V
Наконец, я устал. Уже с трудом можно было различать переходы и лестницы. Я хотел есть. У меня не было надежды отыскать выход, чтобы купить где-нибудь на углу съестное. В одной из кухонь я утолил жажду, повернув кран. К моему удивлению, вода, хотя слабо, но заструилась, и этот незначительный живой знак по-своему ободрил меня. Затем я стал выбирать комнату. Это заняло еще несколько минут, пока я не наткнулся на кабинет с одной дверью, камином и телефоном. Мебель почти отсутствовала; единственное, на что можно было лечь или сесть, это – скальпированный диван без ножек; обрывки срезанной кожи, пружины и волос торчали со всех сторон. В нише стены помещался высокий ореховый шкаф: он был заперт. Я выкурил папиросу – другую, пока не привел себя к относительному равновесию, и занялся устройством ночлега.
Давно уже я не знал счастья усталости – глубокого и спокойного сна. Пока светил день, я думал о наступлении ночи с осторожностью человека, несущего полный воды сосуд, стараясь не раздражаться, почти уверенный, что на этот раз изнурение победит тягостную бодрость сознания. Но, едва наступал вечер, страх не уснуть овладевал мной с силой навязчивой мысли, и я томился, призывая наступление ночи. чтобы узнать, засну ли я наконец. Однако чем ближе к полуночи, тем явственнее убеждали меня чувства в их неестественной обостренности; тревожное оживление, подобное блеску магния среди тьмы, скручивало мою нервную силу в гулкую при малейшем впечатлении тугую струну, и я как бы просыпался от дня к ночи, с ее долгим путем внутри беспокойного сердца. Усталость рассеивалась, в глазах кололо, как от сухого песка; начало любой мысли немедленно развивалось во всей сложности ее отражений, и предстоящие долгие бездеятельные часы, полные воспоминаний, уже возмущали бессильно, как обязательная и бесплодная работа, которой не избежать. Как только мог, я призывал сон. К утру, с телом как бы налитым горячей водой, я всасывал обманчивое присутствие сна искусственной зевотой, но, лишь закрывал глаза, испытывал то же, что испытываем мы, закрывая без нужды глаза днем, – бессмысленность этого положения. Я испытал все средства: рассматривание точек стены, счет, неподвижность, повторение одной фразы, – и безуспешно.
У меня был огарок свечи, вещь совершенно необходимая в то время, когда лестницы не освещались. Хотя тускло, но я озарил им холодную высоту помещения, после чего, заложив ямы дивана бумагой, изголовье нагромоздил из книг. Пальто служило мне одеялом. Следовало затопить камин, чтобы смотреть на огонь. К тому же по летнему времени было здесь не довольно тепло. Во всяком случае, я придумал занятие и был рад. Вскоре пачки счетов и книг загорелись в этом большом камине сильным огнем, сваливаясь пеплом в решетку. Пламя шевелило мрак раскрытых дверей, уходя в отдаление тихой блестящей лужей.
Но бесплодно тайно горел этот случайный огонь. Он не озарял привычных предметов, рассматривая которые в фантастическом отсвете красных и золотых углей, сходим мы к внутреннему теплу и свету души. Он был неуютен, как костер вора. Я лежал, подпирая голову затекшей рукой, без всякого желания задремать. Все мои усилия в эту сторону были бы равны притворству актера, укладывающегося на глазах толпы, зевая, в кровать. Кроме того, я хотел есть и, чтобы заглушить голод, часто курил.
Я лежал, лениво рассматривая огонь и шкаф. Теперь мне пришло на мысль, что шкаф заперт не без причины. Что, однако, может быть скрыто в нем, как не те же кипы умерших дел? Что еще не вытащено отсюда? Печальный опыт с отгоревшими электрическими лампочками, которых я нашел кучу в одном из таких же шкафов, заставил подозревать, что шкаф заперт без всякого намерения, лишь потому, что хозяйственно повернулся ключ. И, тем не менее, я взирал на массивные створки, солидные, как дверь подъезда, с мыслью о пище. Не очень серьезно надеялся я найти в нем что-нибудь годное для еды. Меня слепо толкал желудок, заставляющий всегда думать по трафарету, свойственному только ему, – так же, как вызывает он голодную слюну при виде еды. Для развлечения я прошел несколько ближайших от меня комнат, но, шаря там при свете огарка, не нашел даже обломка сухаря и вернулся, все более привлекаемый шкафом. В камине сумрачно дотлевал пепел. Мои соображения касались мне подобных бродяг. Не запер ли кто-нибудь из них в этом шкафу каравай хлеба, а может быть, чайник, чай и сахар? Алмазы и золото хранятся в другом месте; довольно очевидности положения. Я считал себя вправе открыть шкаф, так как, конечно, не тронул бы никаких вещей, будь они заперты здесь, а на съестное, что ни говори буква закона, – теперь – теперь я имел право.
Светя огарком, я не торопился, однако, подвергать критике это рассуждение, чтобы не лишиться случайно моральной точки опоры. Поэтому, подняв стальную линейку, я ввел ее конец в скважину, против замка и, нажав, потянул прочь. Защелка, прозвенев, отскочила, шкаф, туго скрипя, раскрылся – и я отступил, так как увидел необычайное. Я отшвырнул линейку резким движением, я вздрогнул и не закричал только потому, что не было сил. Меня как бы оглушило хлынувшей из бочки водой.
VI
Первая дрожь открытия была в то же время дрожью мгновенно, но ужаснейшего сомнения. Однако то не был обман чувств. Я увидел склад ценной провизии – шесть полок, глубоко уходящих внутрь шкафа под тяжестью переполняющего их груза. Он состоял из вещей, ставших редкостью, – отборных продуктов зажиточного стола, вкус и запах которых стал уже смутным воспоминанием. Притащив стол, я начал осмотр.
Прежде всего я закрыл двери, стесняясь пустых пространств, как подозрительных глаз; я даже вышел прислушаться, не ходит ли кто-нибудь, как и я, в этих стенах. Молчание служило сигналом.
Я начал осмотр сверху. Верх, то есть пятая и шестая полки, заняты были четырьмя большими корзинами, откуда, едва я пошевелил их, выскочила и шлепнулась на пол огромная рыжая крыса с визгом, вызывающим тошноту. Я судорожно отдернул руку, застыв от омерзения. Следующее движение вызвало бегство еще двух гадов, юркнувших между ног, подобно большим ящерицам. Тогда я встряхнул корзину и ударил по шкафу, сторонясь, – не посыплется ли дождь этих извилистых мрачных телец, мелькая хвостами. Но крысы, если там было несколько штук, ушли, должно быть, задами шкафа в щели стены – шкаф стоял тихо.
Естественно, я удивлялся этому способу хранить съестные запасы в месте, где мыши (Murinae) и крысы (Mus decum anus) должны были чувствовать себя дома. Но мой восторг опередил всякие размышления; они едва просачивались, как в плотине вода, сквозь этот апофеозный вихрь. Пусть не говорят мне, что чувства, связанные с едой, низменны, что аппетит равняет амфибию с человеком. В минуты, подобные пережитым мной, все существо наше окрылено, и радость не менее светла, чем при виде солнечного восхода с высоты гор. Душа движется в звуках марша. Я уже был пьян видом сокровищ, тем более, что каждая корзина представляла ассортимент однородных, но вкупе разнообразных прелестей. В одной корзине были сыры, коллекция сыров – от сухого зеленого до рочестера и бри. Вторая, не менее тяжеловесная, пахла колбасной лавкой; ее окорока, колбасы, копченые языки и фаршированные индейки теснились рядом с корзиной, уставленной шрапнелью консервов. Четвертую распирало горой яиц. Я встал на колени, так как теперь следовало смотреть ниже. Здесь я открыл восемь голов сахара, ящик с чаем; дубовый с медными обручами бочонок, полный кофе; корзины с печеньем, торты и сухари. Две нижние полки напоминали ресторанный буфет, так как их кладью были исключительно бутылки вина в порядке и тесноте сложенных дров. Их ярлыки называли все вкусы, все марки, все славы и ухищрения виноделов.
Следовало если не торопиться, то, во всяком случае, начать есть, так как, понятно, сокровище, имея свежий вид обдуманного запаса, не могло быть брошено кем-то ради желания доставить случайному посетителю этих мест удовольствие огромной находки. Днем ли или ночью, но мог явиться человек с криком и поднятыми руками, если только не чем-нибудь худшим, вроде ножа. Все говорило за темную остроту случая. Многого следовало опасаться мне в этих пространствах, так как я подошел к неизвестному. Между тем голод заговорил на своем языке, и я, прикрыв шкаф. уселся на остатках дивана, окружив себя кусками, положенными вместо тарелок на большие листы бумаги. Я ел самое существенное, то есть, сухари, ветчину, яйца и сыр, заедая это печеньем и запивая портвейном, с чувством чуда при каждом глотке. Вначале я не мог справиться с ознобом и нервным тяжелым смехом, но, когда несколько успокоился, несколько свыкся с обладанием этими вкусными вещами, не более как пятнадцать минут назад витавшими в облаках, то овладел и движениями и мыслями. Сытость наступила скоро, гораздо скорее, чем я думал, когда начинал есть, вследствие волнения, утомительного даже для аппетита. Однако я был слишком истощен, чтобы перейти к резиньяции, и насыщение усладило меня вполне, без той сонливой мозговой одури, какая сопутствует ежедневному поглощению обильных блюд. Съев все, что взял, а затем тщательно уничтожив остатки пира, я почувствовал, что этот вечер хорош.
Между тем, как я ни напрягался в догадках, они, естественно, царапали, подобно тупому ножу, лишь поверхность события, оставляя его суть скрытой непосвященному взору. Расхаживая в спящих громадах банка, я, быть может, довольно верно понял, чем связан мой лавочник с этим писчебумажным Клондайком: отсюда можно было вывезти и унести сотни возов обертки, столь ценимой торговцами в целях обвеса; кроме того, электрические шнуры, мелкая арматура составили бы не одну пачку ассигнаций; не без причины были вырваны здесь шнуры и штепселя почти всюду, где я осматривал стены. Поэтому я не делал лавочника собственником тайной провизии; он, вероятно, пользовался ею в другом месте. Но дальше этого я не ступил шага, все мои дальнейшие размышления были безличны, как при всякой находке. Что ее некоторое время никто не трогал, доказывали следы крыс; их зубы оставили на окороках и сырах обширные ямы.
Насытясь, я принялся тщательно исследовать шкаф, заметив много такого, что я пропустил в минуты открытия. Среди корзин лежали пачки ножей, вилок и салфеток; за головами сахара прятался серебряный самовар; в одном ящике сталкивалось, звеня, множество бокалов, рюмок и узорных стаканов. По-видимому, здесь собиралось общество, преследующее гульливые или конспиративные цели, в расчете изоляции и секрета, может быть, могущественная организация с ведома и при участии домовых комитетов. В таком случае я должен был держаться настороже. Как мог, я тщательно прибрал шкаф, рассчитывая, что незначительное количество уничтоженного мною на ужин едва ли будет замечено. Однако (не счел я виноватым себя в этом) я взял кое-что вместе с еще одной бутылкой вина, завернул плотным пакетом и спрятал под грудой бумаг в извилине коридора.
Само собой, в эти минуты у меня не было настроения не только уснуть, но даже лечь. Я закурил светлую душистую папиросу из волокнистого табака с длинным мундштуком, – единственная находка, которой я вполне отдал честь, набив дивными папиросами все карманы. Я был в состоянии упоительной, музыкальной тревоги, с мнением о себе, как о человеке, которого ожидает цепь громких невероятий. Среди такого блистательного смятения я вспомнил девушку в сером платке, застегнувшую мой воротник английской булавкой, – мог ли я забыть это движение? Она была единственный человек, о котором я думал красивыми и трогательными словами. Бесполезно приводить их, так как, едва прозвучав, они теряют уже свой пленительный аромат. Эта девушка, имени которой я даже не знал, оставила, исчезнув, след, подобный полосе блеска воды, бегущей к закату. Такой кроткий эффект произвела она простой английской булавкой и звуком сосредоточенного дыхания, когда привстала на цыпочки. Это и есть самая подлинная белая магия. Так как девушка тоже нуждалась, я страстно хотел побаловать ее своим ослепительным открытием. Но я не знал, где она, я не мог позвонить ей. Даже благодеяние памяти, вскрикни она забытым мной номером, не могло помочь здесь при множестве телефонов, к одному из которых невольно обращались мои глаза: они не действовали, не могли действовать по очевидным причинам. Однако я смотрел на аппарат с некоторым пытливым сомнением, в котором разумная мысль не принимала никакого участия. Я тянулся к нему с чувством игры. Желание совершить глупость не отпускало меня и, как всякий ночной вздор, украсилось эфемеридами бессонной фантазии. Я внушил себе, что должен припомнить номер, если приму физическое положение разговора по телефону. Кроме того, эти загадочные стенные грибы с каучуковым ртом и металлическим ухом я издавна рассматривал, как предметы, разъясненные не вполне, – род суеверия, навеянного, между многим другим, «Атмосферой» Фламмариона, с его рассказом о молнии. Я очень советую всем перечитать эту книгу и задуматься еще раз над странностями электрической грозы; особенно над действиями шаровидной молнии, вешающей, например, на вбитый ею же в стену нож сковородку или башмак, или перелицовывающей черепичную крышу так, что черепицы укладываются в обратном порядке с точностью чертежа, не говоря уже о фотографиях на теле убитых молнией, фотографиях обстановки, в которой произошло несчастье. Они всегда синеватого цвета, подобно старинным дагерротипам. «Килоуатты» и «амперы» мало говорят мне. В моем случае с аппаратом не обошлось без предчувствия, без той странной истомы, заволокнутости сознания, какие сопутствуют большинству производимых нами абсурдов. Итак, я объясняю это теперь, тогда же был лишь подобен железу перед магнитом.
Я снял трубку. Более чем была на самом деле холодной показалась она мне, немая, перед равнодушной стеной. Я поднес ее к уху не с большим ожиданием, чем сломанные часы, и надавил кнопку. Был ли то звон в голове или звуковое воспоминание, но, вздрогнув, я услышал жужжание мухи, ту, подобную гудению насекомого, вибрацию проводов, какая при этих условиях являлась тем самым абсурдом, к которому я стремился.
Разборчивое усилие понять, как червь точит даже мрамор скульптуры, лишая силы все впечатления с скрытым источником. Старания понять непонятное не было в числе моих добродетелей. Но я проверил себя. Отняв трубку, я воспроизвел этот характерный шум в воображении, получив его вторично лишь когда снова стал слушать по трубке. Шум не скакал, не обрывался, не ослабевал, не усиливался; в трубке, как должно, гудело невидимое пространство, ожидая контакта. Мной овладели смутные представления, странные, как странен был этот гул провода, действующего в мертвом доме. Я видел узлы спутанных проводов, порванных шквалом и дающих соединение в неуследимых точках своего хаоса; снопы электрических искр, вылетающих из сгорбленных спин кошек, скачущих по крышам; магнетические вспышки трамвайных линий; ткань и сердце материи в виде острых углов футуристического рисунка. Такие мысли-видения не превышали длительностью толчка сердца, вставшего на дыбы; оно билось, выстукивая на непереводимом языке ощущения ночных сил.
Тогда из-за стен встал ясно, как молодая луна, образ той девушки. Мог ли я думать, что впечатление окажется таким живучим и стойким? Сто сил человеческих пряло и гудело во мне, когда, воззрясь на стертый номер аппарата, я вел память сквозь вьюгу цифр, тщетно пытаясь установить, какое соединение их напомнит утерянное число. Лукавая, неверная память! Она клянется не забыть ни чисел, ни дней, ни подробностей, ни дорогого лица и взглядом невинности отвечает сомнению. Но наступил срок, и легковерный видит, что заключил сделку с бесстыдной обезьяной, отдающей за горсть орехов бриллиантовый перстень. Неполны, смутны черты вспоминаемого лица, из числа выпадает цифра; обстоятельства смешиваются, и тщетно сжимает голову человек, мучаясь скользким воспоминанием. Но, если бы мы помнили, если бы могли вспомнить все, – какой рассудок выдержит безнаказанно целую жизнь в едином моменте, особенно воспоминания чувств?
Я бессмысленно твердил цифры, шевеля губами, чтобы нащупать их достоверность Наконец мелькнул ряд, сродный впечатлению забытого номера: 107-21. – «Сто семь двадцать один», – проговорил я, прислушиваясь, но не знал точно, не ошибаюсь ли вновь. Внезапное сомнение ослепило меня, когда я нажимал кнопку вторично, но уже было поздно – жужжание полилось гулом, что-то звякнув, изменилось в телефонной дали, и прямо в кожу щеки усталый женский контральто сухо сказал: «Станция». «Станция!..» – нетерпеливо повторил он, но и тогда я заговорил не сразу, – так холодно сжалось горло, – потому что в глубине сердца я все еще только играл.
Как бы то ни было, раз я заклял и вызвал духов, – отнести их к «Атмосфере» или к «Килоуаттам» общества 86 года, – я говорил, и мне отвечали. Колеса испорченных часов начали поворачивать шестерню. Над моим ухом двинулись стальные лучи стрел. Кто бы ни толкнул маятник, механизм начал мерно отстукивать. «Сто семь двадцать один», – сказал я глухо, смотря на догорающую среди хлама свечу. – «На группу А», – раздался недовольный ответ, и гул прихлопнуло далеким движением усталой руки.
Мне было умственно-жарко в эти минуты. Я нажимал именно кнопку с литерой А; следовательно, не только действовал телефон, но еще подтверждал эту удивительную реальность тем, что были спутаны провода, – подробность замечательная для нетерпеливой души. Стремясь соединить А, я нажал Б. Тогда в вон пущенного гулять тока ворвались, как из внезапно открытой двери, резкие голоса, напоминающие болтовню граммофонной трубы, – неведомые оратели, бьющиеся в моей руке, сжимающей резонатор. Они перебивали друг друга с торопливостью и ожесточением людей, выбежавших на улицу. Смешанные фразы напоминали концерт грачей – «А-ла-ла-ла-ла!» – вопило неведомое существо на фоне баритона чьей-то рассудительно-медлительной речи, разделенной паузами и знаками препинания с медоточивой экспрессией. – «Я не могу дать»… – «Если увидите»… – «Когда-нибудь»… – «Я говорю, что»… – «Вы слушаете»…
– «Размером тридцать и пять»… – «Отбой»… – «Автомобиль выслан»… – «Ничего не понимаю»… – «Повесьте трубку»… В этот рыночный транс слабо, как пение комара, ползли стоны, далекий плач, хохот, рыдания, скрипичные такты, перебор неторопливых шагов, шорох и шепот. Где, на каких улицах звучали эти слова забот, окриков, внушений и жалоб? Наконец, звякнуло деловое движение, голоса пропали, и в гул провода вошел тот же голос, сказав: «Группа Б».
– «А»! Дайте «А», – сказал я, – перепутаны провода. После молчания, во время которого гул два раза стихал, новый голос оповестил певуче и тише: «Группа А». – «Сто семь двадцать один», – отчеканил я, как можно разборчивее.
– Сто восемь ноль один, – внимательным тоном безучастно повторила телефонистка, и я едва удержал готовую отлететь губительную поправку, – эта ошибка с несомненностью устанавливала забытый номер, – едва услышав, я признал, вспомнил его, как припоминаем мы встречное лицо.
– Да, да, – сказал я в чрезвычайном волнении, бегущем по высоте, по краю головокружительного обрыва. – Да, именно так, – сто восемь ноль один.
Тут все замерло во мне и вокруг. Звук передачи стеснил сердце подступом холодной волны; я даже не слышал обычного «звоню» или «соединила», – я не помню, что было сказано. Я слушал птиц, льющих неотразимые трели. Изнемогая, я прислонился к стене. Тогда, после паузы, равной ожесточению, свежий, как свежий воздух, рассудительный голосок осторожно сказал:
– Это я пробую. Говорю в недействующий телефон, потому что ты слышал, как прозвенело? Кто у телефона? – сказала она, видимо, не ожидая ответа, на всякий случай, тоном легкомысленной строгости.
Почти крича, я сказал:
– Я тот, который говорил с вами на рынке и ушел с английской булавкой. Я продавал книги. Вспомните, прошу вас. Я не знаю имени, – подтвердите, что это вы.
– Чудеса, – ответил, кашлянув, голос в раздумьи. – Постоите, не вешайте трубку. Я соображаю. Старик, видел ли ты что-нибудь подобное?
Последнее было обращено не ко мне. Ей невнятно отвечал мужской голос, по-видимому, из другой комнаты.
– Я встречу припоминаю, – снова обратилась она к моему уху. – Но я не помню, о какой булавке вы говорите. Ах, да! Я не знала, что у вас такая крепкая память. Но странно мне говорить с вами – наш телефон выключен. Что же произошло? Откуда вы говорите?
– Хорошо ли вы слышите? – ответил я, уклоняясь назвать место, где находился, как будто не понял вопроса, и, получив утверждение, продолжал: – Я не знаю, долог ли будет разговор наш. Есть причины, по которым я не останавливаюсь более на этом. Я не знаю, как и вы, многих вещей. Поэтому сообщите, не откладывая, ваш адрес, я не знаю его.
Некоторое время ток ровно жужжал, как будто мои последние слова нарушили передачу. Снова глухой стеной легла даль, – отвратительное чувство досады и стыдливой тоски едва не смутило меня пуститься в сложные неуместные рассуждения о свойстве разговоров по телефону, не допускающему свободного выражения оттенков самых естественных, простых чувств. В некоторых случаях лицо и слова неразделимы. Это самое, может быть, обдумывала и она, пока длилось молчание, после чего я услышал:
– Зачем? Ну, хорошо. Итак, запишите, – не без лукавства сказала она это «запишите», – запишите мой адрес: 5-я линия, 97, кв. 11. Только зачем, зачем понадобился вам мой адрес? Я, откровенно скажу, не понимаю. Вечером я бываю дома…
Голос продолжал неторопливо звучать, но вдруг раздался тихо и глухо, как в ящике. Я слышал, что она говорит, по-видимому, что-то рассказывая, но не различал слов. Все отдаленнее, смутнее текла речь, пока не уподобилась покрапыванию дождя, – наконец едва слышное толкание тока дало понять, что действие прекратилось. Связь исчезла, аппарат тупо молчал. Передо мной были стена, ящик и трубка. По стеклу выстукивал ночной дождь. Я нажал кнопку, она брякнула и остановилась. Резонатор умер. Очарование отошло.
Но я слышал, я говорил, что было, того не могло не быть. Впечатления этих минут сошли и ушли вихрем, его отзвуками я был еще полон и сел, сразу устав, как от восхождения по крутой лестнице. Между тем я был еще в начале событий. Их развитие началось стуком отдаленных шагов.
Страницы: 1 2 3 4 5
Обновлено: 09.01.2023
Один из лучших символистских рассказов автора — последняя ода старому Петербургу, превращающемуся в Петроград. Реалистичное, детальное описание полупустого города, раздавленного революцией, естественно сочетается с противостоянием Крысолова и гигантской разумной крысы, которая именует себя Освободителем.
Здесь проявляется уникальная черта прозы Грина: фантастические и чудесные явления он описывает так ярко и рельефно, что в них невозможно не поверить. Это своеобразная тонкая месть наступающему вместе с советской властью засилью реализма в искусстве: летающий человек у Грина более реален, чем картонные персонажи производственных романов.
Грин — мастер чудесных акварельных красок, полупрозрачных, пронизанных солнцем, как сны. И убедительных настолько, что читатель может ощутить морской бриз.
Полеты столетиями были заветной мечтой человечества. Что может быть прекраснее, чем парить над землёй свободно и легко, как птица? Но тяжкие последствия ждут одного человека, которому достался такой дивный дар.
Мир, каким видел его Александр Грин, необыкновенно сложный, непредсказуемый и прекрасный в своем буйном цветении. Мир непознаваем, только обыватели без фантазии могут думать иначе и стараться уничтожить все, что выходит за рамки их понимания.
Жизнь Грина не была ни долгой, ни легкой: до революции он вступил в партию эсеров, и когда партия большевиков установила свою безраздельную власть, писателя отправили в ссылку. Он бежал, долго добирался до родной Феодосии, жил впроголодь, болел и скрывался от полиции. Вскоре был снова арестован. Александр Грин прожил всего 51 год, публиковаться начал после 35 лет. Но за недолгий период творческого расцвета он создал прекрасные книги, настолько пронизанные солнцем и счастьем, что не поверить в него невозможно. Страдания и горести описывали многие, но кому по силам описать совершенное счастье?
Всем доброго дня! Сегодня я хотел бы с вами поговорить о рассказе, который стал одной из вершин творчества знаменитого автора «Алых парусов» . Этот рассказ сделал одно из самых страшных, безумных и одновременно с этим, простых открытий в мире литературы. «Крысолов» просто взбудоражил всю общественность того времени своей изящностью, грозностью и прямотой и, пожалуй, стал одним из лучших рассказов Александра Грина.
Эта история повествует нам о юноше, который 22 марта 1920 года встретился с юной, милой девушкой в тот момент, когда и он и она продавали книги в тёмненьком переулке голодного Петрограда.
Он взял её телефон, но потерял его, из-за чего, как он долгое время думал, неизвестная милая девушка в длинной юбке, исчезнет из его жизни навсегда. оставив после себя лишь беленькую английскую булавку.
Но вскоре главный герой сильно заболевает, из-за чего лишается квартиры и оказывается на улице.Один знакомый помогает ему устроится на ночлег в заброшенный банк, где герой блуждает по огромным лабиринтам, засыпанных бесчисленным количеством канцелярской бумаги, выискивая себе место, где можно приклонить голову и, в конце концов, каким то чудом находит боле-менее пристойный кабинет, где стоит огромный шкаф, телефон и стол. Ради любопытства герой отпирает шкаф и замирает от увиденного.
Огромные глубокие полки наполненные едой! Для человека, пробывшего несколько месяцев в голоде и всю свою жизнь в недоедании — это самое настоящее счастье. И именно в этом моменте автор начинает нагнетать атмосферу. Каким-то неимоверным образом в заброшенном здании, в затхлом кабинете, главный герой ради забавы подносит к уху здешний телефон и нажимает кнопку. Телефон срабатывает.
Дальше персонаж пытается вспомнить порядок цифр, который был ему дан миленькой девушкой в длинной юбке, но у него ничего не получается и он, практически наугад шепчет число, которое неправильно поняли на том конце провода и в итоге звонок попал туда, куда ему нужно.
Несколько минут юноша говорил с девушкой, он узнал её адрес, после чего аппарат замолчал, а откуда-то послышались голоса.
Голоса крыс, чей разговор, чудом услышанный героем, говорил о том, что в город приходит Освободитель, который убьёт Крысолова. Тут юноша вспоминает, что отец той самой девушки — крысолов и поняв это он начинает искать выход, он убеждён в том, что должен успеть предупредить Его.
По дороге к тому адресу, который он узнал от девушки происходят две встречи, которые очень сильно бьют в мозг. Я не буду их описывать, потому что даже если вы читали рассказ, эти моменты стоит перечитать, они заслуживают того.
В конце концов уставший юноша забегает домой и из последних сил предупреждает девушку и её отца об опасности, после чего падает в глубокий сон.
Проснувшись он видит перед собой крысолова, сжимающего в своих руках крысоловку, в которой с перебитым хребтом лежала здоровенная чёрная крыса. Юноша засуетился и стал судорожно говорить о том, что ему, крысолову, стоит остерегаться, что сюда идёт.
Но Крысолов прервал его и произнёс следующее:
«Всё было сказано; и были приняты меры. Если я назову эту крысу словом «Освободитель», вы будете уже кое что знать».
Самый конец я также не буду вам пересказывать, так как это то, что нужно читать и перечитывать самому.
В этой повести, которую называют отчасти автобиографической, рассказывается о голодном, бездомном, простуженном интеллигенте, который в разорённом гражданской войной Петрограде начала 1920-х годов устраивается на ночлег в огромном, пустующем здании банка. Неожиданно ночью он слышит какие-то голоса и вскоре становится свидетелем пиршества, в котором участвовали крысы, принявшие человеческое обличье. Крысы громко обсуждали план убийства некоего Крысолова и, чтобы предотвратить преступление, главный герой бежит из банка и успевает предупредить будущую жертву. В доме Крысолова главный герой излечивается от своей простуды и находит свою любовь.
Воротничок. Краткое содержание для читательского дневника.
В этой сказке Андерсена рассказывается о франтоватом Воротничке, который любил похвастаться своими достоинствами, которых у него было совсем немного.
Воротничку нравилась чулочная подвязка, но она оказалась чересчур скромной, фривольные развязные речи Воротничка, вгоняли её в краску.
Затем, Воротничок сватался к гладильной плитке. Но плитка даже не дослушала его до конца, проехалась по нему.
Подкатывался Воротничок и к ножницам, расточая ей комплименты за стройные ножки. Но был отвергнут и покалечен
Затем, Воротничок нахваливал зубки гребёнки, но у гребёнки уже был жених.
После того, как Воротничок был всеми отвергнут, он стал презирать женитьбу.
После попадания на бумажную фабрику, Воротничок пожелал бумажным листом и его желание было удовлетворено.
Так Воротничок был наказан за излишнее хвастовство.
Египетская принцесса в образе лебедушки прилетела в Данию за цветком лотоса для исцеления больного отца. Она оказалась в плену у болотного царя. Их дочку аист подкинул жене викинга. Хельга, как назвали девочку, днем была красавицей со злобным и диким нравом, а ночью превращалась в кроткую печальную жабу. Через 16 лет ее преобразила встреча с христианским священником.
Хельга с матерью вернулись в Египет, и фараон выздоровел. Во время свадьбы Хельги с аравийским принцем ей явился погибший христианин. Хельга упросила его показать ей небесную обитель. А когда вернулась, оказалось, что прошло уже много-много лет. Она увидела в саду памятник и узнала в мраморной скульптуре себя. Когда взошло солнце, на земле лежал цветок лотоса, а Хельга исчезла.
Совсем не детская сказка. О любви, вере, противоборстве светлого и темного начал в человеке.
Очень непростая сказка, даже скорее притча, о том как Бог забирает маленьких детей к себе.
Андерсен «Ангел» краткое содержание таково:
Когда умирает ребенок, ангел забирает его на небо, но по пути еще собирает цветы. Вот ангел спустился за одним ребенком и они все высматривали, какие же цветы взять с собой. Ребенок предложит куст роз, который сломали, чтобы тот расцвет на небесах.
Ангел же искал другой цветок. Они отправились в очень узкую улочку, где на тротуаре после переезда валялся всякий хлам и среди него горшок с засохшим цветком.
Ангел рассказал историю этого цветка. Когда-то в подвале жил мальчик, больной, на костылях он никуда не выходил. Его друг как-то принес ему букет цветов, где один был с корнями. Болеющий мальчик посадил его и стал ухаживать. Когда мальчик умирал, он смотрел на свой цветок.
Этим мальчиком был ангел, что нес малыша теперь на руках (мальчик умер ровно год назад).
Эта сказка перекликается со сказкой «Пятеро из одного стручка». В ней также цветок, точнее проросшая горошина спасла девочку от смерти, своей зеленью и жизнелюбием вылечила ее. Вот краткое содержание «Пятеро из одного стручка». У нее концовка веселее, нежели у «Ангела».
Александр Грин — Крысолов краткое содержание
Крысолов — читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
На лоне вод стоит Шильон, Там, в подземельи, семь колонн Покрыты мрачным мохом лет.
Весной 1920 года, именно в марте, именно 22 числа, — дадим эти жертвы точности, чтобы заплатить за вход в лоно присяжных документалистов, без чего пытливый читатель нашего времени наверное будет расспрашивать в редакциях — я вышел па рынок. Я вышел на рынок 22 марта и, повторяю, 1920 года. Это был Сенной рынок. Но я не могу указать, на каком углу я стоял, а также не помню, что в тот день писали в газетах. Я не стоял на углу потому, что ходил взад-вперед по мостовой возле разрушенного корпуса рынка. Я продавал несколько книг — последнее, что у меня было. Холод и мокрый снег, валивший над головами толпы вдали тучами белых искр, придавали зрелищу отвратительный вид. Усталость и зябкость светились во всех лицах. Мне не везло. Я бродил более двух часов, встретив только трех человек, которые спросили, что я хочу получить за свои книги, но и те нашли цену пяти фунтов хлеба непомерно высокой. Между тем, начинало темнеть, — обстоятельство менее всего благоприятное для книг. Я вышел на тротуар и прислонился к стене. Справа от меня стояла старуха в бурнусе и старой черной шляпе с стеклярусом. Механически тряся головой, она протягивала узловатыми пальцами пару детских чепцов, ленты и связку пожелтевших воротничков. Слева, придерживая свободной рукой под подбородком теплый серый платок, стояла с довольно независимым видом молодая девушка, держа то же, что и я, — книги. Ее маленькие, вполне приличные башмачки, юбка, спокойно доходящая до носка — не в пример тем обрезанным по колено вертлявым юбчонкам, какие стали носить тогда даже старухи, — ее суконный жакет, старенькие теплые перчатки с голыми подушечками посматривающих из дырок пальцев, а также манера, с какой она взглядывала на прохожих, — без улыбки и зазываний, иногда задумчиво опуская длинные ресницы свои к книгам, и как она их держала, и как покряхтывала, сдержанно вздыхая, если прохожий, бросив взгляд на руки, а затем на лицо, отходил, словно изумясь чему-то и суя в рот «семечки», — все это мне чрезвычайно понравилось, и как будто на рынке стало даже теплее. Мы интересуемся теми, кто отвечает нашему представлению о человеке в известном положении, поэтому я спросил девушку, хорошо ли идет ее маленькая торговля. Слегка кашлянув, она повернула голову, повела на меня внимательными серо-синими глазами и сказала: «Так же, как и у вас». Мы обменялись замечаниями относительно торговли вообще. Вначале она говорила ровно столько, сколько нужно для того, чтобы быть понятой, затем какой-то человек в синих очках и галифе купил у нее «Дон-Кихота»; и тогда она несколько оживилась. — Никто не знает, что я ношу продавать книги, — сказала она, доверчиво показывая мне фальшивую бумажку, всученную меж другими осмотрительным гражданином, и рассеянно ею помахивая, — то есть, я не краду их, но беру с полок, когда отец спит. Мать умирала. мы все продали тогда, почти все. У нас не было хлеба, и дров, и керосина. Вы понимаете? Однако мой отец рассердится, если узнает, что я сюда похаживаю. И я похаживаю, понашиваю тихонько. Жаль книг, но что делать? Слава богу, их много. И у вас много? — Н-нет, — сказал я сквозь дрожь (уже тогда я был простужен и немного хрипел), — не думаю, чтобы их было много. По крайней мере, это все, что у меня есть. Она взглянула на меня с наивным вниманием, — так, набившись в избу, смотрят деревенские ребятишки на распивающего чай проезжего чиновника, и, вытянув руку, коснулась голым кончиком пальца воротника моей рубашки. На ней, как и на воротнике моего летнего пальто, не было пуговиц, я их потерял, не пришив других, так как давно уже не заботился о себе, махнув рукой как прошлому, так и будущему. — Вы простудитесь, — сказала она, машинально защипывая поплотнее платок, и я понял, что отец любит эту девушку, что она балованная и забавная, но добренькая. — Простудитесь, потому что ходите с расхлястанным воротом. Подите-ка сюда, гражданин. Она взяла книги подмышку и отошла к арке ворот. Здесь, с глупой улыбкой подняв голову, я допустил ее к своему горлу. Девушка была стройна, но значительно менее меня ростом, поэтому, доставая нужное с тем загадочным, отсутствующим выражением лица, какое бывает у женщин, когда они возятся на себе с булавкой, девушка положила книги на тумбу, совершила под жакетом коротенькое усилие и, привстав на цыпочки, сосредоточенно и важно дыша, наглухо соединила края моей рубашки вместе с пальто белой английской булавкой. — Телячьи нежности, — сказала, проходя мимо, грузная баба. — Ну вот. — Девушка критически посмотрела на свою работу и хмыкнула. Все. Идите гулять. Я рассмеялся и удивился. Не много я встречал такой простоты. Мы ей или не верим или ее не видим; видим же, увы, только когда нам плохо. Я взял ее руку, пожал, поблагодарил и спросил, как ее имя. — Сказать недолго, — ответила она, с жалостью смотря на меня, — только зачем? Не стоит. Впрочем, запишите наш телефон; может быть, я попрошу вас продать книги. Я записал, с улыбкой поглядывая на ее указательный палец, которым, сжав остальные в кулак, водила она по воздуху, учительским тоном выговаривая цифру за цифрой. Затем нас обступила и разъединяла побежавшая от конной облавы толпа. Я уронил книги, когда же их поднял, девушка исчезла. Тревога оказалась недостаточной для того, чтобы совсем уйти с рынка, а книги через несколько минут после этого у меня купил типичный андреевский старикан с козьей бородой, в круглых очках. Он дал мало, но я был рад и этому. Лишь подходя к дому, я понял, что продал также ту книгу, где был записан телефон, и что я его бесповоротно забыл.
Вначале отнесся я к этому с легкой оторопью всякой малой потери. Еще не утоленный голод заслонял впечатление. Задумчиво варил я картофель в комнате с загнившим окном, политым сыростью. У меня была маленькая железная печка. Дрова. в те времена многие ходили на чердаки, — я тоже ходил, гуляя в косой полутьме крыш с чувством вора, слушая, как гудит по трубам ветер, и рассматривая в выбитом слуховом окне бледное пятно неба, сеющее на мусор снежинки, Я находил здесь щепки, оставшиеся от рубки стропил, старые оконные рамы, развалившиеся карнизы и нес это ночью к себе в подвал, прислушиваясь на площадках, не загремит ли дверной крюк, выпуская запоздавшего посетителя. За стеной комнаты жила прачка; я целыми днями прислушивался к сильному движению ее рук в корыте, производившему звук мерного жевания лошади. Там же отстукивала, часто глубокой ночью как сошедшие с ума часы — швейная машина. Голый стол, голая кровать, табурет, чашка без блюдца, сковородка и чайник, в котором я варил свой картофель, — довольно этих напоминаний. Дух быта часто отворачивается от зеркала, усердно подставляемого ему безукоризненно грамотными людьми, сквернословящими по новой орфографии с таким же успехом, с каким проделывали они это по старой. Как наступила ночь, я вспомнил рынок и живо повторил все, рассматривая свою булавку. Кармен сделала очень немного, она только бросила в ленивого солдата цветком. Не более было совершено здесь. Я давно задумывался о встречах, первом взгляде, первых словах. Они запоминаются и глубоко врезывают свой след, если не было ничего лишнего. Есть безукоризненная чистота характерных мгновений, какие можно целиком обратить в строки или в рисунок, — это и есть то в жизни, что кладет начало искусству. Подлинный случай, закованный в безмятежную простоту естественно верного тона, какого жаждем мы на каждом шагу всем сердцем, всегда полон очарования. Так немного, но так полно звучит тогда впечатление. Поэтому я неоднократно возвращался к булавке, твердя на память, что было сказано мной и девушкой. Затем я устал, лег и очнулся, но, встав, тотчас упал, лишившись сознания. Это начался тиф, и утром меня отвезли в больницу. Но я имел достаточно памяти и соображения, чтобы уложить свою булавку в жестяную коробку, служившую табакеркой, и не расставался с ней до конца.
Читайте также:
- Новогодние дидактические игры для детей 3 4 лет в детском саду
- Положение об информационной открытости школы 2021
- Спортивное развлечение ко дню народного единства в доу подготовительная
- Посадка картофеля в доу
- Рисовый штурм краткое содержание
Я уже описывал в «Живом журнале» наше с женой Раисой Ивановной пребывание в Феодосии по социальным путевкам в конце августа – начале сентября 2021 года (Крымская Феодосия – курортный город жутких контрастов!: klasson — LiveJournal). И к сей реплике тогда же добавил коммент:
В Феодосии имеется музей Александра Грина (http://feomuseygrina.ru/). Мы несколько дней не могли попасть в него, поскольку музей открыт до 17 часов, а мне надо было после обеда доспать. Наконец отправились туда, тут оказалось, что у кассирши не работает система безналичной оплаты билетов – подсоединение к Интернету далеко не всегда доступно. Пришлось заплатить «наличкой», в суматохе мы не узнали, что за экскурсионное обслуживание надо платить отдельно. Об этом жене Раисе Ивановне сказала сотрудница при входе, а я не услышал и никак не мог понять, почему она не хочет узнать подробности от экскурсовода и отделилась от группы, которая только что вошла. А я добросовестно слушал сего экскурсовода, не зная что за это надо платить!
Экспозиция музея и объяснения экскурсовода были весьма познавательны. Потом я еще самостоятельно все обошел и с удивлением увидел, что на одной из ранних книг написано послание жене Вере: типа, посвящаю тебе, любимой, сию книгу, как и все остальные, которые выйдут в будущем. А на более позднем издании было написано посвящение уже второй жене Нине: типа, эта книга, как и все будущие, это тебе любимой!
По прибытии в санаторий «Восход» пошел на 3-й этаж, где как я случайно увидел ранее на полках стояли-лежали россыпи книг из бывшей библиотеки (значит, какое-то время назад в целях экономии средств новые хозяева санатория сократили библиотекаря, а помещение библиотеки очистили для каких-то других целей). С трудом, после сплошного перебора, нашел книгу с произведениями Александра Грина, где были вмонтированы фрагменты биографического характера. Интересны были и фотки: на одной из них был обозначен Александр Грин, который 1 мая 1930 года присутствовал на открытии памятника Ивану Айвазовскому рядом с музеем-галереей в Феодосии.
Ну а по возвращении в Москву отправился в «районную библиотечку», где со второй попытки (при первой попытке мне было заявлено, что книги серии «ЖЗЛ» пока лежат в пачках неразобранными – после ремонта) получил замечательную книгу Алексея Варламова «Александр Грин» (https://www.litmir.me/br/?b=98888&p=1). И вполне согласился с автором:
<…> Такая история [(перед этим описывался рассказ «История одного убийства», «о неуставных отношениях» в русской царской армии)]. Тут нет плоской революционной агитации, как в рассказе «Слон и Моська», где также создан образ замордованного и протестующего солдата из крестьян; нет тут еще ни Зурбагана, ни Лисса, ни «Алых парусов» – это ранний, не слишком известный Грин, только нащупывающий свою манеру, но в то же время удивительно зрелый. И что бы ни говорили и ни писали о будущих достижениях Грина-романтика, жаль, что он с этого пути свернул. Из Грина вышел бы первоклассный писатель-реалист. Он мог пойти по традиционному пути психологической русской прозы, мог оказаться в ее – как теперь говорят – «мейнстриме», с Куприным, Буниным, Горьким, Андреевым – но не захотел и выбрал путь, где его ждали непонимание, обвинения, насмешки, упреки в подражательности и даже прямая клевета, что он-де убил капитана английского судна, украл у него рукописи и стал печатать под своим именем (потрясающая рифма к будущей судьбе Шолохова и «Тихого Дона»), а потом и вовсе обвинили в космополитизме. <конец цитаты>
Конечно, жаль, что Александр Грин от реалистических рассказов свернул на «романтическую хрень» типа «Алых парусов» (которые в черновике носили название «Красные паруса»)!
А в конце мая 2022 года решил во второй раз взять замечательную книгу Алексея Варламова «Александр Грин» (более позднее, 2008 года, издание?) И вот какая мне там попалась другая «романтическая хрень», в главе XIII «Охота на крыс» (Читать «Александр Грин» — Варламов Алексей Николаевич — Страница 70 — ЛитМир (litmir.me)):
У Грина никакой Гринландии в «Крысолове» нет, а есть Петроград 1920 года.
Об истории создания гриновского «Крысолова» рассказывают очень многие мемуаристы.
Стояло рядом с Домом искусств на Фонтанке огромное здание банка. Один фасад его выходил на улицу Герцена, другой на Невский проспект, третий на Мойку. Как пишет Вера Павловна Калицкая, которую однажды Грин повел на экскурсию в этот дом, «банк занимал несколько этажей и состоял из просторных светлых и высоких комнат, но ничего особенного, красивого или таинственного, что отличало бы его от других банков средней руки, не было. Когда позднее Александр Степанович читал нам „Крысолова“, я была поражена, как чудесно превратился этот большой, но банальный дом в настолько зловещее и фантастическое помещение».
По воспоминаниям Вс. Рождественского, обитатели Дома искусств спускались в нижние этажи этого здания для того, чтобы брать там бумагу для топки печей. «В то время было плоховато не только с едой, но и с пищей для „буржуйки“ – приходилось довольствоваться щепками и бревнышками, приносимыми с улицы, с окраин города, где еще существовали недоломанные заборы. Выдавались, правда, дрова, но не столь уж часто и не в достаточном количестве. Большим подспорьем служили нам толстенные, облаченные в толстые переплеты конторские книги, которые в изобилии валялись в обширных сводчатых комнатах и переходах пустого банка, находившегося в нижнем этаже нашего огромного дома. Путешествия в этот лабиринт всеми покинутых, заколоченных снаружи помещений были всегда окружены таинственностью и совершались обычно в глубоких сумерках. Грин любил быть предводителем подобных вылазок. Мы долго бродили при свете захваченного нами огарка, поскальзываясь на грудах наваленного всюду бумажного хлама, подбирая все годное и для топки и для писания. Помещение казалось огромным, и в нем легко было заблудиться. Не без труда мы потом выбирались наружу. Когда я читаю один из лучших рассказов А. С. Грина, „Крысолов“, мне всегда вспоминается этот опустевший лабиринт коридоров и переходов в тусклом мерцающем свете огарка, среди груд наваленной кучами бумаги, опрокинутых шкафов, сдвинутых в сторону прилавков. И я поражаюсь при этом точности гриновского, на этот раз вполне реалистического описания».
<…> Именно в этом здании и происходит основное действие рассказа, хотя начинается оно на Сенной площади, с конкретного указания времени:
«Весной 1920 года, именно в марте, именно 22 числа, – дадим эти жертвы точности, чтобы заплатить за вход в лоно присяжных документалистов, без чего пытливый читатель нашего времени наверное будет расспрашивать в редакциях – я вышел на рынок. Я вышел на рынок 22 марта и, повторяю, 1920 года».
<…> «Крысолов» – рассказ не о крысах, не о любви, не о революции и голоде, хотя все это тут есть. «Крысолов» – рассказ об одиночестве, о его «холодной пустыне». Описание громадного дома, по которому ходит, перефразируя самого Грина, страдающий бессонницей «человек неизвестного звания», завораживает, в нем есть что-то глубоко мистическое, подготавливающее читателя к тем событиям, которые здесь должны произойти.
А впрочем, вот вопрос: что более всего могло бы поразить жителя Петрограда в 1920 году? Какое чудо должно было случиться, чтобы измученный болезнью и вынужденным ночным бдением человек «вздрогнул и не закричал только потому, что не было сил»?
Он был готов закричать, потому что увидел… еду: «склад ценной провизии – шесть полок, глубоко уходящих внутрь шкафа под тяжестью переполняющего их груза. Он состоял из вещей, ставших редкостью, – отборных продуктов зажиточного стола, вкус и запах которых стал уже смутным воспоминанием».
«Крысолов» – удивительный рассказ. И гриновский, и не гриновский. Иногда кажется, что человеку, а особенно такому упертому романтику, как Грин, необходимо было пройти через тюрьму, солдатчину, тиф, голод, чтобы не только одни «Алые паруса» после него остались. И описание сыров, «от сухого зеленого до рочестера и бри», окороков, колбас, копченых языков и фаршированных индеек, «восемь голов сахара, ящик с чаем; дубовый с медными обручами бочонок, полный кофе; корзины с печеньем, торты и сухари» – все это звучит такой же песней, что и самые волшебные виды Лисса или все оттенки красного цвета, от алого до багряного.
«Пусть не говорят мне, что чувства, связанные с едой, низменны, что аппетит равняет амфибию с человеком. В минуты, подобные пережитым мной, все существо наше окрылено, и радость не менее светла, чем при виде солнечного восхода с высоты гор».
Это было написано тогда, когда голод миновал, и обеспеченный, ненадолго благополучный Грин мог позволить себе любую покупку в нэпманском Петрограде, но если вспомнить о том, что будет ждать этот город двадцать с небольшим лет спустя, в блокаду, то на страницы «Крысолова», этой совершенной русской готики и гофманиады советского времени, ляжет еще более зловещий пророческий отблеск.
Насытившись, неизвестный человек начинает думать о том, кому может принадлежать это богатство, и приходит к выводу, имеющему отношение к юности его создателя:
«По-видимому, здесь собиралось общество, преследующее гульливые или конспиративные цели, в расчете изоляции и секрета, может быть, могущественная организация с ведома и при участии домовых комитетов».
<…> Грин предпочел мистику. На первый взгляд – еще один пример ухода от революционной действительности. На самом деле – приближение к ней. Только с другого конца.
Итак, начинается мистика. Человек в пустом доме слышит чьи-то легкие шаги. Он гасит свет и затаивается, но шаги неумолимо приближаются. Как в детской страшилке. Или в рассказах Э. По, но уже безо всяких оскорбительных намеков на подражание.
Ну и так далее. Оригинал рассказа Александра Грина «Крысолов» можно прочитать, например, по ссылке (Читать «Крысолов» — Грин Александр Степанович — Страница 1 — ЛитМир (litmir.me)). И «ненаучность фантастики» писателя заключается, на мой пристрастный взгляд, не в мистике и в бреде героя повествования, а в том, что крысы и другие обитатели голодного Петрограда 1920 года – мыши, одичавшие собаки и кошки не могли не обнаружить столь замечательного источника пищи как заброшенный «склад ценной провизии»! И не насытиться там еще до появления героя повествования!! То есть последнему остались бы одни крошки и огрызки!!!
Алексей Варламов поясняет:
И только теперь, в конце рассказа становится понятно, что все, что с ним происходило, все, кого он слышал и даже видел, включая ребенка и девушку на Конногвардейском бульваре, похожую на дочь старика[-крысолова], – все это были крысы, которые хотели его уничтожить, а эта, зловещая, черная и есть тот самый Освободитель, о котором говорили двое неизвестных в коридоре старого банка.
История как война крыс и людей – вот что такое написанный в 1923 году «Крысолов». Но крысы важны не сами по себе, а как примета и суть времени.
К сожалению, Алексей Варламов не заметил ляпсуса с якобы уцелевшим заброшенным «складом ценной провизии» в жестоко голодавшем Петрограде 1920 года. В то же время он цитировал Александра Грина: „Фантазия всегда требует строгости и логики. Я менее свободен, чем какой-нибудь бытописатель, у которого и ляпсус сойдет, покрывшись утешением: «Да чего в жизни не бывает!». У меня не должно быть так. Это не происходило, на взгляд обывателя, но произошло, и именно так, единственно так, как должно было, для читателя, в душе которого звучит то же самое, что и в нашей душе. Всякий выход за пределы внутренней логики даст впечатление карамельности или утопичности или просто «врет как сивый мерин»“. О голоде и разрухе в Петрограде начала 1920-х годов см. (Демографические потери Петербурга в годы Гражданской войны // ОПТИМИСТ (oppps.ru)). А вот некоторые акварели Ивана Алексеевича Владимирова из Гуверовского архива ((9) Бытописатель революции. Часть 2: e11enai — ЖЖ (livejournal.com)):