Леонид Николаевич Андреев
Собрание сочинений в шести томах
Том 1. Рассказы 1898-1903
Алексей Богданов. Между стеной и бездной
«…Я, гоняющийся за миражами, отрицающий жизнь и неспособный к покою…»
12 сентября 1919 года в Финляндии, в деревне Нейвола, в возрасте 48 лет умер знаменитый русский писатель Леонид Андреев. Совсем близкая — рукой подать — Россия, всего несколько лет назад следившая за каждым шагом этого человека, самого последнего его шага как будто и не заметила. Граница, обозначившая в 1918 году независимость Финляндии, оказалась почти непроницаемой, и долго еще в прессе сменяли друг друга подтверждения и опровержения печальной вести.
Тем не менее были организованы две публичные церемонии прощания[1] — благодаря усилиям М. Горького, особенно остро переживавшего смерть этого большого художника, с которым его лично связывала многолетняя и непростая история дружбы и вражды. Ему же мы обязаны и «Книгой о Леониде Андрееве» (Пг. — Берлин, 1922), собравшей воспоминания самого Горького, Чуковского, Блока, Белого, Чулкова, Зайцева, Телешова и Замятина. Этот документ литературной жизни стал теперь библиографической редкостью, — как и сборник памяти Леонида Андреева «Реквием», выпущенный в 1930 году сыном писателя Даниилом и В. Е. Беклемишевой. Судьба же андреевского литературного наследия оказалась более чем незавидной. Нельзя сказать, что Андреев сразу после революции стал «запрещенным» писателем, да таких писателей, пожалуй, и не было до известного «исторического перелома». Но в стране, нелегко усваивавшей новый революционный порядок, в стране, вполне конкретно ориентированной сначала на выживание, а затем на социалистическое обновление, творчество «вне времени и пространства», творчество, по определению самого писателя, «в политическом смысле никакого значения не имеющее»[2], было как-то не совсем уместно. Андреева еще кое-где переиздавали, кое-где ставили его пьесы (появилась даже инсценировка последнего, незаконченного произведения Андреева — «Дневник Сатаны»), но былая слава «властителя дум» казалась уже фантастическим преданием. В 1930 году вышел последний сборник рассказов Л. Андреева, а потом — долгие годы умолчания.
Столь же скорым стало забвение и в противоположном русском лагере — в эмиграции. Вадим Леонидович Андреев, проведший всю жизнь за границей, вспоминал: «…Большинство лучших вещей отца этого (последнего. — А. Б.) периода было напечатано уже только после его смерти в эмигрантской печати и не заслужило ни одного, буквально ни одного отзыва. Вообще в эмиграции Андреева не любили». «Если о нем иногда и писали, — добавляет В. Андреев, — то всегда иронически или высокомерно-презрительно, „в стиле мережковско-гиппиусовском и обязательно поминали о том, что Андреев был горьким пьяницей“»[3].
Второе «открытие» творчества Леонида Андреева, как части всей предреволюционной литературы, произошло в нашей стране в 1956 году, с выходом сборника «Рассказов». Открытие это продолжается уже больше тридцати лет, но и нынешнее шеститомное собрание сочинений — лишь этап постижения этого замечательного писателя.
* * *
Леонид Андреев родился 9 (21) августа 1871 года в г. Орле на 2-й Пушкарной улице. Его отец, Николай Иванович, и мать, Анастасия Николаевна, тогда только-только выбрались из нищеты: землемер-таксатор Андреев получил место в банке, приобрел дом и начал обзаводиться хозяйством. Николай Иванович был заметной фигурой: «пушкари, проломленные головы», уважали его за необыкновенную физическую силу и чувство справедливости, не изменявшее ему даже в знаменитых его пьяных проделках и регулярных драках. Леонид Андреев потом объяснял твердость своего характера (как и тягу к алкоголю) наследственностью со стороны отца, тогда как свои творческие способности целиком относил к материнской линии. Анастасия Николаевна, урожденная Пацковская, хотя и происходила, как полагают, из обрусевшего и обедневшего польского дворянского рода, была женщиной простой и малообразованной. Основным же достоинством ее была беззаветная любовь к детям, и особенно к первенцу Ленуше; и еще у нее была страсть к выдумкам: в рассказах ее отделить быль от небылицы не мог никто.
Уже в гимназии Андреев открыл в себе дар слова: списывая задачки у друзей, он взамен писал за них сочинения, с увлечением варьируя манеры. Склонность к стилизации проявилась потом и в литературных опытах, когда, разбирая произведения известных писателей, он старался подделываться «под Чехова», «под Гаршина», «под Толстого»[4]. Но в гимназические годы Андреев о писательстве не помышлял и всерьез занимался только… рисованием. Однако в Орле никаких возможностей учиться живописи не было, и не раз потом сокрушался уже известный писатель о неразвитом своем таланте художника, — таланте, то и дело заставлявшем его бросать перо и браться за кисть или карандаш.
Помимо рисования, орловской природы и уличных боев, жизнь Андреева-гимназиста заполняли книги. Увиденные на окрестных улицах персонажи пока еще даже не задуманных рассказов — Баргамот и Гараська, Сазонка и Сениста («Гостинец»), Сашка («Ангелочек») и другие — жили в сознании будущего писателя вместе с героями Диккенса, Жюля Верна, Майна Рида…
«Моментом сознательного отношения к книге» Андреев называет «тот, когда впервые прочел Писарева, а вскоре за тем „В чем моя вера?“ Толстого… Вгрызался в Гартмана и Шопенгауэра и в то же время наизусть (иначе нельзя было) вызубрил полкниги „Учение о пище“ Молешотта»[5].
Надо полагать, что именно серьезное чтение подтолкнуло Андреева к сочинительству, а «Мир как воля и представление» Шопенгауэра долгие годы оставалась одной из любимейших его книг и оказала заметное влияние на его творчество. В возрасте семнадцати лет Андреев сделал в своем дневнике знаменательную запись, известную в пересказе В. В. Брусянина. Будущий беллетрист обещал себе, что «своими писаниями разрушит и мораль и установившиеся человеческие отношения, разрушит любовь и религию и закончит свою жизнь всеразрушением»[6]. Поразительно, что, не написав еще ни строки, Леонид Андреев уже как будто видел себя скандально известным автором «Бездны» и «В тумане», предугадывал бунт о. Василия Фивейского и Саввы…
В старших классах гимназии начались бесчисленные любовные увлечения Андреева. Впрочем, слово «увлечение» не дает представления о той роковой силе, которую он с юности и до самого последнего дня ощущал в себе и вокруг себя. Любовь, как и смерть, он чувствовал тонко и остро, до болезненности. Три покушения на самоубийство, черные провалы запойного пьянства, — такой ценой платило не выдерживавшее страшного напряжения сознание за муки, причиняемые неразделенной любовью. «Как для одних необходимы слова, как для других необходим труд или борьба, так для меня необходима любовь, — записывал Л. Андреев в своем дневнике. — Как воздух, как еда, как сон — любовь составляет необходимое условие моего человеческого существования»[7].
В 1891 году Андреев заканчивает гимназию и поступает на юридический факультет Петербургского университета. Глубокая душевная травма (измена любимой женщины) заставляет его бросить учебу. Лишь в 1893 году он восстанавливается — но уже в Московском университете. При этом он, согласно правилам, обязуется «не принимать участия ни в каких сообществах, как, например, землячествах и тому подобных, а равно не вступать даже в дозволенные законом общества, без разрешения на то в каждом отдельном случае ближайшего начальства»[8]. Впрочем, склонности к политической активности Андреев и не проявлял; отношения же с орловским землячеством поддерживал: вместе с другими «стариками», приходившими на общие конспиративные собрания, высмеивал «реформистов», изучавших и пропагандировавших Маркса. «Золотое времяпрепровождение», которое противопоставляли политическому самообразованию орловские «старики», с фотографическим сходством описано самим Андреевым в пьесах «Дни нашей жизни» и «Gaudeamus» («Старый студент»), — персонажи и события этих произведений почти не домысливались автором. Чтение же, в частности, философское, еще больше удаляло Андреева от злобы дня. Целые ночи, по свидетельству П. Н. Андреева, брата будущего писателя, просиживал Леонид над сочинениями Ницше, смерть которого в 1900 году он воспринял почти как личную утрату. «Рассказ о Сергее Петровиче» Андреева — замечательный синтез его собственного опыта миропостижения «по Ницше» и живых впечатлений от «золотого времяпрепровождения», часто маскировавшего глубочайшее отчаяние.
- Полный текст
- 1898 год
- Баргамот и Гараська
- Защита (История одного дня)
- Из жизни штабс-капитана Каблукова
- Что видела галка
- 1899 год
- Ангелочек
- Большой шлем
- В Сабурове
- Валя
- Друг
- Молодежь
- Петька на даче
- 1900 год
- В темную даль
- Ложь
- Мельком
- Молчание
- На реке
- Первый гонорар
- Праздник
- Прекрасна жизнь для воскресших
- Рассказ о Сергее Петровиче
- 1901 год
- В подвале
- Гостинец
- Жили-были
- Иностранец
- Книга
- Набат
- Случай
- Смех
- Стена
- 1902 год
- Бездна
- В тумане
- Весной
- Город
- Оригинальный человек
- Предстояла кража
- 1903 год
- Весенние обещания
- На станции
- Нет прощения
- 1904 год
- Вор
- Призраки
- 1905 год
- Бен-Товит
- Марсельеза
- Христиане
- 1906 год
- Елеазар
- 1907 год
- Из рассказа, который никогда не будет окончен
1898 год
Баргамот и Гараська
Было бы несправедливо сказать, что природа обидела Ивана Акиндиныча Бергамотова, в своей официальной части именовавшегося «городовой бляха №20», а в неофициальной – попросту «Баргамот». Обитатели одной из окраин губернского города Орла, в свою очередь, по отношению к месту жительства называвшиеся пушкарями (от названия Пушкарной улицы), а с духовной стороны характеризовавшиеся прозвищем «пушкари – проломленные головы», давая Ивану Акипдиновичу это имя, без сомнения, не имели в виду свойств, присущих столь нежному и деликатному плоду, как бергамот. По своей внешности Баргамот скорее напоминал мастодонта или вообще одного из тех милых, но погибших созданий, которые за недостатком помещения давно уже покинули землю, заполненную мозгляками-людишками. Высокий, толстый, сильный, громогласный Баргамот составлял на полицейском горизонте видную фигуру и давно, конечно, достиг бы известных степеней, если бы душа его, сдавленная толстыми стенами, не была погружена в богатырский сон. Внешние впечатления, проходя в душу Баргамота через его маленькие, заплывшие глазки, по дороге теряли всю свою остроту и силу и доходили до места назначения в виде слабых отзвуков и отблесков. Человек с возвышенными требованиями назвал бы его куском мяса, околоточные надзиратели величали его дубиной, хоть и исполнительной; для пушкарей же – наиболее заинтересованных в этом вопросе лиц – он был степенным, серьезным и солидным человеком, достойным всякого почета и уважения. То, что знал Баргамот, он знал твердо. Пусть это была одна инструкция для городовых, когда-то с напряжением всего громадного тела усвоенная им, но зато эта инструкция так глубоко засела в его неповоротливом мозгу, что вытравить ее оттуда нельзя было даже крепкой водкой. Не менее прочную позицию занимали в его душе немногие истины, добытые путем житейского опыта и, безусловно, господствовавшие над местностью. Чего не знал Баргамот, о том он молчал с такой несокрушимой солидностью, что людям знающим становилось как будто немного совестно за свое знание. А самое главное, – Баргамот обладал непомерной силищей, сила же на Пушкарной улице была все. Населенная сапожниками, пенькотрепальщиками, кустарями-портными и иных свободных профессий представителями, обладая двумя кабаками, воскресеньями и понедельниками, все свои часы досуга Пушкарная посвящала гомерической драке, в которой принимали непосредственное участие жены, растрепанные, простоволосые, растаскивающие мужей, и маленькие ребятишки, с восторгом взиравшие на отвагу тятек. Вся эта буйная волна пьяных пушкарей, как о каменный оплот, разбивалась о непоколебимого Баргамота, забиравшего методически в свои мощные длани пару наиболее отчаянных крикунов и самолично доставлявшего их «за клин». Крикуны покорно вручали свою судьбу в руки Баргамота, протестуя лишь для порядка.
Таков был Баргамот в области международных отношений. В сфере внутренней политики он держался с неменьшим достоинством. Маленькая, покосившаяся хибарка, в которой обитал Баргамот с женой и двумя детишками и которая с трудом вмещала его грузное тело, трясясь от дряхлости и страха за свое существование, когда Баргамот ворочался, – могла быть спокойна если не за свои деревянные устои, то за устои семейного союза. Хозяйственный, рачительный, любивший в свободные дни копаться в огороде, Баргамот был строг. Путем того же физического воздействия он учил жену и детей, не столько сообразуясь с их действительными потребностями в науке, сколько с теми неясными на этот счет указаниями, которые существовали где-то в закоулке его большой головы. Это не мешало жене его Марье, еще моложавой и красивой женщине, с одной стороны, уважать мужа, как человека степенного и непьющего, а с другой – вертеть им, при всей его грузности, с такой легкостью и силой, на которую только и способны слабые женщины.
Часу в десятом теплого весеннего вечера Баргамот стоял на своем обычном посту, на углу Пушкарной и 3‑й Посадской улиц. Настроение Баргамота было скверное. Завтра светлое Христово воскресение, сейчас люди пойдут в церковь, а ему стоять на дежурстве до трех часов ночи, только к разговинам домой попадешь. Потребности молиться Баргамот не ощущал, но праздничное, светлое настроение, разлитое по необычайно тихой и спокойной улице, коснулось и его. Ему не нравилось место, на котором он ежедневно спокойно стоял в течение десятка годов: хотелось даже делать что-нибудь такое праздничное, что делают другие. В виде смутных ощущений поднимались в нем недовольство и нетерпение. Кроме того, он был голоден. Жена нынче совсем не дала ему обедать. Так, только тюри пришлось похлебать. Большой живот настоятельно требовал пищи, а разговляться-то когда еще!
– Тьфу! – плюнул Баргамот, сделав цигарку, и начал нехотя сосать ее. Дома у него были хорошие папиросы, презентованные местным лавочником, но и они откладывались «до разговленья».
Вскоре потянулись в церковь и пушкари, чистые, благообразные, в пиджаках и жилетах поверх красных и синих шерстяных рубах, в длинных, с бесконечным количеством сборок сапогах на высоких и острых каблучках. Завтра всему этому великолепию предстояло частью попасть на стойку кабаков, а частью быть разорванным в дружеской схватке за гармонию, но сегодня пушкари сияли. Каждый бережно нес узелок с пасхой и куличами. На Баргамота никто не обращал внимания, да и он с неособенной любовью посматривал на своих «крестников», смутно предчувствуя, сколько путешествий придется ему завтра совершить в участок. В сущности, ему было завидно, что они свободны и идут туда, где будет светло, шумно и радостно, а он торчи тут как неприкаянный.
«Стой тут из-за вас, пьяниц!» – резюмировал он свои размышления и еще раз плюнул – сосало под ложечкой.
Улица опустела. Отзвонили к обедне. Потом радостный, переливчатый трезвон, такой веселый после заунывных великопостных колоколов, разнес по миру благостную весть о Воскресении Христа. Баргамот снял шапку и перекрестился. Скоро и домой. Баргамот повеселел, представляя себе стол, накрытый чистой скатертью, куличи, яйца. Он не торопясь со всеми похристосуется. Разбудят и принесут Ванюшку, который первым делом потребует крашеного яичка, о котором целую неделю вел обстоятельные беседы с более опытной сестренкой. Вот-то разинет он рот, когда отец преподнесет ему не линючее, окрашенное фуксином яйцо, а настоящее мраморное, что самому ему презентовал все тот же обязательный лавочник! «Потешный мальчик!» – ухмыльнулся Баргамот, чувствуя, как что-то вроде родительской нежности поднимается со дна его души.
Но благодушие Баргамота было нарушено самым подлым образом. За углом послышались неровные шаги и сиплоe бормотанье. «Кого это несет нелегкая?» – подумал Баргамот, заглянул за угол и всей душой оскорбился. Гараська! Сам с своей собственной пьяной особой, – его только недоставало! Где он поспел до свету наклюкаться, составляло ею тайну, но что он наклюкался, было вне всякого сомнения. Его поведение, загадочное для всякого постороннего человека, для Баргамота, изучившего душу пушкаря вообще и подлую Гараськину натуру в частности, было вполне ясно. Влекомый непреодолимой силой, Гараська со средины улицы, по которой он имел обыкновение шествовать, был притиснут к забору. Упершись обеими руками и сосредоточенно-вопросительно вглядываясь в стену, Гараська покачивался, собирая силы для новой борьбы с неожиданными препятствиями. После непродолжительного напряженного размышления Гараська энергично отпихнулся от стены, допятился задом до средины улицы и, сделав решительный поворот, крупными шагами устремился в пространство, оказавшееся вовсе не таким бесконечным, как о нем говорят, и в действительности ограниченное массой фонарей. С первым же из них Гараська вступил в самые тесные отношения, заключив его в дружеские и крепкие объятия.
– Фонарь. Тпру! – кратко констатировал Гараська совершившийся факт. Вопреки обыкновению, Гараська был настроен чрезвычайно добродушно. Вместо того чтобы обсыпать столб заслуженными ругательствами, Гараська обратился к нему с кроткими упреками, носившими несколько фамильярный оттенок.
– Стой, дурашка, куда ты?! – бормотал он, откачиваясь от столба и снова всей грудью припадая к нему и чуть не сплющивая носа об его холодную и сыроватую поверхность. – Вот, вот!.. – Гараська, уже наполовину скользнувший вдоль столба, успел удержаться и погрузиться в задумчивость.
Баргамот с высоты своего роста, презрительно скосив губы, смотрел на Гараську. Никто ему так не досаждал на Пушкарной, как этот пьянчужка. Так посмотришь, – в чем душа держится, а скандалист первый на всей окраине. Не человек, а язва. Пушкарь напьется, побуянит, переночует в участке – и все это выходит у него по-благородному, а Гараська все исподтишка, с язвительностью. И били-то его до полусмерти, и в части впроголодь держали, а все не могли отучить от ругани, самой обидной и злоязычной. Станет под окнами кого-нибудь из наиболее почетных лиц на Пушкарной и начнет костить, без всякой причины, здорово живешь. Приказчики ловят Гараську и бьют, – толпа хохочет, рекомендуя поддать жару. Самого Баргамота Гараська ругал так фантастически реально, что тот, не понимая даже всей соли Гараськиных острот, чувствовал, что он обижен более, чем если бы его выпороли.
Чем промышлял Гараська, оставалось для пушкарей одной из тайн, которыми было облечено все его существование. Трезвым его не видел никто, даже та нянька, которая в детстве ушибает ребят, после чего от них слышится спиртный запах, – от Гараськи и до ушиба несло сивухой. Жил, то есть ночевал, Гараська по огородам, по берегу, под кусточками. Зимой куда-то исчезал, с первым дыханием весны появлялся. Что его привлекало на Пушкарную, где его не бил только ленивый, – было опять-таки тайной бездонной Гараськиной души, но выжить его ничем не могли. Предполагали, и не без основания, что Гараська поворовывает, но поймать его не могли и били лишь на основании косвенных улик.
На этот раз Гараське пришлось, видимо, преодолеть нелегкий путь. Отрепья, делавшие вид, что они серьезно прикрывают его тощее тело, были все в грязи, еще не успевшей засохнуть. Физиономия Гараськи, с большим отвислым красным носом, бесспорно служившим одной из причин его неустойчивости, покрытая жиденькой и неравномерно распределенной растительностью, хранила на себе вещественные знаки вещественных отношений к алкоголю и кулаку ближнего. На щеке у самого глаза виднелась царапина, видимо, недавнего происхождения.
Гараське удалось наконец расстаться с столбом, когда он заметил величественно-безмолвную фигуру Баргамота. Гараська обрадовался.
– Наше вам! Баргамоту Баргамотычу!.. Как ваше драгоценное здоровье? – Галантно он сделал ручкой, но, пошатнувшись, на всякий случай уперся спиной в столб.
– Куда идешь? – мрачно прогудел Баргамот.
– Наша дорога прямая…
– Воровать? А в часть хочешь? Сейчас, подлеца, отправлю.
– Не можете.
Гараська хотел сделать жест, выражающий удальство, но благоразумно удержался, плюнул и пошаркал на одном месте ногой, делая вид, что растирает плевок.
– А вот в участке поговоришь! Марш! – мощная длань Баргамота устремилась к засаленному вороту Гараськи, настолько засаленному и рваному, что Баргамот был, очевидно, уже не первым руководителем Гараськи на тернистом пути добродетели.
Встряхнув слегка пьяницу и придав его телу надлежащее направление и некоторую устойчивость, Баргамот потащил его к вышеуказанной им цели, совершенно уподобляясь могучему буксиру, влекущему за собою легонькую шхуну, потерпевшую аварию у самого входа в гавань. Он чувствовал себя глубоко обиженным: вместо заслуженного отдыха тащись с этим пьянчужкой в участок. Эх! У Баргамота чесались руки, но сознание того, что в такой великий день как будто неудобно пускать их в ход, сдерживало его. Гараська шагал бодро, совмещая удивительным образом самоуверенность и даже дерзость с кротостью. У него, очевидно, была своя мысль, к которой он и начал подходить сократовским методом:
– А скажи, господин городовой, какой нынче у нас день?
– Уж молчал бы! – презрительно ответил Баргамот. – До свету нализался.
– А у Михаила-архангела звонили?
– Звонили. Тебе-то что?
– Христос, значит, воскрес?
– Ну, воскрес.
– Так позвольте… – Гараська, ведший этот разговор вполоборота к Баргамоту, решительно повернулся к нему лицом.
Баргамот, заинтригованный странными вопросами Гараськи, машинально выпустил из руки засаленный ворот; Гараська, утратив точку опоры, пошатнулся и упал, не успев показать Баргамоту предмета, только что вынутого им из кармана. Приподнявшись одним туловищем, опираясь на руки, Гараська посмотрел вниз, – потом упал лицом на землю и завыл, как бабы воют по покойнике.
Гараська воет! Баргамот изумился. «Новую шутку, должно быть, выдумал», – решил он, но все же заинтересовался, что будет дальше. Дальше Гараська продолжал выть без слов, по-собачьи.
– Что ты, очумел, что ли? – ткнул его ногой Баргамот. Воет. Баргамот в раздумье.
– Да чего тебя расхватывает?
– Яи-ч-ко…
Гараська, продолжая выть, но уже потише, сел и поднял руку кверху. Рука была покрыта какой-то слизью, к которой пристали кусочки крашеной яичной скорлупы. Баргамот, продолжая недоумевать, начинает чувствовать, что случилось что-то нехорошее.
– Я… по-благородному… похристосоваться… яичко, а ты… – бессвязно бурлил Гараська, но Баргамот понял. Вот к чему, стало быть, вел Гараська: похристосоваться хотел, по христианскому обычаю, яичком, а он, Баргамот, его в участок пожелал отправить. Может, откуда он это яичко нес, а теперь вон разбил его. И плачет.
Баргамоту представилось, что мраморное яичко, которое он бережет для Ванюшки, разбилось, и как это ему, Баргамоту, было жаль.
– Экая оказия, – мотал головой Баргамот, глядя на валявшегося пьянчужку и чувствуя, что жалок ему этот человек, как брат родной, кровно своим же братом обиженный.
– Похристосоваться хотел… Тоже душа живая, – бормотал городовой, стараясь со всею неуклюжестью отдать себе ясный отчет в положении дел и в том сложном чувстве стыда и жалости, которое все более угнетало его. – А я, тово… в участок! Ишь ты!
Тяжело крякнув и стукнув своей «селедкой» по камню, Баргамот присел на корточки около Гараськи.
– Ну… – смущенно гудел он. – Может, оно не разбилось?
– Да, не разбилось, ты и морду-то всю готов разбить. Ирод!
– А ты чего же?
– Чего? – передразнил Гараська. – К нему по-благородному, а он в… в участок. Может, яичко-то у меня последнее? Идол!
Баргамот пыхтел. Его нисколько не оскорбляли ругательства Гараськи: всем своим нескладным нутром он ощущал не то жалость, не то совесть. Где-то, в самых отдаленных недрах его дюжего тела, что-то назойливо сверлило и мучило.
– Да разве вас можно не бить? – спросил Баргамот не то себя, не то Гараську.
– Да ты, чучело огородное, пойми…
Гараська, видимо, входил в обычную колею. В его несколько проясневшем мозгу вырисовалась целая перспектива самых соблазнительных ругательств и обидных прозвищ, когда сосредоточенно сопевший Баргамот голосом, не оставлявшим ни малейшего сомнения в твердости принятого им решения, заявил:
– Пойдем ко мне разговляться.
– Так я к тебе, пузатому черту, и пошел!
– Пойдем, говорю!
Изумлению Гараськи не было границ. Совершенно пассивно позволив себя поднять, он шел, ведомый под руку Баргамотом, шел – и куда же? – не в участок, а в дом к самому Баргамоту, чтобы там еще… разговляться! В голове Гараськи блеснула соблазнительная мысль – навострить от Баргамота лыжи, но хоть голова его и прояснела от необычности положения, зато лыжи находились в самом дурном состоянии, как бы поклявшись вечно цепляться друг за друга и не давать друг другу ходу. Да и Баргамот был так чуден, что Гараське, собственно говоря, и не хотелось уходить. С трудом ворочая языком, приискивая слова и путаясь, Баргамот то излагал ему инструкцию для городовых, то снова возвращался к основному вопросу о битье и участке, разрешая его в смысле положительном, но в то же время и отрицательном.
– Верно говорите, Иван Акиндиныч, нельзя нас не бить, – поддерживал Гараська, чувствуя даже какую-то неловкость: уж больно чуден был Баргамот!
– Да нет, не то я говорю… – мямлил Баргамот, еще менее, очевидно, чем Гараська, понимавший, что городит его суконный язык…
Пришли наконец домой, – и Гараська уже перестал изумляться. Марья сперва вытаращила глаза при виде необычайной пары, но по растерянному лицу мужа догадалась, что противоречить не нужно, а по своему женскому мягкосердечию живо смекнула, что надо делать.
Вот ошалевший и притихший Гараська сидит за убранным столом. Ему так совестно, что хоть сквозь землю провалиться. Совестно своих отрепий, совестно своих грязных рук, совестно всего себя, оборванного, пьяного, скверного. Обжигаясь, ест он дьявольски горячие, заплывшие жиром щи, проливает на скатерть и, хотя хозяйка деликатно делает вид, что не замечает этого, конфузится и больше проливает. Так невыносимо дрожат эти заскорузлые пальцы с большими грязными ногтями, которые впервые заметил у себя Гараська.
– Иван Акиндиныч, а что же вы Ванятке-то… сюрпризец? – спрашивает Марья.
– Не надо, потом… – отвечает торопливо Баргамот. Он обжигается щами, дует на ложку и солидно обтирает усы, – но сквозь эту солидность сквозит то же изумление, что и у Гараськи.
– Кушайте, кушайте, – потчует Марья. – Герасим… как звать вас по батюшке?
– Андреич.
– Кушайте, Герасим Андреич.
Гараська старается проглотить, давится и, бросив ложку, падает головой на стол прямо на сальное пятно, только что им произведенное. Из груди его вырывается снова тот жалобный и грубый вой, который так смутил Баргамота. Денники, уже переставшие было обращать внимание на гостя, бросают свои ложки и дискантом присоединяются к его тенору. Баргамот с растерянностью и жалкою миной смотрит па жену.
– Ну, чего вы, Герасим Андреич! Перестаньте, – успокаивает та беспокойного гостя.
– По отчеству… Как родился, никто по отчеству… не называл…
Предстояла кража
1.7К
2
Леонид Андреев Предстояла крупная кража, а быть может, убийство Нынче ночью предстояла она – и скоро нужно было идти к товарищу, а не ждать в бездействии дома и не оставаться одному Когда человек один и бездействует, то
Кусака
3.2К
5
Впервые – в « Журнале для всех», 1901, №9, сентябрь. В письме К И Чуковскому, написанном до 19 июля 1902 г. , Андреев подчеркивал: « Мне не важно, кто «он» – герой моих рассказов: поп, чиновник, добряк или скотина Мне важно только одно что он человек и как таковой несет одни и те же тяготы жизни Бол
Петька на даче
3К
6
Леонид Андреев Осип Абрамович, парикмахер, поправил на груди посетителя грязную простынку, заткнул ее пальцами за ворот и крикнул отрывисто и резко:– Мальчик, воды! Посетитель, рассматривавший в зеркало свою физиономи
Рассказ о семи повешенных
6.2К
37
В прозе Леонида Андреева причудливо переплелись трепетная эмоциональность, дотошный интерес к повседневности русской жизни и подчас иррациональный страх перед кошмарами «железного века» Любовь и смерть, жестокосердие и духовная стойкость человека — вот главные темы его повестей и рассказов, ставших
Жертва
160
2
I Мать и дочь – двое, и в нужде Такими они остались после «с душевным прискорбием» Якова Сергеевича Воробьева, полковника в отставке и под судом Умер полковник внезапно, от порока сердца, а под судом состоял за растраченные полковые суммы, растратил же для радостей семьи: жену баловал и дочь содержа
Красный смех
2.1К
30
В прозе Леонида Андреева причудливо переплелись трепетная эмоциональность, дотошный интерес к повседневности русской жизни и подчас иррациональный страх перед кошмарами «железного века» Любовь и смерть, жестокосердие и духовная стойкость человека — вот главные темы его повестей и рассказов, ставших
Жизнь Василия Фивейского
2.3К
39
В прозе Леонида Андреева причудливо переплелись трепетная эмоциональность, дотошный интерес к повседневности русской жизни и подчас иррациональный страх перед кошмарами «железного века» Любовь и смерть, жестокосердие и духовная стойкость человека — вот главные темы его повестей и рассказов, ставших
Вор
2
IФедор Юрасов, вор, трижды судившийся за кражи, собрался в гости к своей прежней любовнице, проститутке, жившей верст за семьдесят от Москвы На вокзале он сидел в буфете I класса, ел пирожки и пил пиво, и ему прислуживал ч
Земля
2
Леонид Андреев 1 Призвал Всеблагий ангела в белых одеждах и говорит ему: Преклони ухо твое к земле и послушай И когда услышишь нечто, скажи Долго слушал ангел и отвечает: Слышу я как бы плач Плачет земля И слышал я как бы крик, вопли и стон, голоса детские Страдает земля И слышал я хохот глумливый
На реке
4
Леонид Андреев На реке Алексей Степанович, машинист при Буковской мельнице, среди ночи проснулся, не то уже выспавшись, так как накануне он завалился спать с восьми часов, не то от ровного шума дождя по железной крыше, от которого он отвык за семь зимних месяцев. Рамы в окнах уже были выставлены,
Бездна
167
7
IУже кончался день, а они двое все шли, все говорили и не замечали ни времени, ни дороги Впереди, на пологом холме, темнела небольшая роща, и сквозь ветви деревьев красным раскаленным углем пылало солнце, зажигало воздух
Возврат
2
Леонид Андреев … Потом мы говорили о снах, в которых так много чудесного; и вот что рассказал мне Сергей Сергеич, когда все разошлись и мы остались одни в большой и полутемной комнате Я до сих пор не знаю, что это было Конечно, это был и сон, за это говорит простой житейский смысл, но было тут и дру
Иуда Искариот
558
32
« Иуда Искариот» Леонида Андреева — одно из величайших произведений русской и мировой литературы Только вот о нем забыли Словно потеряли, обронили гдето, когда составляли хрестоматии Случайно ли это? Нет, не случайно Представьте на секунду, что Иуда из Кариота — хороший человек И даже не просто хоро
Бен-Товит
3
Леонид Андреев В тот страшный день, когда совершилась мировая несправедливость и на Голгофе среди разбойников был распят Иисус Христос – в тот день с самого раннего утра у иерусалимского торго
Баргамот и Гараська
6
Было бы несправедливо сказать, что природа обидела Ивана Акиндиныча Бергамотова, в своей официальной части именовавшегося «городовой бляха №20», а в неофициальной – попросту « Баргамот» Оби
Проклятие зверя
154
18
Леонид Андреев Посвящается А М А. Я боюсь города, я люблю пустынное море и лес Моя душа мягка и податлива; и всегда она принимает образ того места, где живет, образ того, что слышит она и видит И то большая она становится,
Конец
Книга закончилась. Надеемся, Вы провели время с удовольствием!
Поделитесь, пожалуйста, своими впечатлениями:
Оглавление:
-
1
-
1
-
4
-
7
-
11
-
13
-
13
-
13
-
14
-
16
-
17
-
21
-
25
-
29
-
31
-
35
-
39
-
39
-
39
-
41
-
44
-
44
-
45
-
46
-
46
-
47
-
47
-
47
-
50
-
50
-
52
-
52
-
53
-
55
-
60
-
60
-
62
-
65
-
65
-
66
-
69
-
70
-
70
-
73
-
74
-
76
-
78
-
81
-
81
-
81
-
83
-
85
-
85
-
86
-
87
-
87
-
88
-
88
-
90
-
92
-
94
-
96
-
96
-
98
-
101
-
101
-
101
-
101
-
102
-
102
-
102
-
102
-
103
-
104
-
104
-
105
-
105
-
105
-
106
-
106
-
107
-
110
-
110
-
110
-
111
-
111
-
111
-
111
-
112
-
113
-
113
-
113
-
114
-
114
-
114
-
114
-
116
-
117
-
118
-
119
-
134
-
134
-
135
-
137
-
140
-
143
-
146
-
146
-
146
-
147
-
148
-
150
-
152
-
153
-
160
-
160
-
160
-
161
-
163
-
164
-
165
-
166
-
166
-
167
-
168
-
170
-
174
-
176
-
176
-
178
-
178
-
185
-
185
-
185
-
186
-
187
-
188
-
189
-
190
-
192
-
192
-
194
-
194
-
194
-
195
-
195
-
195
-
195
-
196
-
196
-
199
-
199
-
199
-
202
-
205
-
209
-
213
-
216
-
216
-
216
-
217
-
219
-
219
-
222
-
224
-
225
-
225
-
228
-
230
-
230
-
230
-
230
-
232
-
234
-
238
-
239
-
240
-
242
-
244
-
245
-
245
-
249
-
253
-
255
-
267
-
269
-
269
-
270
-
272