В былые времена, когда еще и звери и птицы говорили на людском языке, в лесу, близ деревни Амбиз, жил белый как снег воробей. Хоть он и был голосистей и смелей всех своих родичей, но мало походил на них по характеру и привычкам: он не был ни обжорой, ни грабителем, ни крикуном, и потому-то никто из прочих воробьев не хотел жить с ним вместе.
Это очень огорчало бедняжку, сознававшего свои достоинства и желавшего лучше умереть, чем жить на свете без друга и товарища, поэтому он решил попытаться отыскать себе друга среди животных.
Сунулся он со своей дружбой к медведю, но тот грубо ответил ему, что не нуждается ни в ком, сунулся к волку — тот оскалил на него зубы, обратился с тем же к лисе, — та приняла его предложение охотно, но по ее лукавому и хитрому виду белый воробей заключил, что его новая приятельница была вовсе не прочь тотчас же и съесть своего друга.
Обращался он с предложением дружбы к лошади, быку и ослу; те отвечали ему, пожав плечами: какой нам прок от дружбы с такой крошкой, как ты? Связаться с тобой все равно, что подружиться с мухой.
Бедняжка-воробушек сильно загрустил, потому что считал себя вправе иметь друга и пользоваться чьей-нибудь привязанностью Он охотно обратился бы к человеку, но человек злее и свирепее всяких зверей. Если волки и душат овец, то делают это потому, чтобы удовлетворить свой аппетит, повинуясь закону природы, человек же злодействует без причины: сажает в клетки птиц для своего удовольствия и ради пустого тщеславия убивает своих собратьев.
II.
В один из майских дней наш воробушек слонялся, тоскуя, около Кьеврешена /1/ и встретил на дороге старую собаку, кривую и тощую, которая, прихрамывая и хрипя, едва волочила ноги. Жалость овладела воробьем, и он кротко спросил ее:
— Куда ты идешь, старина?
— Куда глаза глядят, — молвила в ответ дворняжка. — Долго служила я верой и правдой хозяину, а когда состарилась и ослабела, то он взял на мое место молодого пса, меня же хотел убить, оттого я и сбежала от него.
— А как звать этого мерзавца?
— Тафаро, пивовар.
— Это тот самый, что живет в лощине на окраине Кьеврешена?
— Он самый.
— Знаю, гумно у него набито ячменем, а в крыше дыра… Это страшный негодяй, я часто видел, как он бил свою жену. Так у тебя, бедняжка, и друзей-то, поди, нет никаких?
— Нет.
— Не хочешь ли, я буду твоим другом?
— С большим удовольствием, но чем же ты можешь быть мне полезным, милый воробушек?
— Постараюсь, поживем — увидим. По рукам, что ли?
И новые друзья протянули друг другу лапы.
III.
Белый воробей, порхая перед своим другом, привел его в поместье Воссель, бывшее главной квартирой воробьев всего края. Дорогой они повстречали сороку-трещотку.
— Куда ты ведешь эту рвань? — крикнула ему госпожа Ван-Бонбек.
— Эта рвань — мой друг! — гордо отвечал воробей.
— Чудо! Белый воробей нашел себе друга! — вскричала болтунья и полетела перед ними, созывая всех полюбоваться приятелем белого воробья.
В одно мгновение друзья были окружены сотней воробьев, которые бесстыдно таращили глаза на собаку. Скоро со всех сторон посыпались градом остроты:
— Вот так друг!
— Одноглазый!
— На трех ногах!
— Облезлый-то какой!
— Старая ветошь, а не друг!
— Откуда он его выкопал?
— Как откуда! Да купил в Перувельце: там вчера продавали лохмотья.
Белый воробей спокойно выслушал насмешников и с достоинством возразил им:
— Вы все красивы, молоды и сильны — согласен в этом с вами вполне. Теперь же прошу вас оставить нас в покое.
IV.
Собака вскоре заявила своему другу, что очень проголодалась.
— Здесь мне нечем тебя угостить, — сказал воробей, — но если ты добежишь до Оннена /2/, то там я тебя накормлю.
Собака согласилась, и через полчаса два друга уже входили в эту деревню. Пролетая мимо мясной, воробей попросил собаку остановиться и подождать его, а сам порхнул под навес лавки, где на столе лежала говядина, поднял свой хвост и что-то уронил на большой кусок мяса.
— Подлая ты тварь! — вскричал на него мясник. Взяв кусок мяса и обтерев его фартуком, он уже хотел снова положить его на стол, как вдруг заметил, что из-за занавески противоположного окна за ним с любопытством следит жена старосты. Делать нечего — мясник, боясь сплетен, швырнул злополучный кусок на улицу, а сидевшая настороже собака подскочила к мясу, схватила его и, присев в углу, позавтракала им с большим удовольствием.
V.
Двое друзей зажили таким образом очень счастливо, и воробей своим умом часто оказывал большие услуги собаке, так что по всему лесу у деревни Амбиз только и было разговоров, что про дружбу воробья с собакой.
К несчастью собака от дряхлости часто засыпала так крепко, что ее было трудно добудиться.
Однажды воробей предложил ей пройтись до Оннена, и дорогой собака, утомившись от зноя, устала и растянулась отдохнуть.
— Зачем ты легла там, на дороге? — закричал ей воробей, — ведь тебя задавят.
Но собака так крепко заснула, что уже ничего не слышала.
Воробушек уселся на вершине вяза, охраняя сон своего друга и щебеча от скуки.
Спустя десять минут он завидел вдали едущий к ним воз, сопровождаемый прежним хозяином его друга, пивоваром Тафаро.
Тафаро для своего времени был слишком предприимчивым пивоваром: он раньше всех нашел способ варить пиво без ячменя и хмеля, но потребители, люди грубые и не склонные к новизне, не хотели и пробовать его напитка. В этот день Тафаро возвратили обратно из Онненского кабачка целую бочку его пива, приговаривая: «Пей, братец, свое пиво сам, а нам его и даром не надо».
Тафаро был зол, как черт, а вдобавок, выпив более двадцати бутылок пива, был и здорово пьян.
VI.
Увидав его, белый воробей попытался разбудить своего друга, но увы! напрасно кричал он ему над самым ухом, что едет его прежний хозяин, — утомленная дворняжка спала мертвым сном. Тогда воробушек подлетел к пивовару и вежливо обратился к нему:
— Будьте добры, не раздавите, пожалуйста, моего друга, который спит на дороге!
— Что же ты его не разбудишь? — грубо спросил его Тафаро.
— Я старался, но ничего не мог поделать, спит-то он уж очень крепко.
— В таком случае, тем хуже для него! — и пивовар тронулся с возом далее.
— Послушайте! — вскричал воробей, — ведь это ваш верный пес, десять лет карауливший ваше добро!
— А! Так это та мерзкая скотина, которая сбежала от меня? Ну, тем лучше, что я ее встретил! — и Тафаро направил свой воз прямо на собаку.
— Остановись, злодей, остановись! Или будешь грызть от злости себе пальцы, да поздно будет!
— В самом деле? Да что ты можешь мне сделать? — возразил, насмехаясь, пивовар. Он погнал затем свою лошадь и раздавил до смерти спавшую собаку.
Воробей испустил крик, перья его поднялись, глаза метали искры…
— Мерзавец! — вскричал он. — Ты убил моего друга. Слушай же, что я тебе скажу: ты поплатишься за это всем, что только у тебя есть!
— Делай что хочешь, сорочий ублюдок, — возразил пивовар. — Начхать я хочу на тебя!
VII.
Воробушек улетел, грустя и тоскуя; он искал способ отомстить за своего бедного друга и в это время повстречался со своей кумой, болтливой сорокой.
— Где же твой друг? Куда ты его девал? — спросила она.
— Увы, дорогая моя! Пивовар Тафаро раздавил его телегой, а сверх того выругал меня сорочьим ублюдком.
— Сорочьим? Да ведь он этим оскорбил меня! Где он?
— Вон, видишь — едет по дороге.
— Ага, так это он… хорошо, полюбуйся-ка, что я с ним сделаю!
Воробей уселся на ветке куста, а Тафаро в это время поравнялся с собеседниками.
— Скажи-ка, голубчик, — закричала ему госпожа Ван Бонбек, — правда ли, что ты выругал белого воробья сорочьим ублюдком?
— Ну так что же из того?
— Скинь-ка шапку и извинись передо мной.
Пивовар пожал плечами. Видя это, сорока стрелой бросилась на него, сдернула с него шапку и улетела вместе с ней.
— Отдай мою шапку! Отдай! — заорал Тафаро, пытаясь ударить сороку кнутом, но та уже уселась на соседнем тополе. Пивовар полез на дерево, но не успел еще долезть и до середины, как воровка, дразня его, перепорхнула на соседний ясень, все еще держа в своем клюве украденную шапку. Тафаро тотчас же слез и увидал на дороге трех дровосеков, до упаду хохотавших над ним. Озлобившись, он принялся швырять в сороку камнями.
VIII.
Между тем белый воробей не терял понапрасну времени. Он сел на лежавшую в телеге бочку с пивом и принялся работать клювом около пробки, затыкавшей отверстие внизу бочки. Пробка была гнилая, и скоро забродившее от тряски пиво выбило ее вон и потоком хлынуло на землю.
Устав безуспешно преследовать сороку, Тафаро взялся за вожжи, но тотчас же остолбенел от удивления при виде вытекшего из бочки пива.
— Что я за несчастный! — простонал он.
— Этого еще мало для тебя, погоди-ка, — сказал воробей и, вспорхнув на голову лошади, принялся долбить ее клювом изо всей силы, отчего лошадь принялась неистово брыкаться.
— Постой же, подлец ты этакий! — заорал вне себя Тафаро, схватил у одного из дровосеков топор и яростно замахнулся им на воробья. Тот успел вовремя отскочить в сторону, а пивовар так ловко двинул топором по голове своей лошади, что наповал убил ее.
— Ах, — закричал он. — Я ли не несчастен!?
— Нет еще, не совсем, — крикнул ему, улетая, воробей. — Теперь пока, до свиданья!
Без шапки, с яростью в сердце, Тафаро потащил в Карубль /3/ свою телегу и с горя зашел выпить в тамошний кабачок.
IX.
Между тем жена пивовара поджидала мужа, готовя жаркое к обеду. Это была очень несчастная женщина, заколоченная мужем почти до того, что походила на юродивую.
Звали ее Клереттой, но это имя было быстро переделано соседями в Раклетту, т.е. Битую, так как Тафаро ежедневно колотил свою благоверную.
Пока жарилось мясо, она вспомнила, что надо принести пиво из погреба. Если бы ее муженек, придя домой, не нашел пива на столе, то, наверное, жестоко поколотил бы ее. Раклетта спустилась в погреб, открыла бочку и едва сделала это, как ей послышался странный шум, словно тысячи птиц, хлопая крыльями, садились на крышу дома.
Быстро выбежала она наверх узнать, что происходит на дворе, и чуть только подошла к гумну, как едва не упала от удивления, увидав в нем больше тысячи воробьев, наперегонки пожиравших ячмень и рожь. Их созвал отовсюду белый воробей. Покинув Тафаро, он полетел прямо в Воссель, собрал своих собратьев и заявил им, что нашел гумно, полное только что вымолоченным ячменем, таким же вкусным, как пшеница, и что знает, как в это гумно попасть. Все воробьи поднялись разом в воздух и образовали такое густое облако, что набожные люди крестились при их пролете, воображая, что наступает солнечное затмение.
Раклетта попыталась прогнать их, но они вились около нее, не улетая из гумна. Тогда она открыла окошко, думая, что они вылетят через него на улицу, но случилось как раз наоборот: сидевшие на улице перед гумном воробьи влетели в него огромной стаей.
Раклетта пустилась бегом взять палку, но у крыльца наткнулась на свою собаку, уносившую в зубах ее жаркое, и, как она ни старалась догнать воровку, собака убежала от нее в лес.
Вернулась горемычная хозяйка в погреб заткнуть бочку, но пиво из нее уже все вытекло, и погреб был им весь затоплен.
— Боже! — произнесла бедняжка. — Что бы мне сделать, чтобы муж не заметил этой кутерьмы?
С трудом вылезла она из погреба и взяла мешок муки, привезенной накануне с мельницы. В своей простоте она думала, что, если высыплет муку в пиво, то мука вберет в себя жидкость и высушит пол в погребе. Мешок был тяжел; спускаясь, Раклетта задела им последний горшок с пивом и опрокинула его.
Во всем доме не осталось более и капли пива.
X.
Спустя немного вернулся домой пивовар, мертвецки пьян и угрюм, словно дождливый день. Встретив в кабаке двух стрелков, шедших на праздник в Монс, он выпил с ними с горя более тридцати бутылок пива.
Едва Раклетта заметила его издали, как принялась кричать ему:
— Иди скорей на гумно: больше тысячи воробьев забралось туда и наперегонки едят наш хлеб!
Пивовар, вооружившись палкой, вполз на четвереньках в гумно. Руки у него опустились, когда он увидал, что и в самом деле с тысячу воробьев суетились около кучи ячменя. Белый воробей казался среди них атаманом разбойников, грабящих чужой дом.
— Громы небесные! — завопил Тафаро и принялся бить палкой направо и налево — раз-два, раз-два!
Несколько воробьев поплатились жизнью за обжорство, другие с криком вылетели на улицу, только тогда пивовар осознал всю глубину своей потери: три четверти всего его хлеба улетело вместе с проклятыми грабителями.
— Боже великий! Я ли не несчастен!? — заорал он во весь голос, вырывая у себя волосы.
— Этого тебе еще мало! — возразил ему белый воробей, вылетая из угла, куда забился ранее, — За твою жестокость ты поплатишься жизнью!
Тафаро бросил вслед ему палку, которая вместо воробья упала на голову возвращавшейся домой собаке, и бедный пес был крайне удивлен, видя, что палка валится на него с неба.
XI.
Пивовар с женой, войдя на кухню, сели друг против друга, повесив голову и опустив руки. Тафаро сообщил тогда жене про все постигшие его беды.
Она не посмела возражать ему, но в глубине сердца сочла белого воробья правым. Зачем ее муж раздавил бедную старую дворняжку, которую она любила как друга, разделявшего с ней ее горькую долю?
Вздыхая, пивовар вскоре заметил, что, хотя его сердце и переполнено горем, но желудок пуст. Тогда-то наступила очередь Раклетта рассказать ему про жаркое, бочку пива и мешок муки, пропавшие благодаря лукавому воробью.
Случись это прежде, он избил бы Раклетту, но теперь, подавленный неумолимой местью своего крошечного врага, он сказал еще раз:
— Ах, сатана! Как я несчастен!
— Еще не совсем! Поплатишься ты жизнью за свою жестокость! — крикнул ему воробей, сидевший на окне.
Тафаро, вскочив как бешеный с места, схватил скамейку и запустил ее в окно, разлетевшееся вдребезги. Тогда белый воробей смело влетел в кухню. Пивовар перешвырял в него все, что только подворачивалось ему под руку: горшки, кастрюли, блюда, тарелки, стулья и скамейки и наконец поймал-таки своего врага.
— Сверни ему голову! — сказала Раклетта, не желавшая видеть мучения бедной птички.
— Нет! — произнес Тафаро с пеной у рта. — Этого мало. Сначала мы выжжем ему глаза, а затем вырвем перья, крылья и ноги. Раскали-ка на огне кочергу!
Раклетта повиновалась, и, когда кочерга покраснела, пивовар приказал ей поднести ее поближе, с наслаждением чувствуя, как трепещет сердце бедной птички.
Внезапно белый воробей поднял голову и крикнул изо всей силы:
— Пивовар, ты заплатишь за это жизнью!
Тафаро вздрогнул и, позеленев от ярости, заскрежетал зубами. Видя это Раклетта так испугалась, что сунула ему прямо в руки раскаленную докрасна кочергу. Не владея собой от боли, пивовар выпустил свою жертву и закатил жене такую пощечину, что у ней посыпались искры из глаз. Он хотел поймать воробья снова, но тот, сидя на улице, глядел на своего врага с таким вызывающим видом, что окончательно довел его до исступления. Выхватив нож, Тафаро ударил им жену, тотчас с громким воплем упавшую на землю. Сочтя ее убитой, пивовар в ярости всадил себе нож в сердце.
Раклетта была слегка ранена и скоро оправилась, но Тафаро умер на месте, и белый воробей, счастливый и гордый, улетел к себе в Воссель: он достойно отомстил за своего друга.
XII.
Случай этот вскоре стал известен всему краю, и напротив пивоварни Тафаро выстроили кабачок под вывеской «Белый воробей». Народ валил туда толпой; мало-помалу около кабачка выросла деревня, также названная Белым Воробьем и сохранившая это название до настоящего времени.
Бельгийцы охотно рассказывают про белого воробья. Сказка эта доказывает, что не следует презирать бессильного врага, что мужество всегда берет вверх над силой и что, если вся Бельгия и представляет из себя лишь клочок земли, то тем не менее бельгийцев надо уважать и бояться; вы знаете, ведь они взяли Антверпен /4/, гоод-вер-дом! /5/
И как поется в песне:
Васм, Патюраж, Фрамери
И Бувери,
Жемапп и Кареньон —
Молодцы со всех сторон!
Их враги не проведут —
Они всем им нос утрут!
ПРИМЕЧАНИЯ
1. Ныне городок Кьеврешен (Quiévrechain) /Франция/ на границе с Бельгией. Население — 6 400 чел.
2. Ныне городок Оннен (Onnaing) /Франция/ на границе с Бельгией.
3. Ныне городок Карубль (Quarouble) /Франция/ на границе с Бельгией.
4. Название государства Бельгия происходит от названия племени белгов кельтского происхождения, населявшего эту территорию в начале нашей эры. В 54 до н. э. область на севере Галлии, соответствующая современной Бельгии, была завоёвана войсками Юлия Цезаря. После падения Западной Римской империи в V веке римскую провинцию Галлия завоевали германские племена франков, создавшие здесь своё королевство.
В XIII—XIV веках территория Бельгии была ареной борьбы между Англией и Францией. В Средние века Бельгия входила в состав Бургундского герцогства, затем Священной Римской империи, Испании, Франции.
В 1815—1830гг. — в составе Нидерландов — согласно решению Венского конгресса. Однако многие в Бельгии были недовольны насильственным объединением с Нидерландами (прежде всего франкоязычное население и католическое духовенство, опасавшиеся усиления роли соответственно нидерландского языка и протестантской конфессии).
В 1830 происходит бельгийская революция, и в том же году Бельгия вышла из состава Нидерландского королевства и получила независимость. Бельгия становится нейтральным королевством. Антверпен (прежде голландский) входит в состав Бельгии.
5. «godverdomme» /голл./ — «черт побери!»
СКАЗКА К ПРАЗДНИКУ
5 июня — Всемирный день охраны окружающей среды
А. Лентини
Дерево
Сегодня я в первый раз увидел дерево. Мама не отставала от папы две недели, и наконец он согласился и повез нас в Третий район Восточного Бостона. По-моему, потом он сам был доволен, что мы поехали, потому что, когда мы возвращались домой, он все время улыбался.
Папа до этого много раз рассказывал мне про деревья — он их видел, когда был мальчиком, тогда еще кое-где деревья росли. Правда, их уже оставалось немного, градостроительная программа действовала вовсю, но почти все, когда шли в первый класс школы, видели своими глазами уже хотя бы одно дерево. Во всяком случае, тогда было не так, как теперь. Пластиковые деревья и я видел — сейчас нет улицы, где бы не стояло несколько. Но если ты хоть раз брал в библиотеке видеозапись с изображением настоящего дерева, ты сразу поймешь, что пластиковое дерево не настоящее, а искусственное. А теперь, когда я сам увидел настоящее дерево, я знаю, что искусственное — это совсем не то.
С самого утра сегодня мы все очень суетились. Мама набрала цифры легкого завтрака, только тосты и синтетическое молоко, чтобы мы управились побыстрей. После этого мы поднялись на лифте на четвертый уровень, а оттуда перелетели по воздуху в Бруклин, там спустились на лифте на главный уровень, проехали монорельсовым экспрессом до Двадцать седьмой станции междугороднего метро и сели на поезд, который идет по второму нижнему уровню в Бостон. Не могли дождаться, когда доедем, и мы с папой были даже рады, когда мама снова начала рассказывать о том, как обнаружили это дерево.
Дом О’Брайенов — один из нескольких старинных деревянных домов, которые уцелели во время кампании за обновление города, проходившей в Бостоне на рубеже столетий. Владельцы дома смогли предотвратить снос благодаря своему богатству и политическому влиянию, и дом так и переходил от одного поколения к другому. У последнего владельца наследников не оказалось, после его смерти дом пошел с молотка, и его купил район. И когда представителя местных властей явились осмотреть дом, они обнаружили задний двор, иметь который в нашем поясе запрещено.
Во дворе росло настоящее дерево, «дуп» — так его назвала мама.
Когда люди узнали о дереве, очень многие стали приходить, чтобы поглядеть на него, и местные власти поняли, что эго может давать доход. Они стали брать деньги с тех, кто приходил смотреть, и даже начали рекламировать дерево как достопримечательность. И теперь все время приезжают смотреть школьники целыми классами и отдельные семьи — ну, как мы.
Наконец мы прибыли в Главный Бостон, поднялись на лифте на поверхность, там снова пересели на монорельсовый поезд и на нем приехали в Третий район Восточного Бостона. Такси на воздушной па-душке доставило нас со станции к самому дому О’Брайенов.
Сам дом — ничего особенного. С современными зданиями и сравнить нельзя — ни больших стекол нет, ни блестящей стали, цвет какой-то тоскливый белый, и даже краска кое-где облупилась. Папа заплатил за вход, и пятнадцать минут экскурсовод водил нас но дому — это было довольно скучно. В комнатах везде протянуты веревки, чтобы люди ни до чего не могли дотянуться и потрогать. Я ни о чем не мог думать, кроме дерева, и не мог дождаться, когда осмотр дома кончится, но наконец через потайную дверь, замаскированную под книжные полки, мы вышли во двор.
Двор был большой, десять на двадцать футов самое меньшее, и я очень удивился, когда по обе стороны бетонной дорожки, сделанной для туристов, увидел настоящую траву. Но на траву я смотрел недолго — едва я увидел дерево, я уже не мог оторвать от него глаз.
Оно стояло в конце двора, и его окружала высокая ограда из металлической сетки. Форма у него такая же, как у пластиковых деревьев, но в нем много и такого, чего у тех совсем нет. Оно куда сложнее, чем любое сделанное растение — в искусственных не увидишь и половины того, что увидишь в настоящем. Это дерево О’Брайенов — живое. Кто-то давным-давно вырезал на коре свои инициалы, и ты теперь видишь это место — рану, которая залечилась. Но лучше всего был запах. Какой-то свежий, живой, совсем необычный для нас, привыкших к металлу, стеклу и пластику. Мне хотелось потрогать кору, но из-за сетки не удалось. Мама и папа просто дышали глубоко, смотрели на него вверх и улыбались. Мы постояли во дворе немножко, а потом экскурсовод сказал, что надо уступить место следующей группе. Мне не хотелось уходить и, пожалуй, даже хотелось плакать.
На обратном пути мама и папа молчали, и я стал читать брошюрку, которую нам, как и другим, выдал экскурсовод. Когда я прочитал, что со следующего года дом О’Брайенов закроют, я расстроился. Хотят снести его и построить на этом месте огромный дом какой-то страховой компании, и дерево исчезнет, как и дом О’Брайенов.
Пока мы ехали домой, я сидел и ощупывал у себя в кармане то, что подобрал в траве около дерева. По-моему, то, что я подобрал, называется «желудь».
Прикрепленное изображение (вес файла 103.5 Кб)
Прикрепленное изображение (вес файла 243.9 Кб)
Дата сообщения: 05.06.2013 21:29 [#] [@]
СКАЗКА К ПРАЗДНИКУ
9 июня — Международный день друзей
Евгений Чарушин
Друзья
Однажды лесник расчищал в лесу просеку и высмотрел лисью нору. Он раскопал нору и нашел там одного маленького лисенка. Видно, лисица-мать успела остальных перетащить в другое место.
А у этого лесника уже жил дома щенок. Гончей породы. Тоже еще совсем маленький. Щенку было от роду один месяц. Вот и стали лисенок и щенок расти вместе. И спят они рядышком, и играют вместе.
Очень занятно они играли! Лисенок лазал и прыгал, как настоящая кошка. Прыгнет на лавку, а с лавки на стол, хвост задерет трубой кверху и смотрит вниз. А щенок полезет на лавку — хлоп! — и упадет. Лает, бегает вокруг стола целый час. А потом лисенок спрыгнет вниз, и оба лягут спать. Поспят-поспят, отдохнут и снова начнут гоняться друг за другом.
Щенка звали Огарок, потому что он был весь рыжий, будто огонь. А лисенка лесник назвал Васькой, как кота: он лаял тоненьким голоском — будто мяукал.
Все лето щенок и лисенок прожили вместе, и к осени оба выросли. Щенок стал заправским гончаром, а лисенок оделся в густую шубу. Лесник посадил лисенка на цепь, чтобы он не убежал в лес. «Подержу, — думает, — его на цепи до середины зимы, а потом продам его в город на шкурку».
Ему жалко было самому стрелять лису, уж очень она была ласковая. А с гончим Огарком лесник ходил на охоту и стрелял зайцев.
Вот однажды вышел лесник утром покормить лису. Глядит, а у лисьей будки одна цепь и рваный ошейник. Убежала лиса. «Ну, — подумал лесник, — теперь мне не жалко тебя застрелить. Видно, не бывать тебе ручным зверем. Дикарь ты, дикарь. Найду в лесу и застрелю как дикую».
Вызвал он своего Огарка, снял с полки ружье.
— Ищи, — говорит, — Огарко. Ищи своего приятеля. — И показал следы на снегу.
Огарок залаял и побежал по следу. Гонит, лает, по следу идет. И ушел он далеко-далеко в лес, еле его слышно. Вот он и совсем замолк. А вот снова сюда идет: лай все ближе, ближе. Лесник спрятался за елку на опушке, взвел курки на ружье.
И вот видит: выбежали из лесу разом двое. Лиса и собака. Собака лает и повизгивает. И бегут они по белому снегу рядышком. Как настоящие приятели — плечо к плечу. Вместе кочки перескакивают, друг на друга смотрят и будто улыбаются. Ну, как тут стрелять. Ведь собаку убьешь!
Увидали звери лесника, подбежали. Васька прыгнул к нему на плечи, а пес встал на задние лапы, уперся в грудь хозяину и хамкает: ловит шутя лисий хвост.
— Эй вы, чертенята! — сказал лесник, спустил курки на ружье и вернулся домой.
И так жила лиса у него в избе всю зиму — не на цепи, а просто так. А весной стала уходить в лес мышей ловить. Ловила-ловила да и осталась в лесу совсем.
А гончий Огарок с тех пор не гонит лисиц. Видно, все лисицы ему стали друзья.
Прикрепленное изображение (вес файла 204.8 Кб)
Дата сообщения: 09.06.2013 23:07 [#] [@]
Молодая ворона
Айнская сказка
Грустно бывает, когда кто-нибудь делает глупость. И раз. И другой. А потом уже всё, поздно умнеть.
Молодая ворона была дочерью старой и мудрой вороны. Но сколько и чему ни учила мать свою дочь, та ничего не запоминала. Будто ветер выдувал из головы молодой вороны все материнские советы.
Больше всего молодая ворона любила прилетать на морской берег. Сюда волны выбрасывали и серебристых рыбешек, и маленьких крабов, и волосатых червяков, и всякие ракушки, и много всего другого, что можно склевать. И она подолгу ходила по берегу и склевывала ненасытно все, что попадалось.
Особенно молодой вороне нравилась водоросль, которую собирали, варили и ели люди. Ну, люди — понятно, они разные растения едят. А ей, вороне, зачем? Но она каждый день ела их, и так много, словно хотела, чтобы людям ничего не осталось. И правда, как-то не стало на берегу мокрых водорослей. Она принялась клевать сухие. И подавилась. Дышать уже не может.
Увидела старая ворона, что с ее дочерью случилась беда. Прилетела к ней, вокруг бегает, а помочь не может — задыхается молодая ворона. И погибла бы, если б рядом не очутилась вертиголовка — птичка маленькая, но умелая. Она многих лечит. И молодой вороне прочистила горло.
Казалось бы, теперь молодая ворона должна вести себя осторожней, умнее. Но куда там! Она опять клевала что попало. Жадно, торопливо, словно у нее кто собирался отнять краба или червяка.
Однажды среди мокрых, только что выброшенных волною водорослей она заметила большую синеватую ракушку. Это была мидия. Мидии, конечно, никак не хотелось оставаться на берегу. Ей бы в море, на дно да поглубже. А тут водоросли со всех сторон опутали. И стала она выбираться из них трудно, неуклюже. Выберется немного, отдохнет и снова выбирается. Но вот устала вконец и воды свежей не хватает — она раскрыла створки. Надеялась, что, может, какая волна подкатится поближе и оплеснет ее.
В этот момент и подскочила к ней молодая ворона. Увидела между створок белое упругое тело ракушки. Ох, как это вкусно — проглотить ее! Клювом — тюк…
И тут — в мгновение! — мидия свела свои створки и так сжала их, так прищемила клюв молодой вороне, что той — ни крикнуть, ни дохнуть. Только головой отчаянно мотает, чтобы отшвырнуть мидию. Но нет, ракушка мертвой хваткой вцепилась. Попробовала молодая ворона лапами стащить ее со своего клюва. Нет, видимо, большую боль причинила мидии, и та решила: погибну вместе с вороной, но не прощу.
Так они и погибли.
Прикрепленное изображение (вес файла 436.2 Кб)
Дата сообщения: 11.06.2013 16:44 [#] [@]
СКАЗКА К ПРАЗДНИКУ
13 июня — День пивовара
Белый воробей
Бельгийская сказка
За деревней, в лесу жил когда-то добрый воробей. Он был совсем белый, только лапки, глаза да клюв у него были черные. И вот за то, что он был белый как снег, никто из воробьев не хотел с ним знаться.
— Белый серому не товарищ!— чирикали серые воробьи. И жил Белый Воробей один-одинешенек. Но одному-то жить скучно, не так ли?
Попробовал Белый Воробей подружиться с лошадью, но лошадь от него только хвостом отмахнулась:
— Поди прочь! Зачем ты мне нужен?
Попробовал Белый Воробей подружиться и с кошкой, но кошка так сладко замурлыкала и так выгнула спину, что наш Воробушек тут же отлетел подальше. Нет, от такой дружбы добра не жди!
Но вот однажды Белый Воробей увидел на дороге Старого Пса. Пес ковылял по пыли, и вид у него был грустный-прегрустный.
Пожалел его Белый Воробей и спросил:
— Куда бредешь, старина?
— Иду, куда дорога ведет,— ответил Старый Пес.— Десять лет я верно служил моему хозяину, а теперь вот состарился, и он выгнал меня!
— А кто был твой хозяин?
— Пивовар Тафаро, из Кевшерона.
— Знаю, знаю! Жадный, глупый Тафаро! У него амбар полон ячменя, а в крыше амбара — дыра! Ну да ты не горюй, что ушел от такого скряги! Хочешь со мной дружить? Вместе нам будет легче и веселее.
— Спасибо тебе, Белый Воробушек,— сказал Пес.— У тебя доброе сердце.
Так и подружился Белый Воробей со Старым Псом пивовара Тафаро.
Вот однажды выдался жаркий-прежаркий день. От этой жары Старый Пес так устал, что прилег у самой дороги и тут же заснул. Белый Воробей летал над ним и чирикал:
— Где ты лег? Вставай! Отойди в сторонку!
Но Пес только сладко похрапывал. Он был глуховат от старости и не слышал воробьиного чириканья.
«Ну ладно,— подумал Белый Воробей.— Поспи немного — я тебя постерегу ».
И он уселся на дереве: оттуда была хорошо видна вся дорога до самого Кевшерона.
И вот увидел вскоре Белый Воробей, что по дороге пыль заклубилась. Пригляделся — а это пивовар Тафаро едет из Кевшерона, везет бочку пива на продажу.
Всполошился Белый Воробей, бросился будить своего друга. Да куда там! Бедный Старый Пес только лапами во сне перебирает и ничего не слышит. А телега пивовара Тафаро все ближе, ближе!
Тогда полетел наш Воробушек навстречу пивовару и попросил:
— Эй, почтенный Тафаро! Правь осторожней! Там, у края дороги, спит мой старый друг: Не задави его!
— А какое мне дело до твоих друзей!— проворчал в ответ Тафаро.
И нарочно так направил лошадь, что переехал Старому Псу лапу.
Взвизгнул Старый Пес — и в кусты! А пивовар Тафаро хохочет во все горло:
— Ох-ха-ха-хо-хо! Так тебе и надо! Еще мало, надо бы побольше!
Тут Белый Воробей совсем разъярился. Белые его перышки распушились, черные глазки засверкали.
— Ну погоди, Тафаро!— кричал он, кружа над головой пивовара.— Я тебе этого не прощу! Ответишь ты мне за моего друга! Попомнишь ты мое слово!
— Что мне твое слово!— отмахнулся Тафаро.— Не трещи над ухом, как сорока! А то я тебя самого поймаю и, как сороку, за хвост в огороде подвешу! Прочь отсюда!
И пивовар Тафаро защелкал кнутом.
Взлетел Белый Воробей на дерево, а сам чуть не плачет от обиды. Вдруг мимо летит Сорока. Увидела Воробья и спрашивает:
— Ты что нахохлился?
— Пивовар Тафаро моего друга обидел. И меня грозится поймать и, как сороку, за хвост в огороде подвесить.
— Это меня, Сороку, он хотел в огороде за хвост подвесить? Ну, я ему покажу! Летим со мной! Скорей, скорей!
И помчались Белый Воробей с Сорокой вслед за пивоваром.
Вмиг догнали телегу. Подлетела Сорока и — хвать!— сорвала с пивовара шапку. Пустился Тафаро за ней с кнутом, бегает, кричит:
— Отдай шапку, отдай!
А Сорока с дерева на дерево перелетает и дразнит Тафаро:
— А ну, поймай-ка меня за хвост! Поймай, поймай. Пока пивовар гонялся за Сорокой, Белый Воробей расклевал затычку в бочке. Пиво потекло на дорогу.
Вернулся Тафаро к своей телеге — злой, усталый, без шапки. Смотрит: вся дорога залита пивом! А тут еще Белый Воробей сидит у лошади на спине и чирикает:
— Попомнишь ты мое слово, пивовар Тафаро! За друга я еще не так отплачу!
Тут пивовар света невзвидел от злости. Со всей силы хватил кнутом по Воробью. Но Воробей успел увернуться, а лошадь от такого удара как рванет телегу — и понесла!
Покатился Тафаро с телеги в одну сторону, бочка — в другую. Последнее пиво на дорогу вытекло. Тафаро весь в пыли вывалялся. А Белый Воробей летает над ним и кричит:
— Еще тебе мало! Надо бы больше! Попомнишь ты мое слово, пивовар Тафаро!
Сказал он так и полетел к своему другу. Старый Пес сидел в кустах и зализывал лапу.
— Подожди меня здесь!— крикнул Белый Воробей ему.— Я еще с Тафаро за тебя не совсем рассчитался!— И сердито чирикнув, полетел в Воссэль, воробьиный лес, где вили свои гнезда воробьи всего края.
В Воссэле Белый Воробей кликнул клич:
— Ко мне воробьи, воробьихи и воробьята! Я нашел амбар, полный отборного ячменя! Хозяина дома нет! Я угощаю всех!
Поднялись в воздух тысячи воробьев, словно серая туча, полетели они к Кевшерону и опустились на амбар пивовара Тафаро.
Белый Воробей показал им дыру в крыше, а сам сел на ворота и ждет.
Через час только догнал пивовар свою телегу и вернулся домой с пустой бочкой. Тут его встретил Белый Воробей.
— Как поживаешь, пивовар Тафаро? Удачно ли продал пиво?
— Прочь отсюда, белый разбойник!
— Не кричи на меня, пивовар Тафаро! Загляни-ка лучше в амбар!
Бросился Тафаро к амбару, распахнул дверь, а навстречу ему — фр-р-р!!!—тысячи воробьев, словно серый вихрь.
Заглянул Тафаро в амбар, да так и обмер: весь ячмень исчез!
А Белый Воробей сидит на воротах и чирикает:
— Теперь ты будешь добрей! Теперь ты будешь умней! Попомнишь ты меня, пивовар Тафаро!
Тут Белый Воробей вспорхнул и вслед за другими воробьями полетел в Воссэль.
— Молодчина Белый Воробей!— кричали серые воробьи. — Ты хоть и белый, а смотри какой хороший товарищ — и за друга отплатил, и нас накормил!
В Воссэле Белый Воробей простился с родней и вернулся к своему старому другу.
С тех пор добрый Пес из Кевшерона и веселый Белый Воробей жили счастливо. И все, кто знал об их верной дружбе, любили и уважали обоих друзей.
Прикрепленное изображение (вес файла 77.5 Кб)
Дата сообщения: 13.06.2013 20:17 [#] [@]
СКАЗКА К ПРАЗДНИКУ
15 июня — Всемирный день ветра
Ветер — король Ветров
Словацкая сказка
Где-то, когда-то жил король и были у него сын да дочка. Ах, что это была за парочка. Парнишка, словно солнце красное, а девочка, словно зоренька ясная! Как пойдут брат с сестрой рука об руку по саду прогуливаться, старому отцу утешение, всему свету загляденье!
Поехал раз король со своей дочкой покататься, да налетел на них вихрь, принцесса-то из коляски и пропала!
Король кричит, по сторонам озирается, а её уже и след простыл. Король во все концы слуг разослал, те по стране рыщут, принцессу, как иголку в стоге сена ищут, нигде найти не могут.
Загоревал король, плачет, причитает. А сын ему говорит:
— Ах, батюшка, и у меня ведь на сердце камень. Но ты не убивайся, надежды не теряй. Я сам отправлюсь сестру искать, может, где и отыщу!
Король сына благословил, оружие дал, в дорогу собрал.
Идёт принц через горы, через долины, кличет сестрицу, всех встречных-поперечных расспрашивает, не видал ли кто, не слыхал ли кто? Но о сестре ни слуху, ни духу.
Ходил-ходил по горам, по долам и добрался, наконец, до большого озера, а там стая уток плавает. Сдёрнул он ружьё с плеча, прицелился в самую большую.
— Стой, добрый молодец, стой! Не убивай меня, я тебе ещё пригожусь! — кричит ему утка. — Я ведь знаю, куда ты путь держишь! Ступай вот этой дорогой: твоя сестра в замке у Ветра.
Удивился принц, повесил ружьё на плечо и дальше зашагал. Идёт-бредёт, вдруг встаёт на его пути большой муравейник, пройти мешает. Стал принц его ворошить. Муравьи забегали, забеспокоились, тут вылезает большой муравей с крыльями и говорит: — Не круши мой дворец, добрый молодец! Обойди его с правой стороны, а я тебе ещё пригожусь!
Улыбнулся принц таким речам и оставил муравейник на месте стоять.
Шёл он, шёл и добрался до лесных дремучих зарослей. Так запутался, что не знает, куда податься. Видит — тропочка, да и ту сухой пень заторосил, а в том пне полным-полно пчёл. Выхватил принц острый меч, хочет пень порубить, но тут вылезает королева-пчела.
— Не тронь, добрый молодец, мой дом, обойди его с правой стороны, а я тебе отслужу.
Послушался принц, обошёл пень и стал себе дальше путь прокладывать. Пробрался он, наконец, сквозь чащобу и видит — на голой вершине высокий замок стоит.
— Ну, слава богу, добрался всё-таки! — вздохнул он и стал карабкаться на гору. Да не тут-то было, налетел на него чёрный вихрь, с ног сбивает. Пополз принц на четвереньках по жёсткой траве и с великим трудом оказался наверху. Подошёл к замку, стучится — никто не отвечает. Заходит в покои, в одни, в другие — никого. И только в третьих видит — кум Ветер, король ветров, сидит, в окошко изо всей мочи дует.
Король ветров обернулся к принцу и говорит:
— Добро пожаловать, зятёк, добро пожаловать!
А тот, не мешкая, к делу — свою украденную сестру назад требует.
— Ишь, ты, какой шустрый, — ответствует ему Ветер. — Погоди, не спеши! Теперь ты в моей власти! — подхватил его и на морской берег перенёс. Снял с пальца перстень, да как швырнёт на середину моря.
— Коли принесёшь мне к утру этот перстень, отдам тебе сестру, а коли не сумеешь, ступай, откуда явился!
Наш принц так и обмер, от страха слова сказать не может. Король ветров захохотал и ввысь взвился, только крикнуть успел, утром, мол, увидимся!
Бродит принц по берегу морскому, горюет. Вдруг прилетает к нему утица:
— Эй, — кричит, — братец, не печалься, ложись спать. Ты мне жизнь подарил. И я тебе помогу. Я тебе этот перстень принесу!
На рассвете просыпается принц, а перстень у него уже на пальце. Обрадовался он несказанно, а тут к нему сам Ветер-король жалует:
— Ну, — спрашивает, — что да как? Где мой перстень?
— Вот он! — отвечает принц, — и подаёт ему перстенёк.
— Ладно, — ухмыляется Ветер, — но это ещё не всё, ступай за мной! Поднял Ветер принца на самую высокую башню замка, с собой мешок маку прихватил и сверху вниз по ветру пустил.
— Ежели к утру этот мак соберёшь, так и быть сестру освобожу и тебя с ней вместе!
Пригорюнился принц, вокруг озирается и тяжело вздыхает. Вдруг откуда ни возьмись крылатый муравей.
— Не печалься, братец, — говорит он принцу, — ложись спать, а мы тебе весь мак к утру соберём.
Отлегло у принца от сердца и отправился он спать. Утром явился на башню Ветер, король ветров, а мак уже весь собран, в мешке лежит.
— Будь по-твоему, — отдуваясь сказал он, — бери сестру, раз ты такой прыткий, да только сперва её среди двенадцати подружек отыщи!
— Только и всего! — усмехнулся принц. — Что же это за брат, коли родную сестричку не отыщет!
Да только стал ему король красных девиц показывать, а они все на одно лицо! Все принцу улыбаются, все говорят:
— Здравствуй, братец, здравствуй!
Потемнело у принца в глазах, сообразил он, что его дела плохи. Но тут подлетает к нему пчела и шепнёт на ухо:
— Ничего, молодец, не бойся! На которую я сяду — та и есть твоя сестра. Обрадовался принц, глядит, куда пчела сядет. Увидал, подбежал к сестрице, обнимает её, кричит:
— Вот она, моя сестра.
— Верно, — ответил надув щеки Ветер, король ветров, — больше держать не стану, ступайте своей дорогой!
Брат с сестрой не заставили себя долго просить и поспешили домой. Обрадовался отец, увидав, как рука об руку брат идёт со спасённой сестрой. Да и всем вокруг было на что поглядеть!
Прикрепленное изображение (вес файла 23.7 Кб)
Дата сообщения: 15.06.2013 21:04 [#] [@]
СКАЗКА К ПРОШЕДШЕМУ ПРАЗДНИКУ
17 июня — Всемирный день борьбы с опустыниванием и засухой
Наталья Глазунова Моисеева
Пустыня
Оно так долго кружило в одиночестве, что только и думало о том, как бы поскорее очутиться на земле. Наконец, ветер стих, и оно упало на песок. Да, да – семя занесло в Пустыню. Правда, семя это нисколько не смутило, так как кроме матери да сестер в этом мире оно ни о чем еще не знало, тем более – о Пустыне.
Пустыня была очень, очень старая. Она помнила еще те времена, когда была дном огромного моря и об этом периоде своей жизни могла поведать не одну историю. Но кому? К сожалению, все мысли ее обитателей направлены только на то, как получше Приспособиться, чтобы Выжить. Днем все живое здесь прячется или закрывается от испепеляющего Солнца, а ночью корни и стебли всех растений изо всех сил тянутся к последней капле воды. Цветы накапливают влагу только потому, что появляются рано утром или поздно вечером. В пустыне нет сказочного буйства леса и потрясающих красок джунглей. Жизнь обитателей очень напряженная, скудная и загадочная, поэтому большинство из того, что случается, случается под землей. Именно в таком месте обрело свою Родину семечко.
Слава богу, что это случилось ночью и семя не почувствовало сильную разницу с тем местом, откуда его сорвал ветер. Оно было искренне радо, что, наконец, обрело свой новый дом, и эта радость прорывалась свечением наружу, да так, что ни жучки, ни паучки не решились употребить его в пищу.
Утром по барханам прошел легкий ветерок и засыпал его. Спустя несколько недель из семечка вылез корешок, уперся в песок и затосковал. Здесь не было привычного для него питания и самое главное – воды. ”Ничего не поделаешь” — с грустью подумал корешок – “придется как то выживать” И потекли трудные, суровые будни.
Вскоре от семечка остались только крылышки – воспоминания. Вверх, через песок, медленно, с трудом карабкался маленький стебелек. Он был такой хилый, тощий, что у веточки, которая отпустила его с дерева, наверняка навернулись бы слезы. Некому было ни пожалеть, ни приласкать его – все сам.
Однажды ночью стебелек почувствовал дыхание ветра и понял, что вылез наружу, из земли. Он кричал от радости, трепеща каждой клеточкой своего маленького листочка….Потом появился еще листок, еще, еще и вот уже можно было видеть хоть и тоненькое, но все же уверенное в себе растение. «Кто ты, кто ты?» — спрашивали кактусы и колючки. “Я – Стебелек!” – гордо отвечало растение. ”Но, какой? Ты не похож на нас”. “Зачем вам мое имя? Я его не знаю. Я слишком рано улетел от мамы…” “Но здесь, в трудных условиях, могут выжить только те, кто Приспособился, кто принял Правила и живет по Законам. Если ты не будешь поклоняться нашим Богам, ты не выживешь, ты погибнешь,” “Я подумаю” – ответил росток, продолжая жить как прежде, просто радуясь этой самой невероятной и неповторимой – Жизни.
Все растения, поглядывая на него, перешептывались и негодовали: ”Cмотрите, — говорили они — мы такие распрекрасные, научились выживать, даже расцветаем и, поэтому, гордимся собой. Мы уверены в себе, мы имеем право диктовать, ведь это наша территория! И, вообще, сколько он здесь еще будет торчать – этот заморыш?”…. Росток улыбался в ответ, и потихоньку учился петь песни и сочинять гимны. Ему очень хотелось воспевать эти трудные места, сложные условия и суровый климат.
Пустыня давно прислушивалась к тоненькому, едва слышному голоску, ибо, кто, как не она, могла слышать всех своих обитателей. И вот, однажды, она заговорила с ним. Для ростка это было настолько необычно, что он, навострив свои листочки, сначала долго пытался понять, откуда доносятся эти шелестящие звуки – то ли со звезд, то ли из сердца самой матушки Земли. Наконец, он разобрался и стал отвечать. Вскоре они подружились.
Пустыня рассказывала ему о своем прошлом, о том, что когда то по ней, как по морскому дну, ползали миллионы разных живых организмов и, как отжив отпущенный срок, оставались лежать здесь, на дне, чтобы через много – много лет превратиться в песок. ”Так, значит, этот песок и есть те древние организмы?” “Да!” – отвечала она. И это был самый сокровенный момент их общения, так как именно в такие минуты происходил обмен, восхищение и понимание величия самой Природы!
Растение, затаив дыхание, слушало рассказы Пустыни и взрослело буквально на глазах. Однажды, когда после очередного дня выживания, наступила ночь, оно услышало неподалеку от себя новые звуки. Эти звуки не убаюкивали его – нет, наоборот, это были звонкие звуки ликования. Как близки они были ему по восприятию! Спустя какое-то время, растение почувствовало влагу под собой и стало наполняться ею. “Ах, вот оно что!” – понял куст – ”Пустыня послала мне друга – воду”, (ту самую, которая была когда то целым океаном, а теперь это был маленький пресноводный источник). Источнику тоже было интересно пробиваться в незнакомом месте и приобретать новых друзей. Правда, другом оказался один лишь этот маленький кустик. Остальные не больно — то нуждались в большом количестве влаги. Поклоняясь другим Богам, они Приспособились к пустынным условиям и, в конце концов, их стала заботить только своя собственная яркая, редкая раскраска. Они так ею гордились, что ничего, кроме этой гордости за себя, не испытывали.
А растение, тем временем, набирало силу и начинало походить на дерево. Слушая рассказы матушки – Пустыни и насыщаясь общением с источником, оно взрослело и на все голоса распевало обо всем, что видело и слышало. И вот уже на месте, где недавно, кроме песка, да редких кактусов с сухостоем, ничего не было, зазеленел Оазис. Дерево превратилось в великолепную банановую пальму и стало давать тень. Под тенью, во влажной почве, начали прорастать такие же, занесенные ветром, семена. Редкие путники, забредающие сюда, в сердце Пустыни, теряли дар речи, и лишь потом находили слова благодарности. Искренняя радость охватывала все их существо. Пальма, то ли от волнения, то ли от ветра, низко опускала свою крону и путники могли утолить не только жажду, но и голод. Ночью они слушали чье — то необыкновенное пение и по возвращению домой рассказывали друзьям об этом чуде. А потом, кто — то из них стал напевать эти песни. В песнях прославлялись солнце, вода, ветер, деревья, животные и люди — вся Матушка – планета со всей ее первозданной историей.
А вы, вы слышите это пение?!? Наполнено ли ваше сердце любовью и нежностью?
Прикрепленное изображение (вес файла 150.7 Кб)
Прикрепленное изображение (вес файла 158.2 Кб)
Дата сообщения: 19.06.2013 20:52 [#] [@]
СКАЗКА К ПРАЗДНИКУ
19 июня — Русалии
Легенда о русалке
Городская легенда
Издревле люди в Угличе верили в русалок. Многие утверждали, что видели их. Так это было или нет – сейчас сложно сказать. До нас эта информация дошла в виде легенды. Других источников, подтверждающих обитание русалок в Волге нет. Однако с тех пор русалок в Угличе давно не видели.
В Иерусалимской слободе на берегу Волги находился огромный камень, камень был настолько велик и приметен, что ему дали название — Кувалдин камень. Так вот, именно на этот камень в лунную ночь во время летних купаний выбиралась русалка. Примостившись на камне, русалка оглашала окрестности Углича прекрасным пением. И говорят, человеческий голос не шёл ни в какое сравнение с волшебным голосом русалки. Услышав голос русалки можно было простоять заворожённым всю ночь, вслушиваясь в неведомые слова, и прийти в себя только к утру, когда русалка заканчивала петь. Ещё часто на этом камне будто бы видели приведение старой девы, расчесывающей себе волосы.
Сейчас этого камня не существует. В смутное время становления большевистской власти комсомольцы-активисты взорвали этот камень, никому не сказав, зачем сделали этот варварский поступок. С тех пор русалку никто в Угличе не видел.
Прикрепленное изображение (вес файла 134.5 Кб)
Дата сообщения: 19.06.2013 20:55 [#] [@]
СКАЗКА К ПРАЗДНИКУ
На 23 июня в этом году выпал Троицын День. «Зелёные святки», «берёзкины именины»
Дэйнэко Александра
Кодекс Странников. Сказка про березу
***
Ничто не умирает навсегда.
(кодекс Странников)
***
Сказка про березу.
На высокой скале росла старая береза. Не одну сотню лет она терпела бури и дожди, ветра и засухи, мороз и зной.
И к старости своей стала отчаянно завидовать ветру! Ведь ему нипочем была погода — он сам делал ее! И если она с высоты своей оглядывала просторы до горизонтов, и видела облака, и леса, и море… много видела… то ветер — летал всюду, где хотел. И еще она завидовала облакам — ведь и они летели над странами и океанами, и могли видеть все, что хотели.
А она? Всегда на одном месте, всегда привязана корнями к земле! К камню! Она просила ветер забрать ее отсюда, а он смеялся, подхватывал ее семена и уносил вдаль. И радовался, что выполняет ее просьбу — ведь потомки березы будут расти в других странах. И вспоминать старое дерево с благодарностью, и радоваться ветру! Ее дети! Ее плоть! Ее душа!
Береза зло скрипела на ветру, проклиная свою долю. Она хотела быть свободной. Она хотела быть ветром. Она хотела быть облаком.
Но облако отдаст себя земле, чтоб выросли твои семена! Облако погибнет, чтоб жила ты! — кричали ей ветра.
Тогда я буду ветром! Лететь куда хотеть!
Она пыталась вырваться с корнем, чтоб упасть со скалы в море — может, волны понесут ее куда-то, к милым ей горизонтам?
Ты сгниешь — шептало море, и береза пугалась и замирала, все такая же прочная и укорененная.
И рыдала под ветром — хочу быть свободной!
Однажды небо сжалилось над ней, и в старую березу ударила молния. Дерево сначала сжалось от боли и ужаса, а затем расправило ветви, чтоб огонь быстрее пробежал по ним. Потому что она чувствовала, как ее душа устремляется вверх вместе с дымом.
Она сгорела дотла, а облако дыма и пепла подхватил ветер и разнес по миру. Пепел упал на землю и стал удобрением для детей старой березы и других деревьев и цветов.
А она? Что сказать вам, я не знаю, что стало с душой той березы! Говорят, она летала с ветром, пока ей не наскучило жить без корней, наскучило настолько, что она упала в землю и проросла новой юной березкой. На той же скале.
А где тут странник? Береза? Ветер? Семечко?
Не ищите лишней морали. Я просто однажды сидел на той скале, любуясь молодой стройной березкой, а ветер, камень и дерево рассказали мне эту историю. А потом пошел дальше.
Прикрепленное изображение (вес файла 142.3 Кб)
Дата сообщения: 23.06.2013 19:37 [#] [@]
СКАЗКА К ПРАЗДНИКУ
27 июня — Всемирный день рыболовства
Ки Бенер
Индонезийская сказка
Жил когда-то рыбак по имени Ки Бенер, что значит «Прямой». Дом его стоял на самом берегу моря. Каждый день ходил Ки Бенер ловить рыбу, но удачи ему не было. Почему? Да просто потому, что крючок у него был не согнутый, а прямой, так что рыба съедала червяка и преспокойно уплывала. То ли Ки Бенер не знал, что прямым крючком рыбы не поймать, то ли просто рыб подкармливал. А может быть, он считал, что раз его зовут Прямой, то и крючок его должен быть прямым. Семь лет удил Ки Бенер рыбу, а ее становилось все больше и больше.
Наконец заметил это и рыбий раджа. Очень удивился он и подумал: «Почему так много стало у меня подданных? Ведь вон сколько их развелось!» Собрал раджа весь свой рыбий народ и стал расспрашивать. А рыбы в один голос отвечают:
— О господин наш, каждый день нас кормит рыбак, который живет на берегу моря.
— Как его имя? — спросил рыбий раджа.
— Ки Бенер.
— В таком случае мы должны отблагодарить его,—сказал рыбий раджа. Он позвал большую рыбу и велел ей проглотить алмаз, большой как плод дерева, и когда Ки Бенер придет, как обычно, на берег, подплыть поближе и уцепиться за крючок. Все так и произошло: когда Ки Бенер почувствовал на крючке тяжесть громадной рыбы, он потащил ее. И каковы же были его изумление и радость, когда он увидел, что на его крючке бьется большая жирная рыба! Ки Бенер отнес ее домой и сказал жене:
— Накопай поскорее мне червяков. Посмотри, какую большую рыбу я поймал. Но есть ее мы не будем.
— Почему не будем?—удивилась жена.
— Не перечь мне, а делай так, как я велю,—отвечал Ки Бенер.
Снова Ки Бенер отправился к морю. Большую рыбу он нес в корзине. Дойдя до места на берегу, где обычно удил, он сел и стал ждать, сам не зная чего.
Через некоторое время Ки Бенер увидел в море красивую парусную лодку. Стал звать во весь голос хозяина лодки, и тот, услышав крик, пристал к берегу.
— Хэй, зачем ты меня позвал? — спросил он Ки Бенера.
— Друг, я поймал большую рыбу. Для меня она слишком велика, и я хочу подарить ее радже страны Аласпен-тас. Помоги мне, пожалуйста, отвезти ему.
— Хорошо, давай ее сюда,—согласился лодочник.
— Скажи только, что это подарок от Ки Бенера, рыбака, который живет на берегу моря. Может быть, раджа пожелает наградить меня вкусными яствами и одеждой.
Приплыла лодка в Аласпентас, и лодочник понес радже подарок Ки Бенера.
В тот день раджа как раз собрал всех слуг и рабов, чтобы отдать им приказания по случаю празднества, которое думал устроить через несколько дней. Очень удивились все неожиданному появлению чужеземца и еще больше — громадной рыбе, которую он принес радже.
— Откуда ты, как твое имя и за какой надобностью ты прибыл к нам?—спросил раджа.
— Господин мой, твой раб — из страны Удара Биру, и имя твоему рабу — Сетиа. А прибыл я сюда по просьбе рыбака Ки Бенера, живущего на берегу моря.
— Почему Ки Бенер просил тебя об этом?—спросил раджа.
— Потому что он хочет принести в дар тебе эту рыбу,— ответил Сетиа.
Хоть и удивился раджа подарку от незнакомого рыбака, своего удивления он не выказал. «Кто знает — может быть, так предначертано судьбой»,—подумал он и приказал одному из своих рабов разрезать рыбу. И что же они увидели внутри? Огромный сверкающий алмаз! Раджа наглядеться не мог на камень и наконец сказал лодочнику:
— Хэй, лодочник, я рад был получить эту рыбу и хочу отблагодарить рыбака.
Он приказал наполнить семь корзин рисом, одеждой, разными товарами и деньгами. Со всем этим лодочник возвратился к Ки Бенеру.
Очень обрадовались Ки Бенер с женой, что нежданно-негаданно получили столько всякого добра. Купили себе землю, скот, домашнюю птицу и построили большой и красивый дом.
Стал Ки Бенер самым богатым и известным человеком у себя в стране. Услыхал о нем раджа его родной земли, загорелся черной завистью и решил погубить его. Вызвал он Ки Бенера и спрашивает:
— Хэй, Ки Бенер, откуда у тебя такое богатство?
— Это подарок раджи Аласпентаса, господин мой, — ответил Ки Бенер.
Тогда раджа сказал:
— Когда-то я послал людей в Аласпентас за ста тысячами иголок, однако на обратном пути мои посланцы утонули в море. Приказываю тебе найти потонувшие иголки. Не сможешь — отрублю тебе голову. А теперь иди.
Горе легло на душу Ки Бенера. Он пошел на берег моря, где раньше сидел с удочкой, и стал лить горючие слезы.
Подплыл раджа рыб и спросил у Ки Бенера, о чем он плачет. Ки Бенер рассказал.
— Не плачь, Ки Бенер, я тебе помогу,—утешил его рыбий раджа.
Приказал повелитель рыб своим подданным искать сто тысяч иголок. Прошло немного времени, и все иголки были собраны,—ведь рыбы легко найдут что угодно в родной стихии.
Ки Бенер взял иголки и отнес радже. Очень недоволен был раджа, что Ки Бенеру удалось выполнить его приказ, и стал искать другой способ погубить его. Теперь он повелел Ки Бенеру отыскать в море зеленый меч.
Загрустил Ки Бенер и опять пошел, заливаясь слезами, на берег моря. Снова подплыл к нему раджа рыб и спросил:
— Хэй, Ки Бенер, почему ты опять плачешь?
— О добрая рыба, мой раджа приказал отыскать в море меч зеленого цвета. Но как мне найти его? Ведь море такое глубокое!
— Если в этом твоя беда, то не о чем тебе горевать. Я знаю, где зеленый меч: его охраняет крокодил. Стань на головы моим подданным, и они отвезут тебя к нему.
Ки Бенер сделал, как ему было сказано,—стал рыбам на головы, и они доставили его к месту, где жил крокодил. Раджа рыб уже был там. Очень удивился крокодил и спросил у раджи рыб:
— Хэй, кого вы привели сюда? Если глаза мои меня не обманывают, это человек. Что ему здесь нужно?
Раджа рыб ответил:
— Раджа приказал этому человеку добыть зеленый меч, иначе ему отрубят голову.
Пожалел крокодил Ки Бенера и дал ему зеленый меч со словами:
— Передай своему радже, что в будущий вторник я жду его к себе в гости. Я устрою ему достойную встречу.
Ки Бенер вернулся к своему радже с зеленым мечом. Раджа несказанно обрадовался — ведь в мече этом заключалась волшебная сила. Он одарил Ки Бенера разными дорогими вещами, и тот, довольный, возвратился к себе домой. Богатство его еще больше умножилось.
Во вторник раджа вместе со свитой отправился к морю. С ними был и Ки Бенер. Только было ступил раджа в воду, как крокодил вцепился ему в ногу. Закричал раджа, взывая о помощи, но было уже поздно. Крокодил утащил его на дно, и раджа утонул. Все испугались, Ки Бенер жалел раджу, но многие радовались: наконец-то злого раджи не стало! Визирь подошел к Ки Бенеру и сказал:
— Ки Бенер, теперь у нас нет больше раджи. Все хотят, чтобы раджей стал ты. Что ты на это скажешь?
Сперва Ки Бенер решил, что над ним смеются. Но когда все стали его просить, он согласился. Так люди сделали простодушного Ки Бенера раджей, и случилось это только потому, что Ки Бенер всегда был прямой и честный.
Прикрепленное изображение (вес файла 148.7 Кб)
Дата сообщения: 28.06.2013 00:47 [#] [@]
Сказка для Vilvarin
Михаил Лероев
Сказка про кота
У одной старушки кот жил учёный. Он читать умел по слогам и ходить на двух лапах как человек.
По вечерам, когда во дворе становилось тихо, а бабушка уходила к себе в комнату смотреть телевизор, он надевал её очки, раскрывал книжку со сказками и читал, читал…Занятие это так его увлекало, что ночи становились короткими, запас свечей в комоде стремительно таял, а повседневная кошачья жизнь казалась уж пресной и скучной до умопомрачения.
Скоро он все сказки в старушкиной библиотеке до дыр зачитал. И про Красную Шапочку, и про Белоснежку, и даже про трёх поросят…
Дошло до того, что сказок в его маленькой кошачьей головке стало так много, что им просто не хватало места, они наползали друг на друга, путались и вываливались из кошачьих ушей…
Близорукая старушка не замечала распластавшейся на полу Золушки или улепётывающего от нее Гадкого Утёнка, и судьба сказочных персонажей не раз висела на волоске, еле-еле им удавалось избежать страшной участи быть растоптанными.
Герои перебирались из сказки в сказку, и доходило до того, что сюжеты их совсем выворачивало наизнанку. Теперь Серенький Козлик гонялся за Карабасом Барабасом, Русалочка изводила свою падчерицу старуху Шапокляк, Золотая рыбка жила в избушке на курьих ножках, а Иван-царевич летал на пушечном ядре… Даже у Дюймовочки за спиной пропеллер появился!
В общем, не сказки, а какие-то кошмары ночные. Они и являлись кошмарами в сон бабушкиного кота, и часто случалось, что посреди ночи он просыпался весь в холодном липком поту и вопил от ужаса… Даже мышей начал бояться!
Долго пытался кот сам справиться со своими страхами, но всё не уходили они никак. Что делать?
И решил наш Котофей Эдуардович — так его звали — в поликлинику сходить, на прием к профессору Комаровскому. Большому специалисту по сказочным кошмарам.
— Что ж Вы, уважаемый Котофей Эдуардович, так долго тянули с вашим визитом? — покачал головой профессор, строго глядя на кота из-под толстых стёкол в серебряной оправе, — Ваша болезнь уже слишком далеко зашла, прямо не знаю, что с Вами теперь делать… — А…мяу…что за полезнь такая? И какая, простите, мурр, от неё польза? — осторожно осведомился кот.
Доктор тяжело вздохнул.
— Насчёт пользы ничего определённого сказать не могу. А диагноз ваш вполне определенен — Сюжетомания. Очень распространенное душевное расстройство. Пока, к сожалению, неизлечимое…
Услышав такое, наш кот, затрясся весь, съехал с кресла на пол и уставился в потолок, весь в печальных мыслях о своей неудавшейся жизни.
А там, прямо на потолке фильм показывали, с Колобком в главной роли. Блокбастер самый новый, пять Оскаров на Заморском Фестивале Искусств.
И до того правдоподобный ужастик, что Котофей Эдуардович с перепугу вскочил и по шторине на самый карниз забрался.
— Всё, — говорит, — хватит меня лечить. Сам вижу теперь, что дело бесполезное. Сколько я вам денег должен?
— Что вы, что вы! — вскинул ладони вверх профессор Комаровский, — Ничего вы мне не должны! Я прием веду бескорыстный. Только за квитанцию в регистратуре шестьсот шестьдесят пиастров, сущая безделица!
И совет дал на прощание: клин клином вышибают. А значит, нужно перестать сказок бояться и попробовать их приручить.
Котофей и приручил.
Вернувшись домой, он, дождался, когда бабушка уйдёт в магазин за молоком, надел халат и закурил старую дедушкину трубку. Кольца дыма поднимались к самому потолку, превращаясь в удивительные картины.
Порыскав на антресолях, кот нашёл баночку полувысохших чернил, а из порванной подушки вытянул настоящее гусиное перо.
— Вот… Тепе-ерь я самый настоя-ащий писа-атель… — промурлыкал он…
Прикрепленное изображение (вес файла 253.4 Кб)
Дата сообщения: 28.06.2013 00:50 [#] [@]
Перед вами не сказка, а настоящая история, рассказанная писателем-охотником. И река Кода есть на карте севера России.
М. М. Пришвин
Медведь
Из «Рассказов егеря»
Многие думают, будто пойти только в лес, где много медведей, и так они вот и набросятся, и съедят тебя, и останутся от козлика ножки да рожки. Такая это неправда!
Медведи, как и всякий зверь, ходят по лесу с великой осторожностью и, зачуяв человека, так удирают от него, что не только всего зверя, а не увидишь даже и мелькнувшего хвостика.
Однажды на севере мне указали место, где много медведей. Это место было в верховьях реки Коды, впадающей в Пинегу. Убивать медведя мне вовсе не хотелось, и охотиться за ним было не время: охотятся зимой, я же пришёл на Коду ранней весной, когда медведи уже вышли из берлог.
Мне очень хотелось застать медведя за едой, где-нибудь на полянке, или на рыбной ловле на берегу реки, или на отдыхе.
Имея на всякий случай оружие, я старался ходить по лесу так же осторожно, как звери, затаивался возле тёплых следов; не раз мне казалось, будто даже и пахло медведем… Но самого медведя, сколько я ни ходил, встретить мне в тот раз так и не удалось.
Случилось, наконец, терпение моё кончилось, и время пришло мне уезжать. Я направился к тому месту, где была у меня спрятана лодка и продовольствие. Вдруг вижу: большая еловая лапка передо мной дрогнула и закачалась сама.
«Зверушка какая-нибудь»,— подумал я.
Забрав свои мешки, сел я в лодку и поплыл.
А как раз против места, где я сел в лодку, на том берегу, очень крутом и высоком, в маленькой избушке жил один промысловый охотник. Через какой-нибудь час или два этот охотник поехал вниз по Коде, нагнал меня и застал в той избушке на полпути, где все останавливаются.
Он-то и рассказал мне, что со своего берега видел медведя, как он вымахнул из тайги как раз против того места, откуда я вышел к своей лодке. Тут-то я и вспомнил, как при полном безветрии закачались впереди меня еловые лапки.
Досадно мне стало на себя, что я подшумел медведя. Но охотник мне ещё рассказал, что медведь не только ускользнул от моего глаза, но ещё и надо мной посмеялся… Он, оказывается, очень недалеко от меня отбежал, спрятался за выворотень и оттуда, стоя на задних лапах, наблюдал меня: и как я вышел из леса, и как садился в лодку, и поплыл. А после, когда я для него закрылся, влез на дерево и долго следил за мной, как я спускаюсь по Коде.
— Так долго,— сказал охотник,— что мне надоело смотреть и я ушёл пить чай в избушку.
Досадно мне было, что медведь надо мной посмеялся. Но ещё досадней бывает, когда болтуны разные пугают детей лесными зверями и так представляют их, что покажись будто бы только в лес без оружия,— и они оставят от тебя только рожки да ножки.
Дата сообщения: 04.07.2013 17:58 [#] [@]
С праздником Ивана-Купала, сказочный мир!
Прикрепленное изображение (вес файла 141.9 Кб)
Дата сообщения: 07.07.2013 15:24 [#] [@]
Radik, благодарю! В детстве, это была одна из самых любимых книжек.
Matata, спасибо!
СКАЗКА К ПРАЗДНИКУ
7 июля — Иванов день
Волшебный цветок
Цыганская сказка
Произошла эта история в старые года. Жила в одной деревне цыганская семья. Жили они оседло, бедно жили. Избенка у них была такая неказистая, что и поглядеть не на что: крыша покосилась, в стенах щели проглядывают, и ветер сквозь эти щели свистит.
А тут прошел слух по деревне, что в таком-то и таком-то месте клад зарыт и клад этот старинный. Вот и выбрал цыган почку потемней, запряг лошадку свою и поехал за кладом.
Подъехал цыган к тому месту, где клад зарыт, и копать принялся. Много ли, мало ли времени прошло – никто об этом не знает, только вдруг стукнулась лопата цыгана обо что-то твердое. Обрадовался цыган, стал быстрей копать.
Отрыл цыган большую каменную плиту. «Вот, – думает, – подниму эту плиту и стану богатым человеком. Будет семья моя в Достатке жить, будут купцы при встрече со мной кланяться». Однако попытался цыган плиту приподнять, Да видит: пустое дело, одному никак не справиться. Рванулся цыган домой, взял с собой шурина, детей взял, тех, что постарше. Снова стали они все вместе плиту поднимать, однако плита даже не пошевелилась.
Наутро весть о кладе облетела всю деревню. Сбежались мужики с ломами да лопатами, стали эту плиту выворачивать.
– Ничего! Клада на всех хватит, – решили деревенские промеж себя.
Возились, возились мужики вокруг плиты, и так и этак ее пытались поднять, да только все понапрасну: плита как в землю вросла – не сдвинуть ее с места, и все тут. Плюнули мужики и разошлись.
Однако кончим об этом говорить. Вот Иванов день подошел. Собрался народ в церкви: попа слушают. И цыган со своей семьей тут же на паперти сидит.
В полночь, когда кончилась служба, стал народ расходиться. А в ту пору все в лаптях ходили, из лыка березового сплетенных. Вот идет цыган от церкви, смотрит под ноги: что такое? От одного лаптя сияние исходит. Пригляделся цыган, а это цветок диковинный в лапте у него застрял. Показал он цветок матери своей, а та ему и говорит:
– Сынок, счастье-то какое! Раз в году это только бывает – на Иванов день. Расцветает этот цветок для того человека, кому клад хочет открыть. Это, сынок, тебе весточка от хозяина клада.
Припустил цыган домой, схватил лопату. Прихватил он шурина своего на всякий случай, и поехали они к тому месту, где каменная плита была. Подъехали цыгане, спрыгнули в яму, руками схватились за плиту, и она сама подалась, легкой стала, как перышко. Отодвинули они плиту, смотрят: а под ней котел стоит, доверху заполненный золотом. Вытащили цыгане котел, на телегу поставили, в рогожку завернули. Только они собрались уезжать, как из ямы старик вылезает – весь седой, волосы лохматые, брови торчком стоят. Вылезает этот старик и говорит:
– Не торопитесь домой возвращаться. Не весь еще клад вам в руки дался.
Поезжайте туда-то и туда-то, увидите деревню, за ней река протекает, а через речку мост перекинут. Ищите под этим мостом, там сорокаведерная бочка золота спрятана. Обрадовались цыгане такому чуду, хлестнули лошадей и помчались, даже со стариком не простились, даже поблагодарить его позабыли.
Покачал головой старик, усмехнулся и опять в эту яму провалился. Налетел тут ветер и заровнял яму. А сверху трава поднялась.
Приезжают цыгане к указанному месту, деревню проскочили, к реке подъехали.
Вдруг видит цыган: а цветок-то его волшебный пропал куда-то.
– Что такое? – говорит цыган шурину. – Только что был цветок, и вдруг его нет!
– Да, наверно, ты его по дороге обронил! – отвечает шурин. – Бог с ним, с цветком этим, место мы знаем, так что нам этот цветок уже ни к чему. Раздевайся, пошли бочку искать.
Разделись цыгане, зашли в воду, стали золото искать. Лазили, лазили, чуть не утонули в реке, а бочки нет как нет.
– Видать, обманул нас этот старик, – стуча зубами от холода, сказал шурин цыгану, вылезая на берег.
Вернулись цыгане домой, рассказали все, как было, а мать и говорит:
– Эх, сыночек, надо было вам того старика отблагодарить, а вы поторопились скорее за золотом поехать. Вот он и забрал волшебный цветок.
Однако и того клада, что дался цыгану в руки, хватило ему и детям его на всю жизнь.
Разбогател цыган, дом новый построил, лавку купил, стал жить припеваючи.
Прикрепленное изображение (вес файла 163.5 Кб)
Дата сообщения: 07.07.2013 22:16 [#] [@]
СКАЗКА К ПРАЗДНИКУ
11 июля — Всемирный день шоколада
Джанни Родари
Шоколадная дорога
Жили-были в Барлетте три брата. Как-то гуляли они за городом и набрели невзначай на дорогу. Странная это была дорога — ровная-ровная и вся коричневая.
— А из чего она сделана? — спросил младший брат.
— На доски не похоже, — сказал средний.
— И на шлак не похоже, — сказал старший.
Гадали, гадали, а потом встали на коленки и лизнули дорогу.
Шоколад! Дорога была из шоколада! Недолго думая, решили братья попробовать, какова она на вкус. Отломили по кусочку, съели. Потом отломили еще по кусочку, потом еще… Наступил вечер, а они все ползали на четвереньках и ели, ели, ели, пока от дороги не осталось ни одного даже самого маленького квадратика. Не было больше ни шоколада, ни дороги.
— Где же мы очутились? — спросил младший брат.
— Не в Бари, нет, — сказал средний.
— И не в Мольфетти, — сказал старший.
Что делать, куда идти — неизвестно. По счастью, как раз в это время на своей тележке возвращался с поля крестьянин, посадил их в свою тележку и довез до Барлетты, до самых дверей их дома.
Стали они вылезать из тележки и тут только заметили, что вся она из самого настоящего печенья.
Обрадовались братья и, недолго думая, принялись уплетать ее за обе щеки. Всю съели, ничего не оставили: ни колес, ни оглобель.
Вот как повезло однажды братьям из Барлетты. А повезет ли им так в другой раз, не знаю.
Прикрепленное изображение (вес файла 150.2 Кб)
Дата сообщения: 11.07.2013 14:41 [#] [@]
СКАЗКА К ПРАЗДНИКУ
14 июля — День взятия Бастилии
Дракон из Тараскона
Французская сказка
В стародавние времена на том месте, где король Рене построил свой знаменитый замок, была огромная скала, подножие которой уходило в глубокие воды Роны.
В этой скале, у самой поверхности воды, зияла широкая расщелина, а в той расщелине жило чудовище, до того страшное и жестокое, что местные жители пребывали в постоянном страхе за свое добро и свою жизнь. Никто не мог со всей правдой описать, как оно на самом деле выглядит, просто потому, что тот, кто, к своему несчастью, с ним встречался, уже никогда не возвращался в родные места. Время от времени чудовище выползало из своего убежища, вскарабкивалось на берег и опустошало все в округе — горе было тому, кого оно встречало на своем пути, будь то осел или лошадь, ягненок или ребенок, старуха или юная девушка…
Как-то раз двенадцать смельчаков решили положить конец его злодеяниям. Вооружившись дубинами и рогатками, они на рассвете расположились вокруг скалы, однако чудовище так и не появилось, и к вечеру храбрецы решили разойтись по домам. Однако на прибрежной гальке они заметили огромные следы, те вели к дикому ущелью, туда с грохотом врывалась река, сдавленная со всех сторон неприступными скалами. Гигантские следы сначала шли вдоль берега, а потом сворачивали в одну из расщелин… Вскоре молодые люди оказались в глухом лесу, наполненном ревом и воем. И, спрятавшись за деревьями, они наконец увидели дракона, который пожирал тушу быка.
— Это же бык из нашего стада! — воскликнул один юношей.
— Тише ты! — зашикали на него товарищи.
Поздно! Дракон уже почуял незваных гостей и бросился в их сторону, обнажив сотни острых и окровавленных зубов. Двое охотников были тут же разорваны передними лапами дракона, покуда задними он в ярости царапал землю, с корнем выкорчевывая деревья и выворачивая валуны. Двое других задохнулись, настигнутые зловонным смерчем, который вырывался из драконьей пасти, словно из бездонной пропасти, наполненной мертвецами, а потом были разрублены на куски его чешуйчатым змеиным хвостом. Наконец, еще двоих он раскромсал лезвиями своего спинного гребня. Шестеро оставшихся бросились врассыпную, пока дракон пожирал свои жертвы. Прибежав домой, они в ужасе рассказали обо всем увиденном. И больше уже никто и никогда не осмеливался преследовать дракона, которого с тех пор прозвали Тараском, по названию того места, где были замечены его следы. Дракон же продолжал творить свои злодеяния — то на берегу реки, то на речных островах, то на лесных тропах. Однажды летним днем беда пришла и в хижину местного рыбака: родственники и соседи собрались у его дома, чтобы оплакать одного из сыновей бедняка, попавшего в лапы чудовища. Тем временем мимо проходила юная девушка, одетая в белое праздничное платье. Остановившись у рыбацкой хижины, она удивленно спросила:
— Почему вы так: убиваетесь, добрые люди?
— Тараск сожрал мальчика, — отвечали ей. — А кто такой этот Тараск?
— Дракон, что живет в логове на берегу Роны. Все знают это место, но никто туда не ходит.
— Хорошо, я схожу к нему поутру, — сказала незнакомка.
Рыбаки с недоумением на нее посмотрели:
— Он проглотит тебя в один присест!
— Посмотрим, — отвечала девушка. — Не найдется ли у вас немного еды да местечка, где можно переночевать? А за это я завтра выстираю все ваше белье.
Утром с корзинок белья она спустилась к подножию скалы и принялась за стирку А рыбаки спрятались в прибрежных кустах и следили за юной прачкой.
— Отважная эта малышка, — шепнул рыбак.
— Она просто не в себе, — отозвалась его жена. — Лишь бы она живой осталась! Пусть тогда живет у нас и будет нам за дочку.
Вдруг вода забурлила, земля вздрогнула и ветер засвистел в камышах. В воздухе запахло падалью. Из воды высунулась чудовищная голова дракона, и на белое платье девушки обрушились темные волны. Громовой голос спросил:
— Кто ты?
— Меня зовут Марта, я не из местных.
— Ты меня не боишься?
— А почему я должна тебя бояться?
— Потому что я Тараск! Видишь, какой я страшный? На меня и глядеть-то невозможно! А дыхание у меня такое зловонное, что люди падают замертво…
— Я на тебя смотрю и не слепну, а дышу, как прежде, — спокойно ответила девушка, продолжая стирать бельё.
Тараск приблизился к ней, и рыбаки, съежившиеся от ужаса, с горечью пожалели, что опрометчиво позволили незнакомке отважиться на безрассудный поступок. Дракон угрожающе навис над девушкой, его чешуя была вымазана илом и покрыта грязными водорослями.
— Осторожно! — воскликнула прачка, бросив на него невинный взгляд и брызнув водой из пригоршни. — Ты испачкаешь мне белье!
Дракон застыл как вкопанный, от изумления он даже слова не мог сказать.
— Бедняга! — кротко и нежно продолжала Марта. — Я вижу, никто о тебе здесь не заботится. Ну-ка, садись рядышком и рассказывай обо всем, что у тебя наболело. Знаешь, у меня тоже бывали трудные минуты, когда я убегала от всех и бродила в одиночестве по берегу моря…
С драконом произошло что-то невероятное: на его красные глаза навернулись слезы, он вылез из воды, уселся прямо перед девушкой и попросил:
— Расскажи, что с тобой было там, на берегу этого моря…
И Марта принялась рассказывать. Она вспоминала свой дом и тех, с кем встречалась во время странствий. она говорила о неведомых краях и простых людях, об их заботах и радостях, о любви и надежде. Она говорила так спокойно и участливо, что ужасный дракон задремал у ее ног, как домашний котенок.
Рыбаки, пораженные этим чудом, бросились со всех ног в деревню, и вскоре все местные жители собрались на берегу реки. Каково же было их изумление, когда они увидели, что юная незнакомка смывает грязь с чешуйчатых боков чудовища. Потом она сняла свой поясок и обвязала им драконью шею, собираясь повести чудовище за собой, как ручное животное. Тогда толпа взревела и десятки кольев и топоров взвились над головами.
— Стойте! — закричала девушка. — Будьте благоразумны, больше он никогда не причинит вам зла!…
Но те, кто потеряли своих детей и братьев, свою лошадь, быка или овцу, те, кто долгие годы жили в страхе и унижении, уже не могли сдержать свою ненависть. Никто не слушал, что кричит им эта незнакомка. Разъяренная толпа напала на дракона, колья пронзали его грудь, топоры отсекали его конечности, и кровь Тараска заливала все вокруг, смешиваясь с бурной водой Роны…
И перед тем, как испустить дух, дракон с глубокой благодарностью посмотрел на девушку и сказал:
— С тобой я узнал, что такое добро, я почувствовал, что ненависть оставляет мое сердце, что мое дыхание становится чистым, а глаза нежными… Еще минута, и я бы поверил, что могу стать красивым! Он рухнул на землю и больше не шевелился.
Огромные останки дракона толпа приволокла на центральную площадь в деревне, где они долгие дни выгорали под жарким южным солнцем, покуда не остался один скелет невероятной величины. Дети забирались внутрь этого скелета, поднимались на его хребет и скатывались по гладким ребрам; взрослые, озирая такую махину, только покачивали головой, а дерзкие юноши пробирались вечерами между его обнаженных зубов и пугали подружек, пуская дым из пустых ноздрей, некогда пылавших смертельным огнем… А пока народ веселился, празднуя свое освобождение, никто не обратил внимания, что юная Марта покинула, и навсегда ушла из этих мест, так же незаметно, как и появилась. Эту сказку рассказывают в Провансе.
Прикрепленное изображение (вес файла 190.7 Кб)
Прикрепленное изображение (вес файла 293.4 Кб)
Прикрепленное изображение (вес файла 362 Кб)
Дата сообщения: 14.07.2013 21:54 [#] [@]
Сказка Бельгии.
В. Я. Светлова.
Разве это не удивительно? Жил в Европе народ, о котором все знали, но никто как-то не говорил. Жил он на небольшом клочке земли и, покрыв этот клочок густой сетью фабрик, заводов, железных и шоссейных дорог, превратил его в цветущее промышленное государство. Все знали, что в этом государстве живут отличные инженеры, механики, техники, рабочие, фабриканты и промышленники. Проезжая ночью по этой стране, путешественник из окна вагона видел целый лес черных силуэтов фабричных труб, извергавших пламя, огни горнов, мартеновских и бессемеровских печей, безчисленное количество телеграфных столбов, целые сети телефонных проволок, ряды вагонов, платформ и локомотивов. И жутко становилось от сознания, что в этой стране техники и машины не ощущалось как-то дыхания человеческой жизни, которую поработила сложная и математическая сила машины. Разве это не удивительно, что мы так проглядели душу этого маленькаго народа, который в тяжелых трудах и в пламени своих горнов не только не умалил ее человеческаго величия, но закалил ее и выковал ее твердою и благородною, как сталь?
Какая-то сказка! Волшебная феерия. Маленький народ превратился в одно мгновение ока в великий народ. Армия техников, механиков, фабрикантов, инженеров и рабочих—в армию героев, великий дух которых не в силах сломить все обрушившееся на них страшное роковое несчастье. Мы думали, что они „материалисты», что стальная машина, бездушная вещь—настоящй их культ. Мы слыхали, что король Альберт, когда еще Бельгия жила жизнью мира и труда, увлекался государственными делами, что он после путешествия в Конго, пораженный ужасами сонной болезни, отдал громадную часть своего личнаго состояния для изследования этой болезни, от которой тысячами умирали туземцы бельгийской колонии, и что во время досугов от дел правления, в тиши кабинета, он страстно увлекался музыкой и механикой.
Но разве мы знали, что этот глубоко-мирный король—сказочный богатырь и великий герой на полях битвы? Как-то непростительно погрешили мы перед этим королем и его народом, не познав их героической души.
Но если бы мы внимательнее и вдумчивее отнеслись к этому маленькому народу, мы поняли бы, что народ этот—поэт и философ. Да, материальные вещи играли большую роль в жизни их трудолюбивой рабочей страны. Но разве не их философ-поэт показал нам впервые душу материальных вещей в своей „Синей Птице“? Разве не он впервые с такой поразительной силой и художественной яркостью раскрыл нам душу окружающих нас, мертвых на первый взгляд, материальных вещей, среди которых мы обречены жить? Разве не он указал нам, что рядом с нами, вот здесь, совсем близко с жизныо тела, с материальной жизнью его, находится иная жизнь, жизнь высокая, жизнь духа, которую мы по небрежности, по недоразумению, не хотим замечать и видеть? Это нам впервые с необыкновенной художественной силой показал бельгиец Метерлинк, сын своей фабрично-заводской родины.
И мы восхищались его литературным талантом, его даром разсказывать волшебные сказки, в которых столько поэзии человеческаго духа, но как-то не распространили этого восхищения ни на его народ ни на его родину.
Но этот маленький народ в великом душевном порыве своем воскресил перед нами эпическую картину древнеантичной доблести. Какая красота в этом порыве, какая цельность духа! Каким ослепительным блеском загорелись эти подвиги, выкованные у пламенных горнов великой эпической Бельгии! О силе и красоте героическаго духа нам уже не придется учить наших детей по легендам и полумифам античной Греции. У нас есть Бельгия XX века. Та Бельгия, о которой мы, к стыду своему, ничего не знали. Мы не знали, что у этого народа есть сокровищница народной поэзии—их сказки. Действительно, кто слыхал о бельгийских сказках? Говоря в школах о западных литературах и народном творчестве европейских народов, упоминали ли о сказках бельгийскаго народа?
А бельгийския сказки стоят внимания и изучения. В глубинах их поэтическаго вымысла можно отыскать те первоосновы народнаго духа, которые так неожиданно и восторженно поразили нас.
В этих сказках, являющихся плодами непосредственнаго народнаго творчества, столько блестящаго вымысла, столько свежаго юмора, здороваго веселья и—это особенно интересно—много глубоких философских мыслей, выработанных оригинальной психикой народа. И все они обвеяны дымкой очаровательной, трогательной, мягкой и красивой поэзии.
„В долгие осенние вечера,—говорит Н. А. Галибин, собиратель этих сказок,—зимою, под треск хвороста в камине фермера, в лунные теплые летния ночи, за кружкою добраго фландрскаго пива, завещаннаго своему народу незабвенным королем Гамбринусом, эти сказки и до сих пор переходят от отца к сыну, от бабушки к внукам, как переходили столетия тому назад, ничего не теряя из своей первобытной свежести и красоты. Герои народных сказаний не стареются и не умирают: попрежнему милый, добродушный Гамбринус пляшет под звон колоколов, потчуя народ своим волшебным напитком; Смерть так же, как и столетия тому назад, не отказывается распить с добряками-фламандцами боченок пенистаго пива; Нищета бродит по Фландрии в сопровождении своей собаки Фаро, и Семь Смертных Грехов мирно благодушествуют в избранной ими гостинице, и Вечный Жид все так же навещает Брюгге и пьет в кабачках пиво с его любопытными горожанами, а прославленные бургомистры и мэры благодатной Бельгии управляют своими подчиненными, придерживаясь знаменитой методы перваго бургомистра Камбрэ, предоставлявшаго каждому жить по-своему, а всему миру — по воле Господа Бога“.
Это было написано четверть века тому назад. Прошло четверть века, и бельгийская сказка не только продолжает жить в фантазии народа, но как бы воплощается в конкретные, осязаемые образы.
Старуха Нищета со своей голодной собакой Фаро, ровесница первородному греху, считающаяся безсмертной, бельгийской сказкой воплотилась сейчас в реальный, всеми видимый и ощущаемый образ, и бродит по разоренным, сожженным и разрушенным городам и селам несчастной Бельгии. И Смерть из области фантастики спустилась на землю Бельгии и превратилась из героини сказки в страшную реальность: „тотчас же Смерть принялась за свое дело и отправила на тот свет множество людей и, увидя, что ей одной никак не справиться с такой массой работы, собрала целую армию, назначила главнокомандующим доктора De profundis и при его помощи в несколько дней освободила землю от излишняго количеcтва людей“. Она не тронула только Нищеты, которая живет попрежнему. Оттого-то Нищета и существует вечно на земле.
Вообще, сказки Бельгии, созданные народной фантазией много веков тому назад, чудесным образом превращаются в двадцатом веке в роковую действительность. Как будто коллективный автор этих сказаний, народ, сочиняя их, прозревал в далекое туманное будущее и веще предугадал судьбу своей страны.
„Шагах в двадцати,— говорится в сказке об „Острой Скале“, двигался отряд воинов с каменнными лицами. Их мечи блестели на солнце; их груди были каменными, так же, как и лица. Они шли тесным строем в глубоком молчании, и земля дрожала под их тяжелыми стопами. Глядя на них, можно было бы сказать, что это двигался отряд статуй“. Разве это не живая картинка нынешней действительности? Разве эти воины с каменными лицами и тяжелыми стонами—не меткое художественное олицетворение тевтонских полчищ с каменным сердцем, разбивших храмы, разоривших фландрскую землю и обративших цветущие города ее в мерзость запустения?
В философском воззрении на правду жизни в сказках бельгийскаго народа чувствуется большой скептицизм.
Поймали бродягу на дороге и привели его в суд. Судья спрашивает обвиняемаго, как его зовут.
Исааком Лакедемом меня зовут, я родился в Іерусалиме.
„— Ваши лета? — спрашивает судья.
„— Мне за тысячу. Мне было двенадцать лет, когда родился Іисус.
„— Ваши средства к жизни?
„— У меня есть одна монета, которую я никак не могу прожить.
„— Ваши занятия?
„— Я должен вечно бродить по земле.
„— Вы и схвачены за бродяжничество. Это не занятие. Отведите его в тюрьму.
„Один из присутствовавших, „ищущий правды“ Филипп, на суде подумал:
„Бог осудил этого человека бродить по земле до Суднаго дня, а его за это сажают в тюрьму. Разве людской закон выше Божьяго? В Брюсселе нет правосудия“.
Вот, — обратился он к Вечному Жиду: — вы бродите по земле свыше тысячи лет. Встретили ли вы хотя одного справедливаго человека?
Конечно,—ответил Исаак: одного встретил, да и того люди распяли на кресте. Но и то это был не человек, а Богь“.
В конце сказки этот Филипп — искатель правды — встретился с длинным, худымь, как скелет, человеком с косой в руке. Это была Смерть. Познакомившись с нею, он нашел, что она самый справедливый человек, потому что косит с одинаковым равнодушием беднаго и богатаго. По, когда настал его черед умирать, он стал уговаривать Смерть пощадить его и даже хотел подкупить ее. Но „самый справедливый человек“—Смерть сказала ему:
Когда ты искал справедливаго человека, то никто на свете, не исключая и судьи в Брюсселе, не казался тебе без пятна на совести. А теперь, когда ты нашел того, кого искал, ты сам сбиваешь его с пути и хочешь подкупить выпивкой. Какой же ты христиаинин после этого?“
И Смерть скосила его.
Есть у бельгийцев сказка и о св. Георгии, убивающем дракона. Ежегодно на дюканах Монса происходит праздник рудокопов, называемый „турниром Дракона“. Один из рудокопов одевается рыцарем св. Георгия и убивает ужаснаго дракона, сделаннаго из прутьев ивы и из соломы. Но сейчас. в этот памятный Четырнадцатый год, все бельгийцы превратились в рыцарей св. Георгия, в целую армию св. Георгия, доблестно сражающуюся с подлейшим драконом XX века, с его многомиллионными головами. Великая борьба когда-то маленькой Бельгии! Но величие духа этих рыцарей св. Георгия превратило этого дракона в презреннейшую, хотя и ядовитую тварь, и уже эпитет „маленький“ не подходит к народу, обладающему величием героическаго духа.
В Бельгии есть деревня и сказка под названием „Белый воробей“. Бельгийский народ любит разсказывать и слушать сказку про белаго воробья. И в этой сказке сложивший ее народ проводит мысль, что мужество всегда одолевает силу, и что если Бельгия—незначительный клочок земли, тем не менее она всегда умела заставить себя уважать и бояться ее мужества. Эта народная вера в свое мужество и гордое исповедание своего достоинства ярко выразились в годину бедствий настоящей войны.
Привожу в заключение, не исчерпав и сотой доли богатой сокровищницы бельгийских сказок, еще одну прелестную сказку бельгийскаго народа, пронизанную не только красотою образов, но и светом мудрой и оригинальной философии, это—„Гостиница Семи Смертных Греховъи.
„Семь Смертных Грехов вели веселую жизнь и, попав в город Лилль, зашли в кабачок „Большая Кружка», стоявший на площади.
Будем жить общим домом, — предложила Гордость: так как вы все рождены мною и Леностью. Но нам неприлично жить в трактире.
Да это и стоило бы очень дорого,—заметила Скупость.
А деньги пришлось бы добывать трудом,—вставила Леность.
„— Отчего нам не жить здесь?—возразило Чревоугодие: —здесь толстобрюхий хозяин и двойное фландрское пиво.
Нет, лучше поселимся у беднаго мужика: он ведь всегда завистлив,—сказала 3ависть.
„Гнев предложил поселиться у воина. Леность не соглашалась, находя, что воин в мирное время встает с петухами и утомляется на ученьи, а в военное время ест и спит Бог знает как. Роскошь предложила поселиться у красивой комедиантки: она отлучена от церкви и будет для них отличной хозяйкой — она честолюбива, влюбчива, ревнива, ведет роскошную жизнь, она зла, ленива и к старости будет скупой—настоящее гнездо для всех грехов.
„Но мать Семи Грехов — Леность— и на это не согласилась; не согласился и отец их — Гордость.
„— Нам нужно поискать хозяина, который бы ничем не занимался.
„Они принялись искать такого, по не могли найти. Всякий человек чем-нибудь да занимался. Они уже хотели разойтись и попрежнему жить порознь, но вдруг Леность заявила, что нашла такого человека, который ничего не делает и которому нечем заниматься — это, толстобрюхий монах. Роскошь, Скупость и Гордост попробовали возразить, что ведь он давал обет жить в целомудрии, нищете и повиновении, и потому им у него нечего будет делать. Но Леность заявила, что именно поэтому он примет их радостно, ибо ничто так легко не нарушается у бездельников, как данный обет.
„Еще поспорили, и наконец все пошли за монахом.
„Но монах им сказал:
Я рад бы вас всех взять к себе, но могу принять только ваших родителей—Гордость и Леность; конечно, я бы охотно взял и красавицу Роскошь, но за ней ходит мой смертельный враг Дурная Слава.
Возьми их всех, — раздался голос:—а перед Дурной Славой я закрою двери, и она не войдет с ними.
„Это говорило Лицемерие—замаскированная женщина со скрещенными на груди руками.
Не бойся, отче, я отвечаю за успех. Горе тому, кто попробует сорвать с меня маску и выпрямить мои руки.
„И капуцин повел всех семерых в свой монастырь. Они и теперь там живут под охраной Лицемерия».
Не правда ли, что такую сказку, полную презрения и ненависти к тунеядству, мог создать только народ, на протяжении всей своей истории в поте лица своего трудившийся свободно, любовно и создавший множество ценностей. Этот народ превратил безплодные дюны в цветущие сады, предприняв циклопическия постройки шлюзов, на неблагоприятной почве Бельгии он выращивал великолепные плоды: села и деревни он превратил в цветущие города, выстроил заводы и фабрики и покрыл ими страну вместе с рельсовой сетью, как густой паутиной. Добродетельный, мужественный, гордый духом, физически неутомимый, народ этот, для котораго принципы чести —все и выше всего, в поте лица своего создал свое прекрасное государство и, как муравей, работал над его благолепием и благосостоянием. И вот грубый тевтонский сапог пришел и в несколько месяцев разрушил до основания этот трудовой муравейник и растоптал его своей тяжелой пятой.
Ведная, милая, славная Бельгия! Тевтон готовил тебе „рубашку смерти“,—еще одна из твоих сказок,—но если он могь разрушить плоды долгих лет твоей труженической жизни, если он мог превратить в груды развалин созданные тобой ценности, если он мог нанести смертельные раны твоим святым труженикам, замучив их голодом, убив матерей и детей и уведя мужей заложниками, то злобы и ненависти всего его народа не хватит, чтобы убить твой величавый дух, чтобы растоптать твою благоухающую душу. Ибо дух твой непобедим, и душа твоя прекрасна, как белоснежная лилия. Ибо из этой непобедимости и белоснежности создано твое геройство, поразившее мир, который с почтительным благоговением склонился перед твоим величием, перед твоей славой. И все чудесные сказки, созданные в краткия минуты отдыха и досуга твоего народа, как бы прозревавшаго, создавая их, грядущия свои судьбы, меркнут перед той сказкой действительности, которую ты так просто и так безумно-красиво разсказала нам сказочными подвигами твоей народной армии и ее верховнаго главы — героя Альберта.
И вечно будет жить эта сказка действительности и вечно будет светить миру со страниц его истории.
И да пребудет с тобой, рыцарь-народ, вечная Слава!
Содержание №3 1915г.:
СОДЕРЖАНИЕ. ТЕКСТЪ: Дневник военных действий. К. Шумскаго.— Сказка Бельгии. В. Я. Светлова.—Бельгии. Стихотворение И. М. — Смерть короля. Разсказ Як. Окунева. — Германии. Стихотворение Елены Федотовой. — В пользу раненых. Разсказ М. Павлинскаго. — Чорохский край. Очерк П. В. Нестерова.—Объявления.—Отклики войны.
РИСУНКИ: Засада.— К грандиозной победе сербов (5 рис.). — Конференция нейтральных монархов—скандинавских королей в Мальмэ.—Утро в окопах.— Исправление железно-дорожнаго пути, после отступления германцев. — Телефонисты.— Исправление нижними чинами железно-дорожнаго батальона пути, испорченнаго германцами.—Мельница около Ловича, на которой пойманы были за сигнализацией два шпиона. —Воронка, образовавшаяся от взрыва шестидюймоваго австрийскаго снаряда. Бомба с аэроплана.—Укладка снарядов в зарядные ящики у станции железной дороги.—В Галиции, занятой нашими войсками (3 рис.). — Во Фландрии (2 рис.).—У Ипра. Бельгийцы вь окопах. — Разрушенный мост в Бельгии, на котором погиб поезд с французскими ранеными. —В Аргоннском лесу. Несгораемый шкап мэрии одной из деревень, взорванный и ограбленный немцами . — Госпиталь в Санлисе. Стена со следами бомбардировки. — Белъгийцы с крыши вагона обстреливают неприятеля, атакующаго железную дорогу. — Герой-епископ города Арраса, монсиньор Лебедэ. — Из действующей армии (7 рис.). — Неприятельская армия (3 рис.).— Чорохский край (11 рис.). — Эрзерум. Базар на главной улице.— Река Кара-су, приток Евфрата, в восьми верстах к северу от Эрзерума.—На русско-турецком фронте.
К этому № прилагается „Полнаго собрания сочинений И. А. Бунина“ кн. 1 и второй полулист карты театра военных действий.
1
Посвящается моим детям,
потому что без них все могло быть
бессмысленно
0. Самовольная отключка
Мой отец все больше становится похож на маленького зверька. Суетливого, пугливого, но незлобивого и трогательного, например на морскую свинку. Или, может, на живущую в доме мышку, или прикормленную возле дачи белку — потешную и чуть капризную, потому что жизнь проста, потребностей немного и уже можно позволить себе быть естественным и бестолковым.
Он ссутулился, стал намного ниже ростом и заметно похудел, хотя постоянно что-нибудь ест — а в гостях так вообще с пугающим аппетитом. И подобно тому, как постепенно ссыхается его тело, все меньше, все уже становится и его мир: он почти целиком зациклен на себе, во всяком случае, говорит обычно только о себе или к себе сводит все разговоры. Даже когда волнуется за меня или сестру, точнее, переживает. Ему непременно нужно из-за чего-нибудь переживать. И при этом он, конечно, переживает из-за того, что переживает. Ведь ему это вредно, а он очень мнителен и трепетно относится к своему здоровью.
Он хороший, добрый человек, и я люблю его. Ужас, однако, в том, что я наверняка похож на него, хотя всегда, с самого детства, был гораздо более сдержан, даже черств, и характер у меня сильней. В последнее время я уже сам ловлю себя на том, что охотно заговариваю с попутчиками в общественном транспорте. И маленький складной ножик, который ношу в кармане сумки, я почему-то стал называть так же, как он, — «складешок». И если доживу до его восьмидесяти восьми лет, стану точно таким же.
Но я не доживу, это точно. И закалка не та, что у этого фантастически много испытавшего поколения, и, главное, нет желания жить просто потому, что хочется. Что надо. Что это счастье само по себе — жить.
Никакое это не счастье само по себе. «С чего ты взял, что жизнь непременно должна быть счастливой?» — эта фраза мне буквально приснилась недавно. Я проснулся пораженный: а ведь действительно, с чего вдруг именно моя жизнь обязательно должна быть счастливой?
Объем счастья в этом мире явно ограничен — и вовсе не факт, что добывается оно каким-то логически объяснимым способом. Ясно, что иногда оно передается по наследству. Чаще же его можно только случайно выиграть, как в лотерею. А может, его положено воровать, как понравившиеся комнатные цветы, в том числе и у близких людей? И тогда, кстати, очень многое становится понятным.
Как ни странно, эта горькая мысль успокоила меня. Я бывший спортсмен, и мне близка идея достойного поражения — честного, когда ты сделал все, что мог. Но вот не судьба.
Начинающий отпускать бороду первую неделю просто небрит.
Это я не к тому, что нет пророка в своем отечестве и мессию среди обывателей узнают (точнее, опознают) только задним числом; даже если обычный нормальный человек вдруг захочет начать жить по-новому, на него в любом случае будут смотреть как на полоумного. Кто-то из жалости (потому что вряд ли получится, а потуги хлюпиков действительно жалки), но больше из зависти пополам со злорадством.
Невозможность измениться, улучшиться, хотя бы выскользнуть из колеи или хотя бы перестать опускаться вниз, в болото — вот главная трагедия любого взрослого человека. Если не брать скорую смерть близких, то это, пожалуй, вообще самое грустное на свете. Ну и еще отход, отъединение (что опять же связано с взрослением) любимых детей, особенно дочек.
Проблема в том, что потенциально я — лучший. По самым разным параметрам: задатки физические и интеллектуальные, добрый нрав, честное отношение к себе и великодушно-справедливое — к другим. Плюс спортивное воспитание — умение, если не потребность, брать ответственность на себя и мобилизоваться в форс-мажорных ситуациях. В общем, почти идеал. Но, как доказала практика, нежизнеспособный в данных конкретных условиях.
Я слишком хорош для этого гнусного мира, увы. Злая ирония судьбы заключается в том, что я сам считаю себя виноватым в этой своей непонятости, непризнанности, недооцененности. И опуститься нельзя до общей низости, и подняться невозможно себя не уронив. Благородство хреново!
И вот я сижу один на даче. Чувствую, как растет щетина.
От всех не то гордо удалился, не то трусливо спрятался. Короче, наказываю гнусный мир своим отсутствием.
Но до этого, конечно, постарался окончательно все испортить. На работе обидел заместительницу, отчитал, в общем-то, по делу, но слишком язвительно. Дома легко нашел повод поссориться с женой. А когда через несколько минут по закону жанра банального жизненного фарса позвонила единственная женщина, которая меня еще любит, тут же оттолкнул ее в пароксизме горького прозрения (и самолюбования): «Что я, фашист — дурить тебе голову и не нести никакой ответственности, лишая перспективы?»
Бывают в жизни такие редкостные дни, когда говно лезет изо всех щелей, и всё вокруг говно, и сам ты такой же — разжиженной консистенции, вонючий и мерзкий. Зато ясность полная, никаких иллюзий.
Как же вышло, что я, весь такой искрящийся талантами и радостью в юности, сейчас превратился в скучающего, скучного и даже самим собой не любимого персонажа, с пассивной и отнюдь не спасительной самоиронией наблюдающего за ускользанием, угасанием собственной жизни, как будто чужой? Когда я спохвачусь наконец и включу свою азартную силу воли, спортивную злость на самого себя за бездарно проводимые даже не дни уже, а месяцы и годы? Какой гром должен грянуть, чтобы я перекрестился, поплевал на руки и сделал хоть что-нибудь стоящее, ценное, о чем потом можно было бы вспомнить с честным удовольствием, за что можно было бы себя уважать?
Я уж не говорю о большом личном вкладе в победу добра над злом — тут я, безусловно, всегда готов быть в первых рядах (разумеется, без больших жертв). Какой-нибудь однозначно красивый поступок — благородный и осмысленный — впервые за много лет!
Построить, например, реабилитационный центр для жертв клещевого энцефалита (такое ощущение, что этих бедолаг у нас с каждым днем все больше).
Или хотя бы ночлежку для спившихся спортсменов и музыкантов (таких и среди моих бывших друзей полно).
Или хотя бы починить дверь шкафа в комнате дочери, как обещал уже месяц назад.
Или в кои веки навестить родителей вне обычного графика (через выходные).
Или набить самодовольную морду начальнику.
Или, может, сходить, наконец, в магазин в деревне, похмелиться и перестать гнать пургу?
Так думал пожилой повеса,
Сидя на даче третий день —
Среди диковинного леса
Еще один замшелый пень.
М-да. В моем клиническом случае такое темное и вялое утреннее словоблудие не более чем жалкая попытка сохранить лицо — расплывшееся, помятое, но якобы еще симпатичное, с этакой милой лукавинкой, легкой разгильдяинкой, обаятельной непутевинкой.
Кокетство и жалость к себе — вот наша главная палочка-выручалочка, а вовсе не совесть. И самое смешное, что даже заговаривать зубы я пытаюсь исключительно самому себе: никого больше рядом нет, никто уже не верит. Или никто уже и не нужен?
…Я спускался в деревню окружной дорогой — не прямиком через бор по крутой тропинке с окаменело-отшлифованными корнями, а мимо новых жлобских коттеджей и потом по разбитой бетонке вдоль сосновых посадок, глядя на город, открывающийся на другом берегу Томи. Этот вид всегда меня умиротворяет, умиляет, воодушевляет, в общем, заставляет расчувствоваться. Тем более что я редко хожу здесь трезвый.
Казалось бы, обычные новостройки, убогие, дешевые, типовые для любого советско-российского областного центра, однако у меня при виде их сразу теплеет в душе. Это сродни жалости, только возвышенней, суровей, честней. Я люблю свой город, даже его корявое название — Кемерово — кажется мне теплым и оригинальным, а наш старый центр с высокой набережной и цельным архитектурным ансамблем образцового сталинского стиля я вообще искренне считаю не только уютным, но и красивым.
Хотя, конечно, больше всего я люблю своих земляков. Банально, но правда: сибирский характер, широта души и все такое.
Вечером ко мне все-таки соизволили приехать друзья. Понятно, спасать меня от хандры. То есть мужественно напиться по честному и благородному поводу.
Бил лихо загнал машину почти в самые малиновые кусты, как можно ближе к дому: пакетов с закуской и выпивкой явно было много. Я сидел на крыльце, курил и наблюдал, как они, довольные, выходят. Ванька был, естественно, с банкой пива в руке.
— Я не понял, красноармеец! — гаркнул он на меня. — А где рота почетного караула? Встречать почетных гостей. Где девушки с цветами? И большими титьками! Где негры-носильщики?
— У нас тут дедовщина, — сказал я вяло. — Сам таскай, пиджак.
Ванька после политеха всего год служил лейтенантом, и это отличный повод для разных солдафонских шуточек.
Хотя, конечно, я был рад их видеть.
Почему даже у иностранных звезд футбола, когда они по-английски или испански ругаются с досады на себя, наезжают на соперника или судью, по артикуляции губ всегда читается «ё-пэ-рэ-сэ-тэ»?
Мы смотрим телевизор на веранде. До этого еще параллельно играли в кости, выпивая за каждый ямб, но когда Ванька вверх по ходу на шестерках вместо «12» написал «200», я решил мягко все это свернуть. Ванька, кстати, почти сразу заснул прямо в кресле.
Играют бельгийцы и парагвайцы, групповой турнир. На телеканале анонсировали матч помпезно: «Лед и пламень!», а на самом деле, честно говоря, все довольно скучно. Слишком осторожно держат мяч и слишком жестко втыкаются друг в дружку при потере. Упираются, стараются, а игра неинтересная, не столько напряженная, сколько скованная. И все-таки чемпионат мира, раз в четыре года бывает — надо смотреть.
А может, я просто ревную? Сам-то до такого уровня не добрался — вызывался только за молодежную сборную РСФСР, да и то лишь на сборы и товарищеские матчи.
А еще я боюсь за своих единственно любимых бразильцев. Как-то они выступят в этот раз? Пока в группе выиграли оба матча, но это ничего не значит: в плей-офф при упорном сопротивлении вполне могут и сдуться, с них станется, они у меня такие ранимые.
Бил в восемьсот двадцать пятый раз излагает свою теорию насчет изменения системы розыгрыша: мундиаль слишком раздут и политкорректен, зачем нужна какая-нибудь несчастная Ямайка, слишком много проходных игр и пр.
— Ну, Ямайка, положим, вполне себе счастлива, — зачем-то вставляю я.
— А, — заливается Бил, — да! И Колумбия, наверное, тоже. Только при чем здесь футбол?
Когда он заряжен на речь, сбить его с красной нити конспекта практически невозможно. Однако нужны ведь и живые примеры. Они следуют длинной и убедительной вереницей.
Я киваю: он прав. Но как изменить главное — вернуться к старой и доброй романтике? Вот хотя бы сократить число команд до шестнадцати — как конкретно это сделать? Это же глобальный политический кризис, страшное оскорбление для маленьких, но гордых бесталанных народов, повод для третьей мировой войны!
Нет, технически это все просчитывается, говорит Бил.
Ну, это другой разговор (точнее, тот же, но в другой раз).
Я проявляю слабость духа (силу воли) и иду спать.
Только сначала выхожу отлить на улицу, даже не закуриваю. Шуршу в траву в темноте, поднимаю глаза на небо и проглядывающие сквозь верхушки сосен звезды.
Жизнь удивительна и прекрасна. И беспристрастна. А мы все песчинки и пр.
У пьянства есть по крайней мере один плюс: оно позволяет мужикам побыть сентиментальными. Звезды подмигивают мне, как живые, но не как равному, не насмешливо и не надменно, а отстраненно. Вот уж действительно — отстраненно. Вот и они меня бросили. Пьяная растроганность у меня проходит. Я все-таки лезу в карман за сигаретой.
И вдруг одна звезда медленно начинает двигаться вниз.
Когда же я потерял это ощущение возвышенности красоты жизни? Не реальности, а именно возвышенности красоты? Когда я начал опускаться?
Это я понял — когда растратил, променял на всякую пустую и низменную дрянь свою цельность. Свое искреннее прекраснодушие.
А на что я все это богатство променял? И как изменить главное — вернуться к старой и доброй романтике? Неужели я уже ничего не смогу изменить?
Я правда хочу все изменить. Правда-правда хочу.
В этот момент звезда окончательно скрывается за пучками хвои, но без ускорения, совсем медленно, словно нехотя.
«Спутник», — разочарованно решаю я. И ошибаюсь.
1. Хроника пикирующего бомбардира
Я ошибаюсь позиционно, оставив без присмотра, а потом запоздало выдернувшись на подключившегося к атаке переднего защитника; тот просто пробросил меня и легко обошел слева — хорошо, что отпустив мяч слишком далеко. Кто-то из наших успел на подстраховку, но выбить в борьбе смог лишь абы как — не вперед, а вверх корявой свечкой. Я, развернувшись, сбился с хода, запнулся, выпрыгнул не с той толчковой, получил в воздухе удар в затылок — и вот, оглушенный, уже отдыхаю-валяюсь на травке.
Даже странно: когда я начал падать, еще успел подумать, что все нормально — больно, но не смертельно, я контролирую полет. Однако перед самой землей голову, словно магнитом, с силой притянуло к поверхности, левая рука не выдержала веса тела и подломилась, и я впечатался в известку на центральной линии прямо виском. Получилось страшновато и с каким-то запоздалым обиженным недоумением. К тому же несколько секунд куда-то пропали: вот я еще в воздухе, вот втыкаюсь в поле головой, а вот уже возле моего лица сразу несколько разномастных бутс, и наш доктор Леонидыч, балбес, прямо в ноздрю сует мне ватку с нашатырем.
Леонидыч не любит футбол, презирает футболистов, но больше всего он ненавидит моменты, когда на глазах тысяч зрителей приходится выбегать на поле к пострадавшим. Еще хорошо, что вместе с ним еще смешней семенит массажист Григорич. В общем, если Леонидыч все-таки выбрался на поле, значит, со мной действительно что-то серьезное. Интересно что?
Я сажусь, вытираю лицо рукавом. Потом ладонью осторожно приглаживаю волосы. Крови вроде нет.
— Ну и как? Живой? — спрашивает судья, выглядывая из-за плеча Григорича.
Тон будто бы отеческий, а у самого золотой зуб, крашеные волосы и взгляд маслянисто-продажный.
— Да нормально все, — бурчу я.
— Тогда подъем.
— Товарищ судья, а карточку? Локтем же явно засадил!
— Я тебе щас дам карточку — за симуляцию! — сразу возбуждается судья.
В том-то и дело, что слишком сразу и слишком возбуждается.
— Молод еще мне указывать! Я все видел! Подъем!
Он демонстративно отворачивается и смотрит на часы, засекая время.
— Ну ты ваще! — ворчу я вполголоса, мотаю головой и сплевываю.
Он дергается, но ничего не говорит, только опять приподнимает руку с часами, хотя взгляд на них не фокусирует — просто понтуется, козел: дескать, затягиваете время.
Правда поваляться, что ли, еще? Счет пока 0:0, может, и успеем отскочить. Впрочем, судья не даст. Еще больше потом добавит.
Он смотрит на бровку и оживляется, злорадно свистит и нетерпеливо машет рукой — одновременно и замену разрешает, и меня выпроваживает с поля. Значит, там уже готов запасной — Ромка, конечно.
Я иду, на всякий случай держась за висок. Хотя голова все-таки чугунная, если честно. Ромка пританцовывает на бровке, три раза подпрыгивает, подтягивая колени к груди, шумно вдыхает-выдыхает. Ну, этот-то землю будет грызть, чтобы закрепиться в основе. Не то что я — в первой же игре сломался.
Я нахожу взглядом Старшого. Тот сидит на лавке, нахохлившись и спрятав руки в карманы куртки. Вид, как всегда, недовольный, а сейчас вообще словно потерянный.
Второй тренер Лукьяныч замер рядом в привычно трагичной позе с разведенными руками. Жест, когда играем на выезде, по сути, бессмысленный: это дома можно так подзадорить публику (а значит, и поддушить соперника), дескать, ребята, это что же деется? А здесь только свиста с трибун и дождешься. Но Лукьяныч уже сто лет в футболе, все его привычки еще из приблатненно-простодушных послевоенных времен, и, если учесть, что от него давно ничего не зависит, такая реакция, возможно, самое правильное и честное, что сейчас можно предпринять.
Ромка выскакивает на поле чуть ли не с рычанием, резко хлопнув меня, промахнувшись, по запястью. До скамейки дохожу уже на полусдутых — устал все-таки сильно.
Старшой приподнимается, пожимает мне руку, но усмехается ехидно:
— Ну ты и рухнул — аж земля содрогнулась. Хроника пикирующего бомбардировщика!
Хорошо, что словосочетание «пикирующий бомбардировщик» трудно выговаривать, иначе полгода минимум пришлось бы откликаться на такую смачную кличку, пока другой молодой не сотворит что-нибудь еще смешнее.
— Это я специально — чтобы запугать соперника, — говорю я, уронив себя на лавку.
Но, во-первых, слишком тихо говорю, потому что горло пересохло, а, во-вторых, Старшой уже не слушает — смотрит на поле, причем как-то пришибленно.
Потому что нам забивают: Ромка полетел как дурак на нападающего, тот убрал его на ложном замахе и спокойно катнул мяч в дальний угол. Вот это я успел замениться! Вот это мастерство!
— Дружок, а почему ты не сказал, что у тебя был сотряс?
Он шагнул к нам сбоку в холле гостиницы. Время было еще не слишком позднее, и формально мы ничего не нарушили, но он буквально час назад просил поменьше болтаться, а мы вроде как не послушались.
Если полнеющий грузин с зачесанной кверху седой гривой обращается к тебе «дружок», причем на одной руке у него блестящие дорогие часы, а в другой — дымящаяся дорогая сигарета, будь уверен: настроен он если и вальяжно, то все равно недружелюбно и в конце концов обязательно скажет какую-нибудь гадость. Не поленился ведь, специально поджидал внизу! Хотя, может, он здесь кастеляншу заграничную хотел подснять, а мы так не вовремя…
Это был наш первый вечер в первом городе Венгрии. Добрались и разместились уже перед ужином, даже тренировку не проводили, только маленькое собрание. Насчет морального облика и все такое. Все поржали, понятно, а затем рассосались по номерам — играть в ази или храп. Только мы с Мишкой — нападающим из Свердловска — решили прогуляться до Балатона и заодно прошерстить ближайшие лавки.
До озера так и не дошли, побоявшись заблудиться в сумерках среди незнакомых заборов и проходов, на один большой магазин наткнулись, но они здесь, оказывается, работают только до пяти, а в двух мелких сельпо ничего интересного, кроме продуктов и фирменных сигарет, не было. Мишка с расстройства купил домой квадратную литровую бутыль кока-колы, а я не стал — таскаться с ней потом еще две недели. Думал взять сестре настоящий «Ронхилл» с суперфильтром (120 миллиметров), однако тоже удержался — еще сто раз успею. Да и вообще в первый же день начинать тратить форинты — по-деревенски как-то.
А надо солидно. Как другие парни, которые давно уже в сборной. Они и во Францию в прошлом году на турнир ездили.
Или как Нугзар. А он-то, кстати, курит фирменный «Кент» — вон белая пачка из кармана торчит. Значит, сам успел в город выбраться. И костюм новый «Адидас» напялил, и кроссовки «Пони» тоже с нуля. Нет, он точно поджидал здесь кого-то, а мы ему всю малину испортили! Не просто без спроса в город слиняли, но еще в холле у закрытых киосков зачем-то тормознулись.
— …Дружок, а почему ты не сказал, что у тебя был сотряс?
Нугзар смотрит лживо-удивленно-оскорбленно — как все пожилые важные хачики, когда хотят повыпендриваться. Он когда-то играл в сборной СССР, сейчас тренирует молодежную сборную РСФСР, в общем, имеет право и давно научился держаться с молодыми свысока.
— Да какой сотряс? Меня даже не тошнило. Все давно прошло. Я же не нагружался, отдыхал, так что все нормально.
— Да? А твой тренер сказал, что не нормально. А если ты умрешь прямо на поле, что я твоей маме-папе объяснять буду? Что у тебя все нормально? И самое главное, почему ты меня обманул?
Он затягивается сигаретой, выпускает дым вбок, но смотрит при этом прямо в глаза.
— Я не обманывал. Я правда в порядке!
— Да? А я-то думал, после сотряса не бывает в порядке. Сколько играл, сколько было сотрясов — никогда не было в порядке. Нет уж, мил человек, я твоим здоровьем рисковать не буду!
Нугзар смотрит на меня одновременно и уничтожающе, и изучающе, и сочувствующе, и я понимаю, что больше в основе сборной играть не буду.
Так оно и случилось. На турнире в Венгрии я ни разу не вышел даже на замену, а вместо тренировок один наматывал круги вокруг поля или просто жонглировал мячом.
А потом еще опоздал на отбой в последний вечер в Будапеште. Сам я был чуть датый, выпив белого вина в какой-то чистенькой харчевне, и Нугзар явно хорошо посидел с другими тренерами: глаза горят, говорит громко и уже не сдерживается, как обычно. Ну и поговорили по душам.
Я сказал, что он эту свою троицу из Орджоникидзе везде пропихивает, а он сказал, что пока он тренер (пока — он!), мое дело — хорошо готовиться (хорошо!), учиться играть, тренироваться и быть готовым когда-нибудь (может быть!) помочь команде.
Он закурил белый «Кент», к которому уже успел привыкнуть здесь, за границей, и я тоже закурил белый «Кент», и это было ошибкой, потому что курил я еще не так красиво, как он, и вообще это были его сигареты, которые мы потихоньку тырили из пачек на лоджии, и, зная это, трудно было излучать полную независимость.
Хотя поговорили мы действительно нормально. Во всяком случае, поняли друг друга правильно.
— Без обид? — весело спросил Нугзар, хлопнув меня по плечу.
Точнее было бы спросить: «Ты съел? Проглотил обиду? Сможешь смириться с этим?» И я бы ответил: «Смогу».
Самое главное, что я и впрямь не обиделся. Я понял, четко и на много лет вперед, что я люблю не этот его тягостный футбол, а совсем другой — искренний и бескорыстный, прямодушный и бесшабашный, с азартной хитростью и честным умением, именно тот, который и предсказал мне Нугзар на будущее: беспонтовый дыр-дыр во дворе.
2. Придворные здрасти
Во дворе пустынно. Только скорбно застывшая фигура какающего на клумбу карликового пуделя пусть и слегка декадентски, но все же оживляет пейзаж.
У игрушечного черного песика разноцветно мигающий ошейник и ультрамодная тинейджерская стрижка; беда, однако, в том, что на самом деле он давно уже не юный живчик, судя по седине на ушах и неестественной диетической поджарости, как у плейдэда Андроида Кончаловского.
Его хозяйка, утонченная дама из соседнего подъезда, неодобрительно здоровающаяся со мной по вечерам, должно быть, спряталась где-то поблизости в начинающих желтеть кустах, не в силах вынести предстоящего позора. Ничего, я подожду.
Скрюченный карла поводит в мою сторону малиновым от напряжения глазом. Я ему мешаю. Извини, брат. Я тебя понимаю: лучше жить с вечным запором и на коротком поводке, зато сытно. Мне хочется его погладить, хотя сейчас пудельку это явно не понравится. Ладно, пойду.
Вообще-то я люблю собак, только не такие генно-модифицированные недоразумения. Разводить уродцев в качестве предметов роскоши нечеловеческого общения — это уже перебор. Мы так старательно насиловали природу и так увлеченно перенимали извращенный вкус — стоит ли удивляться, что кормимся теперь суррогатами и поклоняемся королям эстрады типа Филиппа Киркорова? (Он мне как раз вот такого несчастного комнатного песика с бантиком в кудряшках и напоминает.)
Я сворачиваю за угол и нос к носу сталкиваюсь с хозяйкой пуделя. Преимущество на моей стороне: я стопроцентно трезв, брит и не испражняюсь на клумбу, так что никакого права общаться со мной через утонченную губу у нее нет. Более того, это я имею полное право рассмотреть ее придирчиво при естественном освещении — и, разумеется, тут же забываю все обиды и начинаю ее жалеть.
Мне почти всегда всех жалко, и это вовсе не повышенная сердобольность, а просто справедливость и житейский опыт: я точно знаю, что все мы слабы и достойны сочувствия, хотя и в разной степени. А уж она-то бесспорно: желтый плащ надет прямо на ночную сорочку, шея дряблая, и глаза под очками блестят если и от злости, то бессильной, точнее даже, от брезгливого страха перед жизнью. Никакая она не старая дева, как я полагал ошибочно, а скорее брошенная жена бывшего большого начальника (не удивлюсь, если она и сама увела его из семьи, будучи молоденькой подчиненной), вот и ненавидит весь мир или, по крайней мере, несерьезных мужиков вроде меня — довольно жгуче, но с безвредным шипением и слабым запахом ушной серы.
— Доброе утро, — киваю я с широкой, но ни в коем случае не змеиной и не панибратской улыбкой (назовем ее примирительной).
— Доброе, — нехотя отзывается она, держа поводок за оба конца, как удавку.
Да, боюсь, что страстная любовь между нами вспыхнет еще не скоро, и до тех пор поворачиваться к ней спиной все же не стоит. В это время к нам подбирается пуделек. Мне и впрямь пора валить из их заповедника в свой грубый и пошлый мир.
— Ах ты кабысдошкин! — тянусь я пальцами к его точеной и блестящей, как у насекомого, мордочке.
Он отскакивает с пружинистым тявканьем, жмется поближе к ногам хозяйки и отважно скалит декоративные зубки.
— Первый день отпуска — счастье, — зачем-то интимно признаюсь я, проходя мимо бывшей отпадной референтки большущего начальника.
— Поздравляю, — произносит она вяло, но все-таки, кажется, с нормальной человеческой завистью.
Вполне нормальный, наш человек.
Я хорошо представляю, что думает обо мне эта дама.
Квартиру здесь я купил десять лет назад — засыпал кучу денег, даже влез в ипотеку, однако своим Абрамовичем в этом Челси2 так и не стал. Наш дом — самый узнаваемый в старом центре города, как говорит моя сестра, «центрее не бывает»: из окон на пятом этаже я вижу уголки трех лучших площадей и три триколора на крышах самых главных зданий — областной администрации, областного совета нардепов и мэрии. Но больше всего мне нравится вид главпочтамта с восьмиугольной башней, тремя квадратными часами и шпилем и уходящей от него в перспективу улицей 50 лет Октября, особенно по вечерам, когда она загорается разноцветными огнями.
Этот дом номенклатура заселила еще в начале войны, потом пленные немцы пристроили к нему перпендикулярно второе крыло, а на первом этаже открыли помпезную, как зал консерватории, аптеку — и он надолго, пока в городе не начали клепать «элитное» (читай — дорогое, но безликое) жилье, стал главным воплощением кузбасской мечты о земном придворном рае.
У Била есть отшлифованный за много застолий рассказ, как однажды он загремел в околоток, попытавшись с приятелем проникнуть в подъезд этого дома, где тогда жил первый секретарь обкома партии по фамилии Горшков. Тут все обычно начинают ржать, называя Била диссидентом и бесстрашным борцом с прогнившим режимом, хотя на самом деле они с дружком просто хотели отлить с комфортом или даже с этаким гусарским шиком, а очумелому от безделья менту в подъезде пригрезилось, что с помощью этих зажравшихся студентиков можно выслужиться, и он вызвал ПМГ3. Но поскольку дело было летом в будний день, персек сгорал на работе в обкоме или на отдыхе в Пицунде, на покушение это никак не тянуло, и обоих протрезвевших с перепугу балбесов довольно скоро выпустили, даже не побив.
Сейчас, наверное, здесь живет не так много шишек, скорее их внуки, а также целая диаспора молодых армян (в одном моем подъезде две семьи, с русскими женами и бойкими большеглазыми детьми). В общем, особой касты особых жителей уже не существует, но местечковый снобизм все равно еще не выветрился. Только вот ко мне он никак не пристанет, как я ни стараюсь. Шучу, конечно. Уж чего нет — того нет. Траваните меня паленкой, друзья, если хотя бы попытаюсь скурвиться.
Насчет отпуска — это я придумал только что, но идея мне сразу понравилась.
Это уже прогресс. До этого я хотел пойти на работу, расплеваться со всеми окончательно и начать новую жизнь. Однако то ли оказалось слабо, то ли угнетенная мудрость наконец-то очнулась: не надо сжигать мосты, они и сами скоро обрушатся…
Я работаю ответственным секретарем в областной газете. Когда мои бывшие друзья-футболисты спрашивают при встрече: «То есть ты в руководстве, сам уже не пишешь?» — я для простоты всегда отвечаю одинаково: «Вот в армии есть командир, а есть начальник штаба. Я — начальник штаба». — «А-а», — понимающе кивают бывшие друзья, хотя даже я сам не вполне ясно представляю, чем занимается военный начальник штаба. К тому же в армии я точно был бы именно командиром, причем плохим, а в военное время и недолго: заигрывал бы с солдатами, питаясь с ними из одного котла, и погиб бы в первом же бою, глупо встав над окопом во весь рост и пылко позвав за собой в безнадежную атаку.
Здесь же, в редакции, я на своем месте — работу знаю и делаю ее хорошо даже с похмелья. При этом коллеги, уверен, ценят меня далеко не всегда. Потому что есть у меня такая то ли положительная, то ли отрицательная черта: я сознательно взваливаю на себя (а выходит, и на других) побольше хлопот, люблю увеличивать число полос и особый кайф испытываю от авралов во время верстки самых напряженных номеров — предновогоднего, например, или ко Дню шахтера. Сам себе эту странность я объясняю спортивностью характера: для меня, дескать, особенно важен азарт и радость преодоления. Почему же тогда о главной цели любого спорта — достижении достижений — я в своем запущенном случае скромно умалчиваю? Где, грубо говоря, результат моих титанических усилий? И вот тут-то мне, честно признаться, крыть нечем. Как сказали бы те же бывшие друзья-футболисты: «Ни славы, ни денег…»
Неудивительно, что эта высасывающая все силы неблагодарная работа меня уже достала. И не меньше — сопутствующие ей обстоятельства. Я ведь ответсек не какой-нибудь там обычной областной газеты, а главной. Но не в том смысле, что априори самой лучшей, а в том, что самой приближенной к власти. Впрочем, если говорить об уровне солидности (планке брезгливости) и качестве имеющихся перьев, то тут мы и впрямь, пожалуй, посильней других. Другое дело — возможность этот потенциал реализовать. И вот эта самая подневольность (зачастую, кстати, и не диктуемая сверху, у многих уже внутренняя), а также неумолимая поточность, обязательность ежедневного выхода и напрягают больше всего. А что особенно злит — так это уже въевшееся в наши стены комчванство вкупе с унылостью и вялостью. Изначально завышенная самооценка, постоянно связанная с унижением, есть состояние реального разъезда мозгов. Поэтому истерики в нашем преимущественно женском коллективе рождаются часто и будто из ничего. Самое мерзкое, что я и сам начал впутываться в свары, втягиваться в конфликты и срываться на слабых — нашел себе ровню…
В общем, устал. Надо отдохнуть хоть немного, проветрить мозги. Тогда, может, и изменю что-то в своей жизни — найду, например, другую работу. В какой-нибудь пресс-службе солидной угольной компании.
Ага, держи карман шире. На такие теплые местечки сейчас берут не матерых журналюг, а мастеровитых офис-менеджриц или, по крайней мере, фейс-подконтрольных племянниц-соратниц-наложниц топ-боссов (и кстати, правильно делают: от них хотя бы понятно, чего ждать). Да и в мои-то годы замирать с утра в кабинете, улавливая нюансы настроения начальства, как-то неприлично.
Собственно, я знаю, что никуда из газеты не денусь. Даже если и сбегу ненадолго, все равно вернусь назад как миленький, как было уже не раз. И дело не только в том, что другого ничего не умею и в других местах бывает еще тоскливей. На самом деле я отношусь к этому как к спорту: меня выбрали, купили именно в эту команду, и, пусть играет она сейчас отвратительно, я, как профи, обязан отдаваться по полной — иначе стыдно и вообще смысл пропадает.
При этом я ясно сознаю, что и мое спасительное чувство самоуважения — как бы это помягче выразиться? — имеет под собой шаткое основание. Как ехидно, но тактично объясняет мне регулярно Бил, моя нынешняя работа — это то же самое, что и служба охранника в концлагере (не доктора Менгеле, не начальника — боже упаси! — именно рядового вертухая на вышке): дело вроде и не совсем вурдалачье и какое-то время не слишком портит карму, но если оставаться тут достаточно долго — потом обязательно аукнется.
В этом смысле и усердие-горение мое (тем более при напрочь отсутствующем карьеризме-рвачестве, что было бы оправданно) тоже, признаю, выглядит странновато. Но по-другому я просто не могу. Да и не хочу. Да и бог со всем этим. Да и хрен на это все.
3. Стильные духом
«Все, что ни делается, все не делается!» — именно так лапидарно и емко было написано поначалу. Это потом я малодушно-практично добавил расшифровку в скобках: «Главный девиз реформ в России». Именно желание быть понятым, да еще и правильно понятым, и портит чаще всего самые замечательные прозрения.
А еще все портит кокетство. Например, эта хлесткая фраза была самой первой и потому, к сожалению, вышла крупноватой — после в других местах приходилось ужиматься, а она неоправданно много притягивала к себе внимания, находясь к тому же в самом центре ватмана.
Эту фразу мы написали (я написал) первой на листе № 2 — специально для всеобщего обозрения. Первый лист, прикнопленный к стене около моего стола, призван был служить сугубо прикладным целям: можно было, не вставая с кресла, зафиксировать пришедший на ум, но пока не пригодившийся вариант заголовка, удачное определение, вычитанную вкусную цитату, забавную опечатку.
Разумеется, очень скоро этот лист засорился всякой посторонней ерундой: выспренными экспромтами некрасивых местных поэтесс, зашедших в гости якобы случайно, ворованными остротами приезжающих из районов собкоров (должны же были и они как-то соответствовать), плоскими резолюциями из цикла «я и мировая журналистика», мелкими внутриредакционными подколками и просто глупостями на уровне «здесь был я».
Тогда-то мы с Димкой и решили завести лист № 2, причем искренне не только для самих себя; другое дело, что повесил я его так, что, кроме как через меня, до него было не добраться, а значит, отбор стал гораздо строже. А значит, только наши с Димкой записи и начали на нем появляться.
И тут возникла другая проблема, не то чтобы очень серьезная, даже как раз наоборот. Просто я в то время еще не понимал, до чего можно доиграться. Маленький такой спичечный коробок Пандоры…
Как-то незаметно мы с Димкой начали соперничать. Родилось даже жесткое правило очередности: ты не мог оставить несколько записей подряд или даже одну, пока не отметился другой. А тот не мог себе позволить придумать что-то неталантливое. Пауза порой тянулась неделями, а прочим самозваным остроумцам я отказывал по самым формальным поводам, но при этом с чистой совестью: «Главное — качество!» Должен же главный судья соревнований хоть что-то поиметь за свои труды!
Вот именно что соревнований. Так что вскоре вполне естественно возникла нужда сравнивать результаты. Арбитр в данном случае был коллективный, с двумя уровнями проверки. Иногда я пытался жульничать и признавал победу за Димкой. Однако и он, гусь, тоже пыжился переплюнуть меня в благородстве — чья школа-то?
Сейчас понимаю, что в этом и была главная опасность. Нельзя безнаказанно дружить молодому мужику-красавчику и самоуглубленному парню-очкарику с разницей в возрасте почти в десять лет. Я получал дополнительную инъекцию покровительственного инфантилизма, а он оказался безнадежно отравлен моими мировоззренческими штампами вроде форсированного мачизма: «Обоснуй, что ты пацан!» Хотя мне этот рыцарский девиз и по сию пору кажется самым правильным и честно-путеводным по жизни, но Димка-то наверняка имел другой потенциал и другую генную программу, а тут появился такой убийственный пример для подражания, как неотразимый и доброжелательный я…
Впрочем, я, пожалуй, слишком преувеличиваю свою наставническую роль. Димка при всем своем «ботанизме» (тогда, правда, этого понятия еще не было в ходу, правильнее было бы сравнить его со Знайкой из носовской эпопеи) был на удивление самостоятельным человеком. Конечно, по малолетству он был неискушенным, но достаточно умным, чтобы точно оценивать ситуацию хотя бы задним числом; конечно, по типу характера он был ведомым, зато велся лишь в том направлении, которое ему становилось по-настоящему близко. И наверное, ему еще повезло, что в роли дядьки Черномора (ангела-хранителя, змея-искусителя) выступил я.
Тогда это была уникальная ситуация: восемнадцатилетнего самородка прямо с первого курса филфака взяли в штат областной молодежной газеты! И это было не просто мудрое, а прямо-таки провидческое кадровое решение (разве что не надо было позволять ему напрочь бросать вуз) нашего незабвенного редактора Жени Богданова.
Так действительно бывает, пускай и редко. Приходит «бессвязный» мальчишка из ниоткуда, а будто все уже знает в профессии. Ну, почти все, многое. И не только в профессии, но и в жизни. Даже, к сожалению, слишком многое — что дело это проигрышное, хотя побороться все-таки стоит, особенно ради крепко-ироничной мужской дружбы и возвышенно-хрупкой женской любви. И это при том, что нервно-паралитический яд Хемингуэя с Ремарком я влил ему в уши уже позднее. Правда, еще до этого у Димки было много других судьбообразующих книг и еще больше свободолюбивой музыкальной лирики, буквально понимаемой по-английски.
То, что Димка — настоящая находка для редакции, стало очевидно очень скоро. Потому что никакое добротное образование и богатый опыт без особого рода таланта не принесут успеха в такой газетной поденщине, как придумывание заголовков. Для тех, кто понимает, это высший пилотаж журналистики. По крайней мере, в бойкое время в амбициозной конторе. Это сейчас для меня — то есть для того, кто понимает еще больше, — такие профессиональные изыски есть самое настоящее метание бисера…
А Димка сразу начал выдавать перлы. И по-человечески оказался мне близок, так что подружились мы без каких-либо дополнительных обрядов инициации, просто пару вечеров неформально пообщавшись после работы. Я вообще быстро влюбляюсь в талантливых людей, а здесь талант был несомненный, да еще и самого лучшего свойства — без самолюбования, направленный вовне, согревающий других людей. Этот полноватый и обманчиво робкий на вид парнишка от природы был наделен остроумием добрым, чистым и веселым (не то что большинство нынешних желчно- или зубоскально-остроумных комиков-полугомиков); даже рождая непристойности, он шутил легко, тонко и тактично — а это редкий дар.
Был ли в играх нашего турнира по настенному творчеству еще и элемент нешуточного вызова, борьбы с не до конца изжитым совковым ханжеством — не могу сказать, не помню, но вряд ли. Мы тогда всерьез считали, что есть ремесло и есть искусство, есть написанное «ради денег», а есть — «на века». Прошло всего-то два-три десятка лет, а как все изменилось, точнее иначе воспринимается. Тепло, но с легкой конфузливой иронией. Неудивительно, что и лист № 2 я не сохранил, а уж тем более лист № 3, где прописались (возбуждающе прикрытые газеткой!) самые отборные и махровые наши словесно-бессовестные художества (только не путать со словоблудием!).
Примечательно, что сейчас у меня в ноутбуке в файле под названием «Финтифлюшки» наши каламбуры собраны вперемешку, без указания авторства и победности ходов; иногда чувствуется, как один по ассоциации отталкивается от другого, как они следуют параллельно в русле общей темы или просто цепляются созвучиями. А что самое любопытное: «сексуально озабоченных» среди них оказалось не так уж и много; сейчас перечитываю и умиляюсь, насколько все свежо и целомудренно, мне нынешнему даже завидно. Итак…
* Высший маразум.
* Не лезь в Бутырку!
* Старый Мазай разворчался в серале.
* Пидарасовая дискриминация.
* Косяк команды.
* Лейбл-гвардия.
* Исполнительная и законодательная сласть.
* Шершавым языком Эзопа.
* Почил в позе.
* Лучше синица в руке, чем дирижабль в небе.
* С высоты птичьего помета.
* Мудак мудака видит издалека.
* Ассортир.
* Портвейн жены художника.
* Мать вашу городов русских.
* Материальные и оральные стимулы.
* Первый парий на деревне.
* Дом морд.
* Чуть помедленнее, пони!
* Зуд мудрости.
А вот это горькое озарение я, припоминаю, занес в общий реестр уже значительно позже, как покаянный тлеющий привет светлому прошлому:
«В жизни всегда есть койко-место для подвига!»
Ее усадили на мое место в крутящееся кресло, и, когда я вошел, она была ко мне спиной, я видел только макушку, крашенную в цвет весело пламенеющего на солнце сеттера («А ну-ка, песню нам пропой, веселый сеттер!»), а к этому оттенку я всегда питал слабость. Хотя в целом картина мне не понравилась. Даже не картина, а лубок: «Обалдевшие ходоки “Кузнецкого края”4 распушают хвосты перед какой-то залетной фифой!»
Этот вид щенячьей обалделости коллег недвусмысленно свидетельствовал: работа в конторе давно парализована, наши дамы наверняка бесятся по углам, а здесь и сейчас непременно должен быть выявлен альфа-самец. То есть избежать шоу-конкурса «Мистер редакция» никому не удастся, особенно бывшим спортсменам.
Потом я услышал ее голос — чуть в нос и чуть писклявый, восторженно-мальчишеский, как у какого-нибудь шкодливого, но все равно хорошего пионера из советского мультика:
— Ну и когда придет ваш главный цензор? Чтобы мы сообщили ему…
— …пренеприятнейшее известие! — тут же вставил Жора Жилин по прозвищу Костылин или, реже, Жу-Жу — самый безнадежный наш донжуан (не потому, что отпетый, а просто отчаявшийся — перезрелый и неразборчивый).
— Нет, — сказала она. — Наоборот: преприятнейшее.
— На сегодня работа окончена!
Это более опытный Миха Болдырев подал хорошо интонированное бархатистое предложение. И попал примерно в шестерку, набрав еще и пару баллов за дерзость. Для такого принципиального молчуна совсем не плохо.
— Айда по бабам? — добавил вполголоса фотокор Марк Гуревич, видимо, не слишком веря в успех, хотя сейчас вполне могло и проканать, настолько все были возбужденно-раздураченные.
На этом фоне Димке сам бог велел поставить победную точку, тем более что место он занял самое выгодное — стоя спиной к окну прямо возле гостьи и даже положив руку на подлокотник ее кресла. То есть моего кресла. Но он непростительно замешкался.
— Неужто меня наконец-то уволили? — сказал я, быстро подходя.
В такой ситуации важно подойти именно быстро.
Она обернулась и глянула на меня слегка испуганно, а я на нее слегка надменно, чтобы скрыть невольное разочарование: я думал, она окажется красивей. И вообще мне было не очень приятно, что она тут как хозяйка, а я так повелся на ее голос.
— Это и есть наш главный плантатор — масса5 Юджин Горкунофф, — как-то слишком игриво представил меня Димка. Потом сам понял это и сказал как-то слишком искренне и тепло: — То есть Евгений Александрович Горкунов, можно просто Евгений, самый лучший замредактора на свете и мой самый лепший друг.
Вид у него был счастливый и беззащитный.
«Они уже раза три переспали, — сразу определил я (позже выяснилось, что только один). — И с каждым новым разом мы теряем его все больше. И очень скоро она веревки будет из него вить».
— А вы, — все-таки включился я, — надо полагать, местный писарь с… кузиной… приехавшей к нам…
— На практику? На побывку? В декретный отпуск? — спросил у нее Димка, бережно склоняясь над креслом.
Ему очень нравилось блистать перед ней остроумием и при этом всякий раз хоть немножко к ней приближаться. Она помотала головой и улыбнулась мне снизу, блеснув зелеными глазами, и я понял, почему мужики так западают на нее — как раненые в госпитале на добрую медсестричку.
— По уходу за больным ребенком, — сразу подтвердила она мою догадку, продолжая смущенно улыбаться мне и взяв Димку за руку.
Тот на мгновение аж зажмурился и чуть не растекся пряной лужицей прямо у нее под ногами — кстати, длинными и загорелыми, в открытых сандалиях, с вишневым лаком на ногтях, а одну из тонких лодыжек (ноги были скрещены, и я не разобрал — какую) облегала золотая цепочка. Неужто лесби?! Да нет, быть такого не может, Господь не допустит!
— Вот-вот! — как всегда впопад, влез Жу-Жу, закашлявшись заискивающим смешком, как шакал Табаки. — Дмитрию Олеговичу у нас явно требуется медицинская помощь. Может, скорую вызвать?
— Эй, коммандос, а вы-то что расслабились? — опомнившись, оглядел я трех других несчастных, по-прежнему пасущихся поблизости. — Не хотите поработать для разнообразия? Семьи ждут вас дома хоть и с жалкими грошами, зато с чистой совестью!
— М-да! И то, — изрек Болдырев. — Что ж. Было оч-чень…
— А так хорошо все начиналось! — вслед за ним со скорбным достоинством отступил Марк. — Может, как-нибудь продолжим без грозного начальства?
Костылин тоже хотел сказать что-то, но я показал ему кулак и потом пальцем — на дверь. Он, прыснув, панибратски осадил меня движением ладони и еще зачем-то прижал палец к губам: дескать, тсс!
— Ну а теперь можем и нормально познакомиться, — повернулся я к Димкиной погибели. — Этот оболтус намекал, что меня ждет сюрприз, однако я не думал, что такой приятный.
— Ах ты, старый лис, греховодник, ну-ка не смей обволакивать мою девушку! — взвился Димка. — Своим голоском елейным и глазищами своими глазливыми! Нишкни! Изыди! Сарынь на кичку!
— Вот видите, с какими людьми приходится работать? — пожаловался я девушке, которая теперь стояла и смотрела на меня уже не испуганно, а весело-лукаво, но в то же время словно извиняясь.
Она, между прочим, оказалась довольно высокой (вровень с Димкой) и очень стройной даже в таком бесформенном сарафане с синими цветами, и открытые плечи у нее были прямые, а на них веснушки.
— Так как же вас, Цирцея, зовут в миру?
— Да хватит вам, я просто обычная Марина. Это вы такие талантливые, яркие, мне даже перед вами неудобно.
«Не надо ставить женщину в неудобное положение. Надо ставить в удобное», — сразу вспомнил я запись на нашем листе № 3, сделанную именно Димкой.
— Молчи! — грозно сказал он мне.
— Расслабься ты! — успокоил я его. — Никто твою девушку не обидит. Главное, сам ее не спугни.
— Ого! — сказала она. — Ничего, что я еще здесь? А вы, Женя, кажется, его ко мне ревнуете…
— «Ты, Женя», — поправил я.
— У тебя, Женя, и у тебя, Митя, такие интересные отношения!
Она и тут была чертовски права.
Я не виноват, что через неделю случился путч и Димка на спаренных крыльях романтики улетел в Москву — спасать нашу прекрасную страну и делать свою прекрасную карьеру на радость своей прекрасной музе.
Я честно пытался его удержать, еще какое-то время ушло на поиск денег и билетов, в итоге он успел только к шапочному разбору памятников, славы и эйфорично-глупых назначений, но все равно сделал оттуда три замечательных — живых и приподнятых — репортажа. Потом он очень мудро остался еще на недельку собрать горбушкой самую вкусную подливку с остывающей сковородки истории, а потом очень странно остался еще дней на десять догуливать отпуск у родственников где-то под Кинешмой…
Оказалось, Маринка все ему рассказала, когда он смог-таки дозвониться к ней домой (вот удивительно: она и зашла-то к себе только на минутку забрать какие-то вещи). Я сопоставил даты: уже после этого он разговаривал со мной спокойно, разве что слишком ровно и отчетливо выговаривая слова, но я решил, что это волжская самогонка так зомбирующе на него подействовала.
— Ну зачем, Чижик? — скривился я. — Это я должен был все ему растолковать.
— Растолковать?! — От возмущения она даже толкнула меня и подскочила. — Не извиниться? А растолковать? Поучить уму-разуму? Поделиться опытом?
Я сел, а она стояла рядом, глядя на меня сверху сощурившись, и маленькие темные соски сморщились от негодования, рот забавно уменьшился, и взгляд остекленел косо-подозрительно, словно я обещал не пить кровь младенцев и не чавкать во время еды и вдруг вероломно нарушил клятву.
А я, подлец, сидел и млел от такого ее задиристого выражения лица, от такого неравнодушного положения тела, сидел, подлец, и млел, даже понимая, что жестоко обидел друга, даже некстати вспомнив, что дома меня испуганно ждут жена и маленький сын.
Я сидел и млел, обескураженно, но точно чувствуя, что именно сейчас мне на голову свалилось настоящее счастье. И нужно любыми способами попытаться его удержать.
— Ну, объяснить, объяснить, конечно, — сказал я как можно более убедительно. — Ну, не дуйся, иди сюда.
— И как бы ты, интересно, все ему объяснил? — не сдавалась она, смешно и смело отклоняясь назад.
— Я бы все свалил на тебя, разумеется! — сказал я и поймал-таки ее за тонкие запястья.
Затем прижал их к ее бедрам, сделал захват поглубже и притянул к себе. И поспешил зарыться носом в ее теплый животик, пока она не могла сопротивляться.
— Он же знает тебя, знает меня. Знает, что я все равно не смог бы устоять, — честно объяснял я. — Хорошо хоть, без какой-нибудь дурацкой дуэли обошлось…
Она, наверное, целую минуту молчала сокрушенно и размышляла, отвернувшись.
— Я же знаю, что тебе тоже плохо, — наконец сказала она. — Зачем ты сейчас так бравируешь?
И высвободила руки.
Но потом все-таки положила обе ладони мне на макушку. А я, подлец, просто счастливо замер, спрятавшись в этом своем темном уютном убежище от всего на свете — и от того, что уже было, и от того, что будет потом.
4. Правила хорошего тонуса
«Потом и попой, потом и попой», — любила приговаривать классная руководительница моего сына, объясняя, как нужно добиваться твердых знаний по математике. Подразумевалось, что мы должны восхититься ее грубоватой откровенностью, неожиданной точностью и остроумием. Мне же почему-то становилось невесело.
Я нечасто бывал на родительских собраниях, и все же бывал. Даже помню окна кабинета — вон те четыре крайних на третьем этаже. Однажды перед Новым годом я украшал их снежинками, вырезанными из салфеток. Но вообще-то отцом был неважнецким.
Сын учился легко, однако не блестяще. «Он может лучше!» — убеждала меня учительница, а я не очень понимал зачем. Меня больше заботило, что у них недружный класс и мой сын, следовательно, растет в какой-то иссушающей зубрильной изоляции, лишаясь целого пласта человеческих отношений на всю последующую жизнь. Тут уже учительница меня не понимала. За радость юности и раскрепощенность спрашивать с нее было бессмысленно. Она отвечала только за пот и попу.
Лишь классе в десятом, к счастью, все изменилось. У сына наконец-то появились настоящие друзья — замечательные, умненькие мальчишки, может, чуть более саркастичные, чем мне бы хотелось, но здесь ничего не поделаешь: такое поколение. Причем сын в этой четверке, к моему удивлению, играл роль Атоса — непререкаемого авторитета, чуть надменного и афористичного. А когда он практически без подготовки занял четвертое место на городской олимпиаде по математике, классная руководительница и вовсе прикусила язык. А я был ужасно горд, хотя и понимал, что моей заслуги в этом нет никакой.
Помню, лет пятнадцать назад, когда дочь была совсем маленькой, она бурно обрадовалась какому-то футурологическому предсказанию, которое должно осуществиться через век или два (кажется, речь шла о туристических межпланетных перелетах). «Думаешь, ты до этого доживешь?» — насмешливо спросил у нее родной брат, тогда уже незастенчивый юноша. А я похолодел, поняв вдруг, какие мысли бродят у него в голове. Бедный мой маленький старичок!
Я очень хороший человек для огромного количества людей, только почему-то не для собственного сына. И это, наверное, действительно моя вина, что у него так часто бывает отрешенный и грустный взгляд. Папаша ему достался, прямо скажем, не подарок. Хотя я не теряю надежды, что когда-нибудь мы все-таки станем ближе. Когда он поймет, что надо быть чуть снисходительней, и я, возможно, тоже это пойму.
Времени уже часов десять, а я иду в прямо противоположную от работы сторону — по тенистой и всегда несколько сонной улице Арочной, особенно сейчас, в звукоизоляции палой листвы. Первая школа самодовольно перегораживает ее, ясно давая понять, что даже самое многообещающее направление может завести в тупик.
Никогда не забуду, как мою дочку классе в восьмом заставляли в день выборов раз шесть выскакивать в слякоть на школьный двор — радостно встречать губернатора. А он все откладывал и откладывал свой триумфальный визит на избранный избирательный участок, а сникшие девчонки в куртках поверх цыганских платьев все заводили и заводили жалкий зажигательный танец перед редкими сознательными пенсами, а директриса все психовала и психовала, теребя свой причесон, по высоте уже почти заврайоновский…
Нет уж, к этому образцово-показушному храму науки я подходить не стану. Хватит с меня и на работе каждодневной приближенности к жиреющему официозу. А сейчас я в отпуске: куда хочу, туда и ворочу.
Я сворачиваю налево в проезд, соединяющий улицу Островского (до сих пор почему-то Николая, а не Александра, хотя именно здесь неподалеку, за кулисой тополиного сквера, очень органично перевоплотился в Дом актера особнячок бывшего обкома комсомола) и проспект Советский. Только теперь понимаю, что не знаю названия этого проезда — вот странно-то, а еще коренной кемеровчанин! А может, у него и названия никакого нет — всю значимость прилегающих территорий присвоила себе по праву первой красавицы цветущая параллельно Весенняя. Хотя этот-то проулок точно заслужил какое-нибудь бодрое румяное имя: на него выходит фасадом главная городская баня.
Когда я служил в армии (а служил я, как спортсмен, по блату дома, то есть в роте обеспечения учебного процесса местного военного училища связи), нас, как правило свободных днем футболистов, раз в неделю снаряжали отвозить сюда в прачечную грязное белье всех курсантов и солдат. Мы делали вид, что это ужасно неприятная работа, хотя на самом деле халява была волшебная: свернуть и закидать в кунг 66-го «газона» несколько десятков пусть противно-влажных, но не слишком тяжелых узлов, потом разгрузить их в бане — вот и вся боевая операция. И можно не париться (а можно и попариться, и даже в отдельном номере, если дежурная будет не вредная), что командир или старшина станут искать тебя до обеда. Ближе к дембелю мы вообще начали ездить сюда не в военной, а в спортивной форме и после разгрузки спокойно шли гулять по городу — как раз по этому проезду, затем на Советском направо и прямиком в кафе «Жаворонок», где всего за рубль подавали вкусные комплексные обеды, вызывающие изжогу, и до 1 июня 1985 года даже спиртное.
Дней за десять до этой трагической даты мы исхитрились обменять на сэкономленные талоны (пусть по грабительскому курсу, зато навынос) ужасающее количество бутылок болгарского вина. Дальнейшее память, к счастью, сохранила гуманно-туманно. Помню только, что Еся не просто не мог идти — он не мог даже висеть на нас, а точнее не хотел, с каким-то самоуничижительным упоением упрямо стекая на землю, и, когда я предложил привязать его руки-ноги к палке и нести на плечах, как пещерные люди добычу, эта идея обсуждалась вполне серьезно.
Следующий стоп-кадр — как мы отсиживались во дворе дома рядом с КПП № 2, но в конце концов предпочли воспользоваться менее нахальной обходной тропинкой и все-таки смогли перевалить через невысокий в углу забор почти бездыханное тело. И тут кто-то жестоко пошутил: «Еся, шифруйся — ротный!» — и этот несчастный, распластанный в траве, попытался зарыться еще глубже, подгребая к голове руками.
Можно долго и справедливо ругать армию, но есть минимум две вещи, за которые ее следовало бы уважать. Во-первых, там заставляют на ночь мыть ноги холодной водой, и на свете нет ничего лучше для крепкого и здорового сна. А во-вторых, четко маршировать в слаженном строю под звуки «Прощания славянки»: мало в жизни найдется других моментов, равных этому по душевному подъему.
Кстати, о маршах и относительности счастья. Самое удивительное, что наш легендарный переход через Советский не зафиксировал никто из знакомых, хотя это место в городе, пожалуй, самое оживленное. Достаточно на несколько минут остановиться у входа в первый универсам — и наверняка получишь возможность пообщаться с парой-тройкой приятелей или приятельниц. Мы с Ванькой однажды этим воспользовались, когда второй день отмечали какое-то важное событие, уже спустили все деньги и хитро прибрели сюда просто стрельнуть закурить. А в итоге собрали новую компашку и продолжили праздник.
Именно ощущение праздника (точнее, наверное, предощущение) почему-то всегда вызывает во мне это место, в общем-то, не слишком выразительное, транзитно-суетное, многолюдное по необходимости. Но, видимо, мне, как пацану с рабочей окраины, эта первая остановка на пути «в город», в Центральный район неизбежно должна была внушать такую приподнятость.
Здесь, на пересечении Советского и улицы Кирова, я сходил с автобуса, приезжая на стадион «Химик», а позже в школу, а позже в университет. Отсюда было ближе всего до Центрального универмага, центрального книжного магазина, лучшего букинистического магазина и горсада. Дальше 51-й автобус сворачивал направо, один квартал проезжал по Кирова и затем по улице Дзержинского следовал до конечной площади Волкова. А всякие амбициозные пареньки из отдаленного Кировского района шли по правой стороне Советского, сдержанно-жадно стреляя глазами по сторонам, скромно-пытливо разглядывая свое отражение в витринах и чутко-целеустремленно осваивая центральную часть родного, но пока не покоренного города.
Где-то на этом отрезке между первым универсамом и Театральной площадью я однажды осенью впервые увидел свою будущую жену.
А потом (дальше по курсу) ходил с ней в коктейль-бар «Льдинка». А потом (еще на дом дальше) заходил к ее родственнице-портнихе, которая шила ей очень стильное сиреневое свадебное платье с сильно заниженной талией.
А здание главпочтамта, которое я с раннего детства, еще со времен поездок с мамой к ее сестре тете Поле всегда узнавал особо и горячо называл Москвой, вообще, думаю, стало главным ориентиром в моей жизни. Недаром я в зрелом возрасте и квартиру купил с видом на эту башню.
И еще я понял, что переехал сюда, а не в настоящую Москву потому, что здесь приближенность к мечте ощущается гораздо реальней. Не осуществление мечты, а именно приближенность к ней, оставшейся высокой и чистой. Я люблю тонкие, а не толстые щемящие чувства.
В безоблачном небе след от самолета странно вильнул — как на карандашной линии, прочерченной по линейке, но со случайно обведенным кончиком выступающего пальца. Видно, пилот уронил бутерброд и, наклонившись за ним, двинул локтем какой-то рычаг, так что после, чертыхаясь, с красным от прихлынувшей крови лицом вынужден был лихорадочно выправлять курс под ржание бортинженера.
А может, это просто резкий порыв ветра там, на высоте, так необычно выгнул струю конденсата?
Давненько я никуда не летал. И наверное, не скоро еще полечу. По работе нет никакой нужды, а по личным делам — никакого желания.
Далась мне эта Москва. Не хочу туда. Вот в Питер, возможно, придется летать регулярно — когда дочка поступит учиться и нужно будет ее проведывать. Хотя надеюсь, это будет не скоро. Во всяком случае, мысленно я малодушно отодвигаю этот момент.
А сейчас я решил съездить навестить родителей. Пусть пока в конторе понервничают и горько пожалеют, что не ценили такого незаменимого парня. На звонки отвечать принципиально не буду, а заеду где-нибудь после обеда — написать заявление, чтобы получить отпускные.
Я жду автобуса на остановке «Кирова» в сторону Кировского, курю и смотрю на стенд с изображением строящегося на этом пустыре бизнес-центра. Когда-то здесь стоял деревянный цирк, в котором выступали уже и медведи на мотоциклах, но еще и борцы с нелепыми псевдонимами, пердящие во время схваток будто нарочито громко.
Не сразу понимаю, что в кармашке сумки уже второй куплет исполняет телефон: звонит Ванька, а поет Кэндис Найт. Я как человека просил его поставить мне нормальную мелодию группы Rainbow, а он решил выпендриться. Говорит: «Скажи спасибо, что не закачал какого-нибудь Марка Тишмана. Это-то хоть классика, ты же хотел крутого Блэкмора?» И потом еще обижается, что я не слышу эту сладенькую мандолятину на улице или в транспорте.
— Да! — говорю я в трубку, пожалуй, несправедливо раздраженно.
— Подъем! — кричит Ванька.
Это наша старая привычка — даже если звонишь вечером, все равно надо гаркнуть: «Подъем!» А другой должен ответить в том смысле, что давно уже встал и успел навкалываться как бобик.
— А я в отпуске, мне можно и дрыхнуть, — говорю я.
— А-а… — Ванька разочарован. — Значит, на работе тебя не будет?
— Не-а, — мстительно усмехаюсь я, потому что звонит он явно не для того, чтобы меня проведать, а за какой-то надобностью.
— Ну а вечером-то сегодня придешь, не забыл?
— Приду обязательно, — обещаю я, начиная уже раскаиваться в своей вредности.
— Ну ладно, — говорит Ванька и отключается.
Стыдно, конечно. А раздражен я потому, что в последнее время Ванька стал звонить мне гораздо реже, и в основном по делу («А вы еще не писали, что мы едем на фестиваль?») или чтобы спросить о правильном употреблении слова. Судя по Ванькиным рассказам, творческие споры у них там в театре (на театре!) вспыхивают по самым разным поводам, и я не только безоговорочно в это верю, но и знаю, почему это происходит: моего друга хлебом не корми — дай выдвинуть какую-нибудь завиральную лингвистическую или историческую версию (прямо в духе юмориста-ученого Задорнова). И потом упираться-спорить, доказывая свою правоту. А в конце концов, когда загонят в угол, перевести предмет на странную аналогию с неубедительными музыкальными терминами и при этом еще обидеть оппонента — походя, зато хлестко.
Я тоже, если честно, звоню ему теперь не так часто, причем сдерживаю себя сознательно. В этом есть и доля обиды, но главное — элементарная чуткость (она же трусость, оно же чистоплюйство). Я боюсь, что, чаще общаясь с Ванькой, буду чаще провоцировать его на выпивку, а ему это уже заметно вредно. Вот если бы еще он не мог без меня добраться до рюмки, точнее до фляжки, которая у него постоянно с собой и пустеет к середине рабочего дня…
Я совсем не скучаю по нашим прежним необязательным загулам, но мне очень не хватает наших откровенных вечеров с растроганными привираниями, наших привычных игр, ритуалов и подначек. Другое дело, что общаться без водки мы, похоже, разучились совсем.
5. Рубаха-поло-парень и девушка тяжелого поведения
— Со всем соглашусь, — вдохновенно сказала Мина, — только не с твоей завистливой заниженной оценкой его небесной красоты.
Всю обратную дорогу в метро, а потом пешком до нашей улицы Беломорской я ее подкалывал, и она с удовольствием принимала такие извращенные комплименты. Сейчас мы поужинали и просто сидим отмокаем. День был долгим, нервным, но новым по содержанию, и нам обоим пока не хочется расходиться спать.
— Вот я и говорю, что он какой-то нереально идеальный, — говорю я. — Наверняка он втайне смотрит клипы Ирины Аллегровой. Бреет подмышки. Или любит, чтобы его хлестали по заднице парадным офицерским ремнем.
— О! — восклицает Мина. — Разве это недостаток? — Затем она мечтательно поднимает взгляд вверх-вбок и, накручивая на палец черный локон, спрашивает не то «робко», не то «невинно»: — А какой он — парадный офицерский?
Я объясняю.
— А нельзя просто подтяжками или детской скакалкой?
— Ни в коем случае, — решительно мотаю я головой. — Только желтым парадным.
— Вот черт! — влепляет она кулаком в ладонь.
— Ну извини.
— Ладно, — говорит Мина. — Пусть живет.
У Мины есть три игривых и действительно беспроигрышных образа, в которые она переодевается в зависимости от настроения. А настроение у нее зависит от наличия (отсутствия) трех факторов: денег при себе, друзей вокруг и алкоголя внутри. Учитывая острохарактерную Минину фактуру (восточная жгучесть, сто двадцать кэгэ, низкий голос), все три ее фирменные ипостаси внешне схожи, но четко различаются лексически: маман в борделе, прожженная звезда кафешантана и студентка-кавээнщица. Порой ее героини слегка диффундируют, обмениваясь репликами, но это при новых интересных людях или слишком большой принятой дозе. Сейчас незнакомцев рядом нет, доза оптимальна, а новое приключение будоражит даже больше привычных трехсот пяти миллилитров.
Мы с ней долго экспериментировали, подбирая самый подходящий вариант для таких вот ночных посиделок после тягостного трудового дня, в Ставрополе даже переходили на поллитровку местного коньяка (пластиковую, зато прямо с завода, неразбодяженного), а в Архангельске на виски ноль шестьдесят шесть, однако только здесь, в Москве, нашли идеальную меру: ноль целых шестьдесят одна сотая литра, «Салют, Златоглавая!» (платиновая). Впрочем, сегодня все наши спокойные традиции побоку и, боюсь, без второго залпа (то есть вскрытия второго фунфырика «Салюта») дело не обойдется. Я с удивлением отмечаю, что Мина, казалось бы начисто лишенная способности к кокетству, похохатывает слишком звонко. Я даже почувствовал укол — нет, не ревности, конечно, а скорее разочарования от такой вероломной женской слабости. Хотя, должен признать, соперник мой поистине великолепен, таких стройных гомункулусов наверняка выращивают в каких-то особых кремлевских пробирках. В дефицитных импортных настоях на восемнадцатилетнем «Чивасе Ригале». С добавлением женьшеня и элеутерококка.
— Нет, признайся, что ты сознательно занижаешь масштаб его красоты, признайся! — хочет еще поиграть Мина, расширяя густо накрашенные глаза.
— Разве я не сказал, что она неземна? — слабо отбиваюсь я.
— Сказал. Но без должного восхищения!
— Она марсиански фантастична, — пробую я.
— Нет, не так. Его красота неземна, божественна, непререкаема и вообще… офигенна.
Поразительно — и подозрительно! — что Мина смущенно прибегла к эвфемизму. Хотя вслед за этим рефлекторно плотоядно облизнулась, а ее пальцы с вампирским маникюром по привычке зазмеились в районе воображаемого паха будущей жертвы.
— И наказуема, — дразню ее я.
— О да! — говорит Мина самым низким из своих чарующих тембров. — И он за это еще ответит!
— Даже страшно представить, — говорю я, а довольная Мина заливается жеманным смехом.
В это время ничего не подозревающий о нависшей угрозе банкир Голубев наверняка уже крепко и, судя по его атлетичной фигуре, здорово спал, а судя по многим другим признакам — в обнимку с молодой, перспективной и рыжеволосой красоткой. Ну, насчет соблазнительно-пламенного цвета ее волос я, возможно, слегка приукрасил, зато по поводу всего, что касается Голубева, ничуть. Вкус у него явно был, а еще — непередаваемо, восхитительно, возмутительно неограниченные возможности.
В этом он заставил нас убедиться лично, пригласив в свой офис. Мы уже третий месяц торчали в Москве, почти ничем серьезным не занимались, но он, как солидный работодатель, платил исправно — и унизительно мало, как мы с разочарованием поняли сегодня.
Нас со всей возможной и ненужной серьезностью проверили при входе в банк, а потом со смешной беспечностью оставили одних в роскошном кабинете Голубева. Может быть, в это время нас рассматривали сквозь какую-нибудь полупрозрачную стену, как неизвестный вид приматов? К счастью, у Мины не возникло привычного желания спереть что-нибудь в качестве сувенира, да и я был уместно чопорен, даже пальцем не тронув несколько картин Целкова, в беспорядке расставленных вдоль стен. Представляете, все эти дорогущие подлинники с однообразными образинами здесь буквально валялись на полу!
А затем в кабинет взошел Голубев, банкир-солнце, и птицы начали петь, стада тучнеть, злаки колоситься, а виноград пузыриться шампанским. Даже Мина слегка припухла — что уж говорить обо мне, гораздо реже общавшемся с такими блестящими новыми русскими?
То, что он именно русский, а не безродный гражданин мира, Голубев сразу и недвусмысленно дал понять, за первые три минуты своей тронной речи успев дважды перейти на английский — приведя какую-то пословицу и свежо процитировав какого-то ехидного экономиста. Даже если бы мы не знали, что он несколько лет служил в Лондоне внешним разведчиком, об этом нетрудно было догадаться: слишком уж легко он вошел в контакт с незнакомыми людьми, слишком быстро и умно реагировал на вопросы, слишком демократично общался со скользкими типами из своего выборного штаба…
Интересно, а на 7 ноября или 20 декабря6 их, лощеных атташе, заставляли надевать в посольстве кители с орденами, прикрученными со стороны подкладки? А потом на торжественном собрании в Букингемском дворце съездов сэр Элтон Джон пел им «Акуна матата» в сопровождении бело-краснознаменного ансамбля бифитеров? Или все-таки самого Иосифа Давыдовича доставляли тайно с дипломатической почтой и он исполнял зашифрованно: «Наступит время — сам поймешь, наверное»?
Они сами безошибочно поняли, когда время наступило, и верно вернулись от опостылевшего «Хэрродса»7 к родным «Березкам». И какие-то стратегические секреты Полишинеля, видимо, все же сумели добыть на чужбине — о том, например, какие модные тенденции будут актуальны в следующие финансовые годы. Но здесь их донесение не услышали: то ли не смогли понять из-за приобретенного мягкого акцента, то ли отрапортовано было не по форме, чересчур деликатно, про себя. Вот они и ушли с гордо поднятым рейтингом в золотой запас в звании миллиардеров, а недостойное государство, которому они так преданно служили на тактичном расстоянии, еще больше начало захлебываться слюной с голодухи и зависти к тому самому недостижимому Лондону…
Ну вот, похоже, я действительно завидую или ревную. Пытаюсь поддеть такого замечательного парня, который ничего плохого мне не сделал, напротив, даже аккуратно платит раз в неделю немалые по провинциальным меркам деньги за мелкие, в общем-то, услуги. А у самого такая обаятельная ранняя седина на бобрике, такой приятный умеренный загар, такие простые на первый взгляд интеллигентские очки, такой спокойный голос с чуть повышенной температурой мальчишеского тона, в который бонусом вшита опция самоиронии и мелодичного смеха.
Нет, он был безукоризнен. И мне он даже нравился.
Вот это и опаснее всего — подпасть под обаяние такого человека. Потому что начинаешь верить любым его словам. Начинаешь думать как он и думать о том, как тебе повезло. А потом думать, что ты заслужил такое везение. А потом — что это и не везение вовсе, а твоя собственная заслуга. Что ты достоин большего, чем другие. Что ты лучше других, раз оказался рядом с такими лучшими людьми.
Ты наслаждаешься причастностью к некой волшебной подъемной силе — такой окрыляющей, явственной, не требующей объяснения и оправдания. Оправдания могут потребоваться позже, когда окажется, что твой герой стал уже твоим хозяином и цели у него хоть и крупные, но мелочные, а ты просто на подхвате, причем на поручениях не самых возвышенных; правда, к тому моменту ты уже можешь не почувствовать, что что-то здесь не так: тот центр мозга, который должен бы отвечать за такие тонкости, атрофировался; и вообще в политике не бывает нравственности, деньги не пахнут, ничего личного, Джек Бёрден, так что выпрями спину и расправь плечи, гордый человек, держи осанку, неся стаканчик виски старому другу Вилли, да смотри не расплескай, скот… (Я сказал «скот», а не «скотч»?)
Потому-то я и стараюсь держаться подальше от власти и богачей — не только из брезгливости, но и из осторожности: часто они бывают очень сильными людьми, их обаяние способно действовать парализующе, их вера в собственную исключительность может быть заразна — и вдруг я не смогу выстоять, вдруг не смогу устоять?
Хозяева нашей московской квартиры умиляют сочетанием ископаемой интеллигентности и современной изворотливости. Понятно, что, как и подавляющее большинство дорогих жителей столицы, эти тоже подвинуты на квадратных метрах — своих настоящих и будущих, своих родных и знакомых, счастливо наследованных и глупо подаренных, завидно заработанных таким-то народным артистом и нагло захапанных растакими иногородними золушками. Сами они при этом сдают и эту квартиру, и комнату матери жены, а живут с бабушкой и дочерью-студенткой в Орехово-Зуеве. Оба музыкальные работники, оба подрабатывают еще в паре мест, явно не бедствуют и явно хотят большего. Они очень переживают, что сдали нам жилье так задешево, цены с тех пор ощутимо выросли, но что тут поделаешь, они же честные люди, вот если бы мы смогли переговорить со своим руководством на будущее, они бы тогда и стиральную машину новую поставили, и телевизор побольше…
Общаются они в основном с Миной, именно ее определив начальницей нашей законспирированной десантной бригады. Видно, что до смерти боятся ее ближневосточного вида и зычного голоса, однако смело проходят в прихожую за деньгами и порой даже отчаянно на кухню — выпить чашку кофе, заметить заляпанную жиром печку, случайно сбить ногой под столом пустые бутылки, обмереть, сконфузиться, извиниться и с ужасом представить, что же может твориться в комнатах и каким же в итоге окажется после нашей оккупации их уютное семейное гнездышко.
Короче, мы с Миной договорились, что перед отъездом скинемся баксов по сто из личных и оставим им. Мина сказала: «На чай», а я сказал: «На добрую память». Сверх того, разумеется, что должны за сломанную полочку в ванной и сравнительно небольшой бой посуды.
Сибирякам не привыкать Москву спасать. Хотя, конечно, москвичей это не спасет.
Вчера мы ударно потрудились и удостоились премии в виде выходного. Если честно, ничего особо доблестного мы не совершили, занимались обычной рутиной, однако внезапно заявившийся в штаб Голубев остался доволен своим впечатлением (или, возможно, впечатлением, которое сам произвел) — вот и расщедрился не на шутку. Тем более что приехал он вместе с известной артисткой, яркой и бойкой (он пообещал поддержать ее фонд поддержки не то молодых, не то престарелых актеров, а она за это вошла в группу его поддержки), так что, как нормальный мужик, просто обречен был на пару широких жестов.
Накануне на обложке модного журнала вышла их фотография вдвоем (она в образе Прасковьи Жемчуговой, а он в шляпе с пером и почему-то в рубашке поло), они смотрели друг на друга с шутливой неприступностью, и в Интернете — не без Мининой подсказки, конечно, — сразу заговорили о готовящемся романе. Что, собственно, и не требовалось доказывать.
Интервью на разворот в том журнале тоже делала Мина. Актриса в нем предстала чуть площе, чем на самом деле, зато Голубев раскрылся во всей своей глянцевой полноте. Теперь только абсолютный кретин не захотел бы избрать его мэром. И даже он сам, матерый шпион, похоже, поверил в это.
Когда они вошли, Мина добивала текст его брошюры про решение межнациональных проблем Москвы, а я доверстывал листовку на зеленом фоне — будто бы от какого-то Комитета правоверных мусульман, убеждающего голосовать за одного из голубевских соперников. Против Лужкова такая мелкая заподлянка, понятно, не сработала бы, а тут — вполне вероятно. И ничего личного.
Голубев расстегнул пиджак, ослабил галстук и, весело разглагольствуя, ритмично покачивал носком замшевого мокасина. Актриса попросила зеленого чая, и наш начальник Валера метнулся к бару.
— По театрам-то походить удается? — спросил Голубев.
Он знал, что мы из глубинки. Москвичи за такую работу запросили бы втрое больше.
Меня так и подмывало запальчиво признаться, что в университете я защитил диплом «Мотив игры в пьесах Радзинского» с пристежкой Пиранделло, Олби и Дюрренматта, месяц провел в Москве на преддипломной практике, так что по театрам находился вдоволь. Но Голубев был так приятно расслаблен и так доброжелателен, что я не стал портить ему удовольствие.
— А что сейчас все смотрят? — вежливо спросил я.
— Нет, что вам самим больше нравится? — еще лучше спросила Мина.
— Ну, туда попасть трудновато! — засмеялась актриса. — Это в Париже.
— А мне — честно! — последняя работа Аллы очень нравится, — сказал Голубев.
Зачет по обману полиграфа он еще курсе на втором наверняка получил автоматом.
— Нет, каков! — счастливо засветилась Алла и шутливо ткнула его кулачком в плечо.
Она в этом дуэте свою роль явно играла хуже.
Культурную программу, как и положено дарвинистам во втором колене, мы открыли в зоопарке. Связанные с ним детские впечатления у меня уже выветрились из памяти (за исключением того, что ел мороженое в непривычном коническом стаканчике), так что ностальгически сравнивать было не с чем. К тому же стояла жара, многие звери прятались где-то в глубине вольеров, только гималайский медведь заученно-ловко веселил публику, отрабатывая халявную пайку, ну и еще жираф обреченно-униженно выбрался на фотосессию, однако при этом дохнул сверху таким смрадом, что стало жутковато: вокруг были действительно дикие животные.
Потом мы с провинциальной церемонностью отобедали в новомодном суши-ресторане («комплимент от заведения» — белые воздушные чипсины, совершенно безвкусные, но умять их мы посчитали своим долгом).
Потом прогулялись по Александровскому саду, Красной площади, по Театральной и Тверской. А на Тверской бульвар не пошли, потому что и так знали о нем всё: как раз в доме № 8 жила бухгалтер нашего штаба Соня, и она рассказывала, что у них никак не могло быть 107-й квартиры, как в песне, поскольку квартир всего-то тридцать с чем-то, а еще в ее доме жил Караченцов, а ее квартиру уже предлагали купить за миллион долларов, но она гневно отказалась (почему гневно — было не очень понятно, ведь предложение явно было лестно).
Потом по-простецки налупились в теперь уже совсем доступном «Макдоналдсе» на Пушкинской. Мы давно договорились, что в этом нет ничего стыдного, чизбургером даже с маленькой порцией фри реально можно наесться, а соус карри здесь действительно очень вкусный, только вот пепси слишком холодна — горло легко может прихватить.
Потом не торопясь пошли к Ленкому и прибыли минут за сорок до начала спектакля, осматривались с искренним уважением, пока не увидели в зале жлобски узкие проемы между рядами кресел. Примерно такое же чувство неловкости вызвал и спектакль. По-настоящему хорош, пожалуй, был только Збруев; Янковский был велик, но уже словно отстранен, оторван этой великостью от нас всех, оставшихся внизу; а главная героиня просто подтвердила худшие опасения: даже самые талантливые люди, ироничные и мудрые, становятся слепы и слабы, когда дело касается их детей.
Я давно уже не причисляю себя к знатокам сценического искусства, а вот Мину смело можно назвать завзятым театралом: во-первых, в студенчестве она сама играла в университетской студии (Сову в «Винни-Пухе»), а во-вторых, она чуть ли не наизусть знает тексты многих пьес, отлично помнит актеров в разных телеспектаклях и экранизациях. Так что, в принципе, она имела полное право на столь краткую рецензию — другое дело, что не стоило выражаться так громко и так определенно прямо в фойе.
Я даже не стал подавать «в сторону» заготовленную реплику о том, что в Кемеровском театре драмы тот же «Шут Балакирев» поинтересней будет — иначе немалый заряд праведной презрительности перепал бы и моим ни в чем не повинным землякам-артистам. Я крепко взял Мину за руку и сконфуженно повлек ее к выходу.
На улице мы, чувствуя себя изгоями, но смелыми и свободными, остановили такси и поехали домой с глупым шиком. Глупость этого решения обнаружилась очень скоро: на Ленинградке опять что-то случилось и мы добирались до Речного вокзала минут на тридцать дольше обычного.
Я сидел сзади за водителем и по его шее видел, как он ненавидит весь мир, включая и меня, и Мину, которая еще пыталась развлечь его разговором. Раньше я думал, что, если бы москвичи смогли успокоиться, не накручивали себя сами, им гораздо легче было бы и на дорогах, и в жизни. Теперь я понял, что они просто не могут себя не взвинчивать. Это физический закон в городе, где все обязаны быть успешными, при этом само понятие успеха часто приземлено до банального «успеть».
И еще я подумал, что, наверное, тяжко жить в городе, который ты должен любить в любом случае, даже если не всегда хочется, не всегда получается, а поводов для нелюбви возникает все больше. Особенно если раньше такие мягкие летние вечера с тысячей обнадеживающих огней вокруг были тебе особенно дороги.
6. С пламенным эволюционным приветом
Дороги в Кировский прямо вдоль Томи до сих пор нет, хотя разговоры ведутся давно и получилось бы гораздо ближе. Зато не так интересно: с одной стороны сплошная бурая стена высокого яра, с другой — через полукилометровую плоскость воды, на пологом левом берегу — страшноватая дымная панорама большой химии. А так — поднимаешься по серпантину наверх и сразу проникаешься захватывающим духом первопроходцев и первых пятилеток. То есть романтики в чистом — особенно по сравнению с левобережным — виде.
Вот как раз на этом лысом взгорке, ближайшем к нынешнему мосту, почти три века назад пионера Михайлу Волкова и угораздило найти уголь.
Сидел, наверное, вечером у костра, пел под гусли популярную песню «Ой, да я конквистадор в панцире железном», притоптывая в такт сапогом, и отковырнул случайно из-под чахлого дерна черный камушек, мелькнувший живым теплом.
Или, может, подпоил местного шерпа его же абырткой8 да и выведал главный здешний геологический секрет.
Или просто, двигаясь вверх по реке из Томска, методично обстукивал молотком выступающие на поверхность породы, искал, как и было оговорено, «всякие металлы, сиречь золото, серебро, медь, олово, свинец, железо», а тут вон какое дело. Ну ничего, в хозяйстве тоже сгодится.
В общем, мечтал открыть Америку, а наткнулся на новую колонию… А нам теперь до скончания века расхлебывать. То есть раскапывать.
Хотя без Америки тоже не обошлось — куда ж без нее? После Октябрьской революции, растолкавшей полудремно-полудремучую Сибирь несколькими ударными волнами, причем разной направленности, именно предприимчивые американцы помогли раскрутить утопический проект, равного которому по смелости человечество еще не знало. Строить Автономную индустриальную колонию «Kuzbas» в Щегловск9∗съехались самые честные прожектеры и самые наивные рвачи со всего света. В Нью-Йорке регулярно будоражил общественность бюллетень с таким же названием и работал вербовочный пункт, а у нас здесь будущий секретарь (или даже бери выше — пассия) писателя Драйзера Рут Кеннел прилежно протоколировала жизнь колонистов и впоследствии художественно обобщила свои впечатления в повести «Товарищ Костыль». В ней смышленый тинейджер из Штатов смог подружиться с безногим, однако шустрым кемеровским беспризорником. На фоне разной экзотики, приключений и прочего соцреализма.
Сейчас с трудом, но все-таки можно представить, как устрашающе тяжко и потрясающе интересно все это было. Здесь, на Красной Горке, в главной конторе колонии, под началом гениального интернационального авантюриста Рутгерса рождались нереальной красоты идеи и технические решения сложнейших практических задач. Причем в производственных планах завиральности было даже меньше. Для начала добывать уголь на правом берегу Томи, по канатной дороге переправлять его на левый и там на наращивающем мощность заводе делать кокс. Потом за счет повышения производительности шахт замахнуться, к примеру, на полное обеспечение топливом Транссиба. Плюс постоянное развитие общественной инфраструктуры: возведение коллективных домов, столовых, театров, школ, бань. Архитектор ван Лохем был чуть ли не самым передовым в мире, и всякие искусствоведческие голландцы с самой перестройки у нас тусуются, не уставая пораженно гыркать: такую редкость сберегли и так незаметно используете! (Вроде умные ребята, а не понимают, что сохранилось все это прикладное творчество вроде небывалых «домов-колбас» не от хорошей жизни, а ценить подобные эстетские придумки нам — и особенно людям, до сих пор в этих длинных бараках обитающим, — сейчас уже и не слишком удобно.)
Главное же историческое достижение АИК «Кузбасс» — это гуманитарный прорыв, налаживание отношений между представителями двух разных миров. Диковатые аборигены и оголтелые пришельцы учили друг друга правильной жизни, втайне посмеиваясь над чудаками-чужаками, явно с ними пикируясь, но ища и находя точки соприкосновения. В итоге местное население заметно цивилизовалось, а иностранцы расширяли кругозор и душу. Продлись этот уникальный эксперимент не пять лет, а хотя бы двадцать, и в вольно-самодостаточной Сибири, идеально подходящей для всяких масштабных преобразований, мог явиться на свет социальный заказник новейшего типа — нечто среднее между будущим Тайванем и новосибирским Академгородком, эффективный и перспективный анклав самой лучшей самоорганизации, основанной на разумном энтузиазме. (Именно на разумном! Первое время любое событие в колонии было чревато многочасовым митингом, что не слишком способствовало ритмичной работе, и шахты далеко не сразу вышли на заданный уровень, так что у многих аиковцев горение довольно скоро сменялось разочарованием и из нескольких сотен в конце концов осталось лишь пять десятков — самых правоверных и закаленных.)
Потом, конечно, даже если бы одумавшиеся коммунисты не прикрыли эту шибко много о себе думающую коммуну, измельчавшие дети отцов-основателей и примазавшиеся к ним хапуги все равно бы все примитизировали и приватизировали, свели ценнейший футуристический проект к дешевому извлечению личной прибыли. Впрочем, у моей тещи, царствие ей небесное, был приятель как раз из потомков первых колонистов — серб по национальности и архитектор по профессии. Ведь надо ж было его родителям променять обуржуазившуюся, но теплую Европу на туманно-морозную фата-моргану где-то за краем земли! Зато сын, родившийся уже здесь, получился замечательный — с южным пылом и сибирским размахом, хромой (такая вот жизненная рифма с повестью о Костыле), но легкий на подъем, заводной, веселый и добрый. Так что, может, все было и не зря.
Это сейчас добраться до Кировского или обратно — плевое дело на двадцать пять минут. В пору моего детства даже просто втиснуться в автобус, ходивший примерно раз в час, было удачей, а уж доехать без поломки и вовремя — и вовсе подарком судьбы.
С вводом нового моста (между прочим, самого широкого за Уралом), спрямлением дороги, а главное, с появлением нескольких маршрутов маршруток Кировский район перестал быть совсем уж захолустным гетто. Другое дело, что население его осталось специфическим, и я по возможности стараюсь не садиться в 28-ю маршрутку, где салон никогда не бывает пуст и публика угрюмей среднероссийского уровня процентов на сорок. И пьяней. И задиристей. И как-то безнадежней.
Правда, порой мне не хватает этого ощущения трюмного братства, этого галерного чувства локтя, когда твой товарищ по цепи через ряд слева может вдруг сделать что-то такое, от чего у тебя сразу согревается в груди, увлажняются глаза, и ты говоришь себе отчаянно-весело-храбро, закусив удила с золотыми якорями, сжав энергичные кулаки и готовый ринуться вперед: «Не дрейфь, братишка, прорвемся!» Или хотя бы: «Врагу не сдается наш гордый “Варяг”». Или: «Моряк на суше не дешевка».
…Он плотно опустился на сиденье рядом, не стесняясь повернулся ко мне и даже положил руку на плечо и слегка сжал. И спросил:
— Помнишь меня?
Жест был не враждебный, но достаточно твердый — чтобы я не вздумал выделываться: дескать, ну-ка, ну-ка, погоди-ка, не имею чести или еще что-нибудь в этом роде. Конечно, я его узнал. Хотя Генка, одноклассник моей сестры, выглядел уже ближе к старику, чем к мужику в возрасте.
— Конечно, Ге, — сказал я, по дурацкой привычке произнеся имя не слишком отчетливо, сглотнув окончание на случай, если ошибся (хотя конфуз от этого не стал бы меньше). — Как у тебя дела?
Он улыбнулся — красиво, хищно, озорно, как в юности, сразу сбросив лет сорок:
— Лучше всех!
Мы хорошо поговорили, с удовольствием. Ему нравилось, что я не понтуюсь, говорю тепло и уважительно (все-таки одно время я был настоящей местной звездой). А я был рад, что лицо у него хоть и с морщинами, но нормального цвета и одет он прилично, может, только чуть фасонистей и моложавей, чем раньше подразумевалось в Кировском (значит, все-таки соскочил, молодец). И еще потому, что он любил мою сестру (хотя кто из пацанов ее тогда не любил?) и даже, возможно, был ее достоин.
Я вспомнил имя-отчество их классной — Алла Петровна. Спросил, как она: жива, здорова? И прокололся, потому что Генка удивился разочарованно:
— Разве Лена тебе не говорила? Лет пять как прибралась, по зиме. Мы же ее и хоронили. Больше некому было.
Класс у них был очень дружный; я, учась на четыре года младше, по-настоящему завидовал. Причем дружили они все вместе — и парни и девчонки. Классная была некрасивая, без личной жизни, но нашла к ним подход, и они ее любили, называли Аллушкой и старались не слишком расстраивать. Получалось не всегда.
Самый памятный момент — когда летом после девятого класса убили их заводилу, всеми искренне и нежно уважаемого. Парень — а вот его-то имя я и забыл! — был вольный борец, сильный, смелый, неиспорченный (тогда прямой дорожки от борцов и боксеров к бандитам еще не было протоптано). Однажды он далеко за городом с кем-то из приятелей на мопеде слишком близко подъехал к запретной зоне вокруг подземных складов с порохом, который производил наш «Прогресс». Говорили, что ничего плохого они и не думали делать, за колючку не лазили, однако тот черт с автоматом придрался и в итоге выстрелил очередью в спину. Особенно всех возмутило, что за это чурке еще и предоставили отпуск. Хотя на самом деле, думаю, командование части просто предпочло спрятать тупого служаку хотя бы на время.
Похороны погибшего парня (вспомнил: его звали Сашка и умер он не сразу, а в больнице через несколько дней) стали для его класса тяжелым испытанием. Особо горячие головы клялись отомстить, все клялись беречь друг друга… Вот так, неся потери, и взрослело это поколение, еще за пять лет до Афгана готовое стать потерянным.
Генка вышел на «ДК»: он, оказывается, так и жил в своем старом доме. Я сначала тоже хотел сойти (заглянуть к Мине, давно не виделись), но подумал, что может возникнуть неловкая сцена, и проехал еще одну остановку. А к Мине зайду на обратном пути от родителей. Так даже лучше, ведь у нее нельзя будет не выпить, а мать с отцом всегда переживают, когда я навещаю их нетрезвый. Боятся за меня. И совершенно оправданно.
Водитель остроумно остановил автобус прямо возле лужи; я приготовился к выходу, уже спустившись на ступеньку, и, когда дверь открылась, шагнул вниз слишком оптимистично. Ботинок целиком скрылся в ледяной воде, и следующие полтора моих скачка получились судорожными, как у словившего браконьерскую пулю оленя. Стоящая на остановке девочка в синем пуховичке очень непосредственно расхохоталась во все горло.
— Бе-бе-бе! — передразнил я ее, и она закатилась еще пуще.
Молодая мама дернула ее за руку, я скорчил ей рожу, а она показала мне язык.
Постаревшие родные пенаты прижали к груди сухие ладошки и закачали седыми головами: «А наш-то как вырос, наш-то!»
7. Циркуляция малого круга
— Нашто тебе это, Лександра?
Вопрос даже не риторический, а ритуальный. Бабуся тычет пальцем в притороченную к рюкзаку плащ-палатку и смотрит на старшего сына коварно-насмешливо. Средний сын, Эдька, уже собранный стоит у двери. Внуку, то есть мне, осталось только надеть кроссовки.
— Нашто тебе палатка ли как ли?
— Макинтош! — щерится Эдька. — На небе ни облачка. Он бы еще галоши взял. Человек в футляре!
— Он и туалетную бумагу в кармашке заныкал! — вставляет сестра. — Чуть ли не весь рулон.
— Я отмотал! — возмущается отец. — А вам жалко?
— Урютя! — выдает Эдька еще одну ритуальную реплику.
Контрольное слово, конечно, должно остаться за бабусей.
— Анжинер! — торжествующе-безнадежно резюмирует она.
В былые годы такая сцена могла длиться минут пять. Сегодня все понимают, что бабуся исполняет свою роль уже чересчур механистично, с вековой бабьей выстраданностью, но без нужной самоиронии — как ребенок на утреннике в детсаду. Да и отец слишком счастлив, чтобы горячиться по-настоящему и выдавать самые забавные оправдательные резоны. Да и на самом деле уже пора выходить, как бы ни потешались мы над его панической боязнью опоздать.
Я по очереди целую маму, сестру и бабусю. Эдька, чтобы не толпиться в тесной прихожей, выходит, ухмыляясь: «Еврейская семья». Сомневаюсь, что за годы скитаний по геологоразведкам, работы на заводе и в колхозе он мог близко познакомиться с еврейскими семьями, но почему-то именно так у нас принято обозначать долгие сентиментальные прощания.
Отец под шумок тоже тянет губы к сестре, а та отбивается:
— Уйди, пожалуйста, Лександра!
Это тоже классическая бабусина фраза, которая используется по любому поводу, однако сейчас отец не обижается, даже несмотря на редкий удобный случай — мое присутствие. Ведь в конце концов он победил, посрамлены все пессимисты и критики, а его мечта сбылась: он смог вытащить за грибами и брата, и сына.
Спускаясь по лестнице, я понимаю, что мама прижалась ко мне на полсекунды дольше, чем требовалось. Наверное, она очень скучает.
В детстве меня всегда поражала перемена, происходившая с отцом и дядькой, едва мы выходили из автобуса на конечной остановке «Пионерлагерь “Юбилейный”». Они сразу же начинали материться, причем с непонятным мне тогда смаком, ненужно часто.
Сейчас не то: момент слишком исторический, чтобы опошлять его. Хотя отец не мог не исполнить древний ритуал отпетого «анжинера», ступившего на тропу охоты: с шумным выдохом поставил рюкзак на землю, харкнул, вытер рот рукавом, снял кепку, погладил лысину, раскинул руки в стороны и провозгласил:
— И р-р-родина щ-щедро! Поила меня!
— Ладно, пап, побереги силы, — говорю я, положив руку ему на плечо.
Я не то чтобы стесняюсь (другие пассажиры отошли уже далеко), просто не хочу, чтобы он искреннее счастье выражал «на публику» и заемными словами. С другой стороны, клоунские штампы в таких случаях и помогают лучше всего.
— Бер-резовым соком! Бер-резовым соком! — все-таки честно доводит он куплет до конца.
— Слышь, Шурка-то совсем опупел, — тычет Эдька мне в бок и подмигивает.
Но и сам, я вижу, растроган. Я помогаю отцу удобней надеть рюкзак, расправляю перекрутившуюся лямку. И мы отправляемся в путь — три старых добрых романтика.
Первый гриб находит, разумеется, рыщущий впереди Эдька. Подосиновик еще не вполне товарного вида, но уже достаточно половозрелый, чтобы не жалко было его срезать. Дядька, впрочем, с показной небрежностью просто выдернул его из земли да еще зачем-то разломил молочно-спелую шляпку своими железными пальцами, якобы проверяя ее на червивость.
Если бы я был маленьким, он непременно подозвал бы меня, дал рассмотреть это чудо, потрогать, а потом научил бы правильно вжимать лезвие в ножку пониже к земле и нежно (теперь бы я сказал: сладострастно) давить на упругий цилиндрик до тех пор, пока добыча не окажется в твоей руке — восхитительно весомая. Однако сейчас мой дядька, похоже, не знает, как себя со мной вести. Вот и включает какого-то тертого жигана пополам с киношным следопытом Гойко Митичем.
Хотя он и впрямь бывалый бродяга, полулегендарный герой моего детства. В нашем сугубо мирном, размеренном мирке он появлялся нечасто, неброско и всегда очень компактно — даже на табуретке сидел подогнув под себя одну ногу и вторую тоже поставив наверх. Но, боже мой, какой настоящей рыцарской (или, может, пиратской) силой веяло от него, какой захватывающей была его приключенческая жизнь — с долгими марш-бросками, ночными кострами, горными перевалами, умными собаками, верной гитарой… Как реально была воплощена в нем эта фантастическая жизнь!
Мы вышли из леса и остановились на суглинистом пятачке на краю большого поля, давно не возделываемого, заросшего уже не только жестким сорняком, но и кустами березок.
Раньше в этих местах коллективно хозяйничали грубые мужики на конях и в брезентовых плащах с капюшонами. Одного такого мы однажды видели метрах в ста, когда тайком от родителей поехали на рыбалку и по пути наткнулись на поле с молодым горохом. Мы даже не успели толком помародерствовать: мужик свистнул, гаркнул и поскакал в нашу сторону с прямо-таки нескрываемой радостью — давненько он не закусывал свеженькими кировскими шкетами! Мы, само собой, стреканули врассыпную, потом долго собирались в безопасном отдалении, а после, сидя на берегу и варя уху из четырех пескарей и двух ершей, с восторженным ужасом рассказывали, как громко он щелкал бичом вот прям возле ноги, а берданку у него ты видел, видел, специально по жопе солью целится, а потом знаешь как болит! Никто не знал, но все авторитетно кивали.
Река и сейчас угадывалась вдали линией берегового бора — вырвавшаяся из отравляющего города, успокоившаяся и уже начавшая набираться особого достоинства перед крутой излучиной и выходом к Писаным скалам, таинственному месту, где чувствуешь сгусток древней энергии, даже еще не видя гладкой стены, полностью покрытой разностильными петроглифами несколько тысячелетий назад.
— Искупнуться хочешь? — спросил отец, проследив за моим взглядом.
Вообще-то раньше это не приветствовалось: раз уж пошли за грибами, то за грибами. Впрочем, вариантов было два: отправляться по малому кругу или по большому. Большой лично мне довелось испытать лишь однажды, когда поначалу мы ничего не могли найти и Эдька с отчаяния завел нас в совсем незнакомые места. Мы дошли даже до отвалов угольного разреза (в стороне уже рокотала техника), а затем оказались на берегу Томи. Но в воду не заходили, просто посидели на склоне, покрытом какими-то инопланетянскими артишоками — заячьей капустой, чувствуя налетающий с ветерком запах нагретого ила и обнажившихся водорослей. Река в этом месте течет отрешенно, независимо от людей, и была заслуженная гордость в том, что мы смогли забраться так далеко и так естественно сливаемся с природой. Тогда-то и возникло как некий гроссмейстерский норматив понятие «большой круг», другое дело, что большей добычи такой удлиненный поход не гарантировал…
— Может, искупнемся? — спросил отец.
Тут важно было понять: мы сегодня хотим воссоздать классику или собрать все удовольствия сразу? Я посмотрел на Эдьку. Он прислонился спиной к сосне, вытряхнул сор из одного укороченного кирзача, перемотал портянку. Потом проделал то же со второй ногой.
Отец тоже начал оправляться, спустил брюки до голенищ и провентилировал воздух внутри семейных трусов, мелькая своим уже не слишком богатым хозяйством.
— Жарко, — пояснил он с милой непосредственностью. — Не хочешь искупнуться? Хор-рошо!
Он забыл, наверное, что я не очень люблю купаться, потому что почти не умею плавать. Когда в «Кузбассе» у нас бывали тренировки в бассейне и в конце всех делили пополам для эстафеты, мое появление в команде партнеры встречали дружным воем: я гарантировал позорное поражение. Однажды уже в зрелом возрасте я полушутя попенял отцу за это (сам он, выросший на Оби, плавал замечательно — по-пацански вертко, но мощно), и он искренне удивился: да неужели? Обычно сыновей учат плавать именно отцы, а мы как-то упустили такую возможность. В компании же сверстников лучше было демонстративно не уметь, чем учиться, а в команде мастеров, даже при том, что я был настоящим сыном полка, и вовсе не стоило пытаться.
— Не, пойдем назад через тот колок, — наконец решил Эдька. — Там грузди были. Представляешь, нашиньгаем… — улыбнулся он. — У Шурки уши дыбом встанут!
Груздями он называл только настоящие грузди — сырые желтые с бахромой, и ни в коем случае не сухие белые скрипицы, и тем более не хрупкие черные. Их, настоящие грузди, он ценил больше всего, даже больше боровиков и рыжиков. А еще почему-то любил валуи, хотя они-то точно не были редкостью. И солил их с удовольствием, страшно пересаливая, так что после приходилось долго вымачивать. Отец же был рад всему, он даже сыроежку мог взять «для развода» (до дому она целой все равно не доживала), а в один неурожайный год опустился до рядовок, горячо доказывая, какие они нормальные, и мама засолила ему отдельно несколько банок, и одну из них он пытался всучить мне, но я с презрением отказался.
Да, с годами, без меня и Эдьки (который добычу обычно мерил минимум рюкзаком) отец стал приносить домой полуслучайные мелкие наборы, громко именуя их «ассорти», хотя прежде мы говорили скромней: «на жареху». Но над ним почти не смеялись, потому что он заметно уставал и расстраивался, а один раз и вовсе всех напугал, заблудившись на несколько часов в солнечную погоду. Правда, и после этого он не перестал рваться в лес, и нередко в дни заведомо безнадежные.
— Да, хорошо бы груздочков натилькать, — говорит он, повернувшись ко мне и умоляюще морщась.
Как будто это зависит от меня.
— Слышь, Шурка ноль целых семь десятых ведра мечтает набрать! — щерится Эдька.
Это правда. С недавних пор отец завел привычку фиксировать в тетради события прошедшего дня: как наши биатлонисты профукали этап Кубка мира, котик Пенсик сходил в туалет по-большому и так далее. И вот однажды он написал буквально следующее: «Набрал 0,3 ведра: один больш. белый слегка червив., три средн. обабка и два средн. шампиньона». Помимо объема, тут веселила еще и характеристика белого: на самом деле этот переросток был почти полностью изъеден и дрябл.
— Да, мечтаю! — воодушевляется отец. — И я этого не скрываю. Три ведра! Пять!
— Ага! — говорит Эдька. — А как домой попрешь пять-то ведер?
— А запросто. А на горбушке! — приходит отец уже в полную ажитацию.
И вновь затягивает про родину, поившую его. Только почему-то не щедрую, а «шчедрую» и почему-то не соком, а «сиком». Так, наверное, интересней. Смешней. И точно счастливей.
Эдька показывает подбородком на отца и подмигивает мне: дескать, совсем с ума сходит. А мне ничего, даже нравится. А тут еще Эдька смеется широко-щербато и сразу молодеет на много лет, и уши у него смешно отходят назад, как у его любимой овчарки на фотографии из моего далекого детства, видимо все-таки хорошего. И вообще весь этот день сегодня замечательный. И наверняка запомнится надолго.
Он и запомнился. Тем более что тогда я в последний раз видел своего дядьку живым.
Сразу скажу о самом плохом: я подловил его, когда он сжульничал в карты. Я увидел это собственными глазами и от неожиданности даже заорал:
— Он вскрыл туза снизу! Сначала подложил туда, а потом вскрыл!
Эдька, помню, поначалу смутился, но все равно как-то выкрутился из неловкой ситуации — скорее всего, ухмыльнулся и привел к месту какую-нибудь полупохабную прибаутку. И, как всегда, получилось это у него так обаятельно, что все только рассмеялись и все сошло ему с рук.
А умер он, возможно, отравившись поддельной водкой. Не думаю, что в последние годы жизни он пил особенно много (нищета в деревне была неописуемая), но то, что пил регулярно — это наверняка, и наверняка всякую гадость, которую в деревнях тогда даже в магазинах продавали (зато на несколько рублей дешевле «официальной»). И у него на поминках мы пили такую же отраву, пахнущую ацетоном.
Когда я вошел в его домик с низким потолком, прошел через крохотные сенцы и кухню направо в комнату и увидел его в гробу, слезы буквально брызнули у меня из глаз двумя фонтанчиками, как у клоуна в цирке, — я даже не знал, что такое возможно. Ощущение невозможности, нереальности сопровождало меня весь тот день похорон в его неродной деревне, теперь уже очевидно чужой и ему, и тем более мне.
Когда мы везли его на кладбище в открытой тракторной тележке, было очень холодно и я замерз, но не надевал шапку, потому что обязательно хотел проводить его с непокрытой головой, а надевать шапку посреди дороги было и нелепо, и неправильно, и нечестно, ведь он-то лежал одетым не по погоде, в одном дешевом пиджаке и рубашке без галстука, застегнутой до последней пуговки до багрового горла, и если бы он был живой, то наверняка бы замерз, даже несмотря на то, что с самой геолого-разведочной юности зимой форсил, то есть ходил без шарфа, часто без перчаток и нараспашку. Сейчас же он явно был неживой и мелкие снежинки падали на его лицо и не таяли, а кожа стала такой, будто молоко скисло и затвердело в слабом растворе марганцовки, она стала зернистой, как у мякоти груши, только белесой и с фиолетовыми крапинками.
Он явно был неживой, иначе не стал бы пугать меня таким видом, не позволил бы мне испытать стыд и отчаяние из-за того, что я ничем не могу ему помочь. Если бы мой любимый дядька был живой, он ни за что бы такого не допустил…
Обратной дороги из деревни я почти не помню, но обычной в таких случаях хмельной развеселенности, теплого припоминания курьезов точно не было. Дома я прямо одетым завалился на диван, вжавшись лицом и всем телом в спинку и стараясь не шевелиться. А когда проснулся, оказалось, что прошел уже и вечер, и ночь, и большая часть утра. И какое-то время я был уверен, что остался на свете один.
8. День закрытых дверей
1а, б, в и г — «Абэвэгэдэйка», четыре дома в начале улицы Инициативной, построенные в форме буквы «Е», только по-детски неправильно повернутой. Хрущевки уже не первой самодовольной волны, а совсем утилитарные и без какого бы то ни было ложного чувства гордости.
У моих родителей четырехкомнатная квартира, но если подсчитать ее общий метраж, получится нереально мало. Особенно изумляет кухня; директор проектного института, разработавшего эту серию, наверняка получил Госпремию, а после спился и выпрыгнул из окна своей сталинской высотки — не мог больше выносить вида анорексичных домохозяек-лилипуток, пигмеек или хоббиток, шастающих в его кошмарах пешком под стол.
Кстати, раньше, до середины шестидесятых, когда на нашей улице были только двух- и трехэтажные дома, она носила имя Покрышкина; потом скучнеющее время потребовало названий почудней. Есть легенда, что здешние обитатели сами выступили с каким-то почином — кажется, посадили вдоль дороги тополя — за это их так и поощрили…
Возле панельной общаги, подстроенной к «Абэвэгэдэйке» позже, сидят на корточках два существа: одно в тинейджерской толстовке с логотипом Калифорнийского университета, другое в женской искусственной шубе на голое тело. Курят и отдыхают. Или медитируют. Или просто оттягивают удовольствие. Потому что перед ними на заиндевелом асфальте стоит телевизор приличной диагонали — не плоский, но вполне современный. Значит, на пару литров должно хватить.
Когда я прохожу мимо, одно из существ поднимает глаза и в них даже мелькает тень какой-то мысли. И даже кисть висящей на колене верхней конечности начинает классически многозначительное движение. Но тут же обваливается обратно. Скорее всего, земеля хотел стрельнуть сигарету, однако как-то понял, что она у него уже есть, поэтому мне можно спокойно следовать дальше.
Я бы и так прошел спокойно: вид синюшных прощелыг, выдающих себя за синий цвет блатного мира, давно меня не обманывает. Если я и боюсь чего-то в Кировском, то только за дочку, когда она ездит к родне одна, особенно по темноте. Она девочка разумная, но выросла в другой среде, в совсем другой реальности, она слишком светлая, слишком тонкая. Мне кажется, сам факт существования таких уродств может ее ранить. Или просто мне самому больно знать, что где-то в опасной близости от нее смердит и копошится, разлагается и размножается мир гораздо более жизнестойкий.
Дома никого не оказалось.
Вообще-то здесь нет ничего странного. Мама могла уехать к своей сестре, моя сестра — по делам, отец мог надолго отправиться гулять. Одновременно такое случается редко, а сегодня, видно, совпало. Странно, что я наивно ожидал от этого дня только бесконечной гладкости. Или это особый знак, сигнальный маячок — побудь один, останься с собой наедине?
Тоже вариант. Поэтому я не стал звонить сестре. А мать с отцом вообще не носят телефонов, потому что это бессмысленно. Как-то Ленка заставила их взять на мичуринский хотя бы один на двоих — так они упаковали его в футляр из-под очков, завернули в тряпочку и спрятали в сумке, которую оставили в закрытом домике. Чтобы, не дай бог, ничего не случилось с дорогостоящей техникой. Так что ни одного звонка из десятка проверочных они и не могли услышать. То ли это такая дремучесть, то ли, напротив, мудрость…
Несколько минут я решил все же подождать. Курил на скамейке у подъезда и смотрел на березовую рощу, что начинается сразу за нашим домом, точнее, за ложком с тоненькой речкой, метрах в пятидесяти.
Западные девелоперы и риелторы передрались бы за такое шикарное место у лона природы. И напрасно. Потому что наша роща, похоже, уже безнадежно загублена: деревья что-то сушит снаружи и корежит изнутри, вокруг все заросло крапивой и репейником, а речка просто покончила с собой, отказавшись течь в кучах мусора и наглотавшись ядовитых сбросов цвета жирной ржавчины.
А ведь когда-то мы ходили сюда на светлые лужайки играть в футбол и собирать шампиньоны. И роща представлялась нам прямо-таки волшебно безграничной, во всяком случае, недоступно протяженной в глубину до какого-то таинственного конного двора, за которым скрывались и вовсе запредельные запретные заводы. Да, там вроде бы работали наши родители, однако и это могло оказаться просто легендой: упоминали они о своих НИЛах, ЦЗЛах10 и цехах с большими номерами слишком уж туманно.
Только позже мне вдруг открылось, что эта заповедная роща — чудом сохранившаяся санитарно-буферная зона, испытывавшая очень жесткое давление со стороны кировской цивилизации, точнее даже, удушающий двойной захват: военные заводы стравливали на нее едкий газ, а мирные жители дружно рыли погреба, где хранили картошку, морковку, свеклу и всякие соленья-варенья. Даже наша непрактичная семья имела такой погреб (правда, всего пять или шесть зим: после нескольких тотальных обчисток и наивных смен замков его просто бросили).
А с другой стороны, где еще бедным людям, знавшим голод отнюдь не по новомодным диетам, было держать запасы провизии? О коллективных хранилищах с индивидуальными ячейками — вот ведь тоже эпохальное изобретение! — тогда и слыхом не слыхивали. А в крохотных квартирках все пространство под шкафами и кроватями и так было заставлено разными банками с закрутками. И балконы с лоджиями тогда никто не стеклил: не было такого поветрия, не было материалов и денег. Да и не разрешалось это, уж на центральных-то улицах, по которым проходили демонстрации, — точно. Там с балконов и лыжи могли попросить убрать, и удочки с лопатами-тяпками. И повесить на решетки кумачовые лоскуты с белыми словами вроде: «Мир», «Май» или «БАМ».
С остановкой старых заводов, чья заточенность на военную продукцию в безцаряголовые девяностые представлялась уже как бы неприличной, жизнь в Кировском почти замерла. Хорошо, что мои родители тогда уже были на пенсии: им не пришлось ощутить себя внутри киножурнала «В странах капитализма» (это когда перед началом французской комедии под тревожную музыку зрителю с сарказмом рассказывали о «выброшенных на улицу за ворота предприятий»). И плохо, что тут уж яснее ясного было продемонстрировано, на что оказались потрачены лучшие годы их жизни. Тем более когда разные своевременные управляющие начали шустро распоряжаться заводским добром, вдруг переставшим быть уникальным и стратегически важным. Отец особенно сокрушался, когда все оборудование их испытательного полигона было продано китайцам всего за сто тысяч долларов. Даже не самый навороченный джип мог стоить дороже!
Кстати, о дорогах для внедорожников, которые не мы выбираем. Уже под конец этого пиршества эффективного менеджмента и агонии завода один из его новых боссов погиб в автокатастрофе, возвращаясь с подругой с горнолыжного курорта. Наверное, я плохой христианин, потому что особой горести от этого не испытал. Злорадства, впрочем, тоже. Когда-то я знал эту женщину: она была яркой, интересной, жадной до жизни. Но тут все представилось закономерным. Если в мире и нет справедливости, то все же есть символические развязки.
Да, конечно, мысля масштабно и отстраненно, следует признать: Кировский, это хмурое дитя суровой необходимости, изначально был обречен. Да, таким рабочим слободкам бронелобой советской оборонки заранее была уготована трудная, зависимая, второстепенная и второсортная жизнь. Но хоть чем-то оправданная, хоть как-то осмысленная и обустроенная! А сейчас район просто никому не нужен. И отдельные уголки его, словно застывшие в криогене, напоминают декорации к низкобюджетному фильму в жанре коммунистической антиутопии. Причем к фильму чересчур реалистичному, нудноватому и вялому. Без простора для фантазии и неожиданных сюжетных ходов. Без остроумных авторских допусков и даже насильственного хеппи-энда. В общем, никакой супергерой не прилетит сюда спасать мир, тем более мир такой убогий…
Раз пошла такая ностальгия, я отправился к Мине не кратчайшим путем по улице 40 лет Октября, а крюком через другую березовую рощу, что в самом центре района. (Есть еще и третья, то есть по счету первая, протянувшаяся от въезда в Кировский до ДК.) Именно так я года три ходил в школу, пока не попал в футбольный спецкласс и не начал ездить учиться в город.
Оказывается, дорога эта совсем не длинная и не противная, даже напротив: полутораметровой ширины тропинка полностью заасфальтирована, а сейчас и снежком не засыпана, и мусора вдоль не заметно, и вокруг так прозрачно-светло от берез. Почему же я не любил ее в детстве?
Понятно, подневольность, особенно во вторую смену: в середине дня плестись на занятия, когда другие уже отстрелялись, а в школе постоянно видеть в окне кабинета, как неумолимо наступает вечер, от которого потом останется всего ничего.
А еще на обратном пути в сумерках или под чахлым фонарем здесь реально подстерегала опасность, причем не какая-нибудь возвышенно-романтическая, как у пионеров-героев или пионеров-ковбоев, а унизительная и в прямом смысле слова мелочная.
Чуть ли не в самое первое возвращение по новому маршруту где-то в середине рощи нас с Витькой Опариным прихватили. Мелкий вертлявый гаденыш выскочил сбоку и двумя вытянутыми руками уткнулся нам в животы:
— Стоять-стоять-стоять! Денег давай шмелем!
Старший подельник, намного старше нас, прикрывал его в нескольких шагах позади. Глаза у него блестели и рот был приоткрыт от гнусного удовольствия, так что заговаривать ему зубы было бесполезно. В руке он держал густо обмотанную изолентой поджигу.
Я мгновенно прикинул шансы. Можно было рвануть, петляя, назад к школе, и я наверняка бы ушел от обоих, но вот в Витьке я был не уверен. К тому же он тогда первым оказывался на линии огня. Нет, я решил сдаться.
Пока шибздик, сопя, ощупывал наши брюки, главный шишкарь тоже подошел вплотную, оценил нас взглядом неожиданно цепким и с оскорбительным спокойствием сунул поджигу за загнутое голенище резинового сапога.
— Ну-ка попрыгали! — скомандовал он и показал рукой, как именно это надо сделать.
А скорее просто хотел продемонстрировать наколку на кулаке: половинка солнца и надпись «Вот моя юность». У Витьки зазвякало в нагрудном кармане форменной куртки, и он сам за два захода выскреб в грязную ладонь пахана целую щепотку и желтых, и белых. У меня реквизировали три десярика. Еще один юбилейный рубль, подаренный бабусей, лежал в потайном отделении моего портфеля, но до тотального обыска, к счастью, дело не дошло. Нас отпустили с миром. Точнее, каждого — с пинком. Особенно обидно, что сделал это дохляк, который был гораздо мельче и меня, и даже Витьки. Любопытно, что впоследствии я ни разу его не встречал.
А сейчас иду и думаю: почему детские воспоминания чаще всего связаны со страхом? Самое сильное чувство? Или в детстве мы всегда чего-то боимся?
Нет, дело не столько в страхе, сколько в пережитой опасности. Пусть даже не тобой пережитой, главное, что близкой и реальной. Преодоленной — это воспоминание лестное, тщательно сохраняемое. А если вышел конфуз — тоже неплохо, могло ведь быть и хуже, а самоирония хороша для взросления и в компании пользуется спросом.
Итак, места боевой славы или пережитой опасности. Например, те же погреба в Кировском. Каждую осень перед засыпкой картошки их нужно было протапливать, разводя внутри костер. И потом тщательно проветривать. Занимались этим не только трезвые взрослые, но и опытные дети пьяных. И при этом все равно кто-нибудь да угорал — как однажды паренек из соседнего дома.
А всем вместе полагались проверки на слабо: ходить в аптеку смотреть презервативы или к корпусу мединститута — на уроки анатомии. В первом случае я отчаянно стеснялся и ничего толком разглядеть не смог, а во втором по-честному заглянул в окно и действительно увидел студентов в белых халатах, обступивших голого покойника. Меня поразило, какое темное тело было у мужика, да к тому же сплошь покрытое наколками. Только позже я понял, что для занятий использовали, наверное, каких-то совсем безродных, бесхозных зэков.
А однажды мы так заигрались в роще у ДК, что не заметили, как к нам слишком близко подскочил громадный мраморный дог. Ему надоел его прокушенный резиновый мячик, и он захотел поиграть новым нашим. Обычно в таких случаях кто-то быстро прятал мяч под рубашку, а остальные, заслонив его, должны были отвлекать пса отпиныванием его личной игрушки и громкими криками — ориентиром для отставшего хозяина. В этот же раз мы зачем-то принялись дразнить зверюгу, встав к тому же глупо узким кружком. Дог сначала просто подпрыгивал, пытаясь поймать перекидываемый мяч, а раззадорившись, начал набрасываться на голящих. Двоих этот монстр уже легко уронил в траву, а сил у него с запасом хватило бы на всех. И тут опасная «посылка» попала ко мне. А для меня тогда мяч был предметом священным, мне даже представить было невыносимо, что псина своей огромной слюнявой пастью прокусит его. И я метнулся к забору, ограждающему рощу от трамвайных путей.
Бежать было метров сорок, и забор был гораздо выше человеческого роста, но дистанцию и препятствие я преодолел фантастически легко. Меня так и несло по воздуху, и никакому рассвирепому зверю было меня не поймать. Потом ребята рассказали, что дог рванул было за мной, однако до конца преследовать не стал — услышал рев хозяина, испугавшегося, пожалуй, больше моего. А мне удивительно повезло, что я не напоролся на острие заборной решетки, не разбился о рельсы и не угодил под трамвай.
Или это не везение вовсе? Может, это как раз следствие такой суперчеткой работы организма, когда в форс-мажорной ситуации он включает дополнительные ресурсы и действует особенно эффективно? Ведь известны же случаи, когда мать поднимала машину, зажавшую ногу ребенка, или отец удерживал крышу вагона поезда, потерпевшего крушение!
Да что там чужие примеры, нам и за своими ходить недалеко — вот прямо отсюда свернуть направо и пройти метров сто. Я и сворачиваю и мимо детской поликлиники выхожу к четырехэтажному дому, в котором, вижу, так и остался районный универмаг, причем сейчас, наверное, это единственный в стране магазин, работающий с обеденным перерывом.
Раньше этот дом был знаменит тем, что здесь жила сестра космонавта Леонова. Сам он, родившийся в деревеньке на севере Кузбасса, в Кировском провел только школьные годы, а потом отправился покорять метрополию и прочие просторы Вселенной. Сестра же его, совсем не звездная женщина, иногда выступала в школах с рассказами о Лешином детстве. Почему-то она упирала не на физическую подготовку или, скажем, верность высокой мечте, а на художественные способности брата. Тогда это было не очень понятно, а сейчас я уверен, что Раиса Архиповна все акценты расставила правильно. Именно тяга к прекрасному и вывела парнишку из глубинки на самую высокую историческую орбиту, первым двинула его в открытый космос и, главное, втиснула обратно в корабль. Когда нештатно раздулся скафандр и лезть пришлось не ногами вперед, а головой!
Так и вижу: утонченный от недоедания ребенок, обостренно чувствующий сочность красок мира, конечно, не мог не замечать, какие восхитительные полукультурки зреют в огороде у соседа дядь Пети или дядь Вовы. И вот когда час икс настал, ранетки были распиханы по карманам, а взбешенный хозяин загнал-таки ценителя прекрасного в угол, Лешка угрем ввинтился в едва заметный лаз между стайкой и угляркой и через секунду был уже вне пределов досягаемости. Только такие отчаянные живчики и могли, наверное, пройти отбор в первый отряд космонавтов.
Главная улица Кировского — имени 40-летия Октября — на самом деле настоящий бульвар, но не к лицу ведь нам, аскетичным и суровым, намеки на буржуинскую жовиальность. Несколько лет назад десант молодых художников из разных стран попытался хотя бы короткому отрезку этой улицы придать черты большей раскованности: понаставили всяких инсталляций, разрисовали фрагменты фасадов. Ну и что? Европейской бытовой праздничности так и не появилось, напротив, только натужливая творческая ущербность: не в коня «Вискас». А вот когда аллею между двумя дорогами просто аккуратно побрили, приодели в свежий асфальт с бордюрами и добавили немудреных аксессуаров в виде новых скамеек и детских городков, она действительно стала уютной. На наш, разумеется, скромный вкус.
Поэтому и отец стал чаще прогуливаться здесь — от дома до ДК. Печаль, однако, в том, что теперь Мина стала чаще видеть его возле своего дома. И потом докладывать мне с повышенной растроганностью и искренним сочувствием: «Он такой маленький и грустный!» Все так и есть, но меня почему-то это задевает, будто это за мной подсмотрели в туалете или в ванной. Тем более что за вечер она может произнести эту фразу раз пять.
Я достаю телефон и набираю Минин номер — вдруг и она неожиданно упорхнула куда-то? Но нет, трубку берут.
Но нет — лучше бы не брали.
— Да-а-а-у… — произносит Мина.
Как ей самой кажется — очень жизнерадостно и даже аристократично.
— О-о, матушка, да ты, чувствую, уже с утра готова…
— Не-е-ет… — говорит Мина. — То есть к чему готова? К празднику — да!
Все ясно. Вчера получила гонорар за какой-нибудь сценарий. И даже если я буду догоняться со скоростью сто промилле в час, ее состояния лунатичной эйфории мне уже не достичь. Ахилл никогда не перепьет черепаху. Надо будет, кстати, запомнить это: Мина любит собирать про себя и нас что-нибудь такое гривуазное.
— Щьженющь, — взволнованно говорит Мина (когда она на кочерге, начинает заметно шепелявить). — Мощьжет, вще-таки жьжайдещь?
— Не, — говорю я. — Правда надо ехать. Увидимся.
— Ну, щьжа-а-алко…
Выхожу на площадь у ДК. Без обычной детской открытости навстречу этому открытому пространству, слегка настороженно.
Я обижен на это место. Мне-то казалось, что многолетние походы в библиотеку и в кино в ДК, матросский танец яблочко и прием в пионеры на его сцене, дежурство у памятника Ленину и сотни часов игр в окружающем сиреневом сквере дают мне особые права заслуженного старожила и народного любимчика. Но не тут-то было.
Народ здесь уже другой. Перед остановкой стеклянный павильон местного фастфуда. И табунок самозваных такси возле него, сплошь иномарки. Бомбилы с кофейными стаканчиками в руках тусуются рядом — молодые, уверенные в себе, и среди них ни одного знакомого лица. Точнее, нет лиц, какие я привык здесь видеть — может быть, и грубоватые, зато гораздо простодушнее.
Как-то по зиме я засиделся у Мины, и, когда выбрался на остановку, не ходили уже ни автобусы, ни трамваи. А денег у меня было меньше, чем заламывали таксисты. И вот я переходил от одной машины к другой и с горечью вопрошал:
— Вы кировские или кто?!
А они только усмехались в ответ.
И я, плюнув на все, пошел домой пешком. Как нарочно, еще и шапку у Мины оставил, так что на голове у меня был один капюшон. Мороз придавил под тридцать, и, чтобы не замерзнуть, идти пришлось очень быстро.
Я успел пройти две большие остановки, прежде чем меня подобрал пожилой дядька на твердой «пятерке». Ему вполне хватило и половины суммы, что у меня была. Хотя я совал ему больше. Но он отказался.
Еду из Кировского на автобусе, в котором автоинформаторша сбилась со счета, молча проскочив одну остановку, и теперь ее самоуверенность звучит слегка туповато: мы уже перебрались на левый берег, а она объявляет «Правую гавань», мы уже повернули на Советский проспект, а она «тормозит» на «Улице Островского».
Это довольно странно — очутиться в таком времени-пространстве, сдвинутом по фазе. И забавно, и как-то неприятно, будто тебя сознательно водят за нос. И жалко тех рассеянных одиссеев, кто поверит бодрой магнитофонной сирене и выйдет совсем не там, где хотел.
9. Охота к перемене мест слагаемых
Hotel California11, конечно.
Это как пароль, кодовое слово. Точнее, кодовые звуки, знаковый ритм, узнанная морзянка братьев по разуму из бездн космоса. Ведь слов мы не различаем (и не хотим угадывать неправильно), кроме совсем уж несомненных типа nineteen sixty nine, ничего, впрочем, не объясняющих. Но и так все ясно, не правда ли? В темноте лучистая вывеска издали видна с шоссе, и свернешь ты к ней или нет — так вопрос даже не стоит.
Мечта каждого путника пульсирует в мелодии, словно перекачиваемой твоим собственным сердцем, она прибывает волнами, длится толчками, то выплескиваясь дальше на необитаемый берег, то нерешительно откатываясь назад. И поначалу трудно понять, почему в слабом, но смелом голосе, обещающем какую-то особую радость открытий, так отчетливо проступает печаль.
А потом наступает развязка, причем, если для мягкотелых хиппарей из общества потребления следующая за нагнетанием сказочности горькая кода — but you can never leave! — означает освобождение от наваждения, радостный всхлип Орфея, выбравшегося из ада с призраками сгнивших надежд, мы, непросвещенные, но душевные, воспринимаем это как раз особенно романтично — как всегда, по-нашенски ударно, с рванутой на груди рубахой: пойдем до конца, то есть упремся рогом в обороне, забаррикадируемся в доте с веселой обреченностью, как Атос в гарманже у трактирщика, в общем, сгинем, но не сдадимся, будем верны идеалам юности до последнего патрона!
«Отель “Калифорния”» в ночном поезде — это именно то, что нужно. Дверь купе надежно заперта изнутри, и никого лишнего рядом нет, и темный мир за окном плавно меняется явно в лучшую сторону.
— Ну что ты, Федя, жмешься у почек? Наливай! — командует Ванька.
Он сейчас влюблен, разгусарился на места в СВ, коньяк и дорогую закуску, он хочет весь мир обнять и сделать счастливей, и в такие минуты находиться рядом с ним — сплошной рок-н-ролл и диснейленд.
— А почему это я? — говорю я и начинаю разливать — бережно и значительно.
— Потому что, салабон, дядя Ваня отвезет тебя в город-сад. И там, дурашка…
— А, это там, — включаюсь я, — где рабочий Хренов в свинцовоночие чего-то там жевал?
— Да! В свинц… Это свинство — не знать классику! Товарищ Хренов у нас много чего нахреначил! У нас даже планетарий есть! Вы в своей Щегловке такого сроду не видели!
— Планетарий! Да у вас даже театра оперетты нет, не говоря уж о филармонии! Ты мне еще про вашу евгенику расскажи!
— Еще как расскажу. У нас прекрасная евгеника! Знаешь артиста Евгения Машкова? Так это наш парень, запсибовский.
— Есть артист Евгений Миронов, тундра, а ваш Машков — Владимир. Зато Евгений Гришковец — наш!
— Ну ты сравнил жопу с пальцем!
Просто поразительно, каким малоинформативным и даже глупым бывает общение близких людей. Так ведь не сведения же прикладные передаем мы друг другу, а нечто гораздо более важное! Во-первых, четкие сигналы для отличия своего от чужих. А во-вторых, энергетическую подпитку — сложную смесь подсознательных флюидов и естественных шумов вроде ора спортивных болельщиков, мурчания сытого кота или гомона вольных птиц, встречающих рассвет.
В общем, салабон, это как бы признание в любви.
Мы вышли на перрон в Новокузнецке в половине восьмого утра — самое нелепое время для приезда в город за приключениями.
Люди на площади у вокзала двигались с очевидной осмысленностью, но как-то слишком собранно, скученно и скучно. Так разные виды обитателей саванны перемещаются вблизи водопоя — в своем праве и все же настороже, ведь рядом в кустах вполне может прятаться какой-нибудь опасный козел. В данном случае — самодовольный мент, или бесстыжий карманник, или коварная цыганка, или просто грубый мудак.
В общем, все вокруг были сосредоточенны и вроде бы заняты делом, а тут мы такие томные: здрасте, девочки. Даже неудобно.
— Мы чужие на этом празднике будней, — сформулировал я.
— А? — не понял Ванька.
— Ладно, спи.
Ясно, что нельзя судить о городе лишь по привокзальной площади одним будничным утром. Точнее, о любом другом городе судить не стоит, а вот о Новокузнецке — вполне. Потому что здесь город представлен так, как был задуман, и сразу видно, что из этого вышло.
Даже маниловская мантра от Маяковского полукругом на крышах первого ряда домов действует по-прежнему пусть лобовато, зато доходчиво: никто же не обещал райского сада буквально сию секунду, однако почему бы ему не зацвесть чуть позже? Надо только лучше стараться.
Такая прямота лично меня подкупает. Тем более выраженная так последовательно — в трех лучах фокусно распахивающихся веером проспектов, элитно бойких и комсомольски солидных, узковатых, но нагуливающих полноту, вот именно что перспективных, то есть устремленных во все нужные стороны ясным восходом новой жизни.
Это такой зримый, четкий, жесткий, но оттого и надежный каркас, на котором будущее могло строиться в гимнастическую пирамиду смело и без жеманства; это утвержденное в металле и камне действительно честное слово, данное бывшим хулиганом — коренастым, чубастым и в широковатом костюме — хрупкой барышне с гладким каре и несгибаемой волей: я изменюсь, я стану лучше!
И в это сразу верилось.
И так оно и вышло.
И увидели люди, что это хорошо.
И долго жили в счастливом неведении, с заслуженной гордостью за построенные гигантские заводы, за первый за Уралом звуковой кинотеатр, за какую-то невообразимую долю броневой стали, выплавленной для фронта в годы войны.
А потом и за собственную боевитую хоккейную команду. А потом и за дом-музей Достоевского, жившего и венчавшегося давно и спешно, но почему-то же именно здесь!
И, честное слово, мне было искренне жаль, когда у всего этого героически выстраиваемого величия одним пинком вышибли из-под ног табуретку. Или сам проект, сама идея такого города — счастливого для правильных трудяг, для самых правоверных пролетариев — изначально были миражем, мифом, блефом?
Пролетарии над гнездом кукушки… Вдруг пригодится сегодня вечером подъелдыкнуть какого-нибудь заносчивого аборигена?
Мы взяли такси и поехали на квартиру Ванькиных родителей. Ванька сел впереди, сразу надел наушники и начал что-то сосредоточенно слушать, а я просто глазел по сторонам.
Вот этот район называется Соцгород, в тридцатых годах его проектировал немецкий архитектор с фамилией Май. Сейчас бы из этого факта раздули целую историю.
Кстати, о пиаре. С недавних пор в Кузню так и зачастили специалисты по брендингу и ребрендингу (странно, что это могут быть одни и те же люди). И все они возбуждают местных младопатриотов, еще не сваливших из города, историями про Великий Устюг и Мышкин — как эти захолустья сказочно зажили, обрядившись в новые маскарадные костюмы.
Для справки: в городе Мышкине проживает тысяч шесть человек, а в Новокузнецке — бывшем Сталинске — шестьсот тысяч. Но объединить их под одним брендом будет даже не в сто, а в тысячу раз сложней. И уж во всяком случае байку про блестящие перспективы эксплуатации какой-нибудь клоунской роли им впаривать точно не стоит: могут и обидеться. Их, сплавных потомков кузнецкстроевцев из общей домны оголтелых добровольцев, сосланных сорвиголов и рекрутированной голытьбы, скорей увлек бы образ этакого разгонщика медвежьих банд — Железного Дровосека с неугасимым двигателем внутреннего горения…
Мы договорились так: отсыпаемся несколько часов, потом Ванька едет в свой клуб смотреть звук, свет и сумму прописью, а я собираю на стол. Вечером встречаемся на концерте, оттуда возвращаемся и празднуем грандиозный успех. Но суровая действительность сразу внесла коррективы: праздновать пришлось начать гораздо раньше.
Дома оказался старший брат Ваньки — Виктор. И неважно, поссорился он с женой или просто договорился с начальством об отгуле, — главное, что он сидел в трусах на кухне и был не настолько пьян, чтобы можно было надеяться на его скорый отход ко сну.
В детстве я мечтал о старшем брате; позже, наблюдая за приятелями, понял, что это не всегда плюс. Ваньке еще повезло: у них с Виктором большая разница в возрасте. Другое дело, что Виктор до сих пор любит его повоспитывать, а Ванька реагирует на это чересчур резко, включает в ответ снисходительность, и для нормального мужика вроде Виктора это обидней всего.
Сейчас дело осложняется тем, что мне придется прикрывать Ваньку, в одиночку бросаясь на амбразуру. Ну и ладно, не страшно. Надо быть ближе к народу.
Нет, правда: нам с Виктором, кажется, обоим нравится, как мы общаемся — иногда недовольные друг другом, но всегда с неподдельным исследовательским интересом. Я, понятно, любопытен ему, как некое исключение из правил: обычно к представителям младшего поколения, да еще и богемного типа, он относится, мягко говоря, с презрением. Ко всем этим патлатым, мутным, самовлюбленным непризнанным гениям в штанах в обтяжку — а ножки-то тоненькие, кривенькие! И я по идее должен бы быть таким же: как филолог по образованию — слабаком и дармоедом, а как газетчик по профессии — двуличным приспособленцем. Однако я при этом нехилый футболист, почти так же хорошо знаю Высоцкого и пару раз даже смог Виктора перепить. В общем, меня, как маринованный опенок, трудно поймать вилкой на тарелке, и это возбуждает в Ванькином брате особый азарт — сродни спортивному.
Правда, в этот раз у нашей беседы чисто технические сложности с трансляцией и переводом. Да еще Ванька подает из комнаты ехидные реплики — не может уснуть, потому что говорим мы уже достаточно громко.
Как всегда, началось с приукрашенных частностей, а дошло до огульных обобщений. С поворотом, конечно, на особый путь России.
Виктор рассказал (несколько размыто, но, в принципе, понятно), как в Германии его бывшему напарнику, переехавшему туда на ПМЖ, запретили выращивать перед домом помидоры. Нихт! Найн! Там должен быть только газон и цветы.
— Нихренайн! — по-фашистски взвизгивает Ванька.
Я рассказал, как в Швейцарии могут привлечь за то, что спустишь воду в унитазе после одиннадцати вечера — если соседи услышат и заложат. А они заложат.
— Да там вообще после одиннадцати срать нельзя! — подтверждает Ванька. — Дикий народ. Горцы!
Виктор поведал (очень размыто, но мы смогли экстраполировать), что в Германии не считается зазорным пукнуть при всех. Потому что в немецком обществе принято заботиться о своем здоровье, а держать газы в себе — это не есть гут.
Тут Ванька не выдержал, вышел из спальни и рассказал анекдот про ненецкий туалет. Две обычные палки. На одну опираешься, а второй — волков отгоняешь.
А Виктор вдруг заявил (на удивление твердо), что это мы споили северные народы, потому что в их организме нет фермента, расщепляющего алкоголь, и они быстро спиваются. А Ванька ни хрена не разбирается в жизни этих народов, он и на Севере-то сроду не был и даже строганину не ел. А они могут белку со ста метров в глаз положить.
— Ага, с километра, — сказал Ванька.
— Ты путаешь ненцев с хантами, — заметил я. — Там тундра — какие белки?
— А вы знаете, что самка клеща чувствует теплокровных животных за четыре километра и ползет к ним? — спросил Ванька.
— Представляю, — сказал я. — Ломится такая через бурелом — брр!
— Белку за четыре километра?! — вскинулся Виктор. — Ну ты даешь!
— Пойду-ка я на унитаз, — доложился Ванька. — Еще нет одиннадцати вечера?
— А мы тебя все равно заложим, — пошутил я.
— А вот этого не надо, — сказал Виктор, поэтапно становясь суровым: сначала брови, затем глаза, рот и, наконец, правая рука, больно сжавшая мою на столе. — В нашей семье такого нет. Ты понял?
— У нас даже не пукают, — сказал Ванька. — Только иногда, в кругу друзей.
«Да в чем мы особенные-то?!» — говорю я себе в зеркале, на пять минут спрятавшись в ванной. Мне все-таки хватило ума не добавлять градуса дискуссии про нас и остальной мир. «Только в том, что не пошевелимся, пока жареный петух не клюнет? Только тогда и перекрестимся.
И то еще не разобрались — двумя или тремя перстами. Но точно с фигой в кармане. Мы даже для всех пальцев названия придумать не удосужились, и не то чтобы тяму не хватило (с этим-то, если прижмет, все в порядке), а просто похер! Кстати, интересно, а то, что у нас на безымянном женатые носят кольцо, — это что-то значит? И то, что на правой руке? На Западе-то — на другой. И крестятся они наоборот».
За дверью санузла стоит Виктор с каменным лицом, уже смирившийся с тем, что пора отрубаться. Смотрит мимо меня обиженно. Не то за швейцарцев с искусственным запором, не то за слишком естественных немцев. А может, и за ненцев, искусанных волками и клещами.
«Почему они все нас не любят? — додумываю я уже на кухне, с трудом угнездившись на узком угловом диванчике. — Потому что боятся. Не понимают и от этого еще больше боятся. И завидуют нашей духовности…»
Я, конечно, слегка шучу, и Виктор наверняка усмотрел бы здесь издевку. И зря.
«Загадка русской души проста: это именно широта, — понимаю я. — В нас больше намешано, часто прямо противоположного, и вся эта гремучая окрошка как-то уживается внутри. Не то чтобы очень органично, но, во всяком случае, сразу не взрывает башку…»
Концерт получился не самым ярким, особенно поначалу. Местную публику явно озадачил этот гулкий, жаркий, но свежепроветренный мир, созданный одним голосом, одной гитарой и одними стихами Лорки. К тому же сам Ванька слишком заигрался в доверительный конферанс — валял Святослава Бэлзу, скромно блистая знанием биографии поэта и зачем-то намекая на его голубоватость. Я еще застал время, когда к нам на базу приезжали умники из обкома КПСС, читали футболистам лекции о международном положении, — так они и то были гораздо естественней.
— Короче, Склихософский! — выкрикнул я, выручая друга, но сидевшая сбоку мамзель в гипюре зыркнула на меня с такой альмерийской свирепостью, что я прикусил язык (хотя и с удовольствием: по крайней мере одна поклонница у Ваньки уже появилась).
Только под конец он расслабился, поймал нужный тон и выдал-таки то, что от него и требовалось: щемящую задушевность и нежность, даже хрупкость, даже беззащитность — и при этом свободную и лихую мощь. Зал, понятно, был повержен, восторжен и преисполнен благодарности — особенно горячей, учитывая долю виноватости: прости, земеля, мы и не знали, что можно так.
…До квартиры добрались уже за полночь, и всем было ясно, что никакого веселого продолжения не получится.
Ванька элементарно устал и был вял и растроган. Его девушка Нина слегка дулась из-за того, что не удалось сполна насладиться триумфом, тем более что в центре внимания оказалась не она. А ее большая подруга Рита, приглашенная специально для меня, мрачновато чувствовала, что не в моем вкусе. В общем, пообщавшись с полчаса как-то деловито, все разошлись спать. Я опять остался на кухне, и, к счастью, один.
Но сразу не заснул и начал думать о том, каково живется людям не очень красивым, совсем необаятельным, без особых и ярко выраженных талантов. Наверняка они чувствуют себя обиженными, обделенными, наверняка им часто бывает тоскливо и тяжело…
В это время девушка в соседней комнате задышала громко и недвусмысленно, и все мои благородные и тонкие умопостроения полетели к черту.
(Окончание следует.)
2 Челси — аристократический район Лондона.
4 «Кузнецкий край» — название газеты.
6 20 декабря — День работника органов безопасности.