Асин хлеб автор рассказа

© Георгий Андреевич Асин, 2022

ISBN 978-5-0050-7856-8

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Аист прилетает по весне

Весна, как всегда, приходила на поле неожиданно, прогоняла старуху-вьюгу, веяла теплом, растапливала снежные корки, отогревая продрогшую землю. С приходом долгожданной весны возвращались из теплых стран перелетные птицы, возвращались на родную землю, где вылупились на свет несмышлеными голошеими птенцами.

Вместе с другими птицами возвращался домой и аист. Однажды гнездо аиста, примостившееся на кроне высоченного дерева, разорили пьяные охотники. Подругу, отчаянно защищавшую гнездо, и трех птенцов безжалостно забили палкой. А ему, спешившему домой с рыбкой, пойманной в озерце, достался кучный выстрел дробью. Раненый в грудь и бедро, с перебитым крылом, нелепо переворачиваясь в воздухе, он свалился в быстрый ручеек, что бежал у старой ивы в соседнее село.

Охотники погорланили, бросив ненужные им птичьи тела, и ушли. Прозрачные воды, на мгновение окрасившись в розовый цвет, понесли аиста по течению в село, где у старой водяной мельницы на него случайно набрел старый одинокий лекарь. Старик слыл в селе чудаком. Блаженная улыбка на круглом лице, окладистая и белая, словно снег, борода и лучистые глаза, всегда сияющие добротой и лаской. Старого лекаря сельчане любили и почитали. Многих людей он вернул к жизни, на ноги поставил своими снадобьями да травами. Ездили к нему жители и дальних сел, и городов – никому не отказывал он в помощи. Не всех спасти мог, конечно, не Бог ведь, но большинство больных домой возвращались на своих ногах, а спустя немного времени и вовсе выздоравливали.

Кряхтя, выловил лекарь аиста из журчащей кристально чистой воды ручейка и, внимательно осмотрев безжизненное тельце, ахнул изумленно.

– Боже мой, да ведь я тебя знаю, – прошептал старик, бережно прижимая к себе мокрую птицу.

Узнал он того самого аиста, со смешно задранным хохолком. Каждый день приходил он на поле и с удовольствием глядел, как на верхушке высокого дерева, в гнезде, похожем на длинную шапку, щелкают клювами два аиста – кормят своих малышей разной живностью с болота.

Лекарь отнес аиста в дом, почувствовав слабое биение его сердца, и два дня боролся за его жизнь. Не ел, ни пил, а только читал молитвы, обращаясь к Божьей милости, и лечил его раны травами и мазями, понемногу вливал в горло безжизненной птице чудодейственный отвар из корешков, что собирал лишь в определенные дни и часы новолуния. Казалось иной раз лекарю, что бесплоден его труд и попытки вернуть к жизни птицу тщетны. Тело аиста как будто было уже мертвым, но душа его беспокойно летала в комнате, отчаянно взмахивая крыльями, билась о стены, взвывала к мести, не прощая пьяных охотников… и не прощаясь.

Старик выходил раненную птицу, и с тех пор они были уже неразлучны. Аист не оставлял лекаря ни на мгновение, увязывался с ним повсюду, и жители села по-доброму посмеивались, глядя как важно вышагивает аист рядом со своим спасителем и новым другом, как тревожно щелкает красным длинным клювом при приближении незнакомцев. Он оберегал старика и боялся его потерять… Они вместе ходили на поле, останавливались в почтении перед высоким деревом и долго глядели на разоренное гнездо. У лекаря по щекам текли слезы, хрустальными каплями задерживаясь на белоснежной бороде. А аист горевал своим маленьким сердцем, плакал в душе, кричал и звал тех, кого уже нет…

Повинуясь зову предков, аист в один из дней собрался лететь в теплые края. Раны его давно уже зажили, крыло вновь стало крепким, как раньше, а смешной вихор на голове, как и прежде, топорщился упрямо и задиристо. Душа свободной птицы звала его вдаль, а потому, склонив голову, прощался он со старым лекарем, быть может, только лишь на зиму, быть может, навсегда. Старик тяжело опустился на колени, и аист, склонив голову на его плечо, закрыл глаза. Так они молчали, так они прощались.

Он сделал несколько кругов над домом старика, пролетел над полем, прощаясь с разоренным гнездом, а потом поднялся высоко-высоко и исчез в призрачной небесной дали.

Бог не оставил лекаря, одиноко стоявшего на поле, и, вняв его молитвам, дал время, дал здоровье и силы, дал благодарных людей из бывших больных, тех, кого старик вернул когда-то к жизни. Зимой лекарь и помощники из сельчан ставили высокие столбы на окраине поля, а когда дело было завершено, он вздохнул облегченно. Успел! Двенадцать столбов, двенадцать будущих гнезд для аистов…

Зима пожила на поле положенный срок и ушла как-то вдруг, оставив после себя лишь редкие снежные кучи. Окрестности огласились криками птиц – вечных скитальцев, возвращающихся в родные края из теплых стран. Вернулся домой и аист в сопровождении таких же изящных и грациозных птиц. Они сели перед опустевшим домом старого лекаря, и блудный сын понял: не успел… Не успел, хотя всем сердцем стремился вернуться назад, к родному очагу, туда, где любили и ждали.

…Много с тех пор прошло лет. В село часто приезжают гости из самых дальних уголков, для того чтобы посмотреть на чудо. На двенадцати столбах высятся гнезда аистов, которые каждый вечер, поднимаясь в небо, делают круг почета над холмиком, где похоронен добрый человек. А на высоком дереве аист свил новое гнездо, завел шумное потомство, обременен заботами. Но всегда, опускаясь в гнездо, он мысленно общается с душой старого лекаря, вознося благодарность небесам за то, что он был в его жизни.

У деревенского лекаря Николая Ефимыча Пряникова жил пес, Сахарок. Мать щенка, маленькая вертлявая Кроха, в муках родила восьмерых щенков да спустя несколько дней попала под колеса мотоцикла, на котором гнал по колдобинам местный выпивоха-столяр, Витька Киреев.

Кроха дорожку перебегала, несла в зубах кусок сухой горбушки, а тут на нее мотоцикл во весь опор несется. Заметалась она, растерялась – и под колеса прямиком… Пьяненький столяр, конечно, получил по мордам, долго винился перед мужиками, виновато хлюпал носом, вытирая рукавом заношенного пиджака сочившуюся юшку. Да что теперь сделаешь? Убил, паршивец, деревенскую любимицу, конечно, не по злому умыслу, да дела этим не исправишь. Что делать? Похоронили Кроху, помянули по-человечески и разобрали осиротевших щенков люди по хатам, а один малыш Николаю Ефимычу достался.

Лекарь бобылем жил – много лет как овдовел, одиноко ему было без живой души в пустой хате. Вот и появился у него Сахарок. Такой песик, словно игрушка плюшевая. Белый комочек, пушистый, словно снег первовыпавший, а глаза… ну будто человечьи, да и еще лазурные, что твои озера. Как его увидел Пряников, так руками к нему и потянулся. С появлением щенка на душе у него стало как-то светлее, как будто добро в дом вошло и, улыбнувшись, приветливо поздоровалось. Пряников лекарем хорошим был, в травах чудодейственных толк знал. К нему хворые люди не только из местных ходили, а из других краев отдаленных приезжали. Никому в помощи Николай Ефимович не отказывал, лечил добросовестно и денег не брал. Люди сами носили, кто чем богат: кто яичек куриных десяток, кто сала шмат, другие молоко али творожок, или с огорода что-нибудь. Кормился этим старик и Сахарка кормил. Так и жили. Щенок подрастал потихоньку и нравом таким добрым и ласковым оказался, что диву все давались – не собака это вовсе, а ангел о лазурных глазах. Но и не это было главным. Стал лекарь замечать чудо такое: тот, кто к Сахарку притронется: погладит по голове или за ушами потреплет, безо всяких трав да лекарств здоровье доброе вновь обретает. Поначалу думал лекарь, что, мол, совпадение какое, а потом воочию и убедился.

Приходила к нему как-то бабка Авдотья из дальнего села. Маялась она спиной многие годы – ни согнуть, ни разогнуть. К врачам сколько ездила, все без толку, а лекарей она не признавала, считала их врунами да шарлатанами. Так и ходила, словно гвоздь гнутый, страдала, мучилась, пока все же не решилась к Пряникову за помощью прийти. Пришла, значит, к лекарю, да не пришла, а приползла почти что, кое как на скамейку у крыльца села, охает, стонет. И тут к ней Сахарок подбегает. Ластится, хвостиком виляет, а глаза лазурные добротой светятся.

– Ой, ты, чудо-чудесное какое, ой, ты, мой дружочек, – умилилась бабка Авдотья и Сахарка по голове погладила. – Ой, ты, мой миленький, ой… ой! Ой!

Бабка вдруг лицом посветлела, пропала мука-то с лица, словно маска страдания отпала. Встала она со скамейки, спину распрямила да палку свою в сторону отбросила. Так и пошла по деревне – идет, что твой солдат! А люди, что рядом-то были, удивились немеренно, а больше всех изумился Николай Ефимыч. Тут-то он и понял: Сахарок – доброта во плоти собаки, навроде ангела что ли…

С этого дня стал песик старику опорой и подмогой во всем, и молва светлая скоро облетела долы и веси, и потянулся народ на чудо взглянуть, от хворей проклятых избавиться. Скольким пес здоровье вернул, скольких от верной смерти спас, уж и не сосчитать, а только, несмотря ни на что, ни на какие пакости, зависть да злость, что роду человеческому присуща испокон веков, люди добро помнят. Несмотря ни на что, помнят. Кто бы сказал: да что там собака… что от нее проку? Да вот от собаки-то проку больше, чем от некоторых людишек-болтунов…

Вот так и жил Сахарок многие годы: то ли собака, то ли ангел, в помощь людям посланный…

Как Николая Ефимыча не стало, горевал Сахарок безутешно. Пес со слезами на лазурных глазах проводил родного человека в последний путь, а через три дня пропал Сахарок. Искали его всей деревней, да все без толку. Где он, жив ли? А может, раскрыл белоснежные крылья и взлетел ангелом белым к небесам, чтобы там прижаться головой к старому лекарю и остаться рядом навсегда…

Эта бревенчатая изба на краю убогой, заброшенной деревеньки призывно манила Мишку Одинцова, недавно освободившегося из мест не столь отдаленных. Отсидевший положенный срок за кражу ноутбука и планшета из квартиры военного, Одинцов после тюрьмы в шумный город возвращаться не стал – потянуло его в родные края, в деревню, где родился, рос, где гонял с соседскими мальчишками ранним утром на озерце, накрытое, словно пеленой, призрачным туманом. Деревня с тех пор обветшала, молодежь разъехалась по городам искать счастливую долю, и теперь здесь осталось лишь несколько изб с почерневшими от времени бревнами, в которых доживали свой век старухи.

Мишка Одинцов, не изменявший своим воровским привычкам, нацелился на эту хату, приютившуюся ближе к темному и мрачному сосновому лесу. Знал он, что жила там баба Лена, всю свою жизнь гнавшая отменный самогон, за которым исправно хаживали деревенские мужики. В один из дней старуху хватил удар, обездвиживший ее на многие месяцы. Баба Лена лежала, прикованная болезнью, в темной затхлой комнатушке, неспособная ни говорить, ни рукой пошевелить, ни жива ни мертва. Благо, ухаживала за ней престарелая сестра, терпеливо помогавшая дожить страдалице до своего окончательного ухода.

Баба Лена в один из дней отдала Богу душу. Сестра ее похоронила как положено, а потом собрала кое-что из пожитков, заколотила досками окна и дверь и уехала невесть куда.

Одинцов надумал в этой избе пошуровать. Может, чего в подполе старуха заныкала – монеты какие старинные, аль иконы. В таких домах всегда есть, чем поживиться.

Чтобы особо не светиться, на дело отправился Мишка ночью. Взял топор, свечу, огляделся по сторонам, да никого не узрев, пошел промышлять. Ночь выдалась лунная, в глухом лесу протяжно и пугающе выли волки, но изба, темневшая среди высоких сосен, не давала покоя бывалому сидельцу.

В избу проник он быстро – аккуратно выломал доски, зажег свечу и осторожно шагнул внутрь. С первых шагов Мишка вдруг как-то сник, стушевался, и жуткое чувство постороннего присутствия закралось в душу. В спину ему подул ветер, раскачивающий снаружи сосны, огонек свечи затрепетал и погас. Одинцов, уловив неладное, чиркнул спичкой, пытаясь зажечь свечу, как вдруг почувствовал, что к уху приблизилось что-то холодное, и дребезжащий старушечий голос вкрадчиво прошептал:

– Ну, вот ты и пришел, Мишенька… Долго же я тебя ждала…

Обезумевший от ужаса Одинцов, словно пьяный, добрел до двери и там упал, теряя сознание…

Сознание медленно возвращалось к нему. Открыв глаза, Миша отчетливо ощутил, как часто бьется сердце в груди и в затылке ноет так, словно по нему двинули обухом. Страх почему-то улетучился, подобно винным парам, и теперь лишь только чувство опустошения и какой-то отрешенности от случившегося овладело Одинцовым. В полумраке комнатушки на затянутой паутиной печи горела свечка, желтым пятном освещая старуху, сидевшую у стола.

Одинцов судорожно дернулся и, приподнявшись на локтях, прислонился спиной к бревенчатой стене.

– Ну что, Мишаня, оклемался малость? – произнесла старуха, улыбнувшись, и покачала головой:

– Что же ты, милок, с жизнью своей сотворил? Вором стал, душу и совесть свою испоганил. А ведь я тебя помню еще, когда ты мальчонкой несмышленым был. Хороший ты был, совестливый, родителей своих чтил, уважал, мамке помогал во всем. А кем стал? Э-хе-хе…

Мишка Одинцов смотрел на бабу Лену широко раскрытыми глазами, отказываясь верить в происходящее, и даже больно ущипнул себя за ногу, пытаясь удостовериться: не дурной ли это сон? Но баба Лена сидела перед ним – высокая, в платочке и просторном легком платье в горошек. Она сидела перед ним, освещенная лучистым светом колеблющегося огонька, и совсем не напоминала привидение, при виде которого леденеешь от ужаса и воешь, словно полоумный.

– Баб Лен… – произнес Одинцов пересохшим ртом, – ты же умерла, давно умерла ведь?

Старуха кивнула, и кода-то красивое ее лицо стало печальным:

– Умерла, конечно, чего там говорить. Да вот уйти не могу к Богу, как и положено мне. Грешила, конечно, по молодости. Знаешь сам – самогон гнала, мужиков наших деревенских спаивала, получается. Уж сколько на мою голову проклятий порой валилось, и вспоминать не хочу. Да и я людям мстила за родителей, за себя… Неправильно это. Наказание мне за грех совершенный по справедливости дано – нет меня ни среди людей, ни на том свете. Но тебя, Миша, сама судьба, видать, ко мне привела. Видать, Боже хочет, чтобы все по правильному было.

Одинцов окончательно пришел в себя и потер воспаленные веки:

– Как так, баба Лена? Я-то причем здесь? Ты прости меня, что потревожил твой покой, думал, есть у тебя чем поживиться. Ты прости меня, бабушка, вора никчемного. Сейчас, вот, оклемаюсь чутка, да и уйду, и больше ни ногой к тебе…

– Нет, сыночек, не так ты меня понял.

Баба Лена легко встала с табурета, словно воспарила над полом, и успокаивающе махнула вору рукой:

– Пришел ты ко мне за золотом. А и верно – есть оно у меня. Родители мои из богатых дворян Тобольских были. Они мне много чего оставили. А я что… В деревню глухую из города бежала, чтобы не расстреляли, осела тут, да и жила так, чтобы никто не догадался, каких кровей я. Не могу я уйти, пока сокровища мои тут закопаны, под полом, пока на дело доброе не употреблены. Хотела я сестре своей двоюродной оставить, да сказать ей не смогла – паралич меня разбил. Да и сестры тоже уж в живых-то нет.

Лицо бабы Лены вдруг стало строгим, она как-то выпрямилась, приняла величественную осанку.

– Пообещай мне, Миша, что сделаешь все, как я прошу. Пообещай мне клятвенно, что на ценности эти построишь церковь небольшую, и пусть в первый же день ее открытия проведут по мне поминальную службу. Остальное возьмешь себе, но лиходейничать более не станешь, жить будешь праведно и людям помогать. Понял ли меня?

Миша Одинцов, потрясенный услышанным, встал с пола и, придерживаясь за дверной косяк, еле слышно произнес:

– Понял, баба Лена…

Она улыбнулась:

– Вообще-то я Елена Дмитриевна Тобольская. Клянись, Миша, что сделаешь как я сказала, и живи счастливо!

…Спустя несколько лет в ожившее село с новыми домами, школой, производственными цехами, больницей и удивительно красивой церквушкой приехал кортеж иномарок. Михаил Одинцов – представительный господин, руководитель крупной корпорации поздоровался с многочисленными местными жителями, обживающими возрождающееся село, и вместе с ними отправился к церквушке. У входа в храм троекратно расцеловался с батюшкой, перекрестился и с улыбкой посмотрел на чистое, лазурное небо, откуда ему в ответ улыбнулась Елена Тобольская.

Бенгальские огни

Новый год для Светланы был чем-то сродни волшебному празднику, в который, что ни загадай, что ни пожелай, все сбудется, да так красиво и приятно, что на душе становится светло и как-то искристо. Искристо… Да, именно так, искристо…

В детстве, на Новый год, когда в доме удивительно и таинственно пахло ёлкой, оранжевыми мандаринам, захватившими с собой из далеких тропических стран ароматы райских нектаров, мама, красивая и нарядная, зажигала бенгальские огни. Серебристая тонкая палочка, словно похитив у спички робкий огонек, вдруг начинала раскидывать вокруг себя озорные искорки, и все, кто в тот момент был рядом, вдруг начинали радоваться тому, что совсем скоро сядут за празднично накрытый стол с неизменным салатом оливье, тонко нарезанными сервелатом, голландским сыром и прочими вкусностями, среди которых обязательно найдется специально припрятанная баночка с красной икрой… Стрелки на часах отмерят двенадцать часов, гости воскликнут от радости, и хлопнет открытая кем-то бутылка шампанского искристого вина… Искристого…

С тех прошло много лет… Она повзрослела, стала самостоятельной, сделала блестящую карьеру, а вот в личной жизни… Симпатичная, улыбчивая, нежная, Светлана пока так и не встретила свою судьбу – того самого, единственного и душевного человека, кому могла бы подарить свою любовь и поделиться счастьем, теплым и… искрящимся.

…Скоро неслышной, мягкой поступью придет Новый год… Стряхнет с пышных усов снежную крупу, поглядит вокруг, увидит нарядную елку и повесит на ее веточку красивую игрушку…

За окном морозно, снег лебяжьим пухом опускается на продрогшие улицы, а редкие прохожие, закутанные по самый нос, торопливо, скользя, с трудом удерживаясь, чтобы не полететь на скованных льдом тротуарах, спешат, чтобы успеть к домашнему теплу и вкусно накрытому столу…

Светлана улыбнулась сонным, ленивым снежинкам, провела пальцем по запотевшему стеклу. До Нового года еще час. Скоро придут друзья, все сядут за стол, который она накрыла с любовью и старанием, кто-нибудь откроет бутылку… искристого шампанского, а она зажжет припасенные бенгальские огоньки, как это делала мама в том далеко ушедшем детстве…

…Дверной звонок прозвучал требовательно и с каким-то особым упорством. Светлана побежала открывать, и в квартиру вместе с друзьями ворвался морозный, сказочный ветер…

– Ну, Светуля, дорогая, позволь поздравить тебя с наступающим праздником, так сказать, и представить тебе этого вот застенчивого человека, – нарочито торжественно произнес Виктор Снегирев – менеджер по рекламе и кивнул головой в сторону высокого молодого человека, держащего в руках красивую коробку.

– Вот, прошу любить и, естественно, жаловать – Владимир Сафронов, преподаватель университета, кандидат зоологических наук, страстный путешественник и… пока еще холостяк. Кстати сказать, сей холостяк чудесно готовит, в особенности кавказский шашлык на лоне природы.

Светлана засмеялась и, поправив на груди цепочку с аметистовым кулоном, встретилась со взглядом Владимира:

– Да? Насчет шашлыка звучит заманчиво, у вас, как я понимаю, в коробке он самый?

Она протянула ему руку и тот, словно очнувшись, перехватил коробку, галантно поцеловав её элегантные пальчики.

– Светлана…

– Очень приятно… Владимир. Здесь вовсе не шашлык, кое-кто более возвышенный и милый.

Он поставил коробку на пол и достал оттуда щенка овчарки, с золотистым бантиком на шее.

– Вот, мне ребята подсказали, что Вы мечтаете о собаке. Ну, я и подумал, что на Новый год… Его зовут Арчи.

Дом Семилетовых стоит рядом с мрачными корпусами «Красной Розы». Из открытых окон фабрики несется беспрерывный шум станков. Мать Лиды успела поработать там ткачихой, когда фабрика еще принадлежала Жиро. Но потом она вышла замуж за такого же выходца из подмосковной деревни и стала «полукультурной», как сама себя называет, домохозяйкой.

В эту комнату без особых удобств родители въехали еще до рождения Лиды. После революции уже почти двадцать лет прошло, а Семилетовы до сих пор помнят, что живут в чужой квартире (авось, господа не выгонят, когда вернутся).

Комната перегорожена надвое. На одной половине — огромный сундук с пронафталиненными вещами, этажерка с Лидиными учебниками, покрытый белоснежными чехлами диван и круглый стол, на котором сейчас сидит отец, Николай Иванович Семилетов.

На другой половине — большая родительская кровать с горой подушек под белыми кружевами, икона с венчальными свечами за стеклом, видавшая виды швейная машинка «Зингер» с наваленной на нее грудой кусков черного драпа, на котором белеют наметки и линии, нарисованные острым сухим обмылком. Под стрекот машинки, управляемой умными отцовскими руками, эта беспорядочная груда скоро превратится в дорогое мужское пальто.

Из украшений в комнате — лишь настенная полочка, по которой не первый год шествует унылая процессия разнокалиберных слоников, и тяжелый мутноглазый стеклянный шар на комоде, рядом с таким же древним зеркалом, купленным по дешевке во времена нэпа. Лида разучивает в этом зеркале гримасы и улыбки.

В кроватке с плетеной сеткой спит маленький Алька — ему жарко, к его лобику прилипла прядка волос. Спал бы так ночью. Сегодня, когда она взяла брата на руки потетешкать, Алька разулыбался, внимательно посмотрел на нее, потом схватился пальчиками за ухо сестры и принялся его откручивать.

Лида вскрикнула, вырываясь. Но он, воркнув, больно вцепился ей в волосы. У нее слезы полились из глаз, и это было еще не все. У брата недавно выросли два первых зуба, сверху и снизу, все на них умилялись. Не выпуская ее волос, младенец впился этими зубками в Лидин нос. Оууу! Борьба шла на равных. Лида верещала, братик натужно кряхтел, но держал ее мертвой хваткой.

Она отодрала его от себя — как ей показалось, вместе с собственной кожей. За свободу пришлось расплатиться клоками волос, которые остались в его крошечных кулачках…

Лида пожаловалась на Альку матери: «Отнеси его, откуда взяла». А мать рассердилась: «Ишь, барыня какая!». Брата надо любить.

Девочка отворачивается от окна и смотрит, как в столбике солнечного света вьются белые пушинки. Их много летает по квартире — словно ангелы крылья свои здесь обтрепали. С кухни тянет переваренным борщом: мать готовит обед и опять ругается с соседом. Лида представляет каждого у своей керосинки, в напряженных позах. У матери руки уперты в бока — она, маленькая, от этого кажется больше. Оба грозят наслать «фина» друг на друга.

Но в этой коммуналке фининспектор не нужен никому. Ни соседу, который делает на продажу пуховки для пудрениц, ни семейству Семилетовых, чей глава тоже подрабатывает дома.

Николай Иванович с большим куском драпа устроился на столе по-турецки и негромко напевает «Соловья-пташечку», кладя аккуратные стежки. Время от времени он распрямляется над шитьем, чтобы помассировать свой больной желудок. Две войны, плен и ссылка не убьют Лидиного отца, а желудок доконает. Хотя это еще нескоро произойдет. Пока что Николай Иванович работает в ателье Комиссариата по иностранным делам, наряжая советских дипломатов в солидные пальто…

Старьевщик наконец ушел, и мир за окном ненадолго становится скучным. Но вот раздается цокот копыт, и Лида снова таращит глаза: по улице едет бричка, которой управляет извозчик в кафтане. С тех пор, как метро пустили, они здесь нечасто появляются.

Во время строительства метро ходили слухи, что под землей потревожили НЕЧТО. И, по странному совпадению, в то же время жителей Хамовников одолели мыши и тараканы. Бабы во дворе говорили, что от этой напасти можно избавиться с помощью мученика Трифона.

Мать прибегала к иконам прямо с кухни, и после ее молений на крашеном полу оставались отпечатки мокрых пальцев. Но молитвы не помогли. Тогда она обратилась к старинному заговору про остров Буян и про семьдесят семь старцев, сидящих там под дубом.

— Возьмите вы, старцы, — горячо шептала мать, ударяя ножом в угол, откуда обычно выползали муравьи, — по три железных рожна, колите, рубите черных мурьев на семьдесят семь частей! А будь мой заговор долог и крепок. А кто его нарушит, того черные мурьи съедят.

Суеверия уживаются в ней с набожностью. На Пасху она посылает Лиду святить куличи. Хорошо, что хоть на Успенский Вражек, а не к Николаю Святителю. А то одноклассники увидят — засмеют: пионеркой называешься, а в церковь ходишь, как неграмотная бабка.

Лида стесняется своих родителей. Особенно после того, как услышала разговор учительницы немецкого с Марией Ивановной: «Семилетова — дочь портного?».

Крестьянские корни не скроешь ни с отцовской, ни с материнской стороны.

И, когда родственники Семилетовых собираются за праздничным столом, они поют свои простые песни. После «Священного Байкала» обычно затягивают «Бродягу».

Голоса сильные, особенно у отцовской сестры. Приземистая и скуластая тетя похожа на Чингисхана в юбке, но стоит ей взять первые ноты — проникновенно, достигая недостижимых для других высот и глубин — как ее внешняя непривлекательность исчезает. От тети начинает исходить сияние, словно от жар-птицы. И каждый хочет петь, как она.

К песне присоединяются хозяева и гости — даже те, кто обычно стесняется петь в одиночку, и проникновенные мужские голоса придают ей значительности. Лида раньше даже думала, что отец и его братья сами пережили каторгу. Весь двор тихо волнуется, слушая «Бродягу», льющегося из широко распахнутого окна.

Но Лиде хочется, чтобы ее родители были похожими на Асиных мать и отца: чтоб музицировали на белом рояле, танцевали под патефон и говорили красиво, без всяких там «ихний», «значить» и «табаретка». И чтобы мама носила такую же шляпку и муфту из лисьих хвостов, а у отца были кожаные портфель, пальто и краги.

Асин отец возглавляет крупное хозяйство неподалеку от строительства Беломорканала. У Грошуниных даже телефон к квартире висит — вдруг Асиному отцу когда-нибудь позвонит сам Сталин? И пусть у них дома неубрано и безалаберно, зато всегда есть цветы в вазах.

У Асиной мамы пальчики тонкие, прозрачные. Они — не для грязных половых тряпок и жирных половников. Этими пальчиками она красиво берет куски разрезанных шоколадных конфет, когда пьет свой кофе и рассказывает девочкам, как была петербургской барышней и летом снимала чердачок на даче в Финляндии. Как покупала лайковые перчатки в ломбарде, а потом относила их обратно, потому что денег на еду не оставалось. Как в стачках участвовала. Как будущий муж просил ее руки у ее родителей.

Белый хлеб Асина мама называет булкой, тротуар — панелью. Исковерканные французские словечки, то и дело слетающие с ее языка, раздражения не вызывают.

— Выставки, музэи, театры… опера… — мечтательно говорит она.

А Лида вздыхает: она сама, хоть и родилась в Москве, ни разу не бывала в театре.

Потом Асин отец приходит с работы, и Асина мама ласково спрашивает, поглаживая его редеющую шевелюру: «Илюша, хочешь кофе? Я свежий недавно заварила». «А кроме кофе ничего нет? И где твои часики новые? — он косится на ее запястье. — В ломбард снова отнесла?». «Я их выкуплю, честное слово», — виновато улыбается она. Вздохнув, усталый Илья Игнатьевич целует жену в лоб и направляется на кухню — приготовить себе что-нибудь на скорую руку.

3.

Внучка Аси Грошуниной показалась Лидии Николаевне типичной провинциалкой. Без провинциальной бойкости, впрочем. Не в том смысле, что все провинциалки наглые, а в том — что те из них, кто рискнул покинуть родные места ради приключений в столице, все-таки должны отличаться особым складом характера.

  В начале декабря мы с alquenaro придумали игру «загадываем друг другу название какой-нибудь еды, а через месяц публикуем у себя в ЖЖ подборку цитат, как отзывались об этой еде литературные персонажи».
  Добрый alquenaro загадал мне простое слово хлеб, месяц – это дофига времени, в общем, все было хорошо… но как всегда, я постоянно отвлекалась на что-то постороннее, и потому, когда спохватилась, что сроки уже вот, времени шерстить книги уже не оставалось. А потому я решила выложить подборку не совсем о том, как отзываются о хлебе персонажи, а скорее о том, как именно возникает хлеб в тех литературных произведениях, которые получилось навскидку вспомнить.

  Итак, хлеб!
  В первую очередь, хлеб осмысляется как самая основная, базовая, я бы сказала, еда. Упоминание о хлебе как основной еде встречаются очень много где – начиная от «Илиады» Гомера:
  Будемте ужин готовить. Пока же коней пышногривых
  Из колесниц поскорей выпрягайте, задайте им корму,
  Быстро из города жирных овец и быков пригоните,
  Хлеба доставьте сюда и вина, веселящего сердце,
  Из дому; дров для костров натаскайте побольше из леса…

        говорит Гектор троянцам, когда войско собирается провести ночь вне стен города;
  и заканчивая, ну, скажем, весьма популярной в тусовке некоторое время назад песней А. Свиридова (С.О. Рокдевятого) «Неклассическая фэнтези»:
  Подходи, народ хороший,
  Я вам сказку буду врать.
  Доставайте свои гроши –
  Мне ведь тоже надо жрать
  (Извиняюсь, то есть кушать)
  Пиво, хлеб да колбасу.
  Эй, парнишка, хочешь слушать?
  Так не ковыряй в носу!

  Но хлеб осмысляется не только как основная пища, но и как пища простая, примитивная. Пища бедных. Вот, например, как об этом говорит один из героев «Поднятой целины» М. Шолохова:
  Позади заигогокали, загомонили, но Любишкин повел кругом суровым глазом, и опять стало слышно, как с тихим треском горит в лампе фитиль.
  — Видно, воевал я с кадетами за то, чтобы опять богатые лучше меня жили? Чтобы они ели сладкий кусок, а я хлеб с луком?

  Утверждение, что хлеб – еда вкусная, я встречала гораздо реже. Но встречала. Вот, например, Сэм из «Властелина колец» Дж.Р.Р. Толкиена, пробираясь к Ородруину, мечтает о простом куске ржаного хлеба:
  — Еда-то у нас осталась?
  — Обязательно осталась, сударь: эти, как бишь их там, путлибы. А кроме них — ничегошеньки. На самом-то деле грех жаловаться: я, когда их впервые отведал, вот уж не подумал бы, что приедятся, а приелись. Сейчас бы ломоть ржаного хлеба и кружку… да ладно, полкружки пивка — это бы да!

  Вспомнив о Шолохове и прочих классиках советской литературы, мы не можем не признать, что хлеб также часто упоминается как аргумент в идеологических спорах. Но примеры из этих классиков я приводить на буду, а приведу на ту же тему слова из «Чевенгура» А. Платонова:
  — А ты думаешь, пища с революцией сживется? Да сроду нет — вот будь я проклят!
  — А какая же свобода у голодного? — с умственным презрением улыбнулся Шумилин. Гопнер повысил свой воодушевленный тон:
  — А я тебе говорю, что все мы товарищи лишь в одинаковой беде. А будет хлеб и имущество — никакого человека не появится! Какая же тебе свобода, когда у каждого хлеб в пузе киснет, а ты за ним своим сердцем следишь! Мысль любит легкость и горе… Сроду-то было когда, чтоб жирные люди свободными жили?
  — А ты читал историю? — усомнился Шумилин.
  — А я догадываюсь! — подморгнул Гопнер.
  — Что ж ты догадался?
  — А то, что хлеб и любое вещество надо губить друг для друга, а не копить его. Раз не можешь сделать самого лучшего для человека — дай ему хоть хлеба. А ведь мы хотели самое лучшее дать…

  А еще хлеб может быть поводом для признания в любви. Вспомним ту сцену из «Тараса Бульбы» Н. Гоголя, когда дочь воеводы посылает служанку к одному из осаждающих город казаков, Андрию, с просьбой передать хоть кусок хлеба для ее старой матери – ведь в городе давно нет продовольствия и уже едят землю. Андрий берет несколько мешков хлеба и проникает в город, к воеводиной дочке:
  В это время вошла в комнату татарка. Она уже успела нарезать ломтями принесенный рыцарем хлеб, несла его на золотом блюде и поставила перед своею панною. Красавица взглянула на нее, на хлеб и возвела очи на Андрия — и много было в очах тех. Сей умиленный взор, выказавший изнеможенье и бессилье выразить обнявшие ее чувства, был более доступен Андрию, чем все речи. Его душе вдруг стало легко; казалось, все развязалось у него. Душевные движенья и чувства, которые дотоле как будто кто-то удерживал тяжкою уздою, теперь почувствовали себя освобожденными, на воле и уже хотели излиться в неукротимые потоки слов, как вдруг красавица, оборотясь к татарке, беспокойно спросила:
  — А мать? Ты отнесла ей?
  — Она спит.
  — А отцу?
  — Отнесла. Он сказал, что придет сам благодарить рыцаря.
  Она взяла хлеб и поднесла его ко рту. С неизъяснимым наслаждением глядел Андрий, как она ломала его блистающими пальцами своими и ела; и вдруг вспомнил о бесновавшемся от голода, который испустил дух в глазах его, проглотивши кусок хлеба. Он побледнел и, схватив ее за руку, закричал:
  — Довольно! не ешь больше! Ты так долго не ела, тебе хлеб будет теперь ядовит.
  И она опустила тут же свою руку, положила хлеб на блюдо и, как покорный ребенок, смотрела ему в очи. И пусть бы выразило чье-нибудь слово… но не властны выразить ни резец, ни кисть, ни высоко-могучее слово того, что видится иной раз во взорах девы, ниже того умиленного чувства, которым объемлется глядящий в такие взоры девы.

  А еще хлеб может быть… в общем, я запощу цитату, и вы сами поймете. Это из «Владычицы Озера» А. Сапковского. Калечные солдаты, возвращающиеся домой, сталкиваются на дороге с бывшими врагами:

  Эльфы приблизились. Выглядели они еще хуже, чем их лошади.
  Ничего не осталось от их заносчивости, от их отработанной веками высокомерности, харизматической инности. Одежда, обычно элегантная и красивая даже у партизан из команд Белок, была грязной, рваной, покрытой пятнами. Волосы, краса и гордость эльфов, растрепаны, свалялись от липкой грязи и запекшейся крови. Большие глаза, обычно надменно лишенные какого-либо выражения, стали безднами паники и отчаяния.
  Ничего не осталось от их инности. Смерть, ужас, голод и мытарства привели к тому, что они стали обыкновенными. Слишком обыкновенными.
  Перестали вызывать страх.
  Несколько мгновений Ярре надеялся, что эльфы проедут мимо, просто пересекут тракт и исчезнут в лесу по другую сторону, не удостоив телегу и ее пассажиров даже взглядом. И останется от них только этот совершенно не эльфий, противный, отвратительный запах, запах, который Ярре знал слишком даже хорошо по лазаретам, — запах мучений, мочи, грязи и гниющих ран.
  Они миновали их не глядя.
  Не все.
  Эльфка с темными, длинными, слипшимися от засохшей крови волосами задержала лошадь у самой телеги. Она сидела в седле неуклюже перекосившись, оберегая руку, висящую на пропитавшейся кровью перевязи, вокруг которой кружили и звенели мухи.
  — Toruviel, — сказал, повернувшись, один из эльфов. — En’ca digne, luned.
  Люсьена моментально сообразила, поняла, в чем дело. Поняла, на что эльфка смотрит. Крестьянка, она с детских лет свыклась с притаившимся за углом халупы синим и опухшим призраком голода. Поэтому отреагировала инстинктивно и безошибочно. Протянула эльфке хлеб.
  — En’ca digne, Toruviel, — повторил эльф. Лишь у него на правом рукаве запыленной куртки серебрились молнии бригады «Врихедд».
  Инвалиды на телеге, до той минуты окаменевшие и застывшие от ужаса, вздрогнули, словно возвращенные к жизни магическим заклинанием. В их протянутых эльфам руках как по мановению волшебной палочки появились краюхи хлеба, кусочки круглого сыра, солонины и колбасы.
  А эльфы, впервые за тысячи лет, протянули руки людям.
  А Люсьена и Ярре были первыми людьми, видевшими, как эльфка плачет. Как давится рыданиями, даже не пытаясь вытирать текущие по грязному лицу слезы. Тем самым полностью отрицая утверждение, будто у эльфов вообще нет слезных желез.
  — En’ca digne, — ломким голосом повторил эльф с молниями на рукаве.
  А потом протянул руку и взял хлеб у Деркача.
  — Благодаря тебе, — сказал он хрипло, с трудом приспосабливая язык и губы к чужому языку.— Благодаря тебе, человек.
  Спустя немного, увидев, что все уже кончилось, Люсьена чмокнула лошадям, щелкнула вожжами. Телега заскрипела и затарахтела. Все молчали.

P.S. Подборка alquenaro, которому досталось слово «картошка», тут: http://alquenaro.livejournal.com/561012.html

  • Архыз в гостях у сказки отзывы
  • Архитектурные памятники кирова рассказ описание
  • Архитектурные особенности церкви покрова на нерли для сочинения
  • Архитектурные особенности храма покрова на нерли сочинение описание 8 класс
  • Архитектурные особенности храма покрова на нерли кратко для сочинения