Библейские мотивы в рассказе бунина господин из сан франциско

Роль мистико-религиозного подтекста в рассказе И. А. Бунина «Господин из Сан-Франциско»

Исследователи
творчества И. А. Бунина чаще всего говорят о правдивости и глубине
реалистического постижения жизни в его произведениях, подчеркивая
философичность прозы, мастерство психологизма, и детально анализируют
изобразительную манеру писателя, уникальную по своей выразительности и неожиданности
художественных решений. Под этим углом зрения рассматривают обычно и давно уже
ставший хрестоматийным рассказ «Господин из Сан-Франциско». А между тем
ведь именно это произведение, которое традиционно считается одним из
«вершинных» образцов бунинскоro реализма, совершенно неожиданно заканчивается,
казалось бы, неуместным и, однако же, вполне «натуральным», а отнюдь не
аллегорическим явлением Дьявола…

Чтобы понять
смысл и внутреннюю логику его появления в финале рассказа, надо
вспомнить об одном из интереснейших и в эстетико-философском плане весьма продуктивном
ответвлений русского модернизма — «мистическом реализме» XX в.[1]. Для
Бунина художественный метод «мистического реализма» не столь характерен и всеопределяющ,
как, скажем, для Ф. Сологуба, А. Белого, Л. Андреева,
М. Булгакова или В. Набокова[2].
Однако «Господин из Сан-Франциско» — один из великих образцов русского
«мистического реализма». И только с этой точки зрения могут быть во всей
полноте поняты глубина, масштаб нравственно-философского обобщения,
заключенного в этом произведении, мастерство, оригинальность его художественной
формы.

В апреле 1912 г. в Атлантическом
океане затонуло, столкнувшись с айсбергом, крупнейшее пассажирское судно —
пароход «Титаник», погибло около полутора тысяч людей. Это трагическое событие,
ставшее первым в ряду великих катастроф XX в., таило в себе нечто зловеще
парадоксальное: потерпел крушение корабль, созданный по последнему слову техники
и объявленный «непотопляемым», а многие из плывших на нем, богатейшие люди
мира, встретили свою смерть в ледяной воде. У того, кто более или менее внимательно
ознакомился с деталями катастрофы, возникает вполне определенное впечатление:
словно этот пассажирский лайнер оказался в эпицентре действия мистических сил,
роковым образом стал фокусирующей точкой приложения некоей незримой, но могущественной
воли. Словно подан был свыше человечеству предостерегающе-угрожающий знак.

Бунин сигнал
судьбы, предвещающий гибель старого мира, воспринял. Хотя известные
свидетельства об этом ничего не говорят, но именно гибель «Титаника», как мне
представляется, явилась главным импульсом к написанию «Господина из Сан-Франциско».
Слишком уж явны здесь типологические переклички между художественным текстом и
его прообразом.

Миф об
Атлантиде и, более широко, сюжет о гибели в волнах в искусстве начала ХХ
в. обрел значение архетипа (например, поэма «Гибель Атлантиды» В. Хлебникова).
Однако у Бунина аллюзия на катастрофу «Титаника» конкретна. Так, название
парохода, «Атлантида», сфокусировало два «напоминания»: о месте гибели —
в Атлантическом океане — мифического острова-государства, о котором упоминает
Платон, и реального «Титаника»[3].

В совпадении места
катастрофы Бунин, по-видимому, увидел мистический знак: в финале рассказа
его «Атлантида», как и «Титаник», выходит из Гибралтарского пролива навстречу
своей гибели, провожаемая устремленным на нее взглядом Дьявола. И алгоритм поэтики
рассказа на всех ее структурных уровнях также определяет скрытая в трагедии
«Титаника» логика фатальной внезапности крушения того, что казалось могущественным
и неколебимым.

Реальное
событие осмыслено и показано в «Господине из Сан-Франциско» как роковое
предзнаменование, имеющее глобальный общественный и нравственно-философский
смысл. И типичная для «мистического
реализма» модель «художественного двоемирия», соединяющая материальный и
трансцендентный уровни бытия, оказалась оптимальной для решения этой творческой
задачи. Она реализует себя и в повествовательной модели, когда рассказ о
«реальных» событиях неизменно подсвечен символическим подтекстом, и в жанровом
симбиозе реалистического рассказа и аллегорической притчи.

Логика
осмысления единичного случая как имеющего глобальный смысл реализует
себя и в сюжетно-композиционной модели «расширяющихся кругов»: тело господина
из Сан-Франциско возвращается в Новый Свет, завершив в трюме парохода
«Атлантида» свой индивидуальный «круиз» (l-й круг) вместе с остальными
пассажирами (2-й круг), что, по-видимому, предрекает завершение круга
современной цивилизации (3-й круг)[4].

В «Господине
из Сан-Франциско» проявился провидческий дар писателя, воплощенный в
мистико-религиозном подтексте рассказа. Причем аллегорическое начало приобретает
доминантное значение во второй части произведения, а в первой словно подсвечивает
реалистический пласт повествования.

 Двулика
жанрово-повествовательная структура рассказа. Его фабула, на первый взгляд,
предельно проста: поехал человек развлечься, а вместо этого в одночасье скончался.
В этом смысле случаи с господином из Сан-Франциско восходит к жанру
анекдота. Невольно вспоминается известная история о том, как на масленицу зашел
купец в трактир, заказал водки, блинов, икры, семги и других соответствующих
случаю яств, налил стопку, аккуратно завернул в блин икры, поддел его на вилку,
поднес ко рту — и помер.

В сущности,
то же случилось и с господином из Сан-Франциско. В течение всей жизни он
«работал не покладая рук», и вот, когда решил наконец «вознаградить себя за
годы труда» великолепным круизом на роскошном пароходе, — внезапно умер. Только
собрался пpиcтyпuть «к жизни» (ведь «до этой поры он не жил, а лишь
существовал, правда, очень недурно, но все же возлагая все надежды на будущее»,
— с. 53) — и умер. Одевался, «точно к венцу» (с. 63), на великолепное
вечернее шоу (знаменитая Кармелла должна была танцевать свою тарантеллу), не
ведая, что на самом деле готовит себя к смертному одру.

За что же так
жестоко, да еще и с издевательским вывертом карает судьба (а в ее лице автор)
героя? На Западе высказывалось мнение, что здесь сказался архетип мышления русского
писателя с характерными для него элементами морального ригоризма: «…сильное
чувство антипатии к богатству… жажда идеальной социальной справедливости,
тоска по равенству людей».

«Вина» героя
бунинского рассказа имеет, конечно, и социальный аспект: он нажил свое
богатство, нещадно эксплуатируя несчастных китайских кули. Прозу Бунина действительно
отличает отчетливая социально-критическая направленность. И в этом рассказе тема социальных контрастов
прочерчена весьма выразительно. Картины-видения «ада», «низа» трюма, где,
обливаясь потом, покрытые копотью, в удушающей жаре работают рабы, чтобы «наверху»,
«в раю», богатые люди со всего мира могли развлекаться и наслаждаться всеми
изысканными удовольствиями, которые предоставила им современная цивилизация,
действительно поражают воображение. И в
финале рассказа круг социальной справедливости замкнется: труп господина
из Сан-Франциско опущен в тот же черный трюм, подобный «преисподней, ее
последнему, девятому кругу» (с. 56) в утробе парохода, где раньше,
в начале пути, надрывались его рабы.

Но если бы
мысль рассказа сводилась к тому, что безнравственно пользоваться пло­дами
каторжного труда рабочих, или к негодованию на богатых, которые отдыхают и получают
удовольствие от жизни, в то время как на земле есть бедняки, — это было бы, конечно,
слишком примитивно. Поверхностность такого прочтения очевидна; особенно, если
внимательнее присмотреться к тем «примерам» из мировой истории и культуры, которые
просвечивают сквозь поверхностный слой анекдотической, не лишенной язвительного
злорадства «истории». Прежде всего, это параллель с римским тираном Тиберием,
жившим когда-то на острове Капри, там, где суждено было умереть господину из
Сан-Франциско: «На этом острове две тысячи лет тому назад жил человек,
несказанно мерзкий в удовлетворении своей похоти и почему-то имевший власть над
миллионами людей, наде­лавший над ними жестокостей сверх всякой меры, и
человечество запомнило его, и многие, многие со всего света съезжаются смотреть
на остатки того каменного дома, где жил он на одном из самых крутых подъемов
острова» (с. 68).

Жили на
свете, хотя и в разное время, два человека, сильных мира сего (каждый, естественно,
в своем масштабе), перед которыми все трепетали и заискивали, и ничего от них,
кроме развалин великолепного дворца одного из них, не осталось. Имя одного из
них, Тиберия, память людская сохранила, благодаря его неимоверной жестокости и
мерзости. Имени господина из Сан-Франциско не запомнил никто. Очевидно, потому,
что масштабы его мерзости и жестокости гораздо скромнее.

Еще более
многозначительна разветвленная аллюзия на великое крушение языческой твердыни —
Вавилона. Эпиграфом к «Господину из Сан-Франциско» были взяты (в сокращенном
варианте[5])
слова из «Апокалипсиса»: «Горе, горе тебе, великий город Вавилон, город
крепкий! ибо в один час придет суд твой» (Откр. 18, 21). От этого
эпиграфа протянется скрытая нить к кульминационному моменту смерти господина из
Сан-Франциско: «Он быстро пробежал заглавия некоторых статей, прочел несколько
строк о никогда не прекращающейся балканской войне, привычным жестом перевернул
газету, — как вдруг строчки вспыхнули перед ним стеклянным блеском, шея его
напружилась, глаза выпучились… » (с. 64). Так же внезапно, в разгар
пиршества, вспыхнули на стене и в роскошных палатах вавилонского царя
Валтасара роковые письмена, предрекшие его скорую, внезапную гибель: «Мене,
мене, текел, упарсин» (Дан. 5). Кроме того, в воображении читателя, по
принципу дополнительных ассоциаций, возникает аллюзия на падение знаменитой Вавилонской
башни. Тем более что в стилевой ткани рассказа растворен мотив многоязычuя
обитателей «Атлантиды», как и их древних праотцев — строителей Вавилонской
башни.

И все же ключ
к ответу на вопрос о «вине» господина из Сан-Франциско дает еван­гельская
притча о «богатом человеке»: «При этом сказал им: смотрите, берегитесь любостяжания;
ибо жизнь человека не зависит от изобилия его имения. И сказал им притчу: у
одного богатого человека был хороший урожай в поле; и он рассуждал сам с собою:
что мне делать? некуда мне собрать плодов моих. И сказал: вот что сделаю:
сломаю житницы мои, и построю большие, и соберу туда весь хлеб мой и все добро
мое. И скажу душе моей: душа! много добра лежит у тебя на многие годы: покойся,
ешь, пей, веселись. Но Бог сказал ему: безумный! в сию ночь душу твою возьмут у тебя; кому же достанется то, что ты
заготовил? Так бывает с тем, кто собирает сокровища для себя, а не в Бога
богатеет» (Лк. 12, 15-21).

Греховно
здесь не то, что человек разбогател и продолжал умножать свое состояние
(вспомним, что в известной притче «о талантах» нерадивого раба наказали именно
за то, что он не пустил в дело данного ему «первоначального капитала», а
похвалили тех, кто его многократно преумножил), а то, что он сказал себе: «…душа!
много добра лежит у тебя на многие годы: покойся, ешь, пей, веселись». Этот богатый
человек, в отличие от тех, кто в притче о талантах принес свою прибыль Богу,
решил, будто его богатство обеспечит ему полную безопасность и довольство на
долгие годы. И тогда Бог очень убедительно напомнил ему, кто настоящий хозяин
его жизни.

«Вина»
господина из Сан-Франциско не в том, что он богат, а в том, что он уверен,
будто «имеет право» на все лучшее в этой жизни, ибо владеет главным, по его
убеждению, богатством. А грех «любостяжания» — один из величайших, так как он
есть род идолопоклонства. Человек, страдающий «сребролюбием», нарушает вторую заповедь:
«Не сотвори себе кумира, никакого подобия его… » (Втор. 5, 8). Так
тема богатства, вся разветвленная сеть образов, мотивов и символов, а
также сама стилевая ткань повествования, в которых она воплощена, рождает в
воображении читателя ассоциации с языческим поклонением золотому тельцу.

Жизнь
господина из Сан-Франциско, а также пассажиров «Атлантиды», и в самом деле,
изображена в образной системе языческого мира. Подобно языческому божку, сделанному
из драгоценных материалов, сам «богатый человек» из Нового Света, сидящий «в
золотисто-жемчужном сиянии… чертога»: «Нечто монгольское было в его желтоватом
лице с подстриженными серебряными усами, золотыми пломбами блестели его крупные
зубы, старой слоновой костью — крепкая лысая голова» (с. 55). Ему и служат,
как идолу: «Он был довольно щедр в пути и потому вполне верил в заботливость
всех тех, что (замечательно местоимение «что» вместе ожидаемого «кто»: оно
подчеркивает неодушевленность не только идола, но и его служителей — А. З.)
кормили и поили его, с утра до вечера служили ему, предупреждая его малейшее
желание, охраняли его чистоту и покой, таскали его вещи, звали для него
носильщиков, доставляли его сундуки в гостиницы (с. 57). Но его же, в соответствии
с логикой поклонения язычника своему кумиру, и выбросят на свалку, как только
он перестанет исполнять желания своих жрецов — давать деньги.

Но языческий
мир мертв, ибо лишен духовного начала. И тема смерти буквально растворена
в стилевой ткани повествования[6].
Мертв и господин из Сан-Франциско: «В душе его уже давным-давно не осталось ни
даже горчичного семени каких-либо так называемых мистических чувств… » (с. 6),
— эта фраза вызывает аллюзию на известные слова Христа о «горчичном зерне
веры», которая «двигает горами». В душе господина из Сан-Франциско не было не то
что веры с «горчичное зерно» — не осталось и следа даже элементарной
человеческой интуиции.

Человек без
души есть труп. Мотив мертвенного существования господина из СанФранциско
— доминантный в рассказе. До 58 лет он «усердно работал» и не жuл. Да и получать удовольствие от
жuзни для него значит накуриваться «гаванскими сигарами до красноты лица, напиваться «ликерами в баре» (с. 55)
и любоваться «живыми картинами в… притонах» (с. 60).

И вот
замечательная фраза: «Успокоенные тем, что мертвого старика из Сан-Франциско,
тоже собиравшегося ехать с ними,.. уже отправили в Неаполь, путешественники
спали крепким сном… » (с. 68;). Получается, будто ехать вместе с остальными
осматривать очередные достопримечательности собирался мертвый старик?!

Этот мотив
смешения мертвого с живым прозвучит и в одном из финальных
абзацев рассказа: «Тело же мертвого старика из Сан-Франциско возвращалось
домой, в могилу, на берега Нового Света. Испытав много унижений, много
человеческого невнимания, с неделю пространствовав из одного портового сарая в
другой, оно снова попало наконец на тот же самый знаменитый корабль, на котором
так еще недавно, с таким почетом везли его в Старый Свет. Но теперь уже
скрывали его от живых — глубоко опустили в просмоленном гробе в черный трюм»
(с. 69).

Бунин подчеркнуто
не различает, а, наоборот, смешивает употребление личного местоимения 3-го лица
— когда оно относится к телу, к трупу, а когда к живому человеку. И
тогда обнаружится глубинный и, надо признаться, жутковатый смысл этого отрывка:
оказывается, господин из Сан-Франциско был лишь телом уже тогда, когда
ехал на пароходе (еще живой!) в Старый Свет. Разница лишь в том, что тогда его
«везли с почетом», а теперь с полным небрежением. Обнажается и мистический
смысл соединения слов в начальной фразе абзаца: «тело возвращалось домой, в
могилу». Если на уровне реалистического прочтения словосочетание домой, в
могилу воспринимается раздельно (труп — могила, человек — дом; тело
похоронят на родине человека, там, где он жил), то на аллегорическом уровне все
замыкается в логически неразрывный круг: дом
трупа — могила. Так замкнулся индивидуальный, меньший круг повествования:
«его везли» развлечься, а теперь везут домой, в могилу.

Но господин
из Сан-Франциско не индивидуальность — он один из многих. «Люди, к которым
принадлежал он» (с. 53), — нечто вроде «в одном департаменте служил один чиновник».
Oттого и не дано ему имени: «…легион
имя мне, потому что нас много» (Мк. 5, 9). Общество таких же тел собралось
на «Атлантиде» — плавающей микромодели современной цивилизации («…пароход… был
похож на громадный отель со всеми удобствами, — с ночным баром, с восточными
банями, с собственной газетой», — с. 54). И название лайнера тоже обещает
им возращение дамой, в могилу. А пока эти тела живут в мире вечного
праздника, в мире, залитом ярким светом — золота и электричества, это двойное
ярко-желтое освещение символично: золото — знак богатства, электричество —
научно-технического прогресса. Богатство и технический прогресс — вот что дает
власть над миром обитателям «Атлантиды» и обеспечивает их безграничное могущество.
У Бунина эти два рычага воздействия современных хозяев жизни на окружающий мир
(древний — Мамона, и современный — научно-технический прогресс) обретают
значение языческих идолов.

И жизнь на
пароходе изображена в образной системе языческого мира. Сама «Атлантида», со
своей «многоэтажной громадой» (с. 57), сияющей «огненными несметными глазами»
(с. 55), подобна громадному языческому божеству. Есть здесь свой верховный
жрец и бог одновременно — капитан (рыжий человек «чудовищной величины и
грузности», похожий «в своем мундире с широкими золотыми нашивками на огромного
идола… гигант командир, в парадной форме, появился на своих мостках и, как
милостивый языческий бог, приветственно помотал рукой пассажирам… грузный
водитель, похожий на языческого идола» — с. 55, 57, 70).
Регулярно звучит, управляя этой мертвенно упорядоченной жизнью, «мощный,
властный гул гонга по всем этажам» (с. 58). В точно установленное время
«зычно, точно в языческом храме», звучит «по всему дому… гонг» (с. 64),
созывая обитателей «Атлантиды» к их священнодейству, к тому, «что составляло
главнейшую цель всего этого существования, венец его» (с. 55) — к еде.

Но мир идолов
— мертв. И пассажиры «Атлантиды» живут по закону будто кем-то управляемого
стада: механистично, словно выполняя ритуал, посещая положенные достопримечательности,
развлекаясь, как «имели обычай» (с. 53) им подобные. Этот мир бездуховен.
И даже «изящная влюбленная пара, за которой все с любопытством следили и которая
не скрывала своего счастья», на самом деле была «нанята… играть в любовь за хорошие
деньги и уже давно плавает то на одном, то на другом корабле» (с. 56).
Единственная живая душа здесь — это дочка господина из Сан-Франциско. Oттoгo,
наверное, и была «слегка болезненной» (с. 53) — живой душе всегда тяжело
среди мертвецов.

И освещает
этот мир неживой свет — сияние золота и электричества (символично,
что, начав одеваться к своему погребению, господин из Сан-Франциско «повсюду
зажег электричество», свет u блеск которого был многократно умножен
зеркалами — с. 63). Для сравнения вспомним удивительный, какой-то неземной
солнечный свет в рассказе «Солнечный удар». То был и свет радости,
неземного блаженства и счастья, и цвет страсти и нечеловеческого страдания — но
то был свет солнца. Пассажиры же «Атлантиды» солнца (из-за плохой
погоды) почти не видели, да и в любом случае главная их жизнь протекает внутри
корабля, «в золотисто-жемчужном сиянии» чертогов кают и зал.

И вот многозначительная
деталь: на страницах рассказа живой солнечный свет («А на рассвете, когда побелело
за окном сорок третьего номера и влажный ветер зашуршал рваной листвой банана,
когда поднялось и раскинулось над островом Капри голубое утреннее небо и озолотилась
против солнца, восходящего за далекими синими горами Италии, чистая и четкая
вершина Монте-Соляро… » — с. 67) появляется сразу после того, как
погас отблеск золота от зубов господина из Сан-Франциско, который,
кстати, словно пережил своего хозяина: «Сизое, уже мертвое лицо постепенно стыло,
хриплое клокотанье, вырывавшееся из открытого рта, освещенного отблеском
золота, слабело. Это был уже не господин из Сан-Франциско, — его больше
не было, — а кто-то другой» (с. 66).

В финале
рассказа возникает одушевленный символ могущества современного «богатого
человека» и всего цивилизованного мира: «…корабль, многоярусный, многoтpубный,
созданный гордыней Нового Человека со старым сердцем. Вьюга билась о его снасти
и широкогорлые трубы, побелевшие от снега, но он был стоек, тверд, величав и страшен. На верхних палубах
его — очередной бал, а в мрачных глубинах сокрыта душа его — «исполинский вал,
точно живое чудовище» (с. 70).

Здесь названа
главная «вина» господина из Сан-Франциско и иже с ним — это гордыня Нового
Человека, который, благодаря фантастическим достижениям научно-технического
прогресса и своему богатству, сделавшему его обладателем этих достижений,
ощутил себя абсолютным властелином мира.

Если древний
богатый человек все же понимал, что есть силы, ему неподвластные и более могyщественные,
чем он, — это прежде всего стихия природы, то у человека ХХ в., благодаря
достижениям цивилизации, рождалась великая иллюзия своего абсолютного всевластия,
а соответственно, и вседозволенности.

Но единственно,
что остается неподвластным современному Новому Человеку, это смерть. И
всякое напоминание о ней вызывает здесь панический ужас. Замечательна в этом
смысле реакция пассажиров «Атлантиды» на смерть господина из Сан-Франциско: «Не
будь в читальне немца, быстро и ловко сумели бы в гостинице замять это ужасное
происшествие… и ни единая душа из гостей не узнала бы, что натворил он. Но
немец вырвался из читальни с криком, всполошил весь дом, всю столовую… » (с. 65).
После фразы: «Не будь в читальне немца… », — читатель бессознательно ожидает
продолжения: не окажись рядом немец, господин из Сан-Франциско остался бы без
помощи. Но немец, вместо того, чтобы бежать к человеку, которому стало плохо (естественная реакция на несчастье
«ближнего», или хотя бы себе подобного?!), стремительно выбегает из читальни. «Быть может, чтобы позвать
на помощь?» — продолжает надеяться читатель. Но нет, конечно. Суматоха вызвана
отнюдь не печалью (хотя бы малой) по поводу кончины «старика» (а ведь они
«вместе» ели, пили, курили, гyляли в течение месяца!), а совсем другим: животным
страхом перед смертью, с одной стороны, и стремлением замять эту «неприятность»,
с другой.

Парадоксально,
но в то же время и вполне логично, что эти всевластные хозяева жизни боятся смерти,
хотя они уже существуют в состоянии душевной смерти!

Мир
современной цивилизации подобен древнему языческому капищу. Именно в этом
смысле, отмечает как бы мимоходом Бунин, у современного Нового Человека —
старое сердце. Это то же сердце, исполненное гордости и жажды
чувственных наслаждений, что было от века у всех сильных мира сего.
Только за многие тысячелетия оно совсем износилось. И царство современного Нового
Человека ждет тот же конец, что и древний Вавилон. Кара настигнет его за гордость
и разврат, как некогда — строителей Вавилонской башни и вавилонского
царя Валтасара. И, наконец, падет перед вторым пришествием Христа, как сказано
в Апокалипсисе, Вавилон — аллегорический оплот царства Антихриста. Так
реализуют себя на уровне подтекста параллель современная цивилизация — Вавилон.

И как древний
языческий мир противостоял Единому Богy, так и современный мир попирает
ценности христианства. Эта экзистенциальная, а не только социальная и нравственная
«вина» героя и тех других, кому он подобен, указана на первой же странице рассказа.
Пpедполагавшийся маршрут господина из Сан-Франциско весьма многозначителен: «В
декабре и в январе он надеялся наслаждаться солнцем Южной Италии, памятниками
древности, тарантеллой и серенадами бродячих певцов и тем, что люди в его годы
чувствуют особенно тонко, — любовью молоденьких неаполитанок, пусть даже и не
совсем бескорыстной; карнавал он думал провести в Ницце, в Монте-Карло, куда в
эту пору стекается самое отборное общество, где одни с азартом предаются
автомобильным и парусным гонкам, другие рулетке, третьи тому, что принято
называть флиртом, а четвертые — стрельбе в голубей, которые очень красиво
взвиваются из садков над изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок, и
тотчас же стукаются белыми комочками о землю; начало марта он хотел посвятить
Флоренции, к Страстям Господним приехать в Рим, чтобы слушать там «Мiserere»;
входили в его планы и Венеция, и Париж, и бой быков в Севилье, и купанье на
английских островах, и Афины, и Константинополь, и Палестина, и Египет, и даже Япония,
— разумеется, уже на обратном пути… » (с. 53-54).

Планируя свое
путешествие, господин из Сан-Франциско как бы «снимает сливки» со всего
замечательного, что есть на свете: карнавал, конечно, в Ницце, бой быков — в
Севилье, купание — на берегах Альбиона и т. д. Он убежден, что имеет право на
все лучшее в этой жизни. И вот в ряду развлечений самого высокого класса,
наравне с флиртом, небескорыстной любовью молоденьких неаполитанок, рулеткой,
карнавалом и стрельбой по голубям, оказывается месса Страстной пятницы… К
ней, разумеется, надо успеть в Рим, лучшая месса Страстной пятницы, конечно же,
в Риме. Но это служба дня самого трагического для всего человечества и
мироздания, когда Господь страдал и умер за нас на Кресте!

Точно так же
«чье-нибудь снятие со креста, непременно знаменитое» (с. 58), окажется в
распорядке дня пассажиров «Атлантиды» между двумя завтраками. Замечательно это
«чье-нибудь»! Бунин вновь подчеркнуто смешивает два смысла — кого снимают
или кто автор картины? Туристам «Атлантиды», по-видимому, так же безразлично
и то, кто написал картину, как и то, Кого снимают с Креста, — важно, что были и
видели. Всякий даже относительно религиозный человек почувствует в этом
кощунство.

И возмездие
за это экзистенциальное кощунство не замедлит. Это над ним, над всевластным
господином из Сан-Франциско надо бы петь «Мiserere» («Смилуйся»), ибо он,
планировавший успеть к мессе Страстям Господним в Рим, не доживет и до
Рождества. И к тому моменту, когда все добрые люди будут возносить «наивные и
смиренно-радостные хвалы их солнцу, утру, ей, непорочной заступнице всех
страждущих в этом злом и прекрасном мире, и рожденному от чрева ее в пещере
Вифлеемской, в бедном пастушеском приюте, в далекой земле Иудиной», — господин
из Сан-Франциско будет мотать «своей мертвой головой в ящике» (с. 69)
из-под содовой. Он услышит мессу, но только не Распятому, а nогребальную
мессу (с. 70) по самому себе и не в Риме, а когда будет, уже в гробу,
в черном трюме корабля возвращаться из Старого Света в Новый. А служить мессу
будет бешеная вьюга океана.

Выбор двух
главных христианских праздников, Пасхи и Рождества, в качестве вре­менных
пределов жизни и смерти героя символичен:
система христианских ценностей словно выталкивает из жизни господина из
Сан-Франциско.

Образы
истории и культуры Древнего мира, из античности и ветхозаветные (Везувий,
Тиберий, Атлантида, Вавилон), проступают на художественной ткани рассказа
вполне отчетливо, и они предрекают гибель старой цивилизации. Этот
мифологический подсвет саркастичен: пассажиры лайнера живут в вечном празднике,
будто не замечая названия своего парохода; весело гуляют у подножия дымящихся
Везувия и Этны, словно забыв о бесчисленных извержениях, которые унесли жизни
тысяч людей… А вот комплекс христианских аллюзий гораздо менее явный: он
словно из глубин подтекста подсвечивает повествование. Но именно христианские
образы и мотивы играют ведущую роль в решении нравственно-философской
проблематики.

И оба культурно-религиозных
образных комплекса аллюзий соединятся в мистиче­ском финальном аккорде
рассказа: Дьявол откроет свой лик, устремив огненный взгляд на огромный корабль
— олицетворение погрязшего во грехе, мертвого мира старой цивилизации:
«Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему
со скал Гибралтара, с каменистых ворот двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу
кораблем. Дьявол был громаден, как утес, но громаден был и корабль… » (с. 70). Старый мир, вооружившись
могущественными средствами современного научно-технического прогресса, отчаянно
сопротивляется (как и господин из Сан-Франциско всеми животными силами натуры
сопротивлялся своей смерти), но в противостоянии Дьяволу он, конечно,
обречен.

В чем смысл
этого жуткого мистико-трансцендентнго противостояния?

Обратим
внимание, прежде всего, на то, что корабль здесь показан в точке пересечения трех взглядов. «Для того, кто смотрел…
с острова» (это взгляд объективный), «печальны были его огни», а пароход
казался маленькой светящейся точкой во тьме и мраке, окруженной черной водяной
массой океана, которая готова вот-вот поглотить его. «Но там, на корабле, в светлых,
сияющих люстрами залах, был, как
обычно, людный бал», — в таком ракурсе (субъективном) весь мир залит радостным
сиянием праздника (золота и электричества), и о смертельной
угрозе, а тем более неминуемой гибели, никто и не подозревает.

Взаимоналожеиие
этих двух ракурсов, извне и изнутри, дает смысл, поразительный по глубине
постижения судеб современной цивилизации: сильные мира сего живут в ощущении
вечного праздника, не ведая, что обречены. Причем мотив рокового неведения об
истинном смысле происходящего, некоей тайны, безобразной и мрачной, достигает
в финальных строчках своей кульминации: «И никто не знал ни того, что уже давно
наскучило этой паре притворно мучиться своей блаженной мукой под бесстыдно-гpустную
музыку, ни того, что стоит глубоко, глубоко под ними, на дне темного трюма, в
соседстве с мрачными и знойными недрами корабля, тяжко одолевавшего мрак,
океан, вьюгу… » (с. 71). А стоял там, как мы знаем, гроб с трупом.

Кроме
скрещения двух ракурсов на уровне «жизни действительной», есть и третий,
мистический, — направленный на «Атлантиду» взгляд Дьявола, словно затягивающий
ее в черную дыру. Но вот парадокс: губит он свое же порождение, оплот своей же
воли! Да, именно так. Потому что Дьявол ничего иного, как предавать смерти,
не может. Свое он уничтожает с полным правом.

Принято
считать, что Бунину свойственно мироощущение атеистическое, трансформировавшееся
потом в философию пантеизма, т. е., по своей сути, языческую. Однако рассказ
«Господин из Сан-Франциско» это распространенное мнение, думается, убедительно
опровергает. В этом небольшом по объему шедевре воплощена концепция истории, в
которой судьбы человеческой цивилизации осмыслены с точки зрения христианских морально-духовных
ценностей, а евангельский реминисцентный фон дает тот ориентир истины, с высоты
которого автор постигает смысл совершающихся событий.


[1] Белый А. Символизм
как миропонимание. М., 1994. С.256-257.

[2] Об этом СМ.: 3лочевская
А. В. Художественный мир
Владимира Набокова и русская литература XIX века. М., 2002.

[3] См.: Саакянц А. А. Комментарий 11. Бунин И. А. Собр.
соч.: В 6 т. Т.4. М., 1987. — С. 667. Ссылки на этот том издания
даны в тексте.

[4] Vaclavik А. Томас Манн и
Иван Бунин («Смерть в Венеции» и «Господин из Сан-Франциско»). Rossica
Olornucensia. XXXII (za rok 1993). Olornouc, 1994. — S. 80.

[5] Эпиграф писатель снял только в последних изданиях.

[6] Об этом см., например:
Михайлова
М. В. И. А. Бунин. Русская литература XIX — ХХ веков. Учебное пособие
для поступающих в вузы. В 2 т. Т.2. М., Изд-во МГУ, 2002. — С.43-56.

Тема: Смысл извечного круга бытия в рассказе И.А. Бунина «Господин из Сан-Франциско»

Цели:

Образовательная: раскрыть философское содержание рассказа И.А. Бунина «Господин из Сан-Франциско»

Развивающая: способствовать развитию навыка пересказа текста, анализа значения символических образов, мотивов поведения героя литературного произведения; способности к самостоятельной аналитической и оценочной работе с информацией любой сложности; качеств гражданина открытого общества, необходимых для продуктивного обмена мнениями: терпимости, умению слушать других, ответственности за собственную точку зрения;

Воспитательная: содействовать нравственному воспитанию – уметь видеть истинные ценности жизни.

Ход урока.

Молчат гробницы, мумии и кости

Лишь Слову жизнь дана

Из древней тьмы на мировом погосте

Звучат лишь Письмена…

И.А. Бунин

1. Вступительное слово преподавателя.

Едва ли можно назвать хоть одно произведение И.А. Бунина, которое бы вызвало сразу столь редкое и единодушное признание читателей и критики как знаменитый «Господин из Сан-Франциско», создание которого относится к осени 1915 года. И. Бунин рассказывает о жизни людей, которым деньги, казалось бы дали все существующие в мире радости и блага. Иронически называя среди благ «объявление войны», «благосостояние отелей» и «фасон смокингов, Бунин произносил суровый приговор вершителям судеб мира. Ведь для миллионеров, аристократов и прочих сильных мира сего элегантный костюм, прибыли от войн или же от эксплуатации отелей – явление одного рода, обеспечивающее им красивую и сытую жизнь за счет тех, кто должен трудиться на них и умирать для того, чтобы им сладко жилось».

В рассказе присутствует основной мотив: что это за жизнь «сильных и богатых мира сего», ради которой приносятся в жерсву интересы остального человечества?

2. Из истории создания рассказа.

Стратегия технологии РКМЧП:Используется стратегия Зигзаг. Обучающиеся делятся на 4 группы.

Стратегия Зигзаг. Обучающиеся делятся на группы произвольно. Каждая группа получает свой фрагмент текста для проработки и доклада, выступает только один спикер. Сборка текста идет фронтально. Работа оценивается индивидуально.

t1591602625aa.jpg

Из истории создания рассказа.

Уже шла первая мировая война, налицо был кризис цивилизации, Бунин обратился к проблемам актуальным, но не связанным непосредственно с Россией, с текущей российской действительностью. Весной 1910г. Бунин посетил Францию, Алжир, Капри. В декабре 1910 – весной 1911г.был в Египте и на Цейлоне. Весной 1912г. снова уехал на Капри, а летом следующего года побывал в Трапезунде,Константинополе, Бухаресте и других городах Европы. С декабря 1913г. полгода провел на Капри. Впечатления от этих путешествий отразились в рассказах, в том числе и в «Господин из Сан-Франциско».

Первоначальное название рассказа «Господин из Сан-Франциско» — «Смерть на Капри». Рассказ продолжал традиции Л.Н. Толстого, изображавшего болезнь и смерть как важнейшие события, выявляющие истинную цену личности( «Смерть Ивана Ильича»). Наряду с философской линией в рассказеразрабатывалась социальная проблематика, связанная с криьтическим отношением к бездуховности буржуазного общества, к возвышению технического прогресса в ущерб внутреннему совершенствованию.

И. Бунин не принимает буржуазную цивилизацию в целом. Пафос рассказа- в ощущении неотвратимости гибели этого мира.

Из истории создания рассказа.

t1591602625ab.jpg

Рассказ «Господин из Сан-Франциско» – это рассказ 45- летнего писателя. В данный период Бунин переходит на новый этап творчества, который характеризуется глубокими философскими размышлениями, глобальными идейными обобщениями, религиозным самоанализом. Творческий процесс писателя становится размеренным, все чаще Бунин вступает в художественный диалог с современниками и представителями мировой культуры прошлого.

Так, одним из поводов к написанию рассказа послужило прочтение Буниным новеллы «Смерть в Венеции» немецкого писателя Томаса Манна. Несмотря на отдаленную схожесть сюжета, рассказ Бунина не является реминисценцией, потому что в нем отразился совершенно самостоятельный взгляд Бунина на проблему жизни и смерти, вечного и тленного. Мы привыкли называть небольшие прозаические произведения Бунина рассказами, но в данном случае для него очень важна была «новеллистичность» произведения Т. Манна, так как Бунин на фоне вполне заурядных событий изображает трагедию. Такой неожиданный поворот и отличает новеллу как жанр. Бунину это было необходимо для изображения Внезапности прихода смерти.

Из истории создания рассказа.

Во многих своих произведениях И.А.Бунин стремится к широким художественным обобщениям. Он анализирует общечеловеческую сущность любви, рассуждает о загадке жизни и смерти. Описывая определенные типы людей, писатель также не ограничивается русскими типами. Часто мысль художника принимает мировой масштаб, поскольку помимо национального в людях всего мира есть много общего. Особенно показателен в этом плане замечательный рассказ “Господин из Сан-Франциско”, написанный в 1915 году, в разгар первой мировой войны.

В этом коротком произведении, которое можно назвать своеобразным “мини-романом”, И.А.Бунин рассказывает о жизни людей, которым деньги дают, как кажется на первый взгляд, все радости и блага мира. Что же это за жизнь, жизнь общества, “от которого зависят все блага цивилизации: фасон смокингов, и прочность тронов, и объявление войны, и благосостояние отелей”? Постепенно, шаг за шагом писатель подводит нас к мысли, что жизнь эта полна искусственного, ненастоящего. В ней нет места фантазии, проявлениям индивидуальности, потому что все знают, что надо делать, чтобы соответствовать “высшему” обществу. И.А.Бунину достаточно лишь несколько штрихов, чтобы мы могли увидеть всю жизнь американского миллионера. Некогда он выбрал себе образец, на который хотел равняться, и после долгих лет напряженного труда он, наконец, понял, что добился того, к чему стремился. Он богат. И герой рассказа решает, что настал тот момент, когда он может насладиться всеми радостями жизни, тем более что у него есть для этого деньги. Люди его круга ездят отдыхать в Старый Свет — едет туда и он. Планы героя обширны: Италия, Франция, Англия, Афины, Палестина и даже Япония. Господин из Сан-Франциско поставил своей целью наслаждаться жизнью — и он ею наслаждается, как умеет, точнее, ориентируясь на то, как это делают другие. Он много ест, много пьет. Деньги помогают герою создать вокруг себя подобие декорации, которая ограждает от всего, чего он не желает видеть. Но именно за этой декорацией проходит живая жизнь, та жизнь, которую он никогда не видел и никогда не увидит.

Кульминацией рассказа является неожиданная смерть главного героя. В ее внезапности заложен глубочайший философский смысл. Господин из Сан-Франциско откладывает свою жизнь на потом, но никому из нас не суждено знать, сколько отведено нам времени на этой земле. Жизнь нельзя купить за деньги. Герой рассказа приносит на алтарь наживы молодость ради умозрительного счастья в будущем, но он и не замечает, как бездарно прошла его жизнь.

Из истории создания рассказа.

По словам Бунина, написанию рассказа способствовала случайно увиденная летом 1915 года в Москве в витрине книжного магазина обложка повести Томаса Манна «Смерть в Венеции»: в начале сентября 1915 года, находясь в гостях у двоюродной сестры в Орловской губернии, «я почему-то вспомнил эту книгу и внезапную смерть какого-то американца, приехавшего на Капри, в гостиницу „Квисисана“, где мы жили в тот год, и тотчас решил написать „Смерть на Капри“, что и сделал в четыре дня — не спеша, спокойно, в лад осеннему спокойствию сереньких и уже довольно коротких и свежих дней и тишине в усадьбе… Заглавие „Смерть на Капри“ я, конечно, зачеркнул тотчас же, как только написал первую строку: „Господин из Сан-Франциско…“ И Сан-Франциско, и всё прочее (кроме того, что какой-то американец действительно умер после обеда в „Квисисане“) я выдумал… „Смерть в Венеции“ я прочёл в Москве лишь в конце осени. Это очень неприятная книга»

С точки зрения композиции повествование можно разделить на две неравные части: путешествие господина из Сан-Франциско на корабле «Атлантида» к берегам Италии и обратное путешествие корабля «Атлантида» к берегам США с телом господина в гробу в трюме парохода. Описание путешествия господина на Капри ведётся сухим, отстранённым языком; сам господин не имеет имени, он безлик в своём стремлении купить на имеющиеся богатства прелести реальной жизни. В отеле на Капри Господин неожиданно умирает, теряя не только жизнь, но и все привилегии богатого человека, становясь обузой для всех окружающих, начиная от хозяина отеля, который противится тому, чтобы гроб оставался в его апартаментах, и заканчивая собственной семьёй, которая не знает, что делать с телом господина. В заключении рассказа тело господина возвращается домой, в могилу, на берега Нового Света, на том же корабле, который с большим почётом вёз его в Старый Свет, но теперь его тело лежит в просмолённом гробу на дне трюма, а на корабле в светлых, сияющих люстрами залах идёт людный бал.

Особенности использования библейских мотивов

в рассказе И.А.Бунина «Господин из Сан-Франциско».

Рассказ «Господин из Сан-Франциско» начинается с описания корабля «Атлантида», этим же и заканчивается. Название корабля было найдено писателем в результате длительных поисков. В сохранившихся черновых рукописях рассказа корабль или совсем не имеет названия, или назван «Принцессой Иреной», то есть повторяет имя подлинного океанского парохода, курсировавшего в те годы между Америкой и Италией. Но Бунин в процессе работы над рассказом дал ему новое, символически звучащее название «Атлантида». Атлантида, как известно по древнегреческому преданию, была огромным густо населенным островом, внезапно и бесследно погибшим. «Атлантида» — это современный Вавилон, образ которого в Откровении Иоанна Богослова символизирует отступившее от Бога человечество: «…Вавилон, великая блудница, сделался жилищем бесов, пристанищем нечистому духу».

Уже в самом начале рассказа возникает фигура капитана корабля «Атлантида», «рыжего человека чудовищной величины и грузности, всегда как бы сонного, похожего в своем мундире с широкими золотыми нашивками на огромного идола…» Капитан воплощает собой таинственную силу, которой подчинена «Атлантида». В Апокалипсисе сказано: «И вышел другой конь, рыжий; и сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг – друга…» Рыжий конь и всадник символизируют разрушительное действие страстей. Поддаваясь своим беспорядочным греховным желаниям, человек растрачивает данные ему Богом таланты, беднеет физически и духовно. В общественной же жизни вражда и войны ведут к ослаблению и разложению общества, к утрате его духовных и материальных сил. В описании бушующего океана нашла свое художественное воплощение сила природной стихии. Согласно Откровению Иоанна Богослова океан символизирует неверующую людскую массу, вечно волнующуюся и обуреваемую страстями.

«Океан с гулом ходил за стеной черными горами, вьюга крепко свистала в отяжелевших снастях, пароход весь дрожал, одолевая и ее, и эти горы… в смертельной тоске стенала удушаемая туманом сирена…»

В Апокалипсисе говорится: «солнце стало мрачно как власяница», «сильный ветер», «небо скрылось, сбившись как свиток; и всякая гора и остров сдвинулись с мест своих».

Сирена, которая «поминутно взвывала с адской мрачностью и взвизгивала с неистовой злобой» , является голосом борьбы между стихией и человеком. Сирена ассоциируется с ангельскими трубами — символом божьего гласа. Трубы ангелов предвозвещают человечеству бедствия, физические и духовные.

«Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых ворот двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем».

По Апокалипсису, Дьявол – олицетворение мирового зла. Это символ темных, не подвластных разуму начал человеческой жизни. Согласно Откровению Иоанна Богослова, появление Дьявола предвещает скорый конец света: «Горе живущим на земле и на море, потому что к вам сошел Диавол в сильной ярости, зная, что не много ему остается времени» (Апокалипсис 12, 12). Море – это неверующая людская масса, а земля символизирует полное отсутствие духовности, материализм.

Согласно Апокалипсису, состояние неверия и греха, в котором пребывают люди, не принявшие Евангелия, подобно смерти. Господин из Сан-Франциско еще полон, казалось бы, неиссякаемой жизненной силы, но тень смерти распростерлась над ним. Это подчеркивается Буниным с самого начала рассказа подбором одинаково звучащих эпитетов и определений: «как у мертвого», сквозят усы у азиатского принца; в бинокль видна «мертво белеющая снегами гряда далеких гор»; «мертвено-чисты» музеи, которые осматривает господин из Сан-Франциско.

Символические образы Океана, Корабля, Бездны, Дьявола – многочисленные образы религиозной эсхатологии.

Образ центрального персонажа в рассказе намеренно обобщен. Господин из Сан-Франциско обычно описывается автором не как индивидуум, а подается через изображение всей своей группы. Сводная групповая характеристика, сжатая до размеров отдельной личности, предельно насыщает единичный образ; в то же время нюансы конкретной судьбы углубляют представление о явлении в целом.

Жесткий, непоколебимый, надменный, господин из Сан-Франциско чужд сложных человеческих чувств, он скорее робот — подобие человека, но не живой человек — образ Божий.

Одним из смертных грехов является Гордыня. Господин из Сан-Франциско бесконечно уверен в себе, полон снобизма и самодовольства, он считает, что все вокруг создано лишь для того, чтобы ублажать его персону. Герой «твердо уверен, что имеет полное право на отдых, на удовольствие, на путешествие долгое и комфортабельное и мало ли еще на что».

Собираясь в Старый свет, Господин разрабатывает маршрут путешествия на два года вперед. План путешествия изложен подетально: все учтено и продумано так, что не оставляет места случайностям.

Планы героя нарушает природа. Сила природы – сила божественного возмездия. Нельзя не воспринимать как своеобразный художественный символ то, что, где бы ни появился американский миллионер — на океанском пароходе, в Неаполе, на Капри, природа встречает его неприветливо и холодно. И только утром того дня, когда умершего господина из Сан-Франциско увозят из гостиницы и погружают на пароход, над Капри расцветает чудесное утро, словно природа ликует оттого, что свет избавился от человека, не умеющего понимать ни радость жизни, ни красоту окружающего мира.

Путешествие господина прерывается в декабрьскую, скорее всего, предрождественскую неделю. И в этой неявной календарной подробности тоже заключен особый смысл.

3. Работа с текстом.

Стратегия технологии РКМЧП: Чтение с остановками

Применяется преимущественно при чтении художественных текстов.

Педагог заранее делит текст на отрезки и задает вопросы после каждого прочитанного отрывка.

Обучающиеся читают отрывки и во время остановок чтения отвечают на вопросы, делятся собственными впечатлениями, обосновывают свои мнения по поводу прочитанного и прогнозируют дальнейшее развитие сюжета.

1 ГОСПОДИН

Прочитайте, перескажите, выполните задание и ответьте на поставленные вопросы: Составьте схему-маршрут мест, выбранных для отдыха Господином.

Как описывает его автор? Почему герой лишен имени?

Господин из Сан-Франциско-имени его ни в Неаполе, ни на Капри никто не

запомнил — ехал в Старый Свет на целых два года, с женой и дочерью,

единственно ради развлечения.

Он был твердо уверен, что имеет полное право на отдых, на удовольствие,

на путешествие долгое и комфортабельное, и мало ли еще на что. Для такой

уверенности у него был тот резон, что, во-первых, он был богат, а во-вторых,

только что приступал к жизни, несмотря на свои пятьдесят восемь лет. До этой

поры он не жил, а лишь существовал, правда очень недурно, но все же возлагая

все надежды на будущее. Он работал не покладая рук, — китайцы, которых он

выписывал к себе на работы целыми тысячами, хорошо знали, что это значит! —

и, наконец, увидел, что сделано уже много, что он почти сравнялся с теми,

кого некогда взял себе за образец, и решил передохнуть. Люди, к которым

принадлежал он, имели обычай начинать наслаждения жизнью с поездки в Европу,

в Индию, в Египет. Положил и он поступить так же. Конечно, он хотел

вознаградить за годы труда прежде всего себя; однако рад был и за жену с

дочерью. Жена его никогда не отличалась особой впечатлительностью, но ведь

вое пожилые американки страстные путешественницы. А что до дочери, девушки

на возрасте и слегка болезненной, то для нее путешествие было прямо

необходимо — не говоря уже о пользе для здоровья, разве не бывает в

путешествиях счастливых встреч? Тут иной раз сидишь за столом или

рассматриваешь фрески рядом с миллиардером.

Маршрут был выработан господином из Сан-Франциско обширный. В декабре и

январе он надеялся наслаждаться солнцем Южной Италии, памятниками древности,

тарантеллой, серенадами бродячих певцов и тем, что люди в его годы чувствую!

особенно тонко, — любовью молоденьких неаполитанок, пусть даже и не совсем

бескорыстной, карнавал он думал провести в Ницце, в Монте-Карло, куда в эту

пору стекается самое отборное общество, — то самое, от которого зависят вое

блага цивилизации: и фасон смокингов, и прочность тронов, и объявление войн,

и благосостояние отелей, — где одни с азартом предаются автомобильным и

парусным гонкам, другие рулетке, третьи тому, что принято называть флиртом,

а четвертые — стрельбе в голубей, которые очень красиво взвиваются из садков

над изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок, и тотчас же стукаются

белыми комочками о землю; начало марта он хотел посвятить Флоренции, к

страстям господним приехать в Рим, чтобы слушать там Miserere (1); входили в

его планы и Венеция, и Париж, и бой быков в Севилье, и купанье на английских

островах, и Афины, и Константинополь, и Палестина, и Египет, и даже Япония,

— разумеется, уже на обратном пути… И все пошло сперва отлично.

Был конец ноября, до самого Гибралтара пришлось плыть то в ледяной

мгле, то среди бури с мокрым снегом; но плыли вполне благополучно.

t1591602625ac.jpg

ГОСПОДИН

Смокинг и крахмальное белье очень молодили господина из Сан-Франциско. Сухой, невысокий, неладно скроенный, но крепко сшитый, расчищенный до глянца и в меру оживленный, он сидел в золотисто-жемчужном сиянии этого чертога за бутылкой янтарного иоганисберга, за бокалами и бокальчиками тончайшего стекла, за кудрявым букетом гиацинтов. Нечто монгольское было в его желтоватом лице с подстриженными серебряными усами, золотыми пломбами блестели его крупные зубы, старой слоновой костью — крепкая лысая голова.

Обед длился больше часа, а после обеда открывались в бальной зале танцы, во время которых мужчины, — в том числе, конечно, и господин из Сан-Франциско, — задрав ноги, решали на основании последних биржевых новостей судьбы народов, до малиновой красноты

накуривались гаванскими сигарами и напивались ликерами в баре, где служили

негры в красных камзолах, с белками, похожими на облупленные крутые яйца.

А сам господин из Сан-Франциско, в серых гетрах на лакированных

ботинках, все поглядывал на стоявшую возле него знаменитую красавицу,

высокую, удивительного сложения блондинку с разрисованными по последней

парижской моде глазами, державшую на серебряной цепочке крохотную, гнутую,

облезлую собачку и все разговаривавшую с нею.

Он был довольно щедр в пути и потому вполне верил в заботливость всех

тех, что кормили и поили его, с утра до вечера служили ему, предупреждая его

малейшее желание, охраняли его чистоту и покой, таскали его вещи, звали для

него носильщиков, доставляли его сундуки в гостиницы. Так было всюду, так

было в плавании, так должно было быть и в Неаполе.

2 ПУТЕШЕСТВИЕ ГОСПОДИНА

Прочитайте, перескажите, выполните задание и ответьте на поставленные вопросы:

1.Выпишите названия мест, которые посетил Господин.

2.Осуществилась ли мечта Господина о беззаботно-праздничном путешествии?

3.Расскажите о положительных и отрицательных моментах во время путешествия.

Неаполь рос и приближался; музыканты, блестя медью духовых инструментов, уже столпились на палубе и вдруг оглушили всех торжествующими звуками марша, гигант-командир,

в парадной форме, появился на своих мостках и, как милостивый языческий бог,

приветственно помотал рукой пассажирам — и господину из Сан-Франциско, так

же, как и всем прочим, казалось, что это для него одного гремит марш гордой

Америки, что это его приветствует командир с благополучным прибытием. А

когда «Атлантида» вошла, наконец, в гавань, привалила к набережной своей

многоэтажной громадой, усеянной людьми, и загрохотали сходни, — сколько

портье и их помощников в картузах с золотыми галунами, сколько всяких

комиссионеров, свистунов-мальчишек и здоровенных оборванцев с пачками

цветных открыток в руках кинулось к нему навстречу с предложением услуг! И

он ухмылялся этим оборванцам, идя к автомобилю того самого отеля, где мог

остановиться и принц, и спокойно говорил сквозь зубы то по-английски, то

по-итальянски:

— Go away! Via!

Жизнь в Неаполе тотчас же потекла по заведенному порядку: рано утром —

завтрак в сумрачной столовой, облачное, мало обещающее небо и толпа гидов у

дверей вестибюля; потом первые улыбки теплого розоватого солнца, вид с

высоко висящего балкона на Везувий, до подножия окутанный сияющими утренними

парами, на серебристо-жемчужную рябь залива и тонкий очерк Капри на

горизонте, на бегущих внизу, по липкой набережной, крохотных осликов в

двуколках и на отряды мелких солдатиков, шагающих куда-то с бодрой и

вызывающей музыкой; потом — выход к автомобилю и медленное движение по

людным узким и серым коридорам улиц, среди высоких, многооконных домов,

осмотр мертвенно-чистых и ровно, приятно, но скучно, точно снегом,

освещенных музеев или холодных, пахнущих воском церквей, в которых повсюду

одно и то же: величавый вход, закрытый тяжкой кожаной завесой, а внутри —

огромная пустота, молчание, тихие огоньки семисвечника, краснеющие в глубине

на престоле, убранном кружевами, одинокая старуха среди темных деревянных

парт, скользкие гробовые плиты под ногами и чье-нибудь «Снятие со креста»,

непременно знаменитое; в час-второй завтрак на горе Сан-Мартино, куда

съезжается к полудню немало людей самого первого сорта и где однажды дочери

господина из Сан-Франциско чуть не сделалось дурно: ей показалось, что в

зале сидит принц, хотя она уже знала из газет, что он в Риме; в пять-чай в

отеле, в нарядном салоне, где так тепло от ковров и пылающих каминов; а там

снова приготовления к обеду — снова мощный, властный гул гонга по всем

этажам, снова вереницы шуршащих по лестницам шелками и отражающихся в

зеркалах декольтированных дам, снова широко и гостеприимно открытый чертог

столовой, и красные куртки музыкантов на эстраде, и черная толпа лакеев

возле метрдотеля, с необыкновенным мастерством разливающего по тарелкам

густой розовый суп… Обеды опять были так обильны и кушаньями, и винами, и

минеральными водами, и сластями, и фруктами, что к одиннадцати часам вечера

по всем номерам разносили горничные каучуковые пузыри с горячей водой для

согревания желудков.

Однако декабрь выдался в тот год не совсем удачный: портье, когда с

ними говорили о погоде, только виновато поднимали плечи, бормоча, что такого

года они и не запомнят, хотя уже не первый год приходилось им бормотать это

и ссылаться на то, что «всюду происходит что-то ужасное»: на Ривьере

небывалые ливни и бури, в Афинах снег, Этна тоже вся занесена и по ночам

светит, из Палермо туристы, спасаясь от стужи, разбегаются… Утреннее

солнце каждый день обманывало: с полудня неизменно серело и начинал сеять

дождь, да все гуще и холоднее: тогда пальмы у подъезда отеля блестели

жестью, город казался особенно грязным и тесным, музеи чересчур

однообразными, сигарные окурки толстяков-извозчиков в резиновых, крыльями

развевающихся по ветру накидках — нестерпимо вонючими, энергичное хлопанье

их бичей над тонкошеими клячами явно фальшивым, обувь синьоров, разметающих

трамвайные рельсы, ужасною, а женщины, шлепающие по грязи, под дождем, с

черными раскрытыми головами, — безобразно коротконогими; про сырость же и

вонь гнилой рыбой от пенящегося у набережной моря и говорить нечего.

Господин и госпожа из Сан-Франциско стали по утрам ссориться; дочь их то

ходила бледная, с головной болью, то оживала, всем восхищалась и была тогда

и мила и прекрасна: прекрасныбыли те нежные, сложные чувства, что пробудила

в ней встреча с некрасивым человеком, в котором текла необычная кровь, ибо

ведь в конце-то концов, может быть, и не важно, что именно пробуждает

девичью душу — деньги ли, слава ли, знатность ли рода…

Все уверяли, что совсем не то в Сорренто, на Капри — там и теплей, и солнечней, и лимоны

цветут, и нравы честнее, и вино натуральней. И вот семья из Сан-Франциско

решила отправиться со всеми своими сундуками на Капри, с тем, чтобы,

осмотрев его, походив по камням на месте дворцов Тиверия, побывав в

сказочных пещерах Лазурного грота и послушав абруццских волынщиков, целый

месяц бродящих перед рождеством по острову и поющих хвалы деве Марии,

поселиться в Сорренто.

t1591602625ad.jpg

В день отъезда, — очень памятный для семьи из Сан-Франциско! — даже и с

утра не было солнца. Тяжелый туман до самого основания скрывал Везувий,

низко серел над свинцовой зыбью моря. Капри совсем не было видно — точно его

никогда и не существовало на свете. И маленький пароходик, направившийся к

нему, так валяло со стороны на сторону, что семья из Сан-Франциско пластом

лежала на диванах в жалкой кают-компании этого пароходика, закутав ноги

пледами и закрыв от дурноты глаза. Миссис страдала, как она думала, больше

всех; ее несколько раз одолевало, ей казалось, что она умирает, а горничная,

прибегавшая к ней с тазиком, — уже многие годы изо дня в день качавшаяся на

этих волнах и в зной и в стужу и все- таки неутомимая, — только смеялась.

Мисс была ужасно бледна и держала в зубах ломтик лимона. Мистер, лежавший на

спине, в широком пальто и большом картузе, не разжимал челюстей всю дорогу;

лицо его стало темным, усы белыми, голова тяжко болела: последние дни

благодаря дурной погоде он пил по вечерам слишком много и слишком много

любовался «живыми картинами» в некоторых притонах. А дождь сек в дребезжащие

стекла, на диваны с них текло, ветер с воем ломил в мачты и порою, вместе с

налетавшей волной, клал пароходик совсем набок, и тогда с грохотом катилось

что-то внизу. На остановках, в Кастелламаре, в Сорренто, было немного легче;

но и тут размахивало страшно, берег со всеми своими обрывами, садами,

пиниями, розовыми и белыми отелями и дымными, курчаво-зелеными горами летел

за окном вниз и вверх, как на качелях; в стены стукались лодки,

третьеклассники азартно орали, где-то, точно раздавленный, давился криком

ребенок, сырой ветер дул в двери, и, ни на минуту не смолкая, пронзительно

вопил с качавшейся барки под флагом гостиницы «Royal» картавый мальчишка,

заманивавший путешественников: «Kgoya-al! Hotel Kgoya-аl!..» И господин из

Сан-Франциско, чувствуя себя так, как и подобало ему, — совсем стариком, —

уже с тоской и злобой думал обо всех этих «Royal», «Splendid», «Excelsior» и

об этих жадных, воняющих чесноком людишках, называемых итальянцами; раз во

время остановки, открыв глаза и приподнявшись с дивана, он увидел под

скалистым отвесом кучу таких жалких, насквозь проплесневевших каменных

домишек, налепленных друг на друга у самой воды, возле лодок, возле каких-то

тряпок, жестянок и коричневых сетей, что, вспомнив, что это и есть подлинная

Италия, которой он приехал наслаждаться, почувствовал отчаяние… Наконец,

уже в сумерках, стал надвигаться своей чернотой остров, точно насквозь

просверленный у подножия красными огоньками, ветер стал мягче, теплей,

благовонней, по смиряющимся волнам, переливавшимся, как черное масло,

потекли золотые удавы от фонарей пристани… Потом вдруг загремел и с

плеском шлепнулся в воду якорь, наперебой понеслись отовсюду яростные крики

лодочников — и сразу стало на душе легче, ярче засияла кают- компания,

захотелось есть, пить, курить, двигаться… Через десять минут семья из

Сан-Франциско сошла в большую барку, через пятнадцать ступила на камни

набережной, а затем села в светлый вагончик и с жужжанием потянулась вверх

по откосу, среди кольев на виноградниках, полуразвалившихся каменных оград и

мокрых, корявых, прикрытых кое-где соломенными навесами апельсиновых

деревьев, с блеском оранжевых плодов и толстой глянцевитой листвы

скользивших вниз, под гору, мимо открытых окон вагончика… Сладко пахнет в

Италии земля после дождя, и свой, особый запах есть у каждого ее острова!

Остров Капри был сыр и темен в этот вечер. Но тут он на минуту ожил,

кое-где осветился. На верху горы, на площадке фуникулера, уже опять стояла

толпа тех, на обязанности которых лежало достойно принять господина из

Сан-Франциско. Были и другие приезжие, но не заслуживающие внимания, —

несколько русских, поселившихся на Капри, неряшливых и рассеянных, в очках,

с бородами, с поднятыми воротниками стареньких пальтишек, и компания

длинноногих, круглоголовых немецких юношей в тирольских костюмах и с

холщовыми сумками за плечами, не нуждающихся ни в чьих услугах, всюду

чувствующих себя как дома и совсем не щедрых на траты. Господин же из

Сан-Франциско, спокойно сторонившийся и от тех и от других, был сразу

замечен. Ему и его дамам торопливо помогли выйти, перед ним побежали вперед,

указывая дорогу, его снова окружили мальчишки и те дюжие каприйские бабы,

что носят на головах чемоданы и сундуки порядочных туристов. Застучали по

маленькой, точно оперной площади, над которой качался от влажного ветра

электрический шар, их деревянные ножные скамеечки, по-птичьему засвистала и

закувыркалась через голову орава мальчишек — и как по сцене пошел среди них

господин из Сан-Франциско к какой-то средневековой арке под слитыми в одно

домами, за которой покато вела к сияющему впереди подъезду отеля звонкая

уличка с вихром пальмы над плоскими крышами налево и синими звездами на

черном небе вверху, впереди. И опять было похоже, что это в честь гостей из

Сан-Франциско ожил каменный сырой городок на скалистом островке в

Средиземном море, что это они сделали таким счастливым и радушным хозяина

отеля, что только их ждал китайский гонг, завывший по всем этажам сбор к

обеду, едва вступили они в вестибюль.

Вежливо и изысканно поклонившийся хозяин, отменно элегантный молодой

человек, встретивший их, на мгновение поразил господина из Сан-Франциско:

взглянув на него, господин из Сан-Франциско вдруг вспомнил, что нынче ночью,

среди прочей путаницы, осаждавшей его во сне, он видел именно этого

джентльмена, точь-в-точь такого же, как этот, в той же визитке с круглыми

полами и с той же зеркально причесанной головою.

Удивленный, он даже чуть было не приостановился. Но как в душе его уже

давным-давно не осталось ни даже горчичного семени каких-либо так называемых

мистических чувств, то тотчас же и померкло его удивление: шутя сказал он об

этом странном совпадении сна и действительности жене и дочери, проходя по

коридору отеля. Дочь, однако, с тревогой взглянула на него в эту минуту:

сердце ее вдруг сжала тоска, чувство страшного одиночества на этом чужом,

темном острове…

Только что отбыла гостившая на Капри высокая особа — Рейс XVII. И

гостям из Сан-Франциско отвели те самые апартаменты, что занимал он. К ним

приставили самую красивую и умелую горничную, бельгийку, с тонкой и твердой

от корсета талией и в крахмальном чепчике в виде маленькой зубчатой короны,

самого видного из лакеев, угольно-черного, огнеглазого сицилийца, и самого

расторопного коридорного, маленького и полного Луиджи, много переменившего

подобных мест на своем веку. А через минуту в дверь комнаты господина из

Сан-Франциско легонько стукнул француз метрдотель, явившийся, чтобы узнать,

будут ли господа приезжие обедать, и в случае утвердительного ответа, в

котором, впрочем, не было сомнения, доложить, что сегодня лангуст, ростбиф,

спаржа, фазаны и так далее. Пол еще ходил под господином из Сан-Франциско, —

так закачал его этот дрянной итальянский пароходишко, — но он не спеша,

собственноручно, хотя с непривычки и не совсем ловко, закрыл хлопнувшее при

входе метрдотеля окно, из которого пахнуло запахом дальней Кухни и мокрых

цветов в саду, и с неторопливой отчетливостью ответил, что обедать они

будут, что столик для них должен быть поставлен подальше от дверей, в самой,

глубине залы, что пить они будут вино местное, и каждому его слову

метрдотель поддакивал в самых разнообразных интонациях, имевших, однако,

только тот смысл, что нет и не может быть сомнения в правоте желаний

господина из Сан-Франциско и что все, будет исполнено в точности. Напоследок

он склонил голову и деликатно спросил:

— Все, сэр?

И, получив в ответ медлительное «yes» , прибавил, что сегодня у них

в вестибюле тарантелла — танцуют Кармелла и Джузеппе, известные всей Италии

и всему миру туристов».

— Я видел ее на открытках, — сказал господин из Сан-Франциско ничего не

выражающим голосом. — А этот Джузеппе — ее муж?

— Двоюродный брат, сэр, — ответил метрдотель.

И помедлив, что-то подумав, но ничего не сказав, господин из Сан-Франциско отпустил его кивком головы.

А затем он снова стал точно к венцу готовиться: повсюду зажег электричество, наполнил все зеркала отражением света и блеска, мебели и раскрытых сундуков, стал бриться, мыться и поминутно звонить, в то время как по всему коридору неслись и перебивали его другие нетерпеливые звонки — из комнат его жены и дочери. И Луиджи, в своем красном переднике, с легкостью, свойственной многим толстякам, делая гримасы ужаса, до слез смешившие

горничных, пробегавших мимо с кафельными ведрами в руках, кубарем катился на

звонок и, стукнув в дверь костяшками, с притворной робостью, с доведенной до

идиотизма почтительностью спрашивал:

— На sonato, signore?

И из-за двери слышался неспешный и скрипучий, обидно вежливый голос:

— Yes, come in…

Что чувствовал, что думал господин из Сан-Франциско в этот столь

знаменательный для него вечер? Он, как всякий испытавший качку, только очень

хотел есть, с наслаждением мечтал о первой ложке супа, о первом глотке вина

и совершал привычное дело туалета даже в некотором возбуждении, не

оставлявшем времени для чувств и размышлений.

Выбрившись, вымывшись, ладно вставив несколько зубов, он, стоя перед

зеркалами, смочил и придрал щетками в серебряной оправе остатки жемчужных

волос вокруг смугло-желтого черепа, натянул на крепкое старческое тело с

полнеющей от усиленного питания талией кремовое шелковое трико, а на сухие

ноги с плоскими ступнями — черные шелковые чулки и бальные туфли, приседая,

привел в порядок высоко подтянутые шелковыми помочами черные брюки и

белоснежную, с выпятившейся грудью рубашку, вправил в блестящие манжеты

запонки и стал мучиться с ловлей под твердым воротничком запонки шейной. Пол

еще качался под ним, кончикам пальцев было очень больно, запонка порой

крепко кусала дряблую кожицу в углублении под кадыком, но он был настойчив

и, наконец, с сияющими от напряжения глазами, весь сизый от сдавившего ему

горло не в меру тугого воротничка, таки доделал дело — и в изнеможении

присел перед трюмо, весь отражаясь в нем и повторяясь в других зеркалах.

— О, это ужасно! — пробормотал он, опуская крепкую лысую голову и не

стараясь понять, не думая, что именно ужасно, потом привычно и внимательно

оглядел свои короткие, с подагрическими затвердениями на суставах пальцы, их

крупные и выпуклые ногти миндального цвета и повторил с убеждением: — Это

ужасно…

Но тут зычно, точно в языческом храме, загудел по всему дому второй

гонг и, поспешно встав с места, господин из Сан-Франциско еще больше стянул

воротничок галстуком, а живот открытым жилетом, надел смокинг, выправил

манжеты, еще раз оглядел себя в зеркале. «Эта Кармелла, смуглая, с

наигранными глазами, похожая на мулатку, в цветистом наряде, где преобладает

оранжевый цвет, пляшет, должно быть, необыкновенно», — подумал он

3 СМЕРТЬ ГОСПОДИНА

Прочитайте, перескажите и ответьте на поставленные вопросы:

1.Что послужило причиной смерти Господина?

2. Почему резко меняется отношение к нему окружающих?

И, бодро выйдя из своей комнаты и подойдя по ковру к соседней, жениной, громко

спросил, скоро ли они?

— Через пять минут! — звонко и уже весело отозвался из-за двери девичий

голос.

— Отлично, — сказал господин из Сан-Франциско.

И не спеша пошел по коридорам и по лестницам, устланным красными

коврами, вниз, отыскивая читальню. Встречные слуги жались от него к стене, а

он шел, как бы не замечая их. Запоздавшая к обеду старуха, уже сутулая, с

молочными волосами, но декольтированная, в светло-сером шелковом платье,

поспешала изо всех сил, но смешно, по-куриному, и он легко обогнал ее Возле

стеклянных дверей столовой, где уже все были в сборе и начали есть, он

остановился перед столиком, загроможденным коробками сигар и египетских

папирос, взял большую маниллу и кинул на столик три лиры; на зимней веранде

мимоходом глянул в открытое окно: из темноты повеяло на него нежным

воздухом, померещилась верхушка старой пальмы, раскинувшая по звездам свои

вайи, казавшиеся гигантскими, донесся отдаленный ровный шум моря… В

читальне, уютной, тихой и светлой только над столами, стоя шуршал газетами

какой-то седой немец, похожий на Ибсена, в серебряных круглых очках и с

сумасшедшими, изумленными глазами Холодно осмотрев его, господин из

Сан-Франциско сел в глубокое кожаное кресло в углу, возле лампы под зеленым

колпаком, надел пенсне и, дернув головой от душившего его воротничка, весь

закрылся газетным листом. Он быстро пробежал заглавие некоторых статей,

прочел несколько строк о никогда не прекращающейся балканской войне,

привычным жестом перевернул газету, — как вдруг строчки вспыхнули перед ним

стеклянным блеском, шея его напружилась, глаза выпучились, пенсне слетело с

носа… Он рванулся вперед, хотел глотнуть воздуха — и дико захрипел; нижняя

челюсть его отпала, осветив весь рот золотом пломб, голова завалилась на

плечо и замоталась, грудь рубашки выпятилась коробом — и все тело,

извиваясь, задирая ковер каблуками, поползло на пол, отчаянно борясь с

кем-то.

Не будь в читальне немца, быстро и ловко сумели бы в гостинице замять

это ужасное происшествие, мгновенно, задними ходами, умчали бы за ноги и за

голову господина из Сан-Франциско куда подальше — и ни единая душа из гостей

не узнала бы, что натворил он. Но немец вырвался из читальни с криком, он

всполошил весь дом, всю столовую и многие вскакивали из за еды, опрокидывая

стулья, многие, бледнея, бежали к читальне, на всех языках раздавалось:

«Что, что случилось?» — и никто не отвечал толком, никто не понимал ничего,

так как люди и до сих пор еще больше всего дивятся и ни за что не хотят

верить смерти.

А он еще бился. Он настойчиво боролся со смертью, ни за что не хотел поддаться ей, так. Неожиданно и грубо навалившейся на него. Он мотал головой, хрипел, как зарезанный, закатил глаза, как пьяный… Когда его торопливо внесли и положили на кровать в сорок третий номер, — самый маленький, самый плохой, самый сырой и холодный, в конце нижнего коридора, — прибежала его дочь, с распущенными волосами, в распахнувшемся капотике, с обнаженной грудью, поднятой корсетом, потом большая, тяжелая и уже совсем наряженная к обеду жена, у которой рот был круглый от ужаса… Но тут он уже и головой перестал мотать.

Господин из Сан-Франциско лежал на дешевой железной кровати,

под грубыми шерстяными одеялами, на которые с потолка тускло светил один

рожок. Пузырь со льдом свисал на его мокрый и холодный лоб. Сизое, уже

мертвое лицо постепенно стыло, хриплое клокотанье, вырывавшееся из открытого

рта, «освещенного отблеском золота, слабело. Это хрипел уже не господин из

Сан-Франциско, — его больше не было, — а кто-то другой. Жена, дочь, доктор,

прислуга стояли и глядели на него. Вдруг то, чего они ждали и боялись,

совершилось — хрип оборвался. И медленно, медленно, на глазах у всех,

потекла бледность по лицу умершего, и черты его стали утончаться, светлеть,

— красотой, уже давно подобавшей ему.

Вошел хозяин. Миссис, у которой тихо катились по щекам

слезы, подошла к нему и робко сказала, что теперь надо перенести покойного в

его комнату.

— О нет, мадам, — поспешно, корректно, но уже без всякой любезности,

по-французски возразил хозяин.

— Это совершенно невозможно, мадам, — сказал он и прибавил в

пояснение, что он очень ценит эти апартаменты, что если бы он исполнил ее

желание, то всему Капри стало бы известно об этом и туристы начали бы

избегать их.

Мисс, все время странно смотревшая на него, села на стул и, зажав рот

платком, зарыдала. У миссис слезы сразу высохли, лицо вспыхнуло. Она подняла

тон, стала требовать, говоря на своем языке и вое еще не веря, что уважение

к ним окончательно потеряно. Хозяин с вежливым достоинством осадил ее: если

мадам не нравятся порядки отеля, он не смеет ее задерживать; и твердо

заявил, что тело должно быть вывезено сегодня же на рассвете, что полиции

уже дано знать, что представитель ее сейчас явится и исполнит необходимые

формальности… Можно ли достать на Капри хотя бы простой готовый гроб,

спрашивает мадам? К сожалению, нет, ни в каком случае, а сделать никто не

успеет. Придется поступить как-нибудь иначе… Содовую английскую воду,

например, он получает в больших и длинных ящиках… перегородки из такого

ящика можно вынуть…

Ночью весь отель спал. Открыли окно в сорок третьем номере, — оно

выходило в угол сада, где под высокой каменной стеной, утыканной по гребню

битым стеклом, рос чахлый банан, — потушили электричество, заперли дверь на

ключ и ушли. Мертвый остался в темноте, синие звезды глядели на него с неба,

сверчок с грустной беззаботностью запел в стене

А на рассвете, принесли к сорок третьему номеру длинный ящик

из-под содовой воды. Вскоре он стал очень тяжел — и крепко давил колени младшего портье

Пароходик, жуком лежавший далеко внизу, на нежной и яркой синеве которой так густо и полно налит Неаполитанский залив, уже давал последние гудки — и они бодро

отзывались по всему острову, каждый изгиб которого, каждый гребень, каждый

камень был так явственно виден отовсюду, точно воздуха совсем не было. Возле

пристани младшего портье догнал старший, мчавший в автомобиле мисс и миссис,

бледных с провалившимися от слез и бессонной ночи глазами. И через десять

минут пароходик снова зашумел водой и снова побежал к Сорренто, к

Кастелламаре, навсегда увозя от Капри семью из Сан-Франциско… И на острове

снова водворились мир и покой.

t1591602625ae.jpg

Тело же мертвого старика из Сан-Франциско возвращалось домой, в могилу,

на берега Нового Света. Испытав много унижений, много человеческого

невнимания, с неделю пространствовав из одного портового пакгауза в другой,

оно снова попало, наконец, на тот же самый знаменитый корабль, на котором

так еще недавно, с таким почетом везли его в Старый Свет. Но теперь уже

скрывали его от живых — глубоко спустили в просмоленном гробе в черный трюм.

И опять, опять пошел корабль в свой далекий морской путь. Ночью плыл он мимо

острова Капри, и печальны были его огни, медленно скрывавшиеся в темном

море, для того, кто смотрел на них с острова

4 Общество

Прочитайте, перескажите и ответьте на поставленные вопросы:

1.Как показано общество в рассказе?

2.Какие образы в рассказе имеют символическое значение?

3. Найдите образы-символы, Объясните их.

t1591602625af.jpg

Пассажиров было много, пароход — знаменитая «Атлантида» — был похож на

громадный отель со всеми удобствами, — с ночным баром, с восточными банями,

с собственной газетой, — и жизнь на нем протекала весьма размеренно:

вставали рано, при трубных звуках, резко раздававшихся по коридорам еще в

тот сумрачный час, когда так медленно и неприветливо светало над

серо-зеленой водяной пустыней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув

фланелевые пижамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились в мраморные

ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие,

совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до одиннадцати часов

полагалось бодро гулять по палубам, дыша холодной свежестью океана, или

играть в шеффль-борд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а в

одиннадцать — подкрепляться бутербродами с бульоном; подкрепившись, с

удовольствием читали газету и спокойно ждали второго завтрака, еще более

питательного и разнообразного, чем первый; следующие два часа посвящались

отдыху; все палубы были заставлены тогда лонгшезами, на которых

путешественники лежали, укрывшись пледами, глядя на облачное небо и на

пенистые бугры, мелькавшие за бортом, или сладко задремывая; в пятом часу

их, освеженных и повеселевших, поили крепким душистым чаем с печеньями; в

семь повещали трубными сигналами о том, что составляло главнейшую цель всего

этого существования, венец его… И тут господин из Сан-Франциско, потирая

от прилива жизненных сил руки, спешил в свою богатую люкс-кабину —

одеваться.

По вечерам этажи «Атлантиды» зияли во мраке как бы огненными несметными

глазами, и великое множество слуг работало в поварских, судомойнях и винных

подвалах. Океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали,

твердо веря во власть над ним командира, рыжего человека чудовищной величины

и грузности, всегда как бы сонного, похожего в своем мундире, с широкими

золотыми нашивками на огромного идола и очень редко появлявшегося на люди из

своих таинственных покоев; на баке поминутно взвывала с адской мрачностью и

взвизгивала с неистовой злобой сирена, но немногие из обедающих слышали

сирену — ее заглушали звуки прекрасного струнного оркестра, изысканно и

неустанно игравшего в мраморной двусветной зале, устланной бархатными

коврами, празднично залитой огнями, переполненной декольтированными дамами и

мужчинами во фраках и смокингах, стройными лакеями и почтительными

метрдотелями, среди которых один, тот, что принимал заказы только на вина,

ходил даже с цепью на шее, как какой-нибудь лорд-мэр…

Океан с гулом ходил за стеной черными горами, вьюга крепко свистала в

отяжелевших снастях, пароход весь дрожал, одолевая и ее, и эти горы, — точно

плугом разваливая на стороны их зыбкие, то и дело вскипавшие и высоко

взвивавшиеся пенистыми хвостами громады, — в смертной тоске стенала

удушаемая туманом сирена, мерзли от стужи и шалели от непосильного

напряжения внимания вахтенные на своей вышке, мрачным и знойным недрам

преисподней, ее последнему, девятому кругу была подобна подводная утроба

парохода, — та, где глухо гоготали исполинские топки, пожиравшие своими

раскаленными зевами груды каменного угля, с грохотом ввергаемого в них

облитыми едким, грязным потом и по пояс голыми людьми, багровыми от пламени;

а тут, в баре, беззаботно закидывали ноги на ручки кресел, цедили коньяк и

ликеры, плавали в волнах пряного дыма, в танцевальной зале все сияло и

изливало свет, тепло и радость, пары то крутились в вальсах, то изгибались в

танго — и музыка настойчиво, в какой-то сладостно-бесстыдной печали молила

все об одном, все о том же…

t1591602625ag.jpg

Был среди этой блестящей толпы некий великий богач, бритый, длинный, похожий на прелата, в старомодном фраке, был знаменитый испанский писатель, была всесветная красавица, была изящная влюбленная пара, за которой все с любопытством следили и которая не скрывала

своего счастья: он танцевал только с ней, и все выходило у них так тонко,

очаровательно, что только один командир знал, что эта пара нанята Ллойдом

играть в любовь за хорошие деньги и уже давно плавает то на одном, то на другом корабле.

В Гибралтаре всех обрадовало солнце, было похоже на раннюю весну; на

борту «Атлантиды» появился новый пассажир, возбудивший к себе общий интерес,

— наследный принц одного азиатского государства, путешествовавший инкогнито,

человек маленький, весь деревянный, широколицый, узкоглазый, в золотых

очках, слегка неприятный — тем, что крупные черные усы сквозили у него, как

у мертвого, в общем же милый, простой и скромный. В Средиземном море снова

пахнуло зимой, шла крупная и цветистая, как хвост павлина, волна, которую,

при ярком блеске и совершенно чистом небе, развела весело и бешено летевшая

навстречу трамонтана. Потом, на вторые сутки, небо стало бледнеть, горизонт

затуманился: близилась земля, показались Иския, Капри, в бинокль уже виден

был кусками сахара насыпанный у подножия чего-то сизого Неаполь… Многие

леди и джентльмены уже надели легкие, мехом вверх, шубки; безответные,

всегда шепотом говорящие бои- китайцы, кривоногие подростки со смоляными

косами до пят и с девичьими густыми ресницами, исподволь вытаскивали к

лестницам пледы, трости, чемоданы, несессеры… Дочь господина из

Сан-Франциско стояла на палубе рядом с принцем, вчера вечером, по счастливой

случайности, представленным ей, и делала вид, что пристально смотрит вдаль,

куда он указывал ей, что-то объясняя, что-то торопливо и негромко

рассказывая; он по росту казался среди других мальчиком, он был совсем не

хорош собой и странен — очки, котелок, английское пальто, а волосы редких

усов точно конские, смуглая тонкая кожа на плоском лице точно натянута и как

будто слегка лакирована, — но девушка слушала его и от волнения не понимала,

что он ей говорит; сердце ее билось от непонятного восторга перед ним: все,

все в нем было не такое, как у прочих, — его сухие руки, его чистая кожа,

под которой текла древняя царская кровь, даже его европейская, совсем

простая, но как будто особенно опрятная одежда таили в себе неизъяснимое

очарование.

Но там, на корабле, в светлых, сияющих люстрами и мрамором залах, был, как обычно, людный бал в эту ночь.

Был он и на другую и на третью ночь — опять среди бешеной вьюги,

проносившейся над гудевшим, как погребальная месса, и ходившим траурными от

серебряной пены горами океаном. Бесчисленные огненные глаза корабля были за

снегом едва видны Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых ворот

двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем. Дьявол был громаден, как

утес, но еще громаднее его был корабль, многоярусный, многотрубный,

созданный гордыней Нового Человека со старым сердцем. Вьюга билась в его

снасти и широкогорлые трубы, побелевшие от снега, но он был стоек, тверд,

величав и страшен. На самой верхней крыше его одиноко высились среди снежных

вихрей те уютные, слабо освещенные покои, где, погруженные в чуткую и

тревожную дремоту, надо всем кораблем восседал его грузный водитель, похожий

на языческого идола. Он слышал тяжкие завывания и яростные взвизгивания

сирены, удушаемой бурей, но успокаивал себя близостью того, в конечном итоге

для него самого непонятного, что было за его стеною той большой как бы

бронированной каюты, что то и дело наполнялась таинственным гулом, трепетом

и сухим треском синих огней, вспыхивавших и разрывавшихся вокруг

бледнолицего телеграфиста с металлическим полуобручем на голове. В самом

низу, в подводной утробе «Атлантиды», тускло блистали сталью, сипели паром и

сочились кипятком и маслом тысячепудовые громады котлов и всяческих других

машин, той кухни, раскаляемой исподу адскими топками, в которой варилось

движение корабля, — клокотали страшные в своей сосредоточенности силы,

передававшиеся в самый киль его, в бесконечно длинное подземелье, в круглый

туннель, слабо озаренный электричеством, где медленно, с подавляющей

человеческую душу неукоснительностью, вращался в своем масленистом ложе

исполинский вал, точно живое чудовище, протянувшееся в этом туннеле, похожем

на жерло. А средина «Атлантиды», столовые и бальные залы ее изливали свет и

радость, гудели говором нарядной толпы, благоухали свежими цветами, пели

струнным оркестром. И опять мучительно извивалось и порою судорожно

сталкивалась среди этой толпы, среди блеска огней, шелков, бриллиантов и

обнаженных женских плеч, тонкая и гибкая пара нанятых влюбленных: грешно

скромная, хорошенькая девушка с опущенными ресницами, с невинной прической и

рослый молодой человек с черными, как бы приклеенными волосами, бледный от

пудры, в изящнейшей лакированной обуви, в узком, с длинными фалдами, фраке —

красавец, похожий на огромную пиявку

5 ТИБЕРИЙ

Прочитайте, перескажите и ответьте на поставленные вопросы:

1.В чем по-вашему заключается ничтожность тленность земного богатства и славы?

2. Через какой образ автор это передает?

На этом острове, две тысячи лет тому назад, жил человек, совершенно

запутавшийся в своих жестоких и грязных поступках, который почему-то забрал

власть над миллионами людей и который, сам растерявшись от бессмысленности

этой власти и от страха, что кто-нибудь убьет его из-за угла, наделал

жестокостей сверх всякой меры, — и человечество навеки запомнило его, и те,

что в совокупности своей, столь же непонятно и, по существу, столь же

жестоко, как и он, властвуют теперь в мире, со всего света съезжаются

смотреть на остатки того каменного дома, где он жил на одном из самых крутых

подъемов острова.

5 ЛОРЕНЦО И АБРУЦЦКИЕ ГОРЦЫ

Прочитайте, перескажите и ответьте на поставленный вопрос:

1.Какова роль эпизодических героев рассказа – Лоренцо и абруццких горцев?

Успокоенные тем, что мертвого старика из Сан-Франциско, тоже собиравшегося ехать с ними, но вместо того только напугавшего их напоминанием о смерти, уже отправили в

Неаполь, путешественники спали крепким сном, и на острове было еще тихо,

магазины в городе были еще закрыты. Торговал только рынок на маленькой

площади — рыбой и зеленью, и были на нем одни простые люди, среди которых,

как всегда, без всякого дела, стоял Лоренцо, высокий старик лодочник,

беззаботный гуляка и красавец, знаменитый по всей Италии, не раз служивший

моделью многим живописцам: он принес и уже продал за бесценок двух пойманных

им ночью омаров, шуршавших в переднике повара того самого отеля, где

ночевала семья из Сан-Франциско, и теперь мог спокойно стоять хоть до

вечера, с царственной повадкой поглядывая вокруг, рисуясь своими лохмотьями,

глиняной трубкой и красным шерстяным беретом, спущенным на одно ухо. А по

обрывам Монте-Соляро, по древней финикийской дороге, вырубленной в скалах,

по ее каменным ступенькам, спускались от Анакапри два абруццских горца. У

одного под кожаным плащом была волынка, — большой козий мех с двумя дудками,

у другого — нечто вроде деревянной цевницы. Шли они — и целая страна,

радостная, прекрасная, солнечная, простирались под ними: и каменистые горбы

острова, который почти весь лежал у их ног, и та сказочная синева, в которой

плавал он, и сияющие утренние пары над морем к востоку, под ослепительным

солнцем, которое уже жарко грело, поднимаясь все выше и выше, и

туманно-лазурные, еще по-утреннему зыбкие массивы Италии, ее близких и

далеких гор, красоту которых бессильно выразить человеческое слово. На

полпути они замедлили шаг: над дорогой, в гроте скалистой стены

Монте-Соляро, вся озаренная солнцем, вся в тепле и блеске его, стояла в

белоснежных гипсовых одеждах и в царском венце, золотисто-ржавом от непогод,

матерь божия, кроткая и милостивая, с очами, поднятыми к небу, к вечным и

блаженным обителям трижды благословенного сына ее. Они обнажили головы,

приложили к губам свои цевницы — и полились наивные и смиренно-радостные

хвалы их солнцу, утру, ей, непорочной заступнице всех страждущих в этом злом

и прекрасном мире, и рожденному от чрева ее в пещере Вифлеемской, в бедном

пастушеском приюте, в далекой земле Иудиной…

4. Составление КЛАСТЕРА.

Пока группы работают, преподаватель пишет на доске ключевые слова и выражения.

Задание: Используя ключевые слова и выражения, составьте ОК так, чтобы можно было передать содержание рассказа, характеристику главного героя и понятия, связанные с образами-символами.

Капри

«Атлантида»

Господин (без имени)

Культура богатого общества

«… подводная утроба парохода»

Смерть

Ничтожность и тленность земного богатства и славы

5.Обобщение.

Стратегия технологии РКМЧП: Зигзаг с вопросами. Каждая группа дополнительно готовит вопросы на понимание для участников из других групп, которые должны отвечать на них после суммирования в кооперативных группах. Работа проводится на чистых листах бумаги и у каждой группы маркер своего цвета. Работа считается законченой, когда образуется количество ответов по количеству групп

Зигзаг с вопросами. Работа идет так же, как в «Двойном зигзаге», но каждая экспертная группа дополнительно готовит вопросы на понимание для участников из других экспертных групп, которые должны отвечать на них после суммирования в кооперативных группах

t1591602625ah.jpg

6. Рефлексия

— работа с рефлексивными листами (один лист на группу)

7. Домашнее задание.

Письменно ответьте на вопрос: Какие философские проблемы поднимает и осмысляет И.А. Бунин?

8. Выставление оценок. Итог.

Лист рефлексии

Задания для рефлексии

Ответы в письменной форме

При изучении произведения мне было:

ЛЕГКО

ТРУДНО

Какие размышления вызвал у вас прочитанный и изученный материал

Над какой проблемой вы задумались

Наверное, первое, что бросается в глаза при чтении этого произведения Бунина, — библейские и мифологические ассоциации. Почему именно “из Сан-Франциско?” Разве мало в Америке городов, где мог родиться и прожить свою жизнь господин пятидесяти восьми лет, отправившийся путешествовать по Европе, а до этого работавший “не покладая рук” (в этом определении у Бунина проскальзывает еле заметная ирония: что это был за “труд” — хорошо знали китайцы, “которых он выписывал к себе на работы целыми тысячами”; современный автор написал бы не о работе, а об “эксплуатации”, но Бунин — тонкий стилист — предпочитает, чтобы читатель сам догадался о характере этого “труда”). He потому ли, что город назван так в честь известного христианского святого Франциска Ассизского, проповедовавшего крайнюю бедность, аскетизм, отказ от любой собственности? He становится ли, таким образом, очевиднее по контрасту с его бедностью неуемное желание безымянного господина (следовательно, одного из многих) наслаждаться всем в жизни, причем наслаждаться агрессивно, упорно, в абсолютной уверенности, что он имеет полное на это право. Как замечает писатель, господина из Сан-Франциско постоянно сопровождала “толпа тех, на обязанности которых лежало достойно принять” его. И “так было всюду…” И господин из Сан-Франциско твердо убежден, что так должно было быть всегда.

Только уже в самой последней редакции, незадолго до смерти, Бунин снял многозначительный эпиграф, ранее всегда открывавший этот рассказ: “Горе тебе, Вавилон, город крепкий”. Снял, возможно, потому, что эти слова, взятые из Апокалипсиса, новозаветной книги, пророчащей о конце света, рассказывающей о городе порока и разврата Вавилоне, показались ему слишком откровенно выражающими его отношение к описанному. Ho он оставил название парохода, на котором плывет американский богач с женой и дочерью в Европу, — “Атлантида”, как бы желая лишний раз напомнить читателям об обреченности существования, основным наполнением которого стала страсть к получению удовольствий. И по мере того как возникает подробное описание ежедневного распорядка дня путешествующих на этом корабле — “вставали рано, при трубных звуках, резко раздававшихся по коридорам еще в тот сумрачный час, когда так медленно и неприветливо светало над серо-зеленой водяной пустыней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув фланелевые пижамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились в ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось бодро гулять по палубе, дыша холодной свежестью океана, или играть в шеффльборд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а в одиннадцать — подкрепляться бутербродами с бульоном; подкрепившись, с удовольствием читали газету и спокойно ждали второго завтрака, еще более питательного и разнообразного, чем первый; следующие два часа посвящались отдыху; все палубы были заставлены тогда длинными камышовыми креслами, на которых путешественники лежали, укрывшись пледами, глядя на облачное небо и на пенистые бугры, мелькавшие за бортом, или сладко задремывая; в пятом часу их, освеженных и повеселевших, поили крепким душистым чаем с печеньями; в семь повещали трубными сигналами о том , что составляло главнейшую цель этого существования, венец его…” — нарастает ощущение, что перед нами описание Валтасарова пира. Это ощущение тем более реально, что “венцом” каждого дня действительно являлся роскошный обед-пир, после которого следовали танцы, флирт и другие радости жизни.

И возникает чувство, что, как и на пиру, устроенном, согласно библейскому преданию, последним вавилонским царем Валтасаром накануне взятия города Вавилона персами, на стене таинственной рукой будут начертаны непонятные слова, таящие скрытую угрозу: “МЕНЕ, МЕНЕ, ТЕКЕЛ, УПАРСИН”. Тогда, в Вавилоне, их смог расшифровать только иудейский мудрец Даниил, который объяснил, что они содержат предсказание гибели города и раздел Вавилонского царства между завоевателями. Так вскоре и случилось. У Бунина же это грозное предостережение присутствует в виде несмолкающего грохота океана, вздымающего свои громадные валы за бортом парохода, снежной вьюги, кружащейся над ним, мрака, охватывающего все пространство вокруг, воя сирены, которая поминутно “взвывала с адской мрачностью и взвизгивала с неистовой злобой”. Так же страшны и “живое чудовище” — исполинский вал в чреве парохода, обеспечивающий его движение, и “адские топки” его преисподней, в раскаленном зеве которых клокочут неведомые силы, и потные грязные люди с отсветами багрового пламени на лицах. Ho как пирующие в Вавилоне не видят этих грозных слов, так и обитатели судна не слышат этих одновременно стенающих и лязгающих звуков: их заглушают мелодии прекрасного оркестра и толстые стены кают. Как такое же тревожное предзнаменование, но обращенное уже не ко всем обитателям парохода, а к одному господину из Сан-Франциско, может быть воспринято “узнавание” им хозяина отеля на Капри: “точь-в-точь такого” элегантного молодого человека “с зеркально причесанной головою” прошедшей ночью видел он во сне…

Удивительно, что Бунин, который всегда славился тем, что не прибегал, в отличие от Чехова, к повторяющейся детали, в данном случае неоднократно использует прием повторения, нагнетания одних и тех же действий, ситуаций, деталей. Он не удовлетворяется тем, что подробно рассказал о распорядке дня на пароходе. С тем же тщанием писатель перечисляет все, что делают путешественники, прибыв в Неаполь. Это опять первый и второй завтраки, посещение музеев и старинных церквей, обязательный подъем на гору, пятичасовой чай в отеле, обильный обед вечером… Здесь так же все рассчитано и запрограммировано, как и в жизни господина из Сан-Франциско, который уже вперед на два года знает, где и что ему предстоит. На юге Италии он будет наслаждаться любовью молоденьких неаполитанок, в Ницце — любоваться карнавалом, в Монте-Карло — участвовать в автомобильных и парусных гонках и играть в рулетку, во Флоренции и Риме — слушать церковные мессы, а потом посетит Афины, Палестину, Египет и даже Японию.

Однако нет в этих самих по себе очень интересных и привлекательных вещах подлинной радости для людей, пользующихся ими. Бунин подчеркивает механичность их поведения. Они не наслаждались, а “имели обычай начинать наслаждение жизнью” с того или другого занятия; у них, видимо, отсутствует аппетит, и его необходимо возбуждать, они не прогуливаются по палубе, а им полагается бодро гулять, они должны взгромождаться на маленьких серых осликов, осматривая окрестности, они не выбирают музеи, а им обязательно демонстрируют чье-нибудь “непременно знаменитое” “Снятие со креста”. Даже капитан корабля предстает не как живое существо, а как “огромный идол” в своем шитом золотом мундире. Так писатель делает своих знатных и богатых героев пленниками золотой клетки, в которую они сами себя заточили и в которой они беззаботно пребывают до поры до времени, не подозревая о приближающемся будущем… Это будущее среди них подстерегло пока одного только господина из Сан-Франциско. И это будущее была Смерть!

Мелодия смерти подспудно начинает звучать с самых первых страниц произведения, незаметно подкрадываясь к герою, но постепенно становясь ведущим мотивом. Вначале смерть предельно эстетизирована, живописна: в Монте-Карло одним из любимых занятий богатых бездельников является “стрельба в голубей, которые очень красиво взвиваются из садков над изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок, и тотчас стукаются белыми комочками о землю”. (Для Бунина вообще характерна эстетизация вещей обычно неприглядных, которые должны скорее пугать, чем привлекать наблюдателя. Ну кто, кроме него, мог написать о “чуть припудренных нежнейших розовых прыщиках возле губ и между лопаток” у дочери господина из Сан-Франциско, сравнить белки глаз негров с “облупленными крутыми яйцами” или назвать молодого человека в узком фраке с длинными фалдами “красавцем, похожим на огромную пиявку”!) Затем намек на смерть возникает в описании портрета наследного принца одного из азиатских государств, милого и приятного в общем человека, усы которого, однако, “сквозили, как у мертвого”, а кожа на лице была “точно натянута”. И сирена на корабле захлебывается в “смертной тоске”, суля недоброе, и музеи холодны и “мертвенно-чисты”, и океан ходит “траурными от серебряной пены горами” и гудит, как “погребальная месса”.

Ho еще более явственно дыхание смерти чувствуется в наружности главного героя, в которой превалируют желто-черно-серебристые тона: желтоватое лицо, золотые пломбы в зубах, цвета слоновой кости череп. Кремовое шелковое белье, черные носки, брюки, смокинг довершают его облик. Да и сидит он в золотистожемчужном сиянии чертога обеденной залы. И кажется, что от него эти краски распространяются на природу и весь окружающий мир. Разве что добавлен еще тревожно красный цвет. Понятно, что океан катит свои черные валы, что багровое пламя вырывается из его топок; естественно, что у итальянок черные волосы, что резиновые накидки извозчиков отдают чернотой, а толпа лакеев “черна”, и у музыкантов могут быть красные куртки. Ho почему прекрасный остров Капри тоже надвигается “своей чернотой”, “просверленный красными огоньками”, почему даже “смирившиеся волны” переливаются, как “черное масло”, а по ним от зажегшихся фонарей на пристани текут “золотые удавы”?

Так Бунин создает у читателя представление о всесилии господина из Сан-Франциско, способного подавить даже красоту природы. В поэме “Возмездие” Блок писал о “глухих” годах России, когда над ней злой гений Победоносцев “простер совиные крыла”, погрузив страну во мрак. He так ли и господин из Сан-Франциско простирает свои крылья зла над всем миром? Ведь даже солнечный Неаполь не озаряется солнцем, пока там находится этот американец, и остров Капри кажется каким-то призраком, “точно его никогда и не существовало на свете”, когда он приближается к нему…

И все это нужно Бунину, чтобы подготовить читателя к кульминационному моменту повествования — смерти героя, о которой тот не задумывается, мысль о которой вообще не проникает в его сознание. Да и какая может быть неожиданность в этом запрограммированном мире, где торжественное одевание к ужину свершается таким образом, как будто человек готовится к венцу (т.е. счастливой вершине своей жизни), где существует бодрая подтянутость пусть и немолодого, но хорошо выбритого и еще очень элегантного человека, который так легко обгоняет запаздывающую к ужину старуху? Бунин припас только одну деталь, которая “выбивается” из ряда хорошо отрепетированных дел и движений: когда господин из Сан-Франциско одевается к ужину, не слушается его пальцев шейная запонка, никак не желает она застегиваться… Ho он все-таки побеждает ее, больно кусающую “дряблую кожицу в углублении под кадыком”, побеждает “с сияющими от напряжения глазами”, “весь сизый от сдавившего ему горло… тугого воротничка”. И вдруг в эту минуту он произносит слова, которые никак не вяжутся с атмосферой всеобщего довольства, с восторгами, которые он приготовился получать. “О, это ужасно! — пробормотал он., и повторил с убеждением: — Это ужасно…” Что именно оказалось ужасно в этом рассчитанном на удовольствия мире, господин из Сан-Франциско, не привыкший задумываться о неприятном, так и не попытался понять. Однако поразительно то, что до этого говоривший преимущественно по-английски или итальянски американец (русские реплики его весьма кратки и воспринимаются как “проходные”) дважды повторяет это слово по-русски… Кстати, стоит вообще отметить его отрывистую, как бы лающую речь: он не произносит более двух-трех слов кряду.

“Ужасным” на самом деле было первое прикосновение Смерти, так и не осознанной человеком, в душе которого “уже давным-давно не осталось… каких-либо мистических чувств”. Ведь, как пишет Бунин, напряженный ритм его жизни не оставлял “времени для чувств и размышлений”. Впрочем, некоторые чувства, вернее, ощущения все же были, правда, простейшие, если не сказать низменные… Писатель неоднократно указывает, что оживляется господин из Сан-Франциско только при упоминании об исполнительнице тарантеллы (его вопрос, заданный “ничего не выражающим голосом”, о ее партнере: не муж ли он? — как раз и выдает скрываемое волнение), только воображая, как она, “смуглая, с наигранными глазами, похожая на мулатку, в цветистом наряде” пляшет, только предвкушая “любовь молоденьких неаполитанок, пусть и не совсем бескорыстную”, только любуясь “живыми картинами” в притонах или так откровенно заглядываясь на знаменитую красавицу блондинку, что его дочери становится неловко. Отчаяние же он чувствует лишь тогда, когда начинает подозревать, что жизнь вырывается из-под его контроля: он приехал в Италию наслаждаться, а здесь туман, дожди и ужасающая качка… Зато ему дано с наслаждением мечтать о ложке супа и глотке вина.

И за это, а также и за всю прожитую жизнь, в которой были и самоуверенная деловитость, и жестокая эксплуатация других людей, и бесконечное накопление богатств, и убежденность, что все вокруг призваны служить ему, предупреждать его малейшие желания, таскать его вещи, за отсутствие какого-либо живого начала, казнит его Бунин. И казнит жестоко, можно сказать, беспощадно.

Смерть господина из Сан-Франциско потрясает своей неприглядностью, отталкивающим физиологизмом. Теперь писатель в полной мере использует эстетическую категорию “безобразного’’, чтобы в нашей памяти навсегда запечатлелась отвратительная картина, когда “шея его напружилась, глаза выпучились, пенсне слетело с носа… Он рванулся вперед, хотел глотнуть воздуха — и дико захрипел; нижняя челюсть его отпала…, голова завалилась на плечо и замоталась… — и все тело, извиваясь, задирая ковер каблуками, поползло на пол, отчаянно борясь с кем-то”. Ho это был не конец: “…он еще бился. Он настойчиво боролся со смертью, ни за что не хотел поддаться ей, так неожиданно и грубо навалившейся на него. Он мотал головой, хрипел, как зарезанный, закатил глаза, как пьяный…” Хриплое клокотание продолжало раздаваться из его груди и позже, когда он уже лежал на дешевой железной кровати, под грубыми шерстяными одеялами, тускло освещенный единственной лампочкой. Бунин не жалеет отталкивающих подробностей, чтобы воссоздать картину жалкой, отвратительной смерти некогда могущественного человека, которого никакое богатство не может спасти от последующего унижения. И только когда исчезает конкретный господин из Сан-Франциско, а на его месте появляется “кто-то другой”, осененный величием смерти, писатель позволяет себе несколько деталей, подчеркивающих значимость свершившегося: “медленно… потекла бледность по лицу умершего, и черты его стали утончаться, светлеть”. А позже мертвому даруется и подлинное общение с природой, которого он был лишен, в чем никогда не испытывал потребности, будучи живым. Мы хорошо помним, к чему стремился и на что “нацеливался” в остаток своей жизни господин из Сан-Франциско. Теперь же, в холодной и пустой комнате, “звезды глядели на него с неба, сверчок с грустной беззаботностью запел на стене”.

Кажется, что, живописуя дальнейшие унижения, которые сопровождали посмертное земное “бытие” господина из Сан-Фран-циско, Бунин даже вступает в противоречие в жизненной правдой. У читателя может возникнуть вопрос: почему, например, хозяин отеля считает те деньги, которые могли дать ему жена и дочь умершего постояльца в благодарность за перенесение тела в кровать роскошного номера, пустяком? Почему он теряет остатки уважения к ним и даже позволяет себе “осадить” мадам, когда она начинает требовать причитающееся ей по праву? Почему он так торопится “распрощаться” с телом, даже не давая возможности близким приобрести гроб? И вот уже по его распоряжению тело господина из Сан-Франциско оказывается погруженным в длинный ящик из-под содовой английской воды, и его на рассвете, тайком, мчит вниз к пристани пьяненький извозчик, чтобы спешно погрузить на маленький пароходик, который передаст свою ношу одному из портовых складов, после чего оно вновь окажется на “Атлантиде”. А там черный просмоленный гроб запрячут глубоко в трюм, в котором он и будет находиться до возвращения домой.

Ho такое положение дел действительно возможно в мире, где Смерть воспринимается как нечто постыдное, непристойное, “неприятное”, нарушающее чинный порядок, как moveton (дурной тон, плохое воспитание), способный испортить настроение, выбить из колеи. Писатель неслучайно выбирает глагол, который не должен согласовываться со словом смерть: натворил. “He будь в читальне немца — ни единая душа из гостей не узнала бы, что натворил он”. Следовательно, смерть в восприятии этих людей — нечто такое, что необходимо “замять”, скрыть, иначе не избежать “обиженных лиц”, претензий и “испорченного вечера”. Именно поэтому так спешит хозяин отеля избавиться от умершего, что в мире искаженных представлений о должном и недолжном, о приличном и неприличном (неприлично умирать вот так, не вовремя, но прилично приглашать изящную пару, “играть в любовь за хорошие деньги”, услаждая взоры пресыщенных бездельников; можно упрятать тело в ящик из-под бутылок, но нельзя, чтобы гости нарушили свой моцион). Писатель настойчиво акцентирует то обстоятельство, что, не будь нежелательного свидетеля, вышколенные слуги “мгновенно, задними ходами, умчали бы за ноги и голову господина из Сан-Франциско куда подальше”, и все пошло бы заведенным порядком. А теперь хозяину приходится извиняться перед гостями за причиненные неудобства: пришлось отменить тарантеллу, потушить электричество. Он даже дает чудовищные с человеческой точки зрения обещания, говоря, что примет “все зависящие от него меры к устранению неприятности». (Здесь мы можем еще раз убедиться в тончайшей иронии Бунина, которому удается передать жуткое самомнение современного человека, убежденного в том, что он может что-то противопоставить неумолимой смерти, что в его силах “исправить” неизбежное.)

Писатель “наградил” своего героя такой ужасной, непросветленной смертью, чтобы еще раз подчеркнуть ужас той неправедной жизни, которая только и могла завершиться подобным образом. И действительно, после смерти господина из Сан-Франциско мир почувствовал облегчение. Произошло чудо. Уже на следующий день “озолотилось” утреннее голубое небо, “на острове снова водворились мир и покой”, на улицы высыпал простой люд, а городской рынок украсил своим присутствием красавец Лоренцо, который служит моделью многим живописцам и как бы символизирует собою прекрасную Италию. Все в нем разительно контрастирует с господином из Сан-Франциско, хотя он тоже, как и тот, старик! И его спокойствие (он может стоять на рынке с утра до вечера ), и его бессребреничество (“он принес и уже продал за бесценок двух пойманных ночью омаров”), и то, что он “беззаботный гуляка” (его безделье приобретает нравственную ценность по сравнению с суетливой готовностью американца потреблять удовольствия). У него “царственные повадки”, в то время как медлительность господина из Сан-Франциско кажется заторможенностью, и ему не надо специально одеваться и прихорашиваться: его лохмотья живописны, а красный шерстяной берет, как всегда, лихо надвинут на ухо.

Ho в еще большей степени подтверждает спустившуюся на мир благодать мирное шествие с горных высот двух абруццких горцев. Бунин специально замедляет темп повествования, чтобы читатель мог вместе с ними открыть панораму Италии и насладиться ею: “…целая страна, радостная, прекрасная, солнечная, простиралась под ними: и каменистые горбы острова, который почти весь лежал у их ног, и та сказочная синева, в которой плавал он, и сияющие утренние пары над морем к востоку, под ослепительным солнцем, которое уже жарко грело, поднимаясь все выше и выше, и туманно-лазурные, еще по-утреннему зыбкие массивы Италии, ее близких и далеких гор”. Важна и остановка в пути, которую делают эти два человека, — перед озаренной солнцем, в венце, золотисторжавом от непогоды, белоснежной статуей Мадонны. Ей, “непорочной заступнице всех страждущих”, возносят они “смиреннорадостные хвалы”. Ho и солнцу. И утру. Бунин делает своих персонажей полухристианами-полуязычниками, детьми природы, чистыми и наивными. И эта остановка, превращающая обычный спуск с горы в длительное путешествие, делает его еще и осмысленным (опять-таки в отличие от бессмысленного накопления впечатлений, которым должно было увенчаться путешествие господина из Сан-Франциско).

Бунин открыто воплощает свой эстетический идеал в простых людях. Уже до этого апофеоза естественной, целомудренной, религиозной жизни, которая возникает незадолго до финала рассказа, проглядывало его восхищение естественностью и незамутненностью их существования. Во-первых, почти все они удостоились чести быть поименнованными. В отличие от безымянного господина, его жены, миссис, его дочери, мисс, а также бесстрастного хозяина отеля на Капри, капитана корабля — у слуг, танцовщиков есть имена! Кармелла и Джузеппе великолепно танцуют тарантеллу, Луиджи хлестко передразнивает английскую речь умершего, а старик Лоренцо позволяет любоваться собой заезжим иностранцам. Ho важно также и то, что смерть уравняла чванного господина из Сан-Франциско с простыми смертными: в трюме корабля он находится рядом с адскими машинами, обслуживаемыми “облитыми едким, грязным потом” голыми людьми.

Ho Бунин не столь однозначен, чтобы ограничиться прямым противопоставлением ужасов капиталистической цивилизации скромности незатейливой жизни. Co смертью господина из Сан-Франциско исчезло социальное зло, но осталось зло космическое, неистребимое, то, существование которого вечно потому, что за ним зорко следит Дьявол. Бунин, обычно не склонный прибегать к символам и аллегориям (исключение составляют его рассказы, созданные на рубеже XIX и XX веков, — “Перевал”, “Туман”, “Велга”, “Надежда”, где возникали романтические символы веры в будущее, преодоления, упорства и т.п.), здесь взгромоздил на скалы Гибралтара самого Дьявола, не спускающего глаз с уходящего в ночь корабля, и “к слову” вспомнил о жившем на Капри две тысячи лет тому назад человеке, “несказанно мерзком в удовлетворении своей похоти и почему-то имевшем власть над миллионами людей, наделавшем над ними жестокостей сверх всякой меры”.

По Бунину, социальное зло может быть временно устранено — кто был “всем”, стал “ничем”, то, что было “наверху”, оказалось “внизу”, но космическое зло, воплощаемое в силах природы, исторических реалиях, неустранимо. И залогом этого зла служит мрак, необозримый океан, бешеная вьюга, сквозь которые тяжело проходит стойкий и величавый корабль, на котором по-прежнему сохраняется социальная иерархия: внизу — жерла адских топок и прикованные к ним рабы, вверху — нарядные пышные залы, бесконечно длящийся бал, многоязычная толпа, блаженство томных мелодий…

Ho Бунин не рисует этот мир социально-двумерным, для него в нем существуют не только эксплуататоры и эксплуатируемые. Писатель создает не социально-обличительное произведение, а философскую притчу, и поэтому он вносит маленькую поправку. Выше всех, над роскошными каютами и залами, обитает “грузный водитель корабля”, капитан, он “восседает” надо всем кораблем в “уютных и слабо освещенных покоях”. И он единственный, кто доподлинно знает о происходящем: о нанятой за деньги паре влюбленных, о мрачном грузе, который находится на дне корабля. Он единственный, кто слышит “тяжкие завывания сирены, удушаемой бурей” (для всех остальных она, как мы помним, заглушаема звуками оркестра), и его это тревожит, но он успокаивает себя, возлагая надежды на технику, на достижения цивилизации так же, как верят в него плывущие на пароходе, убежденные в том, что он имеет “власть” над океаном. Ведь корабль “громаден”, он “стоек, тверд, величав и страшен”, он построен Новым Человеком (примечательны эти заглавные буквы, используемые Буниным для обозначения и человека, и Дьявола!), а за стеной капитанской каюты находится радиорубка, где телеграфист принимает любые сигналы из любых частей света. Дабы подтвердить “всесилие” “бледнолицего телеграфиста”, Бунин создает подобие нимба вокруг его головы — металлический полуобруч. А чтобы дополнить впечатление, наполняет комнату “таинственным гулом, трепетом и сухим треском синих огней, разрывавшихся вокруг…”. Ho перед нами лжесвятой, так же, как капитан, — никакой не командир, не водитель, не бог, а всего-навсего “языческий идол”, которому привыкли поклоняться. H их всесилие ложно, как лжива вся цивилизация, прикрывающая собственную слабость внешними атрибутами бесстрашия и силы, настойчиво отгоняющая от себя мысли о конце. Оно так же ложно, как весь этот мишурный блеск роскоши и богатства, которые неспособны спасти человека ни от смерти, ни от мрачных глубин океана, ни от вселенской тоски, симптомом которой можно считать то, что и великолепно демонстрирующей безграничное счастье очаровательной паре “давно наскучило… притворно мучиться своей блаженной мукой”. Грозный зев преисподней, в которой клокочут “страшные в своей сосредоточенности силы”, открыт и поджидает своих жертв. Какие силы имел в виду Бунин? Возможно, это и гнев порабощенных — неслучайно Бунин акцентировал презрение, с каким господин из Сан-Франциско воспринимает подлинных людей Италии: “жадные, воняющие чесноком людишки”, живущие в “жалких, насквозь проплесневелых каменных домишках, налепленных друг на друга у самой воды, возле лодок, возле каких-то тряпок, жестянок и коричневых сетей”. Ho, несомненно, это и готовая выйти из подчинения техника, только создающая иллюзию безопасности: недаром капитан вынужден себя успокаивать близостью каюты телеграфиста, которая на самом деле только выглядит “как бы бронированной”.

Может быть, единственное (помимо целомудрия естественного мира природы и людей, близких к ней), что может противостоять гордыне Нового Человека со старым сердцем, — это молодость. Ведь единственным живым человеком среди марионеток, населяющих корабли, отели, курорты, является дочь господина из Сан-Франциско. И пусть она тоже не имеет имени, но по совсем другой причине, чем ее отец. В этом персонаже для Бунина слилось все то, что отличает молодость от пресыщенности и утомленности, приносимых прожитыми годами. Она вся — в предощущении любви, в преддверии тех счастливых встреч, когда неважно, хорош или дурен собой твой избранник, важно, что он стоит рядом с тобой и ты “слушаешь его и от волнения не понимаешь, что он… говорит”, млеешь от “неизъяснимого очарования”, но при этом упорно “делаешь вид, что пристально смотришь вдаль”. (Бунин явно демонстрирует снисходительность по отношению к такому поведению, заявляя, что “не важно, что именно пробуждает девичью душу, — деньги ли, слава ли, знатность ли рода”, — важно, что она способна пробудиться.) Девушка едва не падает в обморок, когда ей кажется, что она увидела понравившегося ей наследного принца одного азиатского государства, хотя доподлинно известно, что он не может находиться в этот момент здесь. Она способна смутиться, перехватывая нескромные взгляды, какими ее отец провожает красавиц. И невинная откровенность ее одежды явно контрастирует с лишь молодящим ее отца облачением и с богатым нарядом ее матери. Только у нее тоска сжимает сердце, когда отец признается ей, что во сне ему привиделся человек, похожий на хозяина гостиницы на Капри, и в эту минуту ее посещает “чувство страшного одиночества”. И только она горько рыдает, понимая, что отец мертв (у ее матери слезы моментально высыхают, как только она получает отпор со стороны хозяина отеля).

В эмиграции Бунин создает притчу “Молодость и старость”, подводящую итог его раздумьям о жизни человека, вставшего на путь наживы и приобретательства.

“Бог сотворил небо и землю … Потом бог сотворил человека и сказал человеку: будешь ты, человек, жить тридцать лет на свете, — хорошо будешь жить, радоваться будешь, думать будешь, что все на свете для одного тебя бог сотворил и сделал. Доволен ты этим? А человек подумал: так хорошо, а всего тридцать лет жизни! Ой, мало… Потом бог сотворил ишака и сказал ишаку: будешь ты таскать бурдюки и вьюки, будут на тебе ездить люди и будут тебя бить по голове палкой. Ты таким сроком доволен? И ишак зарыдал, заплакал и сказал богу: зачем мне столько? Дай мне, бог, всего пятнадцать лет жизни. — А мне прибавь пятнадцать, сказал человек богу, — пожалуйста, прибавь от его доли! — И так бог и сделал, согласился. И вышло у человека сорок пять лет жизни… Потом бог сотворил собаку и тоже дал ей тридцать лет жизни. Ты, сказал бог собаке, будешь жить всегда злая, будешь сторожить хозяйское богатство, не верить никому чужому, брехать будешь на прохожих, не спать по ночам от беспокойства. И… собака даже завыла: ой, будет с меня и половины такой жизни! И опять стал человек просить бога: прибавь мне и эту половину! И опять бог ему прибавил… Ну, а потом бог сотворил обезьяну, дал ей тоже тридцать лет жизни и сказал, что будет она жить без труда и без заботы, только очень нехороша лицом будет… лысая, в морщинах, голые брови на лоб лезут, и все… будет стараться, чтоб на нее глядели, а все будут на нее смеяться… И она отказалась, попросила себе только половину… И человек выпросил себе и эту половину… Человек свои собственные тридцать лет прожил по-человечески — ел, пил, на войне бился, танцевал на свадьбах, любил молодых баб и девок. А пятнадцать лет ослиных работал, наживал богатство. А пятнадцать собачьих берег свое богатство, все брехал и злился, не спал ночи. А потом стал такой гадкий, старый, как та обезьяна. И все головами качали и на его старость смеялись…”

Рассказ “Господин из Сан-Франциско” можно считать полнокровным полотном жизни, позднее свернутым в тугие кольца притчи “Молодость и старость”. Ho уже в нем вынесен суровый приговор человеку-ослу, человеку-собаке, человеку-обезьяне, а более всего — Новому Человеку со старым сердцем, который установил жестокие законы на земле, всей земной цивилизации, заковавшей себя в кандалы лживой морали.

Весной 1912 г. весь мир облетело сообщение о столкновении с айсбергом крупнейшего пассажирского судна “Титаник”, о страшной гибели более чем полутора тысяч человек. Это событие прозвучало предостережением человечеству, упоенному научными успехами, убежденному в своих безграничных возможностях. Огромный “Титаник” на какое-то время стал символом этой мощи, но его погружение в волны океана, самоуверенность капитана, не внявшего сигналам опасности, неспособность противостоять стихии, беспомощность команды еще раз подтвердили хрупкость и незащищенность человека перед лицом космических сил. Может быть, наиболее остро воспринял эту катастрофу Бунин, увидевший в ней итог деятельности “гордыни Нового Человека со старым сердцем”, о чем он и написал в своем рассказе “Господин из Сан-Франциско” три года спустя, в 1915 г.

  • Бианки сумасшедшая птица план к рассказу
  • Бианки рассказ бианки как животные готовятся к холодам
  • Бианки осень текст рассказа
  • Бианки оранжевое горлышко сколько страниц в рассказе
  • Бешу или бесю как правильно пишется