жить нельзя, и объяснил, что она, Сюзанна, не получила образования и не может ответить на те вопросы, которые он ей постоянно задает — зачем мы живем? что такое завтра? почему люди занимаются искусством? что такое музыка? Только на последний вопрос она как-то ответила — музыка, это когда играют, — и после этого он рассердился и два дня не разговаривал с ней и ходил обедать в русский ресторан, где она тоже была несколько раз и где никто не разговаривал по-французски. То, что какие-то люди вообще говорят на других языках, было для Сюзанны не то что бы непостижимо, но так неестественно, что она никак не могла свыкнуться с этой мыслью, ей все казалось, что это чуть ли не притворство. Она совершенно серьезно сомневалась в том, что на Других языках можно действительно выразить все решительно. ‘Ну, что можно сказать друг другу по-русски?’ Не говори глупостей; это еще сложнее, чем генералы, которых похищают.
Это происходило через несколько недель после того, как в Париже исчез известный русский генерал, занимавший во время гражданской войны крупную должность в белой армии, на юге России, и стоявший во главе тех людей, разбросанных по всему миру, которые представляли из себя разрозненные остатки этой армии. Большинство их зарабатывало на жизнь тяжелым физическим трудом, они были объединены в союз, начальником которого был исчезнувший генерал. Газеты приводили самые неправдоподобные и противоречивые рассказы о том, как именно произошло похищение; левая пресса излагала версию, согласно которой генерал был схвачен и увезен членами правой террористической организации, правая обвиняла коммунистов, один из полупорнографических журналов предположил даже, что это неожиданное исчезновение объяснялось причинами сентиментального порядка; полиция печатала многозначительные сообщения обо всем, и из этого количества и этого разнообразия полицейских сведений было нетрудно вывести заключение, что похитителей генерала ей найти не удастся. Как обыкновенно бывает, в связи с этой сенсационной историей появилось множество разоблачений и обвинений, начались доносы и письма в редакцию, на страницах газет и журналов разные люди излагали свои личные соображения по поводу генерала, причем некоторые пользовались неожиданной возможностью печатного высказывания, чтобы сообщать автобиографические признания, нередко мемуарного характера, — и во всем этом не было никакой возможности разобраться.
По словам Сюзанны, Васильев необыкновенно интересовался всем, что касалось исчезновения генерала, он сидел часами у окна ее квартиры и записывал в маленькую тетрадку номера проезжавших автомобилей; он читал множество газет, где статьи о генерале были обведены красным карандашом, а на полях и в середине текста стояли вопросительные и восклицательные знаки, после каждой статьи было написано ‘ложь’, а перед фамилией автора были нарисованы две или три звездочки. Наконец, однажды вечером, он сказал Сюзанне, затворив дверь и приблизившись к ней вплотную, что он знает тайну исчезновения генерала, на что эта тайна умрет вместе с ним и что если Сюзанна будет иметь неосторожность заикнуться кому-нибудь об этом, то он, Васильев, не ручается за ее жизнь.
— У нас как-никак республика, — сказала Сюзанна, потому что она часто слышала эту фразу, когда речь шла о политике. Но Васильев ответил, что это не играет роли, и привел пример генерала. — Он тоже думал, что живет в республике.
Она с ужасом рассказала это мужу, и он подтвердил, что все действительно так и что он с этим примирился.
Исчезнувший генерал и то, что находилось в связи с ним, — подозрения, доносы, статьи, полицейское следствие и все более явственное присутствие чьей-то незримой смерти, здесь, среди этой мебели, рядом с мраморной пантерой и голыми красавицами, граничило с началом общего безумия; и призрак генерала стал преследовать Сюзанну.
— Убийства, убийства, убийства, — я только это и слышу, ты понимаешь, говорила она. И вместе с тем она не могла и не хотела уйти оттуда, бросить свое дело и оставить мужа. — Что делать, что делать? — повторяла она.
— Скажи, что ты больна, и уезжай в деревню на месяц.
— Я не могу оставить дело.
— Тогда не задавай мне вопросов и не спрашивай, что делать.
Она сидела в моем кресле и хрустела пальцами.
— Если ты уедешь, — сказал я, — то у тебя есть шансы дожить до старости и умереть от артериосклероза, к которому у тебя есть склонность.
— Не говори мне о смерти! — закричала она. Крик ее перешел в вопль, я зажал ей рот. Она захватила зубами свою руку, быстро сползла с кресла — при этом юбка ее поднялась почти до пояса — и стала кататься по полу, не переставая кричать; и крики ее прерывались всхлипываниями. Я поднял ее и положил на диван; она потеряла сознание, я вынужден был выплеснуть ей в лицо целый стакан холодной воды. Тогда она пришла в себя и посмотрела на меня дикими глазами.
— Ты меня извинишь? — сказала она робким голосом. — Я постараюсь последовать твоему совету. Но до этого ты можешь прийти к нам, чтобы поговорить с моим мужем?
Я категорически отказался. Я испытывал нечто вроде непонятного и острого любопытства ко всему этому нелепому и трагическому недоразумению, но одновременно с любопытством во мне поднималось столь же непонятное и столь же необоснованное отвращение, так, точно я должен был войти в помещение, воздух которого отравлен невыносимым запахом тления. Сюзанна, наконец, ушла, сказав, что постарается уехать в деревню, но не знает, удастся ли это ей.
— Не рассчитывай на меня, — сказал я ей на прощанье.
Но в течение некоторого времени я не мог от нее избавиться. Она приходила ко мне в самые неожиданные часы и подолгу оставалась в моей комнате, иногда даже не разговаривая, просто для того, чтобы провести время с нормальным человеком. Я никогда не мог добиться от нее, почему она выбрала именно меня. Однажды она пришла и рассказала мне о долгом разговоре, который у нее был с Васильевым. Он ей сообщил, что уже много недель тому назад он знал, что за ним ведется слежка. Он ссылался на не оставляющие никаких сомнений статьи в газетах, на некоторые признаки, которые могло заметить только его изощренное внимание — поведение углового полицейского, непонятные и ежедневные отлучки булочницы, находившейся в постоянной телефонной связи с лицами, которых он не мог назвать, и т. д. Он прибавил, что имеет дело с очень могущественней организацией, которая не жалеет денег и которая все это время нащупывала его присутствие, — как многочисленные прожекторы нащупывают скрытое неприятельское укрепление. По его словам, эта таинственная организация не щадила ни труда, ни золота — он твердо знал, что работу своих агентов она оплачивает именно в золоте — и ей удалось, наконец, окружить его, казалось бы, со всех сторон. Одного, однако, эти люди не знали: именно, что ему, Васильеву, был известен каждый их шаг.
— Вы понимаете, — сказал он Сюзанне, которая с тоской и тревогой слушала его спокойный бред, — у них все: автомобили, сыщики, многочисленные агенты, гарантированная подкупленной полицией безопасность, сколько угодно денег, радио, телеграф, все бесчисленные средства, которыми может обладать современная государственная организация. У меня нет ничего, я нищий русский эмигрант. Но я обладаю тем, чего они не могут учесть и с чем они не могут бороться: интуицией и беспощадной логикой выводов.
У Сюзанны была прекрасная память, и она повторяла то, что ей говорил Васильев, почти наизусть; и было странно слышать, что она говорила о беспощадной логике выводов и об интуиции. Она закрывала глаза, когда произносила эти слова, как человек, делающий умозрительное усилие. Разговор происходил в четыре часа дня, солнце светило через окно, и на бледном лице Сюзанны, под глазами, были видны маленькие, черноватые веера ее ресниц.
— Ты не находишь, что все это действительно нелепо? — сказал я, больше рассуждая вслух, чем обращаясь к Сюзанне. — Зачем было нужно, чтобы три человека — один старый алкоголик, другой, которого природа не предназначила для мышления, и ты, которая была бедной девушкой, ходившей по тротуару, чтобы всех вас сейчас губила непогрешимая память и сумасшествие Васильева и тень Ницше, которого ты называешь Ниш?
Васильев сказал Сюзанне, что преследующая его организация рассчитала все самые отдаленные возможности, самые невероятные случайности — и они решили, что Васильев от них уйти не может. Но, отдавая должное их искусству, он все же имел право считать себя выше их, так как, по его словам, он обладал той мгновенной гибкостью воображения, которая опрокидывает самые лучшие расчеты и носит в
– Пропустишь лишнего клиента, – сказал я, пожав плечами, – и наверстаешь расход.
Сюзанна ничего не понимала в его рассказах, которые он неумолимо переводил ей на французский язык. – Убийства без конца, – говорила она с отчаянием, – потом имена, которых я не знаю, и разные идеи.
Из ее рассказа было видно, что бесконечные убийства, о которых всегда говорил Васильев, были не единственной темой его речей, он приводил всевозможные рассуждения и цитаты из Ницше, фамилию которого Сюзанна даже запомнила; она спросила меня, слышал ли я о человеке, которого зовут «Ниш», кажется, это какой-то немец. Я кивнул головой. Она долго терпела все, и в частности то, что теперь внимание ее мужа было всецело поглощено Васильевым и его рассуждениями, а о ней, Сюзанне, он совсем перестал думать. – Он даже больше не спит со мной, – сказала она. Когда она, наконец, попыталась заговорить с ним об этом, он пришел в необыкновенную ярость и стал кричать, что она ничего не понимает, что есть вещи, которые важнее для него, чем ее любовь и личное счастье. Тогда она испугалась.
Это продолжалось уже несколько месяцев и стало совершенно невыносимо с недавнего времени, после того – Сюзанна была взволнована, говоря об этом, глаза ее расширились от ужаса – как украли какого-то русского генерала. – Ты читал об этом? Зачем его украли? – Я ответил, что не знаю. Оказывается, после этого Федорченко и Васильев купили себе револьверы, – ты понимаешь, – сказала Сюзанна, – это же, конечно, я за шпалеры заплатила, – почти не выходили из дому и все пили красное вино и разговаривали. Иногда они оба исчезали куда-то глубокой ночью, и Федорченко возвращался поздно утром, с мутными глазами и желтым лицом. Но о главном Сюзанна не могла рассказать сколько-нибудь связно. Из ее слов и по тому, как она оборачивалась по сторонам, когда говорила об этом – сидя в моей комнате, где мы были вдвоем и где никто не мог нас слышать, – было очевидно, что она жила в состоянии непонятного, животного страха все эти последние дни. Не понимая ничего в этой зловещей метафизике террора и смерти, о которой рассуждал Васильев, она инстинктивно чувствовала надвигающуюся катастрофу, и нечто, почти похожее на предсмертное томление, не оставляло ее.
– Я задыхаюсь в этом, – говорила она, – я схожу с ума.
Она сидела в кресле, губа ее дрожала над золотым зубом, слезы стояли на глазах, – она вытирала уголки глаз, открывая рот и оттягивая нижнюю челюсть. Я подумал о том, что ее существование проходило теперь в этой действительно невыносимой атмосфере, в этой философии убийства и смерти с цитатами из Ницше и историей террористических заговоров, посмотрел на ее ровный и юный лоб без морщин и на заплаканные глаза – и вдруг ощутил к ней внезапную жалость.
– Было бы, может быть, лучше, чтобы ты не оставляла стойки твоего кафе и чтобы ты ничего не знала ни о русском генерале, ни о «Ниш», как ты его называешь, хотя его имя произносится иначе. Но теперь что же ты хочешь, чтобы я сделал?
Она стала просить меня, чтобы я попытался воздействовать на Федорченко, сказал бы ему, что так жить нельзя, и объяснил, что она, Сюзанна, не получила образования и не может ответить на те вопросы, которые он ей постоянно задает – зачем мы живем? что такое завтра? почему люди занимаются искусством? что такое музыка? Только на последний вопрос она как-то ответила – музыка, это когда играют, – и после этого он рассердился и два дня не разговаривал с ней и ходил обедать в русский ресторан, где она тоже была несколько раз и где никто не разговаривал по-французски. То, что какие-то люди вообще говорят на других языках, было для Сюзанны не то что бы непостижимо, но так неестественно, что она никак не могла свыкнуться с этой мыслью, ей все казалось, что это чуть ли не притворство. Она совершенно серьезно сомневалась в том, что на других языках можно действительно выразить все решительно. «Ну, что можно сказать друг другу по-русски?» Не говори глупостей; это еще сложнее, чем генералы, которых похищают.
Это происходило через несколько недель после того, как в Париже исчез известный русский генерал, занимавший во время гражданской войны крупную должность в белой армии, на юге России, и стоявший во главе тех людей, разбросанных по всему миру, которые представляли из себя разрозненные остатки этой армии. Большинство их зарабатывало на жизнь тяжелым физическим трудом, они были объединены в союз, начальником которого был исчезнувший генерал. Газеты приводили самые неправдоподобные и противоречивые рассказы о том, как именно произошло похищение; левая пресса излагала версию, согласно которой генерал был схвачен и увезен членами правой террористической организации, правая обвиняла коммунистов, один из полупорнографических журналов предположил даже, что это неожиданное исчезновение объяснялось причинами сентиментального порядка; полиция печатала многозначительные сообщения обо всем, и из этого количества и этого разнообразия полицейских сведений было нетрудно вывести заключение, что похитителей генерала ей найти не удастся. Как обыкновенно бывает, в связи с этой сенсационной историей появилось множество разоблачений и обвинений, начались доносы и письма в редакцию, на страницах газет и журналов разные люди излагали свои личные соображения по поводу генерала, причем некоторые пользовались неожиданной возможностью печатного высказывания, чтобы сообщать автобиографические признания, нередко мемуарного характера, – и во всем этом не было никакой возможности разобраться.
По словам Сюзанны, Васильев необыкновенно интересовался всем, что касалось исчезновения генерала, он сидел часами у окна ее квартиры и записывал в маленькую тетрадку номера проезжавших автомобилей; он читал множество газет, где статьи о генерале были обведены красным карандашом, а на полях и в середине текста стояли вопросительные и восклицательные знаки, после каждой статьи было написано «ложь», а перед фамилией автора были нарисованы две или три звездочки. Наконец, однажды вечером, он сказал Сюзанне, затворив дверь и приблизившись к ней вплотную, что он знает тайну исчезновения генерала, но что эта тайна умрет вместе с ним и что если Сюзанна будет иметь неосторожность заикнуться кому-нибудь об этом, то он, Васильев, не ручается за ее жизнь.
– У нас как-никак республика, – сказала Сюзанна, потому что она часто слышала эту фразу, когда речь шла о политике. Но Васильев ответил, что это не играет роли, и привел пример генерала. Он тоже думал, что живет в республике.
Она с ужасом рассказала это мужу, и он подтвердил, что все действительно так и что он с этим примирился.
Читать дальше
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
– Не знаю, – сказал я, – одни для одного, другие для другого, а в общем, я думаю, неизвестно зачем.
– Значит, не хотите мне сказать?
– Милый мой, я об этом знаю столько же, сколько вы.
Он сидел против меня с нахмуренным и напряженным лицом.
– Вот люди живут, – сказал он с усилием, – и вы, например, живете. А скажите мне, пожалуйста, к какой точке вы идете? Или к какой точке я иду? Или, может, мы идем назад и только этого не знаем?
– Очень возможно, – ответил я, чтобы что-нибудь сказать. – Но вообще, мне кажется, не следует себе ломать голову над этим.
– А что ж тогда делать? Это так оставить нельзя.
– Слушайте, – сказал я с нетерпением. – Жили же вы, черт возьми, до этого совершенно нормально, работали, питались, спали, теперь вот женились. Что вам еще нужно? Философию вы бросьте, она нам не по карману, понимаете?
– Васильев говорит, – сказал Федорченко и оглянулся по сторонам, – что…
– У Васильева скоро начнется белая горячка, – сказал я, – его слова нельзя принимать всерьез.
– Но раз он что-то думает, значит то, что он думает, существует?
Я пожал плечами. Федорченко замолчал, обмяк и уставился неподвижно в пол. Я расплатился с гарсоном и попрощался с ним.
– А? Что? – сказал он, поднимая голову. – Да, да, до свидания. Извините, если побеспокоил.
Я шел и думал о том, что теперешнее состояние Федорченко объяснялось, по-видимому, в первую очередь ежедневным влиянием Васильева. Это была, во всяком случае, внешняя причина неожиданного пробуждения в нем какого-то совершенно ему до сих пор несвойственного интереса к отвлеченным вещам. Он не мог верить тому, что рассказывал Васильев; и все, что говорил ему этот пьяный и сумасшедший человек о борьбе темного начала со светлым и о любимых своих убийствах, он воспринял по-своему; в нем вдруг возникли сомнения в правильности того бессознательного представления о мире, в котором он жил до сих пор. Он не умел этого объяснить; непривычка и неспособность разбираться в отвлеченных понятиях не позволили бы ему рассказать о том, что в нем происходило. – Как опухоль в душе, – говорил он потом. Но по мере того, как выяснялась полная невозможность для него найти ответ на эти сомнения, необходимость этого ответа становилась все повелительнее. Он не был способен ни к какому компромиссу или построению иллюзорной и утешительной теории, которая позволила бы ему считать, что ответ найден, он не мог ее создать. Вместе с тем она была нужна ему как воздух, и он смутно понимал, что с той минуты, когда у него возникли первые сомнения, перед ним появилась угроза его личной безопасности. Он был похож на человека с завязанными глазами, который идет по узкой доске без перил, соединяющей крыши двух многоэтажных домов, идет спокойно, не думая ни о чем, – и вдруг повязка спадает с его глаз, и он видит рядом с собой чуть-чуть голубоватое качающееся пространство и едва ощутимое стремление вниз – справа и слева, – как две воздушные реки по бокам.
Через несколько дней я получил от него письменное приглашение прийти обедать, и хотя я понимал ненужность этого визита, я все же пошел, подчинившись обычному моему любопытству ко всему, что меня не касалось. Они сидели за столом – Васильев и Федорченко. Сюзанна отворила мне дверь и встретила меня с такой неожиданной радостью, что я не удержался и спросил ее, пока мы были в передней:
– Что с тобой? Ты, может быть, принимаешь меня за клиента?
– Кто-то, кого я знаю, – бормотала она, не слушая меня, – и который не сумасшедший, какое счастье!
В столовой на камине стояли часы, вделанные в мрамор и показывавшие половину десятого, хотя было восемь, и рядом с часами лежала мраморная пантера густо-зеленого цвета; над ней, на стене, в золоченой раме, – большая фотография, изображающая Федорченко и Сюзанну в день свадьбы; они стояли в середине снимка, окруженные закругляющимися контурами ретуши, похожими на края фотографических облаков. Большой стол был утвержден на одной ножке, сделанной в форме опрокинутого и усеченного конуса, что очень стесняло Васильева, который прятал свои длинные ноги под стул. На стенах было еще несколько олеографий с голыми красавицами розово-белого цвета.
Васильев поздоровался со мной, сохраняя свой значительный вид. Мой приход прервал на минуту его речь, но он тотчас же ее возобновил. Иногда он закидывал голову назад, и тогда становились видны желтоватые белки его глаз, закатывающиеся, как у мертвеца. Он рассказывал об очередном заговоре против какого-то правительства в Сибири, во время революции, сообщая по привычке точнейшие данные – капитан Рязанского полка, высокий блондин, красавец, с незапятнанным послужным списком; его отец, происходивший из духовной среды, Орловской губернии, преподаватель математики в старших классах сначала такого-то реального училища, потом… и т. д. Рассказав это по-русски, он тотчас же переводил все на французский язык для Сюзанны, которая никогда в жизни не слышала ни о существовании Рязанского полка, ни о преподавателе математики, ни об Орловской губернии, ни о каком бы то ни было русском правительстве в Сибири. Васильев говорил, точно читал по книге, и даже сохранял повествовательный стиль, характерный для исторических романов с большим тиражом:
– Заговорщики собрались в условленном месте. Ровно без четверти одиннадцать раздался стук в дверь и в комнату быстрыми шагами вошел капитан Р. – Господа, – сказал он, – время действия наступило. Наши люди готовы.
И сейчас же переводил это для Сюзанны.
– Раздался шум отодвигаемых стульев…
Я внимательно смотрел на этого сумасшедшего человека. Он то закрывал, то открывал глаза и рассказывал монотонным голосом, изменявшимся в тех местах, где была вводная речь. По-французски он говорил очень чисто и точно, с небольшим акцентом, с некоторой излишней медлительностью интонаций, и вел рассказ обычно в прошедшем совершенном. Федорченко напряженно слушал его. Сюзанна ерзала на стуле и смотрела на меня отчаянными глазами. Она воспользовалась минутой, когда Васильев повернулся к ее мужу, чтобы прошептать мне:
– Я больше не могу! не могу!
Но остановить Васильева было невозможно. Я несколько раз прерывал его и начинал разговор о другом; он умолкал, но пользовался первой паузой, чтобы возобновить свой бесконечный рассказ, который должен был кончиться с его смертью. Я ушел поздно вечером. Мы вышли вместе с Васильевым, который поднял воротник пальто и надвинул шляпу на лоб. Я не мог не улыбнуться.
– В таком виде вы похожи на героя из романа плаща и шпаги, – сказал я ему.
– Вы бы не шутили, – ответил он, – если бы знали, какой опасности я подвергаюсь ежедневно.
Я знал эту фразу. Я знал, что никакие убеждения на этого человека не подействуют, но все-таки сказал, что, по-моему, его опасения напрасны, что, не причиняя никому вреда, не занимаясь политической деятельностью и не будучи видным революционером или контрреволюционером, он вряд ли рискует больше, чем всякий другой смертный. Он терпеливо выслушал меня. Мы уже дошли до гостиницы, в которой он жил. Начинал накрапывать дождь.
– Эмиссары, – сказал он, – которые…
И я ощутил непреодолимую тоску. Я стоял недалеко от освещенного подъезда его гостиницы и смотрел на беспрерывно теперь струившийся дождь, а он держал меня за рукав и все говорил об эмиссарах, о контрразведке, о смерти какого-то великого князя в Москве, об одном из помощников Савинкова, о преследовавшем его, Васильева, левантинце, смуглом человеке с черной бородой, которого он последовательно видел в Москве, Орле, Ростове, Севастополе, Константинополе, Афинах, Вене, Базеле, Женеве и Париже. Наконец мне удалось поймать его влажную от постоянной внутренней дрожи руку, пожать ее и, извинившись, уйти, – и я дал себе слово в дальнейшем избегать встреч с ним и с Федорченко и забыть, если возможно, об их существовании.
Но через две недели после этого, утром, когда я еще был в постели, раздался резкий звонок. Я надел купальный халат и туфли и пошел отворять дверь. Я думал, что это один из обычных «стрелков», которые приходят просить деньги, ссылаясь на безработицу и расстроенное здоровье, и уходят, получив два франка; я знал, что мой адрес и моя фамилия фигурировали на одном из последних мест того таинственного списка неотказывающих, который ходил по рукам большинства «стрелков». Он существовал во множестве вариантов; некоторые адреса, преимущественно богатых и щедрых людей, стоили очень дорого, другие дешевле, иные просто сообщались в виде дружеской услуги. О том, что я занимал одно из последних мест, я узнал от старого добродушного пьяницы, который становился словоохотлив после первого стакана вина.
– Вас недорого можно купить, – сказал он мне с оттенком снисхождения в голосе, – ну, франков за пять, а под пьяную руку и вовсе за три. Мы, милый человек, знаем, что у вас самих денег нет. И зачем вы этой сволочи их даете? – Я ответил ему, пожав плечами, что два франка, которые я обычно даю, меня не разорят и что если человек идет просить милостыню, то надо полагать, что он это делает не для удовольствия. – Какое же удовольствие, это верно, – сказал он, – а все-таки всем без разбору давать – это не дело. Молоды вы, милый человек, вот что. – И он ушел, взяв у меня два франка.
Натыкаясь со сна на стены – я лег, как всегда, в седьмом часу утра, теперь же было не больше девяти, – я подошел к двери, приготовил монету, отворил и увидел Сюзанну.
– Ты один? – спросила она, не здороваясь. – Я хочу с тобой поговорить.
Она вошла в комнату, осмотрела ее, потом села в кресло и закурила папиросу.
– Чей это портрет? – спросила она. – Это твоя любовница? Красивая.
Мне хотелось спать.
– Ты пришла, чтоб меня расспрашивать о портрете? – сказал я.
– Нет, нет, – ответила она, и голос ее вдруг изменился. – Я пришла просить совета у тебя. Я не могу больше выдержать.
– Мне нет дела до этого, – сказал я. – Меня это не касается, и, кроме того, я хочу спать. Приходи вечером.
– Нет, нет, – сказала она с испугом. – Ты меня так давно знаешь, ты должен меня выслушать.
– Знаю я тебя давно, конечно, – сказал я. – Знаю и ценю за твою добродетель.
– Выслушай меня, – повторила Сюзанна, и впервые за все время мне послышалась в ее голосе какая-то человеческая интонация. – Ты знаешь, что я была счастлива.
– Не рассказывай мне твою жизнь, я без этого обойдусь.
– Послушай, ты знаешь, что я только бедная женщина, не получившая образования, такого, как этот старый сумасшедший, которого я в конце концов убью и который разбил мое счастье.
– Если тебя беспокоит его образованность, тут ничего не поделаешь.
– Нет, слушай, я тебе расскажу. – И она начала рассказывать мне, как все произошло точно. Я прерывал ее несколько раз в тех местах, где она говорила умиленным и слегка дребезжащим голосом о своем счастье – были счастливы, устроены, своя квартира, своя мебель, – я вспомнил зеленую мраморную пантеру и розовых красавиц на стенах. Все шло, по словам Сюзанны, как нельзя лучше, на материальное положение тоже нельзя было жаловаться, тем более что она, тайком от мужа, работала два вечера в неделю, но, конечно, далеко и от своего района, и от тех мест, где ее знали раньше. Муж ее обожал, она обожала мужа. – Ладно, ладно, – сказал я. Так было до тех пор, пока не появился Васильев. Он пришел однажды вечером в гости, поужинал и принялся за свой обычный монолог, который продолжался до поздней ночи. С тех пор он стал приходить каждый день. Сначала это раздражало Сюзанну только потому, что был лишний человек за столом.
– Пропустишь лишнего клиента, – сказал я, пожав плечами, – и наверстаешь расход.
Сюзанна ничего не понимала в его рассказах, которые он неумолимо переводил ей на французский язык. – Убийства без конца, – говорила она с отчаянием, – потом имена, которых я не знаю, и разные идеи.
Из ее рассказа было видно, что бесконечные убийства, о которых всегда говорил Васильев, были не единственной темой его речей, он приводил всевозможные рассуждения и цитаты из Ницше, фамилию которого Сюзанна даже запомнила; она спросила меня, слышал ли я о человеке, которого зовут «Ниш», кажется, это какой-то немец. Я кивнул головой. Она долго терпела все, и в частности то, что теперь внимание ее мужа было всецело поглощено Васильевым и его рассуждениями, а о ней, Сюзанне, он совсем перестал думать. – Он даже больше не спит со мной, – сказала она. Когда она наконец попыталась заговорить с ним об этом, он пришел в необыкновенную ярость и стал кричать, что она ничего не понимает, что есть вещи, которые важнее для него, чем ее любовь и личное счастье. Тогда она испугалась.
Это продолжалось уже несколько месяцев и стало совершенно невыносимо с недавнего времени, после того – Сюзанна была взволнована, говоря об этом, глаза ее расширились от ужаса – как украли какого-то русского генерала. – Ты читал об этом? Зачем его украли? – Я ответил, что не знаю. Оказывается, после этого Федорченко и Васильев купили себе револьверы, – ты понимаешь, – сказала Сюзанна, – это же, конечно, я за шпалеры заплатила, – почти не выходили из дому и все пили красное вино и разговаривали. Иногда они оба исчезали куда-то глубокой ночью, и Федорченко возвращался поздно утром, с мутными глазами и желтым лицом. Но о главном Сюзанна не могла рассказать сколько-нибудь связно. Из ее слов и по тому, как она оборачивалась по сторонам, когда говорила об этом – сидя в моей комнате, где мы были вдвоем и где никто не мог нас слышать, – было очевидно, что она жила в состоянии непонятного животного страха все эти последние дни. Не понимая ничего в этой зловещей метафизике террора и смерти, о которой рассуждал Васильев, она инстинктивно чувствовала надвигающуюся катастрофу, и нечто, почти похожее на предсмертное томление, не оставляло ее.
– Я задыхаюсь в этом, – говорила она, – я схожу с ума.
Она сидела в кресле, губа ее дрожала над золотым зубом, слезы стояли на глазах, – она вытирала уголки глаз, открывая рот и оттягивая нижнюю челюсть. Я подумал о том, что ее существование проходило теперь в этой действительно невыносимой атмосфере, в этой философии убийства и смерти с цитатами из Ницше и историей террористических заговоров, посмотрел на ее ровный и юный лоб без морщин и на заплаканные глаза – и вдруг ощутил к ней внезапную жалость.
– Было бы, может быть, лучше, чтобы ты не оставляла стойки твоего кафе и чтобы ты ничего не знала ни о русском генерале, ни о «Ниш», как ты его называешь, хотя его имя произносится иначе. Но теперь что же ты хочешь, чтобы я сделал?
Она стала просить меня, чтобы я попытался воздействовать на Федорченко, сказал бы ему, что так жить нельзя, и объяснил, что она, Сюзанна, не получила образования и не может ответить на те вопросы, которые он ей постоянно задает, – зачем мы живем? что такое завтра? почему люди занимаются искусством? что такое музыка? Только на последний вопрос она как-то ответила: музыка – это когда играют, – и после этого он рассердился и два дня не разговаривал с ней и ходил обедать в русский ресторан, где она тоже была несколько раз и где никто не разговаривал по-французски. То, что какие-то люди вообще говорят на других языках, было для Сюзанны не то чтобы непостижимо, но так неестественно, что она никак не могла свыкнуться с этой мыслью, ей все казалось, что это чуть ли не притворство. Она совершенно серьезно сомневалась в том, что на других языках можно действительно выразить все решительно. – Ну что можно сказать друг другу по-русски? – Не говори глупостей; это еще сложнее, чем генералы, которых похищают.
Это происходило через несколько недель после того, как в Париже исчез известный русский генерал, занимавший во время Гражданской войны крупную должность в белой армии, на юге России, и стоявший во главе тех людей, разбросанных по всему миру, которые представляли из себя разрозненные остатки этой армии. Большинство их зарабатывало на жизнь тяжелым физическим трудом, они были объединены в союз, начальником которого был исчезнувший генерал. Газеты приводили самые неправдоподобные и противоречивые рассказы о том, как именно произошло похищение; левая пресса излагала версию, согласно которой генерал был схвачен и увезен членами правой террористической организации, правая обвиняла коммунистов, один из полупорнографических журналов предположил даже, что это неожиданное исчезновение объяснялось причинами сентиментального порядка; полиция печатала многозначительные сообщения обо всем, и из этого количества и этого разнообразия полицейских сведений было нетрудно вывести заключение, что похитителей генерала ей найти не удастся. Как обыкновенно бывает, в связи с этой сенсационной историей появилось множество разоблачений и обвинений, начались доносы и письма в редакцию, на страницах газет и журналов разные люди излагали свои личные соображения по поводу генерала, причем некоторые пользовались неожиданной возможностью печатного высказывания, чтобы сообщать автобиографические признания, нередко мемуарного характера, – и во всем этом не было никакой возможности разобраться.
По словам Сюзанны, Васильев необыкновенно интересовался всем, что касалось исчезновения генерала, он сидел часами у окна ее квартиры и записывал в маленькую тетрадку номера проезжавших автомобилей; он читал множество газет, где статьи о генерале были обведены красным карандашом, а на полях и в середине текста стояли вопросительные и восклицательные знаки, после каждой статьи было написано «ложь», а перед фамилией автора были нарисованы две или три звездочки. Наконец, однажды вечером, он сказал Сюзанне, затворив дверь и приблизившись к ней вплотную, что он знает тайну исчезновения генерала, но что эта тайна умрет вместе с ним и что если Сюзанна будет иметь неосторожность заикнуться кому-нибудь об этом, то он, Васильев, не ручается за ее жизнь.
– У нас как-никак республика, – сказала Сюзанна, потому что она часто слышала эту фразу, когда речь шла о политике. Но Васильев ответил, что это не играет роли, и привел пример генерала. Он тоже думал, что живет в республике.
Она с ужасом рассказала это мужу, и он подтвердил, что все действительно так и что он с этим примирился.
Исчезнувший генерал и то, что находилось в связи с ним, – подозрения, доносы, статьи, полицейское следствие и все более явственное присутствие чьей-то незримой смерти, здесь, среди этой мебели, рядом с мраморной пантерой и голыми красавицами, – граничило с началом общего безумия; и призрак генерала стал преследовать Сюзанну.
– Убийства, убийства, убийства – я только это и слышу, ты понимаешь, – говорила она. И вместе с тем она не могла и не хотела уйти оттуда, бросить свое дело и оставить мужа. – Что делать, что делать? – повторяла она.
– Скажи, что ты больна, и уезжай в деревню на месяц.
– Я не могу оставить дело.
– Тогда не задавай мне вопросов и не спрашивай, что делать.
Она сидела в моем кресле и хрустела пальцами.
– Если ты уедешь, – сказал я, – то у тебя есть шансы дожить до старости и умереть от артериосклероза, к которому у тебя есть склонность.
– Не говори мне о смерти! – закричала она. Крик ее перешел в вопль, я зажал ей рот. Она захватила зубами свою руку, быстро сползла с кресла – при этом юбка ее поднялась почти до пояса – и стала кататься по полу, не переставая кричать; и крики ее прерывались всхлипываниями. Я поднял ее и положил на диван; она потеряла сознание, я вынужден был выплеснуть ей в лицо целый стакан холодной воды. Тогда она пришла в себя и посмотрела на меня дикими глазами.
– Ты меня извинишь? – сказала она робким голосом. – Я постараюсь последовать твоему совету. Но до этого ты можешь прийти к нам, чтобы поговорить с моим мужем?
Я категорически отказался. Я испытывал нечто вроде непонятного и острого любопытства ко всему этому нелепому и трагическому недоразумению, но одновременно с любопытством во мне поднималось столь же непонятное и столь же необоснованное отвращение, так, точно я должен был войти в помещение, воздух которого отравлен невыносимым запахом тления. Сюзанна наконец ушла, сказав, что постарается уехать в деревню, но не знает, удастся ли это ей.
– Не рассчитывай на меня, – сказал я ей на прощанье.
Но в течение некоторого времени я не мог от нее избавиться. Она приходила ко мне в самые неожиданные часы и подолгу оставалась в моей комнате, иногда даже не разговаривая, просто для того, чтобы провести время с нормальным человеком. Я никогда не мог добиться от нее, почему она выбрала именно меня. Однажды она пришла и рассказала мне о долгом разговоре, который у нее был с Васильевым. Он ей сообщил, что уже много недель тому назад он знал, что за ним ведется слежка. Он ссылался на не оставляющие никаких сомнений статьи в газетах, на некоторые признаки, которые могло заметить только его изощренное внимание, – поведение углового полицейского, непонятные и ежедневные отлучки булочницы, находившейся в постоянной телефонной связи с лицами, которых он не мог назвать, и т. д. Он прибавил, что имеет дело с очень могущественной организацией, которая не жалеет денег и которая все это время нащупывала его присутствие – как многочисленные прожекторы нащупывают скрытое неприятельское укрепление. По его словам, эта таинственная организация не щадила ни труда, ни золота – он твердо знал, что работу своих агентов она оплачивает именно в золоте, – и ей удалось наконец окружить его, казалось бы, со всех сторон. Одного, однако, эти люди не знали: именно, что ему, Васильеву, был известен каждый их шаг.
– Вы понимаете, – сказал он Сюзанне, которая с тоской и тревогой слушала его спокойный бред, – у них все: автомобили, сыщики, многочисленные агенты, гарантированная подкупленной полицией безопасность, сколько угодно денег, радио, телеграф, все бесчисленные средства, которыми может обладать современная государственная организация. У меня нет ничего, я нищий русский эмигрант. Но я обладаю тем, чего они не могут учесть и с чем они не могут бороться: интуицией и беспощадной логикой выводов.
У Сюзанны была прекрасная память, и она повторяла то, что ей говорил Васильев, почти наизусть; и было странно слышать, что она говорила о беспощадной логике выводов и об интуиции. Она закрывала глаза, когда произносила эти слова, как человек, делающий умозрительное усилие. Разговор происходил в четыре часа дня, солнце светило через окно, и на бледном лице Сюзанны, под глазами, были видны маленькие черноватые веера ее ресниц.
– Ты не находишь, что все это действительно нелепо? – сказал я, больше рассуждая вслух, чем обращаясь к Сюзанне. – Зачем было нужно, чтобы три человека – один старый алкоголик, другой, которого природа не предназначила для мышления, и ты, которая была бедной девушкой, ходившей по тротуару, – чтобы всех вас сейчас губила непогрешимая память и сумасшествие Васильева и тень Ницше, которого ты называешь «Ниш»?
Васильев сказал Сюзанне, что преследующая его организация рассчитала все самые отдаленные возможности, самые невероятные случайности – и они решили, что Васильев от них уйти не может. Но, отдавая должное их искусству, он все же имел право считать себя выше их, так как, по его словам, он обладал той мгновенной гибкостью воображения, которая опрокидывает самые лучшие расчеты и носит в себе начала некоей, как он выразился, смертельной гениальности. В его рассуждениях была все-таки некоторая зловещая убедительность; и если бы предположить, что эта мифическая организация, занявшая последнее свободное место в его перегруженном убийствами воображении, существовала бы на самом деле, то – как показали факты – ей действительно не удалось бы наложить на него руку. Поздним вечером того дня, когда он разговаривал с Сюзанной об ошибочном расчете его преследователей, он вышел из дому, где жил Федорченко, повернул за угол и исчез. Была туманная мартовская ночь. Сюзанна видела, как Васильев уходил, – и с испугом заметила, что он переложил из заднего кармана брюк в боковой карман пиджака свой большой револьвер, с которым в последнее время не расставался. Как каждый вечер, он был готов ко всему. Он шел своей обычной твердоватой походкой – которая напоминала, по словам Сюзанны, движения автомата, – куря сигару, заложив левую руку в карман пальто, а правую в тот боковой карман пиджака, где лежал револьвер. Таким Сюзанна видела его в последний раз.
Он не явился на следующий вечер ни к Федорченко, ни к себе домой. Прошел еще день – его не было. Я внимательно читал хронику происшествий в газетах, надеясь найти что-либо о Васильеве; но за эти два дня не произошло ничего необыкновенного, если не считать того, что прошлой ночью на одном из мостов через Сену был смертельно ранен тремя револьверными выстрелами французский коммерсант Дюбуа, возвращавшийся с дружеского обеда к себе домой, в Auteuil; он умер через несколько часов в госпитале, после него остались жена и двое детей. Убийце удалось скрыться, но полиция напала на его след, как это было официально заявлено в газетах. Я не мог придать значения этому случайному убийству. Единственное, что мне показалось подозрительным, – это что не было ограбления и что, с другой стороны, полицейское следствие не могло найти, несмотря на многочисленные допросы всех или почти всех, кто знал убитого, никакого мотива преступления. Убитый коммерсант был семейный человек, мягкого, по-видимому, характера; у него не было ни любовной драмы, ни политических взглядов, ни даже врагов. Одним словом, убийство его представлялось непостижимым. Впрочем, как это было неоднократно доказано уголовной хроникой, достаточно было предположить, что, во-первых, убийца вообще неизвестен полиции, то есть не является профессиональным преступником, во-вторых, констатировать отсутствие внешних и очевидных причин убийства и, в-третьих, убедиться, что ближайшие друзья и знакомые убитого не знают лично этого убийцы, чтобы сделать неизбежный вывод: при таких условиях всякое полицейское следствие должно было бы упереться в тупик и не имело бы никаких или почти никаких шансов найти преступника. И я был склонен думать, что это одна из многочисленных трагедий, о которой мы никогда ничего не узнаем, кроме того, что был коммерсант Дюбуа, живший там-то, и что теперь его нет, так как он был убит неизвестным человеком по неизвестным причинам. Смерть его представляла для меня только случайный интерес, так как казалась связанной не с непосредственной корыстью или местью, а с какими-то другими причинами, более возвышенного, или менее низменного, или, во всяком случае, не совсем обыкновенного характера. Но на следующее утро я купил другую газету, где была напечатана фотография убитого; и я сидел и смотрел почти с ужасом на это лицо, потому что теперь я наверное знал, как все произошло: убитый был плотным человеком с большой черной бородой. Сюзанна сказала мне, что Васильев ушел в двенадцать часов ночи, преступление было совершено около двух часов, то есть через полчаса после его ухода; мраморные часы Сюзанны отставали ровно на полтора часа. Дюбуа – в газетах приводилась его биография – никогда не выезжал из Франции. Размышляя о его судьбе, я все возвращался к этому нелепому стечению случайностей: если бы он не носил бороды, он, конечно, остался бы жив, так как мне представлялось несомненным, что Васильев принял его за своего воображаемого и постоянного преследователя, злополучного левантинца, именно того смуглого человека с бородой, о котором он рассказывал мне вечером, когда мы вместе с ним уходили от Федорченко. Но сам Васильев скрылся бесследно. Было очевидно, однако, что он боялся не французской полиции, которая едва знала о его существовании и, конечно, не могла подозревать его в чем бы то ни было. Через несколько дней его судьба стала известна: его труп был вытащен из Сены, и вскрытие, не обнаружившее на теле никаких признаков насилия, убедило власти в том, что речь могла идти только о самоубийстве. Васильев нашел способ обмануть своих столь же многочисленных, сколь воображаемых врагов; это и было – сначала три револьверных выстрела в левантинца, потом прыжок с моста в ледяную воду Сены – тем проявлением смертельной гениальности, о которой он говорил, той последней вспышкой интуиции, которая так безошибочно довела его от истории террористических заговоров и рассуждений о Ницше до парижского моста через Сену, в эту мартовскую, туманную и прохладную, ночь.
В тот день, когда я прочел сообщение о смерти Васильева, я поспешил одеться, чтобы уйти из дому как можно раньше; но Сюзанна все же успела прибежать ко мне. Не здороваясь, не спрашивая ни о чем и держа в руках газету, она закричала: – Он умер! Он умер! – Потом, передохнув, она спросила меня: – Ты уже знаешь?
– Да, да, – сказал я. – Я думаю теперь о том, что будет дальше.
– Федор говорит, что его убили, что этого нельзя так оставить. Он вне себя, он не спит уже вторую ночь. Я тебя умоляю, пойди поговори с ним.
– Оставь меня в покое, – сказал я. – Я этого не собираюсь делать. Мне все это совершенно безразлично, вся эта история. Я тут ни при чем. Если я буду принимать близко к сердцу все несчастья, которые я вижу, это вообще никогда не кончится.
– Только ты можешь спасти меня.
– Ты преувеличиваешь, я тут ничего не могу сделать.
– Я сделаю все, что ты хочешь, – сказала Сюзанна. – Все, ты понимаешь? Хочешь денег? Я дам тебе денег. Хочешь другое? Я тебе дам это.
– Я хочу только одного, – сказал я с раздражением. – Я хочу, чтобы ты оставила меня в покое. Мне уже поперек горла стоят твои сумасшедшие и генералы, которых похищают. Это меня не касается. Почему ты так цепляешься за меня?
Она села в кресло. Я посмотрел на нее, она была бледнее, чем обыкновенно. Она откинула голову назад и закрыла глаза; руки ее повисли по бокам кресла.
– Трюк с обмороком мне известен, Сюзанна, ты знаешь? – сказал я.
– Нет, нет, это не то, – пробормотала она едва слышно, – нет, это более значительно.
– Что еще?
– Я думаю, – прошептала она и вздохнула, – что я жду ребенка.
Мне удалось не без труда уклониться от визита к Федорченко; я по-прежнему советовал Сюзанне уехать в деревню. И когда наконец она ушла, я вздохнул свободно и, немного погодя, вышел на улицу. Был весенний блистательный день, в прозрачном воздухе стояла дрожащая прохлада, – и я с наслаждением подумал, что можно забыть обо всей этой навязчивой трагедии и вспомнить о иных вещах, которые были далеки от меня и прекрасны, и чем дальше, тем прекраснее, чем прекраснее, тем дальше.
На следующую ночь я рассказал Платону историю Васильева. Он слушал со своим обычным высокомерно-небрежным видом, с тем своим «защитным» выражением лица, которое становилось все постояннее и характернее по мере того, как его социальное и денежное положение делалось безнадежнее. В то время как у большинства людей, имевших несчастье находиться в затянувшемся бедственном положении, лица приобретали неприятную развязность, часто переходящую в угодливость, лицо Платона следовало совершенно противоположному принципу. Но любезность его оставалась прежней. Он был одним из тех пяти или шести человек – за всю мою жизнь, – с которыми я мог подолгу разговаривать, и, во всяком случае, единственным французом, не казавшимся мне идеально чуждым и далеким собеседником. Не знаю, было ли бы это так, если бы я с ним познакомился в пору его благополучного существования. Но теперь, пережив множество неудач и дойдя до глубокого несчастья и нищеты, он приобрел ту гибкость души и понимания, которую можно, пожалуй, сравнить с какой-то особенной личной одаренностью человека, как талант художника или дар композитора. Как большинство по-настоящему думающих людей, он был сильнее в отрицательных суждениях, нежели в положительных. Если только речь не шла о политической программе, он склонен был сомневаться – как он не раз говорил мне это – в подлинном существовании каких бы то ни было схем и построений, претендующих на известную стройность и законченность, искусственность которых ему почти всегда казалась очевидной. В том же, что касалось политики, его принципы – религия, семейный очаг, король – были так беспомощно наивны, что казалось удивительным, как Платон мог утверждать это. Он, впрочем, никогда не защищал своих взглядов на этот вопрос и говорил о нем в извиняющемся тоне, точно сам чувствовал, что совершал какую-то неловкость. Когда я ему рассказал, как жил и умер Васильев, и выразил уверенность, что убийцей французского коммерсанта был именно он, Платон с сомнением покачал головой.
Похищение «Джоконды» из Лувра произошло 21 августа 1911 года, в понедельник, когда музей был закрыт, пропажу обнаружили лишь на следующий день, да и то не работники музея, а один из посетителей, художник-любитель Луи Беру, намеревавшийся изучить картину.
Картина Леонардо да Винчи, изображавшая флорентийскую дворянку XVI века с загадочной улыбкой, сейчас считается одним из самых узнаваемых образов в мире. Да Винчи написал свой шедевр в 1507 году, а позже полотно попало к французским монархам. Интерес к «Джоконде» на протяжении столетий испытывал как подъемы, так и спады. К 1911 году картина, конечно, пользовалась определенным успехом среди тонких ценителей искусства, однако у обывателей она не была в почете. И своим нынешним статусом главного мирового шедевра «Мона Лиза» во многом обязана именно истории с ее загадочным похищением и триумфальным путешествием по миру после счастливого возвращения. Газета Washington Post, сообщив о краже и оценив стоимость картины в $5 млн, по ошибке даже опубликовала изображение совсем другого эскиза.
В этой истории полно загадок и нелепостей. Принято считать, что единственным организатором похищения был его непосредственный исполнитель, временный музейный работник итальянского происхождения Винченцо Перуджа. Он был стекольщиком и служил объектом постоянных насмешек работавших с ним французов из-за скверного произношения и странного характера. В качестве основного мотива для совершения преступления позже он называл то ненависть к французам, то сходство картины с кем-то из родственников, то, наконец, патриотический порыв: стремление вернуть полотно на родину, в Италию. Все это не выдерживает критики: похититель два года держал украденное под матрасом, и только затем попытался его сбыть, причем за деньги. Патриотизмом тут и не пахнет. «Я заработаю состояние, и оно прибудет моментально», — писал он в письме своему отцу спустя четыре месяца после кражи. И еще: «Я клянусь, что вы будете жить долго и наслаждаться той наградой, которую ваш сын вскоре получит для вас и для всей нашей семьи».
Есть версия, что основным заказчиком был аргентинский коллекционер и мнимый маркиз Эдуардо де Вальфьерно, который незадолго до похищения зачем-то заказал сразу шесть копий «Джоконды». После похищения он распродал эти копии, либо выдавая их за оригинал, либо просто воспользовавшись шумихой, чтобы завысить их стоимость. Во всяком случае, лишь он в конечном счете оказался единственным выгодоприобретателем в этой истории, не считая газетчиков. Но эта теория основана лишь на статье журналиста Карла Декера 1932 года из Saturday Evening Post. Декер утверждал, что в 1913 году услышал эту историю от самого Вальфьерно, пообещав хранить молчание до самой смерти афериста.
Ограбление произошло среди бела дня. Перуджу то ли впустил знакомый сторож вместе с прочими работниками, то ли он накануне спрятался в чулане для метел, как предполагала полиция. Беспрепятственно сняв «Джоконду» со стены, похититель перенес ее на ближайшую служебную лестницу, где извлек полотно из защитного чехла и рамы. Пользуясь тем, что охранник отвлекся на минуту, Перуджа вынес картину под своим халатом либо просто в скрученном виде в руках.
Газетчиков поразила беспрецедентная наглость похитителя, беспомощность администрации музея, его охранников и полиции. Директор Лувра Теофиль Омоль вскоре подал в отставку. Поиски, обещанная награда за раскрытие преступления и даже предложение выкупа не дали результатов. Все продолжали гадать о судьбе шедевра, ведь преступник, удостоверившись в невозможности сбыть картину, мог ее попросту уничтожить.
В Лувре оставалось пустое место для исчезнувшей картины. Толпы любопытных зевак приходили посмотреть на эту пустую стену, и среди них писатель-абсурдист Франц Кафка и его близкий друг Макс Брод.
Масла в огонь подливали самые нелепые гипотезы, рождавшиеся в умах газетчиков, и громкие аресты. Так, вполне серьезно высказывалось предположение, что «Джоконду» приказал выкрасть германский кайзер, чтобы унизить Францию и продемонстрировать ее слабость. Немцы в ответ обвинили самих французов в стремлении устроить провокацию.
По подозрению в совершении преступления был арестован известный поэт Гийом Аполлинер, под подозрением оказался и его друг, еще более известный художник Пабло Пикассо. Там была странная история с вынесенными из Лувра и попавшими в их руки статуэтками, которые двое приятелей намеревались выбросить в Сену, но в конечном счете сдали в редакцию газеты. Возможно, первоначальной целью была демонстрации ненадежности музейной охраны или обнародование громкого манифеста о том, что классическая живопись больше никому не нужна.
Бездарная работа полиции вызывала безудержные насмешки со стороны журналистов. На лестнице охранник обнаружил деревянную раму и стеклянный короб, на котором был обнаружен отпечаток большого пальца. Но инспектор полиции Альфонс Бертильон слабо верил в новую технику снятия отпечатков пальцев. В его распоряжении было 750 тыс. отпечатков, в том числе и отпечаток Перуджи, поскольку тот имел судимость и уже отбывал небольшой срок. Но Бертильон ограничился тем, что снял отпечатки пальцев у 257 служащих Лувра, которые работали в тот день. Во Франции тогда популярна была система самого Бертильона, идентифицировавшего преступников по антропометрическим данным. Она выходила из употребления, но в Париже считалась чем-то вроде национального достояния.
Поскольку Перуджа работал в Лувре, полиция его все же допросила и проверила алиби: в день кражи он якобы работал в другом месте. Никто не знал, что «Джоконда» в тот самый момент находилась в его квартире, спрятанная в сундуке.
В предисловии к одному из первых советских изданий «Избранных произведений» Леонардо да Винчи современник приключений картины, искусствовед, переводчик и редактор Абрам Эфрос пишет так: «Ее видимая простота лукава и обманчива. На нее смотришь с возрастающим недоумением. Это менее всего портрет. Даже в нынешнем своем состоянии, обветшавшем, пожелтевшем, потускневшем, «Мона Лиза» излучает то, о чем на столько ладов твердили старые поколения поэтов, критиков и моралистов. Пусть их высказывания гиперболичны, но зерно верности в них есть: музейный сторож, не отходящий ныне ни на шаг от картины со времени ее возвращения в Лувр после похищения 1911 года, сторожит не портрет супруги Франческо дель Джокондо, а изображение какого-то получеловеческого, полузмеиного существа, не то улыбающегося, не то хмурого, господствующего над охладевшим, голым, утёсистым пространством, раскинувшимся за спиной».
«Роль главного героя в деле о краже «Моны Лизы» досталась не полиции, а прессе, и она щедро отплатила портрету Леонардо за возможность продемонстрировать свое растущее могущество. Кража картины стала первой по-настоящему всемирной сенсацией», — написал Григорий Козлов в журнале «Вокруг света» в 2006 году. Только гибель «Титаника» вытеснила на время с первых полос газет сообщения о расследовании похищения этой картины.
Портрет нашелся спустя два года в Италии. Оказывается, вор перевез его через тщательно охраняемую границу в чемодане с вонючими носками, отбив тем самым у таможенников желание рыться в своих вещах. В конечном счете Перуджа через торговца антиквариатом Альфредо Джери предложил купить «Мону Лизу» директору галереи Уффици во Флоренции, но тот связался с полицией, и вора взяли с поличным. Он во всем признался, но на суде напирал на свой патриотизм, и простодушные итальянцы, для которых подобный патриотизм был особой ценностью — ведь Италия не так давно объединилась, — дали похитителю небывало короткий срок — чуть больше года. Перуджа не отсидел и этого, выйдя из тюрьмы уже через семь месяцев, потом он служил в итальянской армии, воевал против Австро-Венгрии в Первую мировую, попал в плен, позже женился, вернулся работать декоратором во Францию и умер в 1925 году в возрасте 44 лет в городе Сен-Мор-де-Фосе.
Почти все остались в выигрыше, кроме полиции и директора музея. Публика и Франция заполучили новый шедевр, газеты повысили тиражи, мир узнал о картине, которая с небывалым триумфом показывалась на выставках в итальянских городах, а 4 января 1914 года наконец вернулась в Париж. На протяжении всего этого времени «Мона Лиза» не сходила с первых полос газет и журналов всего мира, ее изображения печатались на почтовых открытках и прочей сувенирной продукции гораздо чаще прочих картин, так что неудивительно, что многие тонкие ценители искусства в какой-то момент, наоборот, отвернулись от «любимицы толпы».