Книги продолжали открывать предо мною новое сочинение

3 сентября 2018

В закладки

Обсудить

Жалоба

Книги продолжали открывать предо мною новое; особенно много давали мне два иллюстрированных журнала: «Всемирная иллюстрация» и «Живописное обозрение». Их картинки, изображавшие города, людей и события иностранной жизни, всё более и более расширяли предо мною мир, и я чувствовал, как он растёт, огромный, интересный, наполненный великими деяниями.

Храмы и дворцы, не похожие на наши церкви и дома, иначе одетые люди, иначе украшенная человеком земля, чудесные машины, изумительные изделия — всё это внушало мне чувство какой-то непонятной бодрости и вызывало желание тоже что-то сделать, построить.

Сочинение написано в соответствии с новыми критериями оценивания 2019.

Сочинение

Алексей Максимович Горький – знаменитый русский писатель, автор известных произведений. Писатель всегда старался говорить с читателями о самых насущных и важных проблемах. В данном тексте Максим Горький поднимает проблему влияния чтения на человека.

Раскрывая данную проблему, Горький рассказывает о том, как в молодом возрасте ему интересно было читать книги, как много нового он открыл для себя, читая разные издания: «Чем больше я читал, тем более книги роднили меня с миром, тем ярче, значительнее становилась для меня жизнь.» Постепенно молодой Горький становился опытным читателем, старался подражать героям книг. Опыт, который передали авторы книг Горькому, делали его смелым и уверенным, полным надежд молодым человеком, он «стал спокойнее, увереннее в себе, более толково работал и обращал всё меньше внимания на бесчисленные обиды жизни.

Трудно не согласиться с позицией автора, Горький считает, что книга может помогать совершенствоваться человеку. Сила, заключенная в книге, передается каждому, кто читает. Она питает своего читателя разумным, вечным. Прочитав достаточно большое количество книг, можно чувствовать себя наполненным до краев живительной влагой познания. Всему хорошему мы обязаны книгам. Именно в печатных изданиях заключен весь мировой опыт. Наши предки записывали то, что чувствовали, то, что знали, то, что изобрели. Только благодаря знаниям мы становимся настоящими людьми. Имена таких русских писателей, как Михайло Ломоносов, Александр Пушкин, Федор Достоевский, Лев Толстой, Александр Солженицын, имена многих других поэтов и писателей сегодня известны во всем мире. Их произведения имели и имеют колоссальный успех, в их книгах содержится большое количество информации, которая позволяет читателям изменять свои взгляды, находить решение проблем, становиться чище, добрее, сильнее.

Подводя итог всему вышесказанному, хочется сказать, что книги – самое великое изобретение человечества, без них невозможен был бы прогресс и гармоничное развитие каждого человека.

Тексты основного ЕГЭ-2018

1.

Кожухова О. К. С детства не слышала отлетающих журавлей.

2.

Строганов М. С. Раз в столетие, в самые трудные и отчаянные дни

3.

Курочкин В. А. Танки пошли, лейтенант!— крикнул Щербак.

4.

Бакланов Г. Я. Каждый раз вот так бегают с вещами, с детишками

5.

Горький А. М. Книги продолжали открывать предо мною новое

6.

Бондарев Ю. В. Иногда я пытаюсь вспомнить

7.

Быков Д. Л. Главная претензия к пьесе «Горе от ума»

8.

Горький А. М. Василий Рыбаков, угрюмый парень, силач

9.

Паустовский К. Г. У каждого, даже самого серьёзного человека

10.

Паустовский К. Г. На перекрестках лесных дорог, около шалашей

11.

Паустовский К. Г. Весь день мне пришлось идти по заросшим луговым дорогам

12.

Песков В. М. Был осенний серенький день в конце листопада.

13.

Быков Д. Л. Вопрос о том, зачем нужна грамотность

14.

Тендряков В. Ф. Все мы пробыли месяц в запасном полку за Волгой.

15.

Холендро Д. М. Вчера я писал маме: «Пришли мне, пожалуйста, халвы…»

16.

Холендро Д. М. Мы остались со старшиной на боковой дороге.

17.

Лесков Н. С. Мой отец и исправник были поражены тем

18.

Симонов К. М. Вот, сказал Леонидов, постучав пальцем по газете.

19.

Алексин А. Г. Порою, чем дальше уходит дорога жизни

20.

Каралис Д. Н. Я позвонил в дверь своей квартиры

21.

Ананьев А. А. Володин, грязный, с оторванной портупеей

1.

Кожухова Ольга Константиновна

С детства не слышала отлетающих журавлей.

Сейчас предо мной оголенные, в побуревшем от непогоды жнивье равнины, так похожие

на родные. Я сижу у самой воды, у холодного, в мелкой волне, заросшего деревьями озера.

Плакучие ивы еще яркозеленые, а ракиты седые, как будто в дыму, словно тронуты инеем. И в

листве лип и кленов и белых, серебристых тополей уже коегде да мелькнет желтизна ранней

осени.

Тишина, солнцепек, растворение в этом пахнущем вялой травой, рыбьей слизью и палыми

листьями удивительном воздухе, в затишке, где безветрие возвращает тебя снова в жаркое лето. И

вдруг чтото тревожное, непонятное, трубным голосом с неба, чейто зов, чуть скрипучий,

картавый, тоскливый.

Журавли! Смотри скорей, журавли!

Они вышли, как самолеты, изза купы деревьев классическим треугольником, держа курс

строго на юг, и скрылись за дамбой, обросшей ракитником. Спустя полчаса зов раздался опять и

опять. Теперь журавли шли цепочкой на запад; лишь вожак, вырываясь, летел чутьчуть впереди,

как бы с силой вытягивая непослушных ведомых опять в треугольник, всю черную эту ниточку,

но так и не вытянув ее.

Вон еще журавли! кричат мне товарищи.

Но мне кажется, это все те же, уже пролетавшие раз над нами. Просто птицы прощаются с

озером, с рощами, с заросшими пыреем и полынью долинками и оврагами, с полями в обломках

стеблей кукурузы, с бездомно покинутыми на пашнях стогами соломы. Видно, взрослые журавли

учат младших, подлетков, находить, возвращаясь весной, это озеро, островки на нем в соснах и

елях, этот дом на холме, эти купы деревьев и все видимые с высоты, с любого захода приметные

ориентиры грустный птичий урок навигации.

Может быть, при этом старшие им говорят:

Запомните, это ваша родина! Обязательно возвращайтесь в родные края, даже если не

будет нас, взрослых! Пожалуйста, не забудьте дорогу сюда. Здесь мы любим друг друга, здесь

рождаются наши дети, здесь мы умираем. Жаркий юг это только лишь отдых, а жизнь наша

здесь…

Я завидую им, улетающим, потому что весной они обязательно снова вернутся сюда. А я?..

Сумею ли я опять побывать здесь, на темной, зеленой реке, на этих прудах и озерах, взглянуть на

березовые аллеи, уходящие в степь, на свекольные и ржаные поля? Я летаю теперь выше птиц, а

оттуда, с немыслимой для журавля высоты, разве можно заметить мелькнувшую гдето внизу

голубую подкову заливчика, где мы ловим плотвичек и раков, эти серые, словно седые, ракиты,

эти рыжие, опаленные солнцем дубы?!

Я люблю бывать каждый раз в какомнибудь новом краю, в незнакомом мне месте, видеть

горы, моря, и красивые города, и красивых людей, люблю слушать красивые, полные скрытого

смысла, лукавые речи… А здесь что услышишь? Лишь «цоб» да «цобе»? Что увидишь? Вот этих

летящих с севера на юг, а затем еще раз, как бы ровным крестом, поперек, с востока на запад,

расстающихся со мной, улетающих журавлей?

Так мало, так мало! Так мало, что хочется непременно вернуться и постигнуть: а чего же

здесь много? Отчего вот за эту неяркую, небогатую землю бились люди до крови, до смерти и с

половцами, и с татарами, и с поляками, и со шведами, и с немецкими фашистами? Значит, чтото

их привлекало на этой земле, моих предков, поселившихся издревле здесь, возле серой реки?

Я люблю эту землю.

Научите меня, журавли, обязательно возвращаться! Может быть, я пойму непонятное, как

и вы, угадаю.

Ольга Константиновна Кожухова (1922—2007) русская советская писательница.

2.

Строганов Михаил Сергеевич

Раз в столетие, в самые трудные и отчаянные дни, когда горе не оставляет места надежде,

появляется поколение особенных людей, каких не было до них и каких не будет еще много лет.

Они рождаются из недр русского духа, возникая вдруг, как выходят из толщи земной алмазы, под

немыслимым давлением и с чудовищной силой прорвавшись сквозь десятки километров

базальтовых и гранитных пород. Так, вопреки законам природы, внутренний свет стремится к

свету вселенскому, сметая на своем пути любые преграды, упраздняя незыблемые правила самой

Природы.

Оттого в минуты слабости, в дни, когда сердце не согревает вера, а в душе больше нет сил

для надежды, молитвенно повторяю: Великая Отечественная. Потому что для русского нет

большей правды о его Родине и о его жизни, чем та, что сокрыта в этих словах.

Мне часто снятся сны о войне. Нет, не сражения, не парады, не завораживающая воображение

военная мощь, а неказистый окопный быт, незаметная солдатская служба, повседневное

фронтовое житьёбытьё.

Еще мне снятся те ребята, которые погибли, не дожив до Победы. Мы просто курим,

присев у обочины дороги или пьем чай у костра. Заливается гармоника или грустит баян, а они

знай расспрашивают: «Как станут жить люди после Победы? Наверное, счастливо и до ста лет?»

Потом уходят. Они не знали современного слова «профи», они были настоящими героями.

Солдаты Великой Отечественной! Не изяществом мундира и не лихим щегольством вы

запомнитесь миру. Отвагой и добротой покорите его, потому что жили не за страх, а на совесть.

Потому что на своих штыках вы несли спасение от чудовищного, доселе неведомого миру зла.

Передо мной старые, поблекшие фотографии. Уже нет в живых ни тех, кто на них, ни тех, кому

они были трогательно подписаны. И легко сказать: исторический факт, свидетельство времени. Но

душа не приемлет, противится. Шарахается от такой расчетливости, зная, что святыни свои нельзя

сдавать ни без боя, ни с боем. С ними можно или быть, или не быть. Это не вопрос, а закон жизни.

Я смотрю на фотографии, и меня поражает вот что: на них нет ни одного пошлого лица. В глаза

смотрят открытые и честные люди. Немного наивные. Но им веришь, как верят безыскусным

иконам, за которыми открывается Бог и вечность…

Часто думаю: почему победили мы, а не наши враги? Простой холодный анализ фактов

ничего не прояснит, ни на что не ответит. Так, пустит пыль, а она, как известно, колышется от

любого дуновения…

Существует один и только один честный ответ. Народ выстоит и победит лишь тогда,

когда люди перестанут быть «гражданами и гражданками», а станут братьями и сестрами. Когда

любовь к Родине скрепится потом и кровью!

Мне запомнились слова одной из книг, прочитанных в детстве, ставшие основой

понимания нашей истории, своеобразным символом веры. Это были размышления великого

русского полководца Георгия Константиновича Жукова: «Празднуя Победу, мы всегда будем

вспоминать, какие качества нашего народа помогли одолеть врага. Терпенье. Мужество.

Величайшая стойкость. Пусть эти проверенные огнем войны качества всегда нам сопутствуют. И

всегда Победа будет за нами».

Говорят, что время стирает прошлое как следы на песке. Бывшее некогда великим

становится страницами учебников истории, а живая память сжимается до памятных дат и

высеченных на обелисках цитат. Но не такова память о Великой Отечественной. Кровью

скреплена с судьбой народа, запечатана в генетической памяти, зашита в судьбе, неизгладима из

народного духа, подобно скрижалям Завета. Сколько бы чуждая воля ни силилась изгладить в нас

её правду и сколько бы ни рассыпало свои пески время, но каждая клетка нашего тела и каждая

капля нашей крови вопиет о том, что «никто не забыт и ничто не забыто».

Строганов Михаил Сергеевич современный писатель, автор исторических и

документальных произведений.

3.

Курочкин Виктор Александрович

Танки пошли, лейтенант!— крикнул Щербак.

Малешкин даже не успел сообразить, что ему делать, как в наушниках раздался

отрывистый и совершенно незнакомый голос комбата: «Вперед!»

Вперед!— закричал Саня и прилип к панораме.

Саня, в сущности, плохо понимал, что происходит. Комбат приказал не вырываться

вперед, и двигаться за танками не ближе, чем в ста метрах. Щербак же повис на хвосте впереди

идущей машины. Тридцатьчетверка шла зигзагами, стреляя на ходу. За ней так же зигзагами вел

самоходку Щербак. Саня не видел поля боя: мешала тридцатьчетверка. Саня приказал Щербаку

отстать или свернуть в сторону. Щербак, не ответив, продолжал плестись за танком.епился, повис

и тоже вертелся вместе с машиной и дико кричал: «Ааааа!..»

Из башни вырвался острый язык огня, окаймленный черной бахромой, и танк заволокло

густым смолистым дымом. Ветер подхватил дым и темным лохматым облаком потащил по снегу в

село.

«Что же я стою? Сейчас и нас так же…— мелькнуло в голове Малешкина.— Надо

двигаться…»

Вперед, Щербак! Щербак повернулся к Малешкину.

Саня не узнал своего водителя. У него в эту минуту лицо было без кровинки, словно

высеченное из белого камня.

Вперед, Гриша! Вперед, милый! Нельзя стоять! с отчаянностью упрашивал Саня.

Щербак не пошевелился. Малешкин вытащил из кобуры пистолет.

Вперед, гад, сволочь, трус! — кричали на водителя наводчик с заряжающим.

Щербак смотрел в дуло пистолета, и страха на его лице не было. Он просто не понимал,

чего от него хотят. Саня выскочил из машины, подбежал к переднему люку и спокойно приказал:

Заводи, Щербак.

Щербак послушно завел. Саня, пятясь, поманил его на себя. Самоходка двинулась.

За мной!— закричал младший лейтенант Малешкин и, подняв пистолет, побежал по

снегу к селу. В эту минуту Саня даже не подумал, что его легко и так просто могут убить. Одна

мысль сверлила его мозг: «Пока горит танк, пока дым вперед, вперед, иначе смерть». В небо

взлетела зеленая ракета— танки повернули назад. Малешкин не видел этой ракеты. Он бежал не

оглядываясь. Он видел только село. Там фашисты… Их надо выбить! Таков был приказ. И он

выполнял его.

А почему вы, Малешкин, в село впереди машины бежали?— ехидно спросил

полковник.

Саня не знал, что отвечать. Сказать правду— значит, с головой выдать Щербака.

Дей в ожидании ответа с любопытством разглядывал Малешкина. Саня поднял на

полковника глаза и виновато улыбнулся:

Очень замерз, товарищ полковник, вот и побежал, чтоб согреться.

Поверил ли словам Малешкина Дей, трудно сказать. Только вряд ли. Он повернулся к

Беззубцеву и скрипучим, железным голосом приказал:

Комбат, доложите в свой штаб, чтобы Малешкина представили к Герою, а экипаж— к

орденам.— И, уловив в глазах комбата удивление, еще жестче проскрипел:

Да, именно к Герою. Если б не Малешкин, бог знает, чем бы все это кончилось.

Виктор Александрович Курочкин (23 ноября 1923— 10 ноября 1976) — русский советский

писатель.

4.

Бакланов Григорий Яковлевич

Каждый раз вот так бегают с вещами, с детишками, а везде все закрыто, ни в один вагон не

пускают. Санитар, стоявший рядом, тоже смотрел. Осторожно выплюнул гвозди в горсть.

Вот бы Гитлера сюда этого! Самто он в тепле сидит. А народу такие мучения

принимать… Да с детишками…

И зябко ежился, будто и его тут мороз пронял. Глупым показался Третьякову этот

разговор. Срывая на санитаре зло, потому что ему тоже было жаль метавшихся по морозу баб,

которых гнали от поезда, сказал:

Что ж, потвоему, захотел какойто Гитлер— и война началась? Захотел— кончилась?

И сам от своего командирского голоса распрямился под халатом. Санитар враз поскучнел,

безликим сделался.

Не я ж захотел,— бормотал он себе под нос, переходя к другому окну.— Или мне моя

нога лишней оказалась?

Третьяков посмотрел ему вслед, на один его сапог и на деревяшку. Что ему объяснишь? Не

приставишь оторванную ногу и не объяснишь. А самое главное, что он и себе не все уже мог

объяснить. В школе, со слов учителей, он знал и успешно отвечал на отметку, почему и как

возникают войны. И неизбежность их при определенных условиях тоже была объяснима и проста.

Но в том, что он повидал за эти годы, не было легких объяснений. Ведь сколько раз бывало уже

кончались войны, и те самые народы, которые только что истребляли друг друга с такой яростью,

как будто вместе им нет жизни на земле, эти самые народы жили потом мирно и ненависти

никакой не чувствовали друг к другу. Так что же, способа нет иного прийти к этому, как только

убив миллионы людей? Какая надобность не для когото, а для самой жизни в том, чтобы люди,

батальонами, полками, ротами погруженные в эшелоны, спешили, мчались, терпя в дороге голод и

многие лишения, шли скорым пешим маршем, а потом эти же люди валялись по всему полю,

порезанные пулеметами, разметанные взрывами, и даже ни убрать их нельзя, ни похоронить?

Мы отражаем нашествие. Не мы начали войну, немцы на нашу землю пришли убивать

нас и уничтожать. Но они зачем шли? Жилижили, и вдруг для них иная жизнь стала невозможна,

как только уничтожив нас? Если б еще только по приказу, но ведь упорно воюют. Фашисты

убедили? Какое же это убеждение? В чем?

Трава родится и с неизбежностью отмирает, и на удобренной ею земле гуще растет трава.

Но ведь не для того живет человек на свете, чтобы удобрить собою землю. И какая надобность

жизни в том, чтобы столько искалеченных людей мучилось по госпиталям?

Конечно, не один ктото движет историю своей волей. Просто людям так легче

представить непонятное: либо независимо от них совершается, либо ктото один направляет, кому

ведомо то, что им, простым смертным, недоступно. А происходит все не так и не так. И бывает,

что даже всех совместных человеческих усилий мало, чтобы двинулась история по этому, а не по

другому пути.

Еще до войны прочел он поразившую его вещь: оказывается, нашествие Чингисхана

предварял целый ряд особо благоприятных лет. Шли в срок дожди, небывало росли травы,

плодились несметные табуны, и все вместе это тоже дало силу нашествию. Быть может, разразись

над этим краем многолетняя засуха, а не сойдись все так благоприятно, и не обрушилось бы

страшное бедствие на народы в других краях. И история многих народов пошла бы подругому.

На фронте воюет солдат, и ни на что другое не остается сил. Сворачиваешь папироску и не

знаешь, суждено ли тебе ее докурить; ты так хорошо расположился душой, а он прилетит— и

накурился… Но здесь, в госпитале, одна и та же мысль не давала покоя: неужели когданибудь

окажется, что этой войны могло не быть? Что в силах людей было предотвратить это? И

миллионы остались бы живы… Двигать историю по ее пути— тут нужны усилия всех, и многое

должно сойтись. Но, чтобы скатить колесо истории с его колеи, может быть, не так много и надо,

может быть, достаточно камешек подложить?

Григорий Я

́

ковлевич Бакланов (настоящая фамилия Фри

́

дман; (11 сентября 192323

декабря 2009) русский советский писатель и сценарист, один из представителей

«лейтенантской прозы».

5.

Горький Алексей Максимович

Книги продолжали открывать предо мною новое; особенно много давали мне два

иллюстрированных журнала: «Всемирная иллюстрация» и «Живописное обозрение». Их картинки,

изображавшие города, людей и события иностранной жизни, всё более и более расширяли предо

мною мир, и я чувствовал, как он растёт, огромный, интересный, наполненный великими

деяниями.

Храмы и дворцы, не похожие на наши церкви и дома, иначе одетые люди, иначе

украшенная человеком земля, чудесные машины, изумительные изделия всё это внушало мне

чувство какойто непонятной бодрости и вызывало желание тоже чтото сделать, построить.

Всё было различно, непохоже, но однако я смутно сознавал, что всё насыщено одной и той

же силой творческой силою человека. И моё чувство внимания к людям, уважение к ним росло.

Я был совершенно потрясён, когда увидел в какомто журнале портрет знаменитого

учёного Фарадея, прочитал непонятную мне статью о нём и узнал из неё, что Фарадей был

простым рабочим. Это крепко ударило меня в мозг, показалось мне сказкой.

«Как же это? недоверчиво думал я. Значит которыйнибудь из землекопов тоже может

сделаться учёным? И я могу?»

Не верилось. Я стал доискиваться нет ли ещё какихнибудь знаменитых людей, которые

были бы сначала рабочими? В журналах никого не нашёл; знакомый гимназист сказал мне, что

очень многие известные люди были сначала рабочими, и назвал мне несколько имён, между

прочим Стефенсона, но я не поверил гимназисту.

Чем больше я читал, тем более книги роднили меня с миром, тем ярче, значительнее

становилась для меня жизнь. Я видел, что есть люди, которые живут хуже, труднее меня, и это

меня несколько утешало, не примиряя с оскорбительной действительностью; я видел также, что

есть люди, умеющие жить интересно и празднично, как не умеет жить никто вокруг меня. И почти

в каждой книге тихим звоном звучало чтото тревожное, увлекающее к неведомому, задевавшее за

сердце. Все люди так или иначе страдали, все были недовольны жизнью, искали чегото лучшего,

и все они становились более близкими, понятными. Книги окутывали всю землю, весь мир

печалью о лучшем, и каждая из них была как бы душой, запечатлённой на бумаге знаками и

словами, которые оживали, как только мои глаза, мой разум соприкасались с ними. Нередко я

плакал, читая, так хорошо рассказывалось о людях, так милы и близки становились они. И,

мальчишка, задёрганный дурацкой работой, обижаемый дурацкой руганью, я давал сам себе

торжественные обещания помочь людям, честно послужить им, когда вырасту.

Точно какието дивные птицы сказок, книги пели о том, как многообразна и богата жизнь,

как дерзок человек в своём стремлении к добру и красоте. И чем дальше, тем более здоровым и

бодрым духом наполнялось сердце. Я стал спокойнее, увереннее в себе, более толково работал и

обращал всё меньше внимания на бесчисленные обиды жизни.

Каждая книга была маленькой ступенью, поднимаясь на которую, я восходил от

животного к человеку, к представлению о лучшей жизни и жажде этой жизни. А перегруженный

прочитанным, чувствуя себя сосудом, до краёв полным оживляющей влаги, я шёл к денщикам, к

землекопам и рассказывал им, изображал перед ними в лицах разные истории. Это их забавляло.

Ну, шельма, говорили они. Настоящий комедиант! Тебе в балаган, на ярманку надо!

Конечно, я ждал не этого, а чегото другого, но был доволен и этим. Однако мне

удавалось иногда, не часто, разумеется, заставить владимирских мужиков слушать меня с

напряжённым вниманием, а не раз доводить некоторых до восторга и даже до слёз эти эффекты

ещё более убеждали меня в живой возбудительной силе книги.

6.

Бондарев Юрий Васильевич

Иногда я пытаюсь вспомнить первые прикосновения к миру, вспомнить с надеждой, что

может возвратить меня в наивную пору удивлений, восторга и первой любви, вернуть то, что

позднее, зрелым человеком, никогда не испытывал так чисто и пронзительно.

С каких лет я помню себя? И где это было? На Урале, в Оренбургской степи? Когда я

спрашивал об этом отца и мать, они не могли точно восстановить в памяти подробности давнего

моего детства. Так или иначе, много лет спустя я понял, что пойманное и как бы остановленное

сознанием мгновение сверкнувшего настроения это чудотворное соприкосновение мига

прошлого с настоящим, утраченного с вечным, детского со взрослым, подобно тому как

соединяются золотые сны с явью. Однако, может быть, первые ощущения толчок крови предков

во мне, моих прапрадедов, голос крови, вернувшей меня на сотни лет назад, во времена какогото

переселения, когда над степями носился по ночам дикий, разбойничий ветер, исхлестывая травы

под сизым лунным светом, и скрип множества телег на пыльных дорогах перемешивался с

первобытной трескотней кузнечиков, заселивших сопровождающим звоном многоверстные

пространств, днем выжигаемых злым солнцем до колючей терпкости пахнущего лошадьми

воздуха…

Но первое, что я помню, это высокий берег реки, где мы остановились после ночного

переезда.

Я сижу в траве, укутанный в овчинный тулуп, сижу среди сгрудившихся тесной кучкой

моих братьев и сестер, а рядом тоже укутанная в палас сидит какаято бабушка, кроткая, уютная,

домашняя. Она наклонилась к нам, своим телом согревая и защищая от рассветного ветерка, и все

мы смотрим, как очарованные, на малиновый, поднявшийся из травы на том берегу шар солнца,

такой неправдоподобно близкий, искрящийся в глаза брызгами лучей, что все мы в затаенном

ритуальном восторге сливаемся со всем этим на берегу безымянной степной реки. Как в

кинематографе или во сне, я вижу высокий бугор, и нас на том бугре, наклоненных слева направо,

тесную нашу кучку, укутанную тулупами, и бабушку или прабабушку, возвышающуюся над нами,

вижу лицо под деревенским платком; оно рождает детскую защищенность и преданную любовь

к ней и ко всей прелести открывшегося на берегу реки степного утра, неотделимого от родного

лица никогда позднее не встречавшейся, воображаемой мною бабушки или прабабушки…

Когда же я вспоминаю осколочек полуявиполусна, то будто впереди открылась вся

доброта поднявшегося из травы солнца, встреченного нами в этом длительном переезде кудато.

Куда? Странно вдвойне: я помню время переездов и приближения к невиданной и неизведанной

земле, где все должно быть радостью. И встает из уголков моей памяти деревянный дом

неподалеку от переправы через широкую реку, за которой проступает какойто расплывчатый в

очертаниях город, с церквами и садами, незнакомый большой город. Я не вижу самого себя в

доме ли я или возле дома. Лишь представляю завалинок, истоптанную копытами дорогу от дома

к реке и близости беспокоящей меня до сих пор. Но почему во мне, городском человеке, живет

это? Все те же толчки крови степных предков?

Уже будучи взрослым человеком, я однажды спросил у матери, когда был тот день, тот

дождь, и переправа, и город за рекой; она ответила, что меня тогда не было на свете. А вернее

она не помнила того дня, как не помнил и отец одной ночи, которая осталась в моей памяти. Я

лежал на арбе в таком душистом сене, что кружилась голова и вместе кружилось над мной

звездное небо, такое устрашающе огромное, какое бывает в ночной степи, там и тайнодейственно

перестраивались созвездия. В высотах за белым дымом, двумя потоками расходился Млечный

Путь, чтото происходило, совершалось, в небесных глубинах, пугающее и непонятное… Наша

арба переваливалась по степной дороге, я плыл между небом и землей, а внизу вся степь была

заполнена металлическим звоном сверчков, не прекращающимся ни на секунду, и казалось мне,

что сверлило серебристо в ушах от распыляющегося Млечного Пути.

И поземному подо мной покачивалась, поскрипывала и размеренно двигалась арба, пыль

хватала колеса, доносилось пофыркивание невидимых лошадей. Это привычно возвращало меня

на землю, в то же время я не мог оторваться от втягивающего своими звездными таинствами неба.

Но и никогда потом не повторялось того единения с небом, того немого восторга перед всем

сущим, что испытал тогда в детстве.

Юрий Васильевич Бондарев (род. 15 марта 1924) русский советский писатель и

сценарист.

7.

Быков Дмитрий Львович

Главная претензия к пьесе «Горе от ума», высказываемая в разное время независимо друг

от друга Пушкиным и Белинским, заключается в психологической несообразности конфликта.

«Все, что говорит он, очень умно. Но кому говорит он все это? Фамусову? Скалозубу? На бале

московским бабушкам? Молчалину? Это непростительно. Первый признак умного человека с

первого взгляду знать, с кем имеешь дело, и не метать бисера перед Репетиловыми и тому

подобное», пишет Пушкин, сам всю жизнь глубоко страдавший от непонимания людей, цену

которым он знал отлично.

Белинский по молодости лет идет дальше его смущает самая пружина действия: в Софью

влюблен, надо же! Какой после этого ум?! «И что он нашел в Софье? Меркою достоинства

женщины может быть мужчина, которого она любит, а Софья любит ограниченного человека без

души, без сердца, без всяких человеческих потребностей, мерзавца, низкопоклонника, ползающую

тварь, одним словом Молчалина. Грибоедов попал в нерв: черта умного человека изначально и

неизбежно присущая уму, увы, именно в этом. Высказываться перед теми, кто не может тебя

понять; домогаться уважения тех, кого сам ты не можешь уважать ни при какой погоде; любить

ту, которая способна полюбить кого угодно, кроме тебя, и, в сущности, мизинца твоего не стоит.

Может ли быть иначе? Вряд ли. Потому что другое положение дел свидетельствовало бы уже о

высокомерии, а оно весьма редко уживается с настоящимто умом. Снобизм иное дело, но

редкий сноб умен в истинном смысле слова. Чаще он демонстрирует репетиловские черты

нахватался фраз, да и позиционирует себя, не особо слыша, что ему отвечают.

Горькая и странная эта пьеса именно о том, как ум взыскует диалога. Он не живет в

вакууме, пощенячьи горячо набрасывается на собеседника, надеясь разагитировать,

перевербовать его, хоть чтото доказать, попросту выболтаться. Пушкина и Белинского смущает,

что Чацкий не разобрался в Софье. Скажите на милость, естественно ли для умного человека

разбираться в предмете страсти? Это признак совсем иной души расчетливой, опытной, пусть

даже и тонкой, но Грибоедова интересует ум философский, чаадаевский, чацкий, адский,

самоцельный, занятый вечными вопросами. Такому мудрецу в самом деле не понять, что у него

под носом делается. Грибоедов точно подмечает ахиллесову пяту всякого большого ума:

необходимость отклика, а в особенности потребность в любви. Не дается ум холодным и

самодостаточным существам, это, в сущности, точная иллюстрация к поговорке про бодливую

корову. И это один из фундаментальнейших законов, на котором держится мир: если бы злодеи

были умны о, в какой ад они давно превратили бы захваченный ими мир! Но злодеи недалеки,

как правило: способности к пониманию и здравому анализу съедены тщеславием, мнительностью,

заботой об имидже, карьере. А ум дается таким, как Чацкий: лирическим, пылким, рассеянным,

инфантильным, небрежно одетым. Высчитывать, кому и что можно сказать, молчалинская черта.

Это Молчалин у нас знает, в какое время открывать рот, а в какое тебя все равно неправильно

поймут. А ум рассыпает цветы своего красноречия где захочет ему ведь нетрудно.

Горе ума в том, что он не может априори признавать людей идиотами. В нем нет

холодного презрения к тем, что много ниже, и температура его мира не околоноля, а много выше.

Горе ума в вечном и обреченном поиске понимания, в монологах перед Фамусовыми и

Скалозубами, в искреннем неумении и нежелании вести себя так, чтобы «блаженствовать на

свете». Горе ума в любви к Софье, потому что здраво оценивать возлюбленную прерогатива

буфетчика Петруши. Но ничего не поделаешь: все эти бессмыслицы непременная черта умного

человека, этой немногочисленной, но, к счастью, неистребимой породы.

Дмитрий Львович Быков (род. 20 декабря 1967) русский писатель, поэт и публицист,

литературный критик, радио и телеведущий, журналист, преподаватель литературы,

кинокритик.

8.

Горький Алексей Максимович

Василий Рыбаков, угрюмый парень, силач, любивший молча толкать людей плечом так,

что они отлетали от него мячиками, этот молчаливый озорник отвёл меня однажды в угол за

конюшню и предложил мне:

Лексей научи меня книгу читать, я тебе полтину дам, а не научишь бить буду, со

света сживу, ейбогу, вот – крещусь!

И размашисто перекрестился.

Я побаивался его угрюмого озорства и начал учить парня со страхом, но дело сразу пошло

хорошо, Рыбаков оказался упрям в непривычном труде и очень понятлив. Недель через пять,

возвращаясь с работы, он таинственно позвал меня к себе и, вытащив из фуражки клочок измятой

бумаги, забормотал, волнуясь:

Гляй! Это я с забора сорвал, что тут сказано, а? Погоди «продаётся дом» верно? Ну –

продаётся?

Верно.

Рыбаков страшно вытаращил глаза, лоб его покрылся потом, помолчав, он схватил меня за

плечо и, раскачивая, тихонько говорил:

Понимаешь гляжу на забор, а мне будто шепчет кто: «продаётся дом»! Господи

помилуй… Прямо как шепчет, ейбогу! Слушай, Лексей, неужто я выучился – ну?

А читайка дальше!

Он уткнул нос в бумагу и зашептал:

«Двух – верно? – етажный, на каменном»

Рожа его расплылась широчайшей улыбкой, он мотнул головой, выругался матерно и,

посмеиваясь, стал аккуратно свёртывать бумажку.

Это я оставлю на память как она первая… Ах ты, господи… Понимаешь? Как будто

шепчет, а? Диковина, брат. Ах ты…

Я хохотал безумно, видя его густую, тяжёлую радость, его детское милое недоумение

перед тайной, вскрывшейся перед ним, тайной усвоения посредством маленьких чёрных знаков

чужой мысли и речи, чужой души.

Я мог бы много рассказать о том, как чтение книг этот привычный нам, обыденный, но в

существе своём таинственный процесс духовного слияния человека с великими умами всех

времён и народов как этот процесс чтения иногда вдруг освещает человеку смысл жизни и место

человека в ней, я знаю множество таких чудесных явлений, исполненных почти сказочной

красоты.

Вот так же, как угрюмому озорнику Рыбакову, книги шептали мне о другой жизни, более

человеческой, чем та, которую я знал; вот так же, как кривому сапожнику, они указывали мне моё

место в жизни. Окрыляя ум и сердце, книги помогли мне подняться над гнилым болотом, где я

утонул бы без них, захлебнувшись глупостью и пошлостью. Всё более расширяя предо мною

пределы мира, книги говорили мне о том, как велик и прекрасен человек в стремлении к лучшему,

как много сделал он на земле и каких невероятных страданий стоило это ему.

И в душе моей росло внимание к человеку ко всякому, кто бы он ни был, скоплялось

уважение к его труду, любовь к его беспокойному духу. Жить становилось легче, радостнее

жизнь наполнялась великим смыслом.

Так же, как в кривом сапожнике, книги воспитали во мне чувство личной ответственности

за всё зло жизни и вызвали у меня религиозное преклонение пред творческой силой разума

человеческого.

И с глубокой верою в истину моего убеждения я говорю всем: любите книгу, она облегчит

вам жизнь, дружески поможет разобраться в пёстрой и бурной путанице мыслей, чувств, событий,

она научит вас уважать человека и самих себя, она окрыляет ум и сердце чувством любви к миру,

к человеку.

Пусть она будет враждебна вашим верованиям, но если она написана честно, по любви к

людям, из желания добра им тогда это прекрасная книга!

«Пусть она будет враждебна вашим верованиям»

9.

Паустовский Константин Георгиевич

(1)У каждого, даже самого серьёзного человека, не говоря, конечно, о мальчишках, есть

своя тайная и немного смешная мечта. (2)Была такая мечта и у меня, обязательно попасть на

Боровое озеро.

(3)От деревни, где я жил в то лето, до озера было всего двадцать километров. (4)Все

отговаривали меня идти, и дорога скучная, и озеро как озеро, кругом только лес, сухие болота

да брусника. (5)Картина известная! (7)— Чего не видал? (8)Народ какой пошёл суетливый,

хваткий, господи! (9)Всё ему, видишь ли, надо своей рукой цопнуть, своим глазом высмотреть!

(10)А что ты там высмотришь? (11)Один водоём. (12)И более ничего!

(13)Но я всётаки пошёл на озеро. (14)Со мной увязались двое деревенских мальчишек,

Лёнька и Ваня.

(15)Мы поднялись по изволоку и вошли в дубовый перелесок. (16)Тотчас нас начали

заедать рыжие муравьи. (17)Они облепили ноги и сыпались с веток за шиворот. (18)Десятки

муравьиных дорог, посыпанных песком, тянулись между дубами и можжевельником. (19)Иногда

такая дорога проходила, как по туннелю, под узловатыми корнями дуба и снова подымалась на

поверхность. (20)Муравьиное движение на этих дорогах шло непрерывно. (21)В одну сторону

муравьи бежали порожняком, а возвращались с товаром белыми зёрнышками, сухими лапками

жуков, мёртвыми осами и мохнатой гусеницей.

(22) Суета! сказал Ваня.

(23) Как в Москве.

(24)Сначала мы прошли через песчаное поле, заросшее бессмертником и полынью.

(25)Потом выбежали нам навстречу заросли молоденьких сосен. (26)Высоко в солнечных косых

лучах перепархивали, будто загораясь, синие сойки. (27)Чистые лужи стояли на заросшей дороге,

и через синие эти лужи проплывали облака.

(28) Вот это лес! вздохнул Лёнька. (29)— Ветер задует, и загудят эти сосны, как

колокола.

(30)Потом сосны сменились берёзами, и за ними блеснула вода.

(31) Боровое? — спросил я.

(32) Нет. (33)До Борового ещё шагать и шагать. (34)Это Ларино озерцо. (35)Пойдём,

поглядишь в воду, засмотришься.

(36)Солнце блестело в тёмной воде. (37)Под ней лежали древние дубы, будто отлитые из

чёрной стали, а над водой, отражаясь в ней желтыми и лиловыми лепестками, летали бабочки…

(38)От озерца мы вышли на лесную дорогу, которая привела нас к прогретому до корней

берёзовому и осиновому мелколесью. (39)Деревца тянулись из глубокого мха. (40)Через болотце

вела узкая тропа, она обходила высокие кочки, а в конце тропы чёрной синевой светилась вода

Боровое озеро. (41)Тяжёлый глухарь выскочил изза кочки и побежал в мелколесье, ломая сушняк.

(42)Мы вышли к озеру. (43)Трава выше пояса стояла по его берегам. (44)Вода поплёскивала в

корнях старых деревьев. (45)Острова белых лилий цвели на воде и приторно пахли. (46)Ударила

рыба, и лилии закачались.

(47) Вот красота! – сказал Ваня. (48)– Давайте будем здесь жить, пока не кончатся наши

сухари.

(49)Я согласился. (50)Мы пробыли на озере два дня: видели закаты и сумерки и путаницу

растений, возникавшую перед нами в свете костра, слышали крики диких гусей и звуки ночного

дождя. (51)Он шёл недолго, около часа, и тихо позванивал по озеру, будто протягивал между

чёрным небом и водой тонкие, как паутина, дрожащие струнки.

(52)Вот и всё, что я хотел рассказать. (53)Но с тех пор я никому не поверю, что есть на

нашей земле места скучные и не дающие никакой пищи ни глазу, ни слуху, ни воображению, ни

человеческой мысли.

(54)Только так, исследуя какойнибудь клочок нашей страны, можно понять, как она

хороша и как мы сердцем привязаны к каждой её тропинке, роднику и даже к робкому

попискиванию лесной пичуги.

Константин Георгиевич Паустовский (19 (31) мая 1892— 14 июля 1968) русский

советский писатель, классик русской литературы.

10.

Паустовский Константин Георгиевич

На перекрестках лесных дорог, около шалашей, сложенных из сосновых веток, стояли

девушкибойцы с флажками. Они руководили потоком военных машин, указывали им дорогу,

проверяли наши документы.

Мы встречали этих девушекрегулировщиц в полях очень далеко от деревень, в лесах,

около переправ через быстрые реки. Под дождем и на ветру, в пыли и на солнцепеке, в северные

ночи и на рассветах всюду и всегда мелькали мимо нас их обветренные лица, строгие глаза,

выцветшие пилотки. Ночью в глухом лесу одна из таких девушек остановила нашу машину и

спросила:

Нет ли у вас, товарищи, молока?

Мы с фронта едем, а не с молочной фермы, – недовольно ответил шофер.

Своих коров мы, как на грех, подоить не успели, насмешливо добавил боец с

автоматом. – Вот беда! У нас не за каждой ротой ходит стадо молочных коров.

А вы бросьте шутить, сердито сказала девушка. Я вашим остроумием не

интересуюсь. Значит, нет молока?

А в чем дело? – спросил майор, вылезая из машины. За ним вылез боец.

Регулировщица рассказала, что этой ночью она впервые за время войны сильно

испугалась. Артиллерия открыла ночной огонь. В лесу это хуже всего. Когда тихо, то хоть ничего

и не видно, но, по крайней мере, слышно, как захрустит под сапогом каждая ветка. Никакой

немец, отбившийся от своих, не может застать врасплох. А когда бьет ночью артиллерия и

слепнешь от темноты и, вдобавок, глохнешь.

Девушка стояла ночью на перекрестке. Вдруг ктото крепко схватил ее за ноги. Девушка

закричала, отскочила, схватилась за винтовку. Сердце у нее колотилось так громко, что она не

сразу услышала тихий плач у своих ног. А услышав, зажгла электрический фонарик и осветила

дорогу.

Смотрю: маленькая девочка в рваном платке стоит рядом. Такая маленькая, ростом мне

до колен. Я слова сказать не могу, а она обхватила меня за ноги, уткнулась головой в колени и

плачет. Нагнулась я над ней, сама реву, дура, и слышу, как она одно только слово шепчет:

«Мама». И так настойчиво, знаете, шепчет, будто я действительно ее настоящая мать. Отнесла я ее

в шалаш, уложила, закутала шинелью. Спит она сейчас. Молока бы ей надо, когда она проснется.

Да, дела, – сказал майор. – А сколько ей лет?

Годика три. Она уже разговаривает хорошо. Все, что могла, мне рассказала. Изба их

там гдето, за лесом, сгорела вместе со всей деревней, а мать, должно быть, убили немцы. Она

говорит, что мать спит, а она ее будилабудила и никак не могла разбудить.

Да, дела! – повторил растерянно майор.

Есть у меня банка сгущенного молока, – пробормотал шофер и начал рыться в темноте у

себя под ногами.

Молоко, конечно, молоком, – сказал боец с автоматом, – только ее в тыл надо

определить.

Жалко мне ее, – тихо вздохнула регулировщица.

А ты что ж, – спросил боец, – при себе ее оставить хочешь? Кто тебе разрешит? Ребенку

забота нужна. Скажем, детский сад или чтонибудь в этом смысле.

Да, я понимаю, – согласилась девушка, – только не охота мне ее вам отдавать.

Давайте, давайте! суровым голосом сказал майор. – Мы ее устроим в надежное место.

Регулировщица побежала в шалаш за девочкой.

Вот происшествие! сказал боец, – Я от Сталинграда до Брянска дошел, а ничего

похожего не случалось.

Научили меня немцы ихний род, фашистский ненавидеть, – пробормотал шофер.

И меня научили, – сказал боец. – Я семьдесят пять немцев пока что уничтожил.

Ты что ж, снайпер? – спросил шофер.

А как же. Мы все, яранские, снайперы.

Регулировщица принесла девочку. Она крепко спала.

Кто из вас ее держать будет? – спросила регулировщица.

Я, – сказал боец с автоматом. – Всю дорогу буду держать.

Смотри, уронишь, – заметил шофер. – Всетаки хрупкое существо.

Это кто уронит? грозно спросил боец. Я, что ли? Сказано тебе, что я снайпер. Рука у

меня твердая. Это не то, что твою баранку крутить. И опять же дочка у меня в деревне осталась,

чуть поболе, чем эта. Я ее сам, бывало, в коляске укачивал.

Боец неожиданно и смущенно улыбнулся.

Ну и держи, – примирительно сказал шофер. – Я все равно очень аккуратно поеду. С

моей ездой ты ее не уронишь.

Боец влез в машину, осторожно взял девочку. Над вершинами леса небо уже синело,

приближался рассвет.

Поехали, – сказал майор.

Регулировщица покраснела, обдернула гимнастерку и тихо сказала, вертя в руках измятый

листок бумаги:

Разрешите обратиться, товарищ майор. Вот тут я адрес написала, свою полевую почту.

Очень мне желательно знать, куда вы ее определите. Пусть мне напишут. Пожалуйста!

Давайте, – сказал майор. – Значит, не хотите с ней навсегда расставаться?

Не хочу, товарищ майор.

Машина тронулась. Над первой же просекой, заросшей высокой травой, мы увидели

солнце. Белое и огромное, оно подымалось в синеватой утренней мгле. По просеке вели пленных

немцев. Они сошли с узкой лесной дороги, чтобы дать дорогу машине. Злыми, тяжелыми глазами

они смотрели на нас изпод стальных шлемов, а один из них, с редкими, будто выщипанными

усиками, чуть заметно оскалился.

Шофер обернулся к бойцу и спросил:

Сколько ты, говоришь, уничтожил?

Семьдесят пять.

Маловато, помоему, – сказал шофер.

Ничего, – пробормотал боец. – У меня с ними еще разговор будет. Автоматический.

Константин Георгиевич Паустовский (19 (31) мая 1892— 14 июля 1968) — русский

советский писатель, классик русской литературы.

11.

Паустовский Константин Георгиевич

Весь день мне пришлось идти по заросшим луговым дорогам. Только к вечеру я вышел к

реке, к сторожке бакенщика Семена.

Сторожка была на другом берегу. Я покричал Семену, чтобы он подал мне лодку, и пока

Семен отвязывал ее, гремел цепью и ходил за веслами, к берегу подошли трое мальчиков. Их

волосы, ресницы и трусики выгорели до соломенного цвета. Мальчики сели у воды, над обрывом.

Тотчас изпод обрыва начали вылетать стрижи с таким свистом, будто снаряды из маленькой

пушки; в обрыве было вырыто много стрижиных гнезд. Мальчики засмеялись.

Вы откуда? спросил я их.

Из Ласковского леса, ответили они и рассказали, что они пионеры из соседнего города,

приехали в лес на работу, вот уже три недели пилят дрова, а на реку иногда приходят купаться.

Семен их перевозит на тот берег, на песок.

Он только ворчливый, сказал самый маленький мальчик. Все ему мало, все мало. Вы

его знаете?

Знаю. Давно.

Он хороший?

Очень хороший.

Только вот все ему мало, печально подтвердил худой мальчик в кепке. Ничем ему не

угодишь. Ругается.

Я хотел расспросить мальчиков, чего же в конце концов Семену мало, но в это время он

сам подъехал на лодке, вылез, протянул мне и мальчикам шершавую руку и сказал:

Хорошие ребята, а понимают мало. Можно сказать, ничего не понимают. Вот и выходит,

что нам, старым веникам, их обучать полагается. Верно я говорю? Садитесь в лодку. Поехали.

Ну, вот видите, сказал маленький мальчик, залезая в лодку. Я же вам говорил!

Семен греб редко, не торопясь, как всегда гребут бакенщики и перевозчики на всех наших

реках. Такая гребля не мешает говорить, и Семен, старик многоречивый, тотчас завел разговор.

Ты только не думай, сказал он мне, они на меня не в обиде. Я им уже столько в голову

вколотил страсть! Как дерево пилить тоже надо знать. Скажем, в какую сторону оно упадет.

Или как схорониться, чтобы комлем не убило. Теперь небось знаете?

Знаем, дедушка, сказал мальчик в кепке. Спасибо.

Ну, тото! Пилу небось развести не умели, дровоколы, работнички!

Теперь умеем, сказал самый маленький мальчик.

Ну, тото! Только это наука не хитрая. Пустая наука! Этого для человека мало. Другое

знать надобно.

А что? встревоженно спросил третий мальчик, весь в веснушках.

А то, что теперь война. Об этом знать надо.

Мы и знаем.

Ничего вы не знаете. Газетку мне намедни вы принесли, а что в ней написано, того вы

толком определить и не можете.

Что же в ней такого написано, Семен? спросил я.

Сейчас расскажу. Курить есть?

Мы скрутили по махорочной цигарке из мятой газеты. Семен закурил и сказал, глядя на

луга:

А написано в ней про любовь к родной земле. От этой любви, надо так думать, человек и

идет драться. Правильно я сказал?

Правильно.

А что это есть любовь к родине? Вот ты их и спроси, мальчишек. И видать, что они

ничего не знают.

Мальчики обиделись:

Как не знаем!

А раз знаете, так и растолкуйте мне, старому дураку. Погоди, ты не выскакивай, дай

досказать. Вот, к примеру, идешь ты в бой и думаешь: «Иду я за родную землю». Так вот ты и

скажи: за что же ты идешь?

За свободную жизнь иду, сказал маленький мальчик.

Мало этого. Одной свободной жизнью не проживешь.

За свои города и заводы, сказал веснушчатый мальчик.

Мало!

За свою школу, сказал мальчик в кепке. И за своих людей.

Мало!

И за свой народ,сказал маленький мальчик. Чтобы у него была трудовая и счастливая

жизнь.

Все вы правильно говорите, сказал Семен, только мало мне этого.

Мальчики переглянулись и насупились.

Обиделись!сказал Семен.Эх вы, рассудители! А, скажем, за перепела тебе драться не

хочется? Защищать его от разорения, от гибели? А?

Константин Георгиевич Паустовский (19 (31) мая 1892 14 июля 1968) русский

советский писатель, классик русской литературы.

12.

Песков Василий Михайлович

(1)Был осенний серенький день в конце листопада. (2)И настроение серенькое. (3)Я доехал

на трамвае в Тимирязевский парк прогуляться.

(4)Пустынно было в парке и тихо. (5)Только ворона на сухом дереве воевала с куриной

костью. (6)И вдруг из леса через дорогу в пяти шагах от меня проследовал заяц. (7)Он не бежал, а

тихо подпрыгивал, удостоив меня лишь косым взглядом. (8)Тут же он остановился в двух шагах

от меня, поскрёб за ухом длинной задней ногой и тихомирно упрыгал в кусты. (9)Эко событие,

скажете. (10)Однако настроение у меня сразу переменилось. (11)Я шёл, посвистывая, вспоминал

зайца, представляя, что он сейчас делает. (12)Дома за чаем опять его вспомнил. (13)И было на

душе хорошо и тепло.

(14)Явление это обычное. (15)Пойдёшь с рюкзаком за город и, если ничего живого за день

не усмотрел, возвращаешься хоть и довольный ходьбой, но всётаки чувствуешь: чегото важного

не было. (16)Этим важным может быть утка, с треском и кряканьем взлетевшая изпод ног с

маленького пруда. (17)Это могут быть увлекательные сцены поединка двух летунов стрекозы и

сороки. (18)Или кабан пробежал близко, показывая лишь спину поверх бурьянов. (19) Или вдруг в

бинокль увидел: дятел таскает птенцам в дуплянку не личинок, а созревшие ягодки земляники.

(20)Всё это даёт день пешей прогулки в лес… (21)Всё живое, тесно переплетённое множеством

связей, являет собою чудо с названием Жизнь, очень возможно, единственную в бескрайней

Вселенной, и всякое проявление жизни даёт ощущение радости бытия. (22)Из всех человеческих

ценностей главная сама жизнь с восходом солнца, с облаками, пением птиц, кваканьем

лягушек, трюканьем сверчка и шелестом трав. (23)Удалите всё это из жизни или по нерадивости

потеряйте (это возможно при варварском отношении человека к Природе), и жизнь потеряет

краски и главный источник радости. (24)Жизнь в окружении только автомобилей, компьютеров,

самолётов, телевизоров, пейджеров станет для человека невыносимой. (25)Впрочем, до этой

точки, не заботясь о сохранении живого мира, человек вряд ли и доживёт

Песков Василий Михайлович (род. в 1930) российский писатель, журналист,

путешественник. Известный фоторепортёр и корреспондент. Автор очерков, лирических

миниатюр, рассказов на тему русской природы, жизни и труда людей.

СОЧИНЕНИЕ из Интернета

Мы говорим о нравственности, рассуждаем о человеческих ценностях. А в чем они

заключаются? Что из всех человеческих ценностей наиболее значимо? Ответы на эти вопросы

можно найти в предложенном нам тексте В.М. Пескова.

В центре внимания писателя – случай из его жизни, происшедший с ним «сереньким

осенним днем» в Тимирязевском парке. Автор вспоминает, как «обычное явление» встреча с

зайцем на дорожке парка переменило его настроение на весь день и «от этого было на душе

тепло и хорошо». В. Песков с восхищением говорит о том, что такие встречи всегда оставляют

светлый след в душе, потому что помогают осознать главное «всё живое, тесно переплетённое

множеством связей, являет собою чудо с названием Жизнь».

«Из всех человеческих ценностей главная сама жизнь с восходом солнца, с облаками,

пением птиц, кваканьем лягушек…» Исчезнет это исчезнут краски жизни, потускнеют

впечатления. Такова позиция автора текста.

Соглашусь с авторской позицией. Мне кажется, жизнь с ее красками действительно

способна делать наши впечатления более яркими и глубокими. А красками этими несомненно

является все живое, что окружает нас.

В русской классической литературе можно найти достаточно тому примеров. В творчестве

Михаила Пришвина эта мысль о ценности всего живого прослеживается в цикле рассказов

«Лесной хозяин». Может ли человек быть хозяином леса, будучи варваром? В одном из этих

рассказов «Паутинка» писатель особенно проникновенно рассказывает о человеке, который

увидел на деревьях в лесу паутинку. И проникся ее красотой. Она помогла ему стать другим:

более ценящим все окружающее.

Я тоже люблю жизнь со всеми ее проявлениями. В нашем чудесном крае много гор. И

каждый горец вырос, впитывая с детства эту красоту и краски. Вечером ли, утром смотреть на

горы – значит насыщаться жизнью со всеми ее прелестями.

Как бы мы ни жили хорошо, что бы ни делали, о чем бы ни мечтали, каждый из нас думает

об одном прожить жизнь достойно, красиво. Сможет ли человек прожить ее красиво в

окружении всех современных «гаджетов», без прелести окружающей живой природы? Мне

кажется, навряд ли. Потому что только в ней – дыхание нашей жизни.

13.

Быков Дмитрий Львович

Вопрос о том, зачем нужна грамотность, обсуждается широко и пристрастно. Казалось бы,

сегодня, когда даже компьютерная программа способна выправить не только орфографию, но и

смысл, от среднестатистического россиянина не требуется знания бесчисленных и порой

бессмысленных тонкостей родного правописания. Я уж не говорю про запятые, которым не

повезло дважды.

Сначала, в либеральные девяностые, их ставили где попало или игнорировали вовсе,

утверждая, что это авторский знак. Школьники до сих пор широко пользуются неписаным

правилом: «Не знаешь, что ставить, — ставь тире». Не зря его так и называют — «знак отчаяния».

Потом, в стабильные нулевые, люди начали испуганно перестраховываться и ставить

запятые там, где они вообще не нужны. Правда, вся эта путаница со знаками никак не влияет на

смысл сообщения.

Зачем же тогда писать грамотно? Думаю, это нечто вроде тех необходимых условностей,

которые заменяют нам специфическое собачье чутье при обнюхивании. Скольконибудь развитый

собеседник, получив электронное сообщение, идентифицирует автора по тысяче мелочей:

почерка, конечно, он не видит, если только послание пришло не в бутылке, но письмо от

филолога, содержащее орфографические ошибки, можно стирать, не дочитывая.

Известно, что в конце войны немцы, использовавшие русскую рабочую силу, угрозами

вымогали у славянских рабов специальную расписку: «Такойто обращался со мной замечательно

и заслуживает снисхождения». Солдатыосвободители, заняв один из пригородов Берлина, прочли

гордо предъявленное хозяином письмо с десятком грубейших ошибок, подписанное студенткой

Московского университета. Степень искренности автора стала им очевидна сразу, и обыватель

рабовладелец поплатился за свою подлую предусмотрительность.

У нас сегодня почти нет шансов быстро понять, кто перед нами: способы маскировки

хитры и многочисленны. Можно сымитировать ум, коммуникабельность, даже, пожалуй,

интеллигентность. Невозможно сыграть только грамотность утонченную форму вежливости,

последний опознавательный знак смиренных и памятливых людей, чтущих законы языка как

высшую форму законов природы.

Дмитрий Львович Быков (род. 20 декабря 1967) русский писатель, поэт и публицист,

литературный критик, радио и телеведущий, журналист, преподаватель литературы,

кинокритик

14.

Тендряков Владимир Фёдорович

(1)Все мы пробыли месяц в запасном полку за Волгой. (2)Мы, это так остатки разбитых

за Доном частей, докатившихся до Сталинграда. (3)Когото вновь бросили в бой, а нас отвели

в запас; казалось бы, счастливцы, какойникакой отдых от окопов. (4)Отдых… два

свинцовотяжелых сухаря на день, мутная водица вместо похлебки, поэтому отправку на фронт все

встретили с радостью.

(5)Очередной хутор на нашем пути. (6)Лейтенант в сопровождении старшины отправился

выяснять обстановку.

(7)Через полчаса старшина вернулся.

—(8) Ребята! объявил он вдохновенно. (9)Удалось вышибить на рыло по двести

пятьдесят граммов хлеба и по пятнадцати граммов сахара! (10)Кто со мной получать

хлеб?(11)Давай ты! — я лежал рядом, и старшина ткнул в меня пальцем.

(12) У меня вспыхнула мыслишка… о находчивости, трусливая, гаденькая и унылая.

(13)Прямо на крыльце я расстелил плащпалатку, на нее стали падать буханки семь и

еще половина.

(14)

Старшина на секунду отвернулся, и я сунул полбуханки под крыльцо, завернул хлеб в

плащпалатку, взвалил её себе на плечо.

(15)

Только идиот может рассчитывать, что старшина не заметит исчезновения

перерубленной пополам буханки. (16)К полученному хлебу никто не прикасался, кроме него и

меня. (17)Я вор, и сейчас, вот сейчас, через несколько минут это станет известно (18)Да,

тем, кто, как и я, пятеро суток ничего не ел. (19)Как и я!

(20)В жизни мне случалось делать нехорошее: врал учителям, чтоб не поставили двойку,

не раз давал слово не драться и не сдерживал слова, однажды на рыбалке я наткнулся на

чужой перепутанный перемёт, на котором сидел голавль, и снял его с крюка… (21)Но всякий

раз я находил для себя оправдание: не выучил задание надо было дочитать книгу,

подрался снова так тот сам полез первый, снял с чужого перемёта голавля но перемётто

снесло течением, перепутало, сам хозяин его ни за что бы не нашёл…

(22)Теперь я и не искал оправданий. (23)Ох, если б можно вернуться, достать спрятанный

хлеб, положить его обратно в плащпалатку!

(24)С обочины дороги навстречу нам с усилием ноет каждая косточка стали

подыматься солдаты. (25)Хмурые, темные лица, согнутые спины, опущенные плечи.

(26)Старшина распахнул плащпалатку, и куча хлеба была встречена почтительным

молчанием.

(27)В этойто почтительной тишине и раздалось недоуменное:

(28)А где?.. (29)Тут полбуханка была!

(30)Произошло лёгкое движение, тёмные лица повернулись ко мне, со всех сторон —

глаза, глаза, жуткая настороженность в них.

(31)Эй ты! (32)Где?! (33)Тебя спрашиваю!

(34)Я молчал.

(35)Пожилой солдат, выбеленно голубые глаза, изрытые морщинами щеки, сивый от

щетины подбородок, голос без злобы:

(36) Лучше, парень, будет, коли признаешься.

(37)

В голосе пожилого солдата — крупица странного, почти неправдоподобного

сочувствия.

(38)

А оно нестерпимее, чем ругань и изумление.

(39)Да что с ним разговаривать! один из парней вскинул руку.

(40)И я невольно дернулся. (41)А парень просто поправил на голове пилотку.

(41)Не бойся! — с презрением проговорил он. — (42)Бить тебя…(43) Руки пачкать.

(44)И неожиданно я увидел, что окружавшие меня люди поразительно красивы

тёмные, измученные походом, голодные, но лица какието гранёные, чётко лепные.

(45)Среди красивых людей — я уродлив.

(46)

Ничего не бывает страшнее, чем чувствовать невозможность оправдать себя перед

самим собой.

(47)

Мне повезло, в роте связи гвардейского полка, куда я попал, не оказалось никого, кто

видел бы мой позор. (48)Мелкими поступками раз за разом я завоёвывал себе

самоуважение: лез первым на обрыв линии под шквальным обстрелом, старался взвалить

на себя катушку с кабелем потяжелей, если удавалось получить у повара лишний котелок

супа, не считал это своей добычей, всегда с кемто делил его. (49)И никто не замечал моих

альтруистических «подвигов», считали нормально. (50) А этото мне и было нужно, я не

претендовал на исключительность, не смел и мечтать стать лучше других.

(51)Больше в жизни я не воровал. (52)Както не приходилось.

(По В.Ф. Тендрякову)

Владимир Фёдорович Тендряков (5 декабря 1923— 3 августа 1984) русский и советский

писатель, автор остроконфликтных повестей о духовнонравственных проблемах современной

ему жизни, острых проблемах общества, о жизни в деревне.

15.

Холендро Дмитрий Михайлович

Вчера я писал маме: «Пришли мне, пожалуйста, халвы…»

Московской халвы с орехами. Ее продавали недалеко от дома, по дороге в библиотеку

читальню имени Толстого, где просижено столько долгих и незаметных вечеров. Синие галки за

окнами сливались с небом, зажигались уличные фонари… А подальше была почта, откуда мама

отправляла посылки, неумело забивая гвоздики в ящик, всегда вкось, так что острые кончики их

обязательно вылезали из боковых стенок, и я боялся, не оцарапала ли она себе руки. Пальцы не

слушались ее изза старого ревматизма: пока обстирает шестерых детей часами руки в воде.

Теперь нас стало меньше вокруг нее. Дети растут долго, а уходят быстро…

Из разных мест на адрес, спрятанный под номером почты, присылали мармелад, колбасу,

клюквенное варенье в банках, пряники на меду блестки лакомств, украшающих могучую

каждодневность гороховых супов и пшенных каш. Посылки прибывали раз в пять дней, по

строгому расписанию, составленному нами с учетом расстояний от Москвы, от среднерусской

речки Цны, от деревни Манухино в ржаных полях

Вчера мы выворачивали ящики на голый стол, всем расчетом первого орудия третьей

батареи садились вокруг и съедали очередные гостинцы в один присест.

Правда, никогда не садился с нами Федор Лушин, хотя изредка брал увольнительную за посылкой

и приносил с почты фанерный ящик, перевязанный шпагатом с сургучными печатями. Федор

аккуратно поддевал крышку лезвием грубого карманного ножа и прятал содержимое в головах под

матрас. Он молчал, его никто не трогал, кроме Эдьки Музыря, который пересчитывал нас за

столом, охватывая глазами посылочные дары и тыча в грудь каждого длинным и острым пальцем.

Вдруг он останавливался и вопил:

Опять нет этого жмота Лушина?

Эдька срывался и бежал искать Федора, а если находил, то орал на всю казарму:

Жмот! Иди живо за стол! Держи свое дерьмо под подушкой, а с нами садись, пируй! Не

омрачай души беспечной!

Мы вразумляли Эдьку, чтобы он оставил Лушина в покое, но Эдька не вразумлялся, и

хозяин перочинного ножа Сапрыкин заключал коротко и бесповоротно:

Псих.

Дмитрий Михайлович Холе

́

ндро (19211998) советский русский писатель.

16.

Холендро Дмитрий Михайлович

Мы остались со старшиной на боковой дороге. Повернут ли сюда немцы? Боковых дорог

много, рассыпаться по всем не хватит немцев… Гаубица остыла от дневного зноя, и было

приятно приложить к ее холодному телу распаленную щеку, сидя на лафете. Ястреб спал, положив

голову на ребро щита, как собака, я держал поводья уздечки в руке, сказав старшине:

И вы спите.

Не получится.

Никогда не думал, что героическое на войне это не спать ночь за ночью. Наверно, легче

подкрасться к врагу и бросить гранату.

Один раз подкрасться легче, ответил старшина. А придется много. Эта война… Это

такая война…

Он замолчал, ища слов.

Какая? спросил я, уже боясь, что он забыл про меня.

Ответственная… Героическое это… Как тебе сказать, Прохоров… Уж очень вы умные,

просто скажешь не поймете… Это чтобы не завоевали тебя… Год, два, больше… Никогда… Не

за город сражение… Отечество, Прохоров!

Понятно.

И героев должно быть много.

У нас хороший командир.

И бойцы хорошие. Еще не герои, конечно, но…

Мы мало воевали.

Вот чего жалко…

Жалко, что мы мало знали друг друга. Казалось, все знали, а не все… Лушин! Прятал под

подушку посылки, а теперь всех кормит.

Ему мать в посылках присылала сухари, сказал старшина. Покажи вам посмеетесь

над ней. Мать обидишь. Он просил: не надо, мать. Я писал ей, спасибо, Анастасия Ивановна, в

нашей армии хорошо кормят, полное меню сообщал, а она опять сухари!

Неграмотная?

Ей читали! Может, просто от любви посылала, Прохоров? Пошлет и легче. Первыйто

месяц он ее закидывал письмами и то, и то пришли, чтобы, значит, с вами пировать. А где она

возьмет то и то? И давай она сушить Федору сухари. А он их прятал и скармливал по ночам.

Кому?

Коням.

Как давно это было, когда мы весело отрывали от посылочных ящиков фанерки,

старательно исписанные руками матерей, и шумели, высыпая лакомства на батарейный стол, и

смеялись над Лушиным, который всегда уходил на это время.

Хочешь сухарика? спросил меня старшина.

Мы грызли сухари, а ночь спала над степью вместо нас.

Дмитрий Михайлович Холе

́

ндро (19211998) советский русский писатель.

17.

Лесков Николай Семёнович

Мой отец и исправник были поражены тем, что мы перенесли в дороге и особенно в

разбойничьем доме Селивана, который хотел нас убить и воспользоваться нашими вещами и

деньгами…

Ах, боже мой! да где же моя шкатулка?

В самом деле, где же эта шкатулка и лежащие в ней тысячи?

Представьте себе, что её не было! Да, да, еёто одной только и не было ни в комнатах между

внесёнными вещами, ни в повозке словом, нигде… Шкатулка, очевидно, осталась там и теперь

в руках Селивана…

Я сейчас скачу, скачу туда…

Он, верно, уже скрылся куданибудь, но он от меня не уйдет! Наше счастье, что все

знают, что он вор, и все его не любят: его никто не станет скрывать…

Исправник опоясался своею саблею, как вдруг в передней послышалось между бывшими там

людьми необыкновенное движение, и… через порог в залу, где все мы находились, тяжело дыша,

вошёл Селиван с тётушкиной шкатулкой в руках.

Все вскочили с мест и остановились как вкопанные

Забыли, возьмите, — глухо произнёс Селиван.

Более он ничего не мог говорить, потому что совсем задыхался от непомерной скорой

ходьбы и, может быть, от сильного внутреннего волнения.

Он поставил шкатулку на стол, а сам, никем не прошенный, сел на стул и опустил голову и

руки.

Шкатулка была в полной целости. Тётушка сняла с шеи ключик, отперла её и воскликнула:

Всё, всё как было!

Сохранно… — тихо молвил Селиван. — Я всё бег за вами… хотел догнать… не сдужал…

Простите, что сижу перед вами… задохнулся.

Отец первый подошёл к нему, обнял его и поцеловал в голову.

Селиван не трогался.

Тётушка вынула из шкатулки две сотенные бумажки и стала давать их ему в руки.

Селиван продолжал сидеть и смотреть, словно ничего не понимал.

Возьми что тебе дают, — сказал исправник.

За что? — не надо!

За то, что ты честно сберёг и принёс забытые у тебя деньги.

А то как же? Разве надо не честно?

Ну, ты… хороший человек… ты не подумал утаить чужое.

Утаить чужое!.. — Селиван покачал головою и добавил: — Мне не надо чужого.

И он встал с места, чтобы идти назад к своему опороченному дворишку, но отец его не

пустил: он взял его к себе в кабинет и заперся там с ним на ключ, а потом через час велел запречь

сани и отвезти его домой.

Через день об этом происшествии знали в городе и в округе, а через два дня отец с

тётушкою поехали в Кромы и, остановясь у Селивана, пили в его избе чай и оставили его жене

тёплую шубу. На обратном пути они опять заехали к нему и ещё привезли ему подарков: чаю,

сахару и муки. Он брал всё вежливо, но неохотно и говорил:

На что? Ко мне теперь, вот уже три дня, все стали люди заезжать… пошёл доход… щи

варили… Нас не боятся, как прежде боялись.

Когда меня повезли после праздников в пансион, со мною опять была к Селивану посылка,

и я пил у него чай и всё смотрел ему в лицо и думал: «Какое у него прекрасное, доброе лицо!

Отчего же он мне и другим так долго казался пугалом?»

Эта мысль преследовала меня и не оставляла в покое. Ведь это тот же самый человек,

который всем представлялся таким страшным, которого все считали колдуном и злодеем. И так

долго всё выходило похоже на то, что он только тем и занят, что замышляет и устраивает

злодеяния. Отчего же он вдруг стал так хорош и приятен?

Николай Семёнович Лесков (4 [16] февраля 1831— 21 февраля [5 марта] 1895) русский

писатель и публицист, мемуарист.

18.

Симонов Константин Михайлович

Вот, сказал Леонидов, постучав пальцем по газете. Вот! Я в армейской еще позавчера

заметил, хотел вам почитать, да у меня ктото замахорил… Вот… И стал медленно читать вслух

громким, сердитым голосом: «Немецкофашистские мерзавцы зверски расправляются с

попадающими к ним в плен ранеными красноармейцами. В деревне Никулино фашисты изрубили

на куски восемь раненых красноармейцевартиллеристов; у троих из них отрублены головы…»

Он задержал палец на том месте, до которого дочитал, и, продолжая держать его там, поднял злые

глаза и спросил: Ну, что? Спросил так, словно ктото спорил с ним. Потом снова посмотрел на

то место, где держал палец, и повторил: «У троих из них отрублены головы…» А я вчера немца

убил, так мне Караулов по уху дал. Да?

Так тебе и надо! отозвался Комаров. А что же, люди старались, «языка» брали, а ты его

бьешь! Посмотри, какой стрелок!

Так я ж его и брал, возразил Леонидов.

Не ты один брал.

Ну ладно, по уху, сказал Леонидов. Не будь он комвзвода, он бы у меня покатился!

Ладно, пусть, повторил он. Но он же еще пригрозил: в другой раз повторить расстреляю! Это

как понимать?

А так и понимать: не бей «языка», снова наставительно сказал Комаров. А как

понимать, что меня еще старший политрук тягал? Он мне про «языка» не говорил. Он говорит:

«Раз пленный, то вообще не имеешь права… Какое твое право!» он мне говорит. А это,

Леонидов упер палец в газету так, что прорвал ее, а это я имею право читать? Или не имею? Я в

газете своими глазами все это вижу, как людям головы рубят! А мне по уху? Да?

Он замолчал, ожидая, что ему ктонибудь ответит. Но ему никто не ответил, и он стал

читать дальше, повысив голос против прежнего:

«В деревне Макеево командир роты связи тов. Мочалов и политрук роты тов.Губарев

обнаружили зверски истерзанные трупы красноармейцев Ф.И.Лапенко, С.Д.Сопова,

Ф.С.Фильченко. Фашисты надругались над ранеными, выкололи у них глаза, отрезали носы и

перерезали горло…» Он снова оторвался от газеты. Для чего нам про это пишут? А, младший

сержант?

Чтоб злей были.

Я и так чересчур злой!

А «языка» все равно не трогай, отозвался Комаров, любивший бить в одну точку. Раз

взял, значит, взял.

Чересчур вы добрые, погляжу я на вас! зло сказал Леонидов.

Синцов отложил бритву. Последние слова Леонидова рассердили его.

А ты нам свою злость в глаза не суй! Подожди… хлопнул он по колену, видя, что

Леонидов собирается прервать его. Ты злой! А сколько фашистов у тебя на счету? Кроме того

пленного, два? А Комаров добрый, у него четверо!

Когда он в первый раз выходил из землянки умываться, это не бросилось ему в глаза, а

сейчас он внезапно заметил всю красоту природы в этот солнечный зимний день: и на редкость

синее небо, и белизну нападавшего за ночь снега, и черные тени стволов, и даже треугольник

самолетов, летевших так высоко, что их далекое, тонкое пение не казалось опасным.

Только что в блиндаже они спорили между собой о войне и смерти, о том, как убивать

людей, и о том, можно ли при этом быть добрым и злым…

А сейчас он шел к развалинам барского дома по залитой солнцем и разлинованной тенями

стволов сосновой аллее и думал, как, в сущности, плохо приспособлен человек к той жизни,

которая называется войной. Он и сам пытается приучить себя к этой жизни, и другие заставляют

его приучиться к ней, и все равно из этого ровным счетом ничего не выходит, если иметь в виду не

поведение человека, на котором постепенно начинает сказываться время, проведенное на войне, а

его чувства и мысли в минуту отдыха и тишины, когда он, закрыв глаза, может, словно из

небытия, мысленно возвратиться в нормальную человеческую обстановку…

Нет, можно научиться воевать, но привыкнуть к войне невозможно. Можно только сделать

вид, что ты привык, и некоторые очень хорошо делают этот вид, а другие не умеют его делать и,

наверное, никогда не сумеют. Кажется, он, Синцов, умеет делать этот вид, а что проку в том? Вот

пригрело солнышко, небо синее, и самолеты летят кудато не сюда, и пушки стреляют не сюда, и

он идет, и ему так хочется жить, так хочется жить, что прямо хоть упади на землю и заплачь и

жадно попроси еще день, два, неделю вот такой безопасной тишины, чтобы знать, что, пока она

длится, ты не умрешь…

19.

Алексин Анатолий Георгиевич

Порою, чем дальше уходит дорога жизни, тем с большим удивлением двое, идущие рядом,

вспоминают начало пути. Огни прошлого исчезают гдето за поворотом… Чтобы события на

расстоянии казались все теми же, теми же должны остаться и чувства. А у насто с Надюшей где

был тот роковой поворот? Сейчас, когда несчастье заставило оглянуться назад, я его, кажется,

разглядел. И если когданибудь Надя вернется…

Мысленно я все время готовлюсь к тому разговору. Это, я думаю, еще не стало болезнью,

но стало моей бессонницей, неотступностью. Ночами я веду диалог, в котором участвуем мы оба:

Надя и я. Сюжет диалога всегда одинаков: это наша с ней жизнь.

Если прошлое вспоминается «в общем и целом», оно, наверное, умерло или просто не

имеет цены. Лишь детали воссоздают картину. Подчас неожиданные, когдато казавшиеся

смешными, они с годами обретают значительность. Так сейчас происходит со мной.

Но почему все, о чем я теперь вспоминаю, так долго не обнаруживало себя?

Я должен восстановить разрозненные детали. Быть может, собравшись вместе, они создадут нечто

цельное?

Мы с Надей работали в конструкторском бюро на одном этаже, но в разных концах

коридора. Встречаясь, мы говорили друг другу «здрасьте!», не называя имен, потому что не знали

их.

Когда же меня вместе с чертежной доской решили переселить в Надину комнату,

некоторые из ее коллег запротестовали: «И так уж не протолкнешься!»

Одним человеком меньше, одним больше… — стал убеждать представитель дирекции.

Это смотря какой человек! сказала Надюша.

Потом, возникая изза своей чертежной доски, словно изза ширмы кукольного театра, я

нарочно встречался с Надей глазами и улыбался, чтобы она поверила, что я человек неплохой. С

той же целью я пригласил ее однажды на концерт знаменитой певицы.

Пойдемте… Я тоже пою! сказала она. И добавила: Правда, есть одно затруднение:

у меня насморк и кашель. Таких зрителей очень не любят.

Но именно там, в Большом зале Консерватории, я ее полюбил. В течение двух отделений

Надя героически старалась не кашлять и не чихать. А когда знаменитую певицу стали вызывать на

«бис», она шепнула:

У вас нет платка? Мой абсолютно промок. Вот уж не ожидала от своего маленького

носа такой бурной активности!

Она напоминала ребенка, который в присутствии гостей, повергая родителей в ужас,

может поведать обо всех своих намерениях и выдать любые тайны семьи.

«Милая детская непосредственность…» говорят о таких людях. Надина непосредственность

никогда не была «милой» — она была удивительной.

Покоряющей… Ее синонимом была честность. Ято ведь не отважился сообщить ей, что

сочиняю фантастические рассказы, которые никто не печатает! Тем более что, как я узнал

окольным путем, она этот жанр не любила:

Столько фантастики в реалистических произведениях!..

А когда я сказал Надюше, что мечтаю на ней жениться, она ответила:

Только учтите, у меня есть приданое: порок сердца и запрет иметь детей.

В вас самой столько детского! — растерянно пошутил я.

С годами это может стать неестественным и противным, ответила

Надя. — Представьте себе пожилую даму с розовым бантиком в волосах!

Но ведь можно, в конце концов, и без..

Нет, нельзя, перебила она. Представляете, какая у нас с вами была бы дочь!

С той поры иметь дочь стало нашим главным желанием. Будущие родители обычно мечтают о

сыновьях, а мы ждали дочь.

«Ясно… Запретный плод!» говорили знакомые. Эти восклицания были не только

банальными, но и неточными. Надюша, мало сказать, не прислушивалась к запретам врачей она

просто о них забыла. И только глаза, которые изза припухлости век становились по утрам вроде

бы меньше и уже, напоминали о том, что порок сердца всетаки есть.

Почти всех женщин беременность украшает. На ком ты женился? говорила Надюша,

разглядывая себя в зеркале по утрам.

Другие мечтали о сыновьях. А мы ждали Оленьку. И она родилась. «Она не могла

поступить иначе, написала мне Надюша в своей первой записке после того, как нас на земле

стало трое. — Меня полгода держали в больнице. Разве она могла обмануть мои и твои ожидания?

Спасибо ей!»

С этой фразы, я думаю, все началось. Эта фраза перекинула мост и в тот страшный день,

который разлучил нас с Надюшей. Мост длиною в шестнадцать лет и два месяца…

Алексин (настоящая фамилия Гоберман) Анатолий Георгиевич [3.8.1924] прозаик,

драматург, публицист.

20.

Каралис Дмитрий Николаевич

Я позвонил в дверь своей квартиры, и когда вошел, во всем доме погас свет. Двор

колодец погрузился во мрак, встал лифт, перестали дребезжать и петь звонки, кухня лишилась

привычного зудения холодильника, умолк телефон его по новой моде тоже питало электричество.

У подъезда встала машина охраны милиционеры при свете плафона играли в салоне в карты и

вполглаза приглядывали за входной дверью отключившаяся сигнализация дала сигнал тревоги.

На лестницах заколыхались тени, а в глубине окон, как в пещерах, засветились лучики

свечей. Соседи по площадке сказали, что аварийка работает на Петроградской стороне, будет у нас

на Васильевском не раньше, чем через час.

Ужинали при свечах.

В доме было непривычно тихо, и когда мы пили чай, вскипяченный в ковшичке на газе, я

загляделся на свечу и порадовался. Молчал телевизор, молчал телефон, не урчала посудомоечная

машина, не громыхала дверь лифта.

В тихом полумраке обнаружилась своя таинственная прелесть, и когда я внес свечу в

кабинет, по корешкам книг пробежала загадочная улыбкатень. Я взял одну наугад, и, пристроив

подсвечник на круглый столик, принялся листать. И думал о том, что вспыхни сейчас люстра над

головой, залейся коридор ярким светом и закричи голосом рекламного зазывалы телевизор на

кухне, я огорчусь: мне хотелось длить уютный полумрак и наслаждаться вынужденным

молчанием телефона. Потрескивала свеча, навевая настроение вполне философское.

Вошла жена с дочкой, сели на диван, и я отложил книгу. Они напомнили мне ребятню у ночного

костра, когда отблеск огня ложится на лица и водит за спинами густые черные тени.

И вдруг из теплого свечного уюта генетическая память бросила меня в другую крайность. Я

помолчал и спросил, могут ли мои женщины представить себе блокаду Ленинграда. Нет света,

газа, еды. Замерз водопровод. В доме холоднее, чем на улице. На лестнице, возле застывших

батарей, лежат припорошенные снегом трупы. Из черной тарелки репродуктора тикает метроном.

Слабость, туман в голове. И дом сотрясается от близких разрывов бомб или снарядов…

Полумрак создавал ощущение, что все это рядом, близко, и жена с дочерью дружно передернули

плечами.

Мы стали говорить о другом, о чем давно не говорили, и просидели с полчаса при

оранжевом огоньке свечки. Вернулся из института сын и, пройдя темным коридором,

присоединился к нашей компании, потирая с мороза руки и блестя глазами. И я думал о том, что

мы часто ругаем судьбу за ее немилость к нам, но редко благодарим за наши удачи. И спим в

теплых кроватях, пьем по утрам кофе с булочкой, равнодушно смотрим, как рекой льется кровь в

телевизоре, гремят выстрелы, но отними у нас, городских, хотя бы свет или тепло, и жизнь

покажется до ужаса несправедливой.

Мы вновь вернулись к теме блокады, и жена сказала, что тогда у людей была злость на

врага и стремление к общей победе, они не давали пасть духом и придавали силы.

А сейчас… жена пожала плечами. Какая сейчас может быть общая победа?.. Всяк сам по себе…

Скажи спасибо, если еще свет починят.

Вспыхнул свет, и я мысленно сказал спасибо. Мы разбрелись по квартире смотреть

телевизор, звонить по телефону, щелкать клавишами компьютера… И мне долго вспоминалась

горящая в темноте свеча и отблеск огонька на лицах домочадцев.

Дмитрий Николаевич Каралис (род. 26 ноября 1949) советский и российский писатель,

прозаик, публицист, киносценарист, общественный деятель.

21.

Ананьев Анатолий Андреевич

Володин, грязный, с оторванной портупеей и расстёгнутым воротом, в гимнастёрке,

выпачканной в саже и копоти, стоит на дороге, когда взвод его, его рота отбивают вторую атаку.

Он спохватился, хотел было отойти на обочину, но было уже поздно, передний «виллис»,

скрипнув тормозами, остановился прямо напротив него.

Ранены? спросил генерал, не дожидаясь, пока Володин, как положено по уставу,

отрапортует, кто он, почему стоит на шоссе, что делал и что собирается делать.

Нет, товарищ генерал, смущённо ответил Володин, заметив, как генерал пристально

разглядывает его лицо и одежду. «Сейчас влетит!» Но член Военного совета фронта неожиданно

повернулся к сидевшему позади полковнику и сказал:

Это же тот самый лейтенант…

От пулемётных гнёзд?

Ну…

Упоминание о пулемётных гнёздах ещё больше смутило Володина, потому что он тогда,

собственно, хотя и дошёл до гнёзд, но не выполнил приказ командира роты и к тому же так нелепо

попал под вражеский танк! Ему показалось, что полковник неприязненно усмехнулся, произнеся

эти слова: «От пулемётных…» и усмехнулся потому, что все знал.

Володин был прав: и генерал, и сидевший позади него полковник действительно знали

многие подробности соломкинского боя, они только что встречались и разговаривали с

подполковником Таболой и капитаном Пашенцевым; знали и о Володине, как он был послан к

пулемётным гнёздам, как попал под танк и как солдат Чебурашкин, рискуя жизнью, спас его,

своего командира, но во всей этой истории, пересказанной Пашенцевым, Володин выглядел

героем.

Туда?…

Да, в роту, товарищ генерал!

Отпустили? Выписали?

Сам ушёл, добавил Володин и подумал, что лежать под бомбами куда легче, чем

стоять перед генералом. Но хотя он и волновался, он все же был доволен, что сказал правду, и это

несколько ободряло его; он смотрел не мигая, потому что в конце концов не чувствовал за собой

никакой вины ни в том, что с ним случилось на передовой, ни в том, на что решился в санитарной

роте — вернуться в траншею; уверенность крепла в нем, и когда генерал вновь посмотрел на него,

когда их взгляды встретились.

Но генерал вовсе не собирался ничего приказывать, тем более отправлять назад, в

санитарную роту, хотя видел, что Володин как раз именно в этом нуждается; бледное,

измождённое лицо, впалые щеки, гимнастёрка, выпачканная в саже и копоти, оторванная

портупея, весь вид совсем юного, стоявшего по стойке «смирно» командира взвода, его ладонь с

неотмытыми пятнами крови, поднятая к пилотке, контуженое плечо, то и дело вздрагивавшее от

напряжения, все это вызывало у генерала иные мысли; он думал о том, сколько должно быть

воли в человеке, если он вот так, испытав страх и ужас, не только не сломился духом, но стал ещё

крепче и сильнее. Генерал ещё раз, взглянул в упрямое лицо Володина; он понял сейчас не

нужно ни одобрительных слов, ни похвал; просто протянул руку и сказал:

Желаю удачи, лейтенант! Боевой удачи!

«Виллисы» уже скрылись за поворотом, а Володин все ещё в раздумье стоял на шоссе;

было в этой случайной минутной встрече чтото очень важное для него, чего он не мог понять

сразу, сейчас; только спустя семь дней, когда— измотанная и вновь пополненная, злая от

постоянных неудач, вместе со всеми частями двинется вперёд, на запад, чтобы, уже не

останавливаясь, дойти до самого Берлина, только спустя семь дней, когда все это произойдёт и

в освобождённой Рындинке, на ещё дымящейся от боя окраине, Володин снова встретится с

членом Военного совета фронта, то важное, чего он не может понять сейчас, стоя на шоссе,

неожиданно откроется ему в одной несложной фразе: «Мы русские солдаты!» Услышит её от

члена Военного совета фронта. Может быть, потому, что слово «солдат» в таком сочетании

поднималось над всеми воинскими званиями, даже над генеральским, даже над маршальским

чином, а слово «русский» связывало с историей России, с лучшими её страницами Бородинским

сражением, Севастопольской эпопеей, Севастопольской страдой, как назвал её СергеевЦенский;

но, может быть, потому, что Володин сам ощущал все это и только не мог выразить свои, чувства

одной фразой, и теперь, услышав эту фразу, вдруг понял, насколько проста и несложна истина,

он с гордостью мысленно повторил её: «Мы русские!».

Анатолий Андреевич Ананьев (1925—2001) русский советский прозаик.


М.Горький


КАК Я УЧИЛСЯ


Рассказ

Когда мне было лет шесть-семь, мой дед начал учить меня грамоте. Было это так.

Однажды вечером он достал откуда-то тоненькую книжку, хлопнул ею себя по ладони, меня по голове и весело сказал:

— Ну, скула калмыцкая, садись учить азбуку! Видишь фигуру? Это – «аз». Говори: «аз»! Это – «буки», это – «веди». Понял?

— Понял.

— Врёшь.

Он ткнул пальцем во вторую букву.

— Это – что?

— «Буки».

— Это?

— «Веди».

— А это? – Он указал на пятую букву.

— Не знаю.

— «Добро». Ну – это какая?

— «Аз».

— Попал! Говори – «глаголь», «добро», «есть», «живёте»!

Он обнял меня за шею крепкой, горячей рукой и тыкал пальцами в буквы азбуки, лежавшей под носом у меня, и кричал, всё повышая голос:

— «Земля»! «Люди»!

Мне было занятно видеть, что знакомые слова – добро, есть, живёте, земля, люди – изображаются на бумаге незатейливыми, маленькими знаками, и я легко запоминал их фигуры. Часа два дед гонял меня по азбуке, и в конце урока я без ошибки называл более десяти букв, совершенно не понимая, зачем это нужно и как можно читать, зная названия буквенных знаков азбуки.

Насколько легче учиться грамоте теперь, по звуковому способу, когда «а» так и произносится – «а», а не «аз», «в» — так и есть «в», а не «веди». Великую благодарность заслужили учёные люди, придумавшие звуковой приём обучения азбуке, — сколько детских сил сохраняется благодаря этому и насколько быстрее идёт усвоение грамоты! Так – повсюду наука стремится облегчить труд человека и сберечь его силы от излишней траты.

Я запомнил всю азбуку дня в три, и вот наступило время учить слога, составлять из букв слова, Теперь, по звуковому способу, это делается просто, человек произносит звуки: «о», «к», «н», «о» и сразу же слышит, что он сказал определённое, знакомое ему слово – «окно».

Я учился иначе: для того, чтоб сказать слово – «окно», я должен был проговорить длинную бессмыслицу: «он-како-наш-он-но=окно». Ещё труднее и непонятнее складывались многосложные слова, например: чтобы сложить слово «половица», нужно было выговорить «покой-он=по=по», «люди-он=ло=поло», «веди-ик=ви=полови», «цы-аз=ца=половица»! Или «червяк»: «червь-есть=че», «рцы-веди-яз=рвя=червя», «како-ер=къ=червякъ»!

Эта путаница бессмысленных слогов страшно утомляла меня, мозг быстро уставал, соображение не работало, я говорил смешную чепуху и сам хохотал над нею, а дед бил меня за это по затылку или порол розгами. Но нельзя было не хохотать, говоря такую чепуху, как например: «мыслете-он=мо=мо», «рцы-добро-веди-ивин=рдвин=мордвинъ»; или: «буки-аз=ба=ба, «ша-како-иже-ки=шки=башки», «арцы-ер=башкиръ»! Понятно, что вместо «мордвин», я говорил «мордин», вместо «башкир» «шибир», однажды сказал вместо «богоподобен» «болтоподобен», а вместо «епископ» «скопидом». За эти ошибки дед жестоко порол меня розгами или трепал за волосы до головной боли.

А ошибки были неизбежны, потому что в таком чтении слова трудно понять, приходилось догадываться о смысле их и говорить не то слово, которое прочитал, да не понял, а похожее на него по звукам. Читаешь «рукоделье», а говоришь — «мукосей», читаешь «кружева», говоришь «жевать».

Долго – с месяц и больше – маялся я на изучении слогов, но стало ещё трудней, когда дед заставил меня читать псалтырь, написанный на церковно-славянском языке. Дед хорошо и бойко читал на этом языке, но он сам плохо понимал его различие от гражданской азбук. Для меня явились новые буквы «пса», «кси», дед не мог объяснить, откуда они, бил меня кулаками по голове и приговаривал:

— Не «покой», дьяволёнок, а «пса», «пса», «пса»!

Это была пытка, она продолжалась месяца четыре, в конце концов я научился читать и «по-граждански» и «по-церковному», но получил решительное отвращение и вражду к чтению и книгам.

Осенью меня отдали в школу, но через несколько недель я заболел оспой и учение прервалось, к немалой радости моей. Но через год меня снова сунули в школу – уже другую.

Я пришёл туда в материных башмаках, в пальтишке, перешитом из бабушкиной кофты, в жёлтой рубахе и штанах «навыпуск», всё это сразу было осмеяно, за жёлтую рубаху я получил прозвище «бубнового туза». С мальчиками я скоро поладил, но учитель и поп невзлюбили меня.

Учитель был жёлтый, лысый, у него постоянно текла кровь из носа, он являлся в класс, заткнув ноздри ватой, садился за стол, гнусаво спрашивал уроки и вдруг, замолчав на полуслове, вытаскивал вату из ноздрей, разглядывал её, качая головою. Лицо у него было плоское, медное, окисшее, в морщинах лежала какая-то прозелень, особенно уродовали это лицо совершенно лишние на нём оловянные глаза, так неприятно прилипавшие к моему лицу, что всегда хотелось вытереть щёки ладонью.

Несколько дней я сидел в первом отделении, на передней парте, почти вплоть к столу учителя, — это было нестерпимо, казалось он никого не видит, кроме меня, он гнусил всё время:

— Песко-ов, перемени рубаху-у! Песко-ов, не вози ногами! Песков, опять у тебя с обуви луза натекла-а!

Я платил ему за это диким озорством: однажды достал половину арбуза, выдолбил её и привязал на нитке к блоку двери в полутёмных сенях. Когда дверь открылась – арбуз взъехал вверх, а когда учитель притворил дверь – арбуз шапкой сел ему прямо на лысину. Сторож отвёл меня с запиской учителя домой, и я расплатился за эту шалость своей шкурой.

В другой раз я насыпал в ящик его стола нюхательного табаку, он так расчихался, что ушёл из класса, прислав вместо себя зятя своего – офицера, который заставил весь класс петь «Боже, царя храни» и «Ах, ты, воля, моя воля». Тех, кто пел неверно, он щёлкал линейкой по головам как-то особенно звучно и смешно, но не больно.

Законоучитель, красивый и молодой, пышноволосый поп, невзлюбил меня за то, что у меня не было «Священной истории ветхого и нового завета» и за то, что я передразнивал его манеру говорить.

Являясь в класс, он первым делом спрашивал меня:

— Пешков, книгу принёс или нет? Да. Книгу?

Я отвечал:

— Нет. Не принёс. Да.

— Что – да?

— Нет.

— Ну, и – ступай домой. Да. Домой. Ибо тебя учить я не намерен. Да. Не намерен.

Это меня не очень огорчало, я уходил и до конца уроков шатался по грязным улицам слободы, присматривался к её шумной жизни.

Несмотря на то, что я учился сносно, мне скоро было сказано, что меня выгонят из школы за недостойное поведение. Я приуныл – это грозило мне великими неприятностями.

Но явилась помощь – в школу неожиданно приехал епископ Хрисанф.

Когда он, маленький, в широкой чёрной одежде сел за стол, высвободил руки из рукавов и сказал:

«Ну, давайте беседовать, дети мои!» — в классе сразу стало тепло, весело, повеяло незнакомо приятным.

Вызвав, после многих, и меня к столу, он спросил серьёзно:

— Тебе – который год? Только-о? Какой ты, брат, длинный, а? Под дождями часто стоял, а?

Положив на стол сухонькую руку, с большими острыми ногтями, забрав в пальцы непышную бородку, он уставился в лицо мне добрыми глазами, предложив:

— Ну-ко, расскажи мне из священной истории, что тебе нравится?

Когда я сказал, что у меня нет книги и я не учу священную историю, он поправил клобук и спросил:

— Как же это? Ведь это надобно учить! А может, что-нибудь знаешь, слыхал? Псалтырь знаешь? Это хорошо! И молитвы? Ну, вот видишь! Да ещё и жития? Стихами? Да ты у меня знающий.

Явился наш поп, красный, запыхавшийся, епископ благословил его, но когда поп стал говорить про меня, он поднял руку, сказав:

— Позвольте минутку… Ну-ко, расскажи про Алексея человека божия?..

— Прехорошие стихи, брат, а? – сказал он, когда я приостановился, забыв какой-то стих. – А ещё что-нибудь?.. Про царя Давида? Очень послушаю!

Я видел, что он действительно слушает и ему нравятся стихи; он спрашивал меня долго, потом вдруг остановил, осведомляясь быстро:

— По псалтырю учился? Кто учил? Добрый дедушка-то? Злой? Неужто? А ты очень озорничаешь?

Я замялся, но сказал – да! Учитель с попом многословно подтвердили моё сознание, он слушал их, опустив глаза, потом сказал, вздохнув:

— Вот что про тебя говорят – слыхал? Ну-ко, подойди!

Положив на голову мне руку, от которой исходил запах кипарисового дерева, он спросил:

— Чего же это ты озорничаешь?

— Скушно очень учиться.

— Скучно? Это, брат, неверно что-то. Было бы тебе скучно учиться – учился бы ты плохо, а вот учителя свидетельствуют, что хорошо ты учишься. Значит, есть что-то другое.

Вынув маленькую книжку из-за пазухи, он написал:

— Пешков, Алексей. Так. А ты всё-таки сдерживался бы, брат, не озорничал бы много-то! Немножко – можно, а уж много-то – досадно людям бывает! Так ли я говорю, дети?

Множество голосов весело ответили:

— Так.

— Вы сами-то ведь немного озорничаете?

Мальчишки, ухмыляясь, заговорили:

— Нет. Тоже много! Много!

Епископ отклонился на спинку стула, прижал меня к себе и удивлённо сказал, так, что все – даже учитель с попом – засмеялись:

— Экое дело, братцы мои, ведь и я тоже в ваши годы-то великим озорником был! Отчего бы это, братцы?

Дети смеялись, он расспрашивал их, ловко путая всех, заставляя возражать друг другу, и всё усугублял весёлость. Наконец встал и сказал:

— Хорошо с вами, озорники, да пора ехать мне!

Поднял руку, смахнул рукав к плечу и, крестя всех широкими взмахами, благословил:

— Во имя отца и сына и святого духа, благословляю вас на добрые труды! Прощайте.

Все закричали:

— Прощайте, владыко! Опять приезжайте.

Качая клобуком, он говорил:

— Я приеду, приеду! Я вам книжек привезу!

И сказал учителю, выплывая из класса:

— Отпустите-ка их домой!

Он вывел меня за руку в сени и там сказал тихонько, наклоняясь ко мне:

— Так ты – сдерживайся, ладно? Я ведь понимаю, зачем ты озорничаешь! Ну, прощай, брат!

Я был очень взволнован, какое-то особенное чувство кипело в груди, и даже когда учитель, распустив класс, оставил меня и стал говорить, что теперь я должен держаться тише воды, ниже травы, я выслушал его внимательно, охотно.

Поп, надевая шубу, ласково гудел:

— Отныне ты на моих уроках должен присутствовать! Да. Должен. Но – сиди смиренно! Да. Смирно.

Поправились дела мои в школе – дома разыгралась скверная история: я украл у матери рубль. Однажды вечером мать ушла куда-то, оставив меня домовничать с ребёнком; скучая, я развернул одну из книг вотчима «3апнски врача» Дюма-отца, и между страниц увидал два билета – в десять рублей и в рубль. Книга была непонятна, я закрыл её и вдруг сообразил, что за рубль можно купить не только «Священную историю», но, наверное, и книгу о Робинзоне. Что такая книга существует, я узнал незадолго перед этим в школе: в морозный день, во время перемены, я рассказывал мальчикам сказку, вдруг один из них презрительно заметил:

— Сказки – чушь, а вот Робинзон – это настоящая история!

Нашлось ещё несколько мальчиков, читавших Робинзона, все хвалили эту книгу, я был обижен, что бабушкина сказка не понравилась, и тогда же решил прочитать Робинзона, чтобы тоже сказать о нём – это чушь!

На другой день я принёс в школу «Священную историю» и два растрёпанных томика сказок Андерсена, три фунта белого хлеба и фунт колбасы. В тёмной, маленькой лавочке у ограды Владимирской церкви был и Робинзон, тощая книжонка в жёлтой обложке, и на первом листе изображён бородатый человек в меховом колпаке, в звериной шкуре на плечах, — это мне не понравилось, а сказки даже и по внешности были милые, несмотря на то, что растрёпаны.

Во время большой перемены я разделил с мальчиками хлеб и колбасу, и мы начали читать удивительную сказку «Соловей» — она сразу взяла всех за сердце.

«В Китае все жители – китайцы и сам император – китаец», — помню, как приятно удивила меня эта фраза своей простой, весело улыбающейся музыкой и ещё чем-то удивительно хорошим.

Мне не удалось дочитать «Соловья» в школе – не хватило времени, а когда я пришёл домой, мать, стоявшая у шестка со сковородником в руках, поджаривая яичницу, спросила меня странным, погашенным голосом:

— Ты взял рубль?

— Взял; вот – книги…

Сковородником она меня и побила весьма усердно, а книги Андерсена отняла и навсегда спрятала куда-то, что было горше побоев.

В школе я проучился почти всю зиму, а летом умерла моя мать, и дед тотчас же отдал меня «в люди» — в ученики к чертёжнику. Хотя я и прочитал несколько интересных книг, но всё-таки особенного желания читать у меня не было, да и времени на это не хватало. Но скоро это желание явилось и сразу же стало сладкой мукой моей – об этом я подробно рассказал в книжке моей «В людях».

Сознательно читать я научился, когда мне было лет четырнадцать. В эти годы меня увлекала уже не одна фабула книги, — более или менее интересное развитие изображаемых событий, — но я начинал понимать красоту описаний, задумываться над характерами действующих лиц, смутно догадывался о целях автора книги и тревожно чувствовал различие между тем, о чём говорила книга, и тем, что внушала жизнь.

Жилось мне в ту пору трудно, — моими хозяевами были закоренелые мещане, люди, главным наслаждением которых являлась обильная еда, а единственным развлечением – церковь, куда они ходили, пышно наряжаясь, как наряжаются, идя в театр или на публичное гулянье. Работал я много, почти до отупения, будни и праздники были одинаково загромождены мелким, бессмысленным, безрезультатным трудом.

Дом, в котором жили мои хозяева, принадлежал «подрядчику землекопных и мостовых работ», маленькому коренастому мужику с Клязьмы. Остробородый, сероглазый, он был зол, груб и как-то особенно спокойно жесток. У него было человек тридцать рабочих, все – владимирские мужики; жили они в тёмном подвале с цементным полом и маленькими окнами ниже уровня земли. Вечерами, измученные работой, поужинав щами из квашеной вонючей капусты с требухою или солониной, от которой пахло селитрой, они выползали на грязный двор и валялись на нём, — в сыром подвале было душно и угарно от огромной печи. Подрядчик являлся в окне своей комнаты и орал:

— Эй, вы, дьяволы, опять на двор вылезли? Развалились, свиньи! У меня в дому хорошие люди живут – али им приятно глядеть на вас?

Рабочие покорно уходили в подвал. Все это были люди печальные, они редко смеялись, почти никогда не пели песен, говорили кратко, неохотно и, всегда выпачканные землёй, казались мне покойниками, которых воскресили против их воли для того, чтобы мучить ещё целую жизнь.

«Хорошие люди» — офицеры, картёжники и пьяницы, они били денщиков до крови, били любовниц, пёстро одетых женщин, куривших папиросы. Женщины тоже напивались и хлестали денщиков по щекам. Пили и денщики, пили помногу, насмерть.

В воскресные дни подрядчик выходил на крыльцо и садился на ступени, с длинной узкой книжкой в одной руке, с обломком карандаша в другой; к нему гуськом, один за другим, подходили землекопы, точно нищие. Они говорили пониженными голосами, кланяясь и почёсываясь, а подрядчик орал на весь двор:

— Ладно, будет! Бери целковый! Чего? А в морду – хочешь? Хватит с вас! Иди прочь… Но!

Я знал, что среди землекопов есть немало однодеревенцев подрядчика, есть родственники его, но он со всеми был одинаково жесток и груб. И землекопы были тоже жестоки и грубы в отношении друг к другу, а особенно – к денщикам. Почти каждое воскресенье на дворе разгорались кровавые драки, гудела трёхэтажная грязная ругань. Землекопы дрались беззлобно, как бы выполняя надоевшую им обязанность; избитый до крови отходил или отползал в сторону и там молча осматривал свои царапины, раны, ковырял грязными пальцами расшатанные зубы.

Разбитое лицо, затёкшие от ударов глаза никогда не вызывали сострадания товарищей, но если была разорвана рубаха – все сожалели об этом, а избитый хозяин рубахи угрюмо злился, иногда плакал.

Эти сцены вызывали у меня неописуемо тяжёлое чувство. Мне было жалко людей, но я жалел их холодной жалостью, у меня никогда не возникало желания сказать кому-нибудь из них ласковое слово, чем-либо помочь избитым – хотя бы воды подать, чтобы они смыли отвратительно густую кровь, смешанную с грязью и пылью. В сущности, я не любил их, немножко боялся и – произносил слово «мужик» так же, как мои хозяева, офицеры, полковой священник, сосед-повар и даже денщики, — все эти люди говорили о мужиках с презрением.

Жалеть людей – это тяжело, всегда хочется радостно любить кого-нибудь, а любить было некого. Тем горячее я полюбил книги.

Было и ещё много грязного, жестокого, вызывавшего острое чувство отвращения, — я не буду говорить об этом, вы сами знаете эту адову жизнь, это сплошное издевательство человека над человеком, эту болезненную страсть мучить друг друга – наслаждение рабов. И вот в такой проклятой обстановке я впервые стал читать хорошие, серьёзные книги иностранных литераторов.

Я, вероятно, не сумею передать достаточно ярко и убедительно, как велико было моё изумление, когда я почувствовал, что почти каждая книга как бы открывает предо мною окно в новый, неведомый мир, рассказывая мне о людях, чувствах, мыслях и отношениях, которых я не знал, не видел. Мне казалось даже, что жизнь, окружающая меня, всё то суровое, грязное и жестокое, что ежедневно развёртывалось предо мною, всё это – не настоящее, ненужное; настоящее и нужное только в книгах, где всё более разумно, красиво и человечно. В книгах говорилось тоже о грубости, о глупости людей, об их страданиях, изображались злые и подлые, но рядом с ними были другие люди, каких я не видал, о которых даже не слышал, — люди честные, сильные духом, правдивые, всегда готовые хоть на смерть ради торжества правды, ради красивого подвига.

Первое время, опьянённый новизною и духовной значительностью мира, открытого для меня книгами, я стал считать их лучше, интереснее, ближе людей и – как будто – немного ослеп, глядя на действительную жизнь сквозь книги. Но суровая умница-жизнь позаботилась вылечить меня от этой приятной слепоты.

По воскресеньям, когда хозяева уходили в гости или гулять, я вылезал из окна душной, пропахшей жиром кухни на крышу и там читал. По двору плавали, как сомы, полупьяные или сонные землекопы, визжали горничные, прачки и кухарки от жестоких нежностей денщиков, я – посматривал с высоты на двор и величественно презирал эту грязненькую, пьяную, распутную жизнь.

Один из землекопов был десятник, или «нарядчик», как они звали его, угловатый, неладно сделанный из тонких костей и синих жил старичок Степан Лешин, человек с глазами голодного кота и седенькой, смешно рассеянной бородкой на коричневом лице, на жилистой шее и в ушах. Оборванный, грязный, хуже всех землекопов, он был самый общительный среди них, но они заметно боялись его, и даже сам подрядчик говорил с ним, понижая свой крикливый, всегда раздражённый голос. Я не раз слышал, как рабочие ругали Лешина за глаза:

— Скупой чёрт! Иуда! Холуй!

Старичок Лешин был очень подвижен, но не суетлив, он как-то тихонько, незаметно являлся то в одном углу двора, то в другом, везде, где собиралось двое-трое людей: подойдёт, улыбнётся кошачьими глазами и, шмыгнув широким носом, спрашивает:

— Ну, что, а?

Мне казалось, что он всегда чего-то ищет, ждёт какого-то слова.

Однажды, когда я сидел на крыше сарая, Лешин, покрякивая, влез ко мне по лестнице, сел рядом и, понюхав воздух, сказал:

— Сенцом пахнет… Это ты хорошо место нашёл – и чисто, и от людей в стороне… Чего читаешь?

Он смотрел на меня ласково, и я охотно рассказал ему о том, что читал.

— Так, — сказал он, покачивая головой. – Так – так!

Потом долго молчал, ковыряя чёрным пальцем руки разбитый ноготь на левой ноге, и вдруг, скосив глаза на меня, заговорил, негромко и певуче, точно рассказывая:

— Был во Владимире учёный барин Сабанеев, большой человек, а у него – сын Петруша. Тоже всё книжки читал и других к тому приохочивал, так его – заарестовали.

— За что? – спросил я.

— За это самое! Не читай, а коли читаешь – помалкивай!

Он усмехнулся, подмигнул мне и сказал:

— Гляжу я на тебя – сурьёзный ты, не озоруешь. Ну, ничего, живи…

И, посидев на крыше ещё немножко, он спустился на двор. После этого я заметил, что Лешин присматривается ко мне, следит за мной. Он всё чаще подходил ко мне со своим вопросом:

— Ну, что, а?

Однажды я рассказал ему какую-то очень взволновавшую меня историю о победе доброго и разумного начала над злым, он выслушал меня очень внимательно и, качнув головою, сказал:

— Бывает.

— Бывает? – радостно спросил я.

— Да ведь – а как же? Всё бывает! – утвердил старик. – Вот я те поведаю…

И «поведал» мне тоже хорошую историю о живых, не книжных людях, а в заключение сказал, памятно:

— Конешно, ты эти дела вполне понять не можешь, однако – разумей главное: пустяков много, в пустяках запутался народ, ходу нет ему – к богу ходу нет, значит! Великое стеснение от пустяков, понимаешь?

Эти слова толкнули меня в сердце оживляющим толчком, я как будто прозрел после них. А ведь в самом деле, эта жизнь вокруг меня – пустяковая жизнь, со всеми её драками, распутством, мелким воровством и матерщиной, которая, может быть, потому так обильна, что человеку не хватает хороших, чистых слов.

Старик прожил на земле впятеро больше меня, он много знает и, если он говорит, что хорошее в жизни действительно «бывает», — надобно верить ему. Верить – хотелось, ибо книги уже внушили мне веру в человека. Я догадывался, что они изображают всё-таки настоящую жизнь, что их, так сказать, списывают с действительности, значит – думал я – и в действительности должны быть хорошие люди, отличные от дикого подрядчика, моих хозяев, пьяных офицеров и вообще всех людей, известных мне.

Это открытие было для меня огромною радостью, я стал веселее смотреть на всё и как-то лучше, внимательнее относиться к людям и, прочитав что-нибудь хорошее, праздничное, старался рассказать об этом землекопам, денщикам. Они не очень охотно слушали меня и, кажется, не верили мне, но Степан Лешин всегда говорил:

— Бывает. Всё бывает, браток!

Удивительно сильное значение имело для меня это краткое, мудрое слово! Чем чаще я слышал его, тем более оно будило во мне чувство бодрости и упрямства, острое желание «поставить на своём». Ведь если «всё бывает», значит, будет и то, чего мне хочется? Я замечал, что во дни наибольших обид и огорчений, наносимых мне жизнью, в тяжёлые дни, которых слишком много испытал я, именно в такие дни чувство бодрости и упрямства в достижении цели особенно повышается у меня, в эти дни меня с наибольшею силою охватывало юное Геркулесово желание чистить авгиевы конюшни жизни. Это осталось со мною и теперь, когда мне пятьдесят лет, останется до смерти, и этим свойством я обязан священному писанию человеческого духа – книгам, отражающим великие мучения и пытки растущей души человека, науке – поэзии разума, искусству – поэзии чувств.

Книги продолжали открывать предо мною новое; особенно много давали мне два иллюстрированных журнала: «Всемирная иллюстрация» и «Живописное обозрение». Их картинки, изображавшие города, людей и события иностранной жизни, всё более и более расширяли предо мною мир, и я чувствовал, как он растёт, огромный, интересный, наполненный великими деяниями.

Храмы и дворцы, не похожие на наши церкви и дома, иначе одетые люди, иначе украшенная человеком земля, чудесные машины, изумительные изделия – всё это внушало мне чувство какой-то непонятной бодрости и вызывало желание тоже что-то сделать, построить.

Всё было различно, непохоже, но однако я смутно сознавал, что всё насыщено одной и той же силой – творческой силою человека. И моё чувство внимания к людям, уважение к ним росло.

Я был совершенно потрясён, когда увидел в каком-то журнале портрет знаменитого учёного Фарадея, прочитал непонятную мне статью о нём и узнал из неё, что Фарадей – был простым рабочим. Это крепко ударило меня в мозг, показалось мне сказкой.

«Как же это? – недоверчиво думал я. – Значит – который-нибудь из землекопов тоже может сделаться учёным? И я – могу?»

Не верилось. Я стал доискиваться – нет ли ещё каких-нибудь знаменитых людей, которые были бы сначала рабочими? В журналах никого не нашёл; знакомый гимназист сказал мне, что очень многие известные люди были сначала рабочими, и назвал мне несколько имён, между прочим – Стефенсона, но я не поверил гимназисту.

Чем больше я читал, тем более книги роднили меня с миром, тем ярче, значительнее становилась для меня жизнь. Я видел, что есть люди, которые живут хуже, труднее меня, и это меня несколько утешало, не примиряя с оскорбительной действительностью; я видел также, что есть люди, умеющие жить интересно и празднично, как не умеет жить никто вокруг меня. И почти в каждой книге тихим звоном звучало что-то тревожное, увлекающее к неведомому, задевавшее за сердце. Все люди так или иначе страдали, все были недовольны жизнью, искали чего-то лучшего, и все они становились более близкими, понятными. Книги окутывали всю землю, весь мир печалью о лучшем, и каждая из них была как бы душой, запечатлённой на бумаге знаками и словами, которые оживали, как только мои глаза, мой разум соприкасались с ними.

Нередко я плакал, читая, — так хорошо рассказывалось о людях, так милы и близки становились они. И, мальчишка, задёрганный дурацкой работой, обижаемый дурацкой руганью, я давал сам себе торжественные обещания помочь людям, честно послужить им, когда вырасту.

Точно какие-то дивные птицы сказок, книги пели о том, как многообразна и богата жизнь, как дерзок человек в своём стремлении к добру и красоте. И чем дальше, тем более здоровым и бодрым духом наполнялось сердце. Я стал спокойнее, увереннее в себе, более толково работал и обращал всё меньше внимания на бесчисленные обиды жизни.

Каждая книга была маленькой ступенью, поднимаясь на которую, я восходил от животного к человеку, к представлению о лучшей жизни и жажде этой жизни. А перегруженный прочитанным, чувствуя себя сосудом, до краёв полным оживляющей влаги, я шёл к денщикам, к землекопам и рассказывал им, изображал перед ними в лицах разные истории.

Это их забавляло.

— Ну, шельма, — говорили они. – Настоящий комедиант! Тебе в балаган, на ярманку надо!

Конечно, я ждал не этого, а чего-то другого, но – был доволен и этим.

Однако мне удавалось иногда, — не часто, разумеется, — заставить владимирских мужиков слушать меня с напряжённым вниманием, а не раз доводить некоторых до восторга и даже до слёз – эти эффекты ещё более убеждали меня в живой возбудительной силе книги.

Василий Рыбаков, угрюмый парень, силач, любивший молча толкать людей плечом так, что они отлетали от него мячиками, — этот молчаливый озорник отвёл меня однажды в угол за конюшню и предложил мне:

— Лексей – научи меня книгу читать, я тебе полтину дам, а не научишь – бить буду, со света сживу, ей-богу, вот – крещусь!

И – размашисто перекрестился.

Я побаивался его угрюмого озорства и начал учить парня со страхом, но дело сразу пошло хорошо, Рыбаков оказался упрям в непривычном труде и очень понятлив. Недель через пять, возвращаясь с работы, он таинственно позвал меня к себе и, вытащив из фуражки клочок измятой бумаги, забормотал, волнуясь:

— Гляй! Это я с забора сорвал, что тут сказано, а? Погоди — «продаётся дом» — верно? Ну – продаётся?

— Верно.

Рыбаков страшно вытаращил глаза, лоб его покрылся потом, помолчав, он схватил меня за плечо и, раскачивая, тихонько говорил:

— Понимаешь – гляжу на забор, а мне будто шепчет кто: «продаётся дом»! Господи помилуй… Прямо как шепчет, ей-богу! Слушай, Лексей, неужто я выучился – ну?

— А читай-ка дальше!

Он уткнул нос в бумагу и зашептал:

— «Двух – верно? – етажный, на камен-ном»…

Рожа его расплылась широчайшей улыбкой, он мотнул головой, выругался матерно и, посмеиваясь, стал аккуратно свёртывать бумажку.

— Это я оставлю на память – как она первая… Ах ты, господи… Понимаешь? Как будто – шепчет, а? Диковина, брат. Ах ты…

Я хохотал безумно, видя его густую, тяжёлую радость, его детское милое недоумение перед тайной, вскрывшейся перед ним, тайной усвоения посредством маленьких чёрных знаков чужой мысли и речи, чужой души.

Я мог бы много рассказать о том, как чтение книг – этот привычный нам, обыденный, но в существе своём таинственный процесс духовного слияния человека с великими умами всех времён и народов – как этот процесс чтения иногда вдруг освещает человеку смысл жизни и место человека в ней, я знаю множество таких чудесных явлений, исполненных почти сказочной красоты.

Не могу не рассказать об одном из таких случаев.

Я жил в Арзамасе, под надзором полиции, мой сосед, земский начальник Хотяинцев, особенно невзлюбил меня – до того, что даже запретил своей прислуге беседовать по вечерам у ворот с моей кухаркой. Полицейского поставили прямо под окно мне, и он с наивной бесцеремонностью заглядывал в комнаты, когда находил это нужным. Всё это очень напугало горожан, и долгое время никто из них не решался зайти ко мне.

Но однажды, в праздник, явился кривой человек в поддёвке, с узлом под мышкой, и предложил мне купить у него сапоги. Я сказал, что мне не нужно сапог. Тогда кривой, подозрительно заглянув в дверь соседней комнаты, тихонько заговорил:

— Сапоги – это для прикрытия настоящей причины, господин писатель, а пришёл я попросить – нет ли хорошей книжечки почитать?

Его умный глаз не возбуждал сомнения в искренности желания и окончательно убедил меня в ней, когда на мой вопрос – какую бы хотел он получить книгу, кривой обдуманно сказал робким голосом и всё оглядываясь:

— Насчёт законов жизни что-нибудь, то есть – законов мира. Не понимаю законов этих – как жить и – вообще. Тут недалеко казанский профессор математик на даче живёт, так я у него, за починку обуви и за садовые работы, — я тоже и садовник, — уроки математики беру, только она мне не отвечает, а сам он – молчаливый…

Я дал ему плохонькую книжку Дрейфуса «Мировая и социальная эволюция» — единственное, что нашлось у меня по вопросу.

— Чувствительно благодарен! – сказал кривой, бережно засунув книгу за голенище сапога. – Позвольте придти к вам для беседы, когда прочитаю… Только я на этот раз приду садовником, будто малину в саду подрезать, а то, знаете, полиция – очень окружает вас, и вообще – неудобно мне…

Он пришёл дней через пять, в белом фартуке с садовыми ножницами, пучком мочала в руках, и удивил меня своим радостным видом. Его глаз сверкал весело, голос звучал громко и твёрдо. Почти с первых же слов он ударил ладонью по книжке Дрейфуса и заговорил торопливо:

— Могу я сделать отсюдова такое умозаключение, что бога – нет?

Я не поклонник таких поспешных «умозаключений» и потому начал осторожно допрашивать его – чем привлекает его именно это «умозаключение».

— Для меня это – главнейшее! – горячо и тихо заговорил он. – Я так рассуждаю, как все подобные: ежели существует господь бог и всё в его воле, стало быть, я должен тихо жить, покорствуя высшим предначертаниям божиим. Весьма много прочитал божественного – библию, Тихона Задонского сочинения, Златоуста, Ефрема Сирина и всё прочее. Однако – я желаю знать: отвечаю я за себя и за всю жизнь или нет? По писанию выходит – нет, живи, как предуказано, и все науки – ни к чему. Также и астрономия – фальшь одна, выдумка. И математика тоже и всё вообще. Вы, конечно, с этим не согласны, чтобы покорствовать?

— Нет, — сказал я.

— А почему же я должен быть согласен? Вот вас за несогласность под надзор полиции выслали сюда, значит – вы решаетесь восставать против священного писания, потому что я так понимаю: всякое несогласие – обязательно против священного писания. Из него все законы подчинения, а законы свободы – от науки, то есть от человеческого разума. Теперича – дальше: ежели бог, то мне делать нечего, а без него – я должен отвечать за всё, за всю жизнь и всех людей! Я желаю отвечать, по примеру святых отцов, только иначе – не подчинением, а сопротивлением злу жизни!

И, снова ударив ладонью по книге, он добавил с убеждением, явно непоколебимым:

— Всякое подчинение – зло, потому что оно укрепляет зло! И вы меня извините – я этой книжке верю! Она для меня – как тропа в дремучем лесу. Я уж так решил для себя – отвечаю за всё!

Мы дружески беседовали до поздней ночи, и я убедился, что неважная маленькая книжка была последним ударом, оформившим мятежные поиски человеческой души в твёрдое религиозное верование, в радостное преклонение пред красотою и силою мирового разума.

Этот милый, умный человек действительно честно сопротивлялся злу жизни и спокойно погиб в 907-м году.

Вот так же, как угрюмому озорнику Рыбакову, книги шептали мне о другой жизни, более человеческой, чем та, которую я знал; вот так же, как кривому сапожнику, они указывали мне моё место в жизни. Окрыляя ум и сердце, книги помогли мне подняться над гнилым болотом, где я утонул бы без них, захлебнувшись глупостью и пошлостью. Всё более расширяя предо мною пределы мира, книги говорили мне о том, как велик и прекрасен человек в стремлении к лучшему, как много сделал он на земле и каких невероятных страданий стоило это ему.

И в душе моей росло внимание к человеку – ко всякому, кто бы он ни был, скоплялось уважение к его труду, любовь к его беспокойному духу. Жить становилось легче, радостнее – жизнь наполнялась великим смыслом.

Так же, как в кривом сапожнике, книги воспитали во мне чувство личной ответственности за всё зло жизни и вызвали у меня религиозное преклонение пред творческой силой разума человеческого.

И с глубокой верою в истину моего убеждения я говорю всем: любите книгу, она облегчит вам жизнь, дружески поможет разобраться в пёстрой и бурной путанице мыслей, чувств, событий, она научит вас уважать человека и самих себя, она окрыляет ум и сердце чувством любви к миру, к человеку.

Пусть она будет враждебна вашим верованиям, но если она написана честно, по любви к людям, из желания добра им – тогда это прекрасная книга!

Всякое знание – полезно, полезно и знание заблуждений ума, ошибок чувства.

Любите книгу – источник знания, только знание спасительно, только оно может сделать нас духовно сильными, честными, разумными людьми, которые способны искренно любить человека, уважать его труд и сердечно любоваться прекрасными плодами его непрерывного великого труда.

Во всём, что сделано и делается человеком, в каждой вещи – заключена его душа, всего больше этой чистой и благородной души в науке, в искусстве, всего красноречивее и понятнее говорит она – в книгах. 


ПРИМЕЧАНИЕ

Впервые напечатано в газете «Новая жизнь», 1918, номер 102, 29 мая, под заглавием 

«О книгах» 

, и одновременно, с подзаголовком «Рассказ», в газете «Книга и жизнь», 1918, номер 1, 29 мая.

В основу рассказа положена речь, которую М.Горький произнёс 28 мая 1918 года в Петрограде на митинге в обществе «Культура и свобода». Речь начиналась словами: «Я расскажу вам, граждане, о том, что дали книги моему разуму и чувству. Читать сознательно я научился, когда мне было лет четырнадцать…» Несколько раз произведение переиздавалось под заглавием «Как я учился» с пропуском первой фразы и небольшими добавлениями в конце рассказа.

Благодаря Татьяне Васильевне Беспаловой, мы имеем уже 21 текст с ЕГЭ-18.

 1. Кожухова О. К. С детства не слышала отлетающих журавлей. 

2. Строганов М. С. Раз в столетие, в самые трудные и отчаянные дни

3. Курочкин В. А. — Танки пошли, лейтенант!— крикнул Щербак. 

4. Бакланов Г. Я. Каждый раз вот так бегают с вещами, с детишками

5. Горький А. М. Книги продолжали открывать предо мною новое

6. Бондарев Ю. В. Иногда я пытаюсь вспомнить

7. Быков Д. Л. Главная претензия к пьесе «Горе от ума»

8. Горький А. М. Василий Рыбаков, угрюмый парень, силач

9. Паустовский К. Г. У каждого, даже самого серьёзного человека

10. Паустовский К. Г. На перекрестках лесных дорог, около шалашей

11. Паустовский К. Г. Весь день мне пришлось идти по заросшим луговым дорогам

12. Песков В. М. Был осенний серенький день в конце листопада.

13. Быков Д. Л. Вопрос о том, зачем нужна грамотность

14. Тендряков В. Ф. Все мы пробыли месяц в запасном полку за Волгой.

15. Холендро Д. М. Вчера я писал маме: «Пришли мне, пожалуйста, халвы…»

16. Холендро Д. М. Мы остались со старшиной на боковой дороге.

17. Лесков Н. С.  Мой отец и исправник были поражены тем

18. Симонов К. М. — Вот, — сказал Леонидов, постучав пальцем по газете.

19. Алексин А. Г. Порою, чем дальше уходит дорога жизни

20. Каралис Д. Н. Я позвонил в дверь своей квартиры

21. Ананьев А. А. Володин, грязный, с оторванной портупеей

1. Кожухова Ольга Константиновна 

С детства не слышала отлетающих журавлей. 

Сейчас предо мной оголенные, в побуревшем от непогоды жнивье равнины, так похожие на родные. Я сижу у самой воды, у холодного, в мелкой волне, заросшего деревьями озера. Плакучие ивы еще ярко-зеленые, а ракиты седые, как будто в дыму, словно тронуты инеем. И в листве лип и кленов и белых, серебристых тополей уже кое-где да мелькнет желтизна ранней осени. 

Тишина, солнцепек, растворение в этом пахнущем вялой травой, рыбьей слизью и палыми листьями удивительном воздухе, в затишке, где безветрие возвращает тебя снова в жаркое лето. И вдруг что-то тревожное, непонятное, трубным голосом с неба, чей-то зов, чуть скрипучий, картавый, тоскливый. 

— Журавли! Смотри скорей, журавли! 

Они вышли, как самолеты, из-за купы деревьев классическим треугольником, держа курс строго на юг, и скрылись за дамбой, обросшей ракитником. Спустя полчаса зов раздался опять и опять. Теперь журавли шли цепочкой на запад; лишь вожак, вырываясь, летел чуть-чуть впереди, как бы с силой вытягивая непослушных ведомых опять в треугольник, всю черную эту ниточку, но так и не вытянув ее. 

— Вон еще журавли! — кричат мне товарищи. 

Но мне кажется, это все те же, уже пролетавшие раз над нами. Просто птицы прощаются с озером, с рощами, с заросшими пыреем и полынью долинками и оврагами, с полями в обломках стеблей кукурузы, с бездомно покинутыми на пашнях стогами соломы. Видно, взрослые журавли учат младших, подлетков, находить, возвращаясь весной, это озеро, островки на нем в соснах и елях, этот дом на холме, эти купы деревьев и все видимые с высоты, с любого захода приметные ориентиры — грустный птичий урок навигации. 

Может быть, при этом старшие им говорят: 

— Запомните, это ваша родина! Обязательно возвращайтесь в родные края, даже если не будет нас, взрослых! Пожалуйста, не забудьте дорогу сюда. Здесь мы любим друг друга, здесь рождаются наши дети, здесь мы умираем. Жаркий юг — это только лишь отдых, а жизнь наша здесь… 

Я завидую им, улетающим, потому что весной они обязательно снова вернутся сюда. А я?.. Сумею ли я опять побывать здесь, на темной, зеленой реке, на этих прудах и озерах, взглянуть на березовые аллеи, уходящие в степь, на свекольные и ржаные поля? Я летаю теперь выше птиц, а оттуда, с немыслимой для журавля высоты, разве можно заметить мелькнувшую где-то внизу голубую подкову заливчика, где мы ловим плотвичек и раков, эти серые, словно седые, ракиты, эти рыжие, опаленные солнцем дубы?! 

Я люблю бывать каждый раз в каком-нибудь новом краю, в незнакомом мне месте, видеть горы, моря, и красивые города, и красивых людей, люблю слушать красивые, полные скрытого смысла, лукавые речи… А здесь что услышишь? Лишь «цоб» да «цобе»? Что увидишь? Вот этих летящих с севера на юг, а затем еще раз, как бы ровным крестом, поперек, с востока на запад, расстающихся со мной, улетающих журавлей? 

Так мало, так мало! Так мало, что хочется непременно вернуться — и постигнуть: а чего же здесь много? Отчего вот за эту неяркую, небогатую землю бились люди — до крови, до смерти — и с половцами, и с татарами, и с поляками, и со шведами, и с немецкими фашистами? Значит, что-то их привлекало на этой земле, моих предков, поселившихся издревле здесь, возле серой реки? 

Я люблю эту землю. 

Научите меня, журавли, обязательно возвращаться! Может быть, я пойму непонятное, как и вы, угадаю.

Ольга Константиновна Кожухова (1922—2007) — русская советская писательница.

2. Строганов Михаил Сергеевич

Раз в столетие, в самые трудные и отчаянные дни, когда горе не оставляет места надежде, появляется поколение особенных людей, каких не было до них и каких не будет еще много лет. Они рождаются из недр русского духа, возникая вдруг, как выходят из толщи земной алмазы, под немыслимым давлением и с чудовищной силой прорвавшись сквозь десятки километров базальтовых и гранитных пород. Так, вопреки законам природы, внутренний свет стремится к свету вселенскому, сметая на своем пути любые преграды, упраздняя незыблемые правила самой Природы. 

Оттого в минуты слабости, в дни, когда сердце не согревает вера, а в душе больше нет сил для надежды, молитвенно повторяю: Великая Отечественная. Потому что для русского нет большей правды о его Родине и о его жизни, чем та, что сокрыта в этих словах. 

Мне часто снятся сны о войне. Нет, не сражения, не парады, не завораживающая воображение военная мощь, а неказистый окопный быт, незаметная солдатская служба, повседневное фронтовое житьё-бытьё. 

Еще мне снятся те ребята, которые погибли, не дожив до Победы. Мы просто курим, присев у обочины дороги или пьем чай у костра. Заливается гармоника или грустит баян, а они знай расспрашивают: «Как станут жить люди после Победы? Наверное, счастливо и до ста лет?» Потом уходят. Они не знали современного слова «профи», они были настоящими героями. 

Солдаты Великой Отечественной! Не изяществом мундира и не лихим щегольством вы запомнитесь миру. Отвагой и добротой покорите его, потому что жили не за страх, а на совесть. Потому что на своих штыках вы несли спасение от чудовищного, доселе неведомого миру зла. 

Передо мной старые, поблекшие фотографии. Уже нет в живых ни тех, кто на них, ни тех, кому они были трогательно подписаны. И легко сказать: исторический факт, свидетельство времени. Но душа не приемлет, противится. Шарахается от такой расчетливости, зная, что святыни свои нельзя сдавать ни без боя, ни с боем. С ними можно или быть, или не быть. Это не вопрос, а закон жизни. 

Я смотрю на фотографии, и меня поражает вот что: на них нет ни одного пошлого лица. В глаза смотрят открытые и честные люди. Немного наивные. Но им веришь, как верят безыскусным иконам, за которыми открывается Бог и вечность… 

Часто думаю: почему победили мы, а не наши враги? Простой холодный анализ фактов ничего не прояснит, ни на что не ответит. Так, пустит пыль, а она, как известно, колышется от любого дуновения… 

Существует один и только один честный ответ. Народ выстоит и победит лишь тогда, когда люди перестанут быть «гражданами и гражданками», а станут братьями и сестрами. Когда любовь к Родине скрепится потом и кровью! 

Мне запомнились слова одной из книг, прочитанных в детстве, ставшие основой понимания нашей истории, своеобразным символом веры. Это были размышления великого русского полководца Георгия Константиновича Жукова: «Празднуя Победу, мы всегда будем вспоминать, какие качества нашего народа помогли одолеть врага. Терпенье. Мужество. Величайшая стойкость. Пусть эти проверенные огнем войны качества всегда нам сопутствуют. И всегда Победа будет за нами». 

Говорят, что время стирает прошлое как следы на песке. Бывшее некогда великим становится страницами учебников истории, а живая память сжимается до памятных дат и высеченных на обелисках цитат. Но не такова память о Великой Отечественной. Кровью скреплена с судьбой народа, запечатана в генетической памяти, зашита в судьбе, неизгладима из народного духа, подобно скрижалям Завета. Сколько бы чуждая воля ни силилась изгладить в нас её правду и сколько бы ни рассыпало свои пески время, но каждая клетка нашего тела и каждая капля нашей крови вопиет о том, что «никто не забыт и ничто не забыто».

Строганов Михаил Сергеевич  — современный писатель, автор  исторических и документальных произведений.

3. Курочкин Виктор Александрович

— Танки пошли, лейтенант!— крикнул Щербак. 

Малешкин даже не успел сообразить, что ему делать, как в наушниках раздался отрывистый и совершенно незнакомый голос комбата: «Вперед!» 

— Вперед!— закричал Саня и прилип к панораме. 

Саня, в сущности, плохо понимал, что происходит. Комбат приказал не вырываться вперед, и двигаться за танками не ближе, чем в ста метрах. Щербак же повис на хвосте впереди идущей машины. Тридцатьчетверка шла зигзагами, стреляя на ходу. За ней так же зигзагами вел самоходку Щербак. Саня не видел поля боя: мешала тридцатьчетверка. Саня приказал Щербаку отстать или свернуть в сторону. Щербак, не ответив, продолжал плестись за танком.епился, повис и тоже вертелся вместе с машиной и дико кричал: «А-а-а-а-а!..»

Из башни вырвался острый язык огня, окаймленный черной бахромой, и танк заволокло густым смолистым дымом. Ветер подхватил дым и темным лохматым облаком потащил по снегу в село. 

«Что же я стою? Сейчас и нас так же…— мелькнуло в голове Малешкина.— Надо двигаться…» 

— Вперед, Щербак! Щербак повернулся к Малешкину. 

Саня не узнал своего водителя. У него в эту минуту лицо было без кровинки, словно высеченное из белого камня. 

— Вперед, Гриша! Вперед, милый! Нельзя стоять! — с отчаянностью упрашивал Саня. 

Щербак не пошевелился. Малешкин вытащил из кобуры пистолет. 

— Вперед, гад, сволочь, трус! — кричали на водителя наводчик с заряжающим.

 Щербак смотрел в дуло пистолета, и страха на его лице не было. Он просто не понимал, чего от него хотят. Саня выскочил из машины, подбежал к переднему люку и спокойно приказал: 

— Заводи, Щербак. 

Щербак послушно завел. Саня, пятясь, поманил его на себя. Самоходка двинулась. 

— За мной!— закричал младший лейтенант Малешкин и, подняв пистолет, побежал по снегу к селу. В эту минуту Саня даже не подумал, что его легко и так просто могут убить. Одна мысль сверлила его мозг: «Пока горит танк, пока дым — вперед, вперед, иначе смерть». В небо взлетела зеленая ракета— танки повернули назад. Малешкин не видел этой ракеты. Он бежал не оглядываясь. Он видел только село. Там фашисты… Их надо выбить! Таков был приказ. И он выполнял его. 

— А почему вы, Малешкин, в село впереди машины бежали?— ехидно спросил полковник.

Саня не знал, что отвечать. Сказать правду— значит, с головой выдать Щербака. 

Дей в ожидании ответа с любопытством разглядывал Малешкина. Саня поднял на полковника глаза и виновато улыбнулся: 

— Очень замерз, товарищ полковник, вот и побежал, чтоб согреться. 

Поверил ли словам Малешкина Дей, трудно сказать. Только вряд ли. Он повернулся к Беззубцеву и скрипучим, железным голосом приказал: 

— Комбат, доложите в свой штаб, чтобы Малешкина представили к Герою, а экипаж— к орденам.— И, уловив в глазах комбата удивление, еще жестче проскрипел:

— Да, именно к Герою. Если б не Малешкин, бог знает, чем бы все это кончилось.

Виктор Александрович Курочкин (23 ноября 1923— 10 ноября 1976) — русский советский писатель.

 4. Бакланов Григорий Яковлевич

Каждый раз вот так бегают с вещами, с детишками, а везде все закрыто, ни в один вагон не пускают. Санитар, стоявший рядом, тоже смотрел. Осторожно выплюнул гвозди в горсть. 

— Вот бы Гитлера сюда этого! Сам-то он в тепле сидит. А народу такие мучения принимать… Да с детишками… 

И зябко ежился, будто и его тут мороз пронял. Глупым показался Третьякову этот разговор. Срывая на санитаре зло, потому что ему тоже было жаль метавшихся по морозу баб, которых гнали от поезда, сказал: 

— Что ж, по-твоему, захотел какой-то Гитлер— и война началась? Захотел— кончилась? 

И сам от своего командирского голоса распрямился под халатом. Санитар враз поскучнел, безликим сделался. 

— Не я ж захотел,— бормотал он себе под нос, переходя к другому окну.— Или мне моя нога лишней оказалась? 

Третьяков посмотрел ему вслед, на один его сапог и на деревяшку. Что ему объяснишь? Не приставишь оторванную ногу и не объяснишь. А самое главное, что он и себе не все уже мог объяснить. В школе, со слов учителей, он знал и успешно отвечал на отметку, почему и как возникают войны. И неизбежность их при определенных условиях тоже была объяснима и проста. Но в том, что он повидал за эти годы, не было легких объяснений. Ведь сколько раз бывало уже — кончались войны, и те самые народы, которые только что истребляли друг друга с такой яростью, как будто вместе им нет жизни на земле, эти самые народы жили потом мирно и ненависти никакой не чувствовали друг к другу. Так что же, способа нет иного прийти к этому, как только убив миллионы людей? Какая надобность не для кого-то, а для самой жизни в том, чтобы люди, батальонами, полками, ротами погруженные в эшелоны, спешили, мчались, терпя в дороге голод и многие лишения, шли скорым пешим маршем, а потом эти же люди валялись по всему полю, порезанные пулеметами, разметанные взрывами, и даже ни убрать их нельзя, ни похоронить? 

Мы отражаем нашествие. Не мы начали войну, немцы на нашу землю пришли— убивать нас и уничтожать. Но они зачем шли? Жили-жили, и вдруг для них иная жизнь стала невозможна, как только уничтожив нас? Если б еще только по приказу, но ведь упорно воюют. Фашисты убедили? Какое же это убеждение? В чем? 

Трава родится и с неизбежностью отмирает, и на удобренной ею земле гуще растет трава. Но ведь не для того живет человек на свете, чтобы удобрить собою землю. И какая надобность жизни в том, чтобы столько искалеченных людей мучилось по госпиталям? 

Конечно, не один кто-то движет историю своей волей. Просто людям так легче представить непонятное: либо независимо от них совершается, либо кто-то один направляет, кому ведомо то, что им, простым смертным, недоступно. А происходит все не так и не так. И бывает, что даже всех совместных человеческих усилий мало, чтобы двинулась история по этому, а не по другому пути. 

Еще до войны прочел он поразившую его вещь: оказывается, нашествие Чингисхана предварял целый ряд особо благоприятных лет. Шли в срок дожди, небывало росли травы, плодились несметные табуны, и все вместе это тоже дало силу нашествию. Быть может, разразись над этим краем многолетняя засуха, а не сойдись все так благоприятно, и не обрушилось бы страшное бедствие на народы в других краях. И история многих народов пошла бы по-другому. На фронте воюет солдат, и ни на что другое не остается сил. Сворачиваешь папироску и не знаешь, суждено ли тебе ее докурить; ты так хорошо расположился душой, а он прилетит— и накурился… Но здесь, в госпитале, одна и та же мысль не давала покоя: неужели когда-нибудь окажется, что этой войны могло не быть? Что в силах людей было предотвратить это? И миллионы остались бы живы… Двигать историю по ее пути— тут нужны усилия всех, и многое должно сойтись. Но, чтобы скатить колесо истории с его колеи, может быть, не так много и надо, может быть, достаточно камешек подложить? 

Григорий Я́ковлевич Бакланов (настоящая фамилия Фри́дман; (11 сентября 1923—23 декабря 2009) — русский советский писатель и сценарист, один из представителей «лейтенантской прозы».

5. Горький Алексей Максимович

Книги продолжали открывать предо мною новое; особенно много давали мне два иллюстрированных журнала: «Всемирная иллюстрация» и «Живописное обозрение». Их картинки, изображавшие города, людей и события иностранной жизни, всё более и более расширяли предо мною мир, и я чувствовал, как он растёт, огромный, интересный, наполненный великими деяниями. 

Храмы и дворцы, не похожие на наши церкви и дома, иначе одетые люди, иначе украшенная человеком земля, чудесные машины, изумительные изделия — всё это внушало мне чувство какой-то непонятной бодрости и вызывало желание тоже что-то сделать, построить.

 Всё было различно, непохоже, но однако я смутно сознавал, что всё насыщено одной и той же силой — творческой силою человека. И моё чувство внимания к людям, уважение к ним росло. 

Я был совершенно потрясён, когда увидел в каком-то журнале портрет знаменитого учёного Фарадея, прочитал непонятную мне статью о нём и узнал из неё, что Фарадей – был простым рабочим. Это крепко ударило меня в мозг, показалось мне сказкой. 

«Как же это? — недоверчиво думал я. — Значит — который-нибудь из землекопов тоже может сделаться учёным? И я — могу?» 

Не верилось. Я стал доискиваться — нет ли ещё каких-нибудь знаменитых людей, которые были бы сначала рабочими? В журналах никого не нашёл; знакомый гимназист сказал мне, что очень многие известные люди были сначала рабочими, и назвал мне несколько имён, между прочим — Стефенсона, но я не поверил гимназисту. 

Чем больше я читал, тем более книги роднили меня с миром, тем ярче, значительнее становилась для меня жизнь. Я видел, что есть люди, которые живут хуже, труднее меня, и это меня несколько утешало, не примиряя с оскорбительной действительностью; я видел также, что есть люди, умеющие жить интересно и празднично, как не умеет жить никто вокруг меня. И почти в каждой книге тихим звоном звучало что-то тревожное, увлекающее к неведомому, задевавшее за сердце. Все люди так или иначе страдали, все были недовольны жизнью, искали чего-то лучшего, и все они становились более близкими, понятными. Книги окутывали всю землю, весь мир печалью о лучшем, и каждая из них была как бы душой, запечатлённой на бумаге знаками и словами, которые оживали, как только мои глаза, мой разум соприкасались с ними. Нередко я плакал, читая, — так хорошо рассказывалось о людях, так милы и близки становились они. И, мальчишка, задёрганный дурацкой работой, обижаемый дурацкой руганью, я давал сам себе торжественные обещания помочь людям, честно послужить им, когда вырасту. 

Точно какие-то дивные птицы сказок, книги пели о том, как многообразна и богата жизнь, как дерзок человек в своём стремлении к добру и красоте. И чем дальше, тем более здоровым и бодрым духом наполнялось сердце. Я стал спокойнее, увереннее в себе, более толково работал и обращал всё меньше внимания на бесчисленные обиды жизни.

 Каждая книга была маленькой ступенью, поднимаясь на которую, я восходил от животного к человеку, к представлению о лучшей жизни и жажде этой жизни. А перегруженный прочитанным, чувствуя себя сосудом, до краёв полным оживляющей влаги, я шёл к денщикам, к землекопам и рассказывал им, изображал перед ними в лицах разные истории. Это их забавляло. 

— Ну, шельма, — говорили они. — Настоящий комедиант! Тебе в балаган, на ярманку надо! 

Конечно, я ждал не этого, а чего-то другого, но — был доволен и этим. Однако мне удавалось иногда, — не часто, разумеется, — заставить владимирских мужиков слушать меня с напряжённым вниманием, а не раз доводить некоторых до восторга и даже до слёз — эти эффекты ещё более убеждали меня в живой возбудительной силе книги.

6. Бондарев Юрий Васильевич

Иногда я пытаюсь вспомнить первые прикосновения к миру, вспомнить с надеждой, что может возвратить меня в наивную пору удивлений, восторга и первой любви, вернуть то, что позднее, зрелым человеком, никогда не испытывал так чисто и пронзительно. 

С каких лет я помню себя? И где это было? На Урале, в Оренбургской степи? Когда я спрашивал об этом отца и мать, они не могли точно восстановить в памяти подробности давнего моего детства. Так или иначе, много лет спустя я понял, что пойманное и как бы остановленное сознанием мгновение сверкнувшего настроения – это чудотворное соприкосновение мига прошлого с настоящим, утраченного с вечным, детского со взрослым, подобно тому как соединяются золотые сны с явью. Однако, может быть, первые ощущения – толчок крови предков во мне, моих прапрадедов, голос крови, вернувшей меня на сотни лет назад, во времена какого-то переселения, когда над степями носился по ночам дикий, разбойничий ветер, исхлестывая травы под сизым лунным светом, и скрип множества телег на пыльных дорогах перемешивался с первобытной трескотней кузнечиков, заселивших сопровождающим звоном многоверстные пространств, днем выжигаемых злым солнцем до колючей терпкости пахнущего лошадьми воздуха… 

Но первое, что я помню, – это высокий берег реки, где мы остановились после ночного переезда. 

Я сижу в траве, укутанный в овчинный тулуп, сижу среди сгрудившихся тесной кучкой моих братьев и сестер, а рядом тоже укутанная в палас сидит какая-то бабушка, кроткая, уютная, домашняя. Она наклонилась к нам, своим телом согревая и защищая от рассветного ветерка, и все мы смотрим, как очарованные, на малиновый, поднявшийся из травы на том берегу шар солнца, такой неправдоподобно близкий, искрящийся в глаза брызгами лучей, что все мы в затаенном ритуальном восторге сливаемся со всем этим на берегу безымянной степной реки. Как в кинематографе или во сне, я вижу высокий бугор, и нас на том бугре, наклоненных слева направо, тесную нашу кучку, укутанную тулупами, и бабушку или прабабушку, возвышающуюся над нами, – вижу лицо под деревенским платком; оно рождает детскую защищенность и преданную любовь к ней и ко всей прелести открывшегося на берегу реки степного утра, неотделимого от родного лица никогда позднее не встречавшейся, воображаемой мною бабушки или прабабушки… 

Когда же я вспоминаю осколочек полуяви-полусна, то будто впереди открылась вся доброта поднявшегося из травы солнца, встреченного нами в этом длительном переезде куда-то. Куда? Странно вдвойне: я помню время переездов и приближения к невиданной и неизведанной земле, где все должно быть радостью. И встает из уголков моей памяти деревянный дом неподалеку от переправы через широкую реку, за которой проступает какой-то расплывчатый в очертаниях город, с церквами и садами, незнакомый большой город. Я не вижу самого себя – в доме ли я или возле дома. Лишь представляю завалинок, истоптанную копытами дорогу – от дома к реке – и близости беспокоящей меня до сих пор. Но почему во мне, городском человеке, живет это? Все те же толчки крови степных предков? 

Уже будучи взрослым человеком, я однажды спросил у матери, когда был тот день, тот дождь, и переправа, и город за рекой; она ответила, что меня тогда не было на свете. А вернее – она не помнила того дня, как не помнил и отец одной ночи, которая осталась в моей памяти. Я лежал на арбе в таком душистом сене, что кружилась голова и вместе кружилось над мной звездное небо, такое устрашающе огромное, какое бывает в ночной степи, там и тайнодейственно перестраивались созвездия. В высотах за белым дымом, двумя потоками расходился Млечный Путь, что-то происходило, совершалось, в небесных глубинах, пугающее и непонятное… Наша арба переваливалась по степной дороге, я плыл между небом и землей, а внизу вся степь была заполнена металлическим звоном сверчков, не прекращающимся ни на секунду, и казалось мне, что сверлило серебристо в ушах от распыляющегося Млечного Пути. 

И по-земному подо мной покачивалась, поскрипывала и размеренно двигалась арба, пыль хватала колеса, доносилось пофыркивание невидимых лошадей. Это привычно возвращало меня на землю, в то же время я не мог оторваться от втягивающего своими звездными таинствами неба. Но и никогда потом не повторялось того единения с небом, того немого восторга перед всем сущим, что испытал тогда в детстве.

Юрий Васильевич Бондарев (род. 15 марта 1924) — русский советский писатель и сценарист.

7. Быков Дмитрий Львович

Главная претензия к пьесе «Горе от ума», высказываемая в разное время — независимо друг от друга — Пушкиным и Белинским, заключается в психологической несообразности конфликта. «Все, что говорит он, — очень умно. Но кому говорит он все это? Фамусову? Скалозубу? На бале московским бабушкам? Молчалину? Это непростительно. Первый признак умного человека — с первого взгляду знать, с кем имеешь дело, и не метать бисера перед Репетиловыми и тому подобное», — пишет Пушкин, сам всю жизнь глубоко страдавший от непонимания людей, цену которым он знал отлично. 

Белинский по молодости лет идет дальше — его смущает самая пружина действия: в Софью влюблен, надо же! Какой после этого ум?! «И что он нашел в Софье? Меркою достоинства женщины может быть мужчина, которого она любит, а Софья любит ограниченного человека без души, без сердца, без всяких человеческих потребностей, мерзавца, низкопоклонника, ползающую тварь, одним словом — Молчалина. Грибоедов попал в нерв: черта умного человека — изначально и неизбежно присущая уму, — увы, именно в этом. Высказываться перед теми, кто не может тебя понять; домогаться уважения тех, кого сам ты не можешь уважать ни при какой погоде; любить ту, которая способна полюбить кого угодно, кроме тебя, и, в сущности, мизинца твоего не стоит. Может ли быть иначе? Вряд ли. Потому что другое положение дел свидетельствовало бы уже о высокомерии, а оно весьма редко уживается с настоящим-то умом. Снобизм — иное дело, но редкий сноб умен в истинном смысле слова. Чаще он демонстрирует репетиловские черты — нахватался фраз, да и позиционирует себя, не особо слыша, что ему отвечают. 

Горькая и странная эта пьеса — именно о том, как ум взыскует диалога. Он не живет в вакууме, по-щенячьи горячо набрасывается на собеседника, надеясь разагитировать, перевербовать его, хоть что-то доказать, попросту выболтаться. Пушкина и Белинского смущает, что Чацкий не разобрался в Софье. Скажите на милость, естественно ли для умного человека разбираться в предмете страсти? Это признак совсем иной души — расчетливой, опытной, пусть даже и тонкой, но Грибоедова интересует ум философский, чаадаевский, чацкий, адский, самоцельный, занятый вечными вопросами. Такому мудрецу в самом деле не понять, что у него под носом делается. Грибоедов точно подмечает ахиллесову пяту всякого большого ума: необходимость отклика, а в особенности — потребность в любви. Не дается ум холодным и самодостаточным существам, это, в сущности, точная иллюстрация к поговорке про бодливую корову. И это — один из фундаментальнейших законов, на котором держится мир: если бы злодеи были умны — о, в какой ад они давно превратили бы захваченный ими мир! Но злодеи недалеки, как правило: способности к пониманию и здравому анализу съедены тщеславием, мнительностью, заботой об имидже, карьере. А ум дается таким, как Чацкий: лирическим, пылким, рассеянным, инфантильным, небрежно одетым. Высчитывать, кому и что можно сказать, — молчалинская черта. Это Молчалин у нас знает, в какое время открывать рот, а в какое тебя все равно неправильно поймут. А ум рассыпает цветы своего красноречия где захочет — ему ведь нетрудно. 

Горе ума — в том, что он не может априори признавать людей идиотами. В нем нет холодного презрения к тем, что много ниже, и температура его мира — не околоноля, а много выше. Горе ума — в вечном и обреченном поиске понимания, в монологах перед Фамусовыми и Скалозубами, в искреннем неумении и нежелании вести себя так, чтобы «блаженствовать на свете». Горе ума — в любви к Софье, потому что здраво оценивать возлюбленную — прерогатива буфетчика Петруши. Но ничего не поделаешь: все эти бессмыслицы — непременная черта умного человека, этой немногочисленной, но, к счастью, неистребимой породы.

Дмитрий Львович Быков (род. 20 декабря 1967) — русский писатель, поэт и публицист, литературный критик, радио- и телеведущий, журналист, преподаватель литературы, кинокритик.

8. Горький Алексей Максимович

Василий Рыбаков, угрюмый парень, силач, любивший молча толкать людей плечом так, что они отлетали от него мячиками, – этот молчаливый озорник отвёл меня однажды в угол за конюшню и предложил мне:

– Лексей – научи меня книгу читать, я тебе полтину дам, а не научишь – бить буду, со света сживу, ей-богу, вот – крещусь! 

И – размашисто перекрестился. 

Я побаивался его угрюмого озорства и начал учить парня со страхом, но дело сразу пошло хорошо, Рыбаков оказался упрям в непривычном труде и очень понятлив. Недель через пять, возвращаясь с работы, он таинственно позвал меня к себе и, вытащив из фуражки клочок измятой бумаги, забормотал, волнуясь: 

– Гляй! Это я с забора сорвал, что тут сказано, а? Погоди – «продаётся дом» – верно? Ну – продаётся? 

– Верно. 

Рыбаков страшно вытаращил глаза, лоб его покрылся потом, помолчав, он схватил меня за плечо и, раскачивая, тихонько говорил: 

– Понимаешь – гляжу на забор, а мне будто шепчет кто: «продаётся дом»! Господи помилуй… Прямо как шепчет, ей-богу! Слушай, Лексей, неужто я выучился – ну? 

– А читай-ка дальше! 

Он уткнул нос в бумагу и зашептал: 

– «Двух – верно? – етажный, на камен-ном»… 

Рожа его расплылась широчайшей улыбкой, он мотнул головой, выругался матерно и, посмеиваясь, стал аккуратно свёртывать бумажку. 

– Это я оставлю на память – как она первая… Ах ты, господи… Понимаешь? Как будто – шепчет, а? Диковина, брат. Ах ты… 

Я хохотал безумно, видя его густую, тяжёлую радость, его детское милое недоумение перед тайной, вскрывшейся перед ним, тайной усвоения посредством маленьких чёрных знаков чужой мысли и речи, чужой души. 

Я мог бы много рассказать о том, как чтение книг – этот привычный нам, обыденный, но в существе своём таинственный процесс духовного слияния человека с великими умами всех времён и народов – как этот процесс чтения иногда вдруг освещает человеку смысл жизни и место человека в ней, я знаю множество таких чудесных явлений, исполненных почти сказочной красоты. 

Вот так же, как угрюмому озорнику Рыбакову, книги шептали мне о другой жизни, более человеческой, чем та, которую я знал; вот так же, как кривому сапожнику, они указывали мне моё место в жизни. Окрыляя ум и сердце, книги помогли мне подняться над гнилым болотом, где я утонул бы без них, захлебнувшись глупостью и пошлостью. Всё более расширяя предо мною пределы мира, книги говорили мне о том, как велик и прекрасен человек в стремлении к лучшему, как много сделал он на земле и каких невероятных страданий стоило это ему.

И в душе моей росло внимание к человеку – ко всякому, кто бы он ни был, скоплялось уважение к его труду, любовь к его беспокойному духу. Жить становилось легче, радостнее – жизнь наполнялась великим смыслом. 

Так же, как в кривом сапожнике, книги воспитали во мне чувство личной ответственности за всё зло жизни и вызвали у меня религиозное преклонение пред творческой силой разума человеческого. 

И с глубокой верою в истину моего убеждения я говорю всем: любите книгу, она облегчит вам жизнь, дружески поможет разобраться в пёстрой и бурной путанице мыслей, чувств, событий, она научит вас уважать человека и самих себя, она окрыляет ум и сердце чувством любви к миру, к человеку. 

Пусть она будет враждебна вашим верованиям, но если она написана честно, по любви к людям, из желания добра им – тогда это прекрасная книга! 

«Пусть она будет враждебна вашим верованиям»

9. Паустовский Константин Георгиевич

(1)У каждого, даже самого серьёзного человека, не говоря, конечно, о мальчишках, есть своя тайная и немного смешная мечта. (2)Была такая мечта и у меня, — обязательно попасть на Боровое озеро. 

(3)От деревни, где я жил в то лето, до озера было всего двадцать километров. (4)Все отговаривали меня идти, — и дорога скучная, и озеро как озеро, кругом только лес, сухие болота да брусника. (5)Картина известная! (7)— Чего не видал? (8)Народ какой пошёл суетливый, хваткий, господи! (9)Всё ему, видишь ли, надо своей рукой цопнуть, своим глазом высмотреть! (10)А что ты там высмотришь? (11)Один водоём. (12)И более ничего! 

(13)Но я всё-таки пошёл на озеро. (14)Со мной увязались двое деревенских мальчишек, — Лёнька и Ваня. 

(15)Мы поднялись по изволоку и вошли в дубовый перелесок. (16)Тотчас нас начали заедать рыжие муравьи. (17)Они облепили ноги и сыпались с веток за шиворот. (18)Десятки муравьиных дорог, посыпанных песком, тянулись между дубами и можжевельником. (19)Иногда такая дорога проходила, как по туннелю, под узловатыми корнями дуба и снова подымалась на поверхность. (20)Муравьиное движение на этих дорогах шло непрерывно. (21)В одну сторону муравьи бежали порожняком, а возвращались с товаром — белыми зёрнышками, сухими лапками жуков, мёртвыми осами и мохнатой гусеницей. 

(22)— Суета! — сказал Ваня. 

(23)— Как в Москве. 

(24)Сначала мы прошли через песчаное поле, заросшее бессмертником и полынью. 

(25)Потом выбежали нам навстречу заросли молоденьких сосен. (26)Высоко в солнечных косых лучах перепархивали, будто загораясь, синие сойки. (27)Чистые лужи стояли на заросшей дороге, и через синие эти лужи проплывали облака. 

(28)— Вот это лес! — вздохнул Лёнька. (29)— Ветер задует, и загудят эти сосны, как колокола. 

(30)Потом сосны сменились берёзами, и за ними блеснула вода. 

(31)— Боровое? — спросил я. 

(32)— Нет. (33)До Борового ещё шагать и шагать. (34)Это Ларино озерцо. (35)Пойдём, поглядишь в воду, засмотришься. 

(36)Солнце блестело в тёмной воде. (37)Под ней лежали древние дубы, будто отлитые из чёрной стали, а над водой, отражаясь в ней желтыми и лиловыми лепестками, летали бабочки… 

(38)От озерца мы вышли на лесную дорогу, которая привела нас к прогретому до корней берёзовому и осиновому мелколесью. (39)Деревца тянулись из глубокого мха. (40)Через болотце вела узкая тропа, она обходила высокие кочки, а в конце тропы чёрной синевой светилась вода — Боровое озеро. (41)Тяжёлый глухарь выскочил из-за кочки и побежал в мелколесье, ломая сушняк. 

(42)Мы вышли к озеру. (43)Трава выше пояса стояла по его берегам. (44)Вода поплёскивала в корнях старых деревьев. (45)Острова белых лилий цвели на воде и приторно пахли. (46)Ударила рыба, и лилии закачались. 

(47)– Вот красота! – сказал Ваня. (48)– Давайте будем здесь жить, пока не кончатся наши сухари. 

(49)Я согласился. (50)Мы пробыли на озере два дня: видели закаты и сумерки и путаницу растений, возникавшую перед нами в свете костра, слышали крики диких гусей и звуки ночного дождя. (51)Он шёл недолго, около часа, и тихо позванивал по озеру, будто протягивал между чёрным небом и водой тонкие, как паутина, дрожащие струнки. 

(52)Вот и всё, что я хотел рассказать. (53)Но с тех пор я никому не поверю, что есть на нашей земле места скучные и не дающие никакой пищи ни глазу, ни слуху, ни воображению, ни человеческой мысли. 

(54)Только так, исследуя какой-нибудь клочок нашей страны, можно понять, как она хороша и как мы сердцем привязаны к каждой её тропинке, роднику и даже к робкому попискиванию лесной пичуги.

Константин Георгиевич Паустовский (19 (31) мая 1892— 14 июля 1968) — русский советский писатель, классик русской литературы.

10. Паустовский Константин Георгиевич

На перекрестках лесных дорог, около шалашей, сложенных из сосновых веток, стояли девушки-бойцы с флажками. Они руководили потоком военных машин, указывали им дорогу, проверяли наши документы. 

Мы встречали этих девушек-регулировщиц в полях очень далеко от деревень, в лесах, около переправ через быстрые реки. Под дождем и на ветру, в пыли и на солнцепеке, в северные ночи и на рассветах – всюду и всегда мелькали мимо нас их обветренные лица, строгие глаза, выцветшие пилотки. Ночью в глухом лесу одна из таких девушек остановила нашу машину и спросила: 

– Нет ли у вас, товарищи, молока? 

– Мы с фронта едем, а не с молочной фермы, – недовольно ответил шофер. 

– Своих коров мы, как на грех, подоить не успели, – насмешливо добавил боец с автоматом. – Вот беда! У нас не за каждой ротой ходит стадо молочных коров. 

– А вы бросьте шутить, – сердито сказала девушка. – Я вашим остроумием не интересуюсь. Значит, нет молока? 

– А в чем дело? – спросил майор, вылезая из машины. За ним вылез боец. 

Регулировщица рассказала, что этой ночью она впервые за время войны сильно испугалась. Артиллерия открыла ночной огонь. В лесу это хуже всего. Когда тихо, то хоть ничего и не видно, но, по крайней мере, слышно, как захрустит под сапогом каждая ветка. Никакой немец, отбившийся от своих, не может застать врасплох. А когда бьет ночью артиллерия – и слепнешь от темноты и, вдобавок, глохнешь. 

Девушка стояла ночью на перекрестке. Вдруг кто-то крепко схватил ее за ноги. Девушка закричала, отскочила, схватилась за винтовку. Сердце у нее колотилось так громко, что она не сразу услышала тихий плач у своих ног. А услышав, зажгла электрический фонарик и осветила дорогу. 

– Смотрю: маленькая девочка в рваном платке стоит рядом. Такая маленькая, ростом мне до колен. Я слова сказать не могу, а она обхватила меня за ноги, уткнулась головой в колени и плачет. Нагнулась я над ней, сама реву, дура, и слышу, как она одно только слово шепчет: «Мама». И так настойчиво, знаете, шепчет, будто я действительно ее настоящая мать. Отнесла я ее в шалаш, уложила, закутала шинелью. Спит она сейчас. Молока бы ей надо, когда она проснется. 

– Да, дела, – сказал майор. – А сколько ей лет? 

– Годика три. Она уже разговаривает хорошо. Все, что могла, мне рассказала. Изба их – там где-то, за лесом, – сгорела вместе со всей деревней, а мать, должно быть, убили немцы. Она говорит, что мать спит, а она ее будила-будила и никак не могла разбудить. 

– Да, дела! – повторил растерянно майор. 

– Есть у меня банка сгущенного молока, – пробормотал шофер и начал рыться в темноте у себя под ногами. 

– Молоко, конечно, молоком, – сказал боец с автоматом, – только ее в тыл надо определить. 

– Жалко мне ее, – тихо вздохнула регулировщица. 

– А ты что ж, – спросил боец, – при себе ее оставить хочешь? Кто тебе разрешит? Ребенку забота нужна. Скажем, детский сад или что-нибудь в этом смысле. 

– Да, я понимаю, – согласилась девушка, – только не – охота мне ее вам отдавать. 

– Давайте, давайте! – суровым голосом сказал майор. – Мы ее устроим в надежное место. 

Регулировщица побежала в шалаш за девочкой. 

– Вот происшествие! – сказал боец, – Я от Сталинграда до Брянска дошел, а ничего похожего не случалось. 

– Научили меня немцы ихний род, фашистский ненавидеть, – пробормотал шофер. 

– И меня научили, – сказал боец. – Я семьдесят пять немцев пока что уничтожил. 

– Ты что ж, снайпер? – спросил шофер. 

– А как же. Мы все, яранские, снайперы. 

Регулировщица принесла девочку. Она крепко спала. 

– Кто из вас ее держать будет? – спросила регулировщица. 

– Я, – сказал боец с автоматом. – Всю дорогу буду держать. 

– Смотри, уронишь, – заметил шофер. – Все-таки хрупкое существо. 

– Это кто уронит? – грозно спросил боец. – Я, что ли? Сказано тебе, что я снайпер. Рука у меня твердая. Это не то, что твою баранку крутить. И опять же – дочка у меня в деревне осталась, чуть поболе, чем эта. Я ее сам, бывало, в коляске укачивал.

Боец неожиданно и смущенно улыбнулся. 

– Ну и держи, – примирительно сказал шофер. – Я все равно очень аккуратно поеду. С моей ездой ты ее не уронишь. 

Боец влез в машину, осторожно взял девочку. Над вершинами леса небо уже синело, приближался рассвет. 

– Поехали, – сказал майор. 

Регулировщица покраснела, обдернула гимнастерку и тихо сказала, вертя в руках измятый листок бумаги: 

– Разрешите обратиться, товарищ майор. Вот тут я адрес написала, свою полевую почту. Очень мне желательно знать, куда вы ее определите. Пусть мне напишут. Пожалуйста! 

– Давайте, – сказал майор. – Значит, не хотите с ней навсегда расставаться? 

– Не хочу, товарищ майор. 

Машина тронулась. Над первой же просекой, заросшей высокой травой, мы увидели солнце. Белое и огромное, оно подымалось в синеватой утренней мгле. По просеке вели пленных немцев. Они сошли с узкой лесной дороги, чтобы дать дорогу машине. Злыми, тяжелыми глазами они смотрели на нас из-под стальных шлемов, а один из них, с редкими, будто выщипанными усиками, чуть заметно оскалился. 

Шофер обернулся к бойцу и спросил: 

– Сколько ты, говоришь, уничтожил? 

– Семьдесят пять. 

– Маловато, по-моему, – сказал шофер. 

– Ничего, – пробормотал боец. – У меня с ними еще разговор будет. Автоматический.

Константин Георгиевич Паустовский (19 (31) мая 1892— 14 июля 1968) — русский советский писатель, классик русской литературы.

11. Паустовский Константин Георгиевич

Весь день мне пришлось идти по заросшим луговым дорогам. Только к вечеру я вышел к реке, к сторожке бакенщика Семена. 

Сторожка была на другом берегу. Я покричал Семену, чтобы он подал мне лодку, и пока Семен отвязывал ее, гремел цепью и ходил за веслами, к берегу подошли трое мальчиков. Их волосы, ресницы и трусики выгорели до соломенного цвета. Мальчики сели у воды, над обрывом. Тотчас из-под обрыва начали вылетать стрижи с таким свистом, будто снаряды из маленькой пушки; в обрыве было вырыто много стрижиных гнезд. Мальчики засмеялись. 

— Вы откуда? — спросил я их. 

— Из Ласковского леса, — ответили они и рассказали, что они пионеры из соседнего города, приехали в лес на работу, вот уже три недели пилят дрова, а на реку иногда приходят купаться. Семен их перевозит на тот берег, на песок. 

— Он только ворчливый, — сказал самый маленький мальчик. — Все ему мало, все мало. Вы его знаете? 

— Знаю. Давно. 

— Он хороший? 

— Очень хороший. 

— Только вот все ему мало, — печально подтвердил худой мальчик в кепке. — Ничем ему не угодишь. Ругается. 

Я хотел расспросить мальчиков, чего же в конце концов Семену мало, но в это время он сам подъехал на лодке, вылез, протянул мне и мальчикам шершавую руку и сказал: 

— Хорошие ребята, а понимают мало. Можно сказать, ничего не понимают. Вот и выходит, что нам, старым веникам, их обучать полагается. Верно я говорю? Садитесь в лодку. Поехали. 

— Ну, вот видите, — сказал маленький мальчик, залезая в лодку. — Я же вам говорил! 

Семен греб редко, не торопясь, как всегда гребут бакенщики и перевозчики на всех наших реках. Такая гребля не мешает говорить, и Семен, старик многоречивый, тотчас завел разговор. 

— Ты только не думай, — сказал он мне, — они на меня не в обиде. Я им уже столько в голову вколотил — страсть! Как дерево пилить — тоже надо знать. Скажем, в какую сторону оно упадет. Или как схорониться, чтобы комлем не убило. Теперь небось знаете? 

— Знаем, дедушка, — сказал мальчик в кепке. — Спасибо.

— Ну, то-то! Пилу небось развести не умели, дровоколы, работнички! 

— Теперь умеем, — сказал самый маленький мальчик. 

— Ну, то-то! Только это наука не хитрая. Пустая наука! Этого для человека мало. Другое знать надобно. 

— А что? — встревоженно спросил третий мальчик, весь в веснушках. 

— А то, что теперь война. Об этом знать надо. 

— Мы и знаем. 

— Ничего вы не знаете. Газетку мне намедни вы принесли, а что в ней написано, того вы толком определить и не можете. 

— Что же в ней такого написано, Семен? — спросил я. 

— Сейчас расскажу. Курить есть? 

Мы скрутили по махорочной цигарке из мятой газеты. Семен закурил и сказал, глядя на луга: 

— А написано в ней про любовь к родной земле. От этой любви, надо так думать, человек и идет драться. Правильно я сказал? 

-Правильно. 

— А что это есть — любовь к родине? Вот ты их и спроси, мальчишек. И видать, что они ничего не знают. 

Мальчики обиделись: 

— Как не знаем! 

— А раз знаете, так и растолкуйте мне, старому дураку. Погоди, ты не выскакивай, дай досказать. Вот, к примеру, идешь ты в бой и думаешь: «Иду я за родную землю». Так вот ты и скажи: за что же ты идешь? 

— За свободную жизнь иду, — сказал маленький мальчик. 

— Мало этого. Одной свободной жизнью не проживешь. 

— За свои города и заводы, — сказал веснушчатый мальчик. 

— Мало! 

— За свою школу, — сказал мальчик в кепке. — И за своих людей. 

— Мало! 

— И за свой народ, — сказал маленький мальчик. — Чтобы у него была трудовая и счастливая жизнь. 

— Все вы правильно говорите, — сказал Семен, — только мало мне этого. 

Мальчики переглянулись и насупились. 

— Обиделись! — сказал Семен. — Эх вы, рассудители! А, скажем, за перепела тебе драться не хочется? Защищать его от разорения, от гибели? А?

             Константин Георгиевич Паустовский (19 (31) мая 1892— 14 июля 1968) — русский советский писатель, классик русской литературы.

12. Песков Василий Михайлович

(1)Был осенний серенький день в конце листопада. (2)И на¬строение серенькое. (3)Я доехал на трамвае в Тимирязевский парк прогуляться. 

(4)Пустынно было в парке и тихо. (5)Только ворона на сухом дереве воевала с куриной костью. (6)И вдруг из леса через дорогу в пяти шагах от меня проследовал заяц. (7)Он не бежал, а тихо подпрыгивал, удостоив меня лишь косым взглядом. (8)Тут же он остановился в двух шагах от меня, поскрёб за ухом длинной зад¬ней ногой и тихо-мирно упрыгал в кусты. (9)Эко событие, скаже¬те. (10)Однако настроение у меня сразу переменилось. (11)Я шёл, посвистывая, вспоминал зайца, представляя, что он сейчас дела¬ет. (12)Дома за чаем опять его вспомнил. (13)И было на душе хо¬рошо и тепло. 

(14)Явление это обычное. (15)Пойдёшь с рюкзаком за город и, если ничего живого за день не усмотрел, возвращаешься хоть и довольный ходьбой, но всё-таки чувствуешь: чего-то важного не было. (16)Этим важным может быть утка, с треском и кряканьем взлетевшая из-под ног с маленького пруда. (17)Это могут быть увлекательные сцены поединка двух летунов — стрекозы и соро¬ки. (18)Или кабан пробежал близко, показывая лишь спину по¬верх бурьянов. (19) Или вдруг в бинокль увидел: дятел таскает птен¬цам в дуплянку не личинок, а созревшие ягодки земляники. (20)Всё это даёт день пешей прогулки в лес… (21)Всё живое, тесно переплетённое множеством связей, являет собою чудо с названи¬ем Жизнь, очень возможно, единственную в бескрайней Вселен¬ной, и всякое проявление жизни даёт ощущение радости бытия. (22)Из всех человеческих ценностей главная — сама жизнь с вос-ходом солнца, с облаками, пением птиц, кваканьем лягушек, трюканьем сверчка и шелестом трав. (23)Удалите всё это из жизни или по нерадивости потеряйте (это возможно при варварском отно¬шении человека к Природе), и жизнь потеряет краски и главный источник радости. (24)Жизнь в окружении только автомобилей, компьютеров, самолётов, телевизоров, пейджеров станет для че¬ловека невыносимой. (25)Впрочем, до этой точки, не заботясь о сохранении живого мира, человек вряд ли и доживёт

Песков Василий Михайлович (род. в 1930) — российский писатель, жур¬налист, путешественник. Известный фоторепортёр и корреспондент. Автор очерков, лирических миниатюр, рассказов на тему русской природы, жизни и труда людей.

СОЧИНЕНИЕ из Интернета

Мы говорим о нравственности, рассуждаем о человеческих ценностях. А в чем они заключаются? Что из всех человеческих ценностей наиболее значимо? Ответы на эти вопросы можно найти в предложенном нам тексте В.М. Пескова.

В центре внимания писателя – случай из его жизни, происшедший с ним «сереньким осенним днем» в Тимирязевском парке. Автор вспоминает, как «обычное явление» — встреча с зайцем на дорожке парка — переменило его настроение на весь день и «от этого было на душе тепло и хорошо». В. Песков с восхищением говорит о том, что такие встречи всегда оставляют светлый след в душе, потому что помогают осознать главное – «всё живое, тесно переплетённое множеством связей, являет собою чудо с названи¬ем Жизнь».

«Из всех человеческих ценностей главная — сама жизнь с вос¬ходом солнца, с облаками, пением птиц, кваканьем лягушек…» Исчезнет это – исчезнут краски жизни, потускнеют впечатления. Такова позиция автора текста.

Соглашусь с авторской позицией. Мне кажется, жизнь с ее красками действительно способна делать наши впечатления более яркими и глубокими. А красками этими несомненно является все живое, что окружает нас.

В русской классической литературе можно найти достаточно тому примеров. В творчестве Михаила Пришвина эта мысль о ценности всего живого прослеживается в цикле рассказов «Лесной хозяин». Может ли человек быть хозяином леса, будучи варваром? В одном из этих рассказов «Паутинка» писатель особенно проникновенно рассказывает о человеке, который увидел на деревьях в лесу паутинку. И проникся ее красотой. Она помогла ему стать другим: более ценящим все окружающее.

Я тоже люблю жизнь со всеми ее проявлениями. В нашем чудесном крае много гор. И каждый горец вырос, впитывая с детства эту красоту и краски. Вечером ли, утром смотреть на горы – значит насыщаться жизнью со всеми ее прелестями.

Как бы мы ни жили хорошо, что бы ни делали, о чем бы ни мечтали, каждый из нас думает об одном – прожить жизнь достойно, красиво. Сможет ли человек прожить ее красиво в окружении всех современных «гаджетов», без прелести окружающей живой природы? Мне кажется, навряд ли. Потому что только в ней – дыхание нашей жизни.

13. Быков Дмитрий Львович

Вопрос о том, зачем нужна грамотность, обсуждается широко и пристрастно. Казалось бы, сегодня, когда даже компьютерная программа способна выправить не только орфографию, но и смысл, от среднестатистического россиянина не требуется знания бесчисленных и порой бессмысленных тонкостей родного правописания. Я уж не говорю про запятые, которым не повезло дважды. 

Сначала, в либеральные девяностые, их ставили где попало или игнорировали вовсе, утверждая, что это авторский знак. Школьники до сих пор широко пользуются неписаным правилом: «Не знаешь, что ставить, — ставь тире». Не зря его так и называют — «знак отчаяния». 

Потом, в стабильные нулевые, люди начали испуганно перестраховываться и ставить запятые там, где они вообще не нужны. Правда, вся эта путаница со знаками никак не влияет на смысл сообщения. 

Зачем же тогда писать грамотно? Думаю, это нечто вроде тех необходимых условностей, которые заменяют нам специфическое собачье чутье при обнюхивании. Сколько-нибудь развитый собеседник, получив электронное сообщение, идентифицирует автора по тысяче мелочей: почерка, конечно, он не видит, если только послание пришло не в бутылке, но письмо от филолога, содержащее орфографические ошибки, можно стирать, не дочитывая. 

Известно, что в конце войны немцы, использовавшие русскую рабочую силу, угрозами вымогали у славянских рабов специальную расписку: «Такой-то обращался со мной замечательно и заслуживает снисхождения». Солдаты-освободители, заняв один из пригородов Берлина, прочли гордо предъявленное хозяином письмо с десятком грубейших ошибок, подписанное студенткой Московского университета. Степень искренности автора стала им очевидна сразу, и обыватель-рабовладелец поплатился за свою подлую предусмотрительность. 

У нас сегодня почти нет шансов быстро понять, кто перед нами: способы маскировки хитры и многочисленны. Можно сымитировать ум, коммуникабельность, даже, пожалуй, интеллигентность. Невозможно сыграть только грамотность — утонченную форму вежливости, последний опознавательный знак смиренных и памятливых людей, чтущих законы языка как высшую форму законов природы.

Дмитрий Львович Быков (род. 20 декабря 1967) — русский писатель, поэт и публицист, литературный критик, радио- и телеведущий, журналист, преподаватель литературы, кинокритик

14. Тендряков Владимир Фёдорович

(1)Все мы пробыли месяц в запасном полку за Волгой. (2)Мы, это так — остатки разбитых

за Доном частей, докатившихся до Сталинграда. (3)Кого-то вновь бросили в бой, а нас отвели

в запас; казалось бы, — счастливцы, какой-никакой отдых от окопов. (4)Отдых… два свинцовотяжелых сухаря на день, мутная водица вместо похлебки, поэтому отправку на фронт все

встретили с радостью.

(5)Очередной хутор на нашем пути. (6)Лейтенант в сопровождении старшины отправился

выяснять обстановку.

(7)Через полчаса старшина вернулся.

—(8) Ребята! — объявил он вдохновенно. — (9)Удалось вышибить на рыло по двести

пятьдесят граммов хлеба и по пятнадцати граммов сахара! (10)Кто со мной получать

хлеб?(11)Давай ты! — я лежал рядом, и старшина ткнул в меня пальцем.

(12) У меня вспыхнула мыслишка… о находчивости, трусливая, гаденькая и унылая.

(13)Прямо на крыльце я расстелил плащ-палатку, на нее стали падать буханки — семь и

еще половина.

(14)Старшина на секунду отвернулся, и я сунул полбуханки под крыльцо, завернул хлеб в

плащ-палатку, взвалил её себе на плечо.

(15)Только идиот может рассчитывать, что старшина не заметит исчезновения

перерубленной пополам буханки. (16)К полученному хлебу никто не прикасался, кроме него и

меня. (17)Я вор, и сейчас, вот сейчас, через несколько минут это станет известно… (18)Да,

тем, кто, как и я, пятеро суток ничего не ел. (19)Как и я!

(20)В жизни мне случалось делать нехорошее: врал учителям, чтоб не поставили двойку,

не раз давал слово не драться и не сдерживал слова, однажды на рыбалке я наткнулся на

чужой перепутанный перемёт, на котором сидел голавль, и снял его с крюка… (21)Но всякий

раз я находил для себя оправдание: не выучил задание — надо было дочитать книгу,

подрался снова — так тот сам полез первый, снял с чужого перемёта голавля — но перемёт-то

снесло течением, перепутало, сам хозяин его ни за что бы не нашёл…

(22)Теперь я и не искал оправданий. (23)Ох, если б можно вернуться, достать спрятанный

хлеб, положить его обратно в плащ-палатку!

(24)С обочины дороги навстречу нам с усилием — ноет каждая косточка — стали

подыматься солдаты. (25)Хмурые, темные лица, согнутые спины, опущенные плечи.

(26)Старшина распахнул плащ-палатку, и куча хлеба была встречена почтительным

молчанием.

(27)В этой-то почтительной тишине и раздалось недоуменное:

— (28)А где?.. (29)Тут полбуханка была!

(30)Произошло лёгкое движение, тёмные лица повернулись ко мне, со всех сторон — глаза, глаза, жуткая настороженность в них.

— (31)Эй ты! (32)Где?! (33)Тебя спрашиваю!

(34)Я молчал.

(35)Пожилой солдат, выбеленно голубые глаза, изрытые морщинами щеки, сивый от

щетины подбородок, голос без злобы:

— (36) Лучше, парень, будет, коли признаешься.

(37)В голосе пожилого солдата — крупица странного, почти неправдоподобного сочувствия.

(38)А оно нестерпимее, чем ругань и изумление.

— (39)Да что с ним разговаривать! — один из парней вскинул руку.

(40)И я невольно дернулся. (41)А парень просто поправил на голове пилотку.

— (41)Не бойся! — с презрением проговорил он. — (42)Бить тебя…(43) Руки пачкать.

(44)И неожиданно я увидел, что окружавшие меня люди поразительно красивы —

тёмные, измученные походом, голодные, но лица какие-то гранёные, чётко лепные.

(45)Среди красивых людей — я уродлив.

(46)Ничего не бывает страшнее, чем чувствовать невозможность оправдать себя перед

самим собой.

(47)Мне повезло, в роте связи гвардейского полка, куда я попал, не оказалось никого, кто

видел бы мой позор. (48)Мелкими поступками раз за разом я завоёвывал себе

самоуважение: лез первым на обрыв линии под шквальным обстрелом, старался взвалить

на себя катушку с кабелем потяжелей, если удавалось получить у повара лишний котелок

супа, не считал это своей добычей, всегда с кем-то делил его. (49)И никто не замечал моих

альтруистических «подвигов», считали — нормально. (50) А это-то мне и было нужно, я не

претендовал на исключительность, не смел и мечтать стать лучше других.

(51)Больше в жизни я не воровал. (52)Как-то не приходилось.

(По В.Ф. Тендрякову)

Владимир Фёдорович Тендряков (5 декабря 1923— 3 августа 1984) — русский и советский писатель, автор остроконфликтных повестей о духовно-нравственных проблемах современной ему жизни, острых проблемах общества, о жизни в деревне. 

15. Холендро Дмитрий Михайлович

Вчера я писал маме: «Пришли мне, пожалуйста, халвы…»

Московской халвы с орехами. Ее продавали недалеко от дома, по дороге в библиотеку-читальню имени Толстого, где просижено столько долгих и незаметных вечеров. Синие галки за окнами сливались с небом, зажигались уличные фонари… А подальше была почта, откуда мама отправляла посылки, неумело забивая гвоздики в ящик, всегда вкось, так что острые кончики их обязательно вылезали из боковых стенок, и я боялся, не оцарапала ли она себе руки. Пальцы не слушались ее из-за старого ревматизма: пока обстирает шестерых детей — часами руки в воде. Теперь нас стало меньше вокруг нее. Дети растут долго, а уходят быстро…

Из разных мест на адрес, спрятанный под номером почты, присылали мармелад, колбасу, клюквенное варенье в банках, пряники на меду — блестки лакомств, украшающих могучую каждодневность гороховых супов и пшенных каш. Посылки прибывали раз в пять дней, по строгому расписанию, составленному нами с учетом расстояний от Москвы, от среднерусской речки Цны, от деревни Манухино в ржаных полях…

Вчера мы выворачивали ящики на голый стол, всем расчетом первого орудия третьей батареи садились вокруг и съедали очередные гостинцы в один присест.

Правда, никогда не садился с нами Федор Лушин, хотя изредка брал увольнительную за посылкой и приносил с почты фанерный ящик, перевязанный шпагатом с сургучными печатями. Федор аккуратно поддевал крышку лезвием грубого карманного ножа и прятал содержимое в головах под матрас. Он молчал, его никто не трогал, кроме Эдьки Музыря, который пересчитывал нас за столом, охватывая глазами посылочные дары и тыча в грудь каждого длинным и острым пальцем. 

Вдруг он останавливался и вопил:

— Опять нет этого жмота Лушина?

Эдька срывался и бежал искать Федора, а если находил, то орал на всю казарму:

— Жмот! Иди живо за стол! Держи свое дерьмо под подушкой, а с нами садись, пируй! Не омрачай души беспечной!

Мы вразумляли Эдьку, чтобы он оставил Лушина в покое, но Эдька не вразумлялся, и хозяин перочинного ножа Сапрыкин заключал коротко и бесповоротно:

— Псих.

Дмитрий Михайлович Холе́ндро (1921—1998) — советский русский писатель.

16. Холендро Дмитрий Михайлович

Мы остались со старшиной на боковой дороге. Повернут ли сюда немцы? Боковых дорог много, рассыпаться по всем — не хватит немцев… Гаубица остыла от дневного зноя, и было приятно приложить к ее холодному телу распаленную щеку, сидя на лафете. Ястреб спал, положив голову на ребро щита, как собака, я держал поводья уздечки в руке, сказав старшине: 

— И вы спите. 

— Не получится. 

— Никогда не думал, что героическое на войне — это не спать ночь за ночью. Наверно, легче подкрасться к врагу и бросить гранату. 

— Один раз подкрасться легче, — ответил старшина. — А придется много. Эта война… Это такая война… 

Он замолчал, ища слов. 

— Какая? — спросил я, уже боясь, что он забыл про меня. 

— Ответственная… Героическое — это… Как тебе сказать, Прохоров… Уж очень вы умные, просто скажешь — не поймете… Это — чтобы не завоевали тебя… Год, два, больше… Никогда… Не за город сражение… Отечество, Прохоров! 

— Понятно. 

— И героев должно быть много. 

— У нас хороший командир. 

— И бойцы хорошие. Еще не герои, конечно, но… 

— Мы мало воевали. 

— Вот чего жалко… 

— Жалко, что мы мало знали друг друга. Казалось, все знали, а не все… Лушин! Прятал под подушку посылки, а теперь всех кормит. 

— Ему мать в посылках присылала сухари, — сказал старшина. — Покажи вам — посмеетесь над ней. Мать обидишь. Он просил: не надо, мать. Я писал ей, спасибо, Анастасия Ивановна, в нашей армии хорошо кормят, полное меню сообщал, а она — опять сухари! 

— Неграмотная? 

— Ей читали! Может, просто от любви посылала, Прохоров? Пошлет — и легче. Первый-то месяц он ее закидывал письмами — и то, и то пришли, чтобы, значит, с вами пировать. А где она возьмет то и то? И давай она сушить Федору сухари. А он их прятал и скармливал по ночам. 

— Кому? 

— Коням. 

Как давно это было, когда мы весело отрывали от посылочных ящиков фанерки, старательно исписанные руками матерей, и шумели, высыпая лакомства на батарейный стол, и смеялись над Лушиным, который всегда уходил на это время. 

— Хочешь сухарика? — спросил меня старшина. 

Мы грызли сухари, а ночь спала над степью вместо нас.

Дмитрий Михайлович Холе́ндро (1921—1998) — советский русский писатель.

17. Лесков Николай Семёнович

Мой отец и исправник были поражены тем, что мы перенесли в дороге и особенно в разбойничьем доме Селивана, который хотел нас убить и воспользоваться нашими вещами и деньгами…

— Ах, боже мой! да где же моя шкатулка?

В самом деле, где же эта шкатулка и лежащие в ней тысячи?

Представьте себе, что её не было! Да, да, её-то одной только и не было ни в комнатах между внесёнными вещами, ни в повозке — словом, нигде… Шкатулка, очевидно, осталась там и теперь — в руках Селивана…

— Я сейчас скачу, скачу туда… 

— Он, верно, уже скрылся куда-нибудь, но он от меня не уйдет! Наше счастье, что все знают, что он вор, и все его не любят: его никто не станет скрывать…

Исправник опоясался своею саблею, как вдруг в передней послышалось между бывшими там людьми необыкновенное движение, и… через порог в залу, где все мы находились, тяжело дыша, вошёл Селиван с тётушкиной шкатулкой в руках.

Все вскочили с мест и остановились как вкопанные…

— Забыли, возьмите, — глухо произнёс Селиван.

Более он ничего не мог говорить, потому что совсем задыхался от непомерной скорой ходьбы и, может быть, от сильного внутреннего волнения.

Он поставил шкатулку на стол, а сам, никем не прошенный, сел на стул и опустил голову и руки.

Шкатулка была в полной целости. Тётушка сняла с шеи ключик, отперла её и воскликнула:

— Всё, всё как было!

— Сохранно… — тихо молвил Селиван. — Я всё бег за вами… хотел догнать… не сдужал… Простите, что сижу перед вами… задохнулся.

Отец первый подошёл к нему, обнял его и поцеловал в голову. 

Селиван не трогался. 

Тётушка вынула из шкатулки две сотенные бумажки и стала давать их ему в руки. 

Селиван продолжал сидеть и смотреть, словно ничего не понимал.

— Возьми что тебе дают, — сказал исправник.

— За что? — не надо!

— За то, что ты честно сберёг и принёс забытые у тебя деньги.

— А то как же? Разве надо не честно?

— Ну, ты… хороший человек… ты не подумал утаить чужое.

— Утаить чужое!.. — Селиван покачал головою и добавил: — Мне не надо чужого.

И он встал с места, чтобы идти назад к своему опороченному дворишку, но отец его не пустил: он взял его к себе в кабинет и заперся там с ним на ключ, а потом через час велел запречь сани и отвезти его домой. 

Через день об этом происшествии знали в городе и в округе, а через два дня отец с тётушкою поехали в Кромы и, остановясь у Селивана, пили в его избе чай и оставили его жене тёплую шубу. На обратном пути они опять заехали к нему и ещё привезли ему подарков: чаю, сахару и муки. Он брал всё вежливо, но неохотно и говорил: 

— На что? Ко мне теперь, вот уже три дня, все стали люди заезжать… пошёл доход… щи варили… Нас не боятся, как прежде боялись. 

Когда меня повезли после праздников в пансион, со мною опять была к Селивану посылка, и я пил у него чай и всё смотрел ему в лицо и думал: «Какое у него прекрасное, доброе лицо! Отчего же он мне и другим так долго казался пугалом?» 

Эта мысль преследовала меня и не оставляла в покое. Ведь это тот же самый человек, который всем представлялся таким страшным, которого все считали колдуном и злодеем. И так долго всё выходило похоже на то, что он только тем и занят, что замышляет и устраивает злодеяния. Отчего же он вдруг стал так хорош и приятен?

Николай Семёнович Лесков (4 [16] февраля 1831— 21 февраля [5 марта] 1895) — русский писатель и публицист, мемуарист.

18. Симонов Константин Михайлович

— Вот, — сказал Леонидов, постучав пальцем по газете. — Вот! Я в армейской еще позавчера заметил, хотел вам почитать, да у меня кто-то замахорил… Вот… — И стал медленно читать вслух громким, сердитым голосом: — «Немецко-фашистские мерзавцы зверски расправляются с попадающими к ним в плен ранеными красноармейцами. В деревне Никулино фашисты изрубили на куски восемь раненых красноармейцев-артиллеристов; у троих из них отрублены головы…» — Он задержал палец на том месте, до которого дочитал, и, продолжая держать его там, поднял злые глаза и спросил: — Ну, что? — Спросил так, словно кто-то спорил с ним. Потом снова посмотрел на то место, где держал палец, и повторил: — «У троих из них отрублены головы…» А я вчера немца убил, так мне Караулов по уху дал. Да?

— Так тебе и надо! — отозвался Комаров. — А что же, люди старались, «языка» брали, а ты его бьешь! Посмотри, какой стрелок! 

— Так я ж его и брал, — возразил Леонидов. 

— Не ты один брал. 

— Ну ладно, по уху, — сказал Леонидов. — Не будь он комвзвода, он бы у меня покатился! Ладно, пусть, — повторил он. — Но он же еще пригрозил: в другой раз повторить — расстреляю! Это как понимать? 

— А так и понимать: не бей «языка», — снова наставительно сказал Комаров. — А как понимать, что меня еще старший политрук тягал? Он мне про «языка» не говорил. Он говорит: «Раз пленный, то вообще не имеешь права… Какое твое право!» — он мне говорит. А это, — Леонидов упер палец в газету так, что прорвал ее, — а это я имею право читать? Или не имею? Я в газете своими глазами все это вижу, как людям головы рубят! А мне по уху? Да? 

Он замолчал, ожидая, что ему кто-нибудь ответит. Но ему никто не ответил, и он стал читать дальше, повысив голос против прежнего: 

— «В деревне Макеево командир роты связи тов. Мочалов и политрук роты тов.Губарев обнаружили зверски истерзанные трупы красноармейцев Ф.И.Лапенко, С.Д.Сопова, Ф.С.Фильченко. Фашисты надругались над ранеными, выкололи у них глаза, отрезали носы и перерезали горло…» — Он снова оторвался от газеты. — Для чего нам про это пишут? А, младший сержант? 

— Чтоб злей были. 

— Я и так чересчур злой! 

— А «языка» все равно не трогай, — отозвался Комаров, любивший бить в одну точку. — Раз взял, значит, взял. 

— Чересчур вы добрые, погляжу я на вас! — зло сказал Леонидов. 

Синцов отложил бритву. Последние слова Леонидова рассердили его. 

— А ты нам свою злость в глаза не суй! Подожди… — хлопнул он по колену, видя, что Леонидов собирается прервать его. — Ты злой! А сколько фашистов у тебя на счету? Кроме того пленного, два? А Комаров добрый, у него четверо!

Когда он в первый раз выходил из землянки умываться, это не бросилось ему в глаза, а сейчас он внезапно заметил всю красоту природы в этот солнечный зимний день: и на редкость синее небо, и белизну нападавшего за ночь снега, и черные тени стволов, и даже треугольник самолетов, летевших так высоко, что их далекое, тонкое пение не казалось опасным. 

Только что в блиндаже они спорили между собой о войне и смерти, о том, как убивать людей, и о том, можно ли при этом быть добрым и злым…

 А сейчас он шел к развалинам барского дома по залитой солнцем и разлинованной тенями стволов сосновой аллее и думал, как, в сущности, плохо приспособлен человек к той жизни, которая называется войной. Он и сам пытается приучить себя к этой жизни, и другие заставляют его приучиться к ней, и все равно из этого ровным счетом ничего не выходит, если иметь в виду не поведение человека, на котором постепенно начинает сказываться время, проведенное на войне, а его чувства и мысли в минуту отдыха и тишины, когда он, закрыв глаза, может, словно из небытия, мысленно возвратиться в нормальную человеческую обстановку… 

Нет, можно научиться воевать, но привыкнуть к войне невозможно. Можно только сделать вид, что ты привык, и некоторые очень хорошо делают этот вид, а другие не умеют его делать и, наверное, никогда не сумеют. Кажется, он, Синцов, умеет делать этот вид, а что проку в том? Вот пригрело солнышко, небо синее, и самолеты летят куда-то не сюда, и пушки стреляют не сюда, и он идет, и ему так хочется жить, так хочется жить, что прямо хоть упади на землю и заплачь и жадно попроси еще день, два, неделю вот такой безопасной тишины, чтобы знать, что, пока она длится, ты не умрешь…

19. Алексин Анатолий Георгиевич

Порою, чем дальше уходит дорога жизни, тем с большим удивлением двое, идущие рядом, вспоминают начало пути. Огни прошлого исчезают где-то за поворотом… Чтобы события на расстоянии казались все теми же, теми же должны остаться и чувства. А у нас-то с Надюшей где был тот роковой поворот? Сейчас, когда несчастье заставило оглянуться назад, я его, кажется, разглядел. И если когда-нибудь Надя вернется… 

Мысленно я все время готовлюсь к тому разговору. Это, я думаю, еще не стало болезнью, но стало моей бессонницей, неотступностью. Ночами я веду диалог, в котором участвуем мы оба: Надя и я. Сюжет диалога всегда одинаков: это наша с ней жизнь. 

Если прошлое вспоминается «в общем и целом», оно, наверное, умерло или просто не имеет цены. Лишь детали воссоздают картину. Подчас неожиданные, когда-то казавшиеся смешными, они с годами обретают значительность. Так сейчас происходит со мной. 

Но почему все, о чем я теперь вспоминаю, так долго не обнаруживало себя? 

Я должен восстановить разрозненные детали. Быть может, собравшись вместе, они создадут нечто цельное? 

Мы с Надей работали в конструкторском бюро на одном этаже, но в разных концах коридора. Встречаясь, мы говорили друг другу «здрасьте!», не называя имен, потому что не знали их. 

Когда же меня вместе с чертежной доской решили переселить в Надину комнату, некоторые из ее коллег запротестовали: «И так уж не протолкнешься!» 

— Одним человеком меньше, одним больше… — стал убеждать представитель дирекции. 

— Это смотря какой человек! — сказала Надюша. 

Потом, возникая из-за своей чертежной доски, словно из-за ширмы кукольного театра, я нарочно встречался с Надей глазами и улыбался, чтобы она поверила, что я человек неплохой. С той же целью я пригласил ее однажды на концерт знаменитой певицы. 

— Пойдемте… Я тоже пою! — сказала она. И добавила: — Правда, есть одно затруднение: у меня насморк и кашель. Таких зрителей очень не любят. 

Но именно там, в Большом зале Консерватории, я ее полюбил. В течение двух отделений Надя героически старалась не кашлять и не чихать. А когда знаменитую певицу стали вызывать на «бис», она шепнула: 

— У вас нет платка? Мой абсолютно промок. Вот уж не ожидала от своего маленького носа такой бурной активности! 

Она напоминала ребенка, который в присутствии гостей, повергая родителей в ужас, может поведать обо всех своих намерениях и выдать любые тайны семьи. 

«Милая детская непосредственность…» — говорят о таких людях. Надина непосредственность никогда не была «милой» — она была удивительной. 

Покоряющей… Ее синонимом была честность. Я-то ведь не отважился сообщить ей, что сочиняю фантастические рассказы, которые никто не печатает! Тем более что, как я узнал окольным путем, она этот жанр не любила: 

— Столько фантастики в реалистических произведениях!.. 

А когда я сказал Надюше, что мечтаю на ней жениться, она ответила: 

— Только учтите, у меня есть приданое: порок сердца и запрет иметь детей. 

— В вас самой столько детского! — растерянно пошутил я. 

— С годами это может стать неестественным и противным, — ответила 

Надя. — Представьте себе пожилую даму с розовым бантиком в волосах! 

— Но ведь можно, в конце концов, и без..

— Нет, нельзя, — перебила она. — Представляете, какая у нас с вами была бы дочь! 

С той поры иметь дочь стало нашим главным желанием. Будущие родители обычно мечтают о сыновьях, а мы ждали дочь.

«Ясно… Запретный плод!» — говорили знакомые. Эти восклицания были не только банальными, но и неточными. Надюша, мало сказать, не прислушивалась к запретам врачей — она просто о них забыла. И только глаза, которые из-за припухлости век становились по утрам вроде бы меньше и уже, напоминали о том, что порок сердца все-таки есть. 

— Почти всех женщин беременность украшает. На ком ты женился? говорила Надюша, разглядывая себя в зеркале по утрам. 

Другие мечтали о сыновьях. А мы ждали Оленьку. И она родилась. «Она не могла поступить иначе, — написала мне Надюша в своей первой записке после того, как нас на земле стало трое. — Меня полгода держали в больнице. Разве она могла обмануть мои и твои ожидания? Спасибо ей!» 

С этой фразы, я думаю, все началось. Эта фраза перекинула мост и в тот страшный день, который разлучил нас с Надюшей. Мост длиною в шестнадцать лет и два месяца…

Алексин (настоящая фамилия Гоберман) Анатолий Георгиевич [3.8.1924] — прозаик, драматург, публицист.

20. Каралис Дмитрий Николаевич

Я позвонил в дверь своей квартиры, и когда вошел, во всем доме погас свет. 

Двор-колодец погрузился во мрак, встал лифт, перестали дребезжать и петь звонки, кухня лишилась привычного зудения холодильника, умолк телефон его по новой моде тоже питало электричество. У подъезда встала машина охраны — милиционеры при свете плафона играли в салоне в карты и вполглаза приглядывали за входной дверью — отключившаяся сигнализация дала сигнал тревоги. 

На лестницах заколыхались тени, а в глубине окон, как в пещерах, засветились лучики свечей. Соседи по площадке сказали, что аварийка работает на Петроградской стороне, будет у нас на Васильевском не раньше, чем через час. 

Ужинали при свечах. 

В доме было непривычно тихо, и когда мы пили чай, вскипяченный в ковшичке на газе, я загляделся на свечу и порадовался. Молчал телевизор, молчал телефон, не урчала посудомоечная машина, не громыхала дверь лифта. 

В тихом полумраке обнаружилась своя таинственная прелесть, и когда я внес свечу в кабинет, по корешкам книг пробежала загадочная улыбка-тень. Я взял одну наугад, и, пристроив подсвечник на круглый столик, принялся листать. И думал о том, что вспыхни сейчас люстра над головой, залейся коридор ярким светом и закричи голосом рекламного зазывалы телевизор на кухне, — я огорчусь: мне хотелось длить уютный полумрак и наслаждаться вынужденным молчанием телефона. Потрескивала свеча, навевая настроение вполне философское. 

Вошла жена с дочкой, сели на диван, и я отложил книгу. Они напомнили мне ребятню у ночного костра, когда отблеск огня ложится на лица и водит за спинами густые черные тени. 

И вдруг из теплого свечного уюта генетическая память бросила меня в другую крайность. Я помолчал и спросил, могут ли мои женщины представить себе блокаду Ленинграда. Нет света, газа, еды. Замерз водопровод. В доме холоднее, чем на улице. На лестнице, возле застывших батарей, лежат припорошенные снегом трупы. Из черной тарелки репродуктора тикает метроном. Слабость, туман в голове. И дом сотрясается от близких разрывов бомб или снарядов… 

Полумрак создавал ощущение, что все это рядом, близко, и жена с дочерью дружно передернули плечами. 

Мы стали говорить о другом, о чем давно не говорили, и просидели с полчаса при оранжевом огоньке свечки. Вернулся из института сын и, пройдя темным коридором, присоединился к нашей компании, потирая с мороза руки и блестя глазами. И я думал о том, что мы часто ругаем судьбу за ее немилость к нам, но редко благодарим за наши удачи. И спим в теплых кроватях, пьем по утрам кофе с булочкой, равнодушно смотрим, как рекой льется кровь в телевизоре, гремят выстрелы, но отними у нас, городских, хотя бы свет или тепло, и жизнь покажется до ужаса несправедливой. 

Мы вновь вернулись к теме блокады, и жена сказала, что тогда у людей была злость на врага и стремление к общей победе, — они не давали пасть духом и придавали силы. 

А сейчас… — жена пожала плечами. — Какая сейчас может быть общая победа?.. Всяк сам по себе… Скажи спасибо, если еще свет починят. 

Вспыхнул свет, и я мысленно сказал спасибо. Мы разбрелись по квартире смотреть телевизор, звонить по телефону, щелкать клавишами компьютера… И мне долго вспоминалась горящая в темноте свеча и отблеск огонька на лицах домочадцев.

Дмитрий Николаевич Каралис (род. 26 ноября 1949) — советский и российский писатель, прозаик, публицист, киносценарист, общественный деятель.

21. Ананьев Анатолий Андреевич 

Володин, грязный, с оторванной портупеей и расстёгнутым воротом, в гимнастёрке, выпачканной в саже и копоти, стоит на дороге, когда взвод его, его рота отбивают вторую атаку. Он спохватился, хотел было отойти на обочину, но было уже поздно, передний «виллис», скрипнув тормозами, остановился прямо напротив него.

— Ранены? — спросил генерал, не дожидаясь, пока Володин, как положено по уставу, отрапортует, кто он, почему стоит на шоссе, что делал и что собирается делать.

— Нет, товарищ генерал, — смущённо ответил Володин, заметив, как генерал пристально разглядывает его лицо и одежду. «Сейчас влетит!» Но член Военного совета фронта неожиданно повернулся к сидевшему позади полковнику и сказал:

— Это же тот самый лейтенант…

— От пулемётных гнёзд?

— Ну…

Упоминание о пулемётных гнёздах ещё больше смутило Володина, потому что он тогда, собственно, хотя и дошёл до гнёзд, но не выполнил приказ командира роты и к тому же так нелепо попал под вражеский танк! Ему показалось, что полковник неприязненно усмехнулся, произнеся эти слова: «От пулемётных…» — и усмехнулся потому, что все знал.

Володин был прав: и генерал, и сидевший позади него полковник действительно знали многие подробности соломкинского боя, они только что встречались и разговаривали с подполковником Таболой и капитаном Пашенцевым; знали и о Володине, как он был послан к пулемётным гнёздам, как попал под танк и как солдат Чебурашкин, рискуя жизнью, спас его, своего командира, но во всей этой истории, пересказанной Пашенцевым, Володин выглядел героем.

— Туда?… 

— Да, в роту, товарищ генерал! 

— Отпустили? Выписали?

— Сам ушёл, — добавил Володин и подумал, что лежать под бомбами куда легче, чем стоять перед генералом. Но хотя он и волновался, он все же был доволен, что сказал правду, и это несколько ободряло его; он смотрел не мигая, потому что в конце концов не чувствовал за собой никакой вины ни в том, что с ним случилось на передовой, ни в том, на что решился в санитарной роте — вернуться в траншею; уверенность крепла в нем, и когда генерал вновь посмотрел на него, когда их взгляды встретились.

Но генерал вовсе не собирался ничего приказывать, тем более отправлять назад, в санитарную роту, хотя видел, что Володин как раз именно в этом нуждается; бледное, измождённое лицо, впалые щеки, гимнастёрка, выпачканная в саже и копоти, оторванная портупея, весь вид совсем юного, стоявшего по стойке «смирно» командира взвода, его ладонь с неотмытыми пятнами крови, поднятая к пилотке, контуженое плечо, то и дело вздрагивавшее от напряжения, — все это вызывало у генерала иные мысли; он думал о том, сколько должно быть воли в человеке, если он вот так, испытав страх и ужас, не только не сломился духом, но стал ещё крепче и сильнее. Генерал ещё раз, взглянул в упрямое лицо Володина; он понял — сейчас не нужно ни одобрительных слов, ни похвал; просто протянул руку и сказал:

— Желаю удачи, лейтенант! Боевой удачи! 

«Виллисы» уже скрылись за поворотом, а Володин все ещё в раздумье стоял на шоссе; было в этой случайной минутной встрече что-то очень важное для него, чего он не мог понять сразу, сейчас; только спустя семь дней, когда— измотанная и вновь пополненная, злая от постоянных неудач, вместе со всеми частями двинется вперёд, на запад, чтобы, уже не останавливаясь, дойти до самого Берлина, — только спустя семь дней, когда все это произойдёт и в освобождённой Рындинке, на ещё дымящейся от боя окраине, Володин снова встретится с членом Военного совета фронта, то важное, чего он не может понять сейчас, стоя на шоссе, неожиданно откроется ему в одной несложной фразе: «Мы — русские солдаты!» Услышит её от члена Военного совета фронта. Может быть, потому, что слово «солдат» в таком сочетании поднималось над всеми воинскими званиями, даже над генеральским, даже над маршальским чином, а слово «русский» связывало с историей России, с лучшими её страницами — Бородинским сражением, Севастопольской эпопеей, Севастопольской страдой, как назвал её Сергеев-Ценский; но, может быть, потому, что Володин сам ощущал все это и только не мог выразить свои, чувства одной фразой, и теперь, услышав эту фразу, вдруг понял, насколько проста и несложна истина, — он с гордостью мысленно повторил её: «Мы русские!».

Анатолий Андреевич Ананьев (1925—2001) — русский советский прозаик.

Troll Lesson



Знаток

(256),
на голосовании



3 года назад

Реальный текст с ЕГЭ РЯ 2018

Книги продолжали открывать предо мною новое; особенно много давали мне два иллюстрированных журнала: «Всемирная иллюстрация» и «Живописное обозрение». Их картинки, изображавшие города, людей и события иностранной жизни, всё более и более расширяли предо мною мир, и я чувствовал, как он растёт, огромный, интересный, наполненный великими деяниями.

Храмы и дворцы, не похожие на наши церкви и дома, иначе одетые люди, иначе украшенная человеком земля, чудесные машины, изумительные изделия — всё это внушало мне чувство какой-то непонятной бодрости и вызывало желание тоже что-то сделать, построить.

Всё было различно, непохоже, но однако я смутно сознавал, что всё насыщено одной и той же силой — творческой силою человека. И моё чувство внимания к людям, уважение к ним росло.

Я был совершенно потрясён, когда увидел в каком-то журнале портрет знаменитого учёного Фарадея, прочитал непонятную мне статью о нём и узнал из неё, что Фарадей – был простым рабочим. Это крепко ударило меня в мозг, показалось мне сказкой.

«Как же это? — недоверчиво думал я. — Значит — который-нибудь из землекопов тоже может сделаться учёным? И я — могу?»

Не верилось. Я стал доискиваться — нет ли ещё каких-нибудь знаменитых людей, которые были бы сначала рабочими? В журналах никого не нашёл; знакомый гимназист сказал мне, что очень многие известные люди были сначала рабочими, и назвал мне несколько имён, между прочим — Стефенсона, но я не поверил гимназисту.

Чем больше я читал, тем более книги роднили меня с миром, тем ярче, значительнее становилась для меня жизнь. Я видел, что есть люди, которые живут хуже, труднее меня, и это меня несколько утешало, не примиряя с оскорбительной действительностью; я видел также, что есть люди, умеющие жить интересно и празднично, как не умеет жить никто вокруг меня. И почти в каждой книге тихим звоном звучало что-то тревожное, увлекающее к неведомому, задевавшее за сердце. Все люди так или иначе страдали, все были недовольны жизнью, искали чего-то лучшего, и все они становились более близкими, понятными. Книги окутывали всю землю, весь мир печалью о лучшем, и каждая из них была как бы душой, запечатлённой на бумаге знаками и словами, которые оживали, как только мои глаза, мой разум соприкасались с ними. Нередко я плакал, читая, — так хорошо рассказывалось о людях, так милы и близки становились они. И, мальчишка, задёрганный дурацкой работой, обижаемый дурацкой руганью, я давал сам себе торжественные обещания помочь людям, честно послужить им, когда вырасту.

Точно какие-то дивные птицы сказок, книги пели о том, как многообразна и богата жизнь, как дерзок человек в своём стремлении к добру и красоте. И чем дальше, тем более здоровым и бодрым духом наполнялось сердце. Я стал спокойнее, увереннее в себе, более толково работал и обращал всё меньше внимания на бесчисленные обиды жизни.

Каждая книга была маленькой ступенью, поднимаясь на которую, я восходил от животного к человеку, к представлению о лучшей жизни и жажде этой жизни. А перегруженный прочитанным, чувствуя себя сосудом, до краёв полным оживляющей влаги, я шёл к денщикам, к землекопам и рассказывал им, изображал перед ними в лицах разные истории. Это их забавляло.

— Ну, шельма, — говорили они. — Настоящий комедиант! Тебе в балаган, на ярманку надо!

Конечно, я ждал не этого, а чего-то другого, но — был доволен и этим. Однако мне удавалось иногда, — не часто, разумеется, — заставить владимирских мужиков слушать меня с напряжённым вниманием, а не раз доводить некоторых до восторга и даже до слёз — эти эффекты ещё более убеждали меня в живой возбудительной силе книги.

Максим Горький — русский писатель.

Реальное сочинение с ЕГЭ РЯ 2018

Читайте также:

©2015-2022 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-11-24
Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных



Поиск по сайту:


Мы поможем в написании ваших работ!

С самого рассвета своего существования человечество стремилось увековечить свои переживания и эмоции. От первых наскальных рисунков до возникновения первой письменности и, наконец, к появлению в XVI веке книгопечатания — так зародился способ не только увековечить свои мысли, но и создать новые миры. Так появилась книга. Это сейчас для нас привычны и даже заурядны ряды книг в библиотеках, в книжных магазинах и на наших девайсах, но сколько книга значила для людей в прошлом! Она и сейчас не теряет своего значения.

Именно проблему значения книги в жизни человека и поднимает советский писатель Максим Горький.

Значение книг для нас поистине огромно. Они способны перенести нас в любое место на Земле, куда только пожелает автор. «Храмы и дворцы, не похожие на наши церкви и дома, иначе одетые люди, иначе украшенная человеком земля, чудесные машины, изумительные изделия» — Горький восхищается тем, куда перенесла его книга, попавшая к нему в руки. Книги способны перенести нас в немыслимые, несуществующие места, но, возможно, для советского писателя родина Майкла Фарадея — Великобритания и была немыслимым миром, где возможно все (даже рабочему стать ученым). Для человека, которому не хватало яркости в жизни, именно книги стали источником счастья и жизненной силы. Поступаете в 2019 году?

Наша команда поможет с экономить Ваше время и нервы:

подберем направления и вузы (по Вашим предпочтениям и рекомендациям экспертов);оформим заявления (Вам останется только подписать);подадим заявления в вузы России (онлайн, электронной почтой, курьером);мониторим конкурсные списки (автоматизируем отслеживание и анализ Ваших позиций);подскажем когда и куда подать оригинал (оценим шансы и определим оптимальный вариант).Доверьте рутину профессионалам – подробнее.

«Точно какие-то дивные птицы сказок, книги пели о том, как многообразна и богата жизнь, как дерзок человек в своём стремлении к добру и красоте». Воистину книги способны исцелять, если не наши тела, то наши души. Писатель пишет, что «чем дальше, тем более здоровым и бодрым духом наполнялось сердце» и он «стал спокойнее, увереннее в себе, более толково работал и обращал всё меньше внимания на бесчисленные обиды жизни».

Мнение автора очевидно. Оно прослеживается в каждой строчке, его любовь к книгам преисполняет данный текст. Горький считает, что книги и чтение имеют огромное значение в жизни человека.

Я согласна с мнением автора. Чтение формирует в людях их систему взглядов и ценностей, из книг можно почерпнуть бесценные знания и жизненный опыт. Книги позволяют нам учиться на чужих ошибках и вдохновляют нас на свершения в реальной жизни.

Очень многие писатели, как и Горький, очень трепетно относились к проблеме значения книг для человека. Одним из ярчайших авторов ее затрагивавших является Джек Лондон. Мартин Иден — главный герой одноименного романа — был обычным матросом, необразованным и у которого, казалось бы, не было шансов выбиться в высшее общество. Однако, вся его жизнь перевернулась, когда Мартин взялся за чтение книг. Влюбившись в Руфь, образованную и интеллигентную девушку, он понял, что он должен стать достойным ее сердца. И именно книги, которые он усердно читал сделали его из простого матроса признанным писателем. Через Мартина Идена Джек Лондон показывает насколько важны книги для жизни каждого.

Также важность книги в жизни человека показывал и Александр Сергеевич Пушкин в романе в стихах «Евгений Онегин». Для его героини — Татьяны Лариной книги имели особое значение. Из них она черпала жизненный опыт и знания о том как устроен мир и люди. Чтение французских романов сформировало ее представление о любви. Е

Полезный материал по теме:

  1. По тексту А.Лиханова Что такое драгоценные книги? 9 класс
  2. 15.3 Драгоценные Книги (По тексту Пескова. Аргументы А.С. Пушкин, Г.Х. Андерсон)
  3. Проблема выбора книги для чтения по тексту М.О. Чудаковой
  4. Что такое драгоценные книги? по тексту А.А. Лиханова о драгоценных книгах
  5. Так какова же роль книги в нашей жизни по тексту Бондарева

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2018. Горький. О влиянии книг на ребенка.

Книги продолжали открывать предо мною новое; особенно много давали мне два иллюстрированных журнала: «Всемирная иллюстрация» и «Живописное обозрение». Их картинки, изображавшие города, людей и события иностранной жизни, всё более и более расширяли предо мною мир, и я чувствовал, как он растёт, огромный, интересный, наполненный великими деяниями.

 Храмы и дворцы, не похожие на наши церкви и дома, иначе одетые люди, иначе украшенная человеком земля, чудесные машины, изумительные изделия — всё это внушало мне чувство какой-то непонятной бодрости и вызывало желание тоже что-то сделать, построить.

Всё было различно, непохоже, но однако я смутно сознавал, что всё насыщено одной и той же силой — творческой силою человека. И моё чувство внимания к людям, уважение к ним росло.

Я был совершенно потрясён, когда увидел в каком-то журнале портрет знаменитого учёного Фарадея, прочитал непонятную мне статью о нём и узнал из неё, что Фарадей – был простым рабочим. Это крепко ударило меня в мозг, показалось мне сказкой.

«Как же это? — недоверчиво думал я. — Значит — который-нибудь из землекопов тоже может сделаться учёным? И я — могу?»

Не верилось. Я стал доискиваться — нет ли ещё каких-нибудь знаменитых людей, которые были бы сначала рабочими? В журналах никого не нашёл; знакомый гимназист сказал мне, что очень многие известные люди были сначала рабочими, и назвал мне несколько имён, между прочим — Стефенсона, но я не поверил гимназисту.

Чем больше я читал, тем более книги роднили меня с миром, тем ярче, значительнее становилась для меня жизнь. Я видел, что есть люди, которые живут хуже, труднее меня, и это меня несколько утешало, не примиряя с оскорбительной действительностью; я видел также, что есть люди, умеющие жить интересно и празднично, как не умеет жить никто вокруг меня. И почти в каждой книге тихим звоном звучало что-то тревожное, увлекающее к неведомому, задевавшее за сердце. Все люди так или иначе страдали, все были недовольны жизнью, искали чего-то лучшего, и все они становились более близкими, понятными. Книги окутывали всю землю, весь мир печалью о лучшем, и каждая из них была как бы душой, запечатлённой на бумаге знаками и словами, которые оживали, как только мои глаза, мой разум соприкасались с ними.

Нередко я плакал, читая, — так хорошо рассказывалось о людях, так милы и близки становились они. И, мальчишка, задёрганный дурацкой работой, обижаемый дурацкой руганью, я давал сам себе торжественные обещания помочь людям, честно послужить им, когда вырасту.

Точно какие-то дивные птицы сказок, книги пели о том, как многообразна и богата жизнь, как дерзок человек в своём стремлении к добру и красоте. И чем дальше, тем более здоровым и бодрым духом наполнялось сердце. Я стал спокойнее, увереннее в себе, более толково работал и обращал всё меньше внимания на бесчисленные обиды жизни.

Каждая книга была маленькой ступенью, поднимаясь на которую, я восходил от животного к человеку, к представлению о лучшей жизни и жажде этой жизни. А перегруженный прочитанным, чувствуя себя сосудом, до краёв полным оживляющей влаги, я шёл к денщикам, к землекопам и рассказывал им, изображал перед ними в лицах разные истории.

Это их забавляло.

— Ну, шельма, — говорили они. — Настоящий комедиант! Тебе в балаган, на ярманку надо!

Конечно, я ждал не этого, а чего-то другого, но — был доволен и этим.

Однако мне удавалось иногда, — не часто, разумеется, — заставить владимирских мужиков слушать меня с напряжённым вниманием, а не раз доводить некоторых до восторга и даже до слёз — эти эффекты ещё более убеждали меня в живой возбудительной силе книги.

  • Подготовка к сочинению ЕГЭ
  • Подготовка к ЕГЭ по русскому языку

Я — москвич! Сколь счастлив тот, кто может произнести это слово, вкладывая в него всего себя. Я — москвич!

.Минувшее проходит предо мною.

Привожу слова пушкинского Пимена, но я его несравненно богаче: на пестром фоне хорошо знакомого мне прошлого, где уже умирающего, где окончательно исчезнувшего, я вижу растущую не по дням, а по часам новую Москву. Она ширится, стремится вверх и вниз, в неведомую доселе стратосферу и в подземные глубины метро, освещенные электричеством, сверкающие мрамором чудесных зал.

.В «гранит одетая» Москва-река

окаймлена теперь тенистыми бульварами. От них сбегают широкие каменные лестницы. Скоро они омоются новыми волнами: Волга с каждым днем приближается к Москве.

Когда-то на месте этой каменной лестницы, на Болоте, против Кремля, стояла на шесте голова Степана Разина, казненного здесь. Там, где недавно, еще на моей памяти, были болота, теперь — асфальтированные улицы, прямые, широкие. Исчезают нестройные ряды устарелых домишек, на их месте растут новые, огромные дворцы. Один за другим поднимаются первоклассные заводы. Недавние гнилые окраины уже слились с центром и почти не уступают ему по благоустройству, а ближние деревни становятся участками столицы. В них входят стадионы — эти московские колизеи, где десятки и сотни тысяч здоровой молодежи развивают свои силы, подготовляю г себя к геройским подвигам и во льдах Арктики, и в мертвой пустыне Кара-Кумов, и на «Крыше мира», и в ледниках Кавказа.

Москва вводится в план. Но чтобы создать новую Москву на месте старой, почти тысячу лет строившейся кусочками, где какой удобен для строителя, нужны особые, невиданные доселе силы.

Это стало возможно только в стране, где Советская власть.

Москва уже на пути к тому, чтобы сделаться первым городом мира. Это на наших глазах.

.Грядущее проходит предо мною.

И минувшее проходит предо мной. Уже теперь во многом оно непонятно для молодежи, а скоро исчезнет совсем. И чтобы знали жители новой столицы, каких трудов стоило их отцам выстроить новую жизнь на месте старой, они должны узнать, какова была старая Москва, как и какие люди бытовали в ней.

И вот «на старости я сызнова живу» двумя жизнями: «старой» и «новой». Старая — фон новой, который должен отразить величие второй. И моя работа делает меня молодым и счастливым — меня, прожившего и живущего

На грани двух столетий,

На переломе двух миров.

По В. Гиляровскому.

С2.2 Напишите сочинение-рассуждение. Объясните, как вы понимаете смысл фразы текста: «Москва уже на пути к тому, чтобы сделаться первым городом мира».

Сочинение рассуждение

В. Гиляровский считает, что столица нашей Родины скоро станет одним из первых городов мира. Чтобы подтвердить сказанное, приведу доказательства.

Во-первых, в предложениях 8-9 звучит мысль о том, что в Москве исчезает все старое, а на его месте строятся новые дома-дворцы, «первоклассные заводы».

Во-вторых, автор гордится тем, что в современной российской столице не забывают о строительстве огромных стадионов, подземных линий метро, Москву-реку окаймляют тенистыми бульварами.

Делая вывод, могу сказать вслед за автором, что «.Москва уже на пути к тому, чтобы сделаться первым городом мира».

Определение внутренний мир человека сочинение 15.3.
Сочинение-рассуждение 5

Categories: Новое

  • Кобальт как пишется в химии
  • Ковер самолет как пишется
  • Книги про смелость для сочинения
  • Коаркод как пишется правильно
  • Ковер самолет из какой сказки русской народной