Заканчивался декабрь.
Серое рассерженное море плевалось грязной пеной, грозясь слизнуть набережную города, обычного южного города, над которым слоились и множились, заигрывая с бесшабашным ветром, тучи-облака.
Уже третий день то моросил, то хлестал наотмашь косой колючий дождь, не выпуская девочку Марусю с бабушкой на прогулку. Накануне уехал с родителями куда-то на север, навстречу настоящей зиме, со снегом и морозами, соседский мальчишка Коська, внук бабушкиной приятельницы. Маруся с утра бродила по квартире, грустная и молчаливая. Время от времени она подходила то к одному, то к другому окну и печально смотрела на мокро-серый заоконный мир.
За обедом девочка задумчиво водила ложкой по тарелке, словно забыла, зачем села за стол и что нужно делать.
— Маруся, ты о чем мечтаешь? Ешь давай, а то не вырастешь!
— Я ем, бабуля.
— А хлеб где?
— Вот же. В руке…
— Вижу, что в руке. Ты его в рот класть забываешь.
— Я не забуваю… Я не хочу.
— Вот как здорово! И суп не хочешь? Зачем же бабушка топталась полдня у плиты?
— Супик твой не при чем… — Маруся тяжело вздохнула, и по щеке покатилась крупная прозрачная слеза.
— Так, — всполошилась бабушка, — быстро говори, что болит. Горло? Голова? Ушки?
— Коська сказал, что сюда Дед Мороз не приедет и подарков не привезет… Ни-ко-му… — трагедия перестала вмещаться в маленькое сердечко и полилась через край. Слезы были солеными, от них пощипывало кожу и стало совсем невозможно дышать…
Бабуля усадила Марусю к себе на колени, обхватила руками, словно заслоняя от всех бед, и уверенно заявила:
— Врет твой Коська. Он тебя просто дразнит.
— Ага… У нас здесь дождь. От него Дед Мороз растаять может. Олени не поедут. Санки не могут по земле. По камням не могут санки, — оплакивала навзрыд Маруся свою мечту, причитая и всхлипывая…
— Как так? Мы же смотрели с тобой мультик: у Деда Мороза олени по небесным дорогам бегут. И приезжает он ночью, потому что ночью всегда холоднее, чем днем. Вот скажи, когда мы Новый год встречаем? Ночью?
— Часики бьют двенадцать раз, — продемонстрировала свою осведомленность Маруся.
— Вот видишь! Мы сегодня для верности письмо Деду Морозу напишем. С нашим адресом. Чтобы он не заплутал…
— А как?
— Возьмем красивую открытку, новогодний конверт, запишем все твои желания и положим конверт в морозильную камеру холодильника.
— В морозилку? – ахнула Маруся.
— Он же Мороз, Дед Мороз, ему все морозилки подчиняются. Вот увидишь, уже ночью наше письмо улетит по назначению.
Уверенный тон бабули успокоил. Новая информация озадачила. Очень хотелось верить в новогоднее чудо… Маруся перестала плакать. Она выбралась из бабушкиных жарких объятий и, пересев на свой стул, решительно взяла в руки столовую ложку.
— Вот и правильно. Кушай. На сытый желудок приходят самые правильные желания, — подытожила разговор бабушка.
Вечером, когда мама и папа после ужина сели смотреть «по телеку» скучные взрослые разговоры, Маруся отправилась в бабушкину комнату.
— Бабуля, пора письмо писать, — прикрыв плотно дверь, напомнила внучка.
На письменном столе у окна были уже приготовлены открытки и конверты. Бабушка зажгла настольную лампу, надела очки, взяло в руки ручку:
— Диктуй!
Девочка наморщила лобик. Накрутила на пальчик прядку кудрявых волос у виска и стала рассуждать вслух:
— Сразу просить неправильно же… Думаешь, нужно поздороваться? Да, нужно поздороваться. Вежливо…
— Умница, Маруся. Ты ж моя воспитанная девочка. Значит, пишем: «Здравствуй, Дед Мороз!».
— Нет, не так, не так… Пиши: «Здравствуй, дорогой Дедушка Мороз!»
— Ты права, так будет лучше, — согласилась бабуля и старательно вывела приветствие.
— Если ты есть, — продолжила Маруся, — подари мамочке золотые сережки. Ей очень-очень хочется. Просто сейчас денюшков мало на баловство. Так папа говорит.
— Думаешь, Дед Мороз и взрослым подарки дарит? – засомневалась бабушка.
— А это я для себя прошу. Мама же моя, родненькая…
— Логично, — улыбнулась бабушка. – Диктуй дальше.
— Для папы привези кожатые… Нет, как-то не так… Папе привези перчатки из кожи. Теплые.
— Маруся, мама покупала папе перчатки совсем недавно.
— Он их потерял. Но это секрет. Папа маме признаться боится. Она будет говорить: «рассеянный с улицы бассейной». Это обидно. А папа хороший.
— Понятно. Про перчатки папе я тоже написала. А себе что Маруся попросит?
— Я еще подумаю. Это письмо запечатывай.
— Как скажешь, — согласилась бабушка.
Маруся взяла конверт и, торжественно держа его перед собой двумя руками, понесла к холодильнику.
Перед сном Маруся обняла маму за шею и горячо начала шептать ей в ухо:
— У тебя есть красивая открытка и новогодний конверт?
— Где-то есть. А что? – так же шепотом ответила на ушко дочке мама.
— Эй, девчонки, что у вас там за секреты? – заподозрил «женский заговор» папа.
Маруся повернулась в его сторону и приложила пальчик к губам, призывая молчать.
— Понял. Вопросов не имею, — улыбнулся папа.
— Мама, бери все и пошли на кухню Деду Морозу письмо писать, — так же шепотом приказала девочка.
— Открытку еще найти нужно, — попробовала найти отговорку мама.
— Возьми у бабули на столе. У нее все есть, — не растерялась дочка.
Второе письмо Маруся диктовала гораздо увереннее:
— Дорогой Дедушка Мороз! Для бабули найди большой-пребольшой пуховый платок, как у бабы Симы с первого этажа. У нас продаются только маленькие, а бабуля большая и у неё спина болит, а с девочкой нужно гулять…- Маруся задумалась и беззвучно зашевелила губками…
— Написала. А дальше что? – прервала размышления дочери мама.
— Мне, Дедушка Мороз, можешь ничего не дарить. У меня много игрушек и я часто шалю: разбила летом папину любимую чашку, испортила будильник… Мама, а мы елку будем ставить?
— Обязательно! Какой же праздник без елки! – заверила дочку мама.
— Дедушка Мороз, если ты добрый, как папа, то положи под елку книжку, где много картинок. Можно без буквов. Я сказку сама сочиню. Вот и все.
— Можно запечатывать? – спросила мама.
— Запечатывай, — разрешила Маруся.
Второй конверт лег поверх первого, и маленькая девочка со счастливой улыбкой отправилась спать.
В заоконном мире в мерцающем, танцующем свете фонарей черные ветви деревьев, корявые и трагические, взмывали к небу в молчаливой молитве о лете. Где-то за стеной темноты стонало море. В центре города под дождем сверкала огнями и позвякивала игрушками новогодняя елка. Блестел черный асфальт площади. Бронзовый Ленин, стоящий напротив елки, простирал к ней руку, будто спрашивал: «Дуреха, ты чего тут делаешь? Чего вырядилась не по погоде?» Елка от обиды плакала каждой своей иголочкой.
На маленькой кухоньке за столом сидели, обнявшись, мама и бабушка. Перед ними лежали два раскрытых конверта и две одинаковые открытки. По улыбающимся лицам текли сладкие, счастливые слезы. В душе каждой в этот момент просыпался щедрый на подарки Дед Мороз. И в тишине, казалось, упряжка оленей стучит копытами в унисон с биением любящих сердец.
2015 г.
-
главная
-
каналы
-
МАРУСЯ из белорусской глубинки
МАРУСЯ из белорусской глубинки
Навигация по каналу https://zen.yandex.ru/media/id/5e81c3d180638b5760d46f2c/navigaciia-po-kanalu-5fd8d16e654caa5d0285379d
Рассказы и многое другое. Копирование текстов без согласия автора запрещено
21 012
+3.64%
Подписчиков
Видео
6
Охват
1 252
ER
18.22%
Статей
27
Охват
4 677
ER
20.36%
Постов
6
Охват
1 312
ER
19.08%
Подписчики
Публикации
Прирост
Дата | Подписчики | Публикаций |
---|
Упоминания
Публикации
Канал | Название | Подписчиков | Просмотров | Дочитываний |
Процент дочитываний |
Общее время просмотра |
Среднее время просмотра |
Дата |
---|
Пышно цвели яблони в тот май. Будто молоком облили с неба землю: густой, белый наряд к лицу был станице. Выйдешь с утра на крыльцо – и голову вскружит в прохладном воздухе яблоневым дурманом. А по ночам и не спится, неясное что-то, сладко-пугающее скребется внутри, жарким комочком сжимается в животе, и тесно, так тесно груди, стянутой грубой сорочкой. И на ушко как шепчет кто: выйди за двери, выйди…
Проворочается Аннушка до рассвета, мучаясь бессонницей и материным храпом, а потом забудется. Сны, как стеклышки – светлые, обрывистые – затуманят и без того тяжелую голову, растребушат острыми кромками тревожное сердце. А тут мать в бок толкает: вставай, мол, бездельница, корову доить пора…
И в коровнике под звон тугой струи пахучего парного молока еще больше ноет в груди. Непонятно это все Аннушке, отчего нет покоя душе, отчего все манит куда-то. И соленой дорожкой по щеке, бывает, скользнет девчоночья слезинка и растворится в молочной бели подойника.
А потом вдруг разом вылилась вся боль, все томление, как однажды вечером под старой яблоней зажал Аннушку в объятиях Степан, муж Татьяны-соседки. Щекоча густыми усами плечи и шею, шептал:
— Дуреха, с ума свела меня, измаяла.
Грубые пальцы, царапая бедра, прокрались под юбку, зашарили там, где, стыдясь, Аннушка и в бане прикоснуться к себе побаивалась. Задохнулась Аннушка от незнакомого чувства, и колени сами в стороны развелись. А Степан все шептал и шептал, опаляя теплым запахом табака из влажных губ, и так же влажно становилось под его ладонью. А когда болючей тяжестью он протиснулся внутрь, задрожала Аннушка, тонко вскрикнула, и впилась зубами в зажавшую рот мужскую ладонь.
— Кому скажешь – утоплю в омуте, — прорычал Степан, оторвавшись, наконец, от обессиленной Аннушки. Одернул подол измятой юбки, резко ухватил за растрепавшуюся косу, намотал на руку так, что Аннушкина голова качнулась и оказалась близко-близко к его плечу. – Ты сама виноватая, вертишься под носом. Скачешь козой, ржешь кобылицей. Я не каменный, тем более что Танька брюхата, близко не пускает…
И ушел, на ходу завязывая штаны. А Аннушка еще долго сидела под деревом, прислушиваясь к ноющей боли и пытаясь понять, отчего вдруг так легко стало на душе.
А потом было лето. Душистое, теплое… И поля в разнотравье, и синее, как Степановы глаза, небо. Были его сильные руки, властный голос, жаркое дыхание. И были ночи, полные томления и ожидания новой встречи.
К осени Татьяна разрешилась мальчонкой. А Аннушка почуяла, что неладно и с ней что-то.
— Степушка, что же будет? – плакала Аннушка, уткнувшись лицом в пахучее сено.
Степан, досадливо сплюнул на дощатую стену сеновала, проворчал:
— Ты ж баба, будто не знаешь, чего там делать надо? У меня спрашиваешь? Я ваших бабьих штук не знаю.
— Какая ж я баба, — всхлипнула Аннушка. – Мне еще семнадцатый год всего, мамка меня до смерти засекет…
— А коли не баба, зачем ноги раздвигала? – огрызнулся Степан, с силой хлопнул кулаком о земляной пол.
Аннушка вздрогнула. Но, сообразив вдруг, пригрозила:
— А коль кинешь меня, я деду скажу. Он тебя живо отделает, — и сама ужаснулась тому, что сказала. Дед по стороне батьки покойного, он в станице уже который год в подписной совет избирался. Иное дело, что с матерью Аннушки свекор не знался и Аннушку за внучку не признавал – очень сердит был на сына, что тот против отцова наказа пошел, жену не из кровных казачек, а «пришлую» выбрал. Но как бы то ни было, в Аннушке текла его кровь, а дед рьяно следил за порядком, и даже за чужую обесчещенную девку вступился бы.
Степан вдруг как будто стал мягче в лице, притянул ее за руку, прижал, начал нашептывать:
— Все хорошо будет, вот увидишь. Я с Танькой придумаю чего сделать, с тобой останусь. Вот к зиме сватов пришлю…
И снова растаяла Аннушка в его объятиях…
А на другой день прибежала Татьяна, рыдала, что бросил Степан ее… Уехал. Куда – никто не знал… Только Аннушка вспомнила, что о городе Степан часто бредил, легких денег там мечтал найти.
Как снег на поля упал – заметила мать, что тесны Аннушке юбки стали. И кричала она, и по щекам хлестала, а потом как будто успокоилась, беречь Аннушку начала: полегче работу давала, все по дому больше.
От людей живота не упрятать: через шубейку разглядели, стали пальцем тыкать. Как же это, внучка знатного казака – и в подоле тащит. А Татьяна то ль со злобы, то ль с сочувствия, насоветовала с сарая в сугроб животом прыгнуть. Вскарабкалась Аннушка на крышу, прыгнула. Да только ноги искалечила, до конца зимы с постели встать не смогла. Мать Татьяну за волосы оттаскала, чуть избу ей не сожгла…
Весной разрешилась Аннушка девочкой. Ох, и горластая же девка уродилась! Головенка большая, глаза синие – как взглянет Аннушка в них, тут и Степан ей мерещится. И такая ненависть к нему поднимается, что дите противно становится. Она и на ноги сразу встала, как нарочно Боженька сил дал чтобы убежать. Только мать хлеще пса дворового стеречь ее стала. От девчонки ни на шаг не пускала. А та маленькая, обгадится вся. Плюется Аннушка, а деваться некуда: нужно мыть ее, полоскать пеленки. А не сменит вовремя на чистое – мать и носом, как котенка, в обгаженное натычет. Тут уж проще тряпушки застирать, чем лицо отмывать.
Ночи длинные весенние потянулись. Яблони почками налились, вот-вот лопнут почки молочной белизною, заплывет все, как год назад, пряным запахом… И не спится Аннушке. А под утро глаза закроются, а дите верещит! Мать по делам собирается, увидит, что Аннушка спит – и поленом приложить может, будто силой хочет ее заставить дочку полюбить.
Показалось Аннушке раз, что ночью под окном кто-то бродит. Юбку застегнула, шаль накинула – и за двери: ну как Степан-Иуда воротился? Никого… И так тошно стало ей вдруг, что рванулась, побежала по улице. Там, на станции, за станицей поезда гудели. Побежала туда. «Сяду, — подумала, — в город поеду. Найду его, изменника, обманщика. А там – как сердце повелит, может в ноги упаду, молить стану, чтоб не прогонял, а может и зарежу предателя».
К утру на станцию прибежала, в первый же поезд кинулась – не пускают. Билет требуют. Ни копеечки в кармане. Аннушка ревела и молила – поезд тронулся, дядька в форме толкнул, она с подножки упала… Села на скамеечку, слезы градом… Рядом мужичок присел, успокаивать стал.
— Чего, — говорит, — молодуха, сырость развела? Билет потеряла?
Кивнула Аннушка.
— А пойдем, я тебе куплю. Вот до куда нужно, до туда и куплю.
Она, счастливая, ему руку подала. Он потащил в какую-то будку на станции.
— Заходи, — говорит, — отдохнем малость.
И на топчан повалил, смрадно в лицо задышал, под юбку полез. Аннушка закричать хотела, а он рот заткнул ладонью: не ори, мол, билет заработать надо. Аннушка глаза закрыла, лицо к стене отвернула. Он за грудь схватился – чуть от боли не взревела. Молока к утру полно стало, брызнуло, как из вымени. А мужик еще пуще уцепился.
— Родила недавно? — спросил и давай языком липким молоко слизывать. — Муж есть? — Аннушка головой мотнула. — Давно, значит, без мужика тоскуешь? — и рывком всадил между ног.
Чуть не задохнулась от боли, губу до крови прикусила… Долго он тешился, а потом встал, штаны завязал. «Одевайся пока», – и ушел.
Юбку стала оправлять – а по ляжкам красное сочится, ноги не слушаются. Как могла, собралась, косу пригладила. Понасильник Аннушкин явился. Улыбается, билет протягивает. Выхватила заветную бумажку, кинулась в двери. А он за руку хвать – и шепчет:
— Чего было – никому, смотри мне! — и еще за ворот ей шасть, и толкнул за двери.
Ох и срамно стало Аннушке, хоть в петлю! Все горит между ног, перед глазами плывет. Едва выбралась на насыпь… Села на лавку. А рядом баба с кучей тюков притулилась.
— Ты чего, девка, лихорадит? — спросила.
Аннушка замотала головой.
— А куда едешь, больная вся? В Кузнецк?
— Ага, — еле языком ворочая, ответила Аннушка.
— Слышь, а вагон какой? Может, поможешь мне с поклажей?
Аннушка плечами пожала.
— Билет глянь, там отметили ведь, — не унималась баба.
Билет ей протянула. Баба глянула и в хохот:
— Во дурында! Тебе ж в другу сторону!
— Мне в Кузнецк…
— Да то какой ж Кузнецк? В Кузнецк у меня билет, а тебе ж до Ивановска!
Как за горло кто схватил, дыханье сперло. И впрямь, Аннушка ж мужику не назвала, куда едет! Бросилась к будке, а там – пусто. Где искать, что делать? А юбка уж вся от крови промокла. Чуть жива, к поездам пошла: да хоть в Ивановск, только не к матери, не к дитю. Поднялась на насыпь – и не помнит, что дальше было, темно в глазах стало, упала.
Как глаза открыла – почуяла, везут куда-то. Небо синее, по глазам как ножом полоснуло. И солома в лицо уколола.
— Девка, совсем сдурела, кой черт сюда пошла? – деда голос, как гром, ударил в уши.
Мать поутру, значит, встала – дите воет, Аннушки нет. Туда-сюда по двору – нету. Грудь пустую девчонке сунула, не унимается та! Мать тут же тряпицу в коровье молоко макнула – и дитю отжала. Накормила, в люльку бросила – и по улице бегом. На краю улицы кто-то ночью по нужде, видать, ходил, видел, как по дороге к станции Аннушка шла.
Мать на обиду плюнула — и до деда, тот коня в бричку – и на станцию, подобрал внучку чуть живую…
Выходила мать Аннушку, излечила от бабской болезни, кровь остановила. И девчоночку все старалась, пока лежала Аннушка, подпихнуть. Все и счастье было, что от боли в груди избавляла. Мать ворчала:
— Что тебе, кобылице, неймется? В подоле принесла, сраму напустила – люди в глаза тычут. Я ж тебя, змеюку, растила, сил не жалела! Сама вдовой осталась, а тебя выходила! А ты такой позор мне… Нет души у тебя, нету!
И с той поры, как уйдет куда – двери на замок, ключ прячет…
Ох уж неволя эта! Как вожжа под хвост попала – надо Аннушке на волю, никакого дитя не хочет! Возневидела девчонку – прости-Боже! Заболела та однажды – нарочно Аннушка у окна голую держала, думала – заберет Господь, руки развяжет. Заболела… да не померла, только хуже стало, ни сна, ни покою Аннушке. Так извела, что ночью подушку сверху кинула! А мать не спала, видать, учуяла неладное. Подушку хвать – и на Аннушку, повалила на пол, на лицо подушку… « Я-те, душегубицу, сама уморю!» Давит на Аннушку, полная, хватка крепкая… Захрипела Аннушка уже, ослабла, в голове как ветер зашумел – мать тут опомнилась. За волосы подняла, в кадку с водой головой окунула. Аннушка как заново родилась – так прям жизнь вдохнула, чуть не захлебнулась жизнью этой. На дите глянула – и как защемило сердце… Кинулась ручки-ножки целовать, а девочка уж и забыла все – улыбается, гулит Аннушке…
А тут и лето. Аннушке за калитку не выйди… У реки подружки бывшие смеются – голоса далеко разлетаются. Парни костры готовят – нынче ночь Купальская. Вспомнила Аннушка, как год назад еще, свободная, гуляла у реки, через костер прыгала, венки пускала по воде, а потом под ночным покровом любил ее Степан… Завернула она девочку в шаль, упросила мать отпустить по улице пройтись. А по улице гулять – хуже гибели, люди вслед плюются, ребятня камнями швыряется. Горе – да и только. Нет, не будет дома жизни, не будет.
Ушли они с девочкой к речному омуту, к пустому бережку, где никого нет. Вспомнился Аннушке каждый кустик, как со Степаном, бывало, прячась от людей, по кустам здесь плутали… На дочку взглянет – и Степана видит … «Нет, не могу больше», — подумалось. Так все легко показалось: кинет дите в воду, а сама шаль бросит на берегу – и на станцию. Пусть все думают, что утонула…
Рукой на груди Аннушка нащупала бумажки: понасилькик тогда ей в ворот деньги сунул, как мать не нашла только… Поискала бережок где покруче, чтобы уж наверняка… поглядела на дочку – замахнулась… да как за руку кто ухватил будто… не смогла. Долго, пока сумерки не спустились, так и просидела с девочкой. Вдруг близко голоса послышались, молодые гулять вышли. Аннушка вздрогнула, отняла дочку от груди. Вскочила, девочку у самого края бережка положила: чуть шевельнется – осыплется край бережка, полетит земля в воду. Вроде и не самой топить. Шаль рядом кинула, ленту из косы по воде пустила – и бегом прочь.
До станции добралась, билет купила. На Кузнецк. Доехала до города. Из вагона вышла – а что дальше и не знает…
Бродила по улицам, бродила, на последние копейки булку купила, села у ворот большого дома, стала есть. Мимо тетка проходила, важная такая, наряженная.
— Чего, — говорит, — расселась? Нельзя сидеть тут, это нотариальная контора, сюда люди знатные ходят, а ты сидишь тут, парчушка. Да нотариус Губский не любит побирушек. Иди прочь!
— Да куда ж, тетка, пойду я? Никого не знаю здесь.
Тетка бровью черной вскинула, цокнула языком.
— Кто такая ты? Откуда?
Аннушка рассказала, что вот, мол, за мужем приехала, дите у них.
Тетка пальцы в замок сплела, на груди прижала:
— Ох и горемычная ты! И правильно, что приехала, искать его, подлюку, надо. Обрюхатил девку и сбежал! Ой, что делается!
Поойкала тетка да и предложила Аннушке:
— А пошли в работницы ко мне. Работа не тяжелая, девка ты ладная, и мне прибыль будет, и себе заработаешь…
— Я не умею ничего, — погрустнела Аннушка. – Разве сготовить обед да белье постирать…
Тетка засмеялась накрашенным ртом:
— А тебе и уметь не надо, то дело проще, чем в кухне париться… Раз дите имеешь – так и это умеешь…
И закрутилась городская Аннушкина жизнь. Ляжет спать под утро, к вечеру проснется, нарядится… Много их таких у тетки, которая мамкой себя называла, было. Вечером в доме вино приготовят, музыку поставят – и гости стекаются. Карты, танцы, шутки… К утру очередной кавалер уйдет, а Аннушка спать ляжет. Вскоре в хмельном веселье позабылись все обиды. Аннушка и про Степана позабыла. Только иногда взгрустнет бывало, вспоминая мать… А если по улице пройти когда доведется, встретить ребенка – так само собой что-то заноет в груди…
«Любушка моя, голубушка, — припомнит Аннушка имя дочери, — ты прости меня, родненькая. Ты, верно, ангелом сделалась?» И все пуще и пуще тоска грызть начала. Стала Аннушка воды бояться. Через мостик перейти – так быстрее бежит, лишь бы в воду не глянуть, чудиться ей омут стал даже в миске для умывания. А как в баню идти – то для смелости вина стакан выпьет – и тогда полегче.
Так еще год прошел… А за ним еще один, и еще…
Заболела Аннушка. Тетка доктора позвала. Тот брезгливо осмотрел и пробурчал: «Сифилис».
В тот же день Аннушка очутилась на улице.
Некуда пойти ей, хоть и денег есть немного – ненадолго хватит. Правда, тетка не обидела: и одежду отдала, и в больницу не отправила – а никого больше у Аннушки нет в этом городе. Как в первый день, очутилась Аннушка у конторы нотариуса. Бывало, приходил к ней частенько этот Губский. Щедрый был… Уселась на скамейку. А люди мимо: туда-сюда… Тут как будто знакомое лицо мелькнуло. Неужто?..
Вскочила Аннушка, бросилась следом.
— Степан!
Обернулся. Он же, родненький, ей-богу он! Глаза синие, ничуть не выцвели, только лоб морщинами изрезало, да чуб засеребрился. И ни капли злости Аннушка не ощутила, лишь радость.
— Степушка, миленький! – и на грудь бросилась.
Он удивленно отстранился, взял в ладони ее лицо. От ладоней терпко пахнуло сырой кожей и еще чем-то знакомым…
— Степушка, нашла же, нашла…
Он не ответил, схватил за руку, повел за собой.
В сером каменном доме спустились по скрипучей лесенке в подвал. Степан отворил дверь в подвальной каморке, втолкнул туда Аннушку, зажег лампу. Мутные тени заплясали по голым стенам.
— Анна, ты чего здесь? – наконец спросил он.
Аннушка заплакала.
— За мной пришла?
Она замотала головой. Степан достал из покосившегося буфета бутыль, налил оттуда в стакан, протянул Аннушке. Горло обожгло. Слезы остановились. Степан плеснул себе, выпил.
— Ну, рассказывай, казачья внучка, что тебе понадобилось тут? Из станицы выжила, теперь и здесь добралась? – в голосе Степана послышался Аннушке холодный скрип.
— Как же, Степушка, сам меня бросил… И меня, и Татьяну. Дочка же у нас с тобой… была.
Степан сплюнул сквозь щербинку меж зубов, переспросил:
— Была? Померла, что ль?
— Померла, Степа…
И Аннушка рассказала, как до города добралась, как устроилась на работу…
— На работу? – перебил Степан. – Значит, деньги есть у тебя?
— Есть, Степушка, немножко, — и замялась, не смея рассказать, какой работой занималась.
Но Степана это не взволновало, он усмехнулся только:
— Деньги есть, а в гости без угощенья пришла…
Вечером, дыша пьяно в лицо, Степан привалился рядом, зашарил руками по Аннушке:
— Давай-ка, вспомним, как хорошо нам было…
Но Аннушка, с ужасом вспомнив о болезни, оттолкнула его.
— Брезгуешь, да? – усмехнулся он. Повалился на топчан и захрапел.
Долго Аннушка сидела, в тусклом свете лампы разглядывая лицо Степана. Много мыслей тревожило ее голову. Вот он, постаревший, спивающийся… Где-то конюхом перебивается. А в станице сын у него растет…
« И дочка бы уже, Любушка, большая была», — больно кольнуло сердце.
Стоил ли он поруганной девичьей чести? Загубленной младенческой души и ее, Аннушкиной, загубленной совести? Коварная мысль шевельнулась в голове: не ее одной вина во всем, почему же Аннушке только нести крест? Мучится от болезни и от мыслей о дочке? Может, хоть болезнь разделить со Степаном?
Прилегла рядом, обняла, попыталась разбудить ласками. Губами пробежалась по впалым щекам, скользнула по шее. Много раз так делала Аннушка с чужими мужчинами…. Умелыми пальцами пробралась под рубашку, вдохнула горький запах пота, целуя курчавую грудь… зубами ухватилась за шнурок штанов, потянула… Степан слабо застонал сквозь сон, зарылся руками в Аннушкины волосы… Затвердело под тканью штанов, шевельнулось под ладонью Аннушки. Степан открыл глаза, мутным взглядом уставился на Аннушку. Чужой, совсем чужой…
Поднялась с топчана, обулась. Не слушая бормотанья Степана, вышла из подвала.
Светало. Теплая летняя ночь сменялась прохладным утром. Одиноко и пугливо озираясь, шмыгнула под ногами собачонка.
— Как собака и я, — подумалось Аннушке. – Никому не нужна… Так издохнуть под забором легче бы.
Вновь прибрела к конторе Губского. Села на лавочку, глаза прикрыла. А ведь добр был Губский… Может, наняться к нему хоть двор мести? Задремала Аннушка. А проснулась от боли: кто-то пнул ее в ногу. Подняла взгляд – а вот и сам Губский стоит. На службу пришел.
— Миленький, — кинулась было к нему.
— Прочь, зараза, — прошипел Губский, скривив лощеное лицо. – Наградила меня срамной болезнью, стерва! Марш из города, пока куда надо не сдал! Мне позор не нужен, а то б я мигом тебя в участок!
Аннушка испуганно отпрянула, когда Губский вновь занес ногу для пинка, скатилась с лавочки, бросилась по улице, едва дорогу видя из-за слез…
На мосту остановилась, через силу в воду глядеть стала, чтобы слезы успокоить. Вдруг увиделось Аннушке, как вода посветлела, и как будто на глади ее личико детское нарисовалось… Побежала прочь от речки…
За городом сняла Аннушка дешевую комнатушку. Нашла место прачки… Только каждую ночь стали мучить ее кошмары: девочка-утопленница во сне являться начала. Будто манит и манит Аннушку, шепчет: «Домой пора».
Дом. Далеко дом. Или нет его совсем у Аннушки? Не вернуться в станицу: умерла для дома Аннушка. А на мать бы поглядеть хоть издали, к яблоне, под которой жизнь пошла под откос, прикоснуться… На кладбище заглянуть: вдруг Любушку схоронили рядом с батькой? А потом уж… а потом уж и не страшно, да хоть под забор, как собаке…
Набрала на билет… Поезд прибыл на станцию утром… Как и не уезжала Аннушка отсюда: вон и будка та виднеется, даже баба похожая с тюками сидит…
По дороге не пошла, тропинками да овражками до станицы добиралась. Первым делом на могилки прокралась. Не нашла Любушкиного холмика. Не выловили, видно, дочку, унесла река…
« Вот помру, полетит душа на небо, встретит там тебя, Любушка, и начнет молить о прощении не у Боженьки – у тебя…»
Через заросли кустов добрела до того берега. Нарвала цветочков, сплела венок. Припомнилось, как в одну Купальскую ночь бросала так же венок в воду, а в другую Купальскую – дочку…
Уже солнышко стояло высоко, а Аннушка все сидела на берегу. Смотрела и смотрела на речной омут, и спокойней как-то стало, вроде и не страшной вода показалась. Вдруг послышались голоса ей, шорох – через заросли к берегу шли. Метнулась Аннушка, чтобы спрятаться от людей. Замешкалась на мгновение: детский смех ей послышался. Бросилась снова в сторону, в заросли ивняка, да скользнула ногой по мокрому камню…
Глубокая речка в тех местах была, тихая поверху — холодная, быстрая и коварная по дну. Знала это Аннушка, когда дочку топить шла. Не противилась и когда завертело саму ее течением, ноги-руки судорогой сковало, ворвалось в грудь разрывающим потоком… Лишь успело в последний раз синью неба глаза полоснуть…
Не услышала уже Аннушка, как баба с девочкой годочков пяти присели на берег, и девочка бросила в воду веночек со словами:
— Неси-неси, речка, цветочки моей мамке…
Никто так красиво не умеет описать банальную жизненную историю, как блогер Маруся из Белорусской глубинки. Но всё дело в том, что Маруся верит в добро. Или как выразился мой любимой поэт:
Я хочу чтобы грязная лужица,
Набралась ключевой чистоты.
Эх, Маруся! Ваши слова да богу в уши. К сожалению, в жизни не всё так красиво. И не всегда разлад между супругами заканчивается хиппи-эндом, как в вашей очередной подборки серии статей под общим названием СВОБОДНЫЕ ОТНОШЕНИЯ.
Но многим читателям, в том числе и мне, нравится не только читать красивые сказки от Маруси, но и обсуждать. Но поскольку Кот Сашка не верит в сказки, ещё и довольно ехидная сволочь, то его комментарии похожи на ложку дёгтя в бочке мёда.
Но по другому нельзя. Сладкие конфетки ведут к обману реальности и сахарному диабету. Вот поэтому я обратился к творчеству знакомого автора, который ведёт переписку с женщинами запутавшимися в своих проблемах и нашёл довольно интересное письмо и очередную ложку дёгтя в Марусину бочку сладкого мёда.
Любовник веселый, влюбилась в него, а муж скучный, все дом строит.
Глупо сразу жечь мосты, влюбленность пройдет и останешься с носом.
То касается «влюбленных» и жен и мужей. Что эта семья и быт, что с другими персонами, разница не обязательно такая большая. Если уж ломать семью, то не от влюбленностей, это несерьезно и не по товарищески как-то.
Как говорится, «старый супруг лучше новых двух». Мало ли кто в кого влюбился, это несерьезно, правда.
Случаев много. Вот женщина, допустим, замужняя, двое детей, 10 и 2 года. И рассказывает мне, что влюбилась в коллегу по работе. Ну, говорить ей, что адюльтеры такие кончаются предсказуемо, смысла нет. Далее разворачивает тему, что с мужем с первого курса, он хороший, но скучный. Чего суетится, дом им всем строит какой то. Скукотища короче).
А вот на работе то кренделек повеселее, мол, сыскался. И прям влюбилась влюбилась. Трахнул он ее. Тут любовь еще пуще пошла. А муж скучный дом все строит.Тут новая идея ей, мысль пошла: а я от мужа то уйду, детей заберу. К кренделю. Мужа вот на днях огорошу.
Я рискнула спросить, в курсе ли крендель, что ему женщина с двумя чужими детьми собралась. И как, по ее мнению, проявится его счастье по этому поводу. И уверена ли она, что ее супруг будет доволен. И как дети то, дяденьку любят нового?
Оказалось, крендель не в курсе ожидающей радости. Детей ее никогда не видал.
Вот я и думаю, она когда мужу сообщит, не получит ли порцию модного ныне «семейного насилия»…
Влюбляться, оно конечно. Но голова все же анатомически расположена сверху. Может не зря задумано так природой…
ВСЕХ С НАСТУПИВШИМ НОВЫМ 2021 ГОДОМ И ЧИТАЙТЕ В НОВОМ ГОДУ ТОЛЬКО ПОЗИТИВНОЕ И ДОБРОЕ!!!
Баба Маня жизнь прожила долгую, трудную. Девяносто восемь, почитай, исполнилось, когда на погост её понесли. Пятерых детей подняла, семнадцать внуков вынянчила, да правнуков с десяток. Все на её коленях пересидели до единого, ступени крыльца стёрты были добела от множества ног и ножек, что бегали и ступали по нему за все эти годы, всех принимала старая изба, которую ещё до войны поставил муж бабы Мани — Савелий Иваныч.
В сорок первом ушёл он на фронт да там и сгинул, пропал без вести в сорок третьем, где-то под Сталинградом, холодной суровою зимою. Баба Маня, тогда ещё просто Маня, вдовой осталась, с детьми мал-мала меньше. До последнего дня своей жизни, однако, ждала она своего Савоньку, не теряла надежды, что он жив, часто выходила к палисаднику и стояла, всматриваясь вдаль, за околицу — не спускается ли с пригорка знакомая фигура. Но не пришёл Савелий Иваныч, теперь уж там, чай, встретились.
Но не только мужа проводила на войну баба Маня, а и старшего сына своего — Витеньку. Ему об тот год, как война началась, восемнадцатый годок пошёл. В сорок втором ушёл добровольцем, а в сорок пятом встретил Победу в Берлине. Домой вернулся живым на радость матери. Ну а младшей Иринке тогда всего два годика исполнилось, последышем была у родителей. Мане под сорок уж было, как Ирка народилась.
Война шла по земле…Всяко бывало, и голодно, и холодно, и тоска душу съедала и неизвестность. Однако выстояли, все живы остались, окромя отца.
Когда пришла пора бабе Мане помирать, то ехать в город в больницу она категорически отказывалась.
— Сколь мне той жизни-то осталось? Сроду в больницах не бывала, дайте мне в родной избе Богу душу отдать.
Дети о ту пору сами уже стариками стали, внуки тоже в делах да заботах, ну и вызвалась за прабабкой доглядывать правнучка Мила. Больно уж она прабабушку свою любила, да и та её среди других правнуков выделяла, хоть и старалась не показывать того.
Приехала Мила, которой тогда девятнадцать исполнилось, в деревню, в бабыманин дом. Ну и остальная родня чем могла помогала, кто продуктов им привезёт, кто на выходных приедет с уборкой помочь. Так и дело пошло. Баба Маня не вставала, лежала на подушках строгая, задумчивая, ровно что тревожило её.
Подойдёт к ней Милочка, постоит, поглядит, спросит:
— Чего ты, бабуленька? Что тебе покоя не даёт? О чём всё думаешь?
— Да что, милая, я так… Жизнь вспоминаю.
— Ну вот что, давай-ка чаю пить.
Принесёт Мила чашки, варенье да печенья, столик подвинет ближе и сама тут же пристроится. Потечёт у них разговор задушевный, повеселеет бабушка, и Миле спокойно.
Но с каждым днём всё больше бабушка слабела, всё чаще молчала, да думала о чём-то, глядя в окно, за которым стоял старый колодец. Выкопал его тоже Савелий, муж её, тогда же, когда и избу поднимали. Теперь-то уж не пользовались им, вода в избе была нынче, все удобства. Но засыпать колодец не стали, на добрую память о прадедушке оставили.
И вот в один из весенних дней, когда приближался самый великий из праздников — День Победы, подозвала баба Маня правнучку к себе и рукой на стул указала, садись, мол. Присела Мила.
— Что ты, бабонька? Хочешь чего? Может кашки сварить?
Помотала баба Маня головой, не хочу, мол, слушай.
— Праздник скоро, — с придыханием начала баба Маня, — Ты знаешь, Мила, что для меня нет его важнее, других праздников я и не признаю, окромя него. Так вот, вчерась Савонька ко мне приходил. Да молчи, молчи, мне и так тяжело говорить-то, болит в груди, давит чего-то. Приходил молодой, такой каким на фронт уходил. Скоро, бает, увидимся, Манюша. Знать недолго мне осталось.
И вот что хочу я тебе поведать, Милочка, ты слушай внимательно. Никому в жизни я этой истории не рассказывала доселе. А теперь не могу молчать, не хочу я, Милочка, с собой эту тяжесть уносить. Не даёт она мне покоя. Вот как дело, значит, было…
У Савелия в лесу заимка была, охотился он там бывало, ну и избушка небольшая имелась. Как на войну я сына да мужа проводила, так и сама научилась на зайцев да на птиц силки ставить. Уходила в лес с утра, в избушке всё необходимое хранила для разделки, а на другой день проверять силки ходила.
И вот однажды прихожу я как обычно к избушке, захожу, и чую — есть кто-то там. Ой, испужалась я до чего! Может беглый какой, дезертир. Тогда были и такие. А то вдруг медведь, а у меня ничего с собой и нет. Нащупала я в углу избы лопату, выставила её вперёд себя да пошла тихонько в тот тёмный угол, где копошилось что-то.
Вижу, тёмное что-то, грязное, а оконце в избе махонькое, да и то света почти не пропускает, под самым потолком оно. Замахнулась я лопатой-то, и тут гляжу, а это человек. Ба, думаю, чуть не убила, а самой страшно, кто ж такой он. Может из наших партизан кто?
— Ты кто такой? — спрашиваю я у него.
Молчит.
— Кто такой, я тебе говорю? — а сама снова лопату подняла и замахнулась.
А он в угол зажался, голову руками прикрывает. Вижу, руки у него все чёрные, в крови что ли. И лицо не лучше.
— А ну, — говорю, — Вылазь на свет Божий.
Он, как сидел, так и пополз к выходу, а сам всё молчит. И вот вышли мы так за дверь и вижу я, Господи помилуй, да это ж никак немец? Откуда ему тут взяться? А молоденький сам, мальчишка совсем, волосы светлые, белые почти, как у нашего Витюши, глаза голубые, худой, раненый. Стою я так напротив него и одна мысль в голове:
— Прикончить его тут же, врага проклятого.
А у самой защемило что-то на сердце, не смогу. Годков-то ему и двадцати нет поди, ровно как и моему сыну, который тоже где-то воюет. Ой, Мила, ой, тяжко мне сделалось, в глазах потемнело. А этот вражина-то, значит, сидит, сил нет у него, чтобы встать, и твердит мне на своём варварском наречьи:
— Не убивайт, не убивайт, фрау!
И не смогла я, Мила, ничего ему сделать. Больше того скажу я тебе. Взяла я грех на душу — выхаживать его принялась. Ты понимаешь, а? Мои муж с сыном там на фронте врага бьют, а я тут в тылу выхаживаю его проклятого! А во мне тогда материнское сердце говорило, не могу я этого объяснить тебе, дочка, вот появятся у тебя детушки и может вспомнишь ты свою прабабку старую, дурную, и поймёшь…
Тайком стала я ему носить еды маленько, картошину, да молока кружку. Раны его перевязала. Наказала из избушки носу не казать. Приволокла соломы из дому да тулупчик старенький, ночи уже холодные совсем стояли, осень ведь. Благо ни у кого подозрений не вызвало, что в лес я хожу, я ведь и до того ходила на заимку.
А на душе-то кошки скребут, что я творю? Сдать надо мне его, пойти куда следует.
— Всё, — думаю с вечера, — Завтра же пойду к председательше Клавдии.
А утром встану и не могу, Милка. Не могу, ноги нейдут…
Дни шли, немец болел сильно, горячка была у него, раны гноились. Так я что удумала. В село соседнее пошла, там фельшерица была, выпросила у ей лекарство, мол, дочка вилами руку поранила, надо лечить. И ведь никто не проверил, не узнал истины. А я тому немцу лекарство унесла. Пока ходила эдак-то к нему, говорили мы с ним. Он по нашему сносно балакал, не знаю уж где научился.
Звали его Дитер. И рассказывал он про их хозяйство там, в Германии ихней, про мать с отцом, про младших братьев. Ведь всё как у нас у них. Зачем воевали?… Слушала я его и видела их поля, семью его, как будто вживую. И так мне мать его жалко стало. Ведь она тоже сына проводила, как и я, и не знает где-то он сейчас.
Может и мой Витенька сейчас вот так лежит где-то, раненый, немощный. Может и ему поможет кто-то, как я этому Дитеру помогаю. Ох, Мила, кабы кто узнал тогда, что я делала, так пошла бы я под расстрел. Вот какой грех на мне, доченька. Тряслась я что лист осиновый, а ноги сами шли на заимку.
И вот в один из дней в деревню к нам партизаны пришли. Вот тогда я по-настоящему испугалась. Задками, огородами, вышла я из деревни, да бегом на заимку, в избушку свою.
— Вот что, Дитер, — говорю я своему немцу, — Уходить тебе надо! Иначе и меня с детьми погубишь и сам погибнешь. Что могла, сделала я для тебя, уходи.
А он слабый ещё совсем, жар у его, сунула я ему с собой еды немного да и говорю:
— Сначала я уйду, а потом ты тихонько выходи и уходи, Дитер.
А он глядел на меня, глядел, а потом за пазуху полез. Я аж похолодела вся.
— Ну, — думаю, — Дура ты, Маня, дура, у него ведь оружие есть наверняка. Порешит он тебя сейчас.
А он из-за пазухи достал коробочку, навроде шкатулки махонькой и говорит:
— Смотри, фрау.
И мне показывает. Я ближе подошла, а там бумажка с адресом и фотография.
— Мама, — говорит он мне, и пальцем на женщину тычет, что на фото.
Потом сунул мне в руки эту коробочку и говорит:
— Адрес тут. Когда война закончится, напиши маме. Меня убьют. Не приду домой. А ты напиши, фрау. Мама знать будет.
Взяла я эту коробчонку, а сама думаю, куда деть её, а ну как найдут? Постояли мы с ним друг напротив друга, поглядели. А после, уж не знаю, как это получилось, само как-то вышло, подняла я руку и перекрестила его. А он заревел. Горько так заревел. Руку мою взял и ладонь поцеловал. Развернулась я и побежала оттуда. Бегу, сама ничего от слёз не вижу.
— Ах ты ж , — думаю, — Война проклятая, что ж ты гадина наделала?! Сколько жизней покалечила. Сыновья наши, мальчишки, убивать идут друг друга, вместо того, чтобы хлеб растить, жениться.
Тут слышу, хруст какой-то, ветки хрустят, за кустами мужики показались, и узнала я в них наших, тех, что в деревню пришли недавно.
— Что делать?
И я нож из кармана вытащила, да ногу себе и резанула. Тут и они подошли.
— Что тут делаешь? Чего ревёшь?
— Да на заимку ходила, силки проверяла, да вот в потёмках в избе наткнулась на железку, порезалась, больно уж очень.
— Так чего ты бежишь? Тут перевязать надобно, — говорит один из них и ближе подходит.
— Да я сама, сама, — отвечаю. С головы платок сняла да и перемотала ногу-то.
Ну и бегом от них в деревню. А они дальше, в лес пошли.
Мила слушала прабабушку, раскрыв рот, и забыв про время. Ей казалось, что смотрит она фильм, а не про жизнь настоящую слушает. Неужели всё это с её бабой Маней произошло?
— А дальше что, бабуля? Что с Дитером стало?
— Не знаю, дочка, может и ушёл, а может наши его тогда взяли. Он больно слабый был, вряд ли смог уйти. Да и я тогда выстрелы слышала, когда из леса-то на опушку вышла. Думаю, нет его в живых.
— А что же стало с той шкатулкой? Ты написала его матери?
— Нет, дочка, не написала. Времена тогда были страшные, боялась я. Ну а после, когда много лет прошло, порывалась всё, да думала, а надо ли прошлое бередить? Так и лежит эта шкатулка с тех пор.
— Так она цела? — подскочила Мила, — Я думала, ты уничтожила её.
— Цела, — ответила бабушка, — И спрятала я её на самом видном месте. Долго я думала куда мне её деть, а потом и вспомнила, как мне ещё отец мой говорил, мол хочешь что-то хорошо укрыть — положи на видное место. Вот у колодца я её и закопала ночью. Там много ног ходило, землю быстро утоптали, отполировали даже. А я до сих пор помню, где именно она лежит.
— А покажешь мне?
— Покажу.
В тот же день Мила принялась копать. Было это нелегко. Земля и вправду была отполирована и тверда, словно бетон. Но мало-помалу дело шло, и через какое-то время Мила с трепетом достала на свет , завёрнутую в тряпицу, небольшую деревянную коробочку. Ночью, когда бабушка уже спала, Мила сидела за столом и разглядывала тронутую временем, но всё же довольно хорошо сохранившуюся фотографию женщины средних лет и жёлтый сложенный кусочек бумаги с адресом.
Бабы Мани не стало десятого мая. Она встретила свой последний в жизни Праздник Победы и тихо отошла на заре следующего дня. Душа её теперь была спокойна, ведь она исповедала то, что томило её многие годы. Невыполненное обещание, данное врагу.
Мила нашла Дитера. Невероятно, но он был жив, и все эти годы он помнил фрау Марию, которая спасла ему жизнь. Жил он по тому же адресу, что был указан на клочке бумаги, отданной бабе Мане в том далёком сорок третьем. У него было четверо детей, два сына и две дочери, одну из дочерей он назвал Марией, в честь русской женщины. Милу пригласили в гости и она, немного посомневавшись, всё же поехала. Она увидела вживую и Дитера, и его детей, и внуков.
Теперь над их головами было мирное небо, они были не врагами, но сердца помнили то, что забыть нельзя, чтобы никогда больше не повторилось то, что было. Говорят, что воюют политики, а гибнут простые люди, наверное так оно и есть. Многое минуло с той поры, поросло травой, стало памятью. Наши Герои всегда будут живы в наших сердцах.
А жизнь идёт. И надо жить. И никогда не знаешь, где встретит тебя твоя судьба. Любовь не знает слова «война». Милу она встретила в доме Дитера. Спустя год она вышла замуж за его внука Ральфа. Вышло так, что тогда на лесной глухой заимке её прабабушка Мария решила судьбу своей правнучки..