О вреде чтения пьецух рассказ

О ВРЕДЕ ЧТЕНИЯ

Павел Зюзин – с виду обыкновенный сорокалетний мужик, однако с точки зрения социальной психологии это такая исключительная фигура, что на всякий случай его следует описать. Он невысок ростом, коротконог, головаст, лицо у него нездорового цвета, растительность на нем скудная, уши непропорционально значительные, как у слона, глаза – маленькие, серые с искрой, расставленные до неприятного широко, – глядят они так лукаво-печально, что в худшем случае испугаешься, а в лучшем – насторожишься. Зимой и летом он носит одно и то же: допотопную вельветовую куртку, которые в свое время назывались «бобочками», дешевые штаны из «чертовой кожи», на голове – вязаную кепку, на ногах – гигантские кирзовые сапоги. Если хорошенько к нему приглядеться, то приходит на мысль, что в прошлом столетии он был бы среди тех, кто нищенствует, пророчествует и идет на костер из-за всякого пустяка.

Вообще этот человеческий тип сквозит нездоровьем, но Павел Зюзин за всю свою жизнь даже ни разу не простудился. Одно только в этом смысле в нем подозрительно – то, что он совершенно не способен к какому бы то ни было созидательному труду. Ну, не может человек работать, все у него из рук валится, и хоть ты, как говорится, кол на голове теши! В разное время совхозное начальство пробовало его в должности плотника, полевода, конюха, электрика, истопника общественной бани, шорника-надомника и даже собирателя лекарственных трав, но ни на одной из этих должностей он больше недели не продержался. Важно заметить, что Павел и сам был не рад тому, что ему не дается общественно полезная деятельность, и, дезертировав с очередного производственного участка, он всякий раз уезжал к тетке в Новый Иерусалим. В конце концов Павла определили на срамную по его годам должность ночного сторожа при конторе. С этим назначением он смирился.

Зато у Павла Зюзина есть «одна, но пламенная страсть» – чтение. Читать он выучился противоестественно рано, года в четыре, и с той поры уже ничем, кроме чтения, серьезно не занимался. Читает он, главным образом, художественную литературу, но иногда навалится и на исторические исследования, трактаты, толковые словари. Гнушается он только критическими статьями, и поэтому до такой степени невежествен в этой области, что считает Белинского малозначительным драматургом. Из-за страсти к чтению он много претерпел в жизни: со школой ему пришлось расстаться в четвертом классе, ровесники над ним всегда надсмехались, и ни одна девушка в округе не принимала его всерьез, так как левой рукой он мог, конечно, делать все то, что полагается делать нормальным парням, но при этом в правой руке будет обязательно держать книгу. Вообще книга – такая же принадлежность его фигуры, как кнут у пастуха, или дизельный дух у механизатора, или очки у бухгалтера Ковалева.

Поскольку здешний народ до такой степени занят в сельскохозяйственном производстве, что ему, как говорится, головы поднять некогда, и Павел Зюзин на всю деревню единственный читающий человек, как-то сама собой сложилась следующая традиция: время от времени Павел рассказывает односельчанам о книгах, которые он читал. Называется это «концертами» и происходит, в зависимости от разных причин, либо на бревнах, заготовленных для ремонта клуба, поблизости от того места, где висит било, либо в самом клубе, либо на деревенском «пятачке», оборудованном возле столетнего дуба на предмет танцев и посиделок. Заслуживает замечания, что благодаря этим «концертам» деревня совершенно в курсе русской классической, зарубежной классической и текущей литературы. Тут знают таких авторов, о существовании которых рядовые читатели не подозревают даже в крупных культурных центрах. Из-за того, что Павел Зюзин читает за всю деревню, к его нетрудоспособности, в общем, относятся снисходительно. Опишу один из таких «концертов».

Ближе к вечеру – если только пора не страдная, по телевизору не показывают ничего путного и стоит ведренная погода – человек двадцать-тридцать деревенских собираются, скажем, на бревнах, заготовленных для ремонта клуба, возле того места, где висит било, и посылают за Павлом бухгалтера Ковалева. Павел является серьезный, с томом за пазухой, руки в брюки. Кто-нибудь говорит:

– Ну и что у нас там новенького за отчетный период?

– Например, роман «Аэропорт», – отвечает Павел. – Автор Артур Хейли, американский писатель.

– Ничего?

– Ничего. Только нереально. Дикие у них какие-то люди. Я таких на практике не встречал.

– Слушай, Павел, – спросит его кто-то еще, – а чего тебе стоит прочитать что-нибудь по агротехнике или ветеринарии?

– Чего не могу, того не могу.

Действительно, Павел на дух не переносит так называемую специальную литературу, и сколько, например, механизаторы ни упрашивали его прочитать книгу о реставрации подшипников и справочник по ремонту трактора «Беларусь», он их читать упорно не соглашался.

– Так, а на какую тему у нас сегодня концерт? – спросит бухгалтер Ковалев, который во всем любит определенность.

– Сегодня концерт на тему «Старосветские помещики». Автор – Николай Васильевич Гоголь.

– Давно пора, – послышится чей-то голос. – Ты ведь, Паша, этих помещиков год читаешь.

– Так ведь я как читаю: чутко, вдумчиво, проникновенно. Бывают случаи, когда шестнадцать раз одно предложение прочитаешь, чтобы всецело освоить его художественное значение.

Вот, скажем, предложение: «Ты горд, говорю я тебе, и еще раз повторяю тебе: ты горд». Это предложение, фигурально выражаясь, по калорийности равняется Полному собранию сочинений какого-нибудь Анатолия Иванова.

Такая несусветная критика в адрес всесоюзного авторитета вызывает у деревенских неодобрительный ропот, поскольку они всегда придерживались той позиции, что если человек способен составить десять слов в одно внятное предложение, то его не годится критиковать.

– Итак, повесть Николая Васильевича Гоголя «Старосветские помещики», – продолжает Павел. – Но сначала, как всегда, напомню краткую биографию автора. Родился Николай Васильевич в начале прошлого века в деревне на Украине. Окончил Нежинский лицей – это такая школа, вроде нашего техникума. Потом переехал на жительство в Петербург, где начал свою литературную деятельность. Был холостым, бездомным, всегда без копейки денег – но это уже традиция. Умер в Москве сорока трех лет отроду по неизвестной причине.

Последние слова Павел сопровождает многозначительным разведением рук, давая понять, что великие писатели – такой мудреный народ, что им ничего не стоит умереть по неизвестной причине.

– «Старосветские помещики» были написаны… – на этих словах Павел достает из-за пазухи том и начинает его листать, – были написаны приблизительно в 1834 году, так как Гоголь начал над ними работать в конце тридцать второго года, а в тридцать пятом они уже вышли в свет. В чем там дело… Живут себе помещики, старички, он и она, бездетные. Ее зовут Пульхерия Ивановна, его – Афанасий Иванович. Живут они душа в душу, семья у них, можно сказать, образцовая, но образ жизни, конечно, глубоко старорежимный, предосудительный: спят и едят – более ничего.

– Это прямо как наш районный уполномоченный, – замечает кто-то, и все смеются; если районный уполномоченный присутствует на «концерте», он недовольно кашляет в лодочку из ладони.

– И вот поди ж ты! – говорит Павел, выкатывая глаза. – Оказывается, что при всем этом они ужасно симпатичные старички! Он такой дородный, юморист, – Паша лицом и фигурой изобразил дородного юмориста, – а она: маленькая, пугливая, добродушная старушонка, – Паша и старушонку изобразил. – Он все время ее стращает: «А что, – говорит, – если наш дом загорится? Куда мы с вами, Пульхерия Ивановна, денемся?» Она ему: «Все-то у вас, Афанасий Иванович, глупости на уме…»

Далее Павел во всех подробностях передает содержание «Старосветских помещиков» и при этом так живо изображает то старосветских помещиков, то серенькую кошечку, то приказчика-проходимца, что односельчане следят за ним, раскрыв рты. В заключение он приступает к анализу идейной стороны дела:

– Впрочем, это все, как говорится, сюжет, который у плохих писателей всегда имеет самостоятельное значение. Но большие писатели относятся к сюжету только как к орудию производства, а вообще они всегда норовят посредством его что-то сказать. Что же говорит нам Николай Васильевич Гоголь? В данном конкретном случае он нам говорит, что вот вроде бы люди только и делают, что спят и едят, а следишь за их жизнью, и от жалости наворачивается предательская слеза. Потому что люди-то хорошие, добродушные, а и жили как дураки, и умерли как дураки из-за того, что верили в предрассудки. Не то время, не то окружение – и пожалуйста: из жизни получается анекдот! Причем я считаю, что эта тема злободневна и в наши дни, в том смысле, что если бы я, например, родился в Костроме, а не в нашей злосчастной Степановке, то в области чтения я наверняка вышел бы в большие специалисты.

– Гоголь вон тоже в деревне родился, – с ядовитым выражением скажет районный уполномоченный, если он присутствует на «концерте», – и тем не менее достиг выдающихся художественных результатов. Так что – спокойно, товарищ Зюзин!

– Да, но ведь у него были культурные родители! – горячо возражает Павел. – Они понимали, что к чему. А моя мама Нюра, которая сроду не знала, с какой стороны книга открывается, в одиннадцать лет приставила меня к вилам! В этом смысле меня только одно окрыляет: какое художественное произведение ни возьми, везде у людей невзгоды, везде что-нибудь, да не так! Вообще страшная штука – литература. Вот вы, товарищи, пашете себе, поднимаете надои и в ус не дуете в остальном – и, наверное, правильно делаете, – но только литература нам тем не менее показывает: почему-то жизнь все еще не так прекрасна, как того заслуживает человек. И даже более того – жизнь, это сплошная недоработка. Не знаю, как вы, а у меня сердце кровью обливается, как подумаю, что жизнь – это сплошная недоработка. Ведь полторы тысячи лет существует наша преподобная нация, а все-то у нас так или иначе наперекосяк. Ох, тяжело мне, товарищи, исключительно тяжело!

– А вот это уже злобное очернительство! – восклицает бухгалтер Ковалев. – Ты давай, Павел, сворачивай свою лавочку, а то я на тебя в район настучу.

– Ну, настучи, – смиренно говорит Павел, и все расходятся по домам, несколько пришибленные темными Пашиными словами.

(1)Принято считать, что литература человечества началась с древнего шумерского эпоса «Сказание о Гильгамеше». (2)Писалось это сочинение аж в третьем тысячелетии до нашей эры, и, следовательно, изящная словесность будет постарше египетских пирамид.
(3) С тех пор было написано великое множество книг, умных и дурацких, талантливых и не сказать чтобы отмеченных «искрой Божьей», которые (в том-то всё и дело) физически невозможно перечитать. (4) Спрашивается: а чего, собственно, ради скрипели перьями, может быть, миллионы людей, обременённых даром художественного слова, зачем они недосыпали-недоедали и мучились под пытками синтаксисом, если их сочинения обречены на безвестность, если книги, рождённой в ночной тиши, никогда не коснётся человеческая рука?
(5) С другой стороны, интересно: вот уже пять тысяч лет, как человечество не отстаёт от чтения, хотя у него хлопот, что называется, полон рот (тут тебе и бесконечные междоусобицы, и кризис неплатежей), а он всё почитывает на досуге, словно это, казалось бы, зряшное пристрастие злободневно. (6)Вроде бы и практического толка от этого занятия никакого: всё-таки книжку прочитать — это не то, что делянку под картошку вскопать или починить в доме электропроводку, вроде бы и без того жизнь коротка, как заячий хвост, и глаза портить не годится, и основные вопросы бытия давно закрыты, а людей всё тянет к печатному слову, точно в нём заключена какая-то великая благодать…
(7) Что до первого пункта, то ответ на него таков: люди, обременённые даром художественного слова, пишут потому, что есть такая болезнь — писатель и этот страдалец не может не сочинять. (8) Болезнь эта весьма распространённая, особенно у нас, в России, где писатель двести лет стоял наравне с апостолами, а теперь перешёл на положение городского дурачка, бездельника и недотёпы, который не умеет даже электричество починить.
(9) Другое дело, что бывает писатель, имеющий что сказать городу и миру. (10)А бывает писатель, который только и может, что в письменном виде поделиться с публикой своими наблюдениями над вечерней зарёй, характерами современников, а то и расцветкой бабочки махаона. (11)Но при этом ни того ни другого нимало не интересует, прочитают ли их писанину или не прочитают, признает публика искромётный талант творца или не признает, и даже им неважно, выйдет рукопись в свет или навеки упокоится в ящике письменного стола.
(12)По второму пункту: люди вот уже пять тысяч лет читают книги по той причине, что им от Бога вышло такое внушение — раз своего ума мало, если ты бесчувствен, как сапог, то потрудись освоить хотя бы часть корпуса великой литературы, чтобы приобщиться к великому знанию о жизни и о себе. (13)И ведь действительно: с мудрым автором связаться через печатное слово — это совсем не то, что выяснить по сотовому телефону у Саши или у Маши, что они кушали на обед; это совсем не то, что выслушать от матери нагоняй за бестолковость и нерадение.
(14)Исключительно по той причине, что большой писатель представляет собой феномен, что он есть высший подвид человека разумного, наделённого способностью мыслить и чувствовать, как никто, его сочинения непременно следует прочитать. (15)Лев Толстой нас вдохновит своим озарением: «Мне говорят, я несвободен, а я взял и поднял правую руку». (16)Чехов насторожит категорическим императивом: «В человеке всё должно быть прекрасно…» (17)В свою очередь, Достоевский нам сообщит: «Широк, слишком широк русский человек, я бы сузил» и «Красотою спасётся мир».
(18) Следовательно, люди испокон веков тянутся к дельной книге по той причине, что испытывают потребность в общении с самыми светлыми умами, и удовлетворить её не могут ни домашние, ни приятели, ни газеты. (19) Откуда взялась эта потребность, точно сказать нельзя, но можно предположить: таковая заключена в самой природе человека как пожизненного слушателя Высших курсов, как мыслителя и творца. (20) Словом, скорее всего прав поэт Бродский: «Человек — это то, что он читает». (21)По крайней мере, человек — это не так просто, как полагают материалисты, и мыслящие особи должны быть постоянно настороже.
(По В.А. Пьецуху*)
Вячеслав Алексеевич Пьецух (род. в 1946 г.) — советский и российский писатель.

Примерный круг проблем:

1. Какую роль играет чтение книг в жизни человека?

Авторская позиция: Чтение книг – это общение со светлыми умами человечества, оно характеризует человека как существо мыслящее.

2. Почему человек испытывает потребность в чтении?

Авторская позицияПотребность в чтении заключена в самой природе человека как мыслителя и творца.

3. Какую роль играет великая литература в жизни человека? Почему человек непременно должен освоить хотя бы часть корпуса великой литературы?

Авторская позицияЧеловек непременно должен освоить хотя бы часть корпуса великой литературы, потому что чтение великой литературы – это общение с мудрыми писателями, которое позволяет приобщиться к знанию о жизни и о себе. 

4. Какие качества отличают настоящего писателя?

Авторская позицияНастоящий писатель – феномен, он обладает мудростью, способностью мыслить и чувствовать, как никто.

5. Каково отношение к писателю в современном обществе?
Авторская позиция: В современном обществе роль писателя обесценивается. Если раньше в России писатель стоял наравне с апостолами, то сейчас он перешёл в положение человека, которому нечего сказать миру.

  • Досрочный вариант ЕГЭ
  • Все тексты ЕГЭ

Тексты ОГЭ

Текст ОГЭ. В.П. Крапивин. О драгоценных..

О вреде чтения

Павел Зюзин — с виду обыкновенный сорокалетний мужик, однако с точки зрения социальной психологии это такая исключительная фигура, что на всякий случай его следует описать. Он невысок ростом, коротконог, головаст, лицо у него нездорового цвета, растительность на нем скудная, уши непропорционально значительные, как у слона, глаза — маленькие, серые с искрой, расставленные до неприятного широко, — глядят они так лукаво-печально, что в худшем случае испугаешься, а в лучшем — насторожишься. Зимой и летом он носит одно и то же: допотопную вельветовую куртку, которые в свое время назывались «бобочками», дешевые штаны из «чертовой кожи», на голове — вязаную кепку, на ногах — гигантские кирзовые сапоги. Если хорошенько к нему приглядеться, то приходит на мысль, что в прошлом столетии он был бы среди тех, кто нищенствует, пророчествует и идет на костер из-за всякого пустяка.

Вообще этот человеческий тип сквозит нездоровьем, но Павел Зюзин за всю свою жизнь даже ни разу не простудился. Одно только в этом смысле в нем подозрительно — то, что он совершенно не способен к какому бы то ни было созидательному труду. Ну, не может человек работать, все у него из рук валится, и хоть ты, как говорится, кол на голове теши! В разное время совхозное начальство пробовало его в должности плотника, полевода, конюха, электрика, истопника общественной бани, шорника-надомника и даже собирателя лекарственных трав, но ни на одной из этих должностей он больше недели не продержался. Важно заметить, что Павел и сам был не рад тому, что ему не дается общественно полезная деятельность, и, дезертировав с очередного производственного участка, он всякий раз уезжал к тетке в Новый Иерусалим. В конце концов Павла определи ли на срамную по его годам должность ночного сторожа при конторе. С этим назначением он смирился.

Зато у Павла Зюзина есть «одна, но пламенная страсть» — чтение. Читать он выучился противоестественно рано, года в четыре, и с той поры уже ничем, кроме чтения, серьезно не занимался. Читает он, главным образом, художественную литературу, но иногда навалится и на исторические исследования, трактаты, толковые словари. Гнушается он только критическими статьями, и поэтому до такой степени невежествен в этой области, что считает Белинского малозначительным драматургом. Из-за страсти к чтению он много претерпел в жизни: со школой ему пришлось расстаться в четвертом классе, ровесники над ним всегда надсмехались, и ни одна девушка в округе не принимала его всерьез, так как левой рукой он мог, конечно, делать все то, что полагается делать нормальным парням, но при этом в правой руке будет обязательно держать книгу. Вообще книга — такая же принадлежность его фигуры, как кнут у пастуха, или дизельный дух у механизатора, или очки у бухгалтера Ковалева.

Поскольку здешний народ до такой степени занят в сельскохозяйственном производстве, что ему, как говорится, головы поднять некогда, и Павел Зюзин на всю деревню единственный читающий человек, как-то сама собой сложилась следующая традиция: время от времени Павел рассказывает односельчанам о книгах, которые он читал. Называется это «концертами» и происходит, в зависимости от разных причин, либо на бревнах, заготовленных для ремонта клуба поблизости от того места, где висит било, либо в самом клубе, либо на деревенском «пятачке», оборудованном возле столетнего дуба на предмет танцев и посиделок. Заслуживает замечания, что благодаря этим «концертам» деревня совершенно в курсе русской классической, зарубежной классической и текущей литературы. Тут знают таких авторов, о существовании которых рядовые читатели не подозревают даже в крупных культурных центрах. Из-за того, что Павел Зюзин читает за всю деревню, к его нетрудоспособности, в общем, относятся снисходительно.

Опишу один из таких «концертов».

Ближе к вечеру — если только пора не страдная, по телевизору не показывают ничего путного и стоит ведренная погода — человек двадцать-тридцать деревенских собираются, скажем, на бревнах, заготовленных для ремонта клуба возле того места, где висит било, и посылают за Павлом бухгалтера Ковалева. Павел является серьезный, с томом за пазухой, руки в брюки.

Кто-нибудь говорит:

— Ну и что у нас там новенького за отчетный период?

— Например, роман «Аэропорт», — отвечает Павел. — Автор Артур Хейли, американский писатель.

— Ничего?

— Ничего. Только нереально. Дикие у них какие-то люди. Я таких на практике не встречал.

— Слушай, Павел, — спросит его кто-то еще, — а чего тебе стоит прочитать что-нибудь по агротехнике или ветеринарии?

1 марта 2020

В закладки

Обсудить

Жалоба

Сочинение по тексту В.А. Пьецуха

Принято считать, что литература человечества началась с древнего шумерского эпоса «Сказание о Гильгамеше». Писалось это сочинение аж в третьем тысячелетии до нашей эры, и, следовательно, изящная словесность будет постарше египетских пирамид.

С тех пор было написано великое множество книг, умных и дурацких, талантливых и не сказать чтобы отмеченных «искрой Божьей», которые (в том-то всё и дело) физически невозможно перечитать.

Текст из варианта №1 досрочного ЕГЭ-2020 от ФИПИ.

Сочинение

Зачем мы читаем? Почему это важно? Вот о чём заставляет задуматься текст Вячеслава Алексеевича Пьецуха, поставившего проблему значения чтения в нашей жизни.

Начиная свои рассуждения, писатель говорит: «…изящная словесность будет постарше египетских пирамид». Этим самым он обращает внимание на тот факт, что писать и читать люди начали ещё в доисторические времена, а это значить, что потребность в таком роде деятельности изначально заложена в человеке.

И потребность эта очень сильна: «…вот уже пять тысяч лет, как человечество не отстает от чтения, хотя у него забот, что называется, полон рот, а он все почитывает на досуге, словно это, казалось бы, зряшное пристрастие злободневно, как «хлеб наш насущный даждь нам днесь». Тут речь идёт о неистребимой духовной тяге, способной отвлечь человека от трудов и забот о своём брюхе.

Авторская позиция выражена так: «Исключительно по той причине, что большой писатель представляет собой редкостный феномен, что он есть высший подвид человека разумного, наделенный способностью мыслить и чувствовать, как никто, его сочинения непременно следует прочитать». Как видим, автор считает, что цель чтения – общение с умным человеком, а причина – стремление мудрости набраться.

Я проявлю солидарность с автором, ведь многие примеры русской литературы нас убеждают в этом. Вот, например, Татьяна Ларина любила читать, а её сестра Ольга нет. И вот вам результат: Татьяна – «милый идеал», а Ольга «как эта глупая луна, на этом глупом небосклоне».

Таким образом, чтение во все времена служило возможностью общаться с мудрейшими людьми, открывать для себя сокровенные истины, способные приблизить нас к идеалу мудрости и духовной глубины.

Текст книги «Левая сторона»

Автор книги: Вячеслав Пьецух

сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

ТРОЕ ПОД ЯБЛОНЕЙ

В Смоленской области, в одном незначительном городке, живут трое… как бы это поаккуратнее выразиться – отщепенцев, что ли: Клавдия Половинская, бывшая «немецкая овчарка», Степан Иванович Горбунов, бывший шуцман сельской полиции, и глубокий дед Серафим, некогда служивший у Врангеля в писарях. Невзирая на то что уж сколько воды утекло с тех пор, как эта троица провинилась перед народом, городок ее бойкотирует, и отщепенцам ничего не остается, кроме как только водиться промеж собой.

Иной раз, на закате дня, они собираются в саду у Клавдии Половинской, располагаются под яблоней, где стоит низкий стол, покрытый клеенкой, которая замыта до какой-то мертвенной белизны, пьют чай из тульского самовара и говорят об одном и том же. Приблизительно так у них строится разговор…

Половинская:

– Разве я, прости господи, виновата, что своего Францека полюбила, что у меня родилось к нему безумное чувство, что мы почти три года прожили душа в душу?

Горбунов:

– Ты как, Клавдия, ни крути, а все же твой Францек в глазах мирного населения выступал как фашистская нечисть и оккупант.

Половинская:

– Да ведь любовь не разбирает, кто заместитель по политической части, кто фашистская нечисть и оккупант! Она, так сказать, без суда и следствия, на месте, просто берет и лишает тебя ума. Потом: я ведь Францеку не подстилка какая-нибудь была, а законная жена, мы же с ним расписались в комендатуре!

Дед Серафим:

– Для суда и следствия это значения не имеет. Я вон у барона Петра Николаевича Врангеля всего только полгода и прослужил. Кроме пера, никакой оружии в руках не держал. А и то в истребительно-трудовых лагерях отсидел огромадный срок. Да еще меня на весь остаток жизни в лишенцы произвели. А ведь это, граждане, была та же самая русская армия, я что, французам каким служил?

Горбунов:

– А возьмем опять же мою историю… РККА бросила население, как, сказать, наш страхагент учительшу Ковалеву, – опрометью, безо всякого сожаления и по всем признакам навсегда. Тут надо же было как-то прилаживаться к новой жизни… Тем более что у оккупантов был красный флаг, и на Первое мая они гуляли. Потом: я же был не какой-нибудь там каратель, а обыкновеннейший полицай, вроде того же милиционера. Я что, людей вешал? Я Ваську Тарасевича гонял, который и при советской власти два раза сидел за мелкое воровство!

Половинская:

– Ты-то хоть, Степан Иванович, ходил при винтовке и с повязкой на рукаве, а я-то с каких блинов такие страдания претерпела? Вон русские царицы сплошь да рядом за немцев шли, и, кажется, ничего, безмолвствовал народ. А меня и чужие не одобряли за то, что я ихнего солдата приворожила – на свадьбу даже ни одна собака немецкая не пришла, – и наши в сорок четвертом чуть ли не всем городом били: ну почему такая несправедливость? Дед Серафим:

– Ты в этих краях, Клавдия, справедливости не ищи. В том-то вся и вещь, что ее тут нет испокон веков. Меня вон и у барона Петра Николаевича Врангеля чуть было не расстреляли за то, что я по нечаянности бумагу секретную искурил. И красные в истребительно-трудовых лагерях чуть-чуть не свели в могилу. Это я просто был такой человек мореный, что никаким историческим событиям оказался не по зубам.

Горбунов:

– Нет, это ты, старый черт, просто-напросто в последнюю войну уже был ни на что не годен. Вот кабы тебя мобилизовали наши в июне сорок первого года или немцы в полицаи произвели, вот тогда бы мы посмотрели, кто оказался бы в победителях – история или ты!

Половинская:

– Уж нас-то с Францеком, можно сказать, в куски история изломала. Просто она проехалась по нам всей тяжестью своего пресловутого колеса. Я вон на седьмом десятке все еще хожу в «немецких овчарках», а Францек сложил свои косточки под городом Могилевом – вечная ему память. Так мне в сорок четвертом году его начальство и отписало: «Погиб в боях за великую Германию». Только при чем тут великая Германия, не пойму, если он погиб под городом Могилевом?..

Горбунов:

– Это мы с тобой, Клавдия, ни при чем. Так себе, вроде дичка при большой дороге – кто ни прошел, тот сдуру и оборвал. А ведь, наверное, должно быть наоборот. То есть простой человек – это все, а великая Германия или там общественное выше личного – это идет предпоследним пунктом.

Дед Серафим:

– В том-то вся и вещь, что никогда, Степан, по-твоему не было и не будет. У нас еще при Николашке Кровавом общественное было выше личного. Про борьбу Ивана Грозного с врагами народа я даже и не заикаюсь. И насчет сплошной коллективизации при Михаиле Романове промолчу.

Половинская:

– И все-таки это удивительно: через такой кошмар мы прошли, и ничего, по-прежнему существуем!

Ну и так далее, в том же духе. Между тем самовар все еще дышит пахучим жаром, на небесах одна за другой выступают звезды, и старая яблоня шумит, повинуясь легкому ветерку, причем как бы завидуя, как бы очарованная шумит, дескать, до чего же, ребята, интересная у вас жизнь.

О ВРЕДЕ ЧТЕНИЯ

Павел Зюзин – с виду обыкновенный сорокалетний мужик, однако с точки зрения социальной психологии это такая исключительная фигура, что на всякий случай его следует описать. Он невысок ростом, коротконог, головаст, лицо у него нездорового цвета, растительность на нем скудная, уши непропорционально значительные, как у слона, глаза – маленькие, серые с искрой, расставленные до неприятного широко, – глядят они так лукаво-печально, что в худшем случае испугаешься, а в лучшем – насторожишься. Зимой и летом он носит одно и то же: допотопную вельветовую куртку, которые в свое время назывались «бобочками», дешевые штаны из «чертовой кожи», на голове – вязаную кепку, на ногах – гигантские кирзовые сапоги. Если хорошенько к нему приглядеться, то приходит на мысль, что в прошлом столетии он был бы среди тех, кто нищенствует, пророчествует и идет на костер из-за всякого пустяка.

Вообще этот человеческий тип сквозит нездоровьем, но Павел Зюзин за всю свою жизнь даже ни разу не простудился. Одно только в этом смысле в нем подозрительно – то, что он совершенно не способен к какому бы то ни было созидательному труду. Ну, не может человек работать, все у него из рук валится, и хоть ты, как говорится, кол на голове теши! В разное время совхозное начальство пробовало его в должности плотника, полевода, конюха, электрика, истопника общественной бани, шорника-надомника и даже собирателя лекарственных трав, но ни на одной из этих должностей он больше недели не продержался. Важно заметить, что Павел и сам был не рад тому, что ему не дается общественно полезная деятельность, и, дезертировав с очередного производственного участка, он всякий раз уезжал к тетке в Новый Иерусалим. В конце концов Павла определили на срамную по его годам должность ночного сторожа при конторе. С этим назначением он смирился.

Зато у Павла Зюзина есть «одна, но пламенная страсть» – чтение. Читать он выучился противоестественно рано, года в четыре, и с той поры уже ничем, кроме чтения, серьезно не занимался. Читает он, главным образом, художественную литературу, но иногда навалится и на исторические исследования, трактаты, толковые словари. Гнушается он только критическими статьями, и поэтому до такой степени невежествен в этой области, что считает Белинского малозначительным драматургом. Из-за страсти к чтению он много претерпел в жизни: со школой ему пришлось расстаться в четвертом классе, ровесники над ним всегда надсмехались, и ни одна девушка в округе не принимала его всерьез, так как левой рукой он мог, конечно, делать все то, что полагается делать нормальным парням, но при этом в правой руке будет обязательно держать книгу. Вообще книга – такая же принадлежность его фигуры, как кнут у пастуха, или дизельный дух у механизатора, или очки у бухгалтера Ковалева.

Поскольку здешний народ до такой степени занят в сельскохозяйственном производстве, что ему, как говорится, головы поднять некогда, и Павел Зюзин на всю деревню единственный читающий человек, как-то сама собой сложилась следующая традиция: время от времени Павел рассказывает односельчанам о книгах, которые он читал. Называется это «концертами» и происходит, в зависимости от разных причин, либо на бревнах, заготовленных для ремонта клуба, поблизости от того места, где висит било, либо в самом клубе, либо на деревенском «пятачке», оборудованном возле столетнего дуба на предмет танцев и посиделок. Заслуживает замечания, что благодаря этим «концертам» деревня совершенно в курсе русской классической, зарубежной классической и текущей литературы. Тут знают таких авторов, о существовании которых рядовые читатели не подозревают даже в крупных культурных центрах. Из-за того, что Павел Зюзин читает за всю деревню, к его нетрудоспособности, в общем, относятся снисходительно. Опишу один из таких «концертов».

Ближе к вечеру – если только пора не страдная, по телевизору не показывают ничего путного и стоит ведренная погода – человек двадцать-тридцать деревенских собираются, скажем, на бревнах, заготовленных для ремонта клуба, возле того места, где висит било, и посылают за Павлом бухгалтера Ковалева. Павел является серьезный, с томом за пазухой, руки в брюки. Кто-нибудь говорит:

– Ну и что у нас там новенького за отчетный период?

– Например, роман «Аэропорт», – отвечает Павел. – Автор Артур Хейли, американский писатель.

– Ничего?

– Ничего. Только нереально. Дикие у них какие-то люди. Я таких на практике не встречал.

– Слушай, Павел, – спросит его кто-то еще, – а чего тебе стоит прочитать что-нибудь по агротехнике или ветеринарии?

– Чего не могу, того не могу.

Действительно, Павел на дух не переносит так называемую специальную литературу, и сколько, например, механизаторы ни упрашивали его прочитать книгу о реставрации подшипников и справочник по ремонту трактора «Беларусь», он их читать упорно не соглашался.

– Так, а на какую тему у нас сегодня концерт? – спросит бухгалтер Ковалев, который во всем любит определенность.

– Сегодня концерт на тему «Старосветские помещики». Автор – Николай Васильевич Гоголь.

– Давно пора, – послышится чей-то голос. – Ты ведь, Паша, этих помещиков год читаешь.

– Так ведь я как читаю: чутко, вдумчиво, проникновенно. Бывают случаи, когда шестнадцать раз одно предложение прочитаешь, чтобы всецело освоить его художественное значение.

Вот, скажем, предложение: «Ты горд, говорю я тебе, и еще раз повторяю тебе: ты горд». Это предложение, фигурально выражаясь, по калорийности равняется Полному собранию сочинений какого-нибудь Анатолия Иванова.

Такая несусветная критика в адрес всесоюзного авторитета вызывает у деревенских неодобрительный ропот, поскольку они всегда придерживались той позиции, что если человек способен составить десять слов в одно внятное предложение, то его не годится критиковать.

– Итак, повесть Николая Васильевича Гоголя «Старосветские помещики», – продолжает Павел. – Но сначала, как всегда, напомню краткую биографию автора. Родился Николай Васильевич в начале прошлого века в деревне на Украине. Окончил Нежинский лицей – это такая школа, вроде нашего техникума. Потом переехал на жительство в Петербург, где начал свою литературную деятельность. Был холостым, бездомным, всегда без копейки денег – но это уже традиция. Умер в Москве сорока трех лет отроду по неизвестной причине.

Последние слова Павел сопровождает многозначительным разведением рук, давая понять, что великие писатели – такой мудреный народ, что им ничего не стоит умереть по неизвестной причине.

– «Старосветские помещики» были написаны… – на этих словах Павел достает из-за пазухи том и начинает его листать, – были написаны приблизительно в 1834 году, так как Гоголь начал над ними работать в конце тридцать второго года, а в тридцать пятом они уже вышли в свет. В чем там дело… Живут себе помещики, старички, он и она, бездетные. Ее зовут Пульхерия Ивановна, его – Афанасий Иванович. Живут они душа в душу, семья у них, можно сказать, образцовая, но образ жизни, конечно, глубоко старорежимный, предосудительный: спят и едят – более ничего.

– Это прямо как наш районный уполномоченный, – замечает кто-то, и все смеются; если районный уполномоченный присутствует на «концерте», он недовольно кашляет в лодочку из ладони.

– И вот поди ж ты! – говорит Павел, выкатывая глаза. – Оказывается, что при всем этом они ужасно симпатичные старички! Он такой дородный, юморист, – Паша лицом и фигурой изобразил дородного юмориста, – а она: маленькая, пугливая, добродушная старушонка, – Паша и старушонку изобразил. – Он все время ее стращает: «А что, – говорит, – если наш дом загорится? Куда мы с вами, Пульхерия Ивановна, денемся?» Она ему: «Все-то у вас, Афанасий Иванович, глупости на уме…»

Далее Павел во всех подробностях передает содержание «Старосветских помещиков» и при этом так живо изображает то старосветских помещиков, то серенькую кошечку, то приказчика-проходимца, что односельчане следят за ним, раскрыв рты. В заключение он приступает к анализу идейной стороны дела:

– Впрочем, это все, как говорится, сюжет, который у плохих писателей всегда имеет самостоятельное значение. Но большие писатели относятся к сюжету только как к орудию производства, а вообще они всегда норовят посредством его что-то сказать. Что же говорит нам Николай Васильевич Гоголь? В данном конкретном случае он нам говорит, что вот вроде бы люди только и делают, что спят и едят, а следишь за их жизнью, и от жалости наворачивается предательская слеза. Потому что люди-то хорошие, добродушные, а и жили как дураки, и умерли как дураки из-за того, что верили в предрассудки. Не то время, не то окружение – и пожалуйста: из жизни получается анекдот! Причем я считаю, что эта тема злободневна и в наши дни, в том смысле, что если бы я, например, родился в Костроме, а не в нашей злосчастной Степановке, то в области чтения я наверняка вышел бы в большие специалисты.

– Гоголь вон тоже в деревне родился, – с ядовитым выражением скажет районный уполномоченный, если он присутствует на «концерте», – и тем не менее достиг выдающихся художественных результатов. Так что – спокойно, товарищ Зюзин!

– Да, но ведь у него были культурные родители! – горячо возражает Павел. – Они понимали, что к чему. А моя мама Нюра, которая сроду не знала, с какой стороны книга открывается, в одиннадцать лет приставила меня к вилам! В этом смысле меня только одно окрыляет: какое художественное произведение ни возьми, везде у людей невзгоды, везде что-нибудь, да не так! Вообще страшная штука – литература. Вот вы, товарищи, пашете себе, поднимаете надои и в ус не дуете в остальном – и, наверное, правильно делаете, – но только литература нам тем не менее показывает: почему-то жизнь все еще не так прекрасна, как того заслуживает человек. И даже более того – жизнь, это сплошная недоработка. Не знаю, как вы, а у меня сердце кровью обливается, как подумаю, что жизнь – это сплошная недоработка. Ведь полторы тысячи лет существует наша преподобная нация, а все-то у нас так или иначе наперекосяк. Ох, тяжело мне, товарищи, исключительно тяжело!

– А вот это уже злобное очернительство! – восклицает бухгалтер Ковалев. – Ты давай, Павел, сворачивай свою лавочку, а то я на тебя в район настучу.

– Ну, настучи, – смиренно говорит Павел, и все расходятся по домам, несколько пришибленные темными Пашиными словами.

СЛАВЯНЕ

Прежде всего нужно оговориться, что этот рассказ, собственно, не рассказ, то есть не рассказ в литературном смысле этого слова. Видите ли, писательство – занятие щекотливое и даже двусмысленное. С одной стороны, писатель вроде бы отображает реальность, во всяком случае, сочиняя, он ориентируется на правду, а с другой – занимается совершенными выдумками, да еще жульнически снабжает их символами действительности, норовя, как говорится, продать воробья за певчего соловья. Например, он пишет, соображаясь со здравым смыслом, присовокупляет необязательные, но усиливающие впечатление вероятности описания и картины природы, придумывает персонажам характерные имена, а также вкладывает им в уста балабольные речи, весьма напоминающие те, какие в ходу у живых людей. Так вот, в этом смысле мой рассказ – не рассказ, поскольку в нем отсутствует выдумка, и все то, что последует ниже, имело место в Москве в один из ноябрьских дней 1983 года.

В этот день я писал все утро. Потом я навестил одного своего приятеля, захворавшего какой-то детской болезнью, забежал в издательство «Московский рабочий» и, перед тем как воротиться домой, сделал визит в маленькую закусочную, известную под названием «рассыпная». Я взял портвейну, две карамельки и устроился у окна. Только я устроился у окна, как ко мне подсаживается человек и, я чувствую, сейчас замучает меня разговором. Действительно: он некоторое время заглядывал мне в глаза, а потом его, что называется, прорвало.

Честно говоря, сначала я пропускал его слова мимо ушей и только старался смотреть на него таким образом, чтобы ему было стыдно. Но затем я стал невольно прислушиваться – с этого все, собственно, началось.

– …Куда ни пойдешь, везде наткнешься на какой-нибудь очаровательный закоулок, – говорил сосед, – просто удивительный город Москва! И знаете, есть один закоулок, который дороже мне всей Европы. Тут недалеко, рядом с Арбатом, в самом начале Малого Афанасьевского переулка, есть что-то вроде крошечной площади, чрезвычайно уютной и симпатичной. Если станешь спиной к Арбату, то направо будет остановка 39-го троллейбуса, а налево – палисадник с тремя кленами и туркменское представительство. Кругом старинные московские дома, окошки смотрят по-человечески и, вы знаете, не городская, какая-то буколическая тишина. С Калининского проспекта – шум, гам, а здесь тишина, только троллейбус изредка прошелестит…

Я на этом месте всю свою молодость простоял. Раньше была такая мода: встанешь, как дурак, и стоишь. Стоянка у меня была возле шестого дома, прямо против Филипповского переулка, там еще было одно окошко по правую руку: на фигурно вырезанной бумажной подстилке горшки с цветами, с иваном мокрым, кажется, белые занавески, накрахмаленные до сахарного состояния, а между горшками сидела куколка, изображающая младенца, раньше назывались они – «голыш». Стоишь себе, вдруг: тень-тень… колокола звонят, там рядом церковь апостола Филиппа. Старушки пошли. Потом, уже ближе к обеду, идут старшеклассницы в белых фартуках, и сразу в переулке запахнет отечественными духами…

А на четвертом курсе я женился и уехал на Запад. Дело в том, что моя жена была подданной Соединенного Королевства. Мы с ней так договаривались: здесь поживем, там поживем, здесь поживем, там поживем… Там мы с ней жили в Люксембурге. Немного в Париже, немного в Брюсселе, но главным образом в Люксембурге.

И знаете, что удивительно, люди везде живут одинаково, то есть обыкновенно. Первое время бросаются в глаза всякие мелочи, и поэтому кажется, что жизнь в Брюсселе не похожа на жизнь в Москве. Потом все становится по местам, но первое время даже сердишься, до того непривычно. Жизнь там, знаете ли, чистенькая, аккуратная, и с непривычки зло на нее берет. Во-первых, все страшно расчетливы, особенно насчет денег, и от этого складывается впечатление, что люди бедно живут. На самом деле просто у них во всем точность и экономия. Во-вторых, им не о чем разговаривать. У меня первое время от их разговоров прямо мозги чесались: ля-ля-ля, ля-ля-ля… и все это, знаете ли, с таким умным видом с таким достоинством, а о чем ля-ля-ля?.. Ни о чем: в огороде бузина, а в Киеве дядька. Кроме того, вообще по-ихнему говорить – это целая мука. Видите ли, мы иначе говорим, не в том смысле, что на другом языке, а иначе. У русского, в сущности, у каждого свой язык, а, положим, англичане все говорят формулами, заготовками, это очень нудно так разговаривать. Потом, трудно обходиться без наших вроде бы ничего не значащих выражений, которые на самом деле многое значат. Например, на тебя напало такое чувство, что нужно сказать: «Ну, ты даешь!» – а ведь ни за что так не скажешь. Можно сказать «ты странно поступаешь», но «ты даешь» – хоть на уши становись, все равно не скажешь. Одним словом, мука…

И вот в один прекрасный день все это довело меня, как говорится, до точки кипения. Дело было в Париже. Значит, выпил я, выпил немного – там быть пьяницей может себе позволить только очень состоятельный человек, – выпил и стал безобразничать, как будто я в стельку пьян. Ну там, песню спел, пристал к одному прохожему, а под конец, хотите верьте, хотите нет, в знак протеста немного помочился на площади Этуаль.

Полтора месяца в тюрьме отсидел! Когда я на суде все рассказал, что к чему, судьи головы сломали, не знали, как квалифицировать мой поступок. Отсидел, как говорится, от звонка до звонка.

И вот как-то утром, уже на свободе, просыпаюсь я и – странное чувство… Такое чувство бывает по утрам у людей, которым рано идти на работу: так гадко, что жить не хочется. Что такое? Встаю, подхожу к окну: серенький индустриальный пейзаж, только нижние этажи праздничные, похоже на бедно одетого человека в новых ботинках. Машины мчатся, людей нет, пусто. И вдруг мне припоминается то самое окошко в Малом Афанасьевском переулке. Припоминается так живо, что меня прямо током ударило. Увиделись белые занавески, горшки с цветами, куколка, наши богомольные старушки, а на душе уже и колокола тенькают, и троллейбус шуршит, и какая-то мелодия играет – прямо скажу: тяжело! Так тяжело, что я, грешным делом, всплакнул. Стою у окна, реву, а за спиной жена ворочается в постели и вздыхает, по-английски, знаете ли, вздыхает, наши так не вздыхают.

Это называется – тоска по родине. Уж не знаю, естественно это или противоестественно, но прежде я ни о какой родине вообще понятия не имел. Ну что это за овощ такой, в самом деле: родился в Северодвинске, жил в Термезе, умер в Улан-Удэ…

Прямо скажу, не ожидал, что это так серьезно, не ожидал! Поразительное и, вы знаете, страшное чувство! Это неудобопонятно, но за простой тоской здесь проглядывает именно страх, именно он и есть, так сказать, лейтмотив всего этого дела. Страшно вдруг умереть, страшно, что все чужое, страшно, что на тысячи километров вокруг некому сказать «Ну, ты даешь», просто страшно. Это очень похоже на то чувство ужаса, которое испытывают маленькие дети, когда они теряются; я в детстве часто терялся.

Как только проснулась жена, я ей говорю: сегодня же едем в Союз. Говорю, что если я хоть раз не постою на своем месте в Малом Афанасьевском переулке, то не знаю, что я с собой сделаю. Она ни в какую. Капризничает, ругается и язвит насчет загадочной славянской души. Признаюсь, тут я не выдержал: дал ей по морде, потом надел свою московскую кепку и был таков. Теперь представьте мое положение: ни одного товарища на несколько окрестных государств, денег нет, есть нечего, о настроении я уже не говорю. Первая мысль – видимо, подохну где-нибудь под забором. Но, вы знаете, выкрутился. Дошел пешком до Гамбурга, там залез в трюм сухогруза, доплыл до Норвегии и здесь перешел границу. Бог меня вынес, границу я перешел, как шпион какой-нибудь, без сучка без задоринки. И вот он я!..

На этом мой сосед замолчал и стал томно озираться по сторонам.

– Послушайте, – сказал я, – а вы, случаем, не врете?

– Вру, – ответил сосед. – Я начинающий писатель, фамилию опустим. Зная, что вы член редколлегии журнала «Простор», я вам нарочно пересказал сюжет моего последнего рассказа, с той задумкой, чтобы его продать.

– Балаболка ты, – говорю я, обидевшись, – балаболка и дурак.

– Пускай я буду дурак, – говорит он, – только тебе, и диоту, такого рассказа сроду не написать.

– Я не идиот, – говорю я, – а советский писатель, и если ты сейчас же не извинишься, то я тебя убью не отходя от кассы.

– Ну, это, положим, одна фантазия, – говорит сосед, и вслед за этим у нас с ним выходит драка.

Дело кончилось плохо, нас обоих забрали в милицию.

– Что-то много у нас писателей развелось, – сказал милиционер, который разбирал нашу склоку, – то ни одного не видел, а то сразу двоих привели! Давайте-ка документы…

Я предъявил паспорт, а мой неприятель долго лазил по карманам и наконец вытащил водительские права, выданные дорожной полицией Люксембурга.

С некоторых пор у нас писатели не в чести?. Одно время их уважали, потом боялись, а нынешние хозяева жизни не то чтобы писателей презирают, а скорее относятся к ним до обидного снисходительно, как к неопасным шалопаям вроде филателистов или толкователей вещих снов. В чем тут дело, так сразу не разберешь: то ли публика резко поглупела, то ли изящная словесность сдала и, может быть, даже находится при последнем издыхании, однако же действительность такова, что в России теперь писатели не в чести.

Между тем художественная литература насущна, как кислород. Это, конечно, не доля в «Бритиш петролеум», но если, не приведи господи, очередное поколение русских людей в полном составе сопьется с круга, все же литература донесет до потомства понятие о возвышенном, без которого человек — не то чтобы, не полностью человек. Второе: квалифицированный писатель вряд ли умнее квалифицированного читателя, но он видит насквозь и умеет формулировать, то есть он знает, как вылущить истину и выставить ее во всей шокирующей наготе; стало быть, кто умеет формулировать, тот крайне опасен для проходимцев и дураков. Третье: если вы сидите дома за книгой, то сосулька не свалится вам на голову, телевизор не взорвется, вас не застрелят по нечаянности в ходе бандитской разборки и не собьет пьяный мотоциклист. Одним словом, нужно внимать художественному слову, тогда, по крайней мере, вас не так просто будет загипнотизировать и надуть.

Вот, скажем, сейчас на глазах разворачивается общенациональная драма в связи с переводом, казалось бы, невещественных возможностей в плоскость, казалось бы, вещественного рубля. По российскому обыкновению, понять ничего нельзя. Вроде бы чего лучше: и государству расчетливее, и бабушке удобней, чтобы заместо льготы на телефонную связь с Гренландией можно было приобрести дополнительный батон докторской колбасы. Однако же в результате народ кровно обижен на правительство, правительство — на народ.

Одно дело, что наш человек прочно знает: у нас правительства в принципе благотворительностью не занимаются, так что в каждой реформе ищи подвох. Это наша родовая память нам подсказывает: если Борис Годунов ради упорядочения землепользования устроил нам Юрьев день, если прогрессивный соляной налог, введенный Алексеем I Тишайшим, вылился в страшный голод, если в 1861 году наших пращуров освободили от крепостной зависимости без земли, то от монетизации льгот точно добра не жди.

Другое дело, что власть в России всегда исполняла свои функции абы как. Именно как дворники свои функции исполняют, медицина, крестьянство, но только еще хуже, потому что отечественная государственность умеет существовать, если рабочему человеку сравнительно ничего не платить или не платить решительно ничего.

В том-то вся и штука, что наши власти предержащие всегда озорничали в надежде на долготерпение народа, в сладкой уверенности, что он безответный, двужильный и безропотно снесет самый дерзкий эксперимент. То есть верхи мало того что не уважали так называемые низы, они их не боялись, — вот в чем наша всемирно-историческая беда. Если бы король-солнце запретил во Франции носить бороды, Великая революция свершилась бы значительно раньше; и одним Кромвелем дело не обошлось бы, если бы англичанам устроили химизацию всей страны. А у нас то Юрьев день, то бороды режут, то ни с того ни с сего введут новое правописание — и ничего, относительно тишина.

С монетизацией льгот дело, правда, не обошлось. Оно и понятно: всему есть предел, даже долготерпению народному, и слишком грех перед Богом обидеть наших стариков и старух, которые целую жизнь отработали на кабинетную идею, отъедались два раза в году, на большие праздники, и только при немцах узнали, что это за диковинка — шоколад. Но правительство обиделось на взбунтовавшееся старичье, и это тоже понятно, потому что в нем заседают люди сравнительно молодые, а молодежь нынче стоит на том же, на чем, собственно, и наши старики стояли: кто не работает, тот не ест.

Вот где собака зарыта: все мы в чем-то девочки и мальчики до гробовой доски, а в чем-то старики и старухи с младых ногтей. Из-за этого возрастного сбоя, сильно влияющего на психику, мы, бывает, вульгарно расчетливы там, где нужно быть милосердными, и наивны тогда, когда нормальные люди опираются на расчет. У нас никому не придет в голову канканировать на Красной площади по поводу принятия очередной неработающей конституции, поскольку мы, в отличие от французов, народ мрачный, вообще серьезный, но ничего не стоит единодушно избрать в Думу забубенного уголовника, который только что не ест на завтрак грудных детей. Иначе говоря, это как раз наши старики и старухи по широте душевной выбрали себе монетизацию льгот, как в свое время накачали себе на шею малограмотного осетина, который так пошерстил страну, что понятие «порядочный человек» нынче без малого атавизм.

Одним словом, нужно читать книги, тогда, по крайней мере, нас не так просто будет загипнотизировать и надуть. Понятно, что «Евгений Онегин» — это длинно и скучно, но хотя бы можно раскрыть на досуге сборник русских пословиц, которые вообще способствуют деятельности разума и души. Положим, откроешь его на 22-й странице, а там: «Какие сани, такие и сами», или: «Виноват волк, что корову съел, виновата и корова, что в лес забрела».

Какова роль чтения книг в жизни человека? Над этой проблемой
рассуждает В. А. Пьецух.

Раскрывая данную проблему, автор
обращает внимание на то, что «большой писатель…есть высший подвид человека
разумного, наделённого способностью мыслить и чувствовать, как никто, его сочинения
непременно следует прочитать». Действительно, человек обращается к
произведениям писателей, чтобы приобрести уникальные знания, имеющиеся в
неповторимых творениях прозаиков.

Особого внимания заслуживает мнение
писателя о том, что истинной причиной, по которой «люди испокон веков тянутся к
дельной книге», является «потребность в общении с самыми светлыми умами»,
которую не может удовлетворить близкое окружение человека. Я думаю, этим
примером автор хотел показать, что книга – инструмент, способный удовлетворить
духовные нужды человека в исканиях себя, смысла своей жизни, вопросах
мироздания.

Оба приведённых примера, дополняя друг
друга, позволяют увидеть, что чтение книг очень важно для духовного развития
человека, ведь благодаря этому занятию он получает новые знания, которые могут
быть полезны в жизни.

Автор стремится донести до читателя
мысль о том, что благодаря чтению человек способен связаться с мудрым автором,
который поможет приобщиться к знанию о жизни и о себе, то есть достичь истины.

С мнением В. А. Пьецуха трудно не
согласиться. Именно благодаря чтению человек погружается в совершенно другой мир,
мир мысли и фантазии мудрых людей, феноменов человечества, приобретая нужные
для себя знания, делая важные заметки. У каждого из нас, наверное, есть любимый
автор, читая которого, восхищаешься точностью его изречений. Например, я люблю
читать произведения великого русского прозаика А. П. Чехова, который раскрывает
в своих творениях особенности русского менталитета, русских традиций,
проблематику социальных, научных и философских идей конца девятнадцатого века,
повлиявших на российское общество того времени.

В заключение всего вышесказанного ещё
раз подчеркну: чтение книг играет в жизни человека важную роль, обогащая его
новыми знаниями, позволяя ему погрузиться в мир фантазии.

(1)Принято считать, что литература человечества началась с древнего шумерского эпоса «Сказание о Гильгамеше». (2)Писалось это сочинение аж в третьем тысячелетии до нашей эры, и, следовательно, изящная словесность будет постарше египетских пирамид.

 (3)С тех пор было написано великое множество книг, умных и дурацких, талантливых и не сказать чтобы отмеченных «искрой Божьей», которые (в том-то всё и дело) физически невозможно перечитать. (4)Спрашивается: а чего, собственно, ради скрипели перьями, может быть, миллионы людей, обременённых даром художественного слова, зачем они недосыпали-недоедали и мучились под пытками синтаксисом, если их сочинения обречены на безвестность, если книги, рождённой в ночной тиши, никогда не коснётся человеческая рука? 

(5)С другой стороны, интересно: вот уже пять тысяч лет, как человечество не отстаёт от чтения, хотя у него хлопот, что называется, полон рот (тут тебе и бесконечные междоусобицы, и кризис неплатежей), а он всё почитывает на досуге, словно это, казалось бы, зряшное пристрастие злободневно. (6)Вроде бы и практического толка от этого занятия никакого: всё-таки книжку прочитать – это не то, что делянку под картошку вскопать или починить в доме электропроводку, вроде бы и без того жизнь коротка, как заячий хвост, и глаза портить не годится, и основные вопросы бытия давно закрыты, а людей всё тянет к печатному слову, точно в нём заключена какая-то великая благодать…

 (7)Что до первого пункта, то ответ на него таков: люди, обременённые даром художественного слова, пишут потому, что есть такая болезнь – писатель и этот страдалец не может не сочинять. (8)Болезнь эта весьма распространённая, особенно у нас, в России, где писатель двести лет стоял наравне с апостолами, а теперь перешёл на положение городского дурачка, бездельника и недотёпы, который не умеет даже электричество починить. 

(9)Другое дело, что бывает писатель, имеющий что сказать городу и миру. (10)А бывает писатель, который только и может, что в письменном виде поделиться с публикой своими наблюдениями над вечерней зарёй, характерами современников, а то и расцветкой бабочки махаона. (11)Но при этом ни того ни другого нимало не интересует, прочитают ли их писанину или не прочитают, признает публика искромётный талант творца или не признает, и даже им неважно, выйдет рукопись в свет или навеки упокоится в ящике письменного стола. 

(12)По второму пункту: люди вот уже пять тысяч лет читают книги по той причине, что им от Бога вышло такое внушение – раз своего ума мало, если ты бесчувствен, как сапог, то потрудись освоить хотя бы часть корпуса великой литературы, чтобы приобщиться к великому знанию о жизни и о себе. (13)И ведь действительно: с мудрым автором связаться через печатное слово – это совсем не то, что выяснить по сотовому телефону у Саши или у Маши, что они кушали на обед; это совсем не то, что выслушать от матери нагоняй за бестолковость и нерадение. 

(14)Исключительно по той причине, что большой писатель представляет собой феномен, что он есть высший подвид человека разумного, наделённого способностью мыслить и чувствовать, как никто, его сочинения непременно следует прочитать. (15)Лев Толстой нас вдохновит своим озарением: «Мне говорят, я несвободен, а я взял и поднял правую руку». (16)Чехов насторожит категорическим императивом: «В человеке всё должно быть прекрасно…» (17)В свою очередь, Достоевский нам сообщит: «Широк, слишком широк русск

Мне, естественно, не везло: я постоянно назначал не ту игру, которую следовало, забывал про «снос», два раза нарвался на абсолютно выигрышном мизере — словом, мне не везло, что объяснялось и, так сказать, географической близостью Саши, сидевшей от меня в нескольких сантиметрах, и тем, что по причине этой близости я нервничал и все время пускался в дурацкие разговоры. Например:

— Что же ты, гусь ты этакий, делаешь? — говорил я приятелю, игриво заглядывая в его карты. — Обещал взять на пиках семь взяток, а сам, фигурально выражаясь, сидишь без штанов!.. Разве это по-мужски?! Мужчина тем и отличается от попугая, что он соображает, что говорит. Если он говорит, что завтра будет землетрясение, значит, должно быть землетрясение…

Во время этих моих монологов Саша то и дело косила в мою сторону и вздыхала: верно, ей было за меня совестно. А я думал: «Отчего это влюбленность так оглупляет?» — и нервничал еще пуще.

Вскоре карты нам наскучили, и мой приятель спрятал колоду в своем реликтовом поставце. На улице уже наступили сумерки: тени исчезли, воздух, набухший мглой, казался грустно-тупым, как глаза зевающего человека; стояла та немного томная тишина, которая всегда устанавливается ближе к сумеркам, и ее нарушало единственно уютное тиканье ходиков, разрисованных фантасмагорическими цветами.

Потом мы пили чай с брусничным вареньем: мой приятель пил чай из граненого стакана в серебряном подстаканнике, Саша пила из блюдечка, по старинному образцу, а я — чуть ли не из вазочки для цветов. Что-то в одиннадцатом часу Саша засобиралась, и я со смущением вызвался ее проводить.

На дворе было уже так темно, что, как говорится, хоть глаз выколи. Ночное небо имело грязноватый оттенок, видимо, оно было затянуто облаками, а в воздухе, полном запахов осеннего тлена, стояло что-то окаянное, предвещающее беду. Я думаю, это тягостное предчувствие в первую очередь объяснялось полным безветрием и противоестественной тишиной; даже собаки, и те молчали. В общем, стояла «воробьиная ночь».

Хотя Сашина избушка находилась в дальнем конце деревни, провожание заняло считанные минуты. Дойдя до крылечка, мы с Сашей остановились, и наступило то неловкое, мучительное молчание, которое неизбежно должно было наступить. Мне очень хотелось, чтобы Саша пригласила меня зайти, то есть я не представлял себе, как буду жить дальше, если этого не случится, но по всему было видно, что она отнюдь не расположена вести со мной полночные разговоры, а расположена как раз завалиться спать.

Кажется, мы простояли так целую вечность, как внезапно над нашими головами сверкнула молния, на мгновение озарившая окрестность жемчужным светом, и затем раздался оглушительный гром, который произвел на меня впечатление неожиданного удара по голове. Вдруг сделалось так душно, что стало нечем дышать, но в следующую минуту грянул проливной дождь, взбивший на деревенской улице клубы пыли, и в ноздри пахнуло благоуханием. Хочешь не хочешь, Саше пришлось звать меня в дом. «А еще говорят, бога нет», — подумал я, ступая на ветхонькое крыльцо.

Сашино жилье состояло из одной небольшой комнаты, по-женски чистенькой и уютной. В правом ближнем углу находилась свежепобеленная печка, у противоположной стены стоял стол, накрытый клетчатой скатертью, и два венских стула, а у окошек с крахмальными занавесками — узкая металлическая кровать, которая возбудила во мне чувство благоговения. Пахло здесь замысловатой помесью косметики, чего-то горелого и известки.

Только я осмотрелся, как раздался всесотрясающий раскат грома, и в избе погас свет. Ставлю голову против коробки спичек, что внезапно наступившая темень натолкнула нас на одну и ту же сокровенную мысль, или чувство, или предчувствие, которое скорее всего вызвало в Саше законную настороженность, а во мне такую бурю сладких переживаний, что я, как после погони, вдруг задышал жадно и тяжело. Я до такой степени разнервничался, что у меня даже схватило сердце.

— Что-то у меня сердце схватило, — сказал я Саше и внутренне улыбнулся тому потешному предположению, что, вероятно, от любви в принципе можно исцеляться при помощи валидола.

— Вы знаете, Петя, у меня тоже, — сказала Саша. — Наверное, это давление скачет. Давайте-ка, от греха подальше, примем сердечных капель.

— Давайте, — согласился я, — только, если вы не против, на брудершафт.

Я почувствовал, то есть не увидел, поскольку темень стояла полная, а именно почувствовал, что в ответ на мои слова Саша отрицательно усмехнулась.

— Впрочем, я не настаиваю, — обиженно сказал я.

— И правильно делаете, — сказала Саша. — Вообще должна вам сообщить, что в эти игры я давно уже не играю.

— Собственно, что вы имеете в виду? — спросил я, хотя я отлично понял, что именно она имела в виду.

Саша не ответила и правильно поступила.

За окошком рябым темно-перламутровым занавесом по-прежнему стояли воды небесные, по-прежнему время от времени вспыхивала молния, и струи дождя внезапно остекленевали, повисая в воздухе стеклярусной бахромой.

— Так что же вы все-таки имели в виду? — опять спросил я и почувствовал себя идиотом.

Черт меня дернул приставать к Саше с этим дурацким «что вы имеете в виду». Она вдруг завела романтическую историю о том, как один капельмейстер заставил ее выпить на брудершафт, и с тех пор она целых семь лет не может с ним развязаться. В этой истории были главы о ночных восторгах, о полном духовном соединении и о скандалах с рукоприкладством.

Я молча слушал ее историю и прямо чумел от ревности и любви. Мне было одновременно и горько и сладко, и плакать тянуло, и непереносимо хотелось целовать ее шлепанцы, почему-то стоявшие на подоконнике, словом, во мне происходил такой душевный переполох, такая неистовая комбинация из боли и радости меня донимала, что в конце концов на ум пришла одна превосходная мысль, которая впоследствии безотказно скрашивала мою жизнь: я подумал, что вот, кажется, я несчастлив, а в то же время как будто и счастлив, из чего вытекало то душеспасительное заключение, что в энергетическом смысле между счастьем и несчастьем нет никакой разницы…

Он никогда не сидел в тюрьме…

Он никогда не сидел в тюрьме, не умирал с голоду, не замерзал, не тонул, не скрывался, сроду не знал боли острее зубной, и поэтому считал свою жизнь никчемной, недостойной мужчины, вообще настоящего человека. В первой молодости он из-за этого очень переживал и как-то даже уехал с геофизической экспедицией в Теберду, но у него внезапно открылась какая-то аллергия — то ли на тушенку, то ли на жидкость от комаров, — и он был вынужден возвратиться к прежнему, малоромантическому существованию. Двадцати семи лет он женился на своей бывшей сокурснице и к тридцати четырем годам, когда с ним случилась эта история, уже имел двоих ребятишек. Фамилия его была Коромыслов.

К этому времени чета Коромысловых достигла известного благосостояния: у них была трехкомнатная квартира, а в ней все то, чему полагается быть, когда вы достигаете известного благосостояния. Понятное дело, Коромыслов смирился. Более того: с годами он окончательно укрепился в том мнении, что жизнь — это отнюдь не праздник, а своего рода обязанность, даже отчасти служба, и если вы порядочный человек, то ваша первейшая задача будет заключаться в максимальном соответствии своей человеческой должности согласно, так сказать, положению о жизни и штатному расписанию судеб. Единственно, что осталось у него от прежнего беспокойства, был большой портрет Горького, полный комплект «Библиотеки приключений» и сломанная тульская одностволка. Но когда Коромыслов бывал, что называется, подшофе, он ерошил волосы и со слезою в голосе восклицал:

— Разве это жизнь? Это недоразумение, а не жизнь!

Видимо, тоска по какой-то исключительной доле сидела в нем все-таки глубоко.

Теперь о другом. Водится у нас один вредный подвид человека разумного; представители этого подвида тем отличаются от нормальных людей, что не мыслят своего существования без того, чтобы нам с вами как-то не подкузьмить. Впрочем, эти люди измываются над нами без злого умысла, а по причине чувства некоторого превосходства, соединенного с избытком веселости и здоровья, потому что в них сидит некая неистребимая егоза, которая то и дело подбивает их на разные остроумные гадости и злодейства: они выписывают нам журнал «Вопросы энтомологии», устраивают свидания с любовниками жен, вывешивают объявления, гласящие, что будто бы мы торгуем породистыми щенками или скупаем яичную скорлупу. Говорят, абсолютным чемпионом по этой линии остается один замечательный композитор, который, помимо всего прочего, обеспечил себе вечную память тем, что однажды опечатал квартиру одному замечательному писателю, а поскольку этот писатель был человеком мнительным, он с перепугу месяца два прятался по знакомым. Разумеется, озорник, который затеял нашу историю, посредственность рядом с замечательным композитором, но тоже большой прохвост.

  • О волках ходит много выдуманных рассказов текст причастный оборот
  • Нурсултан на казахском как пишется
  • Нурия сайяр сказки айсылу
  • Нурия на английском как пишется
  • Нури хадиг армянская сказка