Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Козье молоко
Моя сестренка опасно заболела. Она сгорала в жару и иногда плакала: «Ой, мамочка, больно… Больно…»
В такие дни я выпрашивал у детдомовской поварихи большой медный чайник и шел к станции. Там, привязанная к колышку, паслась чья-то коза. Я ставил под нее чайник и тянул за теплые, жестковатые соски. Я просил ее:
– Козочка, хорошая, добрая козочка, ты дай мне немного молочка… Не для себя, честное слово, сестренка моя болеет…
Однажды сзади подкралась ко мне старуха и больно схватила за волосы:
– Ах ты вор! Детдомовец ты несчастный!
Я вырвался и, потеряв крышку от чайника, прибежал в детдом. Скоро пришла и старуха. Я видел, как она спрашивала заведующую и прошла в детскую комнату, где та находилась. Заведующая как раз смотрела, как мою сестренку поят молоком.
Потом старуха вышла, а заведующая, выглядывая из двери, спросила:
– Вы ко мне приходили?
«Не сказала», – подумал я и так обрадовался, что забыл спрятаться. Я стоял в коридоре у стенки, и мне хотелось врасти в нее, когда старуха проходила мимо. Но она остановилась точно напротив меня и, разглядывая что-то на полу, сказала, словно сама себе:
– Я хорошо запомнила того, кто крадет молоко, и я его не вижу… Иначе бы руки ему повыдирала вместе с корешками. Так вот… – И, помолчав, добавила: – Но если какой хороший мальчик придет и попросит молока, разве я не дам? Ведь каждый знает, что я работаю сторожихой в школе.
И старуха пошла дальше, сильно шаркая об пол валенками, которые она носила даже летом.
«Тринадцатый»
Однажды во дворе детдома появился нищий старик. Он сказал:
– Кто посмеет смеяться надо мной? Разве вы знаете, кто я? Вы ничего не знаете!
– А кто вы? – спросили тогда наши ребята.
– Ого! Так им все и расскажи. Может быть, вы не смотрели фильм «Тринадцать»?
– Смотрели, – сказали хором мы.
– Тогда я удивляюсь вашему недомыслию и слепоте! – рассердился он. – Неужели каждому нужно объяснять, что единственный герой, оставшийся в живых после сражения, сейчас перед вами…
Старик пошел прочь. Мы онемели. Мы были сражены на месте.
Он, видимо, понял это и тотчас же вернулся.
– Ну, вот что, об этом молчок. Ясно? А сейчас тащите поесть! Разве может красный герой голодать в наше время!..
Целый месяц «Тринадцатый» жил у нас в дровах. Мы тащили весь свой хлеб. Героический старик, снисходя к нам, принимал все это и ворчал:
– Неблагодарные потомки… Разве я плохо воевал с басмачами? Разве я не красный герой?
– Красный герой! – подтверждали скорее мы, пугаясь, что он обидится и уйдет.
– И вы, контра несчастная, жалеете для красного героя свои жалкие рубли?..
Мы достали из тайников всю мелочь и принесли ему.
В тот же вечер он исчез. Несколько дней мы искали нашего старика. На третий увидели на берегу реки толпу. Старик лежал на земле мокрый и не похожий на себя.
– Бездомный бродяга! – сказали люди. – Напился до беспамяти и утонул.
– Это «Тринадцатый», – сказали мы, потому что мы одни знали о нем правду.
– Может, и тринадцатый… Их много нынче тонет, – ответили в толпе.
– Но это же «Тринадцатый»! – закричали мы. – Это же красный герой!
Тогда люди засмеялись:
– Тридцать лет он тут побирается, наш красный… От вина всегда красный.
– Вы… Вы врете все! – сказали мы, отчаиваясь.
И нас прогнали домой.
Мы сидели на дровах, там, где совсем недавно разговаривали с последним красным героем, оставшимся в живых, и мужественно скрывали друг от друга слезы. Мы твердо знали, что погиб «Тринадцатый» и никто не сможет понять наше горе.
Море
Это письмо было вправлено в рамку и повешено в красном уголке. Оно было адресовано ребятам детдома от московского шефа. В конце стояла подпись: дважды Герой Советского Союза, контр-адмирал. Когда-то шеф побывал даже сам в детдоме (он приезжал в Кизляр охотиться на кабанов) и в разговоре с ребятами, весело прищуриваясь, спросил:
– А моряками хотите быть? Ну-ну! Может, помогу чем-нибудь. Растите быстрей…
Ребята часто перечитывали письмо. Оно теперь было их надеждой. Их верой. Их молитвой. Неровные буквы превращались в белые гребешки волн, строчки, как валы, набегали, касаясь ребячьих сердец. И сердца сладко замирали. Море, конечно, ждало их. Ласковое, красивое, мерное.
Володька Рудкевич часто перечитывал письмо. Он был всех старше, и ему первому предстояло плыть в это море. Когда за одним из его дружков приехал из Москвы отец, Володька попросился с ними. Уж там-то, в столице, он разыщет шефа, и тот обязательно устроит его юнгой.
Володька долго ходил по Москве, разыскивая здание Главсевморпути. К шефу его не пустили, даже разговаривать не стали. Красиво одетый человек сказал в проходной:
– Ступайте, мальчик. Никого здесь в юнги не принимают. Впрочем, я могу еще проконсультироваться. Вы мне позвоните по три-восемьдесят-один.
Володька долго пробовал набрать этот номер из автомата, но ничего не выходило. Потом его научили звонить по местному телефону. Каждый день он приезжал к большому серому зданию и звонил от входа. Чтобы растянуть имеющиеся деньги, он ел только хлеб с морсом.
Тетка, что торговала морсом, лучше понимала его. Она говорила:
– Был сегодня твой начальник. Вчера не приезжал, а сегодня точно был.
Однажды, в который раз безрезультатно набирая знакомый номер, Володька понял, что ему никто не ответит. Тогда он достал оставшиеся деньги, выпил три стакана морса, к удивлению продавщицы, и медленно пошел по улице.
Море встретило его неласково. Но он верил еще в него. Он знал, что сегодня сядет на поезд и на крыше вагона поедет к этому морю. Вот так и шел он по городу. Рюкзак, почти пустой, теперь был надет у него под пальто. И от этого он казался немного горбатым.
Отец Фесенко
Володька Фесенко потерял связь с отцом в начале войны. И когда воспитатели спрашивали его о родителях или когда между ребятами заходил разговор об отцах, его отец получался самым лучшим, самым главным. И все верили Фесенко, потому что глаза у него были чистые-чистые, голубые-голубые, неотразимо правдивые.
То он описывал, как его отец-комдив уходил на фронт, а он, Володька Фесенко, проехался на отцовском скакуне перед замершими от восторга бойцами. То вдруг вспоминал, что еще до войны отец его, боевой герой-командир, получил лично от Буденного серебряную шашку на маневрах в Гатчине. А то оказывалось, что его отец воевал в одной дивизии с Чапаевым и даже соперничал с ним в ловкости и отваге. И выглядел отец Фесенко во всех рассказах молодцеватым стройным казаком с черными усами. Ни у кого в детдоме не было такого героического отца. Ребята уважали Фесенко. Воспитатели в карточке для беспризорных, в графе о родителях уверенно делали такую надпись: «Отец – крупный командир Красной Армии».
И вдруг отец Фесенко нашелся. Летом сорок пятого года он прислал короткое письмо, а следом приехал сам. В ослепительный жаркий день он появился у нас во дворе: сгорбленный, маленький, седоватый человек. Положил на землю тощий рюкзак, присел и непривычно щурил по-фесенковски голубые глаза на окружавших его ребят. Да тихо, устало как-то улыбался. И был он в обыкновенной солдатской гимнастерке, и на груди у него были обыкновенные солдатские медали.
А утром он увел за руку счастливейшего из людей – Володьку Фесенко. А мы смотрели. И смотрели воспитатели, которые при оформлении документов так и не исправили «крупного командира».
Наша биография
Почти у всех нас, принимаемых сегодня в комсомол, биография одинакова. Мы волнуемся, сидя в торжественной комнате райкома. Рассказывает о себе мой друг. За ним должен идти я.
– Ну, значит, отец мой был депутатом солдатских Советов. В революцию он был в Ленинграде…
– В Петрограде! – поправляют его.
И он соглашается:
– Правильно, в Петрограде. В старинное время он так назывался. Я забыл. Потом отец воевал с Юденичем. После был послан в Донбасс, шахты строил. И он сам рассказывал…
– Ладно, это потом. Вы биографию дальше, – говорят из-за красного стола.
– Хорошо, – кивает принимаемый. – Мать у меня жила в Краснодарском крае. Была активистка на селе, организовала избу-читальню, но в коллективизацию ее пытались застрелить кулаки, и она лежала в луганской больнице. Там, конечно, встретилась с отцом. Мать рассказывала, как ночью она возвращалась домой и…
– Вы биографию дальше, – говорит кто-то нетерпеливо из-за красного стола.
– Ладно. Брат мой старший был связистом, партизанил в тылу фашистов. Потом в действующей армии дошел до Чехословакии. Он много рассказывал…
– Ну, а дальше? – опрашивают из президиума.
– Дальше? Другой мой брат недавно на целину уехал. Вот когда призыв партии был. Он, знаете, в письмах писал…
Но люди останавливают:
– Это ясно. Вы о себе говорите.
– Чего? Так я все время о себе. – Парень передыхает и говорит: – Ну вот, потом я учился в школе и ее окончил. И все.
Свет в окне
Я помню хорошо то время, когда мама была живая. Я бежал с катка, промокший, усталый, и еще издали видел свет в своем окне. Желтый маленький огонек всегда горел мне навстречу, как только я поворачивал на нашу улицу. Взгляд матери моей был похож на теплый свет, плывущий из окна.
Теперь я работал, а по вечерам учился. Приезжал домой около двенадцати. Шел от станции по черным улицам. В некоторых домах горели окна. Это, наверное, матери дожидались своих сыновей. Я поворачивал на свою улицу и ничего не видел в том месте, где было наше окно. Холодная чернота проникала в сердце, и шаги невольно замедлялись. Значит, отец ночует опять у той женщины, которую мне прочили в матери. Я еще ее не видел. Но я хорошо чувствовал ее присутствие, потому что, появившись, она погасила тот неяркий огонек в окне, который зажигал мой отец.
Я медленно шел к дому. Я знал, что меня ждет. В ледяной комнате я буду разжигать печку, а торф не захочет гореть. Потом я буду чистить картошку, а коченеющие пальцы совать в рот. Потом, во втором часу ночи, сяду дожидаться, когда она сварится, эта картошка. Я буду глядеть на тлеющие синенькими огоньками торфинки и усну. А под утро у потолка будет плавать синий чад, в кастрюле окажутся только угли. В комнате будет морозить, и я лягу под матрац, чтобы доспать до шести, когда снова на работу…
Однажды, завернув за угол, я остановился, пораженный. Непривычно яркий свет пролился мне навстречу. Я заторопился, быстро зашагал, потом побежал к нему, доброму и зовущему. Я боялся, что он может вдруг погаснуть. А он, сильный и большой, с шелестом падал на ночную улицу, освещая мне путь. Я распахнул дверь. Отец и незнакомая наряженная женщина сидели за столом. У них было весело, и они не обратили на меня никакого внимания. Я ушел на кухню и стал стучать молотком. Просто нашел какой-то гвоздь и стучал по нему. Не скоро вышли они, двое. И отец, выходя, спросил:
– Ну, чего ты стучишь?
– Так, стучу, – сказал я и все бил и бил молотком.
– Целый час колотит, у меня уши болят! – сказала у дверей женщина.
В комнате все было прибрано. Чужая двухсотсвечовая лампа горела под потолком. Без абажура она больно жгла глаза. И я ввернул нашу маленькую теплую лампочку. А большую я выкинул.
Драгоценные марки
Еще совсем недавно, на исходе детства, я собирал почтовые марки. Мы отдавали самое, по нашим понятиям, драгоценное, чтобы раздобыть желанную картинку.
Альбомы специальные тогда не продавались, мы клеили марки на старые книги. Однажды, разглядывая свою коллекцию, я прочел в просвете между марками несколько слов об одном человеке. Буквы были заляпаны клеем, но я понял все. Мне захотелось узнать, что написано дальше, и я оторвал одну марку с изображением реактивного самолета.
Из нескольких строчек я узнал об удивительном бойце, который мечтал о счастливой будущей жизни, а сам сражался с беляками. Он вел отряд по лесам и болотам. Он не боялся пуль и шел всегда первым.
А дальше опять было заклеено, и я еще оторвал несколько марок. Под красивой маркой из колонии Мозамбик я узнал, что человек этот мечтал о свободе на всей земле. Он не слышал тех удивительных песен, которые слышали мы. Он знал всего одну хорошую песню. И любил петь ее на привалах.
«Смело мы в бой пойдем за власть Советов…»
А потом я отрывал марки еще и еще… Этот веселый и добрый человек попал в плен. Над ним издевались враги, но он ничего не говорил. Он только пел про себя свою песню: «Смело мы в бой пойдем…»
Рядом лежала целая кучка марок. Но я ничего не видел. Какой человек пропал! Какой человек… Беляки его убили. А он их совсем не боялся. Он смело пошел на расстрел. Об этом я узнал, откладывая свою последнюю марку.
Мышь
Однажды, покинув на день детдом, я пришел туда, где жил. Постоял под окном, поглядел. В нашей комнате кто-то поселился. Я это понял по роскошным продуктам на столе, по цветам на комоде. И стол и комод были наши, довоенные. Я даже помнил, как их покупали. Мама и отец долго считали деньги и о чем-то спорили. Вечером ложились спать и опять подсчитывали. Потом подъехала машина, выбежала из дома мама и рассмеялась:
– Экий ты… Чего испугался? Смотри, какую красоту купили!
Соседи помогали сгружать и тоже хвалили.
Я стоял и глазел через окно на комнату. Такую теплую и знакомую. И стало холодно. И чего-то жалко.
За рамой по вате пробежала мышь. Серая и толстая. Пробежала и преспокойно уселась, поводя усами.
– Кыш! – сказал я.
Мышь совсем не испугалась. Даже не посмотрела на меня. А до войны я совсем и не видел у нас мышей. Был бы отец не на фронте, он бы не дал им развестись.
Рядом со мной остановилась женщина и тоже стала смотреть на мышь.
– Здесь заведующий магазином живет, – сказала она. – Хозяев нет, вот и поселился. Их много сейчас за счет войны развелось… – добавила женщина и посмотрела на мышь.
И непонятно было, про кого она говорит. Мышь спокойно нежилась в тепле.
Я еще дальше засунул руки в карманы. Посмотрел на женщину и заметил, что и она поежилась и засунула руки подальше в карманы.
Мы взглянули друг на друга и разошлись.
Голубой канал
Где-то за горизонтом, далеко-далеко, там, куда уходят каждый день веселые поезда, лежит Голубой канал. Очень красивый канал. И люди там и жизнь красивые…
Так мне рассказывал Вадька, рассматривая картинку на папиросной пачке «Беломор».
С Вадькой я познакомился на платформе. Оба мы продавали папиросы и старались перекричать друг друга:
– Кому-у папиросы нарупьпарра-а!
Когда папиросы не покупали, я садился на край грязной платформы, где шляпки гвоздей были похожи на плевки. Я смотрел на блестящие рельсы, на паровозные дымы и небо августовское, белесое. А Вадька рисовал на пачке разные виды. Грифелем чуть-чуть скребнет – и вот уже рельсы готовы, и дымы над станцией, и облака. По вечерам за Вадькой приходил его отец, одноногий и грубый инвалид. Он забирал всю выручку, комкая деньги в кулаке, и уводил сына домой. Однажды Вадька сказал:
– Накоплю денег, уеду учиться в художественную школу. Ты знаешь, я сейчас настоящую картину рисую! Угадай, что?
– Не знаю.
– Голубой канал! Правда, здорово?
Шли поезда. Разные руки тянулись к пачке. Черные, большие, с блестками металла на корявых ладонях. И пронырливые, где на цепких пальцах золотели кольца. И широкие, медлительные, достающие вчетверо свернутые рубли из узелков. И щедрые, с вытатуированными якорями и звездами.
А потом поезда уходили в неведомую даль – наверное, к Голубому каналу. И становилось грустно. Я мечтал, что когда-нибудь уедем туда мы с Вадькой. Там нет штучных папирос и пьяного инвалида. Там Вадька нарисует настоящий Голубой канал и будет учиться в школе.
Однажды еще одни руки, огромные, хорошие, потянулись к пачке:
– Эй, малец!.. А работать, как люди, ты хочешь?
Как-то вечером, возвращаясь с завода, встретил я на платформе Вадьку. Он присвистнул, оглядывая мою грязную спецовку, сказал:
– Я теперь знаешь как зарабатываю? Торгую целыми пачками!
Пазуха у него отдувалась. Откуда-то появился Вадькин отец. Вадька засуетился, сказал тихо:
– Да, а картину мою помнишь, Голубой канал? Отец ее загнал на рынке… Ну, я пошел.
Я долго стоял потом. Издалека было видно, как ковыляет инвалид. А рядом его маленькой тенью торопливо шагает Вадька.
Врачиха
В цехе пронзительно звенели пилы. Каждая пила была похожа на солнышко. И от этого солнышка бежали золотые лучи опилок. Работа была самая простая: сунешь под огненный диск доску, нажмешь на нее – и расползется доска на две части.
Раз в неделю приезжала к нам врачиха, как мы ее называли. Я ее боялся. Она ощупывала нас железными пальцами, курила и приговаривала грубо: «Кто же это в нашей жизни хнычет, а?» Потом мыла руки. И однажды я слышал, как она бормотала про себя: «Боже мой, какая худоба эти подростки. Война… Война». И ее бормотания мне напоминали заговоры старой колдуньи.
Ели мы мало. И я иногда замечал за собой: нагнешься – и вдруг серая дымка зальет голову и глаза. В такую минуту и произошло несчастье. Я не заметил, как вместо пилы надвинулось на меня пронзительное солнце, и обожгло, и ударило по глазам. Потом где-то кричали: «Мальчонку убило!» А я думал: вот, кого-то убило. И хотел тоже узнать, кого же это убило, все хотел побежать и не мог…
А в ушах звенело: «Убило! Убило! Убило!..»
Потом я лежал в белой палате и видел перед собой нашу врачиху. Мне было больно, очень больно, но она говорила грубым басом:
– Кто же это в нашей жизни хнычет, а?
Она трогала меня руками, от которых пахло табаком.
Я от испуга переставал плакать.
Я стал поправляться. Иногда страшная врачиха задерживалась у моей кровати. Глаза у нее были темные, лицо скуластое. И говорила она жестковато, ровно, словно допрашивала:
– Отца с матерью нет? А где жил? Папиросами торговал… Да, гадко. А вот учиться надо.
Нет, все-таки я ее очень боялся. Нянечка у нас была добрая, и она рассмеялась, когда я рассказал ей про врачиху:
– Она хорошая. У нее муж погиб на фронте, ребенок умер. А она вон басит, как будто ничего и не было…
Скоро меня выписали. Сама врачиха вышла меня проводить. Она курила папиросы и говорила резковато:
– В детдоме будешь жить, я договорилась. Учись. Это нужно. Может, я когда зайду… – Она осеклась.
Я посмотрел и впервые увидел, что она совсем не страшная, эта наша врачиха. И еще я понял, что, может быть, впервые надо сказать уже ей: «Кто же это в нашей жизни хнычет, а?»
Трое
Это случилось под Серноводском, на Кавказе. Нас было трое: Колька Сурков, Шибаев и я. Мы познакомились у костра, когда сошлись однажды вечером на вкусный запах картошки. Картошку варил Колька Сурков, повесив консервную банку на проволоку. Он поглядел, как мордастый, прожорливый Шибаев, обжигаясь и мыча, заглатывает целые картофелины, засмеялся:
– Не торопись, если не хватит, я еще нарою…
– Где?!!
– Здесь есть один огород, – сказал Колька. И добавил, осеняя спокойными, удивительной голубой чистоты глазами: – Я копаю аккуратно, по всем сельскохозяйственным законам. Так что вряд ли меня хозяин поймает до осени. – Сурков разлегся и, почесывая белую голову, продолжал развивать мысли: – А вообще это не жизнь. Картошкой не проживешь. Нужны продукты другие, и здесь у меня есть одна мысль…
– Я согласен с любой мыслью, – сказал Шибаев, с чавканьем приканчивая картошку.
Мы начали с нашего соседа – сельскохозяйственного техникума. Это было здание двухэтажное и красное. В окне на втором этаже маленькие глазки Шибаева безошибочно обнаружили что-то съестное. Он даже не знал, что это, но он знал, что это можно обязательно есть, потому что, когда он смотрел на это окно, у него подымался «гуд в животе». У Суркова быстро возникла мысль, как это дело «обтяпать», и однажды вечером мы забрались туда.
Мы копошились в полутемной комнате, собирая в кучу странно большие фрукты и овощи, когда Шибаев вдруг сплюнул и начал громко ругаться. На него зашипели:
– Тише! Ты что?
Оказывается, прожорливый Шибаев с налета, не дожидаясь дележа, впился зубами в яблоко и чуть не поломал зубы. Оно оказалось из воска. Он долго плевался. Сурков разглядывал розовую морковку и по-детски удивлялся:
– Вот это сделано! Вы посмотрите, как здорово сделано!
– А что жрать? – спросил Шибаев, у него опять начался «гуд в животе».
Мы сидели в зарослях кукурузы и молча разглядывали добычу. Перед нами возвышалась целая горка красивых, но несъедобных муляжей. Колька задрал голову к небу, и в его глазах побежали белые круги, словно в голубую воду бросили камень.
– У меня есть одна мысль. Пожрать будет…
– Согласен, – сказал Шибаев.
– Будем топить воск и делать свечи.
На Кольку вдруг напала страсть лепить. Из-под его ловких рук выходили удивительные фигурки собак и петухов. Но он скреб русую шевелюру и говорил:
– Я вылеплю точно такую морковину… Думаете, не смогу?
И не мог. У Шибаева от голода опять начался его «гуд».
Он сидел на корточках и ненавидящими глазами глядел на развлекающегося Суркова. Я тоже зверски хотел жрать. Но я сидел и читал книгу. Я любил читать книги и хватал их где только можно. Эта книга была украдена в техникуме.
И вдруг Колька бросил воск на землю и заявил, разглядывая нас насмешливо:
– У меня есть одна мысль. На нашем одежном складе задвижка и замок. Если замок повернуть боком, то для хода задвижки окажется больше места, и дверь должна открыться. – В глазах у Суркова, как от брошенного камня, шли веселые круги. – Возьмем одно пальто, кто-нибудь наденет, и выйдем. Только одно…
– Почему одно? – зарычал Шибаев.
– Потому что нужно честно воровать. Прожрем одно, возьмем другое.
Все произошло, как сказал Колька. Задвижка легко отошла, и новое пальто мы принесли в одну избу. Хозяева нас радушно усадили, подали тарелку красных помидоров и стукнули о стол бутылкой. Никто из нас не пил водки до этого, но, видно, так полагалось, что при продаже нужно пить. И нам, как взрослым, налили по стакану.
Я только помнил, как в голубом дыму перемешивались и чередовались чьи-то льстивые лица, помидоры и пьяный Колька, который кричал:
– …Нам все равно, сколько дадите – и ладно!
И жирные прижмуренные лица хозяев двоились, троились и шамкали многими ртами:
– Деньги мы потом отдадим… Так, с ходу, где их взять, деньги…
Конечно, деньги нам и потом не отдали.
Колонию решили срочно развести по местным детдомам. Об этом нам сказал Колька. Мы сидели на траве около станции. Подходил поезд.
– Загонят куда-нибудь еще похуже! – добавил Сурков и зашлепал босыми ногами к вагонам. Приподняв белесые брови, оглядел проводницу, посмотрел под вагон. Показал рукой на железный ящик. – Глядите, «собачник». Когда-нибудь я вот так залезу в него, – Колька закинул ногу, примерился, – и покачу тыщу кило метров…
И глядел на Суркова и видел в его озерных глазах белые разводы, словно огромный каменище плесканули туда. Но он ничего не говорил. Мы стояли и смеялись, представляя, как бы он уехал в железном тесном ящике под вагоном. А поезд тронулся. И Колька Сурков не стал вылезать. Он только сказал нам:
– Ну, пока, дружки. Еду я в Москву. Решил я найти такую школу, где мне покажут, как слепить красивую морковь. Я обязательно хочу слепить красивую морковь…
Я с Шибаевым попал в кизлярский детдом. И однажды он сказал:
– Ну, что, хватит отдыхать! Я гляжу, ты уткнулся тут в книжки и ничего не видишь… Так вот: я пригляделся, здесь во-о олухи какие… Ничего не сторожат. Замок на складе сбить проще простого. Решили? И бежим!
– Куда?
– Все равно. Не нравится мне здесь.
– Я не побегу, Шибаев. И склад ты не трогай.
У него заблестели глазки, на щеках поплыли два бордовых пятна румянца.
– Ага, гад, изменяешь?!
И тогда я взял его за борта теплого пальто, которое нам здесь выдали:
– Слушай, Шибаев, здесь настоящая жизнь, понимаешь? Я хочу забыть, как воруют… Я хочу читать книги, я их нигде не видал так много, как здесь. И я хочу учиться…
А склада ты не посмеешь тронуть, понял? Иначе я соберу ребят, и о себе… и о тебе…
У Шибаева задрожали жирные щеки и округлились глаза. Он попятился и уже издали прокричал, показывая кулак:
– Сексот!.. Сволочь… Ты попомнишь, ты…
Ночью он бежал. Он, наверное, решил, что я все расскажу. А я ничего не рассказал. Я только хотел жить по-новому.
У Витьки ничего не было. Мальчика привезли месяц назад из блокированного Ленинграда. Он был слаб от голода и лежал в постели. Хоть в детдоме мясо было редкостью, специально ему в первый день дали большой кусок мяса, солонины, и горячий суп. Вечером Витька спросил:
– Толь, а что такое солонина?
То т задумался:
– Ну, это мясо такое редкое… А что?
– Нам его еще дадут?
Толя посмотрел на Витькино белое лицо, присвистнул:
– Конечно! Солонина – это, как бы тебе сказать, ну… слонина. Слона видел когда-нибудь? Сколько у него мяса!
Но мяса больше не приносили. Витька не поправлялся. Толя Макеев каждый вечер приходил с лесозаготовок веселый и наклонялся над Витькой:
– Как здоровье, герой?
– Толь, а слона еще не поймали?
– Нет, – отвечал тот серьезно. – Слон в лесу живет. Его трудно найти.
Однажды утром Толя достал свой знаменитый бинокль и долго разглядывал его. Витька тоже смотрел:
– Толь, это зачем?
– А это, друг, не твое дело. Сегодня иду сам на охоту, за слонами. Понял?
В обед мальчику принесли снова мясо и горячий суп. А вечером пришел Толя, и Витька радостно спросил:
– Толь, значит, ты убил слона?
Тот разобрал постель молча и полез под одеяло:
– Убил, убил. Ты спи.
– А где бинокль?
– Потерял. Понимаешь, пока ходил по лесу, потерял.
– Толь, а слон очень большой? – засыпая, спросил мальчик. – Нам хватит его?
– Спи, чудак. Конечно большой. До конца войны должно хватить, вот какой большой…
Витька крепко спал.
Родня малышка
Его звали Малышок, хотя он был не такой уж маленький. Ребята в Томилинском детдоме были местные. Они забирали по воскресеньям свою порцию хлеба и отправлялись к родне. Отправлялся и Малышок. И хотя никакой родни у него не числилось, Малышка отпускали. Он клал свой хлеб в карман и ехал на Люберецкое кладбище. У входа на мгновение восторженно замирал перед памятником революционеру Ухтомскому. Это был самый необычный и красивый памятник: красный из железа флаг, цепь, огромный меч. Правда, цепь была ржавая, а рядом висела выдернутая кем-то ботва. Но все-таки это были настоящая цепь и настоящий меч.
Малышок смотрел и торопился дальше. Он шел к могиле матери. Он был совсем маленьким, когда мама умерла. Он помнил только, что сидел рядом с гробом на телеге и держал огромный зонтик, а порывы ветра прямо-таки поднимали его вверх. Но одного не помнил Малышок: где захоронили его мать. Этого ему не мог сказать никто. Дядя сторож ткнул рукой неопределенно в пространство и сказал:
– Где теперь узнать… Сорок первый год – это примерно тут.
Малышок нашел очень заброшенную могилу и посидел около. И решил, что пусть здесь и будет его мать. Он обкопал землю, принес дерна, навел порядок.
Все случилось в одно воскресенье. В блестящий весенний день он увидел на своем месте трех людей. Малышок бродил в отдалении, читал какие-то надписи и все глядел туда, где были люди. А они стояли и не собирались уходить. Тогда ушел Малышок. Только на мгновенье он остановился около Ухтомского. Снял с цепи ботву, счистил с меча землю… И, оглядываясь, подумал угрожающе: «Пусть только здесь попробуют…»
И Малышок по-прежнему отпрашивался к родне.
Козье молоко
Моя сестренка опасно заболела. Она сгорала в жару и иногда плакала: «Ой, мамочка, больно… Больно…»
В такие дни я выпрашивал у детдомовской поварихи большой медный чайник и шел к станции. Там, привязанная к колышку, паслась чья-то коза. Я ставил под нее чайник и тянул за теплые, жестковатые соски. Я просил ее:
– Козочка, хорошая, добрая козочка, ты дай мне немного молочка… Не для себя, честное слово, сестренка моя болеет…
Однажды сзади подкралась ко мне старуха и больно схватила за волосы:
– Ах ты вор! Детдомовец ты несчастный!
Я вырвался и, потеряв крышку от чайника, прибежал в детдом. Скоро пришла и старуха. Я видел, как она спрашивала заведующую и прошла в детскую комнату, где та находилась. Заведующая как раз смотрела, как мою сестренку поят молоком.
Потом старуха вышла, а заведующая, выглядывая из двери, спросила:
– Вы ко мне приходили?
«Не сказала», – подумал я и так обрадовался, что забыл спрятаться. Я стоял в коридоре у стенки, и мне хотелось врасти в нее, когда старуха проходила мимо. Но она остановилась точно напротив меня и, разглядывая что-то на полу, сказала, словно сама себе:
– Я хорошо запомнила того, кто крадет молоко, и я его не вижу… Иначе бы руки ему повыдирала вместе с корешками. Так вот… – И, помолчав, добавила: – Но если какой хороший мальчик придет и попросит молока, разве я не дам? Ведь каждый знает, что я работаю сторожихой в школе.
И старуха пошла дальше, сильно шаркая об пол валенками, которые она носила даже летом.
«Тринадцатый»
Однажды во дворе детдома появился нищий старик. Он сказал:
– Кто посмеет смеяться надо мной? Разве вы знаете, кто я? Вы ничего не знаете!
– А кто вы? – спросили тогда наши ребята.
– Ого! Так им все и расскажи. Может быть, вы не смотрели фильм «Тринадцать»?
– Смотрели, – сказали хором мы.
– Тогда я удивляюсь вашему недомыслию и слепоте! – рассердился он. – Неужели каждому нужно объяснять, что единственный герой, оставшийся в живых после сражения, сейчас перед вами…
Старик пошел прочь. Мы онемели. Мы были сражены на месте.
Он, видимо, понял это и тотчас же вернулся.
– Ну, вот что, об этом молчок. Ясно? А сейчас тащите поесть! Разве может красный герой голодать в наше время!..
Целый месяц «Тринадцатый» жил у нас в дровах. Мы тащили весь свой хлеб. Героический старик, снисходя к нам, принимал все это и ворчал:
– Неблагодарные потомки… Разве я плохо воевал с басмачами? Разве я не красный герой?
– Красный герой! – подтверждали скорее мы, пугаясь, что он обидится и уйдет.
– И вы, контра несчастная, жалеете для красного героя свои жалкие рубли?..
Мы достали из тайников всю мелочь и принесли ему.
В тот же вечер он исчез. Несколько дней мы искали нашего старика. На третий увидели на берегу реки толпу. Старик лежал на земле мокрый и не похожий на себя.
– Бездомный бродяга! – сказали люди. – Напился до беспамяти и утонул.
– Это «Тринадцатый», – сказали мы, потому что мы одни знали о нем правду.
© Ордуни, 2016
ISBN 978-5-4483-5384-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глава I
У кого много пороков, у того
много и повелителей.
Ф. Петрарка
В стародавние времена в развратном царстве, в распутном государстве жил да был могущественный государь Ширинка III Несгибаемый. Был он молод да упруг и жил в свое удовольствие, вольготно и похотливо, ни о чём особенно не тужил, никогда не мучился угрызениями совести, не признавал ни раскаяния, ни покаяния, и вообще вел себя, как подобает всем плутократам. Так бы и попал Ширинка на страницы Истории могущественным королем, если бы не история с козьим молоком. А всё началось с того, что Ширинка как-то повстречал правителя из соседнего королевства Кармана I Алчного.
– Я богаче тебя! – поприветствовал Ширинку Карман.
– Ну и что, зато я главнее! – поклонился ему Ширинка.
– Не говори ерунды! – усмехнулся Карман.
– Послушай, Карман, не тешь себя иллюзиями, где тебе до меня! Похоть правит миром! И я господин всех живых людей, а ты – мертвого металла и безжизненной макулатуры. Вот так вот! – заносчиво ляпнул Ширинка.
– Макулатуры! Я надеюсь, ты это не о деньгах случайно?.. – удивился Карман.
– Именно!
– Ты в своем уме, Ширинка! – Карман был возмущен до крайности. – Твои живые люди гибли, гибнут и будут гибнуть за мой мертвый металл и, как ты посмел выразиться, безжизненную бумагу. Деньги правят миром! Да ну тебя! Даже слушать тошно…
– А ты послушай, послушай, – не унимался Ширинка. – Что твои деньги?
– Всё! Без денег человек ничто! Только деньги и делают его человеком, только они и внушают уважение и почет… Все благоговеют перед деньгами, только деньги…
– А страсть? Ты подумай, прежде чем говорить! – воскликнул Ширинка. – Человек готов отдать последние штаны, лишь бы добиться объекта своего вожделения!
– Ширинка, хватит мудрствовать, это тебе не к лицу. Нахватался заумных словечек… Вожделение! Надо же, как завернул! Самое большее, на что ты способен – так это пихаться и сношаться… Хотя можно было бы выразиться и покрепче, – самодовольно изрек Карман.
– Пусть так, называй, как хочешь, дело твое… Только знай, что от этого ничего не меняется! Думаю, что тебе, мой дорогой Карман, известно, сколько народу томится в любовных муках, а сколькие разоряются – так это ты знаешь куда лучше других… Любовные муки – самое страшное, что может обрушиться на голову бедолаги человека. По молодости – так это вообще жесть! Измены, предательства, самоубийства, убийства… просто жуть! Да и в преклонном возрасте не легче… седина в бороду, а бес в ребро! Нет, брат, человек никогда и нигде не будет в безопасности от стрел Амура…
– Ты Амура-то с собой не путай, ишь куда замахнулся! – вспылил Карман. – Любовь – это тебе не трах-тибидох!
– Только вот не надо мне про любовь заливать! Пусть Амур и высоко сидит, да рано или поздно опускается до меня, иначе никак нельзя. Распутство – отец всех и вся! И все любовные пути-дорожки, так или иначе, ведут ко мне… Как говорят немцы, липито…
– Не липито, а либидо, балда! – нравоучительно поправил Карман. – Это, во-первых, а, во-вторых, зачем всё так опошлять?
– Вы только послушайте, ишь какой праведник выискался! Копейкой лишь и цел!
– Не смей выражаться! Не потерплю в таком тоне о копейке говорить! – взревел Карман. – Пусть и злодейка копейка, да велика ее сила! Бедней всех бед, когда ее нет…
– Нет, похоть… – возразил было Ширинка, но приумолк: откуда-то сверху послышались странные звуки.
– Карман, а Карман, что это там булькает? – удивленно спросил Ширинка, задирая голову.
– Не знаю… – тихо произнес Карман, прислушиваясь.
Шум медленно, но верно нарастал, как вдруг монотонное бульканье стало прерываться то грозными раскатами, то клокотом, то страшным урчаньем и ужасным бурчаньем.
– Ка-а-рман… – Ширинка, перепугавшись, спрятался и едва был виден из-за своей застегнутой молнии. – Мне страшно…
– Я, кажется, догадываюсь, кто это может быть, – испуганно прошептал Карман.
– И кто же? – пискнул Ширинка, не высовываясь.
– Только тише… Я слышал от своего деда, а он от своего, а тот от своего…
– Да ну! – показался Ширинка.
– Тсс! – Карман укоризненно посмотрел на него, поднося палец ко рту. – Так вот, когда я был маленьким, дед рассказывал мне, что в верхнем королевстве правит всемогущий царь…
– Ишь ты! Что за царь?
– Что у тебя за манера вечно лезть, куда тебя не просят! Дай сказать же, наконец! – возмутился Карман нетерпеливостью Ширинки.
– Что есть, то есть… скверная привычка… – жалобно пропищал Ширинка.
Звуки наверху притихли.
– Вроде ушел…
– Кто ушел? – вновь встрепенулся Ширинка и тут же осекся: Ах да, царь… Что это за верхнее королевство, Карман? Я окромя наших да соседних царств нигде толком-то и не бывал.
– Запомни, Ширинка: наши королевства нижние, но есть еще и верхнее королевство… Мой дед говорил, что правит там очень жестокий правитель, и что нет от него никакого спасенья…
– Так прямо и нет? – ехидно усмехнулся Ширинка. – Ты больше слушай, еще не такое расскажут!
– Глупый ты, о чем с тобой говорить? – обиделся Карман.
– Карман, а как его зовут?
– Отстань…
– Ну, прости… как, а?
– Его превосходительство Чрево, только отстань! – отмахнулся Карман.
– Он мне не указ! Вот как возжелаю… – начал бахвалиться Ширинка.
– Да угомонишься ты в конце концов!
– Не злись, Карман…
– Дай мне сказать, – рассердился Карман.
– Ладно, молчу, молчу…
– Дед говорил, что только когда этот правитель сыт, тогда и можно надеяться на его снисхождение… А сыт он бывает крайне редко. И вообще он ненасытен и кровожаден, и к нему надо обращаться «ваша сытость».
– Ваша сытость! Тоже мне придумали… Наша похоть! Знай наших… – Ширинку снова понесло, но вдруг он замолчал, подумал – а это случалось с ним крайне редко – и спросил:
– А как понять, сыт он или голоден?
– Говорят, только по голосу… Если он сыт, то весел, а если голоден… упаси всех нас…
Тут бульканье и вовсе прекратилось, и чей-то веселый, но чрезвычайно важный голос откуда-то сверху проурчал на них как нельзя сыто:
– Эй вы, оболтусы!
Карман и Ширинка переглянулись.
– Да, да, я это к вам обращаюсь.
– Карман, что ему надо? – пискнул Ширинка, доверчиво поглядывая на Кармана. – Он ведь нас не тронет, правда?
– Не думаю… кажись, сыт…
– И то верно, знать, недавно натрескался, – поддакнул Ширинка.
– Возможно…
– Как я посмотрю, вы совсем тут страх потеряли! – забасил голос уже сердито. – Зазнались, нелюди?
– Нет, нет, ваша сытость, никак нет… – попытался как можно учтивее произнести Карман.
– Вы чьи лизоблюды будете? – бесцеремонно спросило Чрево.
– Что значит лизоблюды? – возмутился было Ширинка, но Карман предусмотрительно остановил его и, отвесив низкий поклон, важно представился:
– Мы правители нижних королевств: я Карман I Алчный, а это мой сосед, Ширинка III Несгибаемый.
– Ха! Правители! Вы, холопы-остолопы, слушайте и запоминайте: Вы никто, и звать вас никак! Чихать я хотел на ваши королевства и на вас! Человек мой, мой, и больше ничей! Тебе понятно, одноглазый?
Ширинка даже вытянулся от возмущения, но Карман продолжал в раболепском тоне.
– Да, ваша сытость, как же иначе! Люди… они все ваши… только не гневайтесь, милостиво просим, – начал лебезить Карман, видя, что обстановка накаляется.
– Мы вас любим, ваша сыто… – пикнул Ширинка, вторя Карману.
– А ты не встревай в разговор, – захохотало Чрево, бесцеремонно затыкая Ширинку. – Твое дело маленькое!..
Карман посмотрел на поникшего Ширинку и важно улыбнулся:
– Слышал – маленькое!
– Кто там болтает? Ты, что ли? – надменно обратилось Чрево к Карману.
Карман никак не мог взять в толк, сыто Чрево или нет: голос то звучал довольно и сыто, то был грозен и внушал панический страх.
– Человек мой, он полностью и всецело принадлежит мне! На мой пузатый алтарь ежечасно приносятся миллионные жертвы! И всё во благо мне одному!
– Да, великое Чрево, воистину это так! – покорно забренчал Карман.
– Тебя собственно никто и не спрашивает, безродный! Мои предки жили тысячи лет назад, а ты… Тьфу! Даже говорить неохота…
– Так тебе, худородный! – оскалился Ширинка.
– Вот скажи мне, Карман, что есть деньги?
Карман благоразумно молчал.
– А я тебе отвечу: ничто! И все твои деньги – мусор!
При этих словах в глазах Кармана потемнело, однако, он нашел в себе силы не подать вида.
– А я что говорил? Так тебе! – обрадовался Ширинка, а Чрево продолжало вяло сипеть:
– Всё твое королевство, Карман, существует лишь для меня! Голодный человек отдаст всё своё состояние, лишь бы насытить меня! Он опустошит тебя по одному моему хотению. Деньги не съедобны, Карман. Ты должен это понимать.
Однако Карман ничего понимать не хотел и упорно молчал.
– А ты, Ширинка, что скажешь?
– Несъедобны, ваша сытость, никак не съедобны…
– Да я не об этом!
– И я не об этом, – лепетал Ширинка. – Я… я… ничего, ваша сытость…
– Оставь человека без еды пару дней… – Чрево вновь захохотало, – и всё, Ширинка, пиши пропало!
– Куда пиши? Что пропало? – растерялся Ширинка.
– Ты пропал! – закатывалось от смеха Чрево.
– Не смею возражать, ваша сытость… Вы правы… Пропал… Голод не тетка… – пропищал Ширинка, понуро свесив голову, не понимая, каким образом это связано с ним.
– Я это к тому, что вы без меня никуда! Пропадете, как пить дать! И намотайте это себе на ус! Только на сытый желудок думает человек и о тебе, Карман, и тем более о тебе, Ширинка… Понятно? В театре жизни главное – буфет…
Не успело Чрево закончить свою мысль, а Карман подумать о том, что в буфете без денег делать нечего, как всё вокруг потемнело, словно кто-то закрыл собою солнце. Откуда ни возьмись свинцовой тучей над ними нависла огромная тень. Воцарилась зловещая тишина, точно на кладбище в безлунную ночь. Ощущение чьего-то присутствия и предчувствие надвигающейся беды усугублялись осознанием собственного бессилия перед неизбежным.
– Что это, ва-а-а-ша сытость? – едва слышно зашелестел Карман, как вдруг страшный душераздирающий вопль, доносящийся откуда-то сверху, словно иглой, пронзил гробовую тишину, повергая и без того перепуганных монархов в тихий ужас. Карман, Ширинка и Чрево моментально умолкли и затряслись от страха. Где-то наверху, над ними, в кромешной темноте парил ужасный призрак…
– Мы пропали… – застонал Ширинка.
Громовыми раскатами с небес прокатилось:
– На колени!
Карман, Ширинка и Чрево грохнулись на землю и замерли в ожидании. Всё стихло. Выждав минуту, но, всё еще не смея поднять голову, Чрево оглянулось и едва слышно проурчало:
– Не вздумайте поднять головы, и главное не вздумайте посмотреть ему в глаза! Ни при каких обстоятельствах… Большего оскорбления ему нанести нельзя!
– Кому? О ком вы говорите? – едва дыша, спросил Карман.
– Я, кажется, знаю, кто это… – булькнуло Чрево.
– К-к-то-о-о же? – жалобно пропищал Ширинка.
– Не лезь, – шикнул на него Карман.
– Когда я был маленьким, – начало тихо Чрево, – мой дед рассказывал мне, а ему рассказывал его дед, а его деду его, и так далее в глубину веков… – Чрево важно проурчало. – Дед говорил, что где-то очень, очень высоко живет… божество.
– Ишь ты! А как же вы? Оно что, важнее вас, ваша сытость? – не удержался Ширинка.
– Не встревай, – пихнул его Карман, – продолжайте, ваша сытость.
– Да, важнее, куда важнее… – Чрево тяжело вздохнуло и показало пальцем куда-то вверх. – Дед говорил, что даже имя его произносить нельзя…
– Даже имя! – подпрыгнул Ширинка, позабыл об угрозе.
– Уйми его, – обратилось Чрево к Карману, закатывая глаза к небу.
– Не сидится ему на месте, ваша сытость… Натура! – вздохнул Карман, показывая Ширинке кулак. – Просим вас, продолжайте.
– Дед говорил, что прежде чем произнести имя этого божества, необходимо трижды прополоскать рот молоком… – многозначительно заключило Чрево.
– Эх, молочко бы сейчас не помешало, – залепетал Ширинка, играя молнией. – Парного бы, пропустить стаканчик, другой… да еще в хорошей компании, с девочками… Эх, за милую б душу!
– Ах ты бесстыжий! Застегнулся бы… А то нашел место, – шикнул на него Карман и обратился к Чреву:
– А зачем полоскать-то? Не лучше ли выпить!
– Это такой ритуал, дурень, – забурчало Чрево. – Ритуал очищения!..
– А! Простите нас, необразованных, простите… – с умным видом отвечал Карман.
– За себя говори, дурень! – довольно пискнул на него Ширинка. – Надо же! Ритуал… В нашем королевстве тоже есть ритуал, когда все придворные дамы и…
– Опять он за свое! Ширинка, ты свои дворцовые оргии с ритуалами не путай, это не одно и то же… Ваша сытость, а что за ритуал такой? Зачем рот полоскать?
– Говорят же для очищения! – отрыгнуло Чрево. – Чего тут непонятного?
– А-а-а! – потянул Карман, делая вид, что понимает.
– Ну, нельзя грязным своим ртом осквернять имя этого божества… Нельзя, понимаешь? А молоко, говорят, оно особенное… козье… мигом очищает…
– Надо же! Особенное…
– Да, особенное, поэтому для этого ритуала подходит не любая коза…
– Не любая?
– Не любая… нужны только те, что пасутся высоко в горах на одной сакральной поляне…
– Саксуальной поляне? – напрягся Ширинка.
– Отстань, Ширинка… у тебя только одно на уме, – тщетно силился Карман вспомнить значение слова «сакральный».
– Карман, я хочу туда, это так романтично!
– Замолчишь ты когда-нибудь? Будет тебе сейчас и романтика, и…
– А что я? Он сам сказал саксуаль…
– А почему, ваша сытость, поляна непременно должна быть… ну, это… сакральной? – тактично пытался скрыть свое невежество Карман.
– Об этом дед умолчал…
– Почему?
– Сказал, что детям такие вещи знать не следует и что расскажет, когда я подрасту…
– И?
– Вскоре дед умер…
– Какая жалость! А поляна с козами очень высоко, ваша сытость? – спросил Карман, открыв варежку.
– Выше облаков! Там высоко в горах, когда сходит снег и травы наливаются зеленью, на пастбищах пасутся козы…
– Для ритуала?
– Да, но дед говорил, что и этого недостаточно, и там строгий отбор. Не каждая коза годится для ритуала…
– Как не каждая? – Ширинка в недоумении уставился на Чрево. – Почему не каждая? Все они на одно лицо…
– Это у тебя все на одно лицо, дуралей, а если поглядеть выше, так все разные… Застегнись! – важно осек Ширинку Карман.
– Да, не каждая… не каждая коза годится для ритуала… – поучало Чрево. – Дед говорил, что для ритуала очищения требуется самая молоденькая, белоснежная, как первый снег, козочка с черным пятном на лбу.
– Ух ты! Я люблю белоснежных и молоденьких… – Ширинка засиял от удовольствия.
– Не обращайте внимания, ваша сытость… он не в себе… – виновато брякнул Карман.
– Но и это не всё!..
– Не всё? Что еще, ваша сытость?
– Подоить эту козу должна самая красивая девушка во всей округе… и она непременно должна быть девственницей…
– Ого! Губа не дура, – подпрыгнул Ширинка от радости, – этот товар даже в моем царстве дефицит! Была, правда, одна да не уберег: сгубил! По недоразумению… как так вышло даже ума не приложу.
– Всё у тебя по недоразумению…
– И только после этого… – продолжало, осторожно оглядываясь, Чрево, – только после того, как этим молоком трижды прополощешь рот – непременно тщательно! – только тогда и можно произносить имя божества и желать ему здравия и всяческих благ.
– Так кто же это, ваша сытость, как его зовут? – Карман трясло то от страха, то от любопытства.
– Увы, не могу сказать…
– Почему же?
– Молока-то нет, дурень! – икнуло Чрево.
– Мда-а-а, Карман, ни коз, ни девственниц, и на рынке таких, поверь, не найти, – хихикнул Ширинка и, забывшись, приподнял голову.
– Уймешься ты или нет? – не на шутку возмутился оскорбленный до глубины нутра Карман. – Да за деньги можно… – однако договорить он не успел.
Их возня не осталась незамеченной, тень дрогнула, шевельнула своими крыльями и стала медленно опускаться сквозь сумрак, словно одно из созданий преисподней. Она медленно опускалась, темнела и в итоге превратилась во что-то похожее на огромную черную мантию, которая окутала собою всё, что было поблизости.
– Молчать, несчастные! Уничтожу!! Всех уничтожу!!! – гаркнул властный и спесивый голос вверху.
– Чрево, спаси нас! Нам конец… – взмолился Ширинка.
– Никто вам не поможет! Вы все в моей власти! Вам конец! – продолжал мычать призрак.
– Мамочка, оно читает мои мысли… – не мог совладать с собой Ширинка.
– Мысли?! Заткнись, червяк! Ты себе льстишь, – призрак самодовольно усмехнулся и, не глядя в сторону трясущегося Ширинки, обратился к Чреву:
– Ты, глупое брюхо, как ты, пустоголов, мог позволить себе такие дерзкие речи? Как посмел? Ты знаешь, кто я? Отвечай!
– О мой господин… в общем… ну, словом… то есть, я хотел сказать… – мысли у Чрева путались, а его язык, – ближайший друг и соратник, – теперь отказывался ему подчиняться. Тихий ужас объял его. Чрево почувствовало, что судороги голода начали сводить его внутренности, несмотря на обильную недавнюю трапезу.
– Что ты несешь, бурдюк? Отвечай! Знаешь мое имя?
– Да… то есть, нет… Простите… но я не могу говорить… не имею права…
– Какого такого права? – удивился призрак, – только я даю и лишаю прав.
– Ваше превосходи…
– Короче! – взревел голос.
– Молоко… без молока… дедушка…
– Какое еще молоко, прорва! Отвечай, когда я тебя спрашиваю.
– Ваша светлость, я только хотел сказать… дедушка… коза…
– Ты хотел сказать! Только мне позволено хотеть! Только я! Я! Я! Только я хочу!!! Только я могу!!! Я! Я! Я! Вы все никто! Никто! Только я!! Я сейчас тебе устрою и дедушку и козу… Я вам всем устрою!! Я сказал!!!
Призрак над ними начал раздуваться, увеличиваясь в размерах. Карман, Ширинка и Чрево в ужасе прижались к земле. Раздувшись от спеси и чванства, призрак снова загорлопанил:
– Стоит мне только захотеть – и человек зашьет тебя, Ширинка!
«Меня! Зашьет? За что?» – ужаснулся Ширинка при одной такой мысли, однако совладал с собой и промолчал, чуть было не лишившись при этом чувств.
– Стоит мне захотеть – и человек опустошит тебя, Карман!
«Меня! Опустошит!» – тут Карману стало так плохо, так плохо, что он не сдержался и воскликнул:
– Господин, уж лучше смерть…
– Совсем сдурел! – набросилось на него Чрево, вовремя затыкая ему рот. Это их и спасло.
– Если я захочу, то тебя, брюхо, человек заморит голодом… Тебе ясно, прожора?
– О нет, только не это, – охнуло Чрево, еще больше распластавшись по земле. – Умоляю!
– Ты имело наглость заявить, что главное в жизни – буфет… Так? Я не ослышался?
Чрево в оправдание едва слышно что-то проурчало.
– Видать, не ослышался… Твои мокрые штаны красноречиво говорят за тебя.
– Господин, прошу простить меня, когда я нервничаю, то испытываю страшный голод… и начинаю истекать соком.
– Хорошо, когда только соком… Радуйся, что пока только соком! Смотри у меня, кишки-то мигом выпущу! В молоке искупаешься… козьем.
– О нет! Только не это… – при виде унижения Чрева, призрак самодовольно ухмыльнулся и раздулся еще больше.
– Итак, значит, буфет? Брюхо, твоя пустая сущность слишком глупа, чтобы понять, но ты постарайся это сделать…
– О да, я всё пойму…
– В этом я сильно сомневаюсь… Утрись и слушай: чтобы до отвала накормить тебя, достаточно… – Призрак призадумался. – Достаточно козы! Ты слышишь меня, брюхо, козы с тебя хватит!
При упоминании козы Чрево затошнило.
– Козы, коза, молоко, ритуал… – отрыгивалось ему. – Хватит, господин, хватит… – беспорядочно повторяло Чрево, брызжа во все стороны желудочным соком.
– Карман, ответь, сколько стоит коза?
– П-п-п-пу-стяки, ваша светлость… – кое-как совладал с собой Карман.
– Ты уверен?
– Д-а-а… П-п-пустяки… Т-т-только прикажите, и у вас будет сто коз… Нет, двести! С-с-сколько пожелаете!
– Карман… а Карман? – призрак коварно улыбнулся. – Я, конечно, слышал, что ты глупец, но чтоб настолько! Дались мне твои козы… Ладно, лучше ответь: тебе-то самому что нужно?
– Денег, ваша светлость! – уверено произнес Карман. (Когда дело шло о деньгах, всё отходило у него на второй план, даже вопрос жизни и смерти.) – Много денег!
– Дурак! Козы достаточно! Одной козы! Слышишь?
– Достаточно, ваша светлость… коза… как скажете… коза, – жалобно заблеял Карман.
– Карман, учти: твое королевство нижнее, а значит, подчиняется верхним, служит им…
– Мы готовы, господин… – судорожно трясся карман, соря монетами.
– А куда тебе столько денег, если для твоего сеньора, я брюхо имею в виду, достаточно одной козы? Козы, которая, с твоих же слов, стоит копейки?
Карман, уже порядком напуганный байкой про ритуал и молоко, всеми фибрами своей монетной души чуя подвох, не спешил отвечать. Ему очень, очень не нравился этот разговор про козу.
– Слышь, брюхо, козы тебе хватит? – на его радость, призрак переключился на Чрево.