Иван бунин рассказ деревня читать

Иван Бунин

Деревня

I

Прадеда Красовых, прозванного на дворне Цыганом, затравил борзыми барин Дурново. Цыган отбил у него, своего господина, любовницу. Дурново приказал вывести Цыгана в поле, за Дурновку, и посадить на бугре. Сам же выехал со сворой и крикнул: «Ату его!» Цыган, сидевший в оцепенении, кинулся бежать. А бегать от борзых не следует.

Деду Красовых удалось получить вольную. Он ушел с семьей в город – и скоро прославился: стал знаменитым вором. Нанял в Черной Слободе хибарку для жены, посадил ее плести на продажу кружево, а сам, с каким-то мещанином Белокопытовым, поехал по губернии грабить церкви. Когда его поймали, он вел себя так, что им долго восхищались по всему уезду: стоит себе будто бы в плисовом кафтане и в козловых сапожках, нахально играет скулами, глазами и почтительнейше сознается даже в самом малейшем из своих несметных дел:

– Так точно-с. Так точно-с.

А родитель Красовых был мелким шибаем. Ездил по уезду, жил одно время в родной Дурновке, завел было там лавочку, но прогорел, запил, воротился в город и помер. Послужив по лавкам, торгашили и сыновья его, Тихон и Кузьма. Тянутся, бывало, в телеге с рундуком посередке и заунывно орут:

– Ба-абы, това-ару! Ба-абы, това-ару!

Товар – зеркальца, мыльца, перстни, нитки, платки, иголки, крендели – в рундуке. А в телеге все, что добыто в обмен на товар: дохлые кошки, яйца, холсты, тряпки…

Но, проездив несколько лет, братья однажды чуть ножами не порезались – и разошлись от греха. Кузьма нанялся к гуртовщику, Тихон снял постоялый дворишко на шоссе при станции Воргол, верстах в пяти от Дурновки, и открыл кабак и «черную» лавочку: «торговля мелочного товару чаю сахору тобаку сигар и прот-чего».

Годам к сорока борода Тихона уже кое-где серебрилась. Но красив, высок, строен был он по-прежнему; лицом строг, смугл, чуть-чуть ряб, в плечах широк и сух, в говоре властен и резок, в движениях быстр и ловок. Только брови стали сдвигаться все чаще да глаза блестеть еще острей, чем прежде.

Неутомимо гонял он за становыми – в те глухие осенние поры, когда взыскивают подати и идут по деревне торги за торгами. Неутомимо скупал у помещиков хлеб на корню, снимал за бесценок землю… Жил он долго с немой кухаркой, – «неплохо, ничего не разбрешет!» – имел от нее ребенка, которого она приспала, задавила во сне, потом женился на пожилой горничной старухи-княжны Шаховой. А женившись, взяв приданого, «доконал» потомка обнищавших Дурново, полного, ласкового барчука, лысого на двадцать пятом году, но с великолепной каштановой бородой. И мужики так и ахнули от гордости, когда взял он дурновское именьице: ведь чуть не вся Дурновка состоит из Красовых!

Ахали они и на то, как это ухитрялся он не разорваться: торговать, покупать, чуть не каждый день бывать в именье, ястребом следить за каждой пядью земли… Ахали и говорили:

– Лют! Зато и хозяин!

Убеждал их в этом и сам Тихон Ильич. Часто наставлял:

– Живем – не мотаем, попадешься – обротаем. Но – по справедливости. Я, брат, человек русский. Мне твоего даром не надо, но имей в виду: своего я тебе трынки не отдам! Баловать – нет, заметь, не побалую!

А Настасья Петровна (ходившая по-утиному, носками внутрь, переваливаясь, – от постоянной беременности, все кончавшейся мертвыми девочками, – желтая, опухшая, с редкими белесыми волосами) стонала, слушая:

– Ох, и прост же ты, посмотрю я на тебя! Что ты с ним, глупым, трудишься? Ты его уму-разуму учишь, а ему и горя мало. Ишь, ноги-то расставил – эмирский бухар какой!

Осенью возле постоялого двора, стоявшего одним боком к шоссе, другим к станции и элеватору, стоном стонал скрип колес: обозы с хлебом сворачивали и сверху и снизу. И поминутно визжал блок то на двери в кабак, где отпускала Настасья Петровна, то на двери в лавку, темную, грязную, крепко пахнущую мылом, сельдями, махоркой, мятным пряником, керосином. И поминутно раздавалось в кабаке:

– У-ух! И здорова же водка у тебя, Петровна! Аж в лоб стукнула, пропади она пропадом.

– Сахаром в уста, любезный!

– Либо она у тебя с нюхательным табаком?

– Вот и вышел дураком!

А в лавке было еще люднее:

– Ильич! Хунтик ветчинки не отвесишь!

– Ветчинкой я, брат, нонешний год, благодаря Богу, так обеспечен, так обеспечен!

– А почем?

– Дешевка!

– Хозяин! Деготь у вас хороший есть?

– Такого дегтю, любезный, у твоего деда на свадьбе не было!

– А почем?

Потеря надежды на детей и закрытие кабаков были крупными событиями в жизни Тихона Ильича. Он явно постарел, когда уже не осталось сомнений, что не быть ему отцом. Сперва он пошучивал.

– Нет-с, уж: я своего добьюсь, – говорил он знакомым. – Без детей человек – не человек. Так, обсевок какой-то…

Потом даже страх стал нападать на него: что же это – одна приспала, другая все мертвых рожает! И время последней беременности Настасьи Петровны было особенно тяжким временем, Тихон Ильич томился, злобился; Настасья Петровна тайком молилась, тайком плакала и была жалка, когда потихоньку слезала по ночам, при свете лампадки, с постели, думая, что муж спит, и начинала с трудом становиться на колени, с шепотом припадать к полу, с тоской смотреть на иконы и старчески, мучительно подниматься с колен. С детства, не решаясь даже самому себе признаться, не любил Тихон Ильич лампадок, их неверного церковного света: на всю жизнь осталась в памяти та ноябрьская ночь, когда в крохотной, кособокой хибарке в Черной Слободе тоже горела лампадка – так смирно и ласково-грустно, – темнели тени от цепей ее, было мертвенно-тихо, на лавке, под святыми, неподвижно лежал отец, закрыв глаза, подняв острый нос и сложив на груди восковые руки, а возле него, за окошечком, завешенным красной тряпкой, с буйно-тоскливыми песнями, с воплями и не в лад орущими гармоньями, проходили годные… Теперь лампадка горела постоянно.

Кормили на постоялом дворе лошадей владимирские коробочники – и в доме появился «Новый полный оракул и чародей, предсказывающий будущее по предложенным вопросам с присовокуплением легчайшего способа гадать на картах, бобах и кофе». И Настасья Петровна надевала по вечерам очки, катала из воска шарик и начинала кидать его на круги оракула. А Тихон Ильич искоса поглядывал. Но ответы получались все грубые, зловещие или бессмысленные.

– «Любит ли меня мой муж?» – спрашивала Настасья Петровна.

И оракул отвечал:

«Любит, как собака палку».

«Сколько детей будет у меня?»

«Судьбой назначено тебе умереть, худая трава из поля вон».

Тогда Тихон Ильич говорил:

– Дай-ка я кину…

И загадывал:

– «Затевать ли мне тяжбу с известною мне особою?»

Но и ему выходила чепуха:

«Считай во рту зубы».

Раз, заглянув в пустую кухню, Тихон Ильич увидал жену возле люльки кухаркина ребенка. Пестренький цыпленок, попискивая, бродил по подоконнику, стучал клювом в стекла, ловя мух, а она сидела на нарах, качала люльку и жалким, дрожащим голосом пела старинную колыбельную песню:

Где мой дитятко лежит?

Где постелюшка его?

Он в высоком терему,

В колыбельке расписной.

Не ходите к нам никто,

Не стучите в терему!

Он уснул, започивал,

Темным пологом покрыт,

Расцвеченною тафтой…

И так изменилось лицо Тихона Ильича в эту минуту, что, взглянув на него, Настасья Петровна не смутилась, нe оробела – только заплакала и, сморкаясь, тихо сказала:

– Отвези ты меня, Христа ради, к угоднику…

И Тихон Ильич повез ее в Задонск. Но дорогой думал, что все равно Бог должен наказать его за то, что он, в суете и хлопотах, только под Светлый день бывает в церкви. Да и лезли в голову кощунственные мысли: он все сравнивал себя с родителями святых, тоже долго не имевшими детей. Это было неумно, но он уже давно заметил, что есть в нем еще кто-то – глупей его. Перед отъездом он получил письмо с Афона: «Боголюбивейший благодетель Тихон Ильич! Мир вам и спасение, благословение Господне и честный покров всепетой Богоматери от земного ее жребия, св. горы Афонской! Я имел счастие слышать о ваших добрых делах и о том, что вы с любовью уделяете лепты на созидание и украшение храмов Божиих, на келии иноческие. Ныне хижина моя пришла от времени в такое ветхое состояние…» И Тихон Ильич послал на поправку этой хижины красненькую. Давно прошло то время, когда он с наивной гордостью верил, что и впрямь до самого Афона дошли слухи о нем, хорошо знал, что уж слишком много афонских хижин пришло в ветхость, – и все-таки послал. Но не помогло и это, кончилась беременность прямо мукою: перед тем, как родить последнего мертвого ребенка, стала Настасья Петровна, засыпая, вздрагивать, стонать, взвизгивать… Ею, по ее словам, мгновенно овладевала во сне какая-то дикая веселость, соединенная с невыразимым страхом: то видела она, что идет к ней по полям, вся сияя золотыми ризами, Царица Небесная и несется откуда-то стройное, все растущее пение; то выскакивал из-под кровати чертенок, неотличимый от темноты, но ясно видимый зрением внутренним, и так-то звонко, лихо, с перехватами, начинал отжаривать на губной гармонье! Легче было бы спать не в духоте, на перинах, а на воздухе, под навесом амбаров. Но Настасья Петровна боялась:

Бунин Иван Алексеевич

В деревне

Иван Алексеевич Бунин

В деревне

I

Когда я был маленьким, мне всегда казалось, что вместе с рождественскими праздниками начинается весна. «Декабрь — вот это зима», думал я. В декабре погода, по большей части, суровая, серая. Рассветает медленно, город с утра тонет в сизом, морозном тумане, а деревья одеты густым инеем сиреневого цвета: солнца целый день не видно, и только вечером замечаешь след его, потому что долго и угрюмо рдеет мутно-красная заря в тяжелой мгле на западе… Да, это настоящая зима!

Я с нетерпением ждал святок. Когда в конце декабря я бегал по утрам в гимназию, видел в магазинах сотни блестящих игрушек и украшений, приготовленных для елок, видел на базаре целые обозы с этими зелеными загубленными для праздника елочками, а в мясных рядах — целые горы мерзлых свиных туш, поросят и битой, ощипанной птицы, я с радостью говорил себе:

— Ну, теперь уж близко праздник! Скоро настоящая зима кончится, и дело пойдет на весну. Я на целые две недели уеду в деревню и буду там встречать начало весны.

И мне казалось, что только в деревне и можно заметить, что начинается весна. Мне казалось, что только там бывают настоящие светлые, солнечные дни. И правда, ведь в городе мы забываем о солнце, редко видим небо, а больше любуемся на вывески да на стены домов.

И вот, наконец, наступал давно желанный, радостный день. Вечером вдруг раздавался звонок в сенях нашей квартиры, я стремглав бежал в прихожую и наталкивался там на высокого человека в большой енотовой шубе. Воротник этой шубы и шапка на голове высокого человека были в инее.

— Папочка! — взвизгивал я в восторге.

— Уйди, уйди, я — холодный, — говорил отец весело, и действительно, от него так хорошо пахло морозной свежестью, снегом и зимним воздухом.

Весь этот вечер я не отходил от отца. Никогда я не любил его так, как в эти вечера, никогда не засыпал так сладко!

Я засыпал, упоенный мечтами о завтрашнем путешествии в деревню, и правда — это было веселое путешествие! Поезд быстро бежит среди ровных снежных полей, вагон озарен утренним солнцем. Белый дым волнующимися клубами плывет перед окнами, плавно упадает и стелется по снегу около дороги, а по вагону ходят широкие тени. Свет солнца от этого то будто меркнет, то снова врывается в окна яркими, янтарными полосами… Даже весело то, что в вагоне так много народу, так тесно и шумно!

Но вот и одинокая, знакомая станция среди пустынных полей. Тихо-тихо в полях после грохота поезда! Откинешься в задок саней, прикроешь глаза — и только покачиваешься и слышишь, как заливается колокольчик над тройкой, запряженной в протяжку, как визжат и постукивают на ухабах полозья. Коренник сеет иноходью, передние поджарые лошади, пофыркивая, несутся вскачь, комья снегу бьют в передок, а около саней, быстро-быстро, как змея, вьется длинный кнут кучера. Обернешься — и кажется, что полоса дороги выскальзывает из-под полозьев, бежит назад, в ровное снежное поле…

А потом — шагом по занесенным вьюгами лугам, под обрывами с нависшими тяжелыми снегами! Огромными раковинами завиваются внутрь гребни снеговых навесов. Ясно и резко отделяются их чистые, холодные изваяния от фона неба: небо снизу кажется темно-темно-синим! Пристяжные играют, на ходу хватают губами и отбрасывают снег…

— Балуй! — грозно кричит кучер, щелкает кнутом, — и опять постукивают сани на ухабах, и звонко заливается колокольчик под мерно качающейся дугою…

А между тем уже догорает короткий день; встали лиловые тучи с запада, солнце ушло в них, и наступает тихий, зимний вечер. Над посиневшими снегами залегает к востоку морозная мгла ночи. Сливается с нею вдали снежная дорога, и мертвое молчание царит над степью. Только полозья тихо скрипят по снегу, и задумчиво позванивает колокольчик: лошади идут шагом. Овсянки бесшумно перелетают перед ними по дороге… Мужик на розвальнях пристал за нами где-то на перекрестке, и заиндевевшая морда его шершавой, низенькой и бокастой лошадки, которая трусит рысцой за нашими санями, равномерно дышит теплым паром в мой затылок.

— Не наезжай! — раздается иногда голос нашего кучера среди мертвого молчания поля.

И мужик тоже что-то покрикивает, соскакивает на раскатах и снова бочком, на бегу, вваливается в свои дровни.

А кругом все темнеет и темнеет, и уже ночью въезжаем в знакомое село. Ночь темная, но звездная; мелкие звезды содрогаются острыми синими огоньками, крупные блещут переливчатым блеском разноцветных камней. На селе еще краснеют кое-где оконца в смутно чернеющих избах… В чистом, морозном воздухе звонко отдаются скрип порот или лай собачонки…

Читать дальше

Скачать обзор:

Очень краткое содержание повести

Повесть начинается с родословной братьев Красовых, прадед которых был крепостным, затравленным борзыми барина Дурново. Дед выкупил себе вольную и разбойничал, отец открыл лавку, но разорился и спился. Далее идёт повествование о судьбе двух братьев — Тихона Ильича и Кузьмы Ильича.

Родились они в деревеньке Дурновка, росли, занимались мелкой торговлей, чтобы было на что жить. Между ними произошла ссора, которая развела их.

Кузьма начал зарабатывать наёмным трудом. Работал там, где предлагали. Однако главной страстью его было сочинительство. Он мечтал об образовании, но денег не было. Писал он как самоучка, много читал, так и прошло лучшее время героя. Кузьма обнищал, стал пить, понял, что жизнь его не сложилась.

Тихону Ильичу удалось разбогатеть. Он снял постоялый двор, открыл кабак. Женился на бывшей горничной княжны, взял приданое и сумел купить у обедневших помещиков имение — Дурновку. У Тихона была боль: его жена рожала мёртвых младенцев. Надежда иметь детей с годами таяла. Трактир пришлось закрыть в связи с государственной винной монополией. Тихон Ильич озлобился, замкнулся на хозяйственных заботах, стал попивать, а потом понял, что ему не хватает брата. Он решил помириться с Кузьмой.

Тихон нашёл брата вовремя. Кузьма уже хотел свести счёты с жизнью, потому что у него ничего не получалось. Тихон предлагает брату приехать в деревню и управлять усадьбой. Кузьма согласился. Возвратившись к своим родовым корням, герой почувствовал покой и удовлетворение. Братья сближались в беседах, сходились в отрицательных характеристиках русского народа.

Повесть заканчивается безотрадной, горестной свадьбой красивой обездоленной женщины с никчёмным пьяницей.

Место и время действия

Действие в повести разворачивается в начале прошлого столетия, в 1904-1907 гг. в деревне Дурновка. Эта деревня стала собирательным образом, который воплотил все черты русской деревни того времени. После революции крестьяне просто выживали. Автор смог это показать на примере жизни в Дурновке.

Общая характеристика «Деревни»

Замысел «Деревни» появился у Бунина в 1908 году. Первую часть Иван Алексеевич написал в короткий срок в сентябре 1909 года. Жизненные обстоятельства вынудили его забросить на год работу над повестью. Писатель вернулся к ней в августе 1910-го, работал исступлённо. Его тревожили недавние события революции, размышления писателя о судьбе России и русском характере требовали выхода.

«Деревня» — не только повесть о крестьянской жизни, в ней содержится размышление о русском народе, о судьбе страны. Писатель охватил всю русскую жизнь. Показан неприглядный быт, безрадостные будни разбогатевшего крестьянина. Автор поднимает проблемы экономики, политики, философии, религии, нравственности, семейных отношений. Злободневность повести (упоминание о русско-японской войне, конституции, реформе) сочетается с эпичностью: национальные особенности выводятся из многовекового рабства крестьян и времён князя Владимира, в произведении множество персонажей, представляющих Русь во всей её многоликости.

Основные персонажи и их краткая характеристика

Братья Красовы

Тихон и Кузьма — родные братья, но они отличаются по характеру, у них разные цели в жизни.

Тихон считает, что деньги самая надёжная вещь на свете, поэтому он стремится заработать как можно больше. Герой эгоистичен и расчётлив, но трудолюбив, наделён силой воли и смекалкой. Бывший крепостной смог приобрести барское имение. Всю жизнь Тихон провёл в погоне за богатством, но в конце её, достигнув желаемого, чувствует пустоту и отчаяние: наследников у него нет, будущее России пугает.

Кузьма мечтает получить образование, стать писателем. Он считает, что только этот путь сделает его жизнь счастливее. Поэт-самоучка, он стремится к известности, но у него ничего не выходит. Кузьма много читает, занимается самообразованием, он правдолюбец, обеспокоен судьбой России, переживает отсталость и бытовую убогость крестьянства. Кузьма Красов душевно близок Бунину, через него писатель выражает страстное негодование на дикость, лень и невежество народа.

В конце повести оба брата одинаково не удовлетворены своей жизнью. Они сближаются, проводят время в разговорах о народе, о вере. Оба одинокие, никому не нужные.

Молодая (Авдотья)

Красивая, молчаливая, с опущенными ресницами, которые так волновали Тихона, Молодая была замужем за человеком недобрым. Тихон Красов, не оставляя мечты о наследнике, однажды воспользовался отсутствием её мужа. Она беззащитна перед домогательствами хозяина, перед побоями мужа, перед пьяными нечестивыми мещанами, однажды надругавшимися над ней. Несчастная и опозоренная, она ожесточается. Деревня с вожделением ждёт, как расправится вернувшийся муж с Молодой, но тот внезапно умирает. По всей вероятности женщина, загнанная в угол, отравила его.

Авдотья служит кухаркой у Тихона, в доме, где живёт Кузьма.Тихон решил искупить свою вину: устроить жизнь Молодой, то есть выдать замуж, дать за ней приданое. Однако в женихи ей Красов определил человека вздорного, пьющего и драчливого. Но Авдотья даже благодарна Тихону, потому что у неё будет свой дом, что избавит её от скитания по чужим углам. И всё же перед свадьбой Молодая разрыдалась: замуж пошла от безысходности. В деревне рассчитывать на большее в с её прошлым не приходится. Свадьба напоминала похороны.

Образ Молодой символизирует Россию, а свадебный поезд среди вьюги, будто гоголевская птица-тройка, несётся в «тёмную муть».

Краткое содержание повести Ивана Бунина «Деревня» по главам

Глава 1

Тихон и Кузьма Красновы — два брата. Живут в деревне Дурновка, занимаются мелкой торговлей после смерти своего отца. Однажды они чуть «ножами не порезались» и решили разойтись по добру по здорову. Кузьма нанялся к гуртовщику, а Тихон снял постоялый двор и торговал.

Тихон долго жил с немой кухаркой. У них даже ребёнок родился, но кухарка его придавила во сне. Затем Тихон женился, взяв неплохое приданое за жену. Стали у них рождаться только мёртвые дети. Сначала Тихон и жена его Настасья Петровна переживали. Потом Красов понял, что ему просто не суждено стать отцом.

Когда ездил он по делам в другие деревни, то видел, что там и тут мужики бунты поднимают. Узнал, что и против него подняться хотят. Поэтому решил, что с Дурновкой надо развязываться. Тихон начал искать покупателя, чтобы навсегда уехать из деревни.

В это время к ним приехал Родька с женой Авдотьей. Молодая, так называли женщину, осталась, а Родьку забрали в солдаты. Тихон не терял надежды обзавестись наследником. Начал приставать к Молодой. Обещал ей и сапоги, и платья, но женщина его ухаживания не приняла. А в скором времени вернулся её муж, который сильно бил её. Однажды Тихон увидел, как Молодая мыла пол. Не удержался Тихон и понёс её на руках на кровать. Надеялся Краснов, что женщина забеременеет, но этого не случилось. Поэтому надо было Родьку куда-то отправить подальше с глаз.

Такая возможность представилась, когда Тихон помирился с Кузьмой и предложил ему стать управляющим. Брат согласился и рассказал, чем он занимался всё это время. Показал книгу, которую написал.

В это время Молодая была опозорена. Она вместе с «глупой и красивой девкой» по прозвищу Коза гуляли у мещан, а утром Молодую нашли привязанной к дереву и голой до пояса. Все (и Тихон в том числе) думали, что Родька жену убьёт. Он был в отъезде, когда всё случилось. Родька вернулся домой и на следующий день узнали, что он умер «от живота». У Тихона зародились сомнения. Он начал думать, что Авдотья мужа убила, но не мог в это поверить. Вместе с тем он чувствует свою вину перед этой женщиной.

Глава 2

Больше всего на свете Кузьма мечтал учиться. Начав служить в лавке у купца, он освоил грамоту, увлёкся чтением и сам начал писать незамысловатые вирши. Когда он поругался с братом, то немного поработал у гуртовщика, а потом подался в Воронеж. Там писал статьи в газеты, рассказы, стихи, всё это время много читал. Герой познакомился с замужней женщиной и на протяжении длительного времени состоял с ней в связи.

Так прошло 10 лет. Был Кузьма маклером в Воронеже, а после смерти женщины, с которой он жил, переехал в Елец. Потом в Липецке устроился конторщиком. Мерзостная жизнь, которую Кузьма видел вокруг себя, приводила его в отчаяние. Он бросил службу,  и денег не было, а если и появлялись, то уходили на выпивку. Когда Кузьма узнал, что в родном уезде в селе Казакова сдаётся сад, то сразу решил отправиться в родные края. Его попытки найти работу были безуспешны, Кузьма впал в отчаяние: задумался о самоубийстве или монастыре, но тут его нашёл Тихон и передал ему записку с просьбой приехать. Кузьма отправился к брату. После долгих лет ссоры они помирились.

Глава 3

Кузьма был управляющим у брата, но не понимал его. Тихон стал подозрительным, мог по несколько раз повторять одно и то же. Кузьма видел, что жена Настасья Петровна боится мужа, старается ему во всём угождать.

Зимой Кузьма заболел. Он хотел пожаловаться Авдотье, но та даже не обратила внимания на болезнь Кузьмы. Женщине самой было тяжело. Поэтому она не замечала страданий Красова. Он несколько дней не приходил в себя. Когда пришёл, то услышал голос Авдотьи, которая говорила кому-то, что похоронят Кузьму, если он умрёт. В это время приехал брат Тихон и сообщил, что умерла Настасья Петровна.

Тихон всё больше задумывался о бессмысленности своей жизни: даже не мог толком вспомнить ничего из неё. И Кузьма понимал, что его жизнь прошла впустую, в ожиданиях. Он ничего не совершил, не смог даже изобразить в рассказах «свою нищету и тот страшный в своей обыденности быт, что калечил его». Кузьма только травил душу идеями Толстого, сатирами Щедрина и страдал, что жизнь пропадает. Возвращение в родную деревню его успокоило. Братья стали чаще разговаривать и спорить. В этих беседах они становились ближе, находили общий язык в оценке народа, дикого и ленивого.

Тихон Ильич решил Авдотью замуж выдать. Нашёл ей пару. Решил выдать Молодую за Дениску. Женщина смирилась со своей судьбой и была согласна выйти замуж за кого угодно. Когда Кузьма спрашивает у неё, почему она соглашается выйти замуж за драчуна и лодыря, она молча пожимает плечами. Кузьма хочет упросить и отговорить брата от свадьбы, но Авдотья плачет. Она понимает, что ей придётся всю жизнь скитаться по чужим домам. Замуж её теперь никто не возьмёт, а этот жених человек дурной, с ним спокойной жизни не будет.. Авдотья просто смирилась со своей судьбой. Кузьма благословил её, а невеста плакала над своей участью прямо на свадьбе. Гости на это не обращали никакого внимания. Они пели песни и веселились.

Анализ повести «Деревня» Бунина

Писатель хотел показать русский народ таким, какой он был, без прикрас. Бунин правдиво анализирует жизнь деревни, быт простых людей, а также показывает мотивы их поступков.

Лейтмотив произведения

Лейтмотив повести — безалаберное состояние русской жизни: «чернозём на полтора аршина», а сытых мало. Усадьбы везде оскудели, мужики разорились. Неустроенный быт писатель отмечает даже в богатых крестьянских домах: грязь по колено во дворах, зимой в доме телята, ягнята, в избах сыро и угарно.

Лейтмотивом звучит и слово «каторга», которое Тихон часто повторяет, имея в виду жизнь. Ещё один удручающий мотив, который возникает постоянно — живодёрство: освежёванная скотина, шкуры кошек. Мужик по прозвищу Серый — мастер резать жилы лошадям и сдирать шкуры. Тихона шорник называет «кошкодёром», всех обитателей Дурновки автор именует «живорезами».

Тема

Ведущая тема повести: Русская деревня как образ всей России и самосознание народа, от которого зависит будущее страны.

Главный вопрос, который ставит Бунин: способен ли русский народ распорядиться своей судьбой? Революция 1905–1907 гг. показала активность народных масс на исторической арене. Судьба России стала зависеть от простого народа, в том числе — крестьянства, которое составляло большую часть населения аграрной страны.

Идея

Ответ на вопрос автор даёт отрицательный.

Основная мысль произведения: народ, который меньше полувека назад был юридическим рабом, в сущности им остался: сохранились рабские привычки, рабская психология, скотские условия жизни.

Писатель называет русский народ несчастным, но в своих несчастьях он повинен сам. После освобождения от крепостной зависимости многие крестьяне живут в нужде из-за лени и глупости. Образ Серого раскрывает эту мысль. Он самый нищий мужик в деревне, не желает пахать, сдаёт землю. Сидит дома с семьёй в голоде и холоде и ждёт «настоящего» выгодного дела. Зарабатывал в основном на забое скотины, а потом всё пропивал.

Братья Тихон и Кузьма, предприимчивый делец и самоучка-правдоискатель, — натуры сильные, но и они пришли к неутешительному итогу. Бессмысленным оказалось накопительство Тихона, а жизнь Кузьмы прошла в беспредметных ожиданиях и мечтах, как часто случалось с русскими сколько-нибудь образованными людьми.

Проблематика

В повести писатель затрагивает много проблем, но главные — две: уклад жизни (быт) и национальный характер (психология). Эти явления неразрывно связаны между собой. Характер определяет быт, который, в свою очередь, влияет на характер. Бунин видит причины народных бед в страшной отсталости быта, унаследованного от предков, и в невоспитанности русского характера: несколько веков рабства мешали его выработать.

Композиция произведения

Повесть делится на три части. В первых двух повествуется о жизни братьев — Тихона и Кузьмы, а в третьей части подводится итог их жизни. Чёткого разделения на части нет, автор просто разрывает его тем, что включает в повесть других персонажей. Так создаётся более обширная картина деревни. Сквозного сюжета нет: чередуются сцены деревенской жизни со стычками простых мужиков и богачей. Сюда же стоит добавить многочисленные отступления, которые показывают красоту деревенских пейзажей. Им противопоставляется бедность и нищета. Такой контраст помогает читателю остро почувствовать и понять, в каких условиях жили простые люди в начале прошлого века.

Аудиокнига

Скачать обзор:

Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Бунин И.А. / Деревня

    I

    
     Прадеда Красовых, прозванного на дворне Цыганом, затравил борзыми барин Дурново. Цыган отбил у него, у своего господина, любовницу. Дурново приказал вывести Цыгана в поле, за Дурновку, и посадить на бугре. Сам же выехал со сворой и крикнул: «Ату его!» Цыган, сидевший в оцепенении, кинулся бежать. А бегать от борзых не следует.

     Деду Красовых удалось получить вольную. Он ушел с семьей в город — и скоро прославился: стал знаменитым вором. Нанял в Черной Слободе хибарку для жены, посадил ее плести на продажу кружево, а сам, с каким-то мещанином Белокопытовым, поехал по губернии грабить церкви. Когда его поймали, он вел себя так, что им долго восхищались по всему уезду: стоит себе будто бы в плисовом кафтане и в козловых сапожках, нахально играет скулами, глазами и почтительнейше сознается даже в самом малейшем из своих несметных дел:

     — Так точно-с. Так точно-с.

     А родитель Красовых был мелким шибаем. Ездил по уезду, жил одно время в родной Дурновке, завел было там лавочку, но прогорел, запил, воротился в город и помер. Послужив по лавкам, торгашили и сыновья его, Тихон и Кузьма. Тянутся, бывало, в телеге с рундуком посередке и заунывно орут:

     — Ба-абы, това-ару! Ба-абы, това-ару!

     Товар — зеркальца, мыльца, перстни, нитки, платки, иголки, крендели — в рундуке. А в телеге все, что добыто в обмен на товар: дохлые кошки, яйца, холсты, тряпки…

     Но, проездив несколько лет, братья однажды чуть ножами не порезались — и разошлись от греха. Кузьма нанялся к гуртовщику, Тихон снял постоялый дворишко на шоссе при станции Воргол, верстах в пяти от Дурновки, и открыл кабак и «черную» лавочку: «торговля мелочного товару чаю сахору тобаку сигар и протчего».

     Годам к сорока борода Тихона уже кое-где серебрилась. Но красив, высок, строен был он по-прежнему; лицом строг, смугл, чуть-чуть ряб, в плечах широк и сух, в разговоре властен и резок, в движениях быстр и ловок. Только брови стали сдвигаться все чаще да глаза блестеть еще острей, чем прежде.

     Неутомимо гонял он за становыми — в те глухие осенние поры, когда взыскивают подати и идут по деревне торги за торгами. Неутомимо скупал у помещиков хлеб на корню, снимал за бесценок землю… Жил он долго с немой кухаркой, — «не плохо, ничего не разбрешет!» — имел от нее ребенка, которого она приспала, задавила во сне, потом женился на пожилой горничной старухи-княжны Шаховой. А женившись, взял приданого, «доконал» потомка обнищавших Дурново, полного, ласкового барчука, лысого на двадцать пятом году, но с великолепной каштановой бородой. И мужики так и ахнули от гордости, когда взял он дурновское именьице: ведь чуть не вся Дурновка состоит из Красовых!

     Ахали они и на то, как это ухитрялся он не разорваться: торговать, покупать, чуть не каждый день бывать в именье, ястребом следить за каждой пядью земли… Ахали и говорили:

     — Лют! Зато и хозяин!

     Убеждал их в этом и сам Тихон Ильич. Часто наставлял:

     — Живем — не мотаем, попадешься — обротаем. Но по справедливости. Я, брат, человек русский. Мне твоего даром не надо, но имей в виду: своего я тебе трынки не отдам! Баловать — нет, заметь, не побалую!

     А Настасья Петровна (ходившая по-утиному, носками внутрь, переваливаясь, — от постоянной беременности, все кончавшейся мертвыми девочками, — желтая, опухшая, с редкими белесыми волосами) стонала, слушая:

     — Ох, и прост же ты, посмотрю я на тебя! Что ты с ним, глупым, трудишься? Ты его уму-разуму учишь, а ему и горя мало. Ишь ноги-то расставил, — эмирский бухар какой!

     Осенью возле постоялого двора, стоявшего одним боком к шоссе, другим к станции и элеватору, стоном стонал скрип колес: обозы с хлебом сворачивали и сверху и снизу. И поминутно визжал блок то на двери в кабак, где отпускала Настасья Петровна, то на двери в лавку, — темную, грязную, крепко пахнущую мылом, сельдями, махоркой, мятным пряником, керосином. И поминутно раздавалось в кабаке:

     — У-ух! И здорова же водка у тебя, Петровна! Аж в лоб стукнула, пропади она пропадом.

     — Сахаром в уста, любезный!

     — Либо она у тебя с нюхальным табаком?

     — Вот и вышел дураком! А в лавке было еще люднее:

     — Ильич! Хунтик ветчинки не отвесишь?

     — Ветчинкой я, брат, нонешний год, благодаря богу, так обеспечен, так обеспечен!

     — А почем?

     — Дешевка!

     — Хозяин! Деготь у вас хороший есть?

     — Такого дегтю, любезный, у твоего деда на свадьбе не было!

     — А почем?

     Потеря надежды на детей и закрытие кабаков были крупными событиями в жизни Тихона Ильича. Он явно постарел, когда уже не осталось сомнений, что не быть ему отцом. Сперва он пошучивал:

     — Нет-с, уж я своего добьюсь, — говорил он знакомым. — Без детей человек — не человек. Так, обсевок какой-то…

     Потом даже страх стал нападать на него: что же это, — одна приспала, другая — все мертвых рожает! И время последней беременности Настасьи Петровны было особенно тяжким временем. Тихон Ильич томился, злобился; Настасья Петровна тайком молилась, тайком плакала и была жалка, когда потихоньку слезала по ночам, при свете лампадки, с постели, думая, что муж спит, и начинала с трудом становиться на колени, с шепотом припадать к полу, с тоской смотреть па иконы и старчески, мучительно подниматься с колен. С детства, не решаясь даже самому себе признаться, не любил Тихон Ильич лампадок, их неверного церковного света: на всю жизнь осталась в памяти та ноябрьская ночь, когда в крохотной, кособокой хибарке в Черной Слободе тоже горела лампадка, — так смирно и ласково-грустно, — темнели тени от цепей ее, было мертвенно-тихо, на лавке, под святыми, неподвижно лежал отец, закрыв глаза, подняв острый нос и сложив на груди восковые руки, а возле него, за окошечком, завешенным красной тряпкой, с буйно-тоскливыми песнями, с воплями и не в лад орущими гармоньями, проходили годные… Теперь лампадка горела постоянно.

     Кормили на постоялом дворе лошадей владимирские коробочники и в доме появился «Новый полный аракул и чародей, предсказывающий будущее по предложенным вопросам с присовокуплением легчайшего способа гадать на картах, бобах и кофе». И Настасья Петровна надевала по вечерам очки, катала из воска шарик и начинала кидать его на круги оракула. А Тихон Ильич искоса поглядывал. Но ответы получались все грубые, зловещие или бессмысленные.

     — «Любит ли меня мой муж?» — спрашивала Настасья Петровна.

     И оракул отвечал:

     — «Любит, как собака палку».

     — «Сколько детей будет у меня?»

     — «Судьбой назначено тебе умереть, худая трава из поля вон».

     Тогда Тихон Ильич говорил:

     — Дай-ка я кину… И загадывал:

     — «Затевать ли мне тяжбу с известною мне особою?» Но и ему выходила чепуха:

     — «Считай во рту зубы».

     Раз, заглянув в пустую кухню, Тихон Ильич увидал жену возле люльки кухаркина ребенка. Пестренький цыпленок, попискивая, бродил по подоконнику, стучал клювом в стекла, ловя мух, а она сидела на нарах, качала люльку и жалким, дрожащим голосом пела старинную колыбельную песню:

    
     Где мой дитятко лежит?

     Где постелюшка его?

     Он в высоком терему,

     В колыбельке расписной.

     Не ходите к нам никто,

     Не стучите в терему!

     Он уснул, започивал,

     Темным пологом покрыт,

     Расцвеченною тафтой…

    
     И так изменилось лицо Тихона Ильича в эту минуту, что, взглянув на него, Настасья Петровна не смутилась, не оробела, — только заплакала и, сморкаясь, тихо сказала:

     — Отвези ты меня, Христа ради, к угоднику…

     И Тихон Ильич повез ее в Задонск. Но дорогой думал, что все равно бог должен наказать его за то, что он, в суете и хлопотах, только под Светлый день бывает в церкви. Да и лезли в голову кощунственные мысли: он все сравнивал себя с родителями святых, тоже долго не имевшими детей. Это было не умно, но он уже давно заметил, что есть в нем еще кто-то — глупей его. Перед отъездом он получил письмо с Афона: «Боголюбивейший Благодетель Тихон Ильич! Мир вам и спасение, благословение господне я честный покров всепетой богоматери от земного ее жребия, св. горы Афонской! Я имел счастие слышать о ваших добрых делах и о том, что вы с любовию уделяете лепты на созидание и украшение храмов божиих, на келий иноческие. Ныне хижина моя пришла от времени в такое ветхое состояние…» И Тихон Ильич послал на поправку этой хижины красненькую. Давно прошло то время, когда он с наивной гордостью верил, что и впрямь до самого Афона дошли слухи о нем, хорошо знал, что уж слишком много афонских хижин пришло в ветхость, — и все-таки послал. Но не помогло и это, кончилась беременность прямо мукою: перед тем как родить последнего мертвого ребенка, стала Настасья Петровна, засыпая, вздрагивать, стонать, взвизгивать… Ею, по ее словам, мгновенно овладевала во сне какая-то дикая веселость, соединенная с невыразимым страхом: то видела она, что идет к ней по полям, вся сияя золотыми ризами, царица небесная и несется откуда-то стройное, все растущее пение; то выскакивал из-под кровати чертенок, неотличимый от темноты, но ясно видимый зрением внутренним, и так-то звонко, лихо, с перехватами, начинал отжаривать на губной гармонье! Легче было бы спать не в духоте, на перинах, а на воздухе, под навесом амбаров. Но Настасья Петровна боялась:

     — Подойдут собаки и голову нанюхают…

     Когда пропала надежда на детей, стало все чаще приходить в голову: «Да для кого же вся эта каторга, пропади она пропадом?» Монополия же была солью на рану. Стали трястись руки, болезненно сдвигаться и подниматься брови, стало косить губу, — особенно при фразе, не сходившей с языка: «Имейте в виду». По-прежнему он молодился — носил щеголеватые опойковые сапоги и расшитую косоворотку под двубортным пиджаком. Но борода седела, редела, путалась…

     А лето, как нарочно, выдалось жаркое, засушливое. Совсем пропала рожь. И наслаждением стало жаловаться покупателям.

     — Прекращаем-с, прекращаем-с! — с радостью, отчеканивая каждый слог, говорил Тихон Ильич о своей винной торговле. — Как же-с! Монополия! Министру финансов самому захотелось поторговать!

     — Ох, посмотрю я на тебя! — стонала Настасья Петровна. — Договоришься ты! Загонят тебя, куда ворон костей не таскал!

     — Не испугаете-с! — отсекал Тихон Ильич, вскидывая бровями. — Нет-с! На всякий роток не накинешь платок! И опять, еще резче чеканя слова, обращался к покупателю:

     — И ржица-с радует! Имейте в виду: всех радует! Ночью-с — и то видать. Выйдешь на порог, глянешь по месяцу в поле: сквозит-с, как лысина! Выйдешь, глянешь: блистает!

     В Петровки в тот год Тихон Ильич пробыл четверо суток в городе на ярмарке и расстроился еще больше — от дум, от жары, от бессонных ночей. Обычно отправлялся он на ярмарку с большой охотой. В сумерки подмазывали телеги, набивали их сеном; в ту, в которой ехал сам хозяин с работником-стариком, клали подушки, чуйку. Выезжали поздно и, поскрипывая, тянулись до рассвета. Сперва вели дружественные разговоры, курили, рассказывали друг другу страшные старинные истории о купцах, убитых в дороге и на ночевках; потом Тихон Ильич укладывался спать — и так приятно было слышать сквозь сон голоса встречных, чувствовать, как зыбко покачивается и как будто все под гору едет телега, ерзает щека по подушке, сваливается картуз и холодит голову ночная свежесть; хорошо было и проснуться до солнца, розовым росистым утром, среди матово-зеленых хлебов, увидать вдали, в голубой низменности, весело белеющий город, блеск его церквей, крепко зевнуть, перекреститься на отдаленный звон и взять вожжи из рук полусонного старика, по-детски ослабевшего на утреннем холодке, бледного как мел при свете зари… Теперь Тихон Ильич отослал телеги со старостой, а сам поехал один, на бегунках. Ночь была теплая, светлая, но ничто не радовало; за дорогу он устал; огоньки на ярмарке, в остроге и больнице, что при въезде в город, видны в степи верст за десять, и казалось, что до них никогда не доедешь, до этих дальних, сонных огоньков. А на постоялом дворе на Щепной площади было так жарко, так кусали блохи и так часто раздавались голоса у ворот, так гремели въезжавшие на каменный двор телеги и так рано заорали петухи, заворковали голуби и побелело за открытыми окнами, что он и глаз не сомкнул. Мало спал и вторую ночь, которую попробовал провести на ярмарке, в телеге: ржали лошади, горели огни в палатках, кругом ходили и разговаривали, а на рассвете, когда так и слипались глаза, зазвонили в остроге, в больнице — и над самой головой подняла ужасный рев корова…

     — «Каторга!» — поминутно приходило в голову за эти дни и ночи.

     Ярмарка, раскинувшаяся по выгону на целую версту, была, как всегда, шумна, бестолкова. Стоял нестройный гомон, ржание лошадей, трели детских свистулек, марши и польки гремящих на каруселях оркестрионов. Говорливая толпа мужиков и баб валом валила с утра до вечеру по пыльным, унавоженным переулкам между телегами и палатками, лошадьми и коровами, балаганами и съестными, откуда несло вонючим чадом спальных жаровен. Как всегда, была пропасть барышников, придававших страшный азарт всем спорам и сделкам; бесконечными вереницами, с гнусавыми напевами тянулись слепые и убогие, нищие и калеки, на костылях и в тележках; медленно двигалась среди толпы гремящая бубенчиками тройка исправника, сдерживаемая кучером в плисовой безрукавке и в шапочке с павлиньими перьями… Покупателей у Тихона Ильича ‘было много. Подходили сизые цыгане, рыжие польские евреи в парусиновых балахонах и сбитых сапогах, загорелые мелкопоместные дворяне в поддевках и картузах; подходил красавец-гусар князь Бахтин с женой в английском костюме, дряхлый, севастопольский герой Хвостов — высокий и костистый, с удивительно крупными чертами темного морщинистого лица, в длинном мундире и обвислых штанах, в сапогах с широкими носками и в большом картузе с желтым околышем, из-под которого были начесаны на виски крашеные волосы мертвого бурого цвета… Бахтин откидывался назад, глядя на лошадь, сдержанно улыбался в усы с подусниками, поигрывая ногой в рейтузе вишневого цвета. Хвостов, дошаркав до лошади, косившей на него огненным глазом, останавливался так, что казалось, что он падает, «поднимал костыль и в десятый раз спрашивал глухим, ничего не выражающим голосом:

     — Сколько просишь?

     И всем надо было отвечать. И Тихон Ильич отвечал, но через силу, стискивая челюсти, и ломил такую цену, что все отходили ни с чем.

     Он очень загорел, похудел и побледнел, запылился, чувствовал смертельную тоску и слабость во всем теле. Он расстроил желудок, да так, что начались корчи. Пришлось сходить в больницу. Но там он часа два ждал очереди, сидел в гулком коридоре, нюхая противный запах карболки, и чувствовал себя не Тихоном Ильичом, а так, как будто он был в прихожей хозяина или начальника. И когда доктор, похожий на дьякона, красный, светлоглазый, в кургузом черном сюртуке, пахнущем медью, сопя, приложил холодное ухо к его груди, он поспешил сказать, что «живот почти прошел», и только по робости не отказался от касторки. И воротясь на ярмарку, проглотил стакан водки с перцем и с солью и опять стал есть колбасу и подрукавный хлеб, пить чай, сырую воду, кислые щи — и все не мог утолить жажды. Звали знакомые «пивком освежиться» — и он шел. Орал квасник:

     — Во-т квасок, попыривает в носок! По копейке бокал, самый главный лимонад!

     И он останавливал квасника.

     — Вот-от морожено! — тенором кричал лысый потный мороженщик, брюхатый старик в красной рубахе.

     И он ел с костяной ложечки мороженое, почти снег, от которого жестоко ломило в висках.

     Пыльный, истолченный ногами, колесами и копытами, засоренный и унавоженный выгон уже пустел, ярмарка разъезжалась. Но Тихон Ильич, точно назло кому-то, все держал и держал на жаре и в пыли непроданных лошадей, все сидел на телеге. Господи боже, что за край! Чернозем на полтора аршина, да какой! А пяти лет не проходит без голода. Город на всю Россию славен хлебной торговлей, — ест же этот хлеб досыта сто человек во всем городе. А ярмарка? Нищих, дурачков, слепых и калек, — да все таких, что смотреть страшно и тошно, — прямо полк целый!

     Домой Тихон Ильич ехал в солнечное жаркое утро до Старой большой дороге. Ехал сперва городом, базаром, потом через мелкую и кислую от кожевенных заводов речку, а за речкой в гору, через Черную Слободу. На базаре он когда-то служил вместе с братом в лавке Маторина. Теперь на базаре все кланялись ему. В Слободе прошло его детство, — на этой полугоре, среди вросших в землю мазанок с прогнившими и почерневшими крышами, среди навоза, который сушат перед ними для топки, среди мусора, золы и тряпок… Теперь и следа не было той мазанки, где родился и рос Тихон Ильич. На ее месте стоял новый тесовый домик со ржавой вывеской над входом: «Духовный портной Соболев». Все прочее было в Слободе по-старому: свиньи и куры возле порогов; высокие шесты у ворот, а на шестах — бараньи рога; белые большие лица кружевниц, выглядывающих из-за горшков с цветами, из крохотных окошечек; босые мальчишки с одной помочей через плечо, запускающие бумажного змея с мочальным хвостом; белобрысые тихие девочки, играющие возле завалинок в любимую игру — похороны кукол… На горе, в поле, он перекрестился на кладбище, за оградой которого, среди старых деревьев, была когда-то страшная могила богача и скряги Зыкова, провалившаяся в ту же минуту, как только засыпали ее. И, подумав, повернул лошадь к воротам кладбища.

     У этих больших белых ворот сидела и вязала чулок старуха, похожая на старуху из сказки, — в очках, с клювом, с провалившимися губами — одна из вдов, живущих в приюте при кладбище.

     — Здорово, бабка! — крикнул Тихон Ильич, привязывая лошадь к столбу у ворот. — Можешь мою лошадь постеречь?

     Старуха встала, низко поклонилась и прошамкала:

     — Могу, батюшка.

     Тихон Ильич снял картуз, еще раз, подкатывая глаза под лоб, перекрестился на картину Успения богородицы над воротами и прибавил:

     — Много вас тут теперь?

     — Целых двенадцать старушек, батюшка.

     — Что ж, часто ругаетесь?

     — Часто, батюшка…

     И Тихон Ильич не спеша пошел среди деревьев и крестов, по аллее, ведущей к старой деревянной церкви. На ярмарке он постриг волосы, подровнял и укоротил бороду — и очень помолодел. Молодила его и худоба после болезни. Молодил загар, — белели нежной кожей только выстриженные треугольники на висках. Молодили воспоминания детства и молодости, новый парусиновый картуз. Он шел и глядел по сторонам… Как коротка и бестолкова жизнь! И какой мир и покой вокруг, в этом солнечном затишье, в ограде старого погоста! Горячий ветер проносился по верхушкам светлых деревьев, сквозившим на безоблачном небе, до времени поредевшим от зноя, волновал по камням, памятникам их прозрачную, легкую тень. А когда затихал, жарко пригревало солнце цветы и травы, сладко пели птицы в кустах, в сладкой истоме замирали на горячих дорожках бабочки… На одном кресте Тихон Ильич прочел:

    
     Какие страшные оброки

     Смерть собирает от людей!

    
     Но ничего страшного не было вокруг. Он шел, даже как бы с удовольствием замечая, что кладбище растет, что по, явилось много новых мавзолеев среди тех старинных камней в виде гробов на ножках, тяжких чугунных плит и огромных, грубых и уже гниющих крестов, которыми полно оно. «Скончалась 1819 года Ноября 7 в 5 часов утра» — такие надписи было жутко читать, нехороша смерть на рассвете ненастного осеннего дня, в старом уездном городе! Но рядом светил среди деревьев своей белизной гипсовый ангел с очами, устремленными в небо и на цоколе под ним были выбиты золотые буквы: «Блаженны мертвые, умирающие в господе!» На железном, радужном от непогоды и времени, памятнике какого-то коллежского асессора можно было разобрать стихи:

    
     Царю он честно послужил,

     Сердечно ближнего любил,

     Был уважаем от людей…

    
     Стихи эти показались Тихону Ильичу лживыми. Но — где правда? Вот в кустах валяется человеческая челюсть, точно сделанная из грязного воска, — все, что осталось от человека… Но все ли? Гниют цветы, ленты, кресты, гробы и кости в земле, — все смерть и тлен! Но шел далее Тихон Ильич и читал: «Так и при воскресении мертвых: сеется в тлении, восстает в нетлении».

     Все надписи трогательно говорили о покое и отдыхе, о нежности, о любви, которой как будто нет и не будет на земле, о той преданности друг другу и покорности богу, о тех горячих упованиях на жизнь будущую и свидание в иной, блаженной стране, которым веришь только здесь, и о том равенстве, что дает только смерть, — те минуты, когда мертвого нищего целуют в уста последним целованием, как брата, сравнивают его с царями и владыками… А там, в дальнем углу ограды, в кустах бузины, дремлющих на припеке, увидал Тихон Ильич свежую детскую могилку, крест, а на кресте — двустишие:

    
     тише, листья, не шумите,

     мово Костю не будите! —

    
     и, вспомнив своего ребенка, задавленного во сне немой кухаркой, заморгал от навернувшихся слез.

     По шоссе, идущему мимо кладбища и пропадающему среди волнистых полей, никто никогда не ездит. Ездят по пыльному проселку, рядом. По проселку поехал и Тихон Ильич. Навстречу ему пронеслась ободранная извозчичья пролетка, — лихо носятся уездные извозчики! — а в пролетке — городской охотник: у ног — пегая легавая собака, на коленях — ружье в чехле, на ногах — высокие болотные сапоги, хотя болот в уезде и не бывало. И Тихон Ильич сердито стиснул зубы: в работники бы этого лодыря! Полдневое солнце палило, ветер дул горячий, безоблачное небо становилось грифельным. И все сердитее отвертывался Тихон Ильич от пыли, летевшей по дороге, все озабоченнее косился на тощие, до времени подсыхающие хлеба.

     Мерным шагом, с высокими посошками, шли толпы замученных усталостью и зноем богомолок. Они отвешивали Тихону Ильичу низкие, смиренные поклоны, но теперь ему уже опять все казалось жульничеством.

     — Смиренницы! А грызутся небось на ночевках, как собаки!

     Подымая тучи пыли, гнали лошаденок пьяные мужики, возвращавшиеся с ярмарки, — рыжие, сивые, черные, но все одинаково безобразные, тощие и лохматые. И, обгоняя их гремящие телеги, Тихон Ильич мотал головой:

     — У, нищеброды, пропади вы пропадом!

     Один, в изорванной на ленты ситцевой рубахе, спал, колотился, как мертвый, лежа на спине, закинув голову, задрав окровавленную бороду и распухший в засохшей крови нос. Другой бежал, догонял сорванную ветром шапку, споткнулся — и Тихон Ильич с злобным наслаждением вытянул его кнутом. Попалась телега, полная решет, лопат и баб; сидя к лошади спинами, они тряслись и подпрыгивали; у одной на голове был новый детский картузик козырьком назад, другая пела, третья махала руками и с хохотом орала вдогонку Тихону Ильичу:

     — Дядя! Чеку потерял!

     За заставой, где свернуло шоссе в сторону, где отстали гремящие телеги и охватила тишина, простор и зной степи, опять почувствовал он, что все-таки самое главное на свете — «дело». Эх, и нищета же кругом! Дотла разорились мужики, трынки не осталось в оскудевших усадьбишках, раскиданных по уезду… Хозяина бы сюда, хозяина!

     На полпути было большое село Ровное. Суховей проносился вдоль пустых улиц, по лозинкам, спаленным жарою. У порогов ерошились, зарывались в золу куры. Грубо торчала на голом выгоне церковь дикого цвета. За церковью блестел на солнце мелкий глинистый пруд под навозной плотиной — густая желтая вода, в которой стояло стадо коров, поминутно отправлявшее свои нужды, и намыливал голову голый мужик. Он по пояс вошел в воду, на груди его блестел медный крестик, шея и лицо были черны от загара, а тело поразительно бледно и бело.

     — Разнуздай-ка лошадь-то, — сказал Тихон Ильич, въезжая в пруд, пахнущий стадом.

     Мужик кинул мраморно-синеватый обмылок на черный от коровьего помета берег и, с серой, намыленной головой стыдливо закрываясь, поспешил исполнить приказание. Лошадь жадно припала к воде, но вода была так тепла и противна, что она подняла морду и отвернулась. Посвистывая ей, Тихон Ильич покачал картузом:

     — Ну, и водица у вас! Ужли пьете?

     — А у вас-то ай сахарная? — ласково и весело возразил мужик. — Тыщу лет пьем! Да вода что — вот хлебушка нетути…

     За Ровным дорога пошла среди сплошных ржей, — опять тощих, слабых, переполненных васильками… А возле Выселок, под Дурновкой, тучей сидели на дуплистой корявой раките грачи с раскрытыми серебристыми клювами, — любят они почему-то пожарище: от Выселок осталось в эти дни только одно звание — только черные остовы изб среди мусора. Мусор курился молочно-синеватым дымком, кисло воняло гарью… И мысль о пожаре молнией пронзила Тихона Ильича. «Беда!» — подумал он, бледнея. Ничего-то у него не застраховано, все может в один час слететь. С этих Петровок, с этой памятной поездки на ярмарку, Тихон Ильич начал попивать — и таки частенько, не допьяну, но до порядочной красноты лица. Однако это ничуть не мешало делам, да не мешало, по его словам, и здоровью. «Водка кровь полирует», — говорил он. Жизнь свою он и теперь нередко называл каторгой, петлей, золотою клеткой. Но шагал он по своей дороге все увереннее, и несколько лет прошло так однообразно, что все слилось в один рабочий день. А новыми крупными событиями оказалось то, чего и не чаяли, — война с Японией и революция. Разговоры о войне начались, конечно, бахвальством. «Казак желтую-то шкуру скоро спустит, брат!» Но скоро послышались иные речи.

     — Своей земли девать некуды! — строгим хозяйственным тоном говорил и Тихон Ильич. — Не война-с, а прямо бессмыслица!

     Ив злорадное восхищение приводили его вести о страшных разгромах русской армии:

     — Ух, здорово! Так их, мать их так!

     Восхищала сперва и революция, восхищали убийства.

     — Как дал этому самому министру под жилу, — говорил иногда Тихон Ильич в пылу восторга, — как дал — праху от него не осталось!

     Но как только заговорили об отчуждении земель, стала просыпаться в нем злоба. — «Все жиды работают! Все жиды-с да вот еще лохмачи эти — студенты!» И непонятно было: все говорят — революция, революция, а вокруг — все прежнее, будничное: солнце светит, в поле ржи цветут, подводы тянутся на станцию… Непонятен был в своем молчании, в своих уклончивых речах народ.

     — Скрытен он стал, народ-то! Прямо жуть, как скрытен! — говорил Тихон Ильич.

     И, забыв о «жидах», прибавлял:

     — Положим, что и музыка-то вся эта нехитрая-с. Правительство сменить да земелькой поровнять — это ведь и младенец поймет-с. И, значит, дело ясно, за кого он гнет, — народ-то. Но, конечно, помалкивает. И надо, значит, следить, да так норовить, чтоб помалкивал. Не давать ему ходу! Не то держись: почует удачу, почует шлею под хвостом — вдребезги расшибет-с!

     Когда он читал или слышал, что будут отнимать землю только у тех, у кого больше пятисот десятин, он и сам становился «смутьяном». Даже в спор с мужиками пускался. Случалось — стоит возле его лавки мужик и говорит:

     — Нет, это ты, Ильич, не толкуй. По справедливой оценке — это можно, взять-то ее. А так — нет, нехорошо…

     Жарко, пахнет сосновым тесом, сваленным возле амбаров, напротив двора. Слышно, как за деревьями и за постройками станции сипит, разводит лары горячий паровоз товарного поезда. Без шапки стоит, щурясь и хитро улыбаясь, Тихон Ильич. Улыбается и отвечает:

     — Так. А если он не хозяин, а лодырь?

     — Кто? Барин-то? Ну, это дело особая. У такого-то и со всеми потрохами отнять не грех!

     — Ну вот то-то и оно-то!

     Но приходила другая весть — будут и меньше пятисот брать! — и сразу овладевала душой рассеянность, придирчивость. Все, что делается по дому, начинало казаться отвратительным.

     Выносил из лавки Егорка, подручный, мучные мешки и начинал вытрясать их. Макушка клином, волосы жестки и густы — «и отчего это так густы они у дураков?» — лоб вдавленный, лицо как яйцо косое, глаза рыбьи, выпуклые, а веки с белыми, телячьими ресницами точно натянуты на них: кажется, что не хватило кожи, что если малый сомкнет их, нужно будет рот разинуть, если закроет рот — придется широко раскрыть веки. И Тихон Ильич злобно кричал:

     — Далдон! Дулеб! Что ж ты на меня-то трясешь?

     Горницы его, кухня, лавка и амбар, где прежде была винная торговля, — все это составляло один сруб, под одной железной крышей. С трех сторон вплотную примыкали к нему навесы скотного варка, крытые соломой — и получался уютный квадрат. Амбары стояли против дома, через дорогу. Направо была станция, налево шоссе. За шоссе — березовый лесок. И когда Тихону Ильичу было не по себе, он выходил на шоссе. Белой лентой, с перевала на перевал, убегало оно к югу, все понижаясь вместе с полями и снова поднимаясь к горизонту только от далекой будки, где его пересекала идущая с юго-востока чугунка. И если случалось, что ехал кто-нибудь из дурновских мужиков, — конечно, кто подельнее, поразумнее, например, Яков, которого все зовут Яковом Микитичем за то, что он «богат» и жаден, Тихон Ильич останавливал его.

[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]

/ Полные произведения / Бунин И.А. / Деревня

Смотрите также по
произведению «Деревня»:

  • Краткое содержание

  • Ибрагим на арабском языке как пишется
  • Ибрагим на арабском как пишется имя
  • Ибрагим на английском как пишется
  • Ибрагим гази оч мэхмут сочинение
  • Ибо их есть царствие небесное рассказы