Кентерберийские рассказы рассказ батской ткачихи

Когда-то, много лет тому назад,

В дни короля Артура (говорят

О нем и ныне бритты с уваженьем),

По всей стране звучало эльфов пенье;

Фей королева со своею свитой,

Венками и гирляндами увитой,

В лесах водила эльфов хоровод

(По крайней мере, верил так народ).

Чрез сотни лет теперь совсем не то,

И эльфов не увидит уж никто.

Монахи-сборщики повсюду рыщут

(Их в день иной перевидаешь тыщу,

Их что пылинок в солнечных лучах).

Они кропят и крестят все сплеча:

Дома и замки, горницы и башни,

Амбары, стойла, луговины, пашни,

И лес кругом, и ручеечек малый, —

Вот оттого и фей у нас не стало,

И где они справляли хоровод,

Теперь там сборщик поутру идет

Иль, дань собрав с благочестивой черни,

Вспять возвращается порой вечерней,

Гнуся обедню под нос иль псалмы.

Теперь и женщины с приходом тьмы

Без страха ночью по дорогам ходят:

Не инкубы – монахи в рощах бродят,

А если вас монах и обижает,

Он все благословеньем прикрывает.

Был при дворе Артура рыцарь-хват.

Он позабавиться всегда был рад.

Раз на пути девицу он увидел

И честь девическую вмиг обидел.

Такое поднялось тут возмущенье

И так взывали все об отомщенье,

Что сам король Артур его судил

И к обезглавленью приговорил.

Но королева и другие дамы.

Не видя в этом для девицы срама,

Артура умолили не казнить

Виновного и вновь его судить.

И вот король, уж не питая гнева,

Сказал, чтобы решала королева.

Но, к милосердью короля склонив

И за доверье поблагодарив,

Она виновному сказала строго:

«Хвалу воздайте ныне, рыцарь, богу,

Но жить останетесь на белом свете,

Лишь если сможете вы мне ответить —

Что женщина всему предпочитает?

А не сумеете – вас ожидает

Смерть неизбежная. Так берегите

Вы голову от топора. Идите.

Двенадцать месяцев и день даю

На то, чтобы обдумать вы мою

Могли загадку. Честью поручитесь,

Что вы поступите как смелый витязь

И дать ответ придете через год».

Что делать рыцарю? Пришел черед —

И женщине он должен покориться

И через год с ответом к ней явиться.

И вот отправился он в дальний путь,

Чтоб раздобыть ответ хоть где-нибудь.

Он каждый город посещал и дом

И всюду всех расспрашивал о том,

Что женщины всему предпочитают.

Но если даже женщины и знают,

Чего хотят, двоих на свете нет,

Чтоб на одном сошелся их ответ.

Те назовут богатство и наряды,

Те почести, те угожденью рады,

Тем лишь в постели можно угодить,

Тем бы вдоветь да замуж выходить.

Тем сердце лесть всего сильней щекочет,

А та сознаться в слабости не хочет,

Но ей хвала сокровищ всех милей.

Ведь льстивым словом нас всего верней

Или услугой самою ничтожной

И покорить и усмирить возможно.

А те свободу почитают главным,

И чтобы с мужем были равноправны.

И чтоб никто не смел их укорять,

Коль на своем затеют настоять.

И то сказать – какая же из нас

Супруга не лягала всякий раз,

Когда ее заденет за живое

Или о ней он правду всю раскроет.

Попробуйте – и в этом убедитесь,

Как убедился тот злосчастный витязь.

Все мы хотим, будь даже мы порочны,

Чтобы никто ни прямо, ни заочно

О нас дурного людям не сказал,

Но чтоб в пример нас женам называл.

А есть такие, что хотят доверье

Завоевать хотя бы лицемерьем.

Советницей и другом мужу быть,

Секреты мужа от людей хранить.

Цена их притязаниям – полушка.

Поверьте, женщина всегда болтушка.

Хранить секреты – это не для нас.

Вот был на свете некий царь Мидас,

И говорит о нем поэт Овидий,

Что рок его безжалостно обидел

И у царя под шапкою кудрей

Ослиных пара выросла ушей.

Он ото всех скрывал свое уродство,

Но, в женское поверив благородство,

Секрет жене любимой рассказал,

Причем молчать об этом слово взял.

И поклялась она: «Секрет не выдам.

Подумать, ведь позор какой и стыд нам.

Тебя предать на посмеянье всех —

Да это было б преступленье, грех».

Но день прошел, и поняла – гнетет

Ее молчанье, и она умрет,

Когда от бремени не разрешится

И от секрета не освободится.

И вот, страшась злокозненных ушей,

Туда, где из болотца тек ручей,

Она без памяти, в слезах, сбежала,

Легла плашмя там, где струя журчала,

И, как в трясину выкликает выпь,

Она шепнула в водяную зыбь:

«Меня не выдай, милая вода,

Не выдай никому и никогда.

У мужа моего, царя, послушай,

Ослиные растут, о горе, уши.

Теперь на сердце легче, ведь скрывать

Ту тайну не могла я и молчать».

Конец рассказывать – напрасный труд,

Пусть у Овидия его прочтут.

Когда увидел рыцарь, что надежды

Нет никакой – сильнее он, чем прежде,

Отчаялся и крепко приуныл;

А срок его уж на исходе был,

И надо было в замок возвращаться

И с головой своей опять прощаться.

Вдруг на пути он видит много дам,

Они кружились в танце по лугам,

Их двадцать пять, а то и больше было.

И рыцарь к ним направился уныло

Задать постылый тот же все вопрос.

Но на лугу кустарник редкий рос,

И хоровода словно не бывало,

А на пеньке преважно восседала

Невзрачная, противная старушка.

Дряхла на вид, ну, словно та гнилушка,

С которой через силу поднялась.

«Сэр, – говорит ему, – я знаю вас,

И если вам никто помочь не может,

Я помогу вам, рыцарь мой пригожий:

Ведь к старости мы много узнаем».

«Любезная, скажи мне лишь о том,

Что женщина всему предпочитает.

Меня палач и плаха ожидают,

И если ложен будет мой ответ,

От смерти лютой мне спасенья нет».

«Так дай мне слово первое желанье

Мое исполнить, и за послушанье

Скажу тебе я, что тебя спасет».

«Даю я слово. Черт пусть унесет

И ввергнет в ад мою навеки душу,

Коль я с тобой наш договор нарушу».

«Так ты спасен от царственного гнева:

Со мной согласна будет королева.

Хотела б видеть, кто из этих дам

Ответ оспорит, что тебе я дам.

Скорее слушай, навсегда запомни».

И что шепнула – неизвестно то мне,

Но только рыцарь сразу просиял.

И срок его еще не миновал,

Как со старушкой в замок он явился.

Весь двор решимости его дивился.

И собралися дамы и девицы,

А также и почтенные вдовицы

(Умнее нас на свете женщин нет),

Чтобы послушать рыцаря ответ

И королевы мудрое решенье.

И ждали все в великом нетерпенье,

Вокруг него сдвигаясь все тесней,

Узнал ли он, чего всего сильней

Желает женщина. Он, не смущаясь

И к королеве смело обращаясь,

Уверенно и громко начал речь:

«О госпожа! Палач пусть снимет с плеч

Мне голову, когда я ошибаюсь,

Но утверждать пред всеми я решаюсь,

Что женщине всего дороже власть

Над мужем, что она согласна пасть,

Чтоб над любимым обрести господство.

На ваше полагаюсь благородство.

Вот, госпожа, все, что придумать мог.

Теперь казните! Я у ваших ног!»

И не нашлось ни дамы, ни девицы,

Ни опытной в таких делах вдовицы,

Которая б решилась отрицать,

Что большего не может пожелать.

И королевин суд провозгласил,

Что рыцарь жизнь еще раз сохранил.

Ворча, кряхтя и причитая глухо,

Заговорила дряхлая старуха:

«Пока еще, о госпожа, я тут,

Пускай рассудит нас твой правый суд.

Я рыцаря ответу научила,

За это – обещанье получила,

Что просьбу первую мою тотчас

Исполнит он, и, умоляю вас,

Пускай он сделает, что обещал:

Прошу, чтобы женой меня назвал.

А если жизнь его я не спасла,

Пускай здесь скажет, в чем я солгала».

Ответил рыцарь: «Я поклялся в этом,

И в самом деле связан я обетом.

Но для чего тебе супруга надо?

Иную выбери себе награду».

«Ну, нет, – ему ответила старуха,

И неприятен голос был для слуха. —

Пусть я уродлива, стара, бедна,

Но мной награда определена,

Я от нее никак не откажусь

И за все золото не соглашусь,

Что под землей еще лежит незримо,

Не стать женой твоей, твоей любимой».

«Любимой! – он вскричал. – Скорей в аду

Согласен быть. Во всем моем роду

Еще никто так не бывал унижен».

Но все напрасно, и, судьбой обижен,

Он с нею тотчас же помолвлен был

И как невесте перстень свой вручил.

Не думайте, что я жалею слов,

Чтоб описать весь шум и блеск пиров

И то веселье, что на свадьбе было:

Ведь что за пир, коль мужу все постыло?

Нет, не было ни празднеств, ни веселья,

Когда от алтаря на новоселье

Украдкой молодую он провел

И так был опечален, мрачен, зол,

Что целый день, как филин, укрывался

И всех вокруг стыдился и чурался.

И, удрученный, лег он с ней в постель

И, расшвыряв в сердцах цветы и хмель,

Ворочался, от горя ошалелый,

И на него с улыбкою глядела

Постылая уродина жена.

Так ночь текла в мучениях без сна,

И наконец жена ему сказала:

«Мой милый муж, того ль я ожидала?

Хоть не сказала б я, чтоб ты был груб,

Но ты на ласку, друг мой, слишком скуп.

Ужель такая у тебя натура?

Иль при дворе у короля Артура

Вас учат так вести себя с женой?

Что ты – безумный или же больной?

Я жизнь тебе спасла, ты это знаешь,

И все ж меня так сильно обижаешь.

Скажи, могу ли чем-нибудь помочь,

А то уж на исходе наша ночь».

«Помочь! Какая мне поможет сила,

Помочь мне может разве что могила.

Ты так уродлива и так стара.

Я рыцарь королевского двора,

А ты безродная, так что ж дивиться,

Что ночь идет, а ты еще девица

И что я места не могу найти.

Меня лишь смерть одна могла б спасти».

«И это все, что так тебя тревожит?»

«Свести с ума и половина может

Того, что я сегодня пережил».

«Когда б меня как следует любил,

Тебе бы я помочь в беде сумела

И ночи в три исправила б все дело.

Но ты твердишь – твои богаты предки

И ты, мол, родовит. Объедки

Догладывая, будет ли кто сыт?

Кто славою заемной знаменит?

Тот благороден, в ком есть благородство,

А родовитость без него – уродство.

Спаситель образцом смиренья был

И в этом следовать за ним учил.

Ведь предок наш, богатства завещая,

Не может передать нам, умирая,

Тех подвигов или тех добрых дел,

Которыми украситься сумел.

Вот Данте, из Флоренции поэт,

Мудрей которого на свете нет,

Писал о том, что редко от корней

Доходит добрый сок до всех ветвей [191]См. Данте, «Чистилище», VII, 121 – 123.

И благородство не в самой природе,

Оно от бога на людей нисходит.

Наследье предков – преходящий дар.

Он портится, как хлеб или товар,

Когда коснется гниль его людская.

Тебе понятна ль истина такая?

Когда бы благородство сохранялось

Из рода в род, оно бы проявлялось

В поступках добрых, и не мог бы тать

Себя потомком лордов называть.

Возьми огонь и в горнице без света,

Темней которой не было и нету

Отсюда до вершин Кавказских гор,

Зажги очаг, и станут до тех пор

Гореть дрова, покуда не погаснут,

И пламя будет так же чисто, ясно,

Как на свету. Оно всегда все то ж.

А знатный род с огнем в одном лишь схож:

Он, вспыхнув ярко, тускло догорает.

Состав огня ничто не изменяет,

А лорда сын, едва он примет власть,

Так низко может и бесчестно пасть,

Что благородство все свое утратит.

Кичиться предками совсем некстати,

Что добродетелей они полны,

Когда вы сами предкам не равны.

И если герцог, лорд или барон

Поступит низко, то подобен он

Презреннейшему из презренной черни,

Хотя б исправно и ходил к вечерне.

А благородство, взятое взаймы

У знатных предков, презираем мы,

Когда напялено оно на плечи

Тому, кому и похвалиться нечем.

Знай, благородство – это божий дар.

Его как милость может млад и стар

Снискать за добрые дела в награду.

Не каждому оно дается кряду,

А завещать его нельзя никак,

И это сделать может лишь дурак.

Смотри, как благороден стал Гостилий,

А бедные родители растили

Его, как то Валерий описал. [192]Тот же Валерий Максим, кн. III, гл. 4.

Прочти, что Сенека о том сказал

Или Боэций: тот лишь благороден,

Кто за дела таким прослыл в народе.

И видишь ли, мой милый, вот в чем дело —

Хотя я знатных предков не имела,

Но если бы меня сподобил бог,

Который милостив, хотя и строг,

Прожить безгрешно, – стану благородна,

Коль это будет господу угодно.

Вот в бедности меня ты обвинил,

Но сам Христос когда-то беден был,

А он не вел бы жизни недостойной.

Ведь было б, кажется, ему спокойней

В обличье царском грешных нас учить.

А благодушно в бедности прожить

Достойно всякого, кто благороден.

Тот в бедности богат и тот свободен,

Кто не смущен и нищетой своей.

Скупой завистник нищего бедней:

Его алчбы ничто не утоляет.

А тот бедняк, что денег не желает,

Богаче тех, кто на мешках сидит

И за сокровища свои дрожит.

Кто нищ, тот по природе щедр и весел,

И Ювенал, свое он слово взвесил,

Сказав: «С ворами хоть бедняк идет —

Он беззаботно пляшет и поет». [193]Ювенал, «Сатиры», X, 22.

Ах, людям бедность горько хороша, [194]В диалоге Адриана и Секундуса у Винсента де Бове («Speculum Historicale», I, 10, гл. 71; «Какова бедность? Горько хороша, матерь здравия» и т. д.).

Скольких забот лишится с ней душа.

И для того, кому богатств не жалко, —

В ее горниле лучшая закалка;

Пусть с нищего лоскут последний снимут,

При нем добро, что воры не отнимут.

Кто нищету с покорностью несет,

Себя и господа тот познает.

Ведь нищета – очки: чрез них верней

Распознаешь отзывчивых друзей.

И потому, супруг мой, так и знай,

За нищету меня не упрекай.

Меня еще за старость ты корил,

Но кто тебе злокозненно внушил,

Что старость грех? Ведь все вы, джентльмены,

Толкуете, что старики почтенны,

И старика зовете вы «отец».

Еще упрек ты сделал под конец.

Да, безобразна я, но в том залог:

Тебя минует еще горший рок —

Стать рогоносцем, ибо седина,

Уродство и горбатая спина —

Вот верности испытанные стражи.

Но, верная, тебе еще я гаже.

И чтоб меня ты не затеял клясть,

Ну что ж, давай твою насыщу страсть.

Сам выбирай, хотя не угадаешь,

Где невзначай найдешь, где потеряешь:

Стара, уродлива, но и скромна.

И до могилы преданна, верна

Могу я быть, могу и красотою

И юностью блистать перед тобою,

Поклонников толпу в твой дом привлечь

И на тебя позор иль смерть навлечь.

Вот выбирай. И толком рассуди».

У рыцаря заныло тут в груди.

Вздохнул он тяжко и жене ответил:

«Миледи и любовь моя, уж светел

Стал небосклон, мне, видно, не решить,

Что дальше делать и как дальше жить.

Решай сама, как мудрая жена,

Какая нам с тобою суждена

Судьба и жизнь; тебе я доверяю.

Что хочешь ты, того и я желаю».

«Так, значит, над тобой взяла я верх.

К моим ногам гордыню ты поверг?»

«Ты верх взяла, тебе и выбирать».

«Приди же, друг, меня поцеловать,

Ты это заслужил своим ответом,

Получишь верность и красу при этом.

Пусть поразит безумие меня,

Коль изменю, а ты при свете дня

Увидишь, что прекрасней королевы

И обольстительней всех внучек Евы

Тебе явлюсь. Ко мне скорей приди,

Откинь тот занавес и погляди.

И если не зажгу в тебе я страсти,

То смерть моя в твоей, супруг мой, власти».

Когда увидел рыцарь, что жена

Приветлива, красива и юна,

Тут, вне себя от этой благодати,

Он заключил ее в свои объятья.

Ему и сотни поцелуев мало,

Она ж ему покорно уступала

Во всем, лишь бы порадовать его.

Не стану я рассказывать того,

Как, сохранив любовь свою до гроба,

Они в довольстве, в счастье жили оба.

Пошли, господь, и нам таких мужей,

А то еще покорней и свежей

И яростней в супружеской постели.

Еще, господь, того бы мы хотели,

Чтоб нам супругов наших пережить

И с новыми пятью-шестью пожить.

Коль муж строптив, неласков и сердит,

Ему господь пусть пек укоротит

За то, что он жену не почитает;

Ну, а скупца, что денежки считает,

Жалеет дома пенса на расход,

Того пускай чума иль черт возьмет.

Здесь кончается рассказ Батской ткачихи

Wife of Bath’s Tale, The

«Рассказ Батской Ткачихи» Чосера достоин упоминания по двум причинам. Во-первых, это очень старинный и превосходный образец волшебной сказки, а во-вторых, в нем содержится пример средневековой жалобы об уходе эльфов совершенно в духе Корбетова «Подарки фей, прощайте». По-видимому, эльфы покидают нас с древнейших времен и все никак не могут совсем покинуть.1)

In th’olde dayes of the Kyng Arthour,
Of which that Britons speken greet honour,
865 All was this land fulfild of fayerye.
The elf-queene, with hir joly compaignye,
Daunced ful ofte in many a grene mede.
This was the olde opinion, as I rede;
I speke of manye hundred yeres ago.
870 But now kan no man se none elves mo,
For now the grete charitee and prayeres
Of lymytours and othere hooly freres,
That serchen every lond and every streem,
As thikke as motes in the sonne-beem,
875 Blessynge halles, chambres, kichenes, boures,
Citees, burghes, castels, hye toures,
Thropes, bernes, shipnes, dayeryes,
This maketh that ther been no fayeryes.
For ther as wont to walken was an elf,
880 Ther walketh now the lymytour hymself
In undermeles and in morwenynges,
And seyth his matyns and his hooly thynges
As he gooth in his lymytacioun.
Wommen may go saufly up and doun.
885 In every bussh or under every tree
Ther is noon oother incubus but he,
And he ne wol doon hem but dishonour.
Когда-то, много лет тому назад,
В дни короля Артура (говорят
О нем и ныне бритты с уваженьем),
По всей стране звучало эльфов пенье;
Фей королева со своею свитой,
Венками и гирляндами увитой,
В лесах водила эльфов хоровод
(По крайней мере, верил так народ).
Чрез сотни лет теперь совсем не то,
И эльфов не увидит уж никто.
Монахи-сборщики повсюду рыщут
(Их в день иной перевидаешь тыщу,
Их что пылинок в солнечных лучах).
Они кропят и крестят все сплеча:
Дома и замки, горницы и башни,
Амбары, стойла, луговины, пашни,
И лес кругом, и ручеечек малый, –
Вот оттого и фей у нас не стало,
И где они справляли хоровод,
Теперь там сборщик поутру идет
Иль, дань собрав с благочестивой черни,
Вспять возвращается порой вечерней,
Гнуся обедню под нос иль псалмы.
Теперь и женщины с приходом тьмы
Без страха ночью по дорогам ходят:
Не инкубы – монахи в рощах бродят,
А если вас монах и обижает,
Он все благословеньем прикрывает.

В этом отрывке Батская Ткачиха адресует свои уколы клирикам, путешествующим в общей компании, доходя до утверждения, что «не инкубы – монахи в рощах бродят». Распутный монах – фигура, часто встречающаяся в народной традиции. Здесь следует отметить, что Ткачиха отождествляет эльфов с чертями, ведь инкуб – это черт, развратничающий с женщиной, хотя «дряхлая старушка» в рассказе Ткачихи на самом деле добрая фея.

Сама история была весьма популярна в то время. Говер использовал ее почти одновременно с Чосером в своем «Confessio Amantis», а поэма XV в. «Обручение Сэра Гавена и Дамы Рагнелл» издана в книге «Сэр Гавейн» Мэддена. Известна также покалеченная баллада «Женитьба Сэра Гавейна», которую Чайлд перепечатал из Манускрипта Перси. У Чайлда есть и баллада о «Короле Генрихе» (№32) на ту же тему куртуазной учтивости и подчинения безобразной женщине-уродине. Гэльская сказка «Дочь Подводного короля» у Дж.Ф.Кэмпбелла, главный герой которой – Диармид, рассказывает эту же историю. Чайлд указывает на параллель с одной исландской сагой.

Изложение этого сюжета Чосером несколько отличается от большинства прочих, хотя канва используется та же. Неназванный рыцарь при дворе короля Артура, «рыцарь-хват», возвращаясь однажды с соколиной охоты, обесчестил девицу и сперва был осужден на смерть, но Гиневра умолила Артура не казнить его. За это она задала ему вопрос: чего больше всего хотят женщины? Она дала ему год и день найти ответ. В случае неудачи его ждала неизбежная смерть. Рыцарь объехал весь свет и слышал без счету ответов на свой вопрос, но ни один из них не выглядел более убедительным, чем прочие. Наконец пришло время рыцарю возвращаться ко двору, но по пути, проезжая через лес, он попал на лужайку, на которой танцевали двадцать четыре дамы. Он бросился к ним, надеясь узнать отгадку своей загадки, но не успел он подъехать к ним, как они растаяли в воздухе, а на лужайке оказалась лишь одна старуха, уродство и безобразие которой не поддавались описаниям; она поприветствовала рыцаря и спросила его, чего он ищет здесь. Он рассказал ей о своей беде, и она ответила, что знает ответ и скажет его, если только он пообещает ей за это исполнить ее просьбу, если только сможет. Рыцарь пообещал, и старушка прошептала ответ ему на ухо. С ней вместе он отправился на суд. Судили его девицы, жены и вдовы, а председательствовала сама королева. Присутствовал весь королевский двор. Гиневра повторила свой вопрос, и рыцарь храбро отвечал:

My lige lady, generally, quod he,
Wommen desiren to have sovereynetee
As wel over his housbond as hir love,
And for to been in maistrie hym above.
This is youre mooste desir, thogh ye me kille.
Dooth as yow list; I am heer at youre wille.
«О госпожа! Палач пусть снимет с плеч
Мне голову, когда я ошибаюсь,
Но утверждать пред всеми я решаюсь,
Что женщине всего дороже власть
Над мужем, что она согласна пасть,
Чтоб над любимым обрести господство.
На ваше полагаюсь благородство.
Вот, госпожа, все, что придумать мог.
Теперь казните! Я у ваших ног!»

На это не нашла, что возразить, ни одна девица, жена или вдова, и рыцарю была дарована его жизнь. Тогда старая безобразная женщина вышла и заявила, что это она подсказала рыцарю его ответ, а он за это обещал исполнить любое ее желание, какое только сможет. Желание же ее – стать его женой. Рыцарь признал истинность ее слов, но умолял попросить чего угодно другого. Старуха однако была непреклонна, и рыцарю пришлось поспешно и с великим стыдом обручиться с ней. Настала первая брачная ночь. В постели старуха принялась бранить рыцаря за то, что тот лишь вздыхал и ворочался. Что тебе не по нраву? – спрашивала она его. – Что я сделала не так? Рыцарь отвечал, что она стара, уродлива и низкого происхождения. Старуха учтиво отвергла все его обвинения одно за другим, а под конец добавила, что может все изменить. Выбирай, предложила она, хочешь ли ты иметь в женах некрасивую старуху, но зато верную и любящую, во всем услужливую, как подобает достойной жене, или же молодую красавицу, лживую и неверную, которую за дверью поджидают любовники. Рыцарь обдумал все, как следует, и наконец предложил ей самой сделать выбор, потому что ей лучше знать. «Так значит ты отдаешь главенство мне?» – спросила она. – «Да,» – ответил рыцарь, – «ибо это я считаю наилучшим.» – «Тогда поцелуй же меня,» – воскликнула она, – «ибо я буду для тебя и тем, и другим, и красавицей, и верной женой. Подними занавесь и посмотри!» Тогда рыцарь заглянул под занавесь и увидел там прекраснейшую из женщин, готовую услужить ему так, как он только пожелает, и осыпал ее сотнями поцелуев, и все их дни с той поры были полны любви и согласия.

Рассказ Чосера отличается от баллад и народных сказок тем, что в нем рыцарь страдает по своей собственной вине. В других пересказах герой исполняет приказ своего короля или предводителя, а дама заколдована злой мачехой, как в сказке о «Змее ползучем из Спиндлстон-Хойх». У Чосера дама – фея, полностью владеющая ситуацией, а в других – жертва в поисках освобождения от чар. Может быть, эта сказка несколько более куртуазна и слащава, чем можно было бы ожидать от батской ткачихи, но она проводит мысль рассказчицы о том, что мужья должны подчиняться своим женам.

[Мотивы: D621.3; D732; H541]

Текст книги «Кентерберийские рассказы. Переложение поэмы Джеффри Чосера»

Автор книги: Питер Акройд

сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Рассказ Батской Ткачихи

Здесь начинается рассказ Батской Ткачихи

– В старые добрые времена, в эпоху благословенного короля Артура, наш остров населяли духи. Это была волшебная страна. Королева фей танцевала на зеленых лугах и луговинах со свитой своих эльфов. Во всяком случае, так рассказывали люди. Наверное, все это было сотни лет назад. Теперешний-то наш мир не таков. Мы больше не видим ни фей, ни волшебников. А знаете, почему? Их всех прогнали монахи и церковники, которые взялись вычищать да освящать нашу страну во всех ее уголках. Эти святоши обыскивают леса и реки; так много их развелось на нашей земле – точно пылинок, что пляшут в солнечных лучах. Они крестят залы и комнаты, кухни и спальни; они крестят города, городки, городишки, замки и высокие башни; они крестят деревни, амбары, конюшни и маслобойни. Вот из-за них-то нигде и не осталось фей. Монашеская братия с утра до ночи топчет тропы эльфов, бормоча свои утренние и прочие молитвы; там, где прежде резвились феи, теперь только молитвы и слышатся. Конечно, женщине теперь и бояться-то почти нечего, раз за кустом или деревом не прячется какой-нибудь злой дух. Кого она встретит в лесу? Конечно, только монаха. А монах отнимет у нее только честь – но не душу.

Некогда, при дворе короля Артура, жил-был один рыцарь. И вот однажды этот рыцарь ехал верхом вдоль реки, один-одинешенек, и вдруг увидел, что впереди идет молодая девица. Она тоже была одна. Рыцарь воспользовался таким случаем и изнасиловал ее. Девица отбивалась, как могла, но сил у нее не хватило. Этот греховный поступок вызвал такой скандал при дворе, так всех возмутил, что король велел казнить рыцаря. И его бы действительно обезглавили, как того требовал закон, если бы за его жизнь не вступились королева и другие придворные дамы. Они так долго и громко кричали: «Милосердия! Милосердия!» – что король наконец сдался и предоставил решать дело своей жене. Пускай, мол, она сама решает – жить рыцарю или умереть.

Королева поблагодарила своего супруга за милость и, выбрав время, вызвала к себе рыцаря.

«Ваша участь висит на волоске, – объявила она ему. – Ваша жизнь вам не принадлежит. День Страшного суда, возможно, ближе, чем вы думаете. Я спасу вас, если вы ответите мне на один вопрос: „Чего больше всего желают женщины?“ Но будьте осмотрительны! Подумайте, прежде чем отвечать. Только так вы сможете спасти свою шею от секиры палача. Если не можете дать мне ответ сегодня – я разрешаю вам покинуть двор. Ищите ответа по всему свету. Но ровно через год, в этот самый день, возвращайтесь сюда. А прежде чем уехать, поклянитесь мне самой торжественной клятвой, что вернетесь и предстанете перед судом».

Рыцарь вздохнул: его охватили сомнения и тревога. Как же дать ответ на такой вопрос? Но выбора у него не было. Он поразмыслил и решил, что подчинится требованию королевы. Он оставит двор и вернется спустя год и один день. Он целиком вверился Богу, вскочил на коня и пустился в путь. Он обходил все города и деревни, у всех ища ответа на свой вопрос. «Чего больше всего желают женщины?» – спрашивал он всех подряд. Но, сколько он ни пытался, никак не мог найти подходящий ответ. Не было и двух таких людей, которые бы высказали одинаковое суждение. Одни говорили, что женщины больше всего любят деньги, другие называли почести, третьи – удовольствие. Одни уверяли, будто женщины мечтают о пышных нарядах, а иные считали, что для женщин самая большая радость – плотские утехи. Одни говорили, что женщинам нравится часто выходить замуж и вдоветь. Другие – что женщины стремятся выйти замуж, чтобы их носили на руках, всячески холили и лелеяли. Рыцарю говорили, что мужчина может покорить женщину лестью. Или что любую женщину – будь она молода или стара, богата или бедна – можно завоевать знаками внимания и обожания.

Конечно, находились и другие – те уверяли, что на самом деле мы, женщины, жаждем свободы. Мы во всем хотим поступать, как нам угодно, и не желаем, чтобы нас осуждали. По-моему, в этом есть большая доля правды. Кому понравится все время слушать: «Ты ведешь себя нескромно»? Вот что я вам скажу. Когда женщин ударяют по больному месту, они непременно дают сдачи. Попробуйте сами – и убедитесь, что я права. Даже если в глубине души мы порочны, нам нравится выглядеть добродетельными и целомудренными.

Были и другие доводы. Некоторые отвечали рыцарю, что женщинам больше всего на свете хочется слыть скромными и честными, они мечтают, чтобы их восхваляли за силу ума и за умение хранить тайны. Но это, конечно, чушь. Женщины неспособны хранить тайны! Вы не слышали историю про Мидаса?

Как рассказывал Овидий и другие ученые авторы, у Мидаса под длинными волосами прятались два огромных ослиных уха. Он очень боялся, как бы кто-нибудь не прознал про это его уродство. Он предпочел бы смерть огласке. Поэтому никто и не знал про его уши – никто, кроме жены. Мидас любил ее и доверял ей. И он попросил ее молчать и никому не говорить об этом… этом его плачевном недостатке. Могла ли она промолчать? Черта с два! Разумеется, она поклялась ему самой страшной клятвой, что будет хранить все в тайне. Было бы ужасно, сказала она, запятнать честь милого мужа. Ведь и на нее тогда пал бы неслыханный позор. На самом же деле она невыносимо страдала от того, что одна знает правду; ей казалось, что она вот-вот лопнет от бремени тайны, что слова сами собой вырвутся наружу. Вам знакомо такое чувство? Мне – да. Она пообещала никому не говорить. Так что же ей было делать? Она побежала к какому-то болотцу неподалеку от дома, и сердце у нее колотилось; она наклонилась лицом вниз, к камышам и к воде, совсем как цапля. «Только не выдай меня, – сказала она воде. – Никому не повторяй. Я сейчас расскажу тебе нечто такое, чего никогда больше никому не расскажу. У моего мужа ослиные уши! О Господи! Вот – как только я это сказала, мне сразу же полегчало. Я выдала тайну – и перестала мучиться». Это доказывает, что мы, женщины, не способны слишком долго хранить доверенные нам секреты. Слова сами вырываются наружу. Ну, а коли хотите узнать окончание этой истории, так читайте Овидия.

Когда рыцарь понял, что ему никогда не найти ответа на свой вопрос: «Что больше всего по вкусу женщинам?» – ему сделалось смутно на душе и страшно. Ведь приближался условленный день. Пора было возвращаться домой, чтобы предстать пред судом королевы. На обратном пути ему довелось проезжать через лес. Там, неподалеку от просеки, он увидел любопытное зрелище. Среди деревьев водили хоровод двадцать четыре юные девушки (а может быть, их было еще больше). Рыцарь приблизился к ним в надежде, что эти молодые женщины поделятся с ним какой-нибудь мудростью. Но, как только он подъехал ближе, они вдруг исчезли. Куда же делся хоровод? Рыцарь озадаченно оглядывался по сторонам. И вот тогда-то он заметил какую-то старую каргу, которая сидела на поваленном мертвом дереве. Никогда еще он не видел большей уродины.

«Сэр рыцарь, – обратилась она к нему, – что привело вас в такую глушь? Расскажите мне, что вы тут ищете? Может быть, я вам помогу. Старухи подчас бывают мудры».

«Милая матушка, – отвечал ей рыцарь, – мне придется умереть, если я не найду ответа на один вопрос: „Чего больше всего желают женщины?“ Если вы сможете подсказать мне верный ответ, я навеки останусь вашим должником».

«Тогда дайте мне обещание. Возьмите меня за руку и поклянитесь. Если я дам вам правильный ответ, то вы обязуетесь выполнить любую мою просьбу. Сделаете все, что в вашей власти. Если вы согласны, то я еще до наступления ночи открою вам тайну».

«Даю вам свое рыцарское слово!» – сказал он.

«Ну, тогда я уверена, что вы спасены. Доверьтесь мне. У меня нет никаких сомнений, что королева со мной полностью согласится. Эта самая гордая из знатных дам, разряженных в драгоценности и дорогие головные уборы, не осмелится мне противоречить. – И тут старуха прошептала несколько слов на ухо рыцарю. – Ну же, – добавила она уже громче. – Взбодритесь! Ничего не бойтесь. Давайте без промедления отправимся ко двору».

Когда они прибыли во дворец, рыцарь сразу же навестил королеву, как и обещал. Он объявил, что знает ответ на жгучий вопрос. Можете представить себе, какое волнение поднялось среди женщин! Жены, возлюбленные, девицы, вдовы – все пришли ко двору. Там же была и королева – она приготовилась вынести свое решение перед собравшимися. Все ждали, что же скажет рыцарь. Королева призвала всех к тишине и приказала рыцарю выступить вперед.

«Скажите нам, благородный рыцарь, – сказала она, – каков ваш ответ? Чего больше всего желают женщины?»

Рыцарь не стал вешать голову, как скотина в стойле. Он выступил вперед и перед всеми ответил ей звонким голосом:

«О моя государыня! Женщины больше всего на свете желают обрести власть над своими мужьями или возлюбленными. Они желают держать их в подчинении. Казните меня, если желаете. Но такова правда. Вот я стою перед вами. Делайте со мной что хотите».

Тут поднялся общий ропот одобрения. Ни одна жена, ни одна вдовица, ни одна девица не желала оспорить его слов. Все они единодушно согласились на том, что рыцарь выиграл свою жизнь. Когда все стало ясно, вперед выступила старая карга.

«Справедливости! – возопила она. – Прошу справедливости, государыня королева! Прежде чем распустить суд, выслушайте мою просьбу. Это я подсказала рыцарю правильный ответ. Но прежде я взяла с него клятву, что взамен он выполнит любое мое желание, если это будет в его власти. Клянусь вам, что говорю правду. Ну, а теперь, когда я спасла ему жизнь, пришла и моя пора. – Она повернулась лицом к рыцарю. – А теперь, сэр рыцарь, я прошу вас без промедления жениться на мне. Я хочу стать вашей женой».

Рыцарь поглядел на старуху с ужасом.

«О Боже! Да что же это такое? Как можно? Да, признаю, я действительно принес вам клятву. Но, ради бога, попросите меня о чем-нибудь другом. Возьмите все мои деньги. Просите что угодно! Но только не меня самого».

«Нет уж! Я не предам ни себя, ни вас. Пускай я стара, бедна и безобразна, но мне ваши денежки ни к чему. Я с вами не расстанусь ни за какое золото в мире. Мне нужна только ваша любовь».

«Моя любовь? О нет! Моя погибель! Мое отчаяние! Ведь меня ждет позор и унижение».

Напрасно он жаловался. Было решено: он обязан жениться на старухе. Более того, он обязан был лечь с нею в постель. Я бы и рада рассказать вам о веселом пиршестве и радостных торжествах, которыми сопровождалась их свадьба. Но не могу – потому что ничего этого не было. Не было ни поздравительных речей, ни заздравных тостов, ни свадебного пирога. Напротив, звучали соболезнования и слова утешения. Рыцарь тайком обвенчался со старухой на следующее же утро, а потом спрятался от дневного света, будто филин. Он даже глядеть не мог на жену – такая она была уродливая и грязная. Когда наконец он улегся в постель с новобрачной, то морщился от стыда и омерзения; он корчился и ворочался под простыней, а та неподвижно лежала с улыбкой на лице.

«Ах, дорогой муженек, – проговорила она. – Боже мой! Да разве так полагается женихам-рыцарям обходиться с невестами! Таков ли закон при дворе короля Артура? Неужели все люди вашего звания такие робкие? Ведь я – ваша возлюбленная, я ваша жена. Я женщина, которая вас спасла. Я никогда не причиняла вам никакого зла. Все это правда. Так отчего вы так странно ведете себя в нашу первую брачную ночь? Вы вертитесь, как уж на сковородке. В чем я провинилась перед вами? Скажите мне, ради бога. Если я как-то могу помочь вам, то постараюсь».

«Помочь мне? Как? Это невозможно. Вы – старуха, уродливая и худородная! Что же тут удивляться, что я маюсь и ворочаюсь? Моя родословная запятнана! Я молю Бога о том, чтобы у меня разорвалось сердце!»

«И это – единственная причина вашего недовольства?»

«Единственная! А вам этого недостаточно?»

«Что ж, сэр, мне кажется, это излечимо. Думаю, я окажу вам одну услугу – быть может, через день или два. Если бы вы оказали мне чуть-чуть больше внимания, я могла бы вам помочь. Но только, пожалуйста, не говорите мне опять о своем высоком происхождении. Ваша родословная происходит от давно накопленных денег. Вот и все. На деле же грош ей цена. Все это чистое тщеславие. Вам следовало бы больше думать о своем человеческом достоинстве. Вам следовало бы больше уважать тех, кто совершает добрые дела, как в частной жизни, так и в общественной. Они-то и есть настоящие благородные люди. Наш Спаситель учил нас, что истинное благородство исходит от следования Его примеру, а не от денежных мешков наших богатых предков. Пускай они завещали нам все свои земные блага, отчего мы и кичимся своим знатным происхождением, – они ведь не могли передать нам дар святой жизни. Честного человека творят честные дела. Вот единственный урок, какой могли вам преподать ваши предки.

Думаю, вам известны возвышенные слова флорентийского поэта Данте, который учил нас: „Человек неспособен взобраться на небеса по собственным слабым веткам. Господь хочет, чтобы мы просили у Него сил и решимости“. Единственное, что мы можем унаследовать от наших предков, – это материальные блага, которые на самом деле способны навредить нам. Каждому это известно не хуже, чем мне. Если бы добродетель обладала природным ростом в некоторых семьях, передаваясь по наследству от отца к сыну, от матери к дочери, тогда потомкам жилось бы намного легче. Они бы никогда не погрязали в пороках и низости.

Возьмите горсточку горящих углей. Принесите их в самый темный дом, стоящий на полпути между нашим краем и Кавказскими горами. Закройте двери и уходите. Огонь продолжит гореть – чистый и непорочный, как если бы его наблюдали двадцать тысяч человек. Он будет исполнять свое природное предназначение, пока не потухнет. В этом можно не сомневаться. А теперь, возможно, вы поймете, о чем я вам говорила. Благородство нельзя позаимствовать или купить. Огонь всегда, навеки останется огнем. Люди – более сложные натуры, подверженные переменам. Видит Бог, часто бывает так, что сын знатного отца ведет себя постыдно. Есть и такие, кто кичится своими предками, своими доблестными дедами и прадедами, – однако сами при этом отличаются лишь подлостью. Они ничуть не походят на своих предков. Такой человек может величать себя лордом или графом, тогда как в действительности он всего лишь пьянчуга и хам. Благородство – это слава, которую завоевали задолго до вас. Оно не принадлежит вам по праву рождения. Один лишь Бог может наградить вас добродетелью. Бог – вот единственный родник и источник благодати.

Был такой римский писатель, Валерий Максим. Вы не слыхали о нем? Он восхвалял благородство Туллия Гостилия, который поднялся из нищеты и сделался третьим царем Рима. Этот Гостилий обладал настоящим благородством. И Сенека, и Боэций учили нас, что благородные натуры узнаются по благородным делам.

А потому, дорогой мой муж, я прихожу к следующему заключению. Даже если предки мои скромны, то сама я благодаря милости Божьей и собственным стараниям веду добродетельную жизнь. Если я изберу добродетель и буду избегать греха, то тем самым и сделаюсь благородной женщиной. А еще ты винишь меня в бедности? Да разве Спаситель, воплощенный Бог, не избрал себе земную жизнь бедняка? Каждому мужчине, каждой женщине, каждому ребенку хорошо известно, что Иисус, царь небесный, не сделал бы дурного или греховного выбора. Сенека и другие философы рассказывают нам, что веселая, добровольная бедность – великое счастье. Того, кто доволен даже тощим кошельком, пускай самому ему даже спину нечем прикрыть, – того я и назову истинно богатым. А вот тот, кто одержим жадностью, тот несчастен; он вечно алчет того, чего не может заполучить. Богат тот, кто ничего не имеет, но ничего и не желает; можете звать его голодранцем, а вот я назову его рыцарем духа. Бедность поет. Вы помните, наверное, те строки Ювенала, где он говорит о бедняке, который танцует и посвистывает перед лицом у грабителей. Кому-то бедность покажется ненавистной, на самом же деле она – благословение. Она побуждает человека к тяжкому труду. Мудрого она учит терпению, а терпеливого – мудрости. Кому-то покажется, что бедность – жалкое состояние, которого никому не пожелаешь. Но она приближает нас к Богу. Она помогает нам познать самих себя. Бедность – это окуляр, сквозь который мы можем разглядеть своих истинных друзей. А потому, дорогой мой муж, прекратите ваши жалобы. Я не сделала вам ничего плохого. Не браните же меня за бедность.

Еще вы говорите, что я стара. Уж не знаю, пишется ли об этом в каких-нибудь ученых книгах, но мне всегда казалось, что люди благородные должны почитать старость.

Ведь, обращаясь к старцу, вы называете его „отец“? Думаю, многие авторы подтвердят мою правоту. Тогда отчего вы зовете меня „уродливой“ и „дряхлой“? Во всяком случае, вы не станете рогоносцем. Старость и уродство – лучшие в мире хранители целомудрия. А у вас, я знаю, неплохой аппетит. Я смогу насытить его как нельзя лучше. Ну, так выбирайте теперь одно из двух: или я, старая и уродливая, буду с вами до дня моей смерти, и тогда я буду оставаться вашей скромной и верной женой, во всем вам послушной, или я буду молода и красива, но тогда в вашем доме будут вечно толпиться гости; много желающих будет осаждать и другое теплое местечко… Но это я предоставляю дорисовать вашей фантазии. Так как же? Выбирайте – и навсегда угомонитесь».

Рыцарь задумался и долго не мог принять решение. Он вздыхал, тряс головой и снова вздыхал. И наконец он вымолвил:

«Дорогая моя жена, госпожа моя и возлюбленная! Отдаю себя в ваши руки. Выбирайте ту участь, которая вам больше по душе. И выбирайте ту, что будет наиболее почетна для нас обоих. Мне все равно: я соглашусь с любым вашим решением, лишь бы вам оно было по нраву».

«Так, значит, вы мне доверяетесь? – спросила его старуха. – И я сама могу решать, чтó лучше всего для нашего брачного союза?»

«Конечно, – отвечал рыцарь. – Я с этим согласен».

«Тогда поцелуйте меня. Не надо больше ссор! Клянусь вам: отныне я стану для вас двумя этими женщинами сразу. Я буду и прекрасна, и верна. Пусть я лучше умру в безумии, чем предам вас! Я буду вам самой верной, самой любящей женой на свете. Но это еще не все.

Утром я стану красавицей не хуже любой знатной дамы, императрицы или королевы. Поступайте со мной, как вам угодно. А теперь лишь поднимите занавес и взгляните на меня».

И рыцарь с изумлением увидел, что она действительно молода и прекрасна, как и обещала. Он с радостью заключил ее в объятья и поцеловал ее тысячу раз. Она сдержала слово и во всем была ему послушна. Ни разу она не вызвала его неудовольствия. Так они и прожили всю жизнь, пребывая в мире и согласии. Да пошлет нам всем Господь благородных мужей – особенно если они молоды и ловки в постели. А еще, даст Бог, чтобы мы, женщины, их всех переживали. Проклятье тем мужьям, которые не слушаются жен. И дважды пусть будут прокляты скупые мужья! Вот и все, что я хотела вам рассказать.

Здесь заканчивается рассказ Батской Ткачихи
Пролог и рассказ Кармелита

Пролог Кармелита

Пролог к рассказу Кармелита

Пока Батская Ткачиха рассказывала, Кармелит, этот достойный человек, хмурился и бросал косые взгляды на Пристава. Он еще не позабыл спора с ним. Но из приличия не говорил ничего дурного. Теперь же он заговорил.

– Госпожа Алисон, добрая Батская Ткачиха, да ниспошлет вам Господь долгую жизнь! Клянусь, вы затронули такие материи, что впору обсуждать ученым мужам, и прекрасно с ними справились. Но, госпожа моя, мы путешествуем сейчас вместе с единственной целью – развлекать друг друга. Нам нет нужды вдаваться в споры на нравственные темы. Пускай этим занимаются проповедники на кафедрах! Итак, если остальные спутники не возражают, я сейчас расскажу вам презабавную историю о приставе. Думаю, все вы согласитесь: мало хорошего можно сказать об этой профессии. Приставы – это исчадья ада. Конечно, я никого из присутствующих не хочу обидеть. – Он искоса поглядел на Пристава, а потом продолжил: – Пристав – это шакал. Он всюду рыщет с приказами об аресте за прелюбодеяние. А потому конечно же вечно нарывается на побои.

Тут Гарри Бейли, наш Трактирщик, прервал его.

– Добрый Кармелит, – сказал он, – пожалуйста, не забывайте о вежливости. Человек в рясе должен быть учтивым со всеми. Нам не нужны ссоры и раздоры. Лучше приступайте к рассказу. А Пристава оставьте в покое.

– Да пускай мелет что хочет, – вставил тут Пристав. – Мне-то что за дело? Вот, когда мой черед настанет, я ему отплачу. Я ему все выложу про кармелитов, прочих сборщиков и лживых болтунов. У меня в запасе полно грязных анекдотов про них! Он у меня узнает, каково быть кармелитом!

– Тише! Хватит! – Трактирщик поднял руку. – А теперь, добрый брат Кармелит, может быть, вы без лишнего промедления расскажете нам свою историю? Уже вечереет.

Кармелит прокашлялся.

Я с мужем стала что ни день браниться,

А укротить, пожалуй, легче львицу,

Чем в ярости меня. Из дома в дом

Ходила я, хоть упрекал он в том

Меня, корил и приводил примеры

Все про язычников иль иноверов:

Что вот, мол, римлянин Симплиций Галл

С женой развелся, из дому прогнал

За то, что в воротах, без покрывала,

Она простоволосая стояла.

Другая, мол, наказана была

За то, что на ристалище пошла,

У мужа не спросясь, – жены той имя

Забыла я со многими другими.

А то твердил мне муженек мой часто

Заветы строгие Екклезиаста,

Чтоб муж из дома никогда жену

Не отпускал, особенно одну.

А то отыщет книгу и читает:

«Кто из лозины дом свой воздвигает,

Кто клячу старую в соху впрягает,

На богомолье кто жену пускает —

Тот сам себе, простак, петлю свивает».

Читает он, а мне все нипочем.

Мне – да смириться под его кнутом?

Чтоб все мои пороки обличал он?

Нет, никогда такого не бывало,

Да и не будет ни с одной из нас.

И чем сильней бесился он подчас,

Тем я его сильнее допекала.

Но до сих пор я вам не рассказала,

Зачем из книги вырвала листок

И почему мой муж был так жесток,

Что на всю жизнь лишил меня он слуха.

Ее читая, сам был тугоух он

И каждой строчке в этой книге верил.

Ее названье – «Теофраст Валерий». [185]185

  Теофраст Валерий. – Ткачиха мешает в одно Валерия Максима с Теофрастом, о котором см. выше.

[Закрыть]

Он нипочем бы с ней не разлучился.

Читая, он от хохота давился;

Она всегда и ночевала с ним.

Какой-то кардинал Иероним

В ней обличал слова Иовиниана.

В ней были сочиненья Тертульяна, [186]186

  Сочинения Тертульяна. – Тертулиан – знаменитый богослов II в.

[Закрыть]

Хризиппа, [187]187

  Хризипп (281 – 207 гг. до н. э.) – глава школы стоиков.

[Закрыть]

Тротулы [188]188

  Тротула – упоминается в «Les Lamentations de Matheolus» как некая римская императрица, предлагавшая не доверять женщинам.

[Закрыть]

и Хэловисы, [189]189

  Хэловиса – Элоиза, аббатиса монастыря в Пераклете, любившая выдающегося французского философа, богослова и поэта Абеляра (1079 – 1142).

[Закрыть]

Француженки какой-то, аббатисы,

Овидия «Наука о любви»

И притчи Соломона – сотни три

Стишков и басен всяких и историй.

И книга эта – я узнала вскоре —

Его всегдашний спутник; ночью ль, днем

Он помышлял всегда лишь об одном:

От дел и радостей мирских забыться

И в эту книгу с головой зарыться.

И было в ней развратниц, женщин злых

Не менее, чем в Библии святых

И праведниц. Ведь книжный червь не может

Нас, женщин, оценить, хоть все нас гложет.

«А кем, скажите, нарисован лев?» [190]190

  Намек на басню Эзопа, в которой скульптор указывает льву, что человека всегда изображают побеждающим льва. Лев спрашивает: «А кто это изобразил? Человек? Ну, так если бы это изобразил лев, все было бы иначе».

[Закрыть]

Да если бы мы, женщины, свой гнев,

Свое презренье к мужу собирали

И книгу про мужчину написали, —

Мужчин бы мы сумели обвинить

В таких грехах, которых не сравнить

С грехами нашими ни в коей мере.

Ведь сын Меркурия и дочь Венеры —

Они совсем не схожи и ни в чем.

Да вот судите сами вы о том:

Меркурий – это мудрость, накопленье,

Венера – вся порыв и расточенье;

Их склонностей извечная борьба

Неотвратима, как сама судьба.

Когда в созвездье Рыб Меркурий тонет,

Встает Венера в ясном небосклоне.

Когда ж Венера утром догорит,

Вечерней дожидается зари

Тогда Меркурий. Так идет от века.

И ни один ученейший калека

Не станет женщин от души хвалить.

Да иначе оно не может быть!

Как от учености он одряхлеет,

Венере подать он платить не смеет,

Да и зачем дырявый ей башмак!

И вот тогда начнет он так и сяк

На женщин шамкать злую клевету,

Что будто бы мы любим суету

И не способны верными быть клятвам.

Еще не то налгать на нас он рад вам.

И все-таки я вам не рассказала,

Как я за книгу эту пострадала.

Раз поздно вечером мой муж не спал

И, как всегда, свой фолиант читал,

Сперва про Еву, как с ее душой

Чуть не погиб навеки род людской

(Чтоб искупить греховную любовь,

Потом свою пролил спаситель кровь).

Мой муж хотел, чтоб с ним я затвердила,

Что землю женщина чуть не сгубила.

Потом прочел он, как во сне Самсон

Острижен был, а после ослеплен

И как, всему виновница,

Делила Своим коварством сокрушила силу.

Как из-за Деяниры Геркулес

Непобежденный на костер полез.

Не пропустил мучений он Сократа,

Которыми так жизнь его богата.

Муж злой жены – сколь жребий сей жесток!

Ведь вот Ксантиппа свой ночной горшок

Ему на голову перевернула,

И спину лишь покорнее согнул он,

Обтерся и промолвил, идиот:

«Чуть отгремело, и уж дождь идет».

Потом прочел про королеву Крита,

Которая распутством знаменита;

Хоть всех такая похоть ужаснет,

Но восхищался ею мой урод.

Про Клитемнестру (это сущий демон,

Мужеубийца) прочитал затем он

И от нее опять пришел в восторг.

Затем прочел он про преступный торг

Эрифилы, что за браслет иль пряжку

Противу мужа согрешила тяжко

И грекам выдала, где скрылся он,

И в Фивах был Амфиаракс казнен.

Преступных женщин фолиант был полон.

Про Люцию и Ливию прочел он

(Обеих руки в мужниной крови,

Причина ж в ненависти иль в любви).

Как Ливия, исполнена враждою,

Поила мужа гибельной водою,

Как Люция, томясь любовной жаждой,

Чтоб муж ее стремился мыслью каждой

Ей угождать, любовное питье

Сготовила и как супруг ее

Наутро умер. Вот они, напасти

На всех мужей от лютой женской страсти!

Прочел он, как Латумий горевал,

Как другу Арию он рассказал,

Что, мол, его женитьба беспокоит.

Что дерево растет, мол, роковое

В его саду, и три его жены,

Любовию и ревностью полны,

На нем повесились. «Благословенно

То дерево, и я прошу смиренно

Тебя, Латумий, дай мне черенок,

Чтоб у себя его взрастить я мог

В своем саду», – вот что ответил Арий.

Насобирал он в книгу этих тварей

Со всех народов и со всех времен.

Читал еще он про каких-то жен,

Которые, мужей убив в постели,

С любовниками до утра храпели,

Меж тем как труп у ног их холодел.

Других мужей и горше был удел:

Им мозг иголкой жены протыкали

Во сне, питье их зельем отравляли.

И столько в этой книге было зла,

Что им и я отравлена была.

К тому же уйму знал он поговорок.

Их было столько, сколько в поле норок

Или травинок на большом лугу.

Вот слушайте, что вспомнить я смогу:

«Селись с драконом лучше иль со львом,

Но только женщин не пускай в свой дом».

«Не лучше ли сидеть под самой крышей,

Чем в доме от жены попреки слышать?

Ей с мужем только бы затеять спор,

Ему во всем идти наперекор».

«Поверь, что женщина, чуть платье скинет,

Как нету и стыдливости в помине».

«Что в нос свинье продетая серьга —

Жена, в свой дом впустившая врага».

Какою яростью, какой печалью

Его слова мне сердце наполняли

С тех пор, как я пришла из-под венца.

И в этот раз поняв, что нет конца

Проклятой книге и что до рассвета

Он собирается читать мне это, —

Рванула я и? книги три страницы,

И, прежде чем успел он защититься,

Пощечину отвесила я так,

Что навзничь повалился он в очаг.

Когда ж пришла в себя, то увидала,

Что на полу я замертво лежала

С разбитой в кровь щекой и головой

И в страхе муж склонялся надо мной.

Он был готов уж скрыться без оглядки,

Как застонала я: «Убийца гадкий,

Мои богатства думаешь прибрать?

Сюда! Хочу тебя поцеловать

Я перед смертью». Он тотчас смирился

И на колени тут же опустился,

Мне говоря: «Сестрица Алисон,

Забудь про все, ведь это скверный сон,

Навеянный той книгою проклятой;

В сегодняшнем сама ты виновата,

Но ты прости, что волю дал руке».

Ему в ответ я тотчас по щеке:

«Прочь, негодяй, презреньем отвечаю)

Язык немеет… Ах, я умираю!»

Но все ж по малости заботой, лаской,

А то, когда придется, новой таской

Был восстановлен мир, и вот с тех пор

Такой мы положили уговор,

Что передаст узду в мои он руки,

А я его от всяческой докуки

Освобожу и огражу притом.

Дела и помыслы, земля и дом —

Над всем я власть свою установила.

А чтобы той проклятой книги сила

Нас не поссорила, ее сожгла

И лишь тогда покой найти смогла.

Мой муж признал, что мастерским ударом

Он побежден, и не ярился даром.

«Дражайшая и верная жена,

Теперь хозяйкой будешь ты одна.

В твоих руках и жизнь моя и кров,

Храни же честь свою, мое добро!»

Мы с той поры не ссорились ни разу,

И, если доверяете рассказу,

От Дании до Индии не сыщешь

Такой жены, хотя весь свет обыщешь.

И муж мне верен был, да упокоит

Его господь в раю, – того он стоит.

Теперь, коль я не утомила вас,

С господней немощью начну рассказ.

Слушайте слова, коими обменялись Пристав и Кармелит

Тут, рассмеявшись громко, кармелит

«Сударыня, – с улыбкой говорит, —

Да ниспошлет господь вам утешенье,

Такой длины я не слыхал вступленья».

А пристав, только это услыхал,

Громовым басом в голос закричал:

«Клянусь спасителя распятым телом,

Монахов с осами сравню я смело.

Ведь, в самом деле, муха и монах,

Что в кушаньях, что в винах, что в делах, —

Повсюду липнут и суют свой нос.

Чего ты это о вступленье нес?

Длинно иль коротко, но нам по нраву,

И мой совет: не портить нам забаву».

«Советуйте, советуйте, сэр пристав,

Пусть будет яростен ваш гнев, неистов,

О приставах такое расскажу,

Что вам, мой друг, наверно, удружу».

«Свою побереги, приятель, кожу.

И ты, монах, мне можешь плюнуть в рожу,

Когда о братьях истины позорной

Всем не раскрою я до Сиденборна.

Тебя, монах, порядком я позлю

Той правдой, прямо в сердце уязвлю».

«Цыц, петухи, – стал разнимать хозяин, —

Чего вы напустились целой стаей

И доброй женщине рассказ начать

Вы не даете. Будет вам кричать,

Опомнитесь и людям не мешайте.

Хозяюшка, рассказ свой начинайте».

«Охотно, сударь, коль святой отец

Меня благословит». Тут наконец

Утихли оба, молвил кармелит:

«Исполни, женщина, что долг велит,

И бог тебе воздаст за послушанье,

А мы послушаем повествованье».

Рассказ Батской ткачихи
Здесь начинается рассказа Батской ткачихи

Когда-то, много лет тому назад,

В дни короля Артура (говорят

О нем и ныне бритты с уваженьем),

По всей стране звучало эльфов пенье;

Фей королева со своею свитой,

Венками и гирляндами увитой,

В лесах водила эльфов хоровод

(По крайней мере, верил так народ).

Чрез сотни лет теперь совсем не то,

И эльфов не увидит уж никто.

Монахи-сборщики повсюду рыщут

(Их в день иной перевидаешь тыщу,

Их что пылинок в солнечных лучах).

Они кропят и крестят все сплеча:

Дома и замки, горницы и башни,

Амбары, стойла, луговины, пашни,

И лес кругом, и ручеечек малый, —

Вот оттого и фей у нас не стало,

И где они справляли хоровод,

Теперь там сборщик поутру идет

Иль, дань собрав с благочестивой черни,

Вспять возвращается порой вечерней,

Гнуся обедню под нос иль псалмы.

Теперь и женщины с приходом тьмы

Без страха ночью по дорогам ходят:

Не инкубы – монахи в рощах бродят,

А если вас монах и обижает,

Он все благословеньем прикрывает.

Был при дворе Артура рыцарь-хват.

Он позабавиться всегда был рад.

Раз на пути девицу он увидел

И честь девическую вмиг обидел.

Такое поднялось тут возмущенье

И так взывали все об отомщенье,

Что сам король Артур его судил

И к обезглавленью приговорил.

Но королева и другие дамы.

Не видя в этом для девицы срама,

Артура умолили не казнить

Виновного и вновь его судить.

И вот король, уж не питая гнева,

Сказал, чтобы решала королева.

Но, к милосердью короля склонив

И за доверье поблагодарив,

Она виновному сказала строго:

«Хвалу воздайте ныне, рыцарь, богу,

Но жить останетесь на белом свете,

Лишь если сможете вы мне ответить —

Что женщина всему предпочитает?

А не сумеете – вас ожидает

Смерть неизбежная. Так берегите

Вы голову от топора. Идите.

Двенадцать месяцев и день даю

На то, чтобы обдумать вы мою

Могли загадку. Честью поручитесь,

Что вы поступите как смелый витязь

И дать ответ придете через год».

Что делать рыцарю? Пришел черед —

И женщине он должен покориться

И через год с ответом к ней явиться.

И вот отправился он в дальний путь,

Чтоб раздобыть ответ хоть где-нибудь.

Он каждый город посещал и дом

И всюду всех расспрашивал о том,

Что женщины всему предпочитают.

Но если даже женщины и знают,

Чего хотят, двоих на свете нет,

Чтоб на одном сошелся их ответ.

Те назовут богатство и наряды,

Те почести, те угожденью рады,

Тем лишь в постели можно угодить,

Тем бы вдоветь да замуж выходить.

Тем сердце лесть всего сильней щекочет,

А та сознаться в слабости не хочет,

Но ей хвала сокровищ всех милей.

Ведь льстивым словом нас всего верней

Или услугой самою ничтожной

И покорить и усмирить возможно.

А те свободу почитают главным,

И чтобы с мужем были равноправны.

И чтоб никто не смел их укорять,

Коль на своем затеют настоять.

И то сказать – какая же из нас

Супруга не лягала всякий раз,

Когда ее заденет за живое

Или о ней он правду всю раскроет.

Попробуйте – и в этом убедитесь,

Как убедился тот злосчастный витязь.

Все мы хотим, будь даже мы порочны,

Чтобы никто ни прямо, ни заочно

О нас дурного людям не сказал,

Но чтоб в пример нас женам называл.

А есть такие, что хотят доверье

Завоевать хотя бы лицемерьем.

Советницей и другом мужу быть,

Секреты мужа от людей хранить.

Цена их притязаниям – полушка.

Поверьте, женщина всегда болтушка.

Хранить секреты – это не для нас.

Вот был на свете некий царь Мидас,

И говорит о нем поэт Овидий,

Что рок его безжалостно обидел

И у царя под шапкою кудрей

Ослиных пара выросла ушей.

Он ото всех скрывал свое уродство,

Но, в женское поверив благородство,

Секрет жене любимой рассказал,

Причем молчать об этом слово взял.

И поклялась она: «Секрет не выдам.

Подумать, ведь позор какой и стыд нам.

Тебя предать на посмеянье всех —

Да это было б преступленье, грех».

Но день прошел, и поняла – гнетет

Ее молчанье, и она умрет,

Когда от бремени не разрешится

И от секрета не освободится.

И вот, страшась злокозненных ушей,

Туда, где из болотца тек ручей,

Она без памяти, в слезах, сбежала,

Легла плашмя там, где струя журчала,

И, как в трясину выкликает выпь,

Она шепнула в водяную зыбь:

«Меня не выдай, милая вода,

Не выдай никому и никогда.

У мужа моего, царя, послушай,

Ослиные растут, о горе, уши.

Теперь на сердце легче, ведь скрывать

Ту тайну не могла я и молчать».

Конец рассказывать – напрасный труд,

Пусть у Овидия его прочтут.

Когда увидел рыцарь, что надежды

Нет никакой – сильнее он, чем прежде,

Отчаялся и крепко приуныл;

А срок его уж на исходе был,

И надо было в замок возвращаться

И с головой своей опять прощаться.

Вдруг на пути он видит много дам,

Они кружились в танце по лугам,

Их двадцать пять, а то и больше было.

И рыцарь к ним направился уныло

Задать постылый тот же все вопрос.

Но на лугу кустарник редкий рос,

И хоровода словно не бывало,

А на пеньке преважно восседала

Невзрачная, противная старушка.

Дряхла на вид, ну, словно та гнилушка,

С которой через силу поднялась.

«Сэр, – говорит ему, – я знаю вас,

И если вам никто помочь не может,

Я помогу вам, рыцарь мой пригожий:

Ведь к старости мы много узнаем».

«Любезная, скажи мне лишь о том,

Что женщина всему предпочитает.

Меня палач и плаха ожидают,

И если ложен будет мой ответ,

От смерти лютой мне спасенья нет».

«Так дай мне слово первое желанье

Мое исполнить, и за послушанье

Скажу тебе я, что тебя спасет».

«Даю я слово. Черт пусть унесет

И ввергнет в ад мою навеки душу,

Коль я с тобой наш договор нарушу».

«Так ты спасен от царственного гнева:

Со мной согласна будет королева.

Хотела б видеть, кто из этих дам

Ответ оспорит, что тебе я дам.

Скорее слушай, навсегда запомни».

И что шепнула – неизвестно то мне,

Но только рыцарь сразу просиял.

И срок его еще не миновал,

Как со старушкой в замок он явился.

Весь двор решимости его дивился.

И собралися дамы и девицы,

А также и почтенные вдовицы

(Умнее нас на свете женщин нет),

Чтобы послушать рыцаря ответ

И королевы мудрое решенье.

И ждали все в великом нетерпенье,

Вокруг него сдвигаясь все тесней,

Узнал ли он, чего всего сильней

Желает женщина. Он, не смущаясь

И к королеве смело обращаясь,

Уверенно и громко начал речь:

«О госпожа! Палач пусть снимет с плеч

Мне голову, когда я ошибаюсь,

Но утверждать пред всеми я решаюсь,

Что женщине всего дороже власть

Над мужем, что она согласна пасть,

Чтоб над любимым обрести господство.

На ваше полагаюсь благородство.

Вот, госпожа, все, что придумать мог.

Теперь казните! Я у ваших ног!»

И не нашлось ни дамы, ни девицы,

Ни опытной в таких делах вдовицы,

Которая б решилась отрицать,

Что большего не может пожелать.

И королевин суд провозгласил,

Что рыцарь жизнь еще раз сохранил.

Ворча, кряхтя и причитая глухо,

Заговорила дряхлая старуха:

«Пока еще, о госпожа, я тут,

Пускай рассудит нас твой правый суд.

Я рыцаря ответу научила,

За это – обещанье получила,

Что просьбу первую мою тотчас

Исполнит он, и, умоляю вас,

Пускай он сделает, что обещал:

Прошу, чтобы женой меня назвал.

А если жизнь его я не спасла,

Пускай здесь скажет, в чем я солгала».

Ответил рыцарь: «Я поклялся в этом,

И в самом деле связан я обетом.

Но для чего тебе супруга надо?

Иную выбери себе награду».

«Ну, нет, – ему ответила старуха,

И неприятен голос был для слуха. —

Пусть я уродлива, стара, бедна,

Но мной награда определена,

Я от нее никак не откажусь

И за все золото не соглашусь,

Что под землей еще лежит незримо,

Не стать женой твоей, твоей любимой».

«Любимой! – он вскричал. – Скорей в аду

Согласен быть. Во всем моем роду

Еще никто так не бывал унижен».

Но все напрасно, и, судьбой обижен,

Он с нею тотчас же помолвлен был

И как невесте перстень свой вручил.

Не думайте, что я жалею слов,

Чтоб описать весь шум и блеск пиров

И то веселье, что на свадьбе было:

Ведь что за пир, коль мужу все постыло?

Нет, не было ни празднеств, ни веселья,

Когда от алтаря на новоселье

Украдкой молодую он провел

И так был опечален, мрачен, зол,

Что целый день, как филин, укрывался

И всех вокруг стыдился и чурался.

И, удрученный, лег он с ней в постель

И, расшвыряв в сердцах цветы и хмель,

Ворочался, от горя ошалелый,

И на него с улыбкою глядела

Постылая уродина жена.

Так ночь текла в мучениях без сна,

И наконец жена ему сказала:

«Мой милый муж, того ль я ожидала?

Хоть не сказала б я, чтоб ты был груб,

Но ты на ласку, друг мой, слишком скуп.

Ужель такая у тебя натура?

Иль при дворе у короля Артура

Вас учат так вести себя с женой?

Что ты – безумный или же больной?

Я жизнь тебе спасла, ты это знаешь,

И все ж меня так сильно обижаешь.

Скажи, могу ли чем-нибудь помочь,

А то уж на исходе наша ночь».

«Помочь! Какая мне поможет сила,

Помочь мне может разве что могила.

Ты так уродлива и так стара.

Я рыцарь королевского двора,

А ты безродная, так что ж дивиться,

Что ночь идет, а ты еще девица

И что я места не могу найти.

Меня лишь смерть одна могла б спасти».

«И это все, что так тебя тревожит?»

«Свести с ума и половина может

Того, что я сегодня пережил».

«Когда б меня как следует любил,

Тебе бы я помочь в беде сумела

И ночи в три исправила б все дело.

Но ты твердишь – твои богаты предки

И ты, мол, родовит. Объедки

Догладывая, будет ли кто сыт?

Кто славою заемной знаменит?

Тот благороден, в ком есть благородство,

А родовитость без него – уродство.

Спаситель образцом смиренья был

И в этом следовать за ним учил.

Ведь предок наш, богатства завещая,

Не может передать нам, умирая,

Тех подвигов или тех добрых дел,

Которыми украситься сумел.

Вот Данте, из Флоренции поэт,

Мудрей которого на свете нет,

Писал о том, что редко от корней

Доходит добрый сок до всех ветвей [191]191

  См. Данте, «Чистилище», VII, 121 – 123.

[Закрыть]

И благородство не в самой природе,

Оно от бога на людей нисходит.

Наследье предков – преходящий дар.

Он портится, как хлеб или товар,

Когда коснется гниль его людская.

Тебе понятна ль истина такая?

Когда бы благородство сохранялось

Из рода в род, оно бы проявлялось

В поступках добрых, и не мог бы тать

Себя потомком лордов называть.

Возьми огонь и в горнице без света,

Темней которой не было и нету

Отсюда до вершин Кавказских гор,

Зажги очаг, и станут до тех пор

Гореть дрова, покуда не погаснут,

И пламя будет так же чисто, ясно,

Как на свету. Оно всегда все то ж.

А знатный род с огнем в одном лишь схож:

Он, вспыхнув ярко, тускло догорает.

Состав огня ничто не изменяет,

А лорда сын, едва он примет власть,

Так низко может и бесчестно пасть,

Что благородство все свое утратит.

Кичиться предками совсем некстати,

Что добродетелей они полны,

Когда вы сами предкам не равны.

И если герцог, лорд или барон

Поступит низко, то подобен он

Презреннейшему из презренной черни,

Хотя б исправно и ходил к вечерне.

А благородство, взятое взаймы

У знатных предков, презираем мы,

Когда напялено оно на плечи

Тому, кому и похвалиться нечем.

Знай, благородство – это божий дар.

Его как милость может млад и стар

Снискать за добрые дела в награду.

Не каждому оно дается кряду,

А завещать его нельзя никак,

И это сделать может лишь дурак.

Смотри, как благороден стал Гостилий,

А бедные родители растили

Его, как то Валерий описал. [192]192

  Тот же Валерий Максим, кн. III, гл. 4.

[Закрыть]

Прочти, что Сенека о том сказал

Или Боэций: тот лишь благороден,

Кто за дела таким прослыл в народе.

И видишь ли, мой милый, вот в чем дело —

Хотя я знатных предков не имела,

Но если бы меня сподобил бог,

Который милостив, хотя и строг,

Прожить безгрешно, – стану благородна,

Коль это будет господу угодно.

Вот в бедности меня ты обвинил,

Но сам Христос когда-то беден был,

А он не вел бы жизни недостойной.

Ведь было б, кажется, ему спокойней

В обличье царском грешных нас учить.

А благодушно в бедности прожить

Достойно всякого, кто благороден.

Тот в бедности богат и тот свободен,

Кто не смущен и нищетой своей.

Скупой завистник нищего бедней:

Его алчбы ничто не утоляет.

А тот бедняк, что денег не желает,

Богаче тех, кто на мешках сидит

И за сокровища свои дрожит.

Кто нищ, тот по природе щедр и весел,

И Ювенал, свое он слово взвесил,

Сказав: «С ворами хоть бедняк идет —

Он беззаботно пляшет и поет». [193]193

  Ювенал, «Сатиры», X, 22.

[Закрыть]

Ах, людям бедность горько хороша, [194]194

  В диалоге Адриана и Секундуса у Винсента де Бове («Speculum Historicale», I, 10, гл. 71; «Какова бедность? Горько хороша, матерь здравия» и т. д.).

[Закрыть]

Скольких забот лишится с ней душа.

И для того, кому богатств не жалко, —

В ее горниле лучшая закалка;

Пусть с нищего лоскут последний снимут,

При нем добро, что воры не отнимут.

Кто нищету с покорностью несет,

Себя и господа тот познает.

Ведь нищета – очки: чрез них верней

Распознаешь отзывчивых друзей.

И потому, супруг мой, так и знай,

За нищету меня не упрекай.

Меня еще за старость ты корил,

Но кто тебе злокозненно внушил,

Что старость грех? Ведь все вы, джентльмены,

Толкуете, что старики почтенны,

И старика зовете вы «отец».

Еще упрек ты сделал под конец.

Да, безобразна я, но в том залог:

Тебя минует еще горший рок —

Стать рогоносцем, ибо седина,

Уродство и горбатая спина —

Вот верности испытанные стражи.

Но, верная, тебе еще я гаже.

И чтоб меня ты не затеял клясть,

Ну что ж, давай твою насыщу страсть.

Сам выбирай, хотя не угадаешь,

Где невзначай найдешь, где потеряешь:

Стара, уродлива, но и скромна.

И до могилы преданна, верна

Могу я быть, могу и красотою

И юностью блистать перед тобою,

Поклонников толпу в твой дом привлечь

И на тебя позор иль смерть навлечь.

Вот выбирай. И толком рассуди».

У рыцаря заныло тут в груди.

Вздохнул он тяжко и жене ответил:

«Миледи и любовь моя, уж светел

Стал небосклон, мне, видно, не решить,

Что дальше делать и как дальше жить.

Решай сама, как мудрая жена,

Какая нам с тобою суждена

Судьба и жизнь; тебе я доверяю.

Что хочешь ты, того и я желаю».

«Так, значит, над тобой взяла я верх.

К моим ногам гордыню ты поверг?»

«Ты верх взяла, тебе и выбирать».

«Приди же, друг, меня поцеловать,

Ты это заслужил своим ответом,

Получишь верность и красу при этом.

Пусть поразит безумие меня,

Коль изменю, а ты при свете дня

Увидишь, что прекрасней королевы

И обольстительней всех внучек Евы

Тебе явлюсь. Ко мне скорей приди,

Откинь тот занавес и погляди.

И если не зажгу в тебе я страсти,

То смерть моя в твоей, супруг мой, власти».

Когда увидел рыцарь, что жена

Приветлива, красива и юна,

Тут, вне себя от этой благодати,

Он заключил ее в свои объятья.

Ему и сотни поцелуев мало,

Она ж ему покорно уступала

Во всем, лишь бы порадовать его.

Не стану я рассказывать того,

Как, сохранив любовь свою до гроба,

Они в довольстве, в счастье жили оба.

Пошли, господь, и нам таких мужей,

А то еще покорней и свежей

И яростней в супружеской постели.

Еще, господь, того бы мы хотели,

Чтоб нам супругов наших пережить

И с новыми пятью-шестью пожить.

Коль муж строптив, неласков и сердит,

Ему господь пусть пек укоротит

За то, что он жену не почитает;

Ну, а скупца, что денежки считает,

Жалеет дома пенса на расход,

Того пускай чума иль черт возьмет.

Здесь кончается рассказ Батской ткачихи

Общий пролог

Весной, в апреле, когда земля просыпается от зимней спячки, со всех сторон Англии стекаются вереницы паломников в аббатство Кентербери поклониться мощам святого Фомы Бекета. Однажды в харчевне «Табард», в Соуерке, собралась довольно разношёрстная компания паломников, которых объединяло одно: все они держали путь в Кентербери. Было их двадцать девять. Во время ужина многие из постояльцев успели познакомиться и разговориться. Гости были самых разных званий и рода занятий, что, впрочем, не мешало им поддерживать непринуждённую беседу. Среди них был и Рыцарь, известный всему миру своей доблестью и славными подвигами, которые он совершил в многочисленных битвах, и его сын, юный Сквайр, несмотря на свои молодые годы, успевший заслужить благосклонность своей возлюбленной, добыв себе славу как верный оруженосец в дальних походах в чужие пределы, одетый в пёстрый наряд. Вместе с рыцарем ехал также Йомен, носивший зелёный камзол с капюшоном и вооружённый луком с длинными зеленоперыми стрелами, хороший стрелок, бывший, видимо, лесником. Вместе с ними была Аббатиса по имени Эглантина, смотревшая за знатными послушницами, кроткая и опрятная. Каждому из сидящих за столом было приятно видеть ее чистое личико и милую улыбку. Она о чем-то беседовала с важным и толстым Монахом, который был монастырским ревизором. Страстный охотник и весельчак, он был против строгих, затворнических правил, любил покутить и держал борзых. На нем был роскошный плащ, и ехал он на гнедом коне. Рядом с ним за столом сидел Кармелит, сборщик податей, преуспевший в своём искусстве как никто и умевший выжать последний грош даже у нищего, пообещав ему вечное блаженство на небесах. В бобровой шапке, с длинной бородой, сидел богатый Купец, почитаемый за своё умение сберегать доходы и ловко высчитывать курс. Прервав усердные занятия, верхом на заморённой кляче, в Кентербери ехал Студент, умудрённый книгами и тративший на них последние деньги. Рядом с ним восседал Юрист, непревзойдённый в знании законов и в умении их обходить. Богатство и слава его быстро умножались, равно как и количество богатых клиентов, часто обращавшихся к Юристу за помощью. Неподалёку в дорогом наряде сидел весёлый Франклин, бывший образцовым шерифом и собиравший пеню. Франклин любил вино и хороший стол, чем и славился в округе. Красильщик, Шапочник, Плотник, Обойщик и Ткач, одетые в солидные наряды цехового братства, все делали не спеша, с сознанием собственного достоинства и богатства. Они везли с собой Повара, мастера на все руки, чтобы тот готовил им во время долгого путешествия. За одним столом с ними сидел Шкипер. Он приехал из западного графства и был одет в грубый кафтан из парусины. Его вид выдавал в нем опытного моряка с «Маделены», знавшего все течения и подводные камни, встречавшиеся на пути корабля. В малиновом с синим плаще рядом с ним сидел Доктор медицины, сравниться с которым в искусстве врачевания не могли даже лондонские врачи. Это был умнейший человек, ни разу не опозоривший себя неаккуратностью или мотовством. С ним болтала Батская ткачиха в дорожном плаще и с пребольшущей шляпой на голове. Она была глуха, что не мешало ей быть большой мастерицей в ткацком деле.

Пережив пятерых мужей и не меньшее количество любовников, она смиренно отправилась на богомолье, была разговорчива и весела. Неподалёку за столом скромно сидел старенький Священник, лучше которого не видел свет. Он был образцовым пастырем, помогал неимущим, был кроток и милосерден в общении с нищими и безжалостно справедлив к богатым грешникам. Брат его. Пахарь, ехал вместе с ним. Он немало потрудился на полях за свою жизнь и считал долгом христианина свято слушаться заповедей и помогать людям, которые в этом нуждались. Напротив, на скамье, развалился Мельник — ражий детина, здоровый, как бык, с внушительной рыжей бородой и с бородавкой, поросшей жёсткой щетиной, на носу. Кулачный боец, бабник, охальник и гуляка, он слыл отчаянным лгуном и вором. Сидевший рядом Эконом был удачлив во всех операциях, за которые брался, и умел изрядно дурачить людей. Постриженный, как священник, в синей сутане и на коне в яблоках из Норфолка в Кентербери ехал Мажордом. Умея вовремя украсть и подольститься, он был богаче своего хозяина, был скуп и неплохо разбирался в своём деле. Пристав церковного суда весь заплыл жиром, и его маленькие глазки смотрели на всех чрезвычайно хитро. Никакая кислота не вытравила бы налёта вековечной грязи на его бороде и не заглушила бы чесночную отрыжку, которую он заливал вином. Он умел быть полезным грешникам, если те платили, и вёз с собой вместо щита огромный каравай ржаного хлеба. Рабски преданный ему, рядом ехал Продавец папских индульгенций. Безжизненные пряди редких, слипшихся волос окаймляли его чело, он пел и поучал писклявым голоском с амвона и вёз с собой короб с индульгенциями, в продаже которых был на диво ловок.

Теперь все выше перечисленные весело сидели за накрытым всевозможной снедью столом и подкрепляли свои силы. Когда же ужин был окончен и гости стали расходиться, Хозяин таверны встал и, поблагодарив гостей за оказанную честь, осушил свой бокал. Затем он, смеясь, заметил, что путникам, должно быть, бывает иногда скучно, и предложил паломникам следующее: каждый за время долгой дороги должен будет рассказать выдуманную или взаправдашнюю историю, а кто расскажет интереснее всех, будет славно угощён на возвратном пути. В качестве судьи Хозяин предложил себя, предупредив, что тот, кто станет уклоняться от рассказа, будет сурово наказан. Паломники с радостью согласились, ибо никто скучать не хотел, а Хозяин нравился всем, даже самым угрюмым. И вот, перед тем как отправиться в дорогу, все стали тянуть жребий, кому же рассказывать первому. Жребий выпал Рыцарю, и конники, окружив его, приготовились внимательно слушать рассказ.

Рассказ Рыцаря

Некогда в Афинах правил славный владыка Тесей. Прославив себя многими победами, он наконец захватил Скифию, где жили амазонки, и женился на их повелительнице Ипполите. Когда он гордо стоял перед своей столицей, готовясь войти туда под звуки фанфар, к нему подошла процессия одетых в траур женщин. Тесей спросил у них, что случилось, и был немало разгневан, узнав, что это жены именитых фиванских воинов, тела которых гниют под солнцем, ибо новый правитель Фив, Креон, недавно захвативший этот город, не даёт похоронить их, оставив на растерзание птицам. Тесей вскочил на коня и помчался со своим войском отомстить жестокому Креону, оставив в Афинах Ипполиту и ее красавицу сестру Эмилию. Войско осадило Фивы, злой Креон пал в битве, сражённый Тесеем, и справедливость была восстановлена. Среди павших воины Тесея нашли двух раненых витязей знатного рода. Тесей приказал отправить их в Афины и заточить там в башню, не согласившись взять за них выкупа. Юношей звали Арсита и Паламон. Прошло несколько лет. Однажды прекрасная Эмилия гуляла по саду, раскинувшемуся рядом с башней, где томились несчастные узники, и пела, словно соловей. В это время Паламон глядел в сад из зарешеченного окна темницы. Вдруг он увидел прекрасную Эмилию и чуть не потерял сознание, ибо понял, что влюблён. Проснувшийся от этого вскрика Арсита подумал, что его брат болен. Паламон объяснил ему, в чем его печаль, и Арсита решил взглянуть на Эмилию. Подойдя к бойнице, он увидел ее, гуляющую между розовых кустов, и почувствовал то же, что и Паламон. Тут началась между ними страшная распря и драка. Один обвинял другого, каждый считал своим неоспоримым правом любить Эмилию, и неизвестно до чего бы дошло дело, не вспомни братья вовремя о своём положении. Осознав, что, как оно там все ни повернись, им все равно никогда не выбраться из тюрьмы, Арсита и Паламон решили положиться на судьбу.

Как раз в это время в Афины погостить прибыл знатный военачальник Перитой, добрый приятель владыки Тесея. Ранее его связывали узы святой дружбы с молодым Арситой, и, узнав, что тот томится в башне, Перитой слёзно молил Тесея отпустить его. Поколебавшись, Тесей дал наконец своё согласие, но с непреложным условием, что, если Арсита ещё раз появится на афинской земле, он ответит за это головой. Несчастный Арсита вынужден был бежать в Фивы, проклиная свою судьбу и завидуя Паламону, который остался в темнице и мог хоть иногда видеть Эмилию. Он не знал, что в это же время Паламон сетовал на него, уверенный, что счастье досталось его брату, а не ему, бедному узнику.

Так пролетел год-другой. Однажды, когда Арсита заснул беспокойным сном, к нему явился бог Меркурий и посоветовал не отчаиваться, а идти попытать счастья в Афины. Проснувшись, Арсита откинул сомнения и страхи и решил дерзнуть проникнуть в столицу, переодевшись бедняком и взяв с собой одного лишь приятеля. Муки сердца так исказили его черты, что никто не мог его узнать, и он был принят в услужение во дворец, назвавшись Филостратом. Он был настолько учтив и смышлён, что слава о новом слуге долетела до ушей Тесея, он приблизил Филострата, сделав его своим личным помощником и щедро одарив его. Так при дворе жил Арсита, в то время как его брат вот уже седьмой год томился в башне. Но как-то, в ночь на третье мая, друзья помогли ему бежать, и под покровом тьмы он затаился в рощице в нескольких милях от города. Паламону надеяться было не на что, разве что отправиться в Фивы и молить своих собрать войско и идти войной на Тесея. Он не знал, что в эту же рощу, где он пережидал день, прискакал, отправившись на прогулку, Арсита. Паламон слышал, как Арсита жаловался на свою судьбу, превознося Эмилию, и, не вытерпев, выскочил на поляну. Увидев друг друга, братья решили, что только один может остаться в живых и обладать правом на сердце сестры королевы. Тут начался такой бой, что казалось, будто сцепились в смертельной схватке дикие звери.

Шум битвы привлёк внимание славного Тесея, который проезжал мимо той рощи со своей свитой. Увидев окровавленных рыцарей, он узнал в них обманщика слугу и сбежавшего узника и решил покарать их смертью. Выслушав их объяснения, он уже было отдал приказ умертвить братьев, но, увидев слезы на глазах Ипполиты и Эмилии, тронутых злосчастной любовью двух юношей, сердце великодушного монарха смягчилось, и он приказал рыцарям сражаться за право жениться на прекрасной Эмилии здесь же через год, приведя с собой по сто бойцов каждый. Не было пределов ликованиям двух юношей и свиты великодушного Тесея, когда они услышали такой приговор.

Ровно через год рядом с рощей раскинулся огромный, богато изукрашенный амфитеатр, где должен был состояться поединок. С трёх сторон его высились храмы, возведённые в честь Марса, Венеры и Дианы. Когда появились первые воины, амфитеатр был уже полон. Во главе сотни витязей гордо шествовал Паламон вместе с великим фракийским военачальником Ликургом, С другой стороны пришёл могучий Арсита. Рядом с ним — индийский Эметрий, великий властитель, а чуть позади — сто крепких, под стать друг другу бойцов. Они вознесли молитвы богам, каждый своему покровителю, Арсита — Марсу, Паламон — Венере. Диане молилась красавица Эмилия, чтобы та послала ей в мужья того, кто любит сильней. Все получили с помощью таинственных знаков уверенность в том, что боги не оставят в беде своих подопечных. И вот состязание началось. Согласно правилам битва должна была продолжаться до тех пор, пока оба военачальника находятся внутри черты, ограничивающей ристалище. Побеждённого должны были отвести к вехам, что означало его поражение. Тесей дал знак, и зазвенели скрестившиеся мечи и копья. Кровь лилась рекой, падали раненые, поднимались те, кто покрепче, и никто не мог одержать победу. Но тут Паламона, который дрался как лев, окружили сразу двадцать воинов, и свирепый Ликург не смог ему помочь. Паламона схватили за руки, за ноги и отнесли за пределы поля, к вехам. Тут битва была остановлена… Победителем вышел Арсита, несмотря на усилия покровительствующей Паламону богини любви Венеры.

Радостный Арсита галопом поскакал навстречу возлюбленной, и вдруг из-под копыт его коня из глубины ада вырвалась мерзкая фурия. Конь со всего размаху упал на землю, придавив своего всадника. Ужасу зрителей не было предела, окровавленного Арситу с проломленной грудью срочно отнесли в палаты Тесея, который рвал на себе волосы от горя.

Проходят недели, Арсите все хуже и хуже. Эмилия не находит себе места от тоски и печали, плача дни напролёт. Грудь Арситы полна гноем, раны воспалены. Чувствуя, что умирает, он призвал свою невесту и, поцеловав ее, завещал быть верной женой своему отважному брату, которому он все простил, ибо нежно любил его. После этих слов Арсита смежил очи и душа его отлетела.

Долго горевала вся столица, оплакивая славного воина, долго неутешно рыдали Паламон и Эмилия, но время, как известно, быстро залечивает раны. Арситу похоронили в той самой роще, где они встретились с Паламоном. Тесей, погоревав, призвал Паламона и сказал, что, видно, так распорядился рок, перед которым человек бессилен. Тут и сыграли пышную и весёлую свадьбу Паламона и Эмилии, которые зажили счастливо, любя друг друга страстно и преданно, чтя наказ несчастного Арситы.

На этом Рыцарь закончил свой рассказ.

Рассказ Мельника

Как-то жил в Оксфорде плотник. Мастером он был на все руки и пользовался заслуженной репутацией умельца. Был он богат и пускал к себе в дом нахлебников. Среди них у него жил бедный студент, который неплохо разбирался в алхимии, помнил теоремы и частенько удивлял всех своими познаниями. За добрый нрав и приветливость все звали его Душка Николае. Плотникова жена приказала долго жить, и он, погоревав, женился снова на молодой чернобровой красавице Алисон. Она была настолько привлекательна и мила, что влюблённым в неё не было числа, и среди них конечно же оказался и наш студент. Ничего не подозревая, старый плотник был все же очень ревнив и приглядывал за своей молодой женой. Как-то раз, устроив невинную возню с Алисон, пока плотника не было дома. Душка Николае, признавшись ей в своих чувствах, умолял подарить ему хотя бы один поцелуй. Алисон, которой тоже нравился милый студент, обещала его поцеловать, но только когда представится удобный случай. Тогда-то Душка Николас и решил надуть старого плотника. Между тем по Алисон страдал ещё и молодой церковный причетник Авессалом. Когда он шёл по церкви, размахивая кадилом, он смотрел только на Алисон и тяжело вздыхал. Он был ловкачом и развратником и Алисон совсем не нравился, все мысли ее были обращены к Николасу.

Один раз, ночью, не вытерпев томленья, Авессалом взял гитару и решил пойти услаждать слух любимой грустными куплетами. Услыхав это мяуканье, плотник спросил у жены, что делает Авессалом под их забором, а та, презирая причетника, заявила, что такого вора она не боится. У Душки Николаса на любовном фронте дела обстояли куда как лучше. Сговорившись с Алисон, он взял запас воды и снеди на несколько дней и, запершись в своей комнате, никуда не выходил. Через два дня все забеспокоились, куда же пропал студент и не болен ли он. Плотник приказал пойти спросить его, но Николае никому не открывал. Тут уж добрый плотник совсем взволновался, ибо сердечно любил Душку Николаса, и велел выбить дверь. Он увидел сидящего на кровати Николаcа, который, не двигаясь, пристально глядел в небо. Плотник стал неистово трясти его, чтобы привести в чувство, ибо тот отказывался от еды и не промолвил ни единого слова. После эдакой встряски студент загробным голосом попросил оставить его наедине с плотником. Когда все это исполнили, Николаc нагнулся к уху плотника и, взяв с него страшную клятву молчать, поведал, что в понедельник (а было воскресенье) мир ждёт страшный потоп, подобно тому, какой был при Ное. Ведомый Божественным Промыслом, он, Николае, получил откровение спасти только трёх человек — Плотника Джона, его жену Алисон и себя. В ужасе плотник лишился на мгновение дара речи. Студент наказал ему купить три большие бочки или бадьи и укрепить их на стропилах так, чтобы, когда начнётся ливень, удобно было всплыть через заранее приготовленное отверстие в крыше. Влезть в бочки надо было каждому по отдельности, чтобы в такой страшный час никого не искушал плотский соблазн. Напуганный до смерти плотник, послушав студента и свято веря в своё спасение, помчался закупать бадьи и снедь для долгого плаванья, не сказав никому ни слова.

И вот наступила роковая ночь. Компания тихонько забралась в бочки, и плотник принялся усердно молиться, как было велено, ожидая страшного ливня, и вскоре заснул крепким сном. Тогда любовники бесшумно спустились, чтобы провести остаток ночи в Плотниковой спальне. Между тем причетник Авессалом, заметив, что плотник не появляется целый день, и думая, что он в отлучке, побрёл попытать счастья под окнами Алисон. Тщательно приготовив речь, Авессалом приник к окну и стал жалобным голосом умолять Алисон подарить ему хоть один поцелуй. Тогда жена плотника, лёжа в объятиях студента, решила пошутить над ним. Открыв окно и повернувшись задницей, она выставила ее перед причетником, и тот, не разобрав в темноте, поцеловал ее, ужаснулся и вдобавок получил рамой по голове. Услышав звонкий смех Душки Николаса, Авессалом решил отомстить влюблённым. Отирая по дороге губы, он помчался к кузнецу, взяв у него раскалённый сошник. Кузнец Жервез отказать другу не посмел, и вот Авессалом уже опять у окна, с горячим сошником в руке, молит Алисон выглянуть ещё разок. Тут пошутить решил уже Николае, высунулся из окна и оглушительно пукнул прямо в Авессаломов нос. Тот только этого и ждал, припечатав задницу Николаса сошником так, что слезла кожа. Душка Николае взвыл от боли и завопил: «Воды, скорей воды…» Проснувшийся от этого крика плотник подумал, что потоп уже начался, перерубил канат, на котором висела бочка, и… с оглушительным треском грохнулся вниз. На шум сбежались соседи, прибежали Николае и Элисон. Все смеялись до упаду над бедным стариком, который ждал конца света и поплатился за это сломанной ногой. Вот как хитроумный школяр сумел обмануть старого плотника и соблазнить его жену.

Рассказ Врача

Тит Ливии повествует, что некогда в Риме жил знатный рыцарь по имени Виргинии, заслуживший всеобщую любовь своей щедростью. Бог наградил его единственной дочерью, по красоте своей походившей на богиню. Когда произошла эта история, девушке было уже пятнадцать лет. Она была прекрасна, как цветок, на диво разумна и чиста помыслами. Не было человека, который не восхищался бы ею, но она не подпускала к себе наглых кавалеров и не ходила на весёлые пирушки, которые устраивали ее сверстники.

Однажды дочь Виргиния пошла вместе с матерью в храм, где девушку увидел судья округа Аппий и безумно восхотел ее. Зная, что к ней не подступиться, он решил действовать обманом. Он призвал парня по имени Клавдий, отменного негодяя, и, щедро наградив его, рассказал ему все. Вместе они заключили подлый сговор, и, если все выйдет по задуманному, Клавдия ожидало хорошее вознаграждение. Предвкушая близкую победу, Аппий заседал через несколько дней в суде, когда туда вошёл Клавдий и сказал, что хочет пожаловаться на некоего рыцаря по имени Виргинии, который украл у него рабыню и теперь выдаёт ее за свою дочь. Судья выслушал его и сказал, что без присутствия ответчика судебное дело не может быть решено. Призвали Виргиния, который, выслушав лживое обвинение, уже хотел было осадить лжеца, утверждавшего, что у него есть свидетели, как это подобает рыцарю, но нетерпеливый судья не дал ему слова и вынес приговор, согласно которому Виргинии должен отдать Клавдию его «рабыню». Ошеломлённый Виргинии пришёл домой и все рассказал дочери. Затем он решил умертвить ее, чтобы избегнуть позора и надругательства. Дочь его, вся в слезах, попросила лишь дать ей время оплакать свою жизнь, поблагодарить Бога за то, что он избавил ее от позора. Затем Виргиний взял меч, отсек своей единственной дочери голову и понёс этот кровавый дар в палату, где его с нетерпением ожидали судья и Клавдий. Они хотели казнить его там же, но тут народ ворвался в суд и освободил Виргиния. А похотливый судья был заточен в тюрьму, где и покончил с собой. Друг же его, Клавдий, был навсегда изгнан за пределы Рима.

Рассказ Эконома о вороне

Когда-то великий бог Феб, или иначе Апполон, жил среди людей. Он был красавец рыцарь, весёлый и смелый, его разящих стрел боялся любой враг. Феб умел бесподобно играть на лире, арфе, лютне, а таким дивным голосом, как у него, не обладал никто на свете. По красоте и благородству никто не мог сравниться с великим богом. Жил Феб в просторном доме, где в красивейшей из комнат стояла золотая клетка. Там жила ворона. Таких теперь уже нет, та была ослепительно бела и пела звонким голосом, словно соловей. Феб очень ее любил, учил говорить, и вскоре ворона стала все понимать и в точности подражать человеческим голосам. В той же хоромине жила прекрасная жена Феба. Он безумно любил ее, лелеял, как редкий цветок, дарил дорогие подарки и ревновал ее к любому. Он не приглашал в свой дом гостей, боясь, что кто-нибудь может соблазнить его жену, и держал ее взаперти, как птичку в золотой клетке. Но все бесполезно — сердце и все помыслы его любимой жены принадлежали другому. Как-то раз Феб надолго отлучился, и любовник тут как тут. Вместе с Фебовой прекрасной женой они утоляют свою страсть в комнате с клеткой. Ворона видела все это и, верная своему хозяину, обиделась за него. Когда Феб вернулся и подошёл к клетке, ворона закаркала: «У-крал! У-крал! У-крал!…» Удивлённый странной переменой голоса своей любимицы, Феб спросил у неё, что случилось. Грубыми, зловещими словами ворона рассказала ему, что, пока его не было, мерзавец любовник бесчестил здесь ложе с его женой. В ужасе отшатнулся Феб, ярость захлестнула его, он взял свой лук и, до отказа оттянув тетиву, убил свою любимую жену.

После его стал глодать червь сожалений. Он разбил музыкальные инструменты, сломал свой лук и стрелы и в бешенстве накинулся на ворону, сказав ей с презрением: «Лживая тварь, зря я послушался твоих наветов, змеиный яд напитал твои речи, ибо убил я свою жену, которая передо мной невиновна. Из-за твоей клеветы я навеки лишился любимой супруги и услады очей. В наказанье за своё вранье ты больше не будешь белой, как жасмин, а станешь чёрной и уродливой, не запоёшь больше, как соловей, но будешь зловеще каркать, предвещая непогоду, и перестанут любить тебя люди». И грозный бог схватил завистливую птицу, ободрал с неё белоснежные перья и набросил на неё чёрную монашескую рясу, отнял дар речи, а затем вышвырнул на улицу. С тех пор все вороны черны, как смоль, и громко каркают, сетуя на свою далёкую прародительницу. Людям не менее важно всегда взвешивать свои слова перед тем, как сказать что-либо, чтобы не разделить печальную участь белой вороны.

Пересказал Т. Н. Котрелев.
Источник: Все шедевры мировой литературы в кратком изложении. Сюжеты и характеры. Зарубежная литература древних эпох, средневековья и Возрождения / Ред. и сост. В. И. Новиков. — М. : Олимп : ACT, 1997. — 848 с.

4. Чосер: Батская ткачиха, Продавец индульгенций и шекспировский характер

Если не считать Шекспира, Чосер — первый среди англоязычных писателей. Это утверждение, всего лишь повторяющее традиционное суждение, предстает совершенно нелишним в канун нового века. Чосер и его немногочисленные литературные соперники после древних — Данте, Сервантес, Шекспир — могут оказать на нас счастливое воздействие, вернув нам точки отсчета, которые все мы рискуем утратить ввиду нашествия сиюминутных шедевров, грозящего нам теперь, когда действует культурная справедливость, гонящая вон эстетические соображения. «Кентерберийские рассказы» — замечательное подспорье для перехода от перехваленного к тому, что перехвалить невозможно. От имен на странице мы переходим к тому, что приходится назвать виртуальной реальностью литературных персонажей, к убедительным и достоверным мужчинам и женщинам. Что дало Чосеру способность изобразить своих героев так, что они сделались вечными?

В отменной биографии 1987 года, написанной ныне покойным Дональдом Р. Ховардом, сделана попытка ответить на этот почти не решаемый вопрос. Ховард признает, что Чосера мы знаем только по его сочинениям, но вслед за этим напоминает нам о том, что за люди его окружали:

В позднее Средневековье собственность и наследство были неизменными заботами, можно сказать, навязчивыми идеями, — особенно для купеческого сословия, к которому принадлежали Чосеры; для того же, чтобы ими завладеть, нередко применялись такие средства, как вооруженный захват, похищение и ложные судебные иски. Англичане времен Чосера не были похожи на стереотипных современных невозмутимых англичан, детей Просвещения и Империи; буйные нравом и склонные к крайностям в обращении с равными (с ниже- или вышестоящими было принято вести себя сдержанно), они больше походили на своих пращуров-норманнов. Они, не обинуясь, рыдали на людях, впадали в гнев, давали многочисленные и изобретательные клятвы, вели друг с другом совершенно оперные кровные распри и бесконечные судебные войны. Смертность в Средние века была высокой, а жизнь — полной опасностей; мы видим там больше безрассудства и ужаса, больше покорности и отчаяния, больше игры с судьбой. И больше насилия — или насилие более мстительного, демонстративного характера: их стиль — отрубленные головы на кольях и виселицы с повешенными, наш — фотографии разыскиваемых преступников в почтовых отделениях.

Наш стиль, увы, стремительно меняется: в университетах взрываются начиненные взрывчаткой бандероли, в Нью-Йорке устраивают теракты исламские фундаменталисты, а прямо сейчас, когда я пишу эти строки, в Нью-Хейвене раздаются выстрелы. Ховард пишет, что Чосер жил во время войн, чумы и мятежей — не сказать, чтобы в нынешней Америке все это было чем-то немыслимым; сам Ховард умер от чумы наших дней перед самым выходом в свет его книги. Но основная его мысль безупречна: Чосерова эпоха не была спокойной, его сограждане не были мирными и его кентерберийским паломникам было о чем молить Бога, достигнув усыпальницы Томаса Бекета[136]. Личность Чосера-человека, не только иронически изображенного Чосера-пилигрима, оставила глубокий след на всех его сочинениях. Как и у его прямых предшественников, Данте и Боккаччо, его огромная самобытность сильнее всего проявилась в персонажах и его собственном «голосе», в том, как он владел интонацией и образностью. Подобно Данте, он изобрел новые способы изображения личности, и он почти так же относится к Шекспиру, как Данте к Петрарке; разница — в невероятной плодовитости Шекспира: она превосходит даже то, что имел в виду Драйден, сказавший о «Кентерберийских рассказах»: «Вот Божье изобилье». Ни один писатель — ни Овидий, ни «английский Овидий» Кристофер Марло — не повлиял на Шекспира так основательно, как Чосер. Самое самобытное у Шекспира, то, как он изображает человеческую личность, начинается с Чосеровых подсказок — с того, что у Чосера намечено, но отнюдь не развито полностью. Но прежде чем мы в общих чертах покажем наследие Чосерова величия у Шекспира, нам следует подчеркнуть и продемонстрировать это величие.

Из всех, кто писал о Чосере, я больше всего люблю Г. К. Честертона, отметившего, что «ирония Чосера подчас столь велика, что ее даже не разглядеть», и подробно рассуждавшего о главном в этой иронии:

В ней есть некий намек на колоссальные и бездонные идеи, соединенные с самой природой созидания и действительности. В ней есть нечто от философского представления о феноменальном мире, от всего того, что подразумевали мудрецы, вовсе не пессимисты, говорившие, что мы пребываем в мире теней… В ней есть вся тайна отношения создателя к своим созданиям.

В своей обычной парадоксальной манере Честертон возводит Чосеров необыкновенный реализм и его психологическую проницательность к ироническому сознанию утраченного времени, вящей действительности, канувшей в небытие и обрекшей тех, кто ее пережил, на печаль и тоску по ней. Доброжелательство у Чосера существует, но оно всегда уязвимо, и примеры отпадения от рыцарственного великодушия встречаются на каждом шагу. Поглощенность исчезнувшим миром рыцарских романов Честертон перенял у Чосера; это подтверждает Дональд Ховард, назвавший эту поглощенность системообразующей «идеей» «Кентерберийских рассказов». Они являют нам «картину разлаженного христианского общества — отживающего свое, пришедшего в упадок, пребывающего в сомнениях; мы не знаем, к чему оно идет». Написать такую картину мог только иронист.

В своей книге Ховард обнаруживает источник Чосеровой отчужденности, или амбивалентности, в резком контрасте между буржуазным воспитанием и аристократическим образованием, которое впоследствии получил юный поэт-придворный. Данте открыл Аристократическую эпоху в литературе — при всей его прочной связи с эпохой Теократической. Но Чосер, в отличие от Данте, не принадлежал даже к мелкому дворянству. Я с неизменным подозрением отношусь к попыткам социального объяснения иронической установки великого поэта, чьи темперамент и кураж противодействуют всякой обусловленности. Сознание Чосера объемлет так много, его ирония проникает так глубоко и она так индивидуальна, что одни внешние обстоятельства едва ли могли играть здесь главную роль. Английским предшественником Чосера был его друг, поэт Джон Гауэр — двенадцатью годами старше и заметно проигрывавший в сравнении со встававшим на ноги сочинителем. По-английски Чосер говорил с детства, но он также говорил на англо-французском (бывшем нормандском), а обучаясь при дворе, научился говорить, читать и писать на парижском французском и итальянском языках.

Рано почувствовав, что достаточно сильных англоязычных предшественников у него нет, он сначала обратился к своему старшему современнику Гийому де Машо, первостепенному французскому поэту (и композитору). Но после того как этот ранний этап увенчался замечательной элегией «Книга о королеве», Чосер отправился с поручением короля в Италию и в феврале 1373 года оказался в предвозрожденческой Флоренции, прощавшейся тогда с великой эпохой своей литературы. Изгнанный Данте умер более полувека назад, а его преемники в следующем поколении, Петрарка и Боккаччо, были стары; в течение двух лет оба скончались. Поэта силы и масштаба Чосера эти сочинители — точнее, двое из них, Данте и Боккаччо — неминуемо должны были вдохновить и, как следствие, ввергнуть в тревогу. Петрарка имел для Чосера некоторое значение как знаковая фигура, но едва ли как собственно сочинитель. В тридцать лет поэт Чосер знал, чего хочет, и у Петрарки от этого не было ничего, а у Данте — самая малость. Первоначалом, в котором нуждался Чосер, стал для него Боккаччо, нигде у Чосера не упоминающийся.

Данте, чья духовная гордость не знала границ, написал третий Завет, запечатлел истину; с ироническим темпераментом Чосера это никак не сочеталось. Различия между Данте, Пилигримом вечности, и Кентерберийским пилигримом Чосером поразительны; Чосер явно проводил эти различия намеренно. «Дом славы» вдохновлен «Божественной комедией», но содержит дружеское над нею подтрунивание, а «Кентерберийские рассказы» на одном из уровней представляют собою скептическую критику Данте, в первую очередь его отношения к запечатленному им. Темперамент Чосера создал дистанцию между ним и Данте; как поэтические личности они несовместны.

То ли дело Боккаччо, страстный ценитель и истолкователь Данте; он не слишком бы обрадовался — там, в раю поэтов, — если бы его прозвали «итальянским Чосером», а Чосер, избегавший самого имени Боккаччо, пришел бы в ужас, если бы его именовали «английским Боккаччо». Но их сродство — даже без учета блистательно совершенных Чосером колоссальных присвоений — подлинно, его как будто не могло не возникнуть. Важнейшую роль тут играет «Декамерон», ни разу Чосером не упомянутый и, возможно, пристально им не прочитанный, но, похоже, ставший моделью для «Кентерберийских рассказов». Ироническое повествование, предмет которого — повествование, было во многом придумано Боккаччо, и этот прорыв был вызван желанием освободить рассказ от нравоучительности и морализаторства, чтобы не рассказчик, а слушатель или читатель решал, как им распорядиться — во благо или во зло. Чосер взял у Боккаччо представление о том, что рассказ не должен быть истиной или иллюстрировать истину; рассказ — это «новое», новинка[137], так сказать. Поскольку Чосер был больший иронист и даже более сильный писатель, чем Боккаччо, его преобразование «Декамерона» в «Кентерберийские рассказы» оказалось радикальным: замысел Боккаччо был пересмотрен от начала и до конца. Если читать эти тексты параллельно, то мы найдем относительно немного пересечений; но без непризнанного посредничества Боккаччо повествовательная манера зрелого Чосера не состоялась бы.

Чосер считал своим шедевром «Троила и Крессиду», одну из малочисленных больших великих поэм на английском языке, которую тем не менее сейчас читают редко — по сравнению с «Кентерберийскими рассказами», сочинением безусловно более самобытным и каноническим. Возможно, Чосер недооценивал самое поразительное свое достижение именно вследствие его самобытности, но что-то во мне яростно протестует против этого допущения. Сочинение это не завершено и с формальной точки зрения состоит из огромных фрагментов; но, когда его читаешь, оно как-то не производит впечатления незавершенного. Может быть, это одна из тех книг, которые их авторы даже не надеются окончить, потому что эти книги и их жизни становятся одним целым. Образ жизни как паломничества — не в Иерусалим, но на последний суд — сливается у Чосера с сюжетообразующим паломничеством в Кентербери, во время которого тридцать паломников рассказывают истории. При этом его поэма — вещь чрезвычайно светская и почти сплошь ироническая.

Повествователь — сам Чосер, доведенный до состояния святой простоты: он оживлен, бесконечно добродушен, верит всему, что говорят, и обладает удивительной способностью восхищаться даже теми ужасными свойствами, что проявляют некоторые из его двадцати девяти спутников. Э. Тэлбот Дональдсон, самый умудренный и гуманный из писавших о Чосере, подчеркивает, что Чосер-паломник, как правило, «не сознает значения того, что видит — как бы ясно он это ни видел» и при этом постоянно выражает «добродушное восхищение умелым воровством». Возможно, Чосер-паломник — это не столько Лемюэль Гулливер (как считает Дональдсон), сколько не самая добрая пародия на пилигрима Данте, яростного, категоричного, зачастую снедаемого ненавистью — апокалиптического нравоучителя, который, как правило, более чем сознает значение того, что он видит с такой ужасающей ясностью. Столь тонко подшутить над поэтом, чья творческая спесь, без сомнения, отталкивала автора «Дома славы», — ирония совершенно чосеровская.

Настоящий Чосер, комический иронист, управляющий внешне невыразительным паломником, выказывает отстраненность и почти шекспировскую приимчивую беспристрастность — насколько вообще можно судить о взглядах Шекспира. Обоим поэтам отстраненность помогает создать искусство умолчания: мы часто затрудняемся объяснить, почему, описывая каждого по отдельности, Чосер-паломник припоминает одни детали и забывает или опускает другие. В случае двух наиболее интересных персонажей, Батской ткачихи и Продавца индульгенций (далее — Продавца), это искусство избирательной памяти дает Шекспиров отзвук. Ховард проницательно замечает, что Чосер пошел дальше Боккаччо, поняв, что «рассказ каждого может многое рассказать о том, кто его рассказывает», и таким образом — допустим — заполнить иные из лакун, оставленных Чосером-паломником. Мы должны — по крайней мере, иногда — верить рассказу, а не рассказчику, особенно когда рассказчик столь впечатляющ, как Батская ткачиха или Продавец. Но, разумеется, Чосер-паломник даже более впечатляющ, чем они, поскольку мы не можем знать наверняка, так ли он наивен, как явно хочет казаться. Некоторые исследователи утверждают, что повествователь пугающе искушен, что он на самом деле Чосер-поэт, скрывающийся от своих спутников за коварной невыразительностью и ничего не упускающий из виду.

Думаю, чтобы читать ирониста столь же последовательного и пленительного, как Чосер, нужно вернуться назад, к Яхвисту, или забежать вперед, к Джонатану Свифту. Одна из моих любимых нападок на «Книгу J» — вопрос одного библеиста: «Отчего профессор Блум полагает, что три тысячи лет назад существовала ирония?» Чосер — не Священное писание, поэтому ученым проще признать непростую истину: у столь универсального рассказчика, как автор «Кентерберийских рассказов», редко встретишь неиронический пассаж. Возможно, законный литературный родитель Чосера — Яхвист, а его законное чадо — Джейн Остен. Три этих автора сделали иронию главным своим инструментом постижения и созидания — и читатель вынужден самостоятельно постигать, что же они такое создали. В отличие от свирепой иронии Свифта, разъедающей все и вся, ирония Чосера редко бывает негуманной, хотя порочность Продавца и вызывает у нас некоторые сомнения в этом, а едва ли не каждый из тех, кто вроде бы совершает паломничество, на самом деле, как выясняется, никакой не паломник. «Честный Яго», жуткий рефрен «Отелло»[138], — это чосеровская ирония, и Шекспир наверняка это понимал. Прямой предок «честного Яго» — «добрый Продавец»[139]. Джил Мэнн — лучшего анализа иронии у Чосера, чем у нее, я не встречал — объясняет неоднозначность этой иронии через ее подвижность, через постоянную комическую смену взгляда на мир, последовательно не дающую нам возможности вынести моральное суждение, так как внутри одной иллюзии кроется другая. Это возвращает меня к гипотезе о том, что Чосерова ирония — это реакция на надменную пророческую позу Данте.

Столкнись Данте с Батской ткачихой, Продавцом и еще несколькими кентерберийскими паломниками, он — если бы ему вообще было до них дело — без колебаний определил бы каждого в подобающий круг Ада. Если бы они представляли для него какой-то интерес, то он был бы связан с тем, какое место они должны занимать в вечности и почему они должны его занимать, ибо Данте заботят только «последние вопросы». Для Чосера вымысел — это не средство отображения или выражения окончательной истины; он лишь чудесно приспособлен для изображения приязни и всего прочего, что имеет отношение к иллюзиям. Возможно, Чосера удивило бы, что его в первую очередь считают иронистом; в отличие от Данте, любившего лишь свое создание, Беатриче, Чосер, похоже, питал опасливую любовь ко всей комедии творения. Наконец, не следует разделять Чосера-человека, Чосера-поэта и Чосера-паломника: все они соединены в любящего ирониста, чье богатейшее наследие — галерея литературных персонажей, в англоязычной литературе уступающая только Шекспиру. В них мы видим ростки того, что составит самую самобытную из Шекспировых художественных сил: изображения перемены в драматических персонажах.

Чосер на века предвосхитил самоуглубление, которое мы связываем с Возрождением и Реформацией: у его мужчин и женщин начинает развиваться самосознание, которое один Шекспир сумел довести до самоподслушивания, за которым следует потрясение и возникает желание измениться. Проглянув в «Кентерберийских рассказах», это предвосхищение того, что после Фрейда стало называться «глубинной психологией» в противовес «моральной психологии», у Шекспира раскрылось до полноты, которую Фрейду, как я уже отмечал, оставалось лишь перевести в прозу и кодифицировать. И тут мы возвращаемся к вопросу Ховарда (хотя его интересовал сюжет, а меня интересуют персонажи): что дало Чосеру возможность выйти за пределы иронии и тем самым сообщить своим персонажам жизненность, превзойденную одним Шекспиром, да и то с Чосеровой помощью? Каким бы умозрительным и трудным ни был этот вопрос, я попытаюсь в общих чертах на него ответить.

В очень разных отношениях, два самых самоуглубленных и своеобразных персонажа Чосера — это Батская ткачиха и Продавец: великая жизнелюбка и практически подлинный нигилист. К Батской ткачихе литературоведы-морализаторы не более расположены, чем к ее единственному ребенку, сэру Джону Фальстафу; Продавец же, подобно своим более отдаленным потомкам, Яго и Эдмунду, для морализаторства недосягаем; в этом с ним схожи и его главные потомки, весьма шекспировского толка нигилисты Достоевского — Свидригайлов и Ставрогин; своими свойствами они особенно обязаны Яго. Мы значительно лучше поймем Батскую ткачиху и Продавца, а также получим от них значительно больше удовольствия, если сравним их с Фальстафом и Яго, а не с возможными прообразами из «Романа о Розе», главной средневековой поэмы до поэмы Чосера. Исследователи возводят Батскую ткачиху к Старухе, дряхлой сводне из этого сочинения, а Продавца видят в Притворстве, лицемере, оживляющем собою «Роман…». Но Старуха — отталкивающая, а не полная жизненной силы, чего не скажешь о Батской ткачихе и Фальстафе, а у Притворства нет и толики того опасного ума, которым отличаются добрый Продавец и честный Яго.

Отчего во множестве ученых исследователей Чосера и Шекспира так безнадежно много склонности к морализаторству — гораздо больше, чем в поэтах, которыми они занимаются? Это прискорбная загадка, связанная, подозреваю, с этой современной болезнью — моральным самодовольством, уничтожающим литературоведение во имя социально-экономической справедливости. И ученые традиционного склада, и писари от ресентимента суть наследники платонизма (даже если они и не ведают о Платоне), стремящиеся изгнать из поэзии поэтическое начало. Батская ткачиха и Продавец — величайшие творения Чосера; Шекспир явно это понял и извлек из этого выгоду, причем в гораздо большем объеме, чем из любого иного однократного литературного импульса. Постичь, что тронуло Шекспира, — значит вернуться на истинный путь канонизации, на котором первостепенные писатели избирают своих неизбежных предшественников. Эдмунд Спенсер назвал Чосера «чистейшим колодцем английской речи», зато Шекспир, как чудесно заметил Тэлбот Дональдсон, стал «лебедем у колодца»: он больше всех почерпнул того, что было у Чосера уникально, — нового типа литературного персонажа, или, возможно, нового способа изображения старого типа, будь то Батская ткачиха с ее морально сомнительной жаждой жизни или Продавец с его аморальной амбивалентной жаждой и обмана, и разоблачения.

О том, что Чосер и сам гордился созданием Ткачихи, мы знаем из его короткого позднего стихотворения, адресованного его другу Бактону, в котором он говорит о «горе и беде, что суть в браке» и ссылается на нее как на авторитет:

The Wyf of Bathe I pray yow that ye rede

Of this matere that we have on honde

God graunte yow your lyf frely to lede

In fredam, for ful hard is to bonde

Прошу вас прочесть из <пролога> Батской ткачихи

О предмете, который мы сейчас обсуждаем.

Дай вам Бог вести привольную жизнь

На свободе, ибо связанным быть тяжко.

Знакомство с «доброй Ткачихой»[140] в Общем прологе к «Кентерберийским рассказам», конечно, нас впечатляет, но все-таки мы оказываемся не совсем готовы к встрече с той бой-бабой, какой она предстает в прологе к своему рассказу, хотя повествователь сразу намекает нам на ее буйную сексуальность. Она глуховата — почему, мы узнаем позже; чулки на ней красные; лицо наглое, пригожее, под цвет чулок; как всем известно, она недосчитывается зубов и, соответственно, похотлива[141], она пережила пятерых мужей (не считая гурьбы дружков) и пользуется определенной известностью среди паломников и в Англии, и за ее пределами: аналог паломничества в наше грешное время — катания на «корабликах любви». Тем не менее все это лишь косвенно указывает на человека, хорошо «побродившего по свету», доку в «старом танце» любви[142]. Ее фальстафовское остроумие, ее феминистские взгляды (как сказали бы сегодня) и, прежде всего, ее фантастическая воля к жизни еще не совсем очевидны.

Ховард напоминает нам, что Чосер был вдовцом, когда создал Батскую ткачиху, и прозорливо добавляет, что ни один другой писатель после древних не обнаруживал такого понимания женской психологии и не описывал женщины с таким сочувствием. Я согласен с Ховардом в том, что Ткачиха — совершенное чудо, как бы ни ратовали против нее моралисты, хотя надо мной и реет тень самого внушительного ее противника — Уильяма Блейка, увидевшего в ней воплощение Женской Воли (как он это называл). В комментарии к своему изображению Кентерберийских паломников он отозвался о Ткачихе довольно резко, но она явно его пугала: «…она также бич и мор. Боле я ничего о ней не скажу и не раскрою того, что Чосер утаил; пусть юный читатель размышляет над тем, что он сказал о ней: это полезно, как полезно пугало. Рождайся на свет меньше таких особ, в мире было бы покойнее»[143].

Однако без таких персонажей в литературе было бы меньше жизни, а в жизни — меньше литературы. Пролог Батской ткачихи — это своего рода исповедь, но еще в большей мере — победительная защитная речь или апология. И, в отличие от пролога Продавца, ее напоминающая поток сознания речь не говорит нам о ней больше, чем известно ей самой. Ее пролог начинается со слова «опыт»[144], на который она ссылается как на авторитетную инстанцию. Для женщины быть пятикратной вдовой — что шестьсот лет назад, что теперь — значит иметь известную ауру; Ткачиха прекрасно это знает, но тем не менее залихватски объявляет, что с нетерпением ждет шестого замужества[145] и завидует премудрому царю Соломону с его тысячей партнерш (семьсот жен, триста наложниц). В Ткачихе более всего потрясают ее бесконечные задор и живость: сексуальная, словесная, полемическая. Ее жизнелюбие не имело прецедента в литературе, и ничто не могло сравниться с ним, пока Шекспир не создал Фальстафа. Законная литературная фантазия — представить себе встречу Ткачихи с толстым рыцарем. Фальстаф умнее и остроумнее Ткачихи, но даже он, со всем своим задором, не сумел бы ее утихомирить. Поразительным образом, у Чосера ее прерывает зловещий Продавец — но главным образом для того, чтобы поощрить ее к продолжению, и она продолжает. В «Короле Генрихе V» Шекспир описал (не изобразил) смерть Фальстафа; описать смерть Ткачихи не удалось бы даже Чосеру. И вот лучшее, что следует о ней сказать, отмахнувшись от хора исследователей-морализаторов: в ней есть только жизнь, постоянное благословение — больше жизни.

Как говорит Кармелит, вступление Ткачихи получилось длинным; оно состоит из более чем восьмисот строк, тогда как сам рассказ занимает всего четыреста и (увы) в художественном отношении несколько разочаровывает после мощных откровений. Но читатель, если он не настроен самим небом на морализаторство, хочет, чтобы ее пролог длился еще дольше, а рассказ оказался покороче. Чосера она попросту завораживает — так же как на другом уровне его зачаровывает Продавец: он знает, что эти персонажи вырвались на волю и диковинным образом идут своим путем: чудеса искусства, изображающие причуды природы. Я не знаю другого женского персонажа западной литературы, которого было бы труднее оспорить, чем Ткачиху, когда она протестует против последствий того, что почти все книги написаны мужчинами:

Да если бы мы, женщины, свой гнев,

Свое презренье к мужу собирали

И книгу про мужчину написали, —

Мужчин бы мы сумели обвинить

В таких грехах, которых не сравнить

С грехами нашими ни в коей мере[146].

Многих исследователей-мужчин, порочивших Ткачиху, привела в ужас сильнодействующая смесь исповедальной честности и могучей сексуальности. Подразумеваемая ею критика церковных ступеней морального совершенства[147] столь же тонка, сколь и забавна, во многом она предзнаменовывает сегодняшние споры между церковью и католиками-феминистами. Отчасти Ткачиха оскорбила морализаторов уже тем, что она — очень сильная личность, а Чосер, как все великие поэты, верил в личность. Оттого, что Ткачиха еще и нарушает установленную гармонию, многие ссылают ее в область гротескного, где по праву пребывает Продавец. Притом что Ткачиха в целом принимает церковную идею морали, в глубине души она расходится с церковными установлениями. Ступени совершенства, где святой Иероним ставит вдовство выше замужества, ей чужды; не разделяет она и доктрины о том, что сексуальные отношения между супругами освящаются исключительно ради деторождения.

Несмотря на пятерых покойных мужей, детей у нее, похоже, нет, и она ничего на эту тему не говорит. В противоречие с идеологией средневековой церкви она вступает в вопросе главенства в браке. Ее бунт основывается на твердой вере в самовластие женщины, и я не согласен со словами Ховарда о том, что «ее рассказ дезавуирует ее феминистские взгляды, открывает нам в ней нечто такое, о чем мы могли лишь догадываться, нечто, чего она сама за собою не знает». По его мнению, Ткачихе нужно от мужа лишь показное подчинение, подчинение на словах, но думать так — значит недооценивать долю Чосеровой иронии, доставшуюся Ткачихе. Две строки — еще не весь рассказ, и они не отменяют восьмисот строк страстного пролога: «Она ж ему покорно уступала / Во всем, лишь бы порадовать его».

Как я понимаю, словам «во всем» Ткачиха придает сугубо эротическое значение. В строке, непосредственно предшествующей этим, муж целует жену тысячу раз подряд[148], а представление о том, что радует мужчину, Ткачиха имеет вполне непоколебимое. Да, самовластие ей нужно — везде, кроме постели, и ее неизбежный шестой муж в этом убедится. Как мы знаем с ее слов, трое ее мужей были хорошие, старые и богатые, четвертый же с пятым были молодые и жить с ними было непросто. Четвертого, посмевшего завести любовницу, она правомерно свела в могилу; а пятый, вдвое ее моложе, оглушил ее на одно ухо за то, что она вырвала страницы из «антифеминистской» книги, которую он ей в обязательном порядке читал. После того как он в конце концов сдался, сжег эту книгу[149] и уступил ей всю власть, они жили счастливо, но в один день не умерли. Чосер иронически намекает, что безудержно похотливая Ткачиха, выжав все соки из четырех мужей, доконала и пятого, любимого.

Ее спутники-паломники прекрасно понимают, что Ткачиха хочет сказать. Какого бы пола ни был читающий, лишь музыкальная глухота или же отвращение к жизни могут противостоять наиболее возвышенным моментам Ткачихиного томления и самовосхваления. Посреди рассказа о четвертом муже она рассуждает о своей любви к вину и ее тесной связи с ее любовью к любви, а затем вдруг восклицает:

Но, видит бог, как вспомню я про это —

И осенью как будто снова лето.

Как в юности, все сердце обомрет,

И сладко мне, что был и мой черед,

Что жизнь свою недаром прожила я.

Теперь я что? Матрона пожилая.

Украло время красоту, и силу,

И все, что встарь ко мне мужчин манило.

Прошла пора, а кровь, знай, колобродит.

Ко мне теперь муку молоть не ходят.

Что ж, отруби я стану продавать,

Еще мне рано вовсе унывать[150].

Новых откровений тут нет; ничего, что дополнило бы масштаб и строй «Кентерберийских рассказов». В этих двенадцати строчках Ткачиха смешивает свои воспоминания с желаниями и констатирует, что время ее изменило. Если есть у Чосера пассаж, преодолевающий иронию, то это именно он — в нем иронизирует только время, непобедимый враг всех героических жизнелюбцев. Этой иронии все еще героическая Батская ткачиха противопоставляет великолепнейшую свою строчку: «И сладко мне, что был и мой черед». «Мой черед» — это победа; пусть от ее былой живости осталась одна видимость, истинная сила этой женщины — в ее фальстафианской безунывности. Горечь наполняет и удостоверяет ее ощущение утраты: скверна старческой похоти, быть может, уже не за горами — но она понимает, что ей приличествует лишь сознательная жизнерадостность, и это создает светскую, эмпирическую мудрость, дополняющую ее критику идеалов церкви, с позиции которой она подлежит порицанию. Чосер, в свои без малого шестьдесят лет чувствовавший себя глубоким стариком, дал ей красноречие, достойное и персонажа, и создателя.

Меняется ли Батская ткачиха на протяжении своего длинного исповедального пролога? Ирония Чосера не слишком годится для изображения перемены. Мы слышим монолог Батской ткачихи; слышат его и паломники. Слышит ли себя она сама? Нас очень трогают слова о том, что был и ее черед. Разве ее саму они не трогают? У нее нет превосходно натренированного самосознания Продавца, который в целом упускает из виду лишь одно — свое воздействие на самого себя. Ткачиху ближе всего роднит с Фальстафом то, что она в состоянии оценить свою самооценку. Она не желает меняться, и поэтому весь ее пролог выражает энергичное неприятие старения и, соответственно, итоговой формы перемены — смерти. Видоизменяется в ней лишь качество ее безунывности, которая из естественной упоенности превращается в весьма тревожный витализм.

Эту перемену, насколько я могу судить, Чосер подает без иронии — возможно, потому, что, в отличие от множества исследователей, он питает слишком сильную симпатию к своему замечательному творению и позволяет ему обращаться к читателю напрямую. Ее сознательная жизнерадостность — не натужное веселье; она более всего похожа на бодрость духа сэра Джона Фальстафа, которого ученые исследователи очернили еще пуще, чем Ткачиху. Фальстафово остроумие не приходит в упадок во второй части «Короля Генриха IV», но мы видим, как Фальстаф мрачнеет по мере того, как Гарри готовится его отвергнуть. Задор Фальстафа по-прежнему при нем, но его веселость начинает притупляться, словно его воли к жизни коснулась идеология витализма. Батская ткачиха и Фальстаф делаются менее похожи на Панурга Рабле. Благословение не оставляет их, и они оба по-прежнему требуют еще больше жизни, но они узнали, что нет времени без границ, и приняли свою новую роль — борцов, сражающихся за убывающую долю Благословения. Хотя Ткачиха хорошо владеет словом и обладает опасным остроумием, Фальстафу она тут не соперница. Больше всего сходства с величайшим комическим персонажем Шекспира ей придают тягостное сознание того, что полнота жизни потихоньку от нее уходит, и сильная воля к сохранению безунывности.

Ткачиха и Фальстаф — иронисты, ранний и поздний, — и, как отмечает Дональдсон, их власть зиждется на их личностях, которым присуща уверенность в себе. Вместе с Дон Кихотом, Санчо Пансой и Панургом они составляют компанию, или семью, адептов состояния игры, противоположного состояниям «общественности» и упорядоченности. Состояние игры дарует — в своих четких границах — свободу, внутреннюю свободу от нашего затравленного «Сверх-Я». Мне представляется, что ради этого мы и читаем Чосера и Рабле, Шекспира и Сервантеса. «Сверх-Я» ненадолго перестает казнить нас за то, что мы — якобы — копим в себе агрессию. Риторический напор Ткачихи и Фальстафа агрессивен донельзя, но их цель — свобода: от мира, от времени, от государственной и церковной морали, от всего того в себе, что препятствует торжеству самовыражения. Даже иные почитатели Батской ткачихи и Фальстафа упорно называют их солипсистами; но эгоцентризм — это не солипсизм. Ткачиха и Фальстаф прекрасно осознают наличие и окружающих, и Солнца, но весьма немногие из их спутников серьезно нас интересуют — по сравнению с этими очарованными жизнелюбцами.

Многие исследователи указывали на двусмысленность, с которой Батская ткачиха и Фальстаф отсылают к стиху из Первого послания коринфянам, где Павел призывает христиан держаться своего призвания. Ткачихин вариант таков: «Какою было господу угодно / Меня создать, такой и остаюсь; / Прослыть же совершенной я не тщусь»; Фальстаф вторит ей — и ее превосходит: «Ну что же, таково мое призвание. Каждый трудится на своем поприще». Ткачиха с Фальстафом трунят над Павлом не по нечестивости. Их остроумие развеивает иллюзии, но при этом они — верующие люди. Ткачиха не забывает напомнить набожным, что совершенства от нее не требуется, а Фальстафа преследует мысль о судьбе богача из притчи[151]. Фальстаф настроен гораздо тревожнее Ткачихи, но ведь она не имела несчастья считать будущего Генриха V кем-то вроде приемного сына. Созданный Шекспиром, а не Чосером, Фальстаф, усваивая свою тревогу, переживает перемены, недоступные Ткачихе. Оба персонажа слушают себя, но только Фальстаф постоянно себя подслушивает. Я подозреваю, что важнейшим чосеровским персонажем для Шекспира была не Батская ткачиха, а Продавец, предок всех персонажей западной литературы, обреченных на нигилизм. Я с неохотой оставляю Батскую ткачиху и Фальстафа, но перейти от них к Продавцу и его потомкам у Шекспира — значит лишь покинуть позитивный витализм ради негативного. Никто не смог бы полюбить Продавца или Яго; но никто не может сопротивляться их негативной наполненности жизнью.

Связывать Батскую ткачиху с Фальстафом — дело в литературоведении обычное, но рассуждений о весьма вероятном происхождении великих шекспировских злодеев — Яго из «Отелло» и Эдмунда из «Короля Лира» — от Продавца я не встречал. Герои-злодеи Марло — Тамерлан Великий и, еще в большей мере, Варавва, лукавый мальтийский еврей, — явно повлияли на образ мавра Арона в первой шекспировской трагедии, полном трупов «Тите Андронике», и на образ Ричарда III. Но между Ароном и Ричардом (с одной стороны) и Яго и Эдмундом (с другой) вклинивается тень, и принадлежит она, кажется, противоречивому Продавцу, изгою «Кентерберийских рассказов». Даже его пролог и рассказ выпадают из видимой структуры почти завершенной главной поэмы Чосера. Подобный соринке в глазу, рассказ Продавца — мир в себе; он не похож ни на что у Чосера и при этом, на мой взгляд, является его вершиной как поэта; он по-своему бесподобен, он — у одного из пределов искусства. Размышляя об отличии Продавца и его рассказа от остального содержания «Кентерберийских рассказов», Дональд Ховард соотносит вторжение Продавца с «маргинальным миром средневековой эстетики, с непотребством рисунков из обыденной жизни на полях серьезных манускриптов», предтечами Иеронима Босха. Присутствие Продавца и его повествование ощущаются так остро, что у Чосера маргинальное делается центральным и впервые возникает то, что Ницше назовет «самым жутким из всех гостей», — образ европейского нигилизма[152]. Связь между Продавцом и великолепными негациями Шекспира — Яго и Эдмундом — кажется мне такой же прочной, как та опора, которую нашел Достоевский в Шекспировых злодеях-интеллектуалах для своих Свидригайлова и Ставрогина.

Продавец появляется под конец Общего пролога вместе со своим жутким приятелем — гротескным Приставом церковного суда. Пристав — это подобие сотрудника полиции мыслей[153], ныне угнетающей Иран; он — мирянин, чья обязанность — тащить подозреваемых в духовном преступлении на церковный суд. Постельных дел соглядатай, он кладет себе в карман процент с заработка каждой проститутки в своем диоцезе и шантажирует их клиентов. В Общем прологе паломник Чосер одобряет мягкость этого шантажа: всего-то кварта крепкого красного вина в год позволяет связи продолжаться[154]. В виде исключения ирония на сей раз молчит: Чосер попросту не желает реагировать на моральную гнусность Пристава, которая лишь помогает создать контекст для куда более выдающегося Продавца. Пристав — просто беззлобная скотина, и ему самое место рядом с Продавцом, который повергает нас в ад сознания скорее шекспировского, а не дантовского толка, поскольку оно в высшей степени изменчиво. Типы продавца индульгенций и шарлатана достались Чосеру от современных ему литературы и действительности, но замечательная личность его Продавца кажется мне самым незаурядным из всего им созданного.

Разъезжие продавцы индульгенций торговали своим товаром вопреки церковным законам, но церковь им определенно попустительствовала. Как люди светского звания, продавцы не должны были проповедовать, но тем не менее делали это, и Чосеров Продавец — отменный проповедник, превосходящий всякого телеевангелиста, ныне выступающего в Америке. Исследователи расходятся во мнениях насчет сексуальной природы Продавца: евнух ли он, гомосексуал, гермафродит? Рискну предположить, что ни то, ни другое, ни третье; так или иначе, Чосер позаботился о том, чтобы мы этого не знали. Сам Продавец, может быть, и знает; мы и в этом не можем быть уверены. Он гораздо более сомнительная личность, чем любой другой из двадцати девяти паломников, но также гораздо умнее любого другого из них — в этом отношении он почти соперник Чосеру, тридцатому паломнику. Дарования Продавца столь внушительны, что мы невольно задумываемся о его предыстории, о которой он нам ничего не говорит. Злостный лицемер, наживающийся на фальшивых святынях и смеющий сбывать из-под полы искупление во Христе, он тем не менее — обладатель подлинно духовного сознания и мощного религиозного воображения.

Сердце тьмы, метафора обскурантизма у Джозефа Конрада, — образ, как нельзя лучше идущий к демоническому Продавцу, который соперничает со своими литературными потомками; он — нечто вроде бездны, приводящей нас в замешательство; он безнравствен и при этом в высшей степени художествен. Чосеровед Р. А. Шоф прекрасно говорит о Продавце: «Его ремесло — ежедневно продавать себя, свой „номер“; но, судя по картине его одержимости, он это понимает, потому что сожалеет, что не может выкупить себя обратно». Он понимает: какими бы потрясающими ни были его спектакли, своих грехов он ими не искупит, и, размышляя над его увещеваниями и его рассказом, мы начинаем подозревать, что не одни алчность и гордость сильного проповедника сделали его профессиональным обманщиком. Нам никогда не узнать, благодаря чему в себе Чосер сумел создать этого первого — по крайней мере, в литературе — нигилиста, но я вижу подсказку в типическом парадоксе Г. К. Честертона:

Джеффри Чосер был именно то, чем не был «добрый Продавец индульгенций» — он был добрый Продавец индульгенций. Однако мы составим неверное представление обо всех членах этого любопытного и достаточно сложного общества, если не осознаем, что их разнообразная эксцентричность была в каком-то смысле связана с единым центром. Официальное корыстолюбие дурного Продавца индульгенций и весьма неофициальное добродушие хорошего Продавца индульгенций шли от своеобразных искушений и дипломатических тонкостей одной и той же религиозной системы. Это происходило потому, что это была — в пуританском смысле — непростая система. Даже куда более серьезные умы, чем Чосеров, были привычны к тому, чтобы видеть, так сказать, две стороны греха; бывает простительный грех, в своем окончательном направлении разительно и невыразимо отличный от греха смертного. Злоупотребление различиями такого рода породило искажения и коррупцию, что наглядно явлены нам в приятном образе Продавца индульгенций; породило практику индульгенции, выродившуюся из теории индульгенции. Но в то же время употребление подобных различий позволило такому человеку, как Чосер, однажды обрести привычку мыслить взвешенно и тонко, привычку смотреть на вещи со всех сторон; обрести способность сознавать, что даже некое зло имеет право на свое место в иерархии зла, сознавать, по крайней мере, что в бездонной относительности Ада и Чистилища есть что-то еще меньше подлежащее оправданию, чем Продавец индульгенций.

Честертон приписывает Чосеру перспективизм, возможный лишь потому, что средневековая действительность была вся проникнута католической верой. Невзирая на свое происхождение, в поэтическом отношении этот перспективизм важнее веры. Его амбивалентность выпустила на волю Продавца, образ, знаменующий собою предел Чосеровой иронии. В общем, Чосер — настоящий комический поэт в нашем (шекспирианском) понимании комического. Пролог и рассказ Продавца — не комические, а убийственные. Он, по его собственным словам, «развратен и порочен», но он еще и гениален, иначе и не скажешь — как о Продавце, так и потом о Яго. Подобно Яго, Продавец сочетает в себе таланты драматурга (или рассказчика), актера и режиссера; опять же подобно Яго, Продавец — одновременно превосходный специалист по моральной психологии и первопроходец в области психологии глубинной. Продавец, Яго и Эдмунд околдовывают своих жертв, включая нас с вами. Все трое открыто объявляют о своей лживости — но только нам или, в случае Продавца, замещающим нас Кентерберийским паломникам. Их упоение силой своего ума и своей порочностью пленяет нас, как неизменно пленяет возвышенная литературная возмутительность. Негативная наполненность жизнью Продавца, Яго и Эдмунда не менее привлекательна, чем позитивная — Ткачихи, Панурга и Фальстафа. Мы реагируем на энергию, как отметил Хэзлитт в эссе «О поэзии вообще»:

Мы созерцаем происходящее сами и представляем его другим в том свете, в каком видим его, в каком, вопреки своему желанию, вынуждены его видеть. Так воображение, воплощая и определяя очертания окружающего нас мира, облегчает невнятные и неотвязные устремления. Пусть мы не приемлем то или иное положение вещей, однако хотим, чтобы оно предстало в истинном свете; ибо в полноте осведомленности заключена сознательная сила, а она не допускает заблуждений, хотя разум и может оказаться жертвой порока и безрассудства[155].

О Яго Хэзлитт писал: «Ему столь же, или едва ли не столь же, безразлична своя судьба, сколь судьба других; он идет на риск ради малой и сомнительной выгоды; и он сам остается в дураках, делается жертвой владеющей им страсти» — все это в той же мере относится и к Продавцу. Яго и Продавец «заражают» нас, и Шекспир с Чосером хорошо это понимали. Нас восхищают изделия Продавца, его «святые реликвии» — ларцы с лоскутами, костями, чудодейственными рукавицами. Мы разделяем и воодушевление, с которым он открещивается от всяких моральных последствий своего проповедничества:

Руками я и языком болтаю

Так быстро, что и поглядеть-то любо.

Им скупость, черствость я браню сугубо,

Лишь только б их мошну растормошить

И мне их денежки заполучить.

Мне дела нет, пускай, когда схоронят,

Душа иль плоть в мученьях адских стонет[156].

Мы радуемся, когда слышим это и, слыша, видим. Еще сильнее мы радуемся, читая блестящий рассказ Продавца, в котором трое гуляк, забубенных головушек — в наши дни это были бы мотоциклисты из «Ангелов Ада», — отправляются убивать саму Смерть; в стране чума, и за Смертью далеко ходить не надо. По дороге они встречают невероятно старого бедняка, который хочет одного — вернуться к своей матери-земле:

Стучу клюкой на гробовом пороге,

Но места нет мне и в земле сырой,

И обращаюсь я к тебе с мольбой:

«Благая мать! Зачем ко мне ты строже,

Чем к остальным?..»[157]

Детины угрожают ему, и диковинный старик показывает, где им найти Смерть, принявшую вид кучи золотых монет под дубом[158]. Двое, сговорившись, закалывают третьего, но сначала он предусмотрительно отравляет их вино. Пророчество старика сбывается, но нам остается лишь гадать о том, кто же он такой. Чосер явно придумал его сам[159], и это означает, что внутри «Кентерберийских рассказов» тот — порождение гения Продавца. Старый скиталец, который, похоже, заодно со смертью, но при этом сам не может умереть, хотя и хочет этого, направляющий других к богатству, которое сам он то ли презирает, то ли отринул, — исследователи небезосновательно возводят этот образ к легенде о Вечном Жиде. Боится ли Продавец, сознательно обрекающий себя на вечные муки, сделаться таким же скитальцем? В качестве проекции Продавца странный старик выявляет голословность его похвальбы тем, что заниматься обманом его побуждает лишь алчность к деньгам. По-настоящему Продавца влечет к саморазоблачению, самоуничтожению, самообличению. Он одержим роком — и ему нужно отсрочить отчаяние и самосожжение, приняв маленькую смерть от унижения от рук прямодушного Трактирщика на виду у всех паломников.

Продавец переходит от состояния одержимости роком к акту самоуничтожения оттого, что слышит свои слова и это вызывает у него «негативное» желание. Этот момент видится мне особенно захватывающим: мне кажется, что для Шекспира это был важнейший момент поэтического пересмотра, из которого вышло многое самобытное в его изображении характера, познания и личности. Пандар, ловкий посредник из «Троила и Крессиды» Чосера, едва ли может считаться предшественником Яго и Эдмунда; хитрый Пандар слишком добронравен, и намерения у него более чем благие. А вот Продавец, завершив свой потрясающий рассказ, реагирует на свое собственное красноречие и предлагает паломникам свои профессиональные услуги:

Подумайте, какая вам удача,

Коль доступ в рай заранее оплачен

И рядом с вами, за проводника,

С готовым отпущением рука.

С таким попутчиком идите смело:

Когда б душа ни разлучалась с телом,

Очистит он и знатных и простых.

Вот вам, хозяин — вам мощей святых

Облобызать реликвии бы надо.

Их испытать и силу и отраду

Всего за грош. Раскройте ж кошелек.

Эта речь столь явно возмутительна, что заслуживает резкого отпора и даже требует его, будучи обращена к Трактирщику, который куда больше, чем паломники, склонен отделать одержимого Продавца. В этот момент Продавец входит в безнадежный штопор, делается попросту неуправляем; потеряв голову от силы своего воображения, он неодолимо жаждет наказания. Когда Трактирщик грубо предлагает отрезать Продавцу яички[160], речистый проповедник без сана замолкает: «Он был так зол, что слова не сказал»[161]. Я не могу отделить это от обета молчания, который напоследок дает Яго: «Отныне впредь я не скажу ни слова»[162]. У двух этих великолепных негаций — общая концепция жуткого, которым они «заражают» нас, хотя сами они этого жуткого не сознают. Гений Яго странным образом не подходит к духу, не знающему ничего, кроме войны; не на своем месте и дух Продавца, который упивается обманом, пренебрегая своим гениальным даром вызывать к жизни вечные ужасы. Как и выдающиеся когнитивные способности Эдмунда или Свидригайлова, орудие Продавца и Яго — сверхъестественный интеллект, склонный лишь к одному: обманывать доверие. Каноническое величие Чосера, единственного, кому достало сил посвятить Шекспира в тайны изобразительности, упокоилось на грозном, пророческом портрете Продавца, чье потомство по-прежнему с нами — как в литературе, так и в жизни.

Здесь кончается рассказ Продавца индульгенций Пролог Батской ткачихи

Чтоб
рассказать и горесть и напасти

Моей
судьбы, не надо мне, к несчастью,

Ни
на кого ссылаться: пять ведь раз

На
паперти я верной быть клялась. 177

В
двенадцать лет уж обвенчалась я.

Поумирали
все мои мужья.

А
видит бог, я их любила очень.

Но
для завистников ведь всяк порочен;

Они
твердят, 178что если только раз

(Как
утверждает Библии рассказ)

Спаситель
посетил обряд венчанья,

Так
это было людям в назиданье ‑

И,
значит, лишь однажды в брак вступать

Мне
надлежало. Но и то сказать,

Самаритянку
укоряя, ей

Христос
сказал: «Ты пятерых мужей

Имела.
Тот, с кем ты живешь, не муж

Тебе,
и брак греховный свой нарушь».

Быть
может, это и сказал спаситель,

Но
только смысл сих слов мне объясните.

Коль
пятый не был муж, то кто ж последним

Ей
мужем был? Я отстою обедню

За
здравие того, кто объяснит:

О
чем сей текст господень говорит

И
как понять евангельское слово?

Я
ж не встречала мудреца такого.

Господь
сказал: «Плодитесь, размножайтесь».

Вот
этот текст вы как ни искажайте,

Но
знаю, что зовет он нас к труду.

Я
и для мужа заповедь найду:

Чтоб
от родителей он удалился,

К
жене душой и телом прилепился.

А
вот насчет того – два, пять иль восемь,

Иль
десять раз жениться надо, спросим

Хоть
у кого хотите, и в ответ

Вам
скажут, что такого текста нет.

Смотрите,
вот премудрый Соломон:

Вы
помните, имел он много жен.

Подай
мне, боже, хоть бы половину

Таких
роскошеств, прежде чем покину

Сей
бренный мир. Из нынешних мужчин

С
ним не сравнится, право, ни один.

Он
каждой ночью с новою женой

Утеху
новую имел, водой

Кропя
живою лозы вертограда.

Хвала
Христу, мне послана отрада

Пяти
мужьям женою верной быть.

От
каждого пыталась получить

Я
лучшее: мошну или сундук

Опустошать
старалась я не вдруг

И
всех сокровищ даром не растратить, ‑

Я
не мотовка, нет, с какой же стати.

Чтоб
быть ученым, надо разных школ

Пройти
науку; чтобы сделать стол,

Лесник
и лесоруб потребен, плотник

И
лакировщик иль иной работник.

Пяти
мужей науку я прошла.

Шестого
я покуда не нашла.

Гряди,
жених полуночный, к невесте,

И
продолжать науку будем вместе.

На
что мне целомудрие хранить,

Когда
нам всем велел господь любить,

А
в браке не было и нет греха,

Лишь
только б пара не была плоха.

Жениться
лучше, чем в грехе коснеть

И
в адском пламени за то гореть.

«За
двоеженство осужден был Ламех 179»,

Мне
говорят; но посудите сами:

Ведь
Авраам святой был человек,

Иакова
мы чтим который век, ‑

А
скольких жен они в шатре держали!

Им
праведники в том же подражали.

Когда
и где, в какие времена

Женитьба
Библией запрещена?

Или
когда нам девственность хранить

Предписано
и род наш умертвить?

А
вот апостол, это знаю твердо,

Он
женщине не заповедал гордо

Быть
девственной. Он просто умолчал,

А
волю божию наверно знал.

Советовать
нам могут воздержанье,

Но
ведь совет не то что приказанье.

Могу
его послушать или нет,

И
уж сама несу за то ответ.

Когда
бы девство всем господь судил,

Тогда
б и брак он девам запретил.

Но
если нету поля для посева,

Откуда
б нарождались сами девы?

Не
мудрено, что сам апостол Павел

Запрета
против брака не оставил.

В
соревнованье девам лишь почет,

А
приз – еще посмотрим, кто возьмет.

Не
каждому быть девственным дано:

Лишь
тем, кому всевышним суждено.

Апостол
Павел – девственник, конечно

Но
сам он, проповедуя нам, грешным,

И
заповедав нам, что девство есть

Великий
подвиг и большая честь, ‑

Он
женскую не изменил природу

И
предоставил полную свободу

Мне
быть женой и мужа ублажать;

Коль
муж умрет, другого мне искать

Не
запретил он, и за двоемужье

Считать
тс го нельзя: ведь не могу ж я

Нарушить
заповедь, которой нет.

Иль
воздержанья мною дан обет?

Коснуться
женщины, сказал он, грех,

Однако
не всегда и не для всех.

Грешно
сквернить супружеское ложе,

Девицу
обмануть совсем негоже.

Вы
знаете, когда огонь и трут

В
неопытных руках, они сожгут

Себя
и все вокруг; и это значит,

Что
лучше блуда, а греха тем паче,

Конечно,
девственность; творят же блуд

Те
люди, что неправедно живут, ‑

В
супружестве иль в девстве, все едино.

Быть
праведным нельзя наполовину.

Конечно,
понимаю я того,

Кто
девство ценит более всего.

Пусть
хвалится своим он чистым телом, ‑

Я
жизнь свою оправдываю делом.

Хозяин
добрый утварь золотую

Не
выставит, мне кажется, впустую:

На
каждый день, для службы постоянной,

Достаточно
посуды деревянной.

Неодинаков
и к спасенью путь.

Бог
каждому дарует что‑нибудь.

Но
нам, смиренным и греховным слугам,

Спасения
не по своим заслугам ‑

По
милости господней надо чаять.

Вот
девственность – ее все величают

Как
признак совершенства, но спаситель,

Источник
совершенства, искупитель

Всех
прегрешений, он не всех призвал.

Вы
помните, Христос нам приказал

Имущество
последнее продать,

Все
деньги беднякам тотчас раздать

И
следовать за ним. Кто совершенным

Достоин
быть, да будет и блаженным,

Но
те слова, конечно, не ко мне.

Ну,
как не радоваться нам весне?

И
я цвет жизни радостно отдам

Утехам
брака и его плодам.

Ну,
для чего, скажите, части тела,

Которые
привода повелела

Для
размножения употребить,

Чтоб
нам и в детях наших вечно жить?

Кто
скажет, что создатель понапрасну

Их
сотворил? Их назначенье ясно,

Хотя
иные скажут толмачи,

Что
лишь для отделения мочи

Их
создал бог и только для различья

Мужчин
от женщин наши два различья

Им
созданы. Не чушь, не чепуха ли?

По
опыту отлично вы узнали,

Что
это небылица все иль бред.

А
если спросите – вот мой ответ:

Для
размножения и для утех

Бог
создал их – конечно, лишь для тех,

Кого
законно церковь сочетала.

Иначе
в книгах почему б стояло:

«Муж
да воздаст свой долг жене». Но чем?

Итак,
те части создал бог зачем?

Не
ясно ль, что для мочеотделенья

Ничуть
не боле, чем для размноженья.

Но
никого не надо принуждать

Сии
орудья божьи в ход пускать.

Ведь
девственность не губит человека:

Христос
был девственник, но не калека.

Святые
хоть и всем наделены,

Что
надлежит, но тот не знал жены,

Та
мужа во всю жизнь не принимала ‑

А
святости их то не умаляло.

Я
не желаю девственность хулить,

С
пшеничным хлебом деву я сравнить

Хотела
бы, а жен с ячменным хлебом.

Но
и ячмень растет под тем же небом.

Апостол
Марк в Евангелье вещал:

«Ячменным
хлебом, рыбой насыщал

Христос
на берегу народ голодный».

Какою
было господу угодно

Меня
создать, такой и остаюсь;

Прослыть
же совершенной я не тщусь.

Что
мне моим создателем дано,

То
будет мною употреблено.

И
горе мне, коль буду я скупиться

И
откажусь с супругом поделиться.

А
он хоть ночью, хоть и на рассвете

Свой
долг сполна пусть платит мне, и этим

Возрадуем
мы господа. Мой муж

Слугой
быть должен, должником к тому ж.

И
дань с него, женою полноправной,

Взимать
должна я честно и исправно.

Над
телом мужа власть имею я,

То
признавали все мои мужья.

Ведь
мне апостол власть ту заповедал.

Мужьям
сказал он, чтобы муж не предал

Забвению
свой долг перед женой.

Известен
ли, друзья, вам текст такой?

А
мне, когда томлюсь любовной жаждой,

Любезен
он и весь, и буквой каждой.

Вскричал
тут индульгенций продавец:

«Да
сохранит вас пресвятой отец,

Сударыня!
Прекрасный проповедник

Из
вас бы вышел, и, клянусь обедней,

Вы
убедили, кажется, меня.

Я,
до сих пор невинность сохраня,

Решил
на днях, что следует жениться.

Но
коль за то придется так платиться,

Тогда,
о нет! Слуга покорный, нет!

Я
погожу давать такой обет».

«Постой‑ка,
мой рассказ еще не начат.

Его
услышав, запоешь иначе.

В
той бочке погорчее будет эль,

Чем
все, что рассказала я досель.

Ох,
знаю я, едва ль кто лучше знает,

Каким
бичом супружество взимает

Свои
налоги, – я сама тот бич.

И
осторожность ты к себе покличь,

И
посоветуйся, потом решайся

Пригубить
рог. И уж затем не кайся,

Что
эль супружества не больно сладок;

Примеры
приведу я, как он гадок.

И
кто, упорствуя, не даст им веры,

Тот
сам послужит для других примером.

Так
в Альмагесте учит Птолемей».

«Сударыня, –
сказал в ответ он ей, ‑

Вы
речь свою, прошу, не прерывайте,

Супружеской
науке поучайте».

«Охотно,
сэры, только я боюсь,

Что
далеко я слишком уклонюсь,

Но
этого прошу в вину не ставить.

Я
не учить хочу, а позабавить.

Так
вот. На чем, бишь, я остановилась?

Да.
О мужьях. Так пусть бы приключилась

Со
мной напасть, пусть эля и вина

Не
пить мне больше, если не сполна

Всю
правду о мужьях своих открою:

Хороших
было три, а скверных двое.

Хорошие
– все были старики

И
богачи. Так были велики

Старанья
их, что им скорей обузой

Супружества
обязанность и узы

Казалися.
Вы знаете, о чем

Я
говорю. И я была бичом.

Чтобы
кровать как следует согреть,

Что
ночь – им приходилось попотеть.

И
смех и грех! Но и сейчас, как вспомню,

Не
совестно нисколько, а смешно мне.

Спешили
дом и деньги мне отдать

В
надежде, что их стану ублажать.

Глупцы!
К чему оказывать почтенье

Тому,
чьи деньги держишь иль именье?

И
чем они меня любили крепче,

Тем
презирать мне было их все легче.

Разумной
женщине и самой честной

Любовь
внушать мужчинам очень лестно.

Но
раз в жену и так уж влюблены,

К
чему тогда старания жены?

Понравиться
супругу? Нет расчета.

Своих
мужей впрягала я в работу

Такую,
что всю ночь они кряхтят,

Наутро
же «О, горе мне!» твердят.

Дэнмауский
окорок 180не им был сужен,

А
мне, по правде, он совсем не нужен.

Хоть
и ворчали, ими управлять

Так
научилась я, что почитать

За
счастье мог супруг, когда подарки ‑

Литой
браслет, иль шелк заморский яркий,

Иль
шарф узорчатый – я принимала

И
тем подарком их не попрекала.

Так
слушайте, о женщины, коль разум

С
невинностью не потеряли разом.

Я
научу вас шашни все скрывать,

Водить
всех за нос, клясться, улещать.

Ведь
не сравнится ни един мужчина

В
притворстве с нами даже вполовину.

И
к честным женам обращаюсь тоже:

Бывает,
что и честность не поможет.

Попавшись,
надо во мгновенье ока

Всех
убедить: болтает, мол, сорока; 181

В
свидетели слугу иль няньку взять,

Чтоб
муж не смел напрасно обижать.

Послушайте,
как речь свою веду: 182

«Ах,
старый хрыч, с тобою – что в аду.

Зачем
соседова жена ни в чем

Отказа
не слыхала, каждый дом

Ее
с почетом принимает, я же

В
лохмотьях, нищенки убогой гаже,

Сижу
безвыходно, ну как в темнице.

А
ты ухаживаешь за девицей

Соседовой.
Ты что ж, в нее влюблен?

По
улице идет о том трезвон.

О
чем ты шепчешься с пронырой сводней?

Ты
что затеял, старый греховодник?

А
стоит мне знакомство завести,

С
знакомцем поболтать иль навестить

Его,
как ты вверх дном все поднимаешь,

Меня
бранишь, колотишь, проклинаешь.

А
то придешь домой вина пьяней,

Коришь,
что по моей, мол, пьян вине;

Что,
мол, несчастье нищая жена,

Что
мужнин хлеб задаром ест она;

А
будь она знатна или богата,

Гак
ты бы клял отца ее иль брата

За
спесь иль что сама она горда

И
дуется и фыркает всегда.

Ах,
старый плут! Коль хороша собою ‑

Ворчишь,
что от поклонников отбою

Ей
нет нигде, что как ей устоять,

Коль
примутся всем скопом осаждать,

Иные
видя, что осаде рада,

Иные
за красу или наряды,

Иные
за осанку, ловкость, голос

Или
за то, что шелков тонкий волос,

Что
ручка узкая нежна, бела.

Тебе
поверить, все – источник зла,

Подвержено
соблазну, уязвимо,

И
впрямь падение неустранимо

Пред
искушением со всех сторон.

А
ежели дурна – другой резон:

Что
будто бы кидается на шею

Любому
встречному, хотя б за нею

Он
не ухаживал. И то сказать ‑

Той
утицы на свете не сыскать,

Что
селезня себе б не залучила.

Ведь,
в самом деле, мудрено хранить

Господень
дар, который разделить,

Чтобы
умножить, всяк скорей стремится.

Ты
вот бурчишь, когда в постель ложиться

Пора
придет, что только, мол, глупец,

Презревший
райский праведных венец,

Жениться
может. Молния и гром

Да
поразят тебя своим огнем ‑

Заслужена
тобою кара свыше.

Сварливая
жена, худая крыша,

Очаг
дымящий – вот, мол, отчего

Мужья
бегут из дома. Да его

Послушать
только! Домосед какой!

Ему
дай волю – хвост сейчас трубой.

А
то бубнишь, что, лошадь покупая,

Иль
платье у портного примеряя,

Иль
выбирая сковороду, стол,

Ухваты,
табуретки, нож, котел, ‑

Всегда
испробовать покупку можно

И
надо с женами, мол, неотложно

Такой
порядок – пробу – завести.

Паскудник
старый, господи прости!

Да
разве можно обнажать так рано

Пред
женихом все тайные изъяны?

Меня
коришь, что будто заставляю

Хвалить
мою красу, от лести тая,

Что
вынужден глядеть ты мне в лицо,

Как
собачонка, не снимать кольцо,

И
величать меня всегда «мадам»,

И
денег не сорить по сторонам;

Меня
же холить, пышно одевать

И
честь мою так рьяно ограждать,

Чтобы
родню мою все величали

И
даже горничную уважали.

Короче, –
что не можешь ты так жить.

Ах
ты, гнилой мешок проросшей лжи!

Чуть
подмастерье Дженикин кудрявый

(Кудряшек
золотых сквозной оправой

Лицо
его и впрямь окаймлено)

Под
вечер постучал ко мне в окно,

Чтоб
проводить на праздник ежегодный,

Уж
ты ревнуешь, увалень негодный.

Да
сдохни ты! Не надо мне его.

Но
вот скажи мне прямо: отчего

Ключи
от сундука ты вдруг запрятал?

Что
хорониться от жены так, зря‑то?

Твое
добро – оно ведь и мое.

Я
от скупца оберегу свое

Добро
заветное. Небось не дура.

Хотя
неволить трудно мне натуру, ‑

Но
посидишь над полным сундуком

Без
ласк моих, противный скопидом.

Одно
из двух сокровищ выбирай.

Обоих
не получишь, так и знай.

Зачем
за мной следишь ты и шпионишь?

В
сундук меня, не думай, не загонишь.

Тебе
б сказать: «Поди‑ка развлекися,

Я
кумушек не слушаю, Алиса,

И
знаю, ты мне верная жена».

Такому
мужу я была б верна.

Да
постыдился б ты хотя народа:

Всем
нравится хоть мнимая свобода.

Любезен
мне премудрый Птолемей.

Он
в Альмагесте, средь других речей,

Такое
изреченье приберег:

«Кто
мудр поистине, тот пренебрег

Вопросом
праздным – кто ж владычит миром,

Жена
иль муж?» Живи, покойся с миром

И
не завидуй радостям других,

Негодник
немощный. Тебе ль моих

Постельных
милостей недоставало?

Да
разве я хоть разик отказала?

Но
тот дурак, кто от своей свечи

Из
жадности соседей отлучит;

Сосед
фонарь зажжет и уберется;

Что
за беда, ведь свет‑то остается.

Ты
говоришь, что пышные уборы

Нас
до греха доводят очень скоро,

И
в подтвержденье этих глупых слов

Приводишь
текст, и этот текст таков:

«Стыдом
и скромностью горда жена.

Убор
простой должна носить она:

Пусть
ожерелия и кольца сбросит

И
золота да не вплетает в косы».

И
самый текст, и толкованье глупы

И
по сердцу лишь тем мужьям, что скупы.

Ты
говоришь, что я, мол, словно кошка,

Что
стоит сжечь моих волос немножко,

И
никогда уж не покину дом.

Дурак!
дурак! Не знаешь ты о том,

Что,
коль бедова и красива Мурка

И
коль ее мягка, пушиста шкурка,

Она
и дня с тобой не проведет,

Махнет
хвостом, мяукнет и уйдет.

Спали
тогда волос ее хоть горстку,

А
все пушистой и блестящей шерсткой

Пойдет
она по крышам красоваться,

Чтоб
песни петь, с котами бесноваться.

Будь
я наряднее, сквалыга старый,

И
я бы хвастала своим товаром.

Седой
глупец, забудь свои наказы,

Пусть
сторожит сам Аргус сотнеглазый,

Коль
захочу я душу отвести, ‑

Как
и тебя, сумею оплести

Любого
сторожа, любого мужа.

Пусть
сторожит, да не было бы хуже.

Любовь
жены приравниваешь к аду:

Мол,
греческий огонь, что жжет преграды

И
чем бушует жарче, тем сильней, ‑

Ничто
пред похотью ужасной в ней;

И,
как песок, она не держит воду;

Как
червь, что точит твердую породу,

Так
жизнь супругу пакостит жена, ‑

Кто
был женат, тому‑де мысль ясна.

Три
злых напасти в жизни нашей есть,

Ты
говоришь, четвертой же не снесть.

Ты
ненавистную жену посмел

(Да
сократится дней твоих предел)

Считать
одной из трех земных напастей.

Как
будто нету горшего несчастья,

Чем
неповинная твоя жена,

Которая
всегда терпеть должна».

Так
я мужей отчитывала рьяно,

Они
казнились, что сболтнули спьяну.

Хоть
все напраслина – всегда свидетель

Найдется,
что страдает добродетель:

Племянница,
иль Дженьин, иль соседки

(Кто‑кто,
а лжесвидетели нередки).

Мужей
я допекала небылицей

И,
словно бешеная кобылица,

Лягалась,
ржала и кусалась так,

Что
всех отпугивала, а впросак

Попавши,
огрызалась каждый раз.

Без
этого, наверное, тотчас

Меня
б мужья в проделках уличали,

А
так моих грехов не замечали.

«Кто
первым хлеб сожнет, тот первым смелет».

Я
первой нападала, билась смело,

С
налету я выигрывала бой,

Они
же каялись передо мной

В
таких грехах, которыми с рожденья

Не
согрешили даже в помышленье.

Мой
муж, бывало, от болезней чах,

А
я его во плотских всех грехах,

В
гульбе, в разврате гнусном упрекала.

И
вот старик бывал польщен немало,

Воображая,
что, любя, ревную

(Как
раз любить развалину такую!).

Когда
ж я ночью покидала дом,

Чтоб
позабавиться с своим дружком,

И
приходила утром спозаранку,

Мужей
я уверяла, что служанку

Выслеживаю
я и сторожу,

Что
для того и мужа не бужу.

Эх,
позабавилась я в жизни вволю!

У
нас, у женщин, уж такая доля.

Мы
слабы, правда, но господь взамен

Нам
даровал коварство для измен,

Обман
и слезы. Мы оружьем этим

Мужскую
силу оплетем, как сетью.

И
если хвастать, так одним могу

Похвастаться
что другу, что врагу:

Во
всяком деле хитростью иль силой

Всего
добьюсь, что мне угодно было.

Все
исполнять старались муженьки.

Из
них веревки, словно из пеньки,

Могла
я вить; брюзжаньем, воркотнёю

Я
допекала их порой ночною,

Отказывая
в милостях, пока

Не
открывали тут же сундука,

И
лишь тогда, за малую толику,

Ложилась
я, к их радости великой.

Вам
говорю, так исстари ведется:

«Купи,
коль можешь, – все ведь продается»

И
сокола приманишь на вабило.

Взяв
верх, лгала, что мне их ласки милы,

Лишь
для того, чтоб похоть их продлить,

Но
жажды невозможно утолить

Копченым
окороком из Дэнмау.

Мне
было старичков, конечно, мало.

И
хоть сам папа будь за их столом,

Еще
посмотрим, их ли это дом;

Им
слово за слово платить могу,

И
не останусь я ни в чем в долгу.

Когда
же завещанье составлять

Наступит
день, долгов мне завещать

Уж
не придется, каждое словечко

Их
оплатила я, и, как овечка,

Притихнув,
муж, бывало, уступал

Иль
за упорство на себя пенял.

Пусть
рьяный муж свирепей будет льва ‑

Сумею
ущемить его права,

Потом
скажу: «Оставим споры наши,

Смотри,
как смирен Вилкин, наш барашек.

Поди
сюда, мой милый муженек.

И
поцелуй меня еще разок.

Тебе
бы тоже тихим быть и смирным,

И
заживем с тобой куда как мирно.

Ты
Иова не раз долготерпенье

В
пример мне ставил и его смиренье ‑

Смирись
же сам и потерпи хоть малость.

Прости
причуды, воркотню иль шалость ‑

Увидишь,
как приятно угождать

Жене
и тем любовь ее снискать.

Из
нас двоих кому‑нибудь да надо

Уступку
делать, чтоб сломить преграды.

И
раз мужчина женщины разумней,

Уступчивости
укажи стезю мне.

Чего
тебе брюзжать, ворчать и ныть?

Ни
с кем не хочешь ты меня делить?

Ну,
так бери же всю и без остатка,

Но
и расплачивайся, если сладко.

От
ma belle chose, ее пусти лишь в торг,

Все
покупатели пришли б в восторг.

Ее
храню, господь меня прости,

Лишь
для тебя. Смотри, не упусти».

Троих
мужей таким смирила сортом,

Теперь
поведаю вам о четвертом.

Четвертый
муж был пьяница, гуляка,

Имел
любовницу, знал девок всяких,

А
я была, красива, молода,

Крепка,
упряма и смела тогда.

Как
соловей, умела петь под арфу

И
танцевала жигу с пестрым шарфом,

Особенно
когда хлебну винца.

Вот,
говорят. Метеллий, от венца

Едва
вернувшись, 183грубая скотина

Жену
свою толстенною дубиной

Избил
до смерти за глоток вина.

Ну,
выпила. Так где же тут вина?

Попробовал
бы он меня отвадить

От
рюмки. Нет, со мной ему б не сладить.

А
от вина к Венере мысль течет;

И
как морозы порождают лед, ‑

Вино
склоняет на любовный труд;

Не
только с губ тут слюнки потекут,

От
пьяной женщины не жди отказу,

Распутники
тем пользуются сразу.

Но,
видит бог, как вспомню я про это

PI
осенью как будто снова лето.

Как
в юности, все сердце обомрет,

И
сладко мне, что был и мой черед,

Что
жизнь свою недаром прожила я.

Теперь
я что? Матрона пожилая.

Украло
время красоту, и силу,

И
все, что встарь ко мне мужчин манило.

Прошла
пора, а кровь, знай, колобродит.

Ко
мне теперь муку молоть не ходят.

Что
ж, отруби я стану продавать,

Еще
мне рано вовсе унывать.

Так
вот, четвертый муж мой был гуляка;

Меня
любил он, негодяй, однако.

Несносно
было мужа разделять

С
наложницей, и стала я гулять.

Вы
не подумайте чего худого,

А
только с мужем я своим ни слова,

С
подружками затеяла возню,

Пирушки,
пляски, игры, болтовню.

Мой
муж от ревности в своем же сале

Как
ростбиф жарился. Милее стали

Внимание
и милости мои.

Земным
чистилищем он звал своим

Меня
в ту пору. Может быть, чрез это

Душа
его теперь в предвечном свете.

Ведь
сколько раз, бывало, он поет,

Хотя
ревнивца, как мозоль, гнетет

И
мучит мысль: ужели изменила?

Свидетель
бог и мужнина могила

Тому,
как я гуляку допекла

И,
может быть, до смерти довела.

Он
умер в год, как от святого гроба

Вернулась
я и мы смирились оба.

С
гробницей Дария нельзя сравнить 184

Могилу
мужа; все ж похоронить

Мне
удалось его близ алтаря,

Где
свечи поминальные горят.

Я
мужнина добра не расточала,

Его
могилу я не украшала,

Ведь
не украсит гроб его судьбу,

Он
и в тесовом полежит гробу.

Теперь
о пятом рассказать вам надо.

Душа
его да не узнает ада,

Хоть
был он изо всех пяти мужей

Несносней
всех, сварливей всех и злей

(Ах,
до сих пор болят и ноют ребра), ‑

А
поцелует – сразу станет добрый.

И
уж в постели так был свеж и весел,

Что
сколько бы ударов ни отвесил,

Хотя
б кругом наставил синяков, ‑

Я
не считала слез и тумаков.

Сдается
мне, что я его любила

Тем
крепче, чем ему любовь постылей

Со
мной казалася. Порой чудачки

Мы,
женщины: милее нам подачки

Любовников,
чем щедрые дары

Мужей.
От мужа требуем икры

Заморской
иль мехов, шелков и кружев,

А
перстенек от милого закружит

Нам
голову, как крепкое вино.

Нам
то милее, что запрещено.

Преследуй
нас, а мы, знай, ускользаем,

Но
подразни – и двери открываем.

Коль
спрос велик – – так дороги товары,

А
то, что дешево, дадут и даром, ‑

Известно
это женщине любой.

Мой
пятый муж – господь да упокой

Его
в земле! – был вовсе не богат.

Он
просто по любви был мною взят.

В
Оксфорде он когда‑то поучился,

Но
после бросил, к нам переселился

И
жил у Элинор, моей подруги.

Я
верила лишь ей во всей округе:

Хотя
б мой муж на стенку помочился

Или
от судей тайно схоронился,

Про
все, бывало, по секрету ей

Скажу,
куме и крестнице моей;

Как
муж ни злись, а мне и горя мало.

Я
часто в краску муженька вгоняла,

А
он, бесясь, не раз себя же клял,

Что
мне свои секреты поверял.

Так
повелось, что каждый год постом

Великим
я, гостя, из дома в дом

Переходила
до начала лета,

Чтоб
сплетен понаслушаться при этом

И
позабавиться; так вот втроем мы:

Студентик,
кумушка и я к знакомым,

Что
за городом жили, собрались,

Там
погулять и по лугам пройтись.

Тогдашний
муж мой в Лондоне, в отлучке

В
ту пору был, а на небе ни тучки,

Весна,
досуг и полная свобода!

Всегда
в гостях, всегда среди народа!

И
где найдешь, а где и потеряешь,

В
такое время никогда не знаешь.

И
я ходила к утрене, к вечерне,

На
празднества, процессии для черни,

На
свадьбы, представления, обеды,

Миракли,
проповеди и беседы.

Я
в красных платьях лучших красовалась,

И
моль еще тех платьев не касалась,

Все
потому, что был раскрыт сундук,

И
я весной не покладая рук

Что
день, то новые все доставала,

На
танцах их что ночь перетряхала.

Так
вот, втроем мы лугом мирно шли

И
со студентом разговор вели.

И
скоро так мы с ним развеселились

И
откровенно так разговорились,

Что
я ему, играючи, сказала,

Мол,
овдовев, другого б не желала

Себе
в мужья, а только бы его.

А
это я сказала оттого,

Что
в брачном деле, как во всяком деле,

Лишь
тот умен как следует и делен,

Кто
все предвидит, зная наперед,

Какой
удел его наутро ждет.

По‑моему,
той мыши грош цена,

Которая,
хоть трижды будь умна,

Себе
грызет единственную норку ‑

Заткнут
ее, тогда сухую корку

И
ту ей будет некуда снести.

Нет,
сети надо загодя плести.

Ему
сказала я, что пленена,

Что
ночи целые лежу без сна,

Ни
на минуту глаз, мол, не смыкаю,

Его
кляня, тоскую, призываю.

Иль
что, поражена его мечом,

Лежу
я навзничь и что кровь кругом,

И
будто бы любимым я убита,

Но
вовсе на убийцу не сердита,

Нисколько
не виню его за это:

В
кровати кровь – к богатству, мол, примета;

И
все неправда, все сочинено,

Все
матерью мне было внушено

Наперекор
девической природе.

Вот
вспомнила о чем при всем народе!

Пожалуй,
вам и слушать‑то не след.

И
оказался вскоре на столе

Мой
муж четвертый; плакала, стонала

Я,
на лицо накинув покрывало,

Но
горевать старалась не чрезмерно,

Что
умер мой четвертый благоверный,

Ведь
мужа пятого я припасла.

И
он стоял тут, рядом, у стола.

Наутро
в церковь отнесли мы мужа.

Я
целую наплакала там лужу.

Мой
Дженикин шел с нами, по‑соседски.

Он
выступал за гробом молодецки.

Таких
давно я не видала ног,

Точеных,
стройных, крепких. Кто бы мог

Пред
ними устоять? Не я, сознаюсь.

И
в этом я ни капельки не каюсь.

Ему
лет двадцать только миновало,

Мне
ж было за сорок, но я нимало

Не
колебалась, сохранив весь пыл,

Который
и с годами не остыл.

Господь
прости, была я похотлива,

И
молода еще, и говорлива,

Бойка,
умна, красива, редкозуба

(То,
знаете, Венерин знак сугубый).

Что
ma belle chose соперниц не имеет ‑

Свидетели
мужья мои. Кто смеет

Оспаривать
свидетелей таких?

Я
крестницей была ведь у двоих:

Дух
боевой мне Марсом был отмерен,

Чувствительность
– был щедрый дар Венерин.

Венера
мне дала в любви покорство,

А
Марс – в любви и крепость и упорство.

Мой
прадед – Минотавр, и предок – Марс мой.

Зачем
любовь грехом сильна, коварством?

Звезда
моя велит неугомонно

Не
подавлять того, к чему мы склонны,

И
гостя доброго всегда с охотой

Пускаю
я в Венерины ворота.

Ни
одного не пропущу я мимо.

От
Марса на лице моем решимость.

Другое
место нужно ль называть,

Что
укрепила Марсова печать?

Не
признаю любви я робкой, скрытой,

А
голод утоляю я досыта.

Богат
иль беден, черен или бел, ‑

Мне
все равно, лишь бы любить умел.

И
хоть по мужу благородной стань я,

Все
ж не побрезгую и низким званьем.

И
вот всего лишь месяц миновал,

Как
Дженикин со мною в храм попал.

Венчанье
мы отпраздновали пышно,

По
всей округе свадьбу было слышно.

И
я ему, дуреха, отдала ‑

И
сколько раз потом себя кляла ‑

Дом
и владенье, все мной нажитое,

А
он того ни капельки не стоил.

Всегда
бранил, во всем‑то мне перечил

И
раз меня чуть‑чуть не изувечил:

Мне
в ухо дал, да со всего размаха,

Чуть
не оглохла я тогда от страха,

А
все за три ничтожные листка.

И,
в свой черед, упорна и жестка,

Я
с мужем стала что ни день браниться,

А
укротить, пожалуй, легче львицу,

Чем
в ярости меня. Из дома в дом

Ходила
я, хоть упрекал он в том

Меня,
корил и приводил примеры

Все
про язычников иль иноверов:

Что
вот, мол, римлянин Симплиций Галл

С
женой развелся, из дому прогнал

За
то, что в воротах, без покрывала,

Она
простоволосая стояла.

Другая,
мол, наказана была

За
то, что на ристалище пошла,

У
мужа не спросясь, – жены той имя

Забыла
я со многими другими.

А
то твердил мне муженек мой часто

Заветы
строгие Екклезиаста,

Чтоб
муж из дома никогда жену

Не
отпускал, особенно одну.

А
то отыщет книгу и читает:

«Кто
из лозины дом свой воздвигает,

Кто
клячу старую в соху впрягает,

На
богомолье кто жену пускает ‑

Тот
сам себе, простак, петлю свивает».

Читает
он, а мне все нипочем.

Мне
– да смириться под его кнутом?

Чтоб
все мои пороки обличал он?

Нет,
никогда такого не бывало,

Да
и не будет ни с одной из нас.

И
чем сильней бесился он подчас,

Тем
я его сильнее допекала.

Но
до сих пор я вам не рассказала,

Зачем
из книги вырвала листок

И
почему мой муж был так жесток,

Что
на всю жизнь лишил меня он слуха.

Ее
читая, сам был тугоух он

И
каждой строчке в этой книге верил.

Ее
названье – «Теофраст Валерий». 185

Он
нипочем бы с ней не разлучился.

Читая,
он от хохота давился;

Она
всегда и ночевала с ним.

Какой‑то
кардинал Иероним

В
ней обличал слова Иовиниана.

В
ней были сочиненья Тертульяна, 186

Хризиппа,
187Тротулы188и Хэловисы,189

Француженки
какой‑то, аббатисы,

Овидия
«Наука о любви»

И
притчи Соломона – сотни три

Стишков
и басен всяких и историй.

И
книга эта – я узнала вскоре ‑

Его
всегдашний спутник; ночью ль, днем

Он
помышлял всегда лишь об одном:

От
дел и радостей мирских забыться

И
в эту книгу с головой зарыться.

И
было в ней развратниц, женщин злых

Не
менее, чем в Библии святых

И
праведниц. Ведь книжный червь не может

Нас,
женщин, оценить, хоть все нас гложет.

«А
кем, скажите, нарисован лев?» 190

Да
если бы мы, женщины, свой гнев,

Свое
презренье к мужу собирали

И
книгу про мужчину написали, ‑

Мужчин
бы мы сумели обвинить

В
таких грехах, которых не сравнить

С
грехами нашими ни в коей мере.

Ведь
сын Меркурия и дочь Венеры ‑

Они
совсем не схожи и ни в чем.

Да
вот судите сами вы о том:

Меркурий
– это мудрость, накопленье,

Венера
– вся порыв и расточенье;

Их
склонностей извечная борьба

Неотвратима,
как сама судьба.

Когда
в созвездье Рыб Меркурий тонет,

Встает
Венера в ясном небосклоне.

Когда
ж Венера утром догорит,

Вечерней
дожидается зари

Тогда
Меркурий. Так идет от века.

И
ни один ученейший калека

Не
станет женщин от души хвалить.

Да
иначе оно не может быть!

Как
от учености он одряхлеет,

Венере
подать он платить не смеет,

Да
и зачем дырявый ей башмак!

И
вот тогда начнет он так и сяк

На
женщин шамкать злую клевету,

Что
будто бы мы любим суету

И
не способны верными быть клятвам.

Еще
не то налгать на нас он рад вам.

И
все‑таки я вам не рассказала,

Как
я за книгу эту пострадала.

Раз
поздно вечером мой муж не спал

И,
как всегда, свой фолиант читал,

Сперва
про Еву, как с ее душой

Чуть
не погиб навеки род людской

(Чтоб
искупить греховную любовь,

Потом
свою пролил спаситель кровь).

Мой
муж хотел, чтоб с ним я затвердила,

Что
землю женщина чуть не сгубила.

Потом
прочел он, как во сне Самсон

Острижен
был, а после ослеплен

И
как, всему виновница,

Делила
Своим коварством сокрушила силу.

Как
из‑за Деяниры Геркулес

Непобежденный
на костер полез.

Не
пропустил мучений он Сократа,

Которыми
так жизнь его богата.

Муж
злой жены – сколь жребий сей жесток!

Ведь
вот Ксантиппа свой ночной горшок

Ему
на голову перевернула,

И
спину лишь покорнее согнул он,

Обтерся
и промолвил, идиот:

«Чуть
отгремело, и уж дождь идет».

Потом
прочел про королеву Крита,

Которая
распутством знаменита;

Хоть
всех такая похоть ужаснет,

Но
восхищался ею мой урод.

Про
Клитемнестру (это сущий демон,

Мужеубийца)
прочитал затем он

И
от нее опять пришел в восторг.

Затем
прочел он про преступный торг

Эрифилы,
что за браслет иль пряжку

Противу
мужа согрешила тяжко

И
грекам выдала, где скрылся он,

И
в Фивах был Амфиаракс казнен.

Преступных
женщин фолиант был полон.

Про
Люцию и Ливию прочел он

(Обеих
руки в мужниной крови,

Причина
ж в ненависти иль в любви).

Как
Ливия, исполнена враждою,

Поила
мужа гибельной водою,

Как
Люция, томясь любовной жаждой,

Чтоб
муж ее стремился мыслью каждой

Ей
угождать, любовное питье

Сготовила
и как супруг ее

Наутро
умер. Вот они, напасти

На
всех мужей от лютой женской страсти!

Прочел
он, как Латумий горевал,

Как
другу Арию он рассказал,

Что,
мол, его женитьба беспокоит.

Что
дерево растет, мол, роковое

В
его саду, и три его жены,

Любовию
и ревностью полны,

На
нем повесились. «Благословенно

То
дерево, и я прошу смиренно

Тебя,
Латумий, дай мне черенок,

Чтоб
у себя его взрастить я мог

В
своем саду», – вот что ответил Арий.

Насобирал
он в книгу этих тварей

Со
всех народов и со всех времен.

Читал
еще он про каких‑то жен,

Которые,
мужей убив в постели,

С
любовниками до утра храпели,

Меж
тем как труп у ног их холодел.

Других
мужей и горше был удел:

Им
мозг иголкой жены протыкали

Во
сне, питье их зельем отравляли.

И
столько в этой книге было зла,

Что
им и я отравлена была.

К
тому же уйму знал он поговорок.

Их
было столько, сколько в поле норок

Или
травинок на большом лугу.

Вот
слушайте, что вспомнить я смогу:

«Селись
с драконом лучше иль со львом,

Но
только женщин не пускай в свой дом».

«Не
лучше ли сидеть под самой крышей,

Чем
в доме от жены попреки слышать?

Ей
с мужем только бы затеять спор,

Ему
во всем идти наперекор».

«Поверь,
что женщина, чуть платье скинет,

Как
нету и стыдливости в помине».

«Что
в нос свинье продетая серьга ‑

Жена,
в свой дом впустившая врага».

Какою
яростью, какой печалью

Его
слова мне сердце наполняли

С
тех пор, как я пришла из‑под венца.

И
в этот раз поняв, что нет конца

Проклятой
книге и что до рассвета

Он
собирается читать мне это, ‑

Рванула
я и? книги три страницы,

И,
прежде чем успел он защититься,

Пощечину
отвесила я так,

Что
навзничь повалился он в очаг.

Когда
ж пришла в себя, то увидала,

Что
на полу я замертво лежала

С
разбитой в кровь щекой и головой

И
в страхе муж склонялся надо мной.

Он
был готов уж скрыться без оглядки,

Как
застонала я: «Убийца гадкий,

Мои
богатства думаешь прибрать?

Сюда!
Хочу тебя поцеловать

Я
перед смертью». Он тотчас смирился

И
на колени тут же опустился,

Мне
говоря: «Сестрица Алисон,

Забудь
про все, ведь это скверный сон,

Навеянный
той книгою проклятой;

В
сегодняшнем сама ты виновата,

Но
ты прости, что волю дал руке».

Ему
в ответ я тотчас по щеке:

«Прочь,
негодяй, презреньем отвечаю)

Язык
немеет… Ах, я умираю!»

Но
все ж по малости заботой, лаской,

А
то, когда придется, новой таской

Был
восстановлен мир, и вот с тех пор

Такой
мы положили уговор,

Что
передаст узду в мои он руки,

А
я его от всяческой докуки

Освобожу
и огражу притом.

Дела
и помыслы, земля и дом ‑

Над
всем я власть свою установила.

А
чтобы той проклятой книги сила

Нас
не поссорила, ее сожгла

И
лишь тогда покой найти смогла.

Мой
муж признал, что мастерским ударом

Он
побежден, и не ярился даром.

«Дражайшая
и верная жена,

Теперь
хозяйкой будешь ты одна.

В
твоих руках и жизнь моя и кров,

Храни
же честь свою, мое добро!»

Мы
с той поры не ссорились ни разу,

И,
если доверяете рассказу,

От
Дании до Индии не сыщешь

Такой
жены, хотя весь свет обыщешь.

И
муж мне верен был, да упокоит

Его
господь в раю, – того он стоит.

Теперь,
коль я не утомила вас,

С
господней немощью начну рассказ.

load...

Конец

Книга закончилась. Надеемся, Вы провели время с удовольствием!

Поделитесь, пожалуйста, своими впечатлениями:

Оглавление:

  • Общий пролог Здесь начинается книга Кентерберийских рассказов

    1

  • Рассказ Рыцаря Здесь начинается рассказ рыцаря

    11

  • Пролог Мельника Следуют слова, которыми обменялись трактирщик и мельник

    28

  • Рассказ Мельника Здесь начинает Мельник свой рассказ

    29

  • Пролог Мажордома

    35

  • Рассказ Мажордома Здесь начинается рассказ Мажордома

    35

  • Пролог Повара

    39

  • Рассказ Повара Здесь начинается рассказ Повара

    39

  • Пролог Юриста

    40

  • Рассказ Юриста Здесь начинается рассказ Юриста

    41

  • Пролог Шкипера

    49

  • Рассказ шкипера Здесь начинается рассказ шкипера

    50

  • Эпилог к рассказу Шкипера Слушайте веселые слова Трактирщика к Шкиперу и Матери игуменье

    53

  • Пролог к рассказу о сэре Топасе Слушайте веселые слова трактирщика к Чосеру

    53

  • Рассказ о сэре Топасе Здесь начинается рассказ Чосера о сэре Топасе

    54

  • Эпилог к рассказу о сэре Топасе

    55

  • Пролог Монаха Веселые слова Трактирщика Монаху

    55

  • Рассказ Монаха Здесь начинается рассказ Монаха

    56

  • Пролог Монастырского капеллана

    58

  • Рассказ Монастырского капеллана

    58

  • Эпилог к рассказу монастырского капеллана

    64

  • Рассказ Врача Здесь начинается рассказ врача

    64

  • Эпилог к рассказу врача Следует обращение трактирщика к Врачу и Продавцу индульгенций

    66

  • Пролог Продавца Индульгенций

    67

  • Рассказ Продавца индульгенций Здесь начинается рассказ Продавца индульгенций

    68

  • Пролог Батской ткачихи

    72

  • Рассказ Батской ткачихи Здесь начинается рассказа Батской ткачихи

    80

  • Пролог Кармелита

    84

  • Рассказ Кармелита Здесь начинается рассказ Кармелита

    84

  • Пролог Пристава церковного суда

    87

  • Рассказ Пристава церковного суда

    88

  • Пролог Студента

    93

  • Рассказ Студента Здесь начинается рассказ Студента

    93

  • Послесловие Чосера

    102

  • Пролог Купца

    102

  • Рассказ Купца

    103

  • Эпилог к рассказу купца

    111

  • Пролог сквайра Слова Трактирщика Сквайру

    111

  • Рассказ Сквайра Здесь начинается рассказ Сквайра

    112

  • Эпилог к рассказу Сквайра Следуют слова Франклина Сквайру и слова Трактирщика Франклину

    117

  • Пролог Франклина

    117

  • Рассказ Франклина Здесь начинается рассказ Франклина

    117

  • Второй рассказ монахини

    124

  • Пролог Слуги каноника [246]

    128

  • Рассказ Слуги каноника

    129

  • Пролог Эконома

    136

  • Здесь начинается рассказ Эконома о вороне

    137

  • Пролог Священника

    139

Настройки:

Ширина: 100%

Выравнивать текст

  • Кентерберийские рассказы краткое содержание по главам
  • Кентерберийские рассказы краткий пересказ
  • Кентерберийские рассказы книга отзывы
  • Кентерберийские рассказы джеффри чосера черты средневековья и возрождения
  • Кентерберийские рассказы год написания