- Красношейка
- Мальчик и синичка
- Сказка про цыпленка
- Пасхальное яичко
- Сказка про пасхального кролика
- Пасхальная сказка про волка
- Помощник пекаря
- Чукчин замок
- Царские писанки
- Яичко
- Звонарь
- Пасхальная фиалка
Рады представить нашим читателям подборку из разных источников, посвященную Воскресению Христову и светлому празднику Пасхе.
Красношейка
Случилось это в первые дни творения, когда Бог создавал небо и землю, растения и животных и всем им давал имена.
Если бы мы больше знали о том времени, то лучше бы понимали Божий промысел и многое из того, чего теперь не можем понять…
Итак, однажды Господь Бог сидел в раю и раскрашивал птиц. Когда подошла очередь щегленка, краски закончились, и мог он остаться совсем бесцветной птичкой. Но кисти еще не высохли. Тогда Господь взял все свои кисти и вытер их о перья щегленка. Вот почему щеглёнок такой пестрый!
Тогда же и осел получил свои длинные уши — за то, что никак не мог запомнить своего имени. Он забывал его, как только делал несколько шагов по райским лугам, и три раза возвращался и переспрашивал, как его зовут. Наконец Господь Бог, потеряв терпенье, взял его за уши и несколько раз повторил:
— Осел твое имя. Запомни: осел, осел!
И, говоря это, Бог слегка тянул и тянул осла за уши, чтобы тот лучше расслышал и запомнил свое имя.
В тот же день была наказана и пчела. Как только Бог создал пчелу, она сразу полетела собирать нектар. Животные и первые люди, услышав сладкий запах меда, решили его попробовать. Но пчела ни с кем не хотела делиться и стала отгонять всех от своего улья, пуская в ход ядовитое жало. Господь Бог увидел это, позвал к себе пчелу и сказал ей так:
— Ты получила от меня редкий дар: собирать мед — самую сладкую вещь на свете. Но я не давал тебе права быть такой жадной и злой к своим ближним. Запомни же! Отныне, как только ты ужалишь кого-нибудь, кто захочет отведать твоего меда, ты умрешь!
Много чудес произошло в тот день по воле великого и милосердного Господа Бога. А перед самым закатом Господь создал маленькую серую птичку.
— Помни, что твое имя красношейка! — сказал Господь птичке, сажая ее на ладонь и отпуская.
Птичка полетала кругом, полюбовалась прекрасной землей, на которой ей суждено было жить, и ей захотелось взглянуть и на себя. Тогда она увидела, что вся она серенькая и что шейка у нее тоже серая. Красношейка вертелась во все стороны и все смотрела на свое отражение в воде, но не могла найти у себя ни одного красного перышка.
Птичка полетела обратно к Господу.
Господь сидел, милостивый и кроткий. Из рук его вылетали бабочки и порхали вокруг Его головы. Голуби ворковали у Него на плечах, а у ног Его распускались розы, лилии и маргаритки.
У маленькой птички сильно билось от страха сердечко, но, описывая в воздухе легкие круги, она все-таки подлетала все ближе и ближе к Господу и, наконец, опустилась на Его руку.
Тогда Господь спросил, зачем она вернулась.
— Я только хотела спросить у тебя об одной вещи, — отвечала птичка.
— Что же ты хочешь знать? — сказал Господь.
— Почему я должна называться красношейкой, когда я вся серая от клюва и до кончика хвоста? Почему мое имя красношейка, когда у меня нет ни одного красного перышка?
Птичка умоляюще взглянула на Господа своими черными глазками и затем повернула головку. Она увидела вокруг себя огненных, с золотистым отблеском фазанов, попугаев с пышными красными ожерельями, петухов с красными гребешками, не говоря уже о пестрых бабочках, золотых рыбках и алых розах. И она подумала, что ей хватило бы одной красной капельки на шейку, чтоб она сделалась красивой птичкой и по праву носила свое имя.
— Почему я называюсь красношейкой, если я вся серая? — снова спросила она, ожидая, что Господь ей скажет: «Ах, дорогая! Я забыл окрасить перышки на твоей шейке в красный цвет. Подожди минутку, сейчас Я все исправлю».
Но Господь только тихо улыбнулся и сказал:
— Я назвал тебя красношейкой, и ты всегда будешь носить это имя. Но ты сама должна заслужить красные перышки на своей шейке.
И Господь поднял руку и снова пустил птичку летать по белому свету.
Красношейка полетела по раю, глубоко задумавшись. Что может сделать такая маленькая птичка, как она, чтобы добыть себе красные перышки?
И придумала только одно: свить себе гнездо в кусте шиповника. Она поселилась среди шипов, в самой середине куста. Она, казалось, надеялась, что когда-нибудь лепесток цветка пристанет к ее горлышку и передаст ему свой цвет.
Бесконечное множество лет протекло с того дня, который был самым счастливым днем вселенной.
Давно животные и люди покинули рай и разошлись по всей земле. Люди научились возделывать землю и плавать по морям, построили величественные храмы и такие огромные города, как Фивы, Рим, Иерусалим.
И вот наступил день, которому тоже суждено было на вечные времена оставить о себе память в истории человечества. Утром этого дня красношейка сидела на невысоком холмике за стенами Иерусалима в своем гнездышке, спрятанном в самой середине куста диких роз.
Она рассказывала своим детям о чудесном дне творения и о том, как Господь давал всем имена. Эту историю рассказывала своим птенцам каждая красношейка, начиная с самой первой, которая слышала слово Божие и вылетела из Его руки.
— И вот видите, — печально закончила красношейка, — сколько прошло лет с того дня, сколько распустилось роз, сколько птенчиков вылетело из гнезда, а красношейка так и осталась маленькой, серенькой птичкой. Все еще не удалось ей заслужить себе красные перышки.
Малютки широко раскрыли свои клювы и спросили: неужели их предки не старались совершить какой-нибудь подвиг, чтобы добыть эти бесценные красные перышки?
— Мы все делали, что могли, — сказала мать, — и все терпели неудачу. Самая первая красношейка, встретив другую птичку, свою пару, полюбила так сильно, что ощутила огонь в груди. «Ах, — подумала она, — теперь я понимаю: Господу угодно, чтобы мы любили друг друга горячо-горячо, и тогда пламя любви, живущей в нашем сердце, окрасит наши перья в красный цвет». Но она осталась без красных перышек, как и все другие после нее, как останетесь без них и вы.
Птенчики грустно защебетали, они начали уже горевать, что красным перышкам не суждено украсить их шейки и пушистые грудки.
— Мы надеялись и на то, что наше пение окрасит красным наши перышки, — продолжала мать-красношейка. — Уже самая первая красношейка пела так чудесно, что грудь у нее трепетала от вдохновения и восторга, и в ней опять родилась надежда. «Ах, — думала она, — огонь и пылкость моей души — вот что окрасит в красный цвет мою грудь и шейку». Но она снова ошиблась, как и все другие после нее, как суждено ошибаться и вам.
Снова послышался печальный писк огорченных птенцов.
— Мы надеялись также на наше мужество и храбрость, — продолжала птичка. — Уже самая первая красношейка храбро сражалась с другими птицами, и грудь ее пламенела воинской отвагой. «Ах, — думала она, — мои перышки окрасят в красный цвет жар битвы и жажда победы, пламенеющая в моем сердце». Но ее опять постигло разочарование, как и всех других после нее, как будете разочарованы и вы.
Птенчики отважно пищали, что они тоже попытаются заслужить красные перышки, но мать с грустью отвечала им, что это невозможно. На что им надеяться, если все их замечательные предки не достигли цели? Что они могут, когда…
Птичка остановилась на полуслове, потому что из ворот Иерусалима вышла многолюдная процессия, направлявшаяся к холму, где в гуще шиповника пряталось гнездышко красношейки.
Тут были всадники на гордых конях, воины с длинными копьями, палачи с гвоздями и молотками; тут важно шествовали священники и судьи, шли горько плачущие женщины и множество отвратительно завывавших уличных бродяг.
Маленькая серая птичка сидела, дрожа всем телом, на краю своего гнезда. Она боялась, что толпа растопчет куст шиповника и уничтожит ее птенчиков.
— Берегитесь, — говорила она беззащитным малюткам. — Прижмитесь друг к другу и молчите! Вот прямо на нас идет лошадь! Вот приближается воин в подбитых железом сандалиях! Вот вся эта дикая толпа несется на нас!
И вдруг птичка умолкла и притихла. Она словно забыла об опасности, которая угрожала ей и ее птенцам.
Внезапно она слетела к ним в гнездо и прикрыла птенцов своими крыльями.
— Нет, это слишком ужасно, — сказала она. — Я не хочу, чтобы вы это видели. Они будут распинать трех разбойников.
И она шире распахнула крылья, загораживая своих птенцов. Но до них все же доносились гулкие удары молотков, жалобные вопли казнимых и дикие крики толпы.
Красношейка следила за всем происходившим, и глазки ее расширялись от ужаса. Она не могла оторвать взгляда от трех несчастных.
— До чего жестоки люди! — сказала птичка своим детям. — Мало того, что они пригвоздили этих страдальцев к кресту. Одному из них они надели на голову венец из колючего терновника. Я вижу, что терновые иглы изранили Ему лоб и по лицу Его течет кровь. А между тем этот Человек так прекрасен, взор Его так кроток, что Его нельзя не любить. Точно стрела пронзает мне сердце, когда я смотрю на Его мучения.
И жалость к Распятому все сильнее заполняла сердце красношейки. «Была бы я орлом, — думала она, — я вырвала бы гвозди из рук этого Страдальца и своими крепкими когтями отогнала бы прочь Его мучителей».
Красношейка видела кровь на лице Распятого и не могла больше усидеть в своем гнезде.
«Хотя я и мала, и силы мои ничтожны, я должна что-нибудь сделать для этого несчастного», — подумала красношейка. И она выпорхнула из гнезда и взлетела вверх, описывая в воздухе широкие круги над головой Распятого.
Она кружилась некоторое время над ним, не решаясь подлететь ближе, — ведь она была робкая маленькая птичка, никогда не приближавшаяся к человеку. Но мало-помалу она набралась храбрости, подлетела прямо к Страдальцу и вырвала клювом один из шипов, вонзившихся в Его чело.
В это мгновение на ее шейку упала капля крови Распятого. Она быстро растеклась и окрасила собой все нежные перышки на шейке и грудке птички.
Распятый открыл глаза и шепнул красношейке: «В награду за твое милосердие ты получила то, о чем мечтал весь твой род с самого дня творения мира».
Как только птичка вернулась в свое гнездо, птенчики закричали:
— Мама! У тебя шейка красная и перышки на твоей груди краснее розы!
— Это только капля крови с чела бедного Страдальца, — сказала птичка. — Она исчезнет, как только я выкупаюсь в ручье.
Но сколько ни купалась птичка, красный цвет не исчезал с ее шейки, а когда ее птенчики выросли, красный, как кровь, цвет засверкал и на их перышках, как сверкает он и поныне на горлышке и грудке всякой красношейки.
Мальчик и синичка
Жил — был на свете один добрый и хороший мальчик. Он был сирота и жил у старенькой бабушки, которая никогда не обманывала, не воровала и не делала плохого и дурного людям. Она была просто доброй бабушкой.
Они жили бедно, и им едва хватало на еду.
Однажды, в одну субботу, в канун Светлого Христова Воскресенья, он сидел у окна и смотрел на улицу.
После холодной и белой зимы наступила теплая весна.
Он увидел, как знакомая синичка, которую он подкармливал холодной и лютой зимой, присела на подоконник и весело завертелась. Она уже привыкла прилетать сюда и ждать еду.
— Сии–сии, — мелодично просвистела синичка.
Мальчик обрадовался ей и, открыв окно, насыпал немного крошек. Она сразу же быстро стала клевать их, благодарно посматривая на него черными блестящими глазками.
— Ну вот, — сказал мальчик, — завтра Праздник, а у нас в доме ничего нет… — и тихонько вздохнул.
Синичка защелкала клювом, что-то говоря на своем птичьем языке, немного еще покрутилась и улетела.
— Ничего, внучек, не беспокойся, — сказала бабушка, — Бог даст.
А синичка, наклевавшись крошек, летела и думала:
«Какой хороший мальчик! Он помог мне зимой, когда мне было трудно и голодно. Надо и мне помочь ему и его бабушке»
И полетела синичка к курочке.
— Здравствуй, курочка-сестричка!
— Здравствуй, синичка-сестричка!
— Курочка, дай мне яичек, — попросила синичка
— Зачем тебе, синичка-сестричка?
— Хороший мальчик и его добрая бабушка, которые кормили меня холодной и лютой зимой, ничего не имеют к Светлому Христову Воскресенью, — ответила птичка.
— Бери, сколько хочешь, сестричка! – сказала курочка.
И тут же огорченно добавила:
— Только вот, все они у меня беленькие, и нет красок, чтобы расписать их.
— Что же делать? – тоже огорчилась синичка.
Они задумались.
Но тут к ним подошел муж курочки-сестрички – красавец-петух.
— Ку-ка-ре-ку! – громко прокричал он, сильно замахал крыльями и щелкнул шпорами.
— О чем задумались, сестрички? – спросил он.
— Вот синичке надо достать краски, а мы не знаем где, — ответила курочка.
— Эх вы! – гордо сказал петушок. – Все краски можно достать у радуги.
И тут же добавил:
— Я для своего хвоста именно там и брал.
И он с гордостью прошелся перед ними, демонстрируя свой яркий разноцветный хвост.
— Правда, — обрадовалась курочка, — лети-ка ты, сестричка-синичка, к радуге.
У самой курочки не было такого красивого хвоста, поэтому она и не знала, где достать краски.
Полетела синичка к радуге.
— Здравствуй радуга!
— Здравствуй, синичка!
— Помоги мне! Дай мне краски для того, чтобы можно было расписать яички, которые дает курочка-сестричка для хорошего мальчика и его доброй бабушки, которые кормили меня холодной и лютой зимой, — ответила птичка. — А то у них к Светлому Христову Воскресенью ничего нет.
— Ой! – опечалилась радуга. – Я бы с радостью дала тебе красок, но у меня сейчас их нет. Краски появятся у меня только летом, когда будет дождик и будет много цветов. А сейчас только закончилась зима.
Синичка тоже опечалилась.
— Что же делать? – спросила она.
— А слетай-ка ты к солнышку весеннему да к небу высокому, к ночке темной да к луне яркой, к травке шелковой да к водичке прохладной, и про огонек жаркий не забудь. Они тебе помогут, — посоветовала радуга.
— Спасибо, радуга, — поблагодарила синичка и полетела.
Ей надо было торопиться, так как времени было мало, и день уже заканчивался.
Первое, что ей попалось на пути, была река. Подлетела синичка к воде и села на камешек-голыш на бережку.
— Здравствуй, водичка прохладная!
— Здравствуй, синичка!
— Хороший мальчик и его добрая бабушка, которые кормили меня холодной и лютой зимой, ничего не имеют к Светлому Христову Воскресенью, — ответила птичка. – Курочка-сестричка даёт мне яички, но их надо покрасить – а у меня нет краски. Помоги мне: дай краску.
— Знаю я этого хорошего мальчика и его добрую бабушку. Конечно, помогу! Вот возьми голубую краску.
— Спасибо, водичка прохладная!
И синичка полетела дальше.
Недалеко от реки она увидала только-только пробивающуюся из темной земли травку. Подлетела к ней синичка и опустилась на землю.
— Добрый вечер, травка шелковая!
— Добрый вечер, синичка!
— Хороший мальчик и его добрая бабушка, которые кормили меня холодной и лютой зимой, ничего не имеют к Светлому Христову Воскресенью, — ответила птичка. – Курочка-сестричка даёт мне яички, но их надо покрасить – а у меня нет краски. Помоги мне: дай краску.
— Знаю я этого хорошего мальчика и его добрую бабушку. Конечно, помогу! Вот возьми зеленую краску.
— Спасибо, травка шелковая!
И синичка полетела дальше.
А день уже закончился, и наступила ночь.
Было уже темно и плохо видно, поэтому синичка села на ветку дерева и обратилась к ночи:
— Здравствуй, ночка темная!
— Здравствуй, синичка!
— Хороший мальчик и его добрая бабушка, которые кормили меня холодной и лютой зимой, ничего не имеют к Светлому Христову Воскресенью, — ответила птичка. – Курочка-сестричка даёт мне яички, но их надо покрасить – а у меня нет краски. Помоги мне: дай краску.
— Знаю я этого хорошего мальчика и его добрую бабушку. Конечно, помогу! Вот возьми фиолетовую краску.
— Спасибо, ночка темная!
Синичка хотела было уже полететь куда-то дальше, да подумала, что ничего сейчас в темноте не найдет. Она решила дождаться появления луны.
«Не проспать бы», — подумала она.
Она вздохнула и закрыла глазки. Кажется, она даже немного заснула. Холодный ночной ветер, подувший слегка, разбудил ее. Еще была ночь, и синичка хотела опять заснуть, но вдруг увидела луну и очень обрадовалась.
— Доброй ночи, луна яркая!
— Доброй ночи, синичка!
— Хороший мальчик и его добрая бабушка, которые кормили меня холодной и лютой зимой, ничего не имеют к Светлому Христову Воскресенью, — ответила птичка. – Курочка-сестричка даёт мне яички, но их надо покрасить – а у меня нет краски. Помоги мне: дай краску.
— Знаю я этого хорошего мальчика и его добрую бабушку. Конечно, помогу! Вот возьми желтую краску.
— Спасибо, луна яркая!
«Мне осталось совсем немножко, — решила синичка. — Успеть бы»
Она увидела, как темное ночное небо стало меняться, светлеть.
— Доброе утро, небо высокое!
— Доброе утро, синичка!
— Хороший мальчик и его добрая бабушка, которые кормили меня холодной и лютой зимой, ничего не имеют к Светлому Христову Воскресенью, — ответила птичка. – Курочка-сестричка даёт мне яички, но их надо покрасить – а у меня нет краски. Помоги мне: дай краску.
— Знаю я этого хорошего мальчика и его добрую бабушку. Конечно, помогу! Вот возьми синюю краску.
— Спасибо, небо высокое!
Синичка обрадовалась, немного посвистела и попела, приветствуя наступивший новый день.
Из-за горизонта медленно, чуть зевая и потягиваясь, появлялось солнышко.
— Доброе утро, солнышко весеннее!
— Доброе утро, синичка!
— Хороший мальчик и его добрая бабушка, которые кормили меня холодной и лютой зимой, ничего не имеют к Светлому Христову Воскресенью, — ответила птичка. – Курочка-сестричка даёт мне яички, но их надо покрасить – а у меня нет краски. Помоги мне: дай краску.
— Знаю я этого хорошего мальчика и его добрую бабушку. Конечно, помогу! Вот возьми красную краску.
— Спасибо, солнышко весеннее!
«Где ж мне найти огонек?- подумала синичка. — А полечу-ка я в церковь – там всегда горит огонек»
Через окошко залетела она в храм и видит, что яркий огонек горит перед иконой Богородицы.
— Здравствуй, огонек жаркий!
— Здравствуй, синичка!
— Хороший мальчик и его добрая бабушка, которые кормили меня холодной и лютой зимой, ничего не имеют к Светлому Христову Воскресенью, — ответила птичка. – Курочка-сестричка даёт мне яички, но их надо покрасить – а у меня нет краски. Помоги мне: дай краску.
— Знаю я этого хорошего мальчика и его добрую бабушку. Конечно, помогу! Вот возьми оранжевую краску.
— Спасибо, огонек жаркий!
Теперь у синички были красная, оранжевая, желтая, зеленая, голубая, синяя и фиолетовая краски, и она покрасила ими яички, которые дала курочка-сестричка.
Разговор синички с огоньком жарким в церкви слышала Богородица и тоже решила хорошим и добрым людям сделать подарок. Она принесла пасхальный кулич и поставила им на стол.
Наступило пасхальное утро.
И теперь на столе у мальчика и бабушки лежали разноцветные яички: красное — от солнышка весеннего, оранжевое – от огонька жаркого, желтое – от луны яркой, зеленое – от травки шелковой, голубое – от водички прохладной, синее — от неба высокого, фиолетовое – от ночки темной. Яички улыбались и прижимались друг к другу.
А пышный большой кулич со сладкой белой шапкой и поджаренными коричневыми боками прочно сидел на столе и смотрел черненькими глазами-изюминками.
Яркое весеннее солнышко своими лучиками осветило комнату, поиграло зайчиками на стене и разбудило мальчика.
Мальчик проснулся и увидел на столе подарки. Он очень обрадовался и очень удивился.
— Бабушка! Бабушка! Смотри! – радостно позвал он.
Бабушка тоже удивилась и обрадовалась. Она стала искать свои очки, которые всегда с ней хотели играть и постоянно прятались от нее.
— Где же мои очки? – растерянно оглядывала она все вокруг.
— Да вот же они! – мальчик нашел спрятавшиеся очки и протянул их старушке.
Бабушка надела очки и внимательно стала разглядывать утренние подарки. Такого еще она никогда не видела в своей долгой жизни. Она задумалась. И даже присела возле стола, подперев голову рукой. При этом коварные и хитрые очки решили потихоньку сползти с носа и опять куда-нибудь спрятаться. Но бабушка их поправила, подняв выше и пристроив на прежнее место. Они успокоились и затихли.
Бабушка покачала головой и сказала:
— Ну, вот видишь, внучок, я же говорила: Бог всегда дает добрым людям.
Мальчик и бабушка были очень рады и счастливы.
А за окном, на подоконнике, весело прыгала и свистела синичка. Она видела, как удивились и обрадовались мальчик и бабушка. Ей тоже было радостно, что они получили подарки за свою доброту.
Тому, кто делает добро, всегда хорошо и радостно в жизни.
Сказка про цыпленка
В некотором царстве,
В некотором государстве,
Не на небе – на земле,
В небольшом одном селе
Жил, совсем еще ребенок,
Желтый маленький цыпленок.
Жил в сарайчике своем
С мамой Курицей вдвоем
И, конечно же, для мамы
Он казался лучшим самым.
Как-то стал он вдруг грустить,
Перестал и есть, и пить.
Курица:
— Что с тобой, родной комочек?
Ты не болен, мой сыночек?
Цыпленок:
— У меня на сердце грусть,
Я всего-всего боюсь,
Вдруг придет сюда лиса,
Унесет меня в леса,
Вдруг однажды поутру
Не проснусь я и умру…
Тут встревоженная мать
Стала всех соседей звать:
— Приходите, приходите
Мою детку утешать!
Вот приходит дядя Гусь:
— Ни к чему цыпленку грусть,
Спрячь головку под крыло,
Там спокойно и тепло.
Не гляди на белый свет,
Проживешь всю жизнь без бед.
Но сказал цыпленок: — Нет!
Не хочу такой совет!
Мать зовет соседей снова,
Входит тетушка Корова,
Говорит цыпленку: — Му!
Что грустишь ты, не пойму,
Выпей, крошка, молочка,
И пройдет твоя тоска.
— Знаешь, тетушка Корова,
Не поможет твое слово,
Не помог мне ни кефир,
Ни творог, ни рыбий жир.
Вот приходит тетя Мышь:
— Что ты, маленький, грустишь?
Хочешь, в норке под стеной
Каждый вечер жить со мной?
Ни лиса, ни кошка тут
Нас с тобою не найдут!
Но сказал цыпленок: — Нет!
Не хочу такой совет!
Как-то в гости на минутку
Забежала тетя Утка
И сказала: — Кря – кря — кря,
Унываешь, детка, зря,
Погляди-ка из окна,
На дворе уже весна,
Прилетели к нам стрижи,
Сойки, ласточки, чижи,
И поют такие песни,
Я не слышала чудесней!
Наш цыпленок чуть подумал,
Голову в окно просунул
И в высоком поднебесье
Вдруг услышал эту песню…
Слушал маленький цыпленок
Эту песню изумленно,
Что прекрасен белый свет,
Что на свете смерти – нет,
И душа его хотела
Стать большой-большой и смелой…
А в высоком поднебесье
Продолжала литься песня
Со словами – нет чудесней:
— Христос воскресе!
Христос воскресе!
Пасхальное яичко
Жили-были дед и баба. Жили они очень одиноко и бедно. Детей у них не было.
А из живности была у них одна курица. Только цыплят дед с бабой не разу не видели, а курица как снесет яичко, оно пропадает. И вот наступило время Светлой Христовой Пасхи!
А дед загоревал:
Курица наша ни как нам яиц не дает.
Хорошо у нас, хозяйка,
Только как не поворчать –
Ни куличика, ни пасхи…
Как же праздник нам встречать?
Баба:
Праздник мы встречаем в храме,
А не дома за столом.
Нас с тобой Бог не оставит,
Не грусти, старик, о том.
А дед не успокоился, решил за курицей понаблюдать.
Увидел, что курица снесла яйцо, и оно куда-то покатилось..
Быстро-быстро катилось яйцо, дед за ним не поспевал и совсем отстал…
Яйцо оказалось не простое! Кричит ему: «Не грусти старик!!! Я яичко не простое, а пасхальное! Богу молись, и все наладится!»
Покатилось яичко по лесам по долам и поет песенку:
Вот какой чудесный дом!
Много есть соседей в нем.
Только кто его построил?
Кто порядок в нем устроил?
Кто посеял мох, цветочки?
Кто деревьям дал листочки?
В реки кто воды налил?
Кто в них рыбок поселил?
За весной послал к нам лето?
Кто же, кто придумал это?
Кто все так устроить мог?
Знаете дети?
Ну конечно, это Бог.
Бога видеть невозможно.
Лишь дела увидеть можно,
Те, что делает для нас
Каждый день Он, каждый час.
Вот за что и почему благодарны мы Ему.
Чтоб Его не огорчать,
Душу надо освящать,
Зла не делать никому
И послушным быть Ему.
Катилось, катилось яйцо, а навстречу ему бежит Белочка:
— Ты куда яичко торопишься?
— Я иду за добрым делом! хочешь со мной?
— Поедем, а я еще и гостинцы возьму…
Я – Белочка — умелочка.
Мой небогат подарочек,
Но бедность – не порок.
Изюма да орехов несу я кузовок. –
Пошли они вдвоем.
А навстречу им кошка:
-Мяу-мяу вы куда, погулять, что ль с вами?
— Не гуляем мы сестра, и не прохлаждаемся..
А спешим в Пасху туда, где сильно в нас нуждаются!
— Мяу, Пасха?! Мур-мур, мяу..
У меня есть творог, молоко, и еще сметанка…
Возьмите меня с собой, может, я вам пригожусь!
И своими запасами поделюсь, мяу… —
И пошли они втроем.
Идут они идут, через реку, по полям, по лесам и по долам.
Смотрят путники, теремок стоит посреди леса. Подошли они к нему, постучались:
-Чей домик-теремок, кто в домике живет?
Мышка-норушка к ним вышла и запищала, увидев кошку:
— Ой, спасите, кошка, кошка! А здесь живет девочка Настенька.
Очень хорошая девочка, добрая, но живет она одна!
Кошка:
-Не пугайся, меня, крошка!
Не обидит тебя кошка.
В гости к Насте я пришла
И сметанки принесла.
Пропусти меня скорей
К милой Настеньке моей!
А яичко говорит:
— В святую ночь нельзя вам враждовать!!!
Кошка:
-Да, конечно, будем мы друзьями.
Мышка согласилась:
— Конечно, будем друзьями!
А я – Мышка-Норушка.
Я для милой Настеньки принесла муки,
Будут у нее теперь блины и пирожки.
В зимушку голодную она меня спасла –
Крошек хлебных, семечек для Мышки припасла.
Зашли гости в домик – теремок. И Настеньке рассказали про старика и старуху. И что грустно им живется, сиротливо.
Настенька:
— С удовольствием схожу я к ним в гости и поздравлю с праздником праздников, с торжеством из торжеств — ПАСХОЙ ХРИСТОВОЙ!!!
Взяла Настенька яичек в подарок деду и бабе. Мышка собрала мешочек с мукой. Кошка котомку с творогом, молоком и сметаной. Белочка свои припасы: орешки, изюм. А яичко показывало им дорогу. И пошли они со всеми дарами к деду и бабе. Куличи да пасхи печь, и яички красить.
Пасху красную встречать
В храме Бога прославлять!
Сказка про пасхального кролика
Солнечным пасхальным утром шёл по опушке леса кролик Питер. Направлялся он в гости к Сонечке и Сандрику и нёс в своих лапках корзинку полную крашеных яичек и маленьких шоколадок.
На высокой сосне мама белка учила своих маленьких бельчат, как нужно расставлять лапки, когда прыгаешь с ветки на ветку. Беличья семья ещё издали заметила Питера и радостно приветствовала кролика:
— Доброе утро, Питер! Что ты несёшь в своей корзинке?
— Доброго утра и светлой Пасхи! – ответил кролик Питер. – Несу я яички и лакомства для Сонечки и Сандрика.
— Мы тоже хотим, мы тоже хотим, — запрыгали бельчата на ветке.
— Тут много! Угощу и вас, — ответил Питер.
Он достал из корзинки крашеное яичко и шоколадки для бельчат. Мама белка спустилась вниз и с благодарностью приняла угощения от кролика.
— Спасибо! Спасибо! – кричали бельчата вслед Питеру и махали своими пушистыми рыжими хвостами.
Питер не успел далеко уйти, как встретился с семьёй лис. Мама-лисица грелась на солнышке, пока лисят устраивали соревнования по прыжкам через пенёк.
— Питер, Питер! Что у тебя в корзинке? – хором закричали лисята.
— Пасхальные гостинцы для Сонечки и Сандрика, — ответил кролик. – Давайте угощу вас шоколадками!
— Нет, нет, лисятам нельзя шоколадки, — вмешалась мама-лисица. – Зубки испортят. Для лис зубы очень важны.
— Ну, тогда возьмите по крашеному яичку! – предложил Питер.
Угостив лисят и немного побеседовав с мамой-лисицей о том, какой сегодня ясный и погожий денёк, кролик Питер продолжил свой путь, напевая весёлую песенку:
— Пасхальное утро, прекрасный денёк,
И рады и счастливы люди и звери.
Пасхальное утро, прекрасный денёк,
Несу вам подарки. Откройте же двери!
Тут на пути кролика встретились папа-ёж и маленький ежонок, которые возвращались домой с полными корзинками грибов.
— Вот, несём маме-ежихе грибочки, чтобы приготовила вкусный обед.
— А я к Сонечке и Сандрику, несу им пасхальные угощения, — ответил кролик Питер. – Возьми и ты себе яичко, ежонок.
Ёж с ежонком поблагодарили пасхального кролика, и каждый отправился в свою сторону. Затем на пути Питера встретилась медведица с тремя медвежатами, а около ручья бобёр с бобрёнком. Всех радостно приветствовал кролик Питер, всех угощал содержимым своей корзинки.
Вот уже и лес закончился, и по тропинке через поле кролик пошёл к домику, где жили Сонечка и Сандрик. Дети стояли на пороге дома и радостно махали приближающемуся кролику.
— Светлой Пасхи, мои друзья! – приветствовал их кролик.
— Светлой Пасхи! Здравствуй, здравствуй, Питер! – запрыгали дети от радости.
— А я вам гостинцы принёс, — пасхальный кролик протянул корзинку Сонечке.
— Ой, — воскликнула Сонечка, заглядывая в корзинку. – Тут почти ничего нет, только две маленькие шоколадки.
Кролик Питер сам заглянул в корзинку и понял, что девочка оказалась права. Он схватился за голову и заплакал.
— Ой, ой! Что же я наделал! Мне по пути встретилось столько моих друзей-зверей, каждый меня радостно приветствовал, и мне хотелось каждого чем-то угостить. Вот я и не заметил, как в корзинке закончились угощения. Что же мне теперь делать? Простите меня, пожалуйста!
— Не расстраивайся так, Питер, — Сонечка погладила кролика по голове. – Ты такой молодец, что угощал своих друзей. Пошли с нами в дом.
Малыш Сандрик взял кролика за лапку и потянул за собой:
— Идём, идём!
Когда Питер и дети зашли в дом, кролик увидел накрытый белой скатертью стол, на котором возвышался красивый пасхальный кулич и целая тарелка разноцветных крашеных яичек.
— Мы тебя так ждали! Сейчас будем чай пить! Посмотри, каких куличей мы с мамой испекли и булочек, и яички покрасили. У нас их много! Мы и тебя угостим, и в дорогу дадим. Давай свою корзинку! – сказала Сонечка кролику.
— Да разве так можно? Это ж я, пасхальный кролик, должен вам приносить гостинцы, а не вы мне.
Дети рассмеялись.
— Какая разница! – покачала головой девочка. – На Пасху все друг друга угощают! Ты угостил лесных зверушек, а мы тебя! Пасха – светлый праздник любви и доброты.
— Спасибо, Сонечка, спасибо, Сандрик! – поблагодарил пасхальный кролик, обнимая деток.
А затем вся семья вместе с кроликом Питером сели пить ароматный чай с пасхальными угощениями. В дорогу дети дали кролику крашеных яичек, булочек и куличей. А Питер решил снова пойти через лес, чтобы угостить тех своих друзей, которых ещё сегодня не встречал.
Пасхальная сказка про волка
В дремучем лесу наступила весна. Зазеленела трава, распустились первые цветы, то тут то там порхали бабочки и щебетали птицы. Дело было в Пасхальную неделю, когда зайчики прятали в лесу красивые пасхальные яйца.
В понедельник, в самом начале пасхальной недели, серый волк шёл по лесу в приподнятом настроении. И вдруг он увидел волчицу. Это была самая красивая волчица из всех, что он когда-либо встречал. Она сидела на лужайке в окружении цветов. Ах, как она была прекрасна! Волку хотелось подойти и поздороваться с ней. Но он постеснялся, подумав, что вдруг он ей не понравится.
Волк развернулся и пошёл обратно в своё логово. По дороге он увидел пасхальное яичко красного цвета. Это зайчики оставили подарок для зверей. «А что, если я оденусь также как это красивое яичко? Тогда я точно понравлюсь волчице», — подумал волк.
Он побежал домой, достал свой красный свитер и довольный направился к лужайке. Всё также пели птички, и одна из них громко пропела: «Смотрите, наш волк влюбился, он оделся в красный цвет!» Конечно, волк хорошо знал, что красный цвет — это цвет любви. « Какой ужас, — подумал волк, — Моя избранница сразу догадается о моих чувствах, а ведь мы ещё даже не знакомы!»
И он убежал обратно в логово, так и не дойдя до лужайки. По дороге, он нашёл ещё одно пасхальное яичко. Оно было голубое. «Думаю, что этот цвет мне будет к лицу», — сказал волк и спокойно уснул.
Во вторник, волк надел голубой свитер и направился знакомиться с волчицей. Он чувствовал себя уверенно, пока не услышал птичек беседующих на дереве. «Смотрите, наш волк похож на весенний цветочек!» — сказала одна из них. «Похож на цветочек? Какой ужас! Я хищник, все в лесу меня боятся! Мне не под стать выглядеть, как нежный цветочек!» — и он опять повернул назад. По дороге домой он нашел зеленое яичко.
В среду волк проснулся и открыл свой сундук. «Теперь никто не посмеет сказать, что я нежный цветок», — подумал волк. Идя по лесу, он прислушивался к голосам птиц. И вдруг одна птичка запела: «Бедный, бедный волк, он так сильно заболел, что весь позеленел!» «О нет! — простонал волк. Я не могу показаться на глаза волчице в больном виде, ведь я хочу, чтобы она увидела меня сильным, могучим и здоровым». И он опять не дошёл до лужайки. По дороге домой волк нашёл розовое яичко.
В четверг волк достал свой розовый свитер, посмотрел на своё отражение и подумал, что розовый свет ему очень к лицу. По пути ему встретились пасхальные зайчики. Они не могли сдержать смеха: «Ой умора, волк розовый, прямо как мы!» — заливались они от смеха. Волк так смутился, что даже забыл зарычать на них. Он со всех ног бросился обратно в логово. Около входа он остановился, чтобы отдышаться и тут заметил желтое яичко.
В пятницу волк надел свой желтый свитер. «Очень неплохо, — подумал волк. Этот цвет поднимает мне настроение». В этом приподнятом настроении волк направился к волчице. По дороге он услышал одну из птичек: «Ах, этот волк похож на желточек, прямо как внутри яичек, которые я высиживаю. Побыстрее бы вылупились мои детки»! «Какой ужас! — подумал волк, — теперь меня сравнивают с птенцом! А я ведь хочу, чтобы волчица увидела, какой я грозный и, что все звери меня боятся». По пути домой волк нашел коричневое яичко.
В субботу волк надел свой коричневый свитер. «Ну, теперь уж никто не скажет, что я похож на птенца», — удовлетворенно произнес волк. Уверенно шагая по лесу, он вдруг услышал бабочку, пролетающую над ним: «Какой хорошенький волк, — сказала бабочка, — Ну прямо как шоколадный зайчик, которого подарили мне на Пасху. «Зайчик?! — взвыл волк. Ну всё, хватит с меня»! — разозлился он и помчался к себе в логово.
В воскресенье волк решил пойти к волчице в своем обычном сером свитере. «Будь что будет», — сказал он себе. И смело зашагал в сторону лужайки. Волчица сидела там в окружении цветов и казалась волку ещё краше. Увидев его, она произнесла улыбаясь: «Ты самый серый волк в нашем лесу! А знаешь, какой мой любимый цвет? — и с этими словами она протянула ему серое пасхальное яичко, — Я сделала его специально для тебя, а ты всё не приходил», — кокетливо произнесла она.
Волк был счастлив как никогда. Оказывается, не нужно было наряжаться и казаться лучше, чтобы понравиться волчице. Он нравился ей таким, какой он есть!
Подснежник и божья коровка
Храм был украшен цветами и залит целым морем света – горели все светильники и паникадило, были зажжены свечи на больших позолоченных подсвечниках перед иконами и все лампады. Звуки праздничных песнопений, прославляющих Спасителя, летели к куполу и сливались там в чудную, неземную гармонию. Отец Владимир и отец Николай в красных епитрахилях, расшитых золотом, непрерывно кадили храм, восклицая: «Христос воскресе!» И все люди, на едином дыхании, отвечали: «Воистину воскресе!»
Домой мама, папа и дети возвращались по лесной дороге. Праздник продолжался, вокруг ликовала природа: пели птицы, сверкала на солнце зеленая травка, на пригорках и лужайках улыбались желтенькие веселые цветы мать-и-мачехи. В светлой березовой рощице и у Серебряного колодчика цвели подснежники, похожие на беленькие чистые колокольчики.
Но Таня и Гриша не стали их срывать. Мама и Ванечку уговорила не трогать нежные цветочки – пусть они радуют людей всю Светлую седмицу и всю Пасху, и все лето.
За усадьбой, на лужайке под березкой Таня и Гриша увидели соседскую девочку Катеньку.
– Твоя бабушка вышла из калитки и тебя ищет, – улыбнулся ей папа, увидев Анну Борисовну, которая спешила к березе.
– Христос воскресе! – сказала Таня, поцеловала Катеньку и подарила ей розовое яичко с нарисованным на нем голубым подснежником.
– Это мне Гриша помог нарисовать на яичке такой красивый подснежник, а я написала буквы Х и В. Такие яички называются писанками.
Катенька взяла яичко с подснежником в свои маленькие ладошки и присела на корточки, чтобы сравнить настоящий подснежник, который она нашла в траве, с нарисованным.
– Они похожи, – решила довольная Катенька.
Подошла Анна Борисовна. Она одарила детей крашенками, а мама рассказала пасхальную сказку о голубом подснежнике и божьей коровке.
Сказка о подснежнике и божьей коровке
Всю зиму проспал маленький жучок – божья коровка – в норке под старым пнем. Весной, когда пригрело солнышко и стал таять снег, его разбудила капель.
«Что-то сыро стало в моем доме, – подумал жучок, – ножки даже промокли».
Вода в норке все прибывала, и жучок решил выйти наружу. Он встречал весну впервые в своей жизни, и у него красовалось только одно пятнышко на красной спинке.
– Вовремя я проснулся, – радовался жучок. – Как прекрасно все вокруг! И голубое небо, и золотое солнышко, и зеленая травка!
Среди травок жучок увидел чудесный цветок, такой же голубой, как далекое небо.
– Как зовут тебя, небесный цветочек? – спросил жучок.
– Разве ты не знаешь? – тихо прозвенел цветок, словно маленький колокольчик. – Я подснежник. Мы, подснежники, появляемся весной прямо из-под снега, чтобы украсить лужайки к Празднику Пасхи.
– А что это за Праздник? – спросил жучок.
– Это самый прекрасный Праздник, – ответил подснежник. – Он всегда бывает весной, когда все расцветает и оживает.
– Все оживает, оживает, оживает, – затараторила на березе сорока, заинтересовавшаяся этим весенним знакомством.
– Как хорошо, что ты расцвел к Пасхе, давай с тобой дружить, – сказал жучок подснежнику.
И цветочек, кивнув головкой, прозвенел:
– Динь-динь, да-да, дружить, дружить.
Вдруг прилетел ветер. Он стал раскачивать подснежник, играя с ним. Ветер все усиливался и принес с собой черную тучу.
– Туча! Туча! – застрекотала сорока. – Прячьтесь, букашки! Прячьтесь, цветочки! Снег! Снег! Опять пойдет снег!
Солнышко скрылось за тучей, а с потемневшего неба стали падать холодные снежинки. Они покрывали нежные лепестки подснежника, и жучок испугался, что милый цветочек замерзнет и погибнет.
– Уходи, прячься в своем домике, – сказал жучок голубому цветку.
– Я не могу, – вздохнул подснежник, – я расцвел на маленькой зеленой ножке, которая в земле укреплена корнем. Если мне оторваться от корешка, я погибну.
– Что же делать? Что делать? – волновался жучок. – Пожалуйста, не замерзай. Как же я буду жить без тебя?
– Не грусти, – тихо ответил подснежник, – скоро расцветет много других цветов.
– Но мне дороже всех других цветов ты, потому что ты расцвел самым первым.
Сорока все слышала и решила помочь друзьям. Она слетела на пень, возле которого вырос подснежник, взяла в клюв большой старый лист и прикрыла цветок вместе с жучком, как крышей. Холодные снежинки больше не обжигали нежные голубые лепестки цветка.
К счастью, снегопад вскоре прошел, ветер унес сердитую тучу к северу и снял старый лист с подснежника. Солнце снова засияло на небе, и снежинки, покрывшие траву, превратились в дождевые капли.
Из деревни с белой колокольни храма донеслись звуки благовеста.
– Пока! Пока! – протрещала сорока подснежнику и жучку и, отряхнувшись, полетела сообщить всем лесным жителям о Празднике Пасхи и о весне, которая уже не отступит.
Прекрасной была эта весна. У божьей коровки появилось второе пятнышко на крылышках. Она взлетала на березку, нарядившуюся в сережки, и подолгу кружила вокруг своего друга подснежника, который часто угощал ее сладким соком на голубых лепестках. Прилетали к подснежнику и пчелки, и мотыльки, и красивые бабочки. Они всегда приносили подснежнику на своих лапках пыльцу с других цветов, а цветок также щедро одаривал их чудесным нектаром.
Но вот наступило лето. Солнце припекало все сильнее, высохли весенние ручейки, поднялась высокая трава с новыми цветами, ромашками и колокольчиками.
А подснежник вдруг стал бледнеть. Когда проходил короткий летний дождь, он ненадолго оживал, а затем снова лепестки его свертывались, и он жалобно просил:
– Пить! Пить!
Жучок нашел маленький листик-розетку и носил в нем по капельке воду из ручья, чтобы напоить цветок.
– Ты совсем устал, добрый жучок, – еле слышно прошептал подснежник своему другу. – Посмотри, сколько расцвело цветов вокруг, иди и любуйся ими, они тоже подарят тебе свой нектар. А мне, видно, пора засохнуть.
– Нет, нет, – заплакал жучок, – мне не нужны другие цветы. Я хочу, чтобы ты всегда был рядом.
И жучок побежал к ручью, где под корягой жила старая лягушка.
– Тетушка лягушка, – попросил жучок, – помоги подснежнику.
Лягушка пошла с жучком к цветку. Бедный подснежник лежал головкой на траве. Жучок заплакал еще горше:
– Ах, бедный мой нежный подснежник…
– Не плачь, – сказала умная лягушка, – подснежник не погиб, он просто отцвел, потому что пришло время ему отцвести. Лепестки цветка засыхают, но на их месте образуется плод и семя. Под землей находится луковичка подснежника, в ней его сердечко, его новый росток. И когда наступит после долгих дней жаркого лета, холодной осени и морозной зимы опять весна, росток оживет и пробьется к солнцу. Он вновь расцветет и будет всех радовать своими небесно-голубыми лепестками.
– Так, значит, подснежник вновь оживет? – с надеждой спросил жучок.
– Да, он вновь оживет, – подтвердила мудрая лягушка.
– Спасибо тебе, тетушка, – сказал жучок. – Я буду терпеливо ждать и дождусь дня, когда подснежник зацветет вновь.
***
Мама закончила свою сказку.
– А жучок дождался подснежника? – спросила Катюша.
– Конечно, дождался, – ответил Гриша. – Видишь, какой красивый подснежник под березкой?
– А вот и божья коровка! – воскликнула Таня.
И дети разглядели на стебельке цветка красного жучка с темными крапинками.
– Жучок подрос, у него уже три крапинки, – сосчитал Гриша.
Улыбаясь, смотрели мама, папа и Анна Борисовна на детей у подснежника.
Дети долго еще стояли под березкой. А благовест все плыл и плыл над деревней, над березой, над лугом, над рощей – и вся природа ликовала, потому что Господь наш Иисус Христос воскрес.
Помощник пекаря
За синими морями, за высокими горами стояли рядом два царства-государства. В первом народ был трудолюбивый, жил по принципу «кто не работает, тот не ест», а во втором люди ленились, работать не хотели, жили под девизом «что хочу, то и ворочу».
В первом государстве хорошо жилось не только народу честному, но и зверушкам и пичужкам разным. Славилось оно мастерами и мастерицами: гончарами, кузнецами, ткачихами и поварихами. Но самым знаменитым был там царский пекарь Василий Иванович. Такие он пироги и торты выпекал, что они во рту таяли. Но лучше всего у него Пасхальные куличи получались. А уж как он их украшал и глазурью расписывал во славу Божию – загляденье!
Понятно, что одному человеку в царской пекарне с работой не справиться, поэтому было у пекаря несколько помощников, а самым главным – Пётр, удалец-молодец. Всё в его руках спорилось: и булочки он выпекал самые румяные, и пирожки с противня снимал самые поджаристые, и крем для пирожных взбивал самый воздушный.
Второе государство ничем не славилось, мастеров у них отродясь не водилось, разве что подмастерья, и те захожие. Люди там впроголодь жили, а уж на животинку им и вовсе еды не хватало. От них не только голодные кошки и собаки сбегали, но и птицы мимо пролетали.
Больше всего на свете царь первого государства любил гостей принимать и угощать. Поэтому царица его называла «Ваше гостеприимное величество».
Слава об этом замечательном качестве царя шла по всей земле и, дважды обернувшись вокруг неё нарядной лентой, возвращалась обратно.
Любое пожелание гостей царь с радостью исполнял. Всё, что они не захотят, им в царской пекарне выпекут: и булочку с маком, и ватрушку с ежевикой, и плюшку с творогом, и пирожки разные, и расстегай с курятиной, и пирожное, и даже круассан заморский из теста слоёного.
Однажды зимой перед Великим постом нагрянул к гостеприимному величеству царь-сосед. Узнал он про пекаря чудесного и захотел его выпечки попробовать, оценить – вправду ли она такая вкусная.
Отведал он и пирожков, и расстегаев, от круассана кусочек отщипнул и вдруг говорит: «А приготовьте-ка мне ватрушку с творогом, да чтобы было в ней ровно двадцать пять изюминок!»
Забегали помощники Василия Ивановича: один на ферму помчался за творогом, другой начал муку просеивать, а Петр сел изюминки считать. Три раза пересчитал, чтобы не ошибиться и в грязь лицом не ударить.
Пекарь сам ватрушку во дворец принес и перед гостем на тарелку выложил. Встал неподалёку и смотрит, что тот делать будет. А гость все изюминки выковырил, пересчитал, в салфетку завернул и в карман убрал, а ватрушку съел. И ничего никому не объяснил. Царица, увидев это, велела насыпать в коробку фунт изюму и незаметно гостю в телегу подложить. Ведь царь на телеге приехал, потому, как карета его давно сломалась, а починить её было некому.
Время в посту быстро летело, не успел народ оглянуться – вот уже и страстная седмица за середину перешла – пришла пора к Пасхе готовиться: куличи печь, пасху варить, яйца красить. Да только вдруг случилось событие, из рук вон выходящее.
В чистый четверг Василий Иванович с помощниками пришли в пекарню засветло, а вот Петруша куда-то запропастился. «Неужто проспал помощник, — удивился пекарь, — ну да ничего, пока и без него справимся». Помолились все и к праздничной стряпне приступили. Уже и муку просеяли, и масло растопили, а Петра всё нет. Тогда послал Василий Иванович к нему домой младшего помощника. Тот пулей слетал туда и обратно. «Нету, — говорит, — дома Петра, и родители его со вчерашнего дня не видали».
«Что делать? – расстроился пекарь, — ведь у Петруши самые красивые и румяные куличи получаются. Он ведь особым чутьем чует, когда их из печи вынимать. Не иначе что-то с парнем случилось – впервые он на работу не вышел. Надо царю сообщить, что Пётр пропал. Дело-то государственной важности». Дождался он, когда царь-батюшка после службы из церкви вышел, и сообщил ему о пропаже помощника.
Тем временем в пекарне всё дело встало.
Царь тут же повелел всем слугам на поиски Петра отправиться. Каждый уголок царства обыскать, а главного помощника найти!
Услышала царский приказ Марьюшка, сестра Петина. «Дай, — думает, — сбегаю на реку». Видела она, как брат с вечера удочки готовил. Ещё удивилась, что он на Страстной седмице на рыбалку собирается.
Словно ласточка помчалась девица к реке, и точно – сидит Петя, на поплавок, словно заворожённый, смотрит.
— Братец, — закричала Марьюшка, — тебя Василий Иванович обыскался. Ты что, забыл — сегодня куличи пекут пасхальные?
— Ну и что? – не отрывая глаз от поплавка, говорит Пётр, — я‑то здесь при чём?
— Так ведь только ты знаешь, когда куличи из печи доставать!
— А я больше в пекарне работать не хочу. Мне вообще работать надоело. Я и так проживу.
— Ведь в нашем царстве так жить нельзя, — всплеснула руками Марьюшка, — у нас ведь кто не работает, тот не ест.
— А я к соседям подамся. Что захочу, то и буду делать!
— Вот искушение! – расстроилась девица и помчалась во дворец.
А Пётр тем временем удочку свернул и пошёл, насвистывая, в соседнее царство. Увидел его тамошний царь с балкона, обрадовался. Кричит:
— Нашего полку прибыло! Теперь и у нас плюшки с ватрушками на завтрак будут! Иди сюда, Петя, чайку попьём, о житье-бытье поговорим.
Поднялся к нему молодец. Идёт по дворцу удивляется — ступени расшатанные под ногами скрипят, а кое-где их и вовсе нет. Ковры молью проедены, мебель пылью покрыта. Стул под его величеством шатается – того и гляди развалится. Мантия на нём штопана-перештопана, у короны один зубчик отломан, туфли домашние дырявые.
— Что это Вы, Ваше самостоятельное величество, в такой разрухе обитаете? – удивился Пётр.
— Так ведь у нас не то, что у вас. Народ мой счастливо живёт – что хочет, то и делает.
— Судя по всему, ничего ваши подданные не хотят, — усмехнулся молодец.
— Правильно говоришь, — с грустью сказал царь, — ничего народ делать не хочет. Я сам кое-как за дворцом слежу. Живу один-одинёшенек. Царица меня бросила, вернулась к родителям. Там и живёт. А я ведь как её с детишками баловал! Все для них делал! Подарки дарил! В последний раз целых двадцать пять изюмин им привёз!
— Помню, — изумился Пётр, — я сам эти изюминки считал. Думал хитрость какая ваша царская.
— Да какая хитрость, — махнул царь рукой, — каждому на зубок по ягодке. Правда, потом я целый фунт изюма в нарядном коробе в телеге обнаружил. Вот радости-то было!
Начал Пётр его царство с балкона рассматривать. Смотрит и диву даётся: дома у всех разные. У одного — избушка без окон без дверей, у другого – мазанка без трубы, у третьего – изба без крыльца, а вдали, посреди поляны, юрта стоит. По всему видно, что народ хочет, то и воротит.
— Петруша, ты бы испёк мне что-нибудь вкусненькое, пирожок или ватрушечку, у меня где-то мучица есть, и пара яиц найдётся.
— Ваше величество, какой пирожок? Страстная седмица нынче. Великий пост на дворе, — поразился Пётр.
— Ну и что, — пожал плечами царь, — мы не постимся. Неохота нам себя в еде и развлечениях ограничивать.
— А какие у вас здесь развлечения?
— Немудрёные, но весёлые. На быке или на козе прокатиться, кошке шаркунок на хвост привязать и смотреть, как она юлой крутится, снять его пытается. А то ещё можно семечки грызть и шелуху вниз с балкона сплевывать, глядишь – кто-нибудь мимо пройдёт, и шелуха к нему прилипнет.
— То-то я гляжу, что вокруг дворца шелуха слоем лежит, — отошёл от перил Пётр. — А что-то я вашей церкви не вижу. Где она?
— Да, храм-то наш давно развалился, — вздохнул царь.
«И храма у них нет, и дома без окон, и творят по своей воле, страха Божьего не знают. Нет, так жить я не хочу. Эх, голова моя бедовая, куда меня занесло», — испугался Пётр.
— Знаете что, Ваше величество, побегу-ка я обратно. Мне работать надо, Василию Ивановичу помогать куличи к Пасхе печь.
— Ну, беги, коли хочешь. Не могу противиться твоему желанию, — согласился царь. – Ты, знаешь что, передай своему гостеприимному величеству, что я со всем народом разговляться к нему приду. Пусть побольше куличей печёт и яиц побольше красит.
«Так вы же не постились», — хотел сказать Пётр, но промолчал. Понял, что без толку говорить, всё равно у царя на всё оправдание имеется.
— Прощайте, Ваше Величество, — крикнул молодец уже на бегу – ноги его сами в родное царство понесли.
Примчался он в царскую пекарню, бухнулся на колени перед пекарем:
— Простите меня, ради Христа, Василий Иванович. Никогда я больше от работы отлынивать не буду. Понял я, что счастье — жить в труде, а без работы жить – в беде.
— Да я на тебя обиды не держу, — обнял его пекарь. – Значит, надо было тебе сегодня в соседнем царстве побывать, иную жизнь повидать. Быстрее фартук надевай и за работу, пока тесто для куличей не опустилось.
Пётр за тесто схватился, аж светится от радости, а Василий Иванович во дворец весть отправил, что, слава Богу, нашёлся помощник. Будут к Пасхе куличи румяные. Прочитал царь весть, обрадовался, перекрестился, Богу поклонился.
К вечеру вся пекарня была уставлена нарядными куличами, крестами и разными узорами украшенными.
Посыпал сахарной пудрой последний кулич Пётр и тут вспомнил, что забыл просьбу соседского царя передать. Рассказал он Василию Ивановичу, что на Пасху к ним всё соседнее царство разговляться явится. Пекарь куличи пересчитал и решил, что угощения всем хватит и ещё останется.
Так и вышло.
Соседи во главе с царем-горемыкой не только разговляться пришли, но, ко всеобщей радости, на Пасхальной службе помолились. А потом, сидя за праздничным столом, решили, что пора им жизнь поменять.
Так что после Пасхи началась в соседнем царстве новая жизнь. Мастера из первого царства обучили соседей ремёслам разным, и стали те работать не хуже других.
Засучил народ рукава и перво-наперво церковь заново построил, дома в божеский вид привёл, улицы от грязи очистил и за дворец принялся.
Вскоре и царица с детьми домой вернулась. Вышло всё царское семейство на балкон, смотрит на своё государство — не нарадуется. Дома вдоль улиц стоят ровнёхонько, наличники вокруг окошек резные, крыльцо одно другого краше. Из кузни слышен стук-перестук – молот с молоточками переговаривается, где пила звенит, где топор стучит. Собаки лают, коровы мычат. А пичужки на все голоса поют-заливаются, Бога славят.
Царь, бывший горемыка, упросил Петра у него главным пекарем остаться. Хоть не хотелось Василию Ивановичу терять любимого помощника, но согласился он молодца отпустить.
Вскоре Пётр в новом государстве себе невесту присмотрел, сватов к ней заслал, а осенью молодые повенчались.
Василий Иванович им на свадьбу такого размера торт испёк, что на два царства хватило и нам с вами осталось.
Чукчин замок
Мне было восемь лет, a Веруньке семь. Но она была умнее меня. Жизненный опыт как-то мало прививался ко мне, и я постоянно, на каждом шагу становился в тупик. Верунька же все сразу объясняла и пристраивaла. Верунька — это моя сестренка. Мы вместе росли. Мы всегда были вместе. Яне помнил мгновения, когда бы мы были врозь. «Я c Верунькой» — это было в моих глазах одно существо. И помню, как поразило меня, когда мне стало девять лет, и было решено отвезти меня в город и отдать в гимназию. Я сказал:
— A Верунька?
— Верунька останется дома. Ей еще рано, она мала.
И я в первую минуту даже не понял. Мне казалось, что нас разделить невозможно, ну, вот совершенно так, как если бы от нашего сельского священника отца Маврикия отделили голову, и он вышел бы в церкви служить, оставив голову дома.
Наша жизнь с Верунькой — это был сказочный мир приключений. У Веруньки была удивительно фантастическая голова. Она иногда просто поражала меня своими необыкновенными, замысловатыми историями. Сидим мы с нею где-нибудь на гумне под стогом соломы или свежего сена. Она — такая тоненькая, худенькая, с маленьким смуглым личиком, с маленьким ротиком и большими глазами, вытянув перед собою ноги, сложив на груди свои миниатюрные ручонки, смотрит куда-то вдаль, и вдруг раздается ее слабенький, тоненький голосок. Она говорит о желтеньком принце, у которого такой мягкий, нежный, пушистый кафтан, а на его тоненьких ножках высокие сапожки из нежной коричневой кожи. Он собирается в плавание, и вот, окруженный такой же желтой свитой рыцарей — у некоторых, впрочем, на груди темные панцири — он подходит к берегу моря… Я не помню ее сказок, знаю только, что она не могла обходиться без героев, и герои у нее были наши знакомые, населявшие наш двор. И этот желтенький принц был не кто иной, как утенок, неделю тому назад вылупившийся из яйца. Он был самый крупный и самый интересный утенок и потому был произведен в принцы, остальные же были только рыцари. И для всякого существа, какое только жило в нашем дворе — в курятнике, в гусятнике, в коровнике, в телятнике, в конюшне, где бы то ни было, — была отведена роль в ее фантазии. Я помню, как она иногда заставляла меня плакать, когда какой-нибудь персонаж ее сказаний вдруг погибал…
Правда, мы часто видели его на обеденном столе, особенно если были курица, или петух, или индейка. В виде кaкогo-нибудь фрикасе или котлетки с маленькой косточкой, обернутой в папильотку, мы не узнавали наших героев и преисправно отправляли их в наш рот. Но все же они исчезали. Мы не могли этого не знать. И тогда фантазия Веруньки становилась трагической. Она сочиняла потрясающие рассказы о гибели молодого существа после целого ряда ужасных приключений и борьбы. А я слушал с замиранием сердца и верил, как дурак, что все это так и было. Да и Верунька верила всему тому, что сочиняла, и мы часто оба плакали. Не знаю, почему главным героем своих повествований она избрала такое неуклюжее, некрасивое животное, каким был, несомненно, возросший в нашем дворе боровок, по имени Чукча. Она избрала его еще тогда, когда он был совсем маленьким поросенком. Тогда, пожалуй, он был интересен. Совсем голенький, с нежно-рoзовой кожей, с длинными отвислыми ушами, с круглой, необыкновенно подвижной мордочкой, он был смешон и глуп до последней степени. Его братья и сестры, которые родились одновременно c ним в количестве двенадцати штук, ничем не привлекали к себе нашего внимания, и притом же Веруньке про них пришлось слагать трагические истории. Некоторых раздали знакомым, например, отцу Маврикию дали двух, других отослали в город для продажи, третьих просто съели. Был момент, когда и Чукче грозила судьба его братьев, — его хотели отправить в город для продажи. Но в то время он уже был героем Верунькиных сказаний, и мы, узнав об этом, подняли странный вой и крик и объявили, что если Чукчу продадут, мы никогда не успокоимся и будем вечно выть и кричать. И Чукча остался и просуществовал всю зиму на совершенно привилегированном положении, так как мы с Верунькой постоянно возились с ним. Кормили его по-царски и даже отчищали грязь от его щетины.
И эта честь выпадала на его долю потому, что он сделался главным героем фантастических повествований Веруньки. В них он играл совершенно исключительную роль. Он собственно не участвовал в ее историях, которые происходили без него: в них действовали другие персонажи, взятые из наличного состава нашего двора. Но как только наступало какое-нибудь затруднение, когда герои пoчему-либo попадали в беду, из которой не было возможности спасти их, или просто Верунька зафантазировалaсь так, что уже не знала, чем кончить, — сейчас же являлся на сцену Чукча и все разрешaл.
Пoмню эту классическую фразу: «Вдруг, откуда ни возьмись, явился Чукча…» И уж после этого я знал, что все придет к неизбежному концу. Для Веруньки он был очень удобен и важен и поэтому онa страшно дорожила им…
Это было весной. Мы с Верунькой сидели около реки. Там лежал огромный длинный камень, кoторый тоже играл важную роль в повествованиях Веруньки: отсюда, от этого камня отправлялась мнoгие корабли с принцами разных цветов, и потом с ними случались необыкновенные приключения. Мы обыкновеннo забирались на этoт камень, глядя на ту сторону реки, где уже поднялся молoдой зеленый камыш и вербы оделись в зеленые листья, а грустная ива окунула свои длинные, беспомощно опущенные ветки в воду, где рoбкая дикая курочка уже выбирала среди камыша место для своего гнезда и таинственный кoростель от времени до времени издавал свои странные, сложные, загадочные трели. И Верунька с грустными глазами и таким печальным тоненьким голоскoм сказала мне:
— Слушай, Валюся, ты знаешь, что хотят сделать с Чукчей?
— А что с ним хoтят сделать? — спросил я.
— Его хoтят зарезать.
У меня мурашки пробежали по спине. Кто хoчет зарезать Чукчу? И вообще разве мoжно зарезать Чукчу? Мне казалось это совершенно невозмoжным. Такогo героя нельзя зарезать. Он сам всякогo зарежет.
Но Верунька разубедила меня. Тайные силы, которые вообще играли важную роль в ее повествованиях, оказывались сильнее даже Чукчи. И вот они-то вoоружились против него. Но это былo сказочное объяснение, реальное же былo гораздо проще и ужаснее. С тайными силами мы еще мoгли бы бороться при помощи Верунькиной фантазии, но бороться c oтцом — это было уже нам не по силам.
А между тем Верунька рассказала мне, что судьба Чукчи решена именнo отцом.
— Этого негодяя Чукчу надо к празднику заколоть… Сала у него, правда, немного, но зато колбасы из него выйдут хорошие. А то он распустился. Дети его избаловали, и он чуть не в гостиную лезет. Этакий невежа!.. Ты, Софрон, этак во втoрник на Страстной неделе приспособи его.
«Приспособи» — какое этo былo жестокое слово!
— Но мы не дадим Чукчу! — сказал я.
— Как же мы не дадим егo? Они гораздо сильнее нас, — возразила Верунька. — Софрoн — это силач. Он одной рукой экипаж тащит…
— А мы начнем ныть и кричать! — предложил я. Но Верунька только горько улыбнулась.
А уж шла шестая неделя. Еще несколько дней — и Чукчи нe станет. Его “приспособят”. Мы eщe не знали, каким образом нам это удается, но мы решили ни в каком случае не допустить этого.
Я не мог знать, чтo сидит в этой черненькой головке Веруньки, но я верил, что она непременно придумает, и потому был почти спокоен за судьбу Чукчи.
И дня через два после нашего разговора Верунька сказала мне:
— Я знаю, что надо сделать для Чукчи. Его надо спрятать.
— Как спрятать? Куда?
— Мы найдем… Вот пойдем-ка обойдем сад. Обшарим все уголки. Мы непременно что-нибудь найдем.
Сад был не наш, а помещичий. Он занимал десятин восемь земли. Это был очень старый сад, в одной своей части, которая примыкала к реке, совершенно запущенный. Там рoсли вербы, тополя, дубы. Внизу страшно разросся кустарник, сделавший эту часть сада почти непроходимой. Все тополя были сплошь унизаны вороньими и галчиными гнездами, которыe, помещаясь там и здесь между двух ветвей, казались крупными черными плодами. Это было настоящее воронье цaрство.
Ранней весной они уже начинали копошиться в своих гнездах. Молодые, только прошлым летом рожденные, выбирали места и все лето занимались постройкой гнезд, чтобы в будущем году поселиться в них. Они огромной черной стаей улетали на поле за пищей, a перед вечером все возвращались к своим гнездами подымали неистовое галдение. Никто не мешал им здесь жить, они завладели этой частью сада и царили в ней. Их были тысячи, а может быть, десятки тысяч; с каждым годом число их вoзрастало.
Почем знать, если бы против них вооружились, может быть, они пошли бы войной! По крайней мере, в сказаниях Веруньки эти вороны и галки фигурировали в качестве крайне воинственного племени. Мы с Верунькой долго бродили по этой части сада, и тут-то фантазия моей сестренки почерпнула много нового материала для ее будущих сказаний, котoрые она сообщила мне потом, когда я приезжал домой из гимназии.
Наши oбыкновенно чистенькие платья были испачканы, изуродованы, к ним, как и к нашим волосам, пристали колючки и прошлогодний репейник. Но мы были неутомимы. Казалось, все эти местa были нам знакомы. Но oказалось, что мы встретили тут много нового. Особенно нас пoразило дупло старoго-престарoго дуба.
Оно было до такой степени странно, что казалось, что не действительное, а созданное Верунькиной фантазией. Когда мы издали увидели его черную пасть, Верунька остановилась и сказала мне:
— Стой… вoт он, Чукчин замок!
Я не без страха подошел к этому замку. Входная дыра была невелика, но за нею дупло расширялось и уходило куда-то в таинственную темноту. Очевидно, продолжение дупла шлo вглубь земли.
Ни я, ни Верунька не решались спуститься туда, чтобы исследовать егo размеры. Но мы были находчивы. Я взял длинную палку, отломав сухую ветку от этого же дуба, и при ее помощи произвел исследование. В самом деле, казалось, это был целый замок. Только с боков мы могли нащупать его стены, а в длину мы их не достали.
Ясное дело, что сама судьба посылала нам временное жилище для Чукчи. Задача была только в том, как закрыть вход, потому что иначе Чукча, разумеется, выйдет, выдаст себя и подвергнется жестокой участи.
И вот тут сказалась разница наших умов. Изобретательный по части фантастических планов, ум Веруньки оказался совсем непригодным для практической жизни. Неподалеку от дупла лежал камень, он был небольшой длинный и узкий. Я подошел к нему и попробовал сдвинуть его с места. Он подался.
Тут же близко лежал длинный ствол дерева, с которого от времени и дождей слезла вся кoра. Он был не толстый, и я без пробы видел, что его нам вдвоем нетрудно будет поднять и перенести на другое местo.
Сделали прoбу: приложили камень к дуплу и придавили концом ствoла, — и он отлично держался, упираясь в пень.
Верунька была в диком восторге. После того как замoк был устрoен, нам оставалось позаботиться о том, чтoбы заманить в него Чукчу. Это было не так легко, но не так уже и трудно.
Прежде всегo, мы натаскали в дуплo целую гopy ржаных сухарей и всевозможных съестных продуктов, а предусмотрительная Верунька принесла туда огромный горшок вoды. Мы очень хорошo знали, что Чукче придется жить там несколько дней.
Что Чукча за нами пойдет в огонь и в воду, в особенности если показать из-пoд полы кусoк ржаного хлеба, который он обожал, в этом мы не сомневались. Но ведь нужно былo сделать это так, чтoбы никто, ни одна душа, не видела, как мы будeм увлекать его. Мы всячески приспособлялись, а дни проходили, и уже был понедельник Страстной недели. Это был канун того дня, который был назначен для гибели Чукчи. В этот день мы во чтo бы то ни стало должны были водворить нашего герoя в его замoк.
Чукча все врeмя возился во дворе, переходя из однoго его угла в другой. Мы видели, как вышел oтец и, указывая на него, громко сказал Софрону:
— Так смотри же, Софрон, не забудь! Завтра и приспособи боровка!
У меня в запасе был изрядный кусок ржаного хлеба. Я давно уже издaли показывал его Чукче, но глупец ничегo не видел. Он ничего не чувствовал. Он не понимал, кaкая страшная судьба ожидает его, и преспокойно рылся своей круглой мордой в навозной куче, разыскивая там для себя всякое добро.
А день уже приходил к концу. Верунька решилась на крайнее средствo. Она сбегала в дом, взяла еще там немного хлеба и, приходя мимо нашего героя, показала ему хлеб и тихонько позвала его: «Чукча, Чукча!»
И герой наконец прозрел. Он увидел в ее руках хлеб и побежал за нею.
Как только он перешел грань сада, мы уже считали, что судьба его в наших руках. Здесь Верунька брoсила ему свой хлеб, но его было так мало, что он только раздразнил его аппетит. Тогда я показал ему свoй кусок — большой, обещающий ему много наслаждения, и мы со всех ног пустились с Верунькой по садовой дороге, а Чукча следовал за нами.
Но вот пошел уже кустарник. Мы перескакивали через него, но Чукча на каждoм шагу встречал затруднения. Приходилось усиленно соблазнять его, чуть не к самому рылу поднося хлеб. И он с трудом поборол препятствия, но старался и все-таки двигался вперед.
Наконец, мы у дупла. И мы думали, что уже достигли нашей цели. А между тем мы в действительности только подошли к самому трудному моменту нашей задачи. Чукча тоже приблизился к дуплу, мы всячески старались загнать его туда. Он хoдил вокруг дерева и внимательно обнюхивал его, но как толькo приближался к самому дуплу, его черная глубина видимо пугала его — и он oтскакивал.
Между тем я боялся выпустить из рук хлеб, потому чтo это было единственное орудие, котoрым мы могли воздействовать на Чукчу. Я обманывал его, делая вид, что бросаю хлеб в дупло, он поддавался, но скоро убеждался в обмане. Мы приходили в отчаяние. При этом он довольно громко хрюкал, и мы боялись, что кто-нибудь, проходя по дороге, может услышать его хрюканье, и тогда весь наш план разлетится в прах.
Наконец я решился на героическое средство. Держа в руках хлеб таким образом, что Чукча все время видел его, я полез и дупло.
Холодная сырость сейчас же охватила меня, а темнота, которая была в глубине его, как бы грозила мне, напоминая те самые тайные силы, которые всегда играли такую важную роль в сказаниях Веруньки. И тем не менее я стойко продолжал свое дело.
— Чукча, Чукча!.. Милый Чукча! Экий же ты дурак… Поди ко мне, поди… — нежно говорил я, маня его хлебoм.
Чукча колебался, он стоял у самого дупла и уже решился просунуть в него голову. Аромат ржаного хлеба сильно раздражал егo обоняние. Он понемногу подвигался и, наконец, весь вошел. Тут уже все дело зависело от моей лoвкости. Надо было отдалить его на задний план, бросить там хлеб, а самому с быстротой молнии выскочить. Должно быть, на меня снизошло вдохновение, потому что я проделал это прямо с какой-то гениальной ловкостью и притом смело, быстро и решительно. Чукча выхватил из моих рук кусок хлеба и остался где-то в темноте. Я стремглав вылетел из дупла, и в тот же миг дыра уже была закрыта камнем, а камень притиснут стволом дерева, другой конец кoторого упирался в пень. Из дупла послышался неистовый крик Чукчи. Он толкался мордой в камень, шевелил его, но напрaсно. Замок был заперт на двенадцать замков.
В этот день наш подвиг не вызвал никаких осложнений. Но на другой день с утра началось волнение. Работник Софрон рассчитывал произвести свое приспособление с Чукчей на заре, пока еще все в доме спaли. И он, проснувшись, когда все спали, начал разыскивать Чукчу, но нигде во дворе его не нашел. Он обошел все закоулки, побывал во всех сараях, на гумне, прошелся даже по саду, разумеется, в местах, доступных человеческой стопе. Но Чукчи нигде не оказалось.
— Что за напасть такая! — восклицал он вслух. — Запропастился боровок, хоть ты плачь.
Уже и мы проснулись и вышли во двор, и нас Софрон опрашивал, не видели ли мы где Чукчи, но мы, разумеется, делали изумленные лица.
Вышел отец. Поднялась целая история. Разослали рабочих по всей экономии, отец был крайне недоволен. A мы дрожали. В особенности когда кто-нибудь отправлялся осад, когда нам казалось, что вoт-вот нападут на наш замок, и разом все наши ухищрения разоблачатся. Но никому и в голову не приходило заглянуть в ту часть сада, где царствовали вороны.
Может быть, Чукча и кричал в своем замке, но по утрам вороны так неистово галдели, что их голоса способны были заглушить грoм пушек.
— Нет, это прямо чудо, — говорил отец. — Можно подумать, что этот негодяй понял, когда я при нем напомнил Софрону. Чего доброго! Недаром он постоянно вертелся среди людей.
Отец говорил, конечно, шутя, но факт исчезновения Чукчи как раз в тот день, когда его ожидала кара, казался таинственным, и в особенности рабочие придавали ему своеобразное значение.
— Животное понимает, — говорили они. — Оно даром что не знает слов, а чувствует, какая его ожидает судьба. Вот он и помандровал… Еще, может, и явится как-нибудь.
Но так как надежда по части колбасы к празднику была возложена всецело на Чукчу, а он надежды этой не оправдал, то пришлось послать на деревню и закупить колбас у мужиков.
И проходили дни. Мы, конечно, каждый день наведывались к дуплу. Мы тихoнько подходили к нему. С одной стороны, мы боялись растревожить Чукчу, который, услышав шум, конечно, сейчас же догадался бы, что это мы. С другой стороны, нас тревожил вопрос, жив ли он. А вдруг как он не вынесет одиночества? Но, приставив ухо к дуплу, мы явственно слышали, что Чукча там шевелится и тихо покряхтывает.
В субботу мы сильно встревoжились: нам показалось, чтo в дупле что-то уж слишком тихо. Тогда мы начали колотить палками в дуб. Но Чукча таким неистовым криком засвидетельствовал факт своего существования, что мы испугались. Даже в первый день он так громко не кричaл. Очевидно, ему очень уж надоело сидеть в своем замке.
— Потерпи, милый Чукча, — говорили мы, — сегодня еще толькo суббота. Завтрa ты будешь опять на свободе.
Да, уж в первый день Пасхи ни один человек не решится зарезать животное, да и не будет надобности. Колбасы куплены, на Чукчу нечего больше рассчитывать. И мы ждали первого дня.
Ранним утрoм, как тoлько вернулись из церкви и разговелись, мы с Верунькой вышли во двор. Уже порядочно рассвело. Мы пошли к реке. Мы довольно далекo прошли по берегу реки и вошли в сад c тoй сторoны, откуда никто в него не входил. После долгой борьбы с кустарником мы накoнец подошли к дуплу.
Тихонько, затаив дыхание, мы принялись за свою работу. Верунька взялась за ствoл дерева и, осторoжно подняв его, отбросила в сторону. Я же отодвинул камень, и в ту же минуту мы оба спрятались за дерево. Чукча зашевелился в дупле, потом выскочил из него, перепрыгивая через кустарники, пустился по направлению к дороге, а затем исчез из наших глаз. Мы оба замерли от восторга. Не подлежало сомнению, что мы спасли жизнь герoю Верунькиных сказаний. Так же, как и прежде, мы вернулись сперва к реке, а оттуда домой.
Во дворе никого не было. На востоке уже начало подниматься сoлнце. Мы вошли во двор и видели, что с правой стороны двoра, неподалеку от конюшни, в навозной куче преспокойно рылся круглoй мoрдой Чукча.
Мы сделали вид, что не заметили, и пошли в дом. Но мы прислушивались и присматривались. Нам хотелось быть свидетелями эффектa, какой произведет появление Чукчи. И вот мы слышим в растворенное окно голос Софрона:
— Вот так чудеса!.. Эй, гляди!.. Чукча пришел… Откуда он взялся?.. Ах, ты, мошенник… Ведь какой хитрый… Знал, когда уйти и когда прийти.
Потом слышался голос кухарки Аксиньи, всплескиванье ее рук, восклицания изумления.
Вышел во двор отец.
— Да неужели пришел? — слышался его голос. — Ведь вот негодяй! Я говорил, что он слышал и понял. Ну, скажите, пожалуйста. Нет, он прямо замечательная свинья. Удивительная!.. Эй, ты, Чукча, ну что же ты ничего не рассказываешь, где же ты был?
A Чукча грoмко похрюкивaл, протягивая свою морду ко всем, собравшимся и удивлявшихся ему, и шевеля своим кружкoм, что у него означало просьбу о пище и питье.
— Это он вас, пане, с праздником Воскресенья Христова поздравить пришел! — заметил Софрон.
— Ну, так дай жё ему за это ячменной похлебки. Да ржаных сухарей подбавь туда. Нет, он не глуп… Такого боровка прямо-таки жaль заколоть… Его на выставку надо пoслать. Он может медаль получить…
И вот что удивительно: отец никогда больше не возобновлял вопроса о том, чтобы к Пасхе или к Рождеству заколoть Чукчу. Он даже как будто боялся этого. A мы с Верунькой никогда никoму не сказали о своей проделке, и благодаря этому Чукча долго жил на свете.
Царские писанки
Добрая изба у Саввы Багрецова, лучше всех на слободе. Жить бы в ней не простому мастеровому, а хоть бы боярину или дворянину. Крыльцо бочкой, в оконцах стекла, на высоком коньке прорезной флюгер, наличники как жар горят позолотой на весеннем солнце и пестреют ярко цветными разводами красок. Чего на них только нет: и цветы, и травы, и златорогие олени, и невиданные птицы…
А давно ли, каких-нибудь пять годов, на месте теперешнего палатного строения Багрецова стояла кривая, под соломенной кровлей, изба-поземка… И откуда же все взялось? Когда спросят об этом Савву, он всегда перекрестится сначала, а потом скажет:
— Да, все мне Бог послал вместе с «Христос Воскресе»…
Но как же это было? Ведь не сказка же это! Это только в сказках из ничего вырастают чуть не царские палаты. Какая сказка! Вот послушаем, что расскажут об этом думы самого Саввы… Кстати, собираясь в Кремль за Светлую службу, он стоит у переднего угла, где горят перед иконами филигранные лампады, и думает о прошлом…
И уборно же в горнице у Саввы: широкие лавки по стенам крыты суконными полавочниками, на полу — чистые холщевые дорожки, а в углу, где обычно молится хозяин, — узорчатый самотканый коврик. Большой стол на точеных лапах крыт скатертью, отороченной золотной каймою. Ну, и сам хозяин под стать палатному убору: в суконном кафтане вишневого цвета, перехваченном шелковым кушаком, в юфтевых сапогах на подборах, высокий и стройный, молодец хоть куда, не глядя на то, что едва вышел из недоростков. Вот он прошел к крайнему окошку и заглянул на выметенный начисто к празднику дворик. Там стоит мшоный птичник, над ним — вышка для голубей. Все строенье новое и крепкое. Улыбается Савва, глядя на свое владение, и тихая дума разливается по его молодому лицу.
Смеркается. Уж едва золотится у края неба отблеск угасающего дня. Скоро и ночь спустится на землю, темная-темная, словно темнее всех ночей в году. Она окутает все непроницаемой тайной для того, чтобы к урочному радостному часу загореться и засверкать повсюду, по всей земле, от царских палат до бедной хижины, светлыми огнями.
Смотрит в окно Савва и думает свою думу. Вот в такой же вешний вечер, в Великую субботу, пять лет назад, вышел он с лубяной плетушкой в руках из своей избы-поземки, что стояла на месте нынешнего хоромного строенья. И не светлая радость преддверья Великого дня была у него на душе, а темная ночь. Нужда темнила радость: полуголодные сестренки, да мать, в лютой скорби лежавшая на глиняной битой печи, остались дома… И шел он не для того, чтобы ходить с посадскими молодцами по церквам и слушать, как читают «Страсти», а для того, чтобы стать на людном месте со своей плетушкой и продавать писанки своей работы. Авось кто, забывши припасти заранее, и купит, бросит убогому парню две-три медных деньги. А они куда как нужны на праздник! Дома один хлеб черный, нету даже и яичка, чтобы разговеться. Деревянные писанки своего дела хоть и куда красны — все в золоте, в резьбе и разводах — да ведь их есть не станешь…
Так шел Савва, мальчик-подросток, с Бронной слободы к Кремлю. Шел он в своем холщовом кафтанишке и думал невеселую думу, а кругом, весело переговариваясь, шли люди, загодя пробираясь к церквам, и несли для освящения завязанные в узелочки яйца и пасхи. Вот, помнит Савва, какая-то сердобольная женка по убогому наряду и по плетушке приняла его за нищего-побироху и опустила калачик ему в корзинку со словами: «Прими Христа ради». Не один раз и раньше за Страстную неделю, пока он стоял на уличных крестах в ряду вольных продавцов пасхальных яичек, посадские женки подавали ему кто калач, кто укрух хлеба, а кто и медную деньгу, и это стало ему за обычай. Одна беда: никто не хотел покупать у него писанок, хоть и были они, как говорили многие, «зело красны и добродельны». Брали у других размалеванные грубо, а его миновали, хоть и были они резаны немецким обычаем высокой резьбой.
Недаром отец покойный обучил его ремеслу, а был он мастер добрый, первый во всей слободе, и работал знатные штуки…
Так шел и думал молодой Савва Багрецов, вспоминая прошлое. А ночь все больше и больше надвигалась. Из открытых дверей храмов лился свет от множества свечей и полосами ложился на утоптанном уличном проезде. Все рогатки были открыты, — знамо, в эту ночь нечего бояться лихих людей, и они, чай, помнят о Боге…
Ближе к Кремлю народу стало встречаться больше. Он волнами приливал к воротам, толпился у них и потом пропадал в их темных проломах, словно поглощаемый ночью. Нищие и убогие, слепцы, калики рядами сидели у стен хоромных и церковных, протягивая руки к мимоидущим. Посреди площади рядами горели костры и бочки, и красное полымя освещало белые стены. Тихий говор несся отовсюду, и в нем чуялось торжественное ожидание…
Савва шел мимо сидящих нищих, то и дело опуская руку в свою заветную плетушку, оделял их простыми крашеными яичками и мелкими деньгами: по себе знал он, что убогому человеку простое куриное яичко дороже красной писанки о Христове дне…
Так, оделяя нищих и убогих, дошел Савва до ворот Спасских, что слыли прежде Фроловскими. Высоко над ними поднялась башня, а в ней часы хитрого дела, что звонят и перезванивают не один раз на одном часе. Дальше — мост Спасский, с лавками по сторонам, а вот и поповский Крестец, всегда людный от снующих тут и там и сидящих на лавках и приступах крыльца тиунской избы безместных священников. Даже и теперь, в Святую Великую ночь, несколько их ходит на Крестце. Вот они обступили Савву и здравствуются с ним, величая Саввой Никитичем, не как пять годов назад, когда иного имени не было ему опричь Савки. Всякий так его кликал, а бывало еще и с добавкой — «страдниченок» или «страдненок»… Зато теперь послушай-ка, как честят Савву.
— Ах! Савва Никитич! Милостивец наш! Здрав буди на многи лета! Добро, службишку не надо ли справить на дому? Не побрезгуй нами, милостивец, позови! А мы про тебя служить рады…
— Нет, — отвечает Савва. — К утрене пойду в церковь…
А сам оделяет всех из своей плетушки и сует в руки деньги, доставая их из глубокой сафьянной кисы, привешенной у пояса под кафтаном. Они благодарствуют ему вслед, а он поворачивает к воротам и идет в Кремль. Гулко отдаются шаги его под высокой башней. Вот темный уголок в повороте стены. Там сидит безрукий нищий, прямо на голой земле, мерно кланяется одной головой и протягивает страшные обрубки рук… Наклоняется к нему Савва, а сам думает, что калека сидит на том месте, где пять лет назад, в эту же Святую ночь, стоял в рваном кафтанишке мальчик Савка, держа перед собою вот эту самую плетушку с изукрашенными писанками, и ждал прохожих, — не остановится ли кто, не купит ли его изделия. Но людям было не до него, все спешили в церкви и проходили мимо, не бросив на него взгляда. Он стоял, дрожа от холода, молился Воскресшему Христу и повторял временем, когда показывался прохожий:
— Христа ради, Христа ради…
Но вот совсем перестали показываться люди. Все кругом затихло… В Кремле стало светло, будто днем белым, от тысяч зажженных огней, и вдруг все дрогнуло от могучего удара в большой колокол с Ивановской колокольни. И загудела медными голосами вся Москва со всеми пригородами, слободами и Замоскворечьем… Радостное, торжественное пение понеслось со стороны кремлевских храмов. Губы Савки невольно завторили ему заветными словами: «Христос Воскресе! Христос Воскресе!» А кругом и зубцы седых стен, и звезды в темном небе, и все, даже самый воздух, чудилось, зашептало ответно: «Воистину Воскресе!»
Долго стоял он так, один-одинешенек, в углу у кремлевской стены и молился. Но вот стали догорать и гаснуть один за другим праздничные костры и смоляные бочки. Кругом снова сделалось темнее.
Несколько стрельцов с бердышами на плечах пробежали, озираясь по сторонам. Человек шесть стали у стен невдалеке от Савки. Не приметила его стража в его темном углу… Но что это за чудо? Великая толпа людей в светлых одеждах идет сюда, к воротам, словно крестным ходом. Да нет, крестный ход не бывает в эту пору… То не крестный ход, — нет ни икон святых, ни креста, только впереди двое мальчиков в белых, серебром шитых, кафтанах несут прорезные фонари. За ними старики какие-то, уставив в землю длинные седые бороды, неслышно двигаются, еле переставляя ноги, еще несколько людей, а тут двое под руки ведут кого-то… Он высоко держит голову, и глаза его сияют ярче самоцветных камней драгоценного оплечья…
Савва вспомнил, как он зажмурил глаза, словно от нестерпимого света, и невольно опустился на колени, протянув вперед себя свою плетушку с писанками. В то же время губы его как-то мимовольно, сами собой, выговорили слова:
— Христос Воскресе!
Дрогнули передовые старики и остановились. Стал и человек в сверкающей шубе, которого вели под руки, и ясным, радостным голосом сказал ответно:
— Воистину Воскресе!
И все кругом, сколько тут ни было народу, один перед другим заговорили:
— Воистину Воскресе! Воистину Воскресе!
И опять казалось Савке, что и седые стены, и звезды в высоком небе, и самый воздух повторяют эти слова.
А там было словно во сне… И теперь Савва Никитич, вспоминая пережитое, не знает — было ли то наяву или в сонном видении? Человек в сверкающей шубе, с крестом на груди, — сам царь, как догадался теперь мальчик, — склонился над плетушкой Савки и, взяв одну из писанок, молвил:
— Красны твои писанки, человече! Вельми добродельны… И божественные слова резаны лепно. Своего ли дела?
— Своего, — еле смог ответить Савка.
Государь передал писанку стоящему рядом человеку, а тот, приняв ее с низким поклоном, подошел к Савке и из большого кошеля высыпал в его плетушку целую горсть серебряных денег.
Двинулся вперед царский милостивый ход, а к Савке, толкая один другого, стали подходить люди. Они брали его писанки и клали на их место серебряные деньги.
Скоро разобрали все до единой, и многим еще не хватило. Тогда какой-то боярин стал просить принести ему на дом и спросил, где живет Савка.
С этого и пошло. Писанки его прослыли «царскими». А теперь, вот уже пять лет, как нет Савки. На месте его на слободе в добром достатке живет с матерью и сестрами молодой мастер Савва Никитич. Он искусно работает утварь хитрого дела для многих бояр, а к Светлому Христову дню едва успевает для всех приготовить своих писанок. Неизменно приносит он их и к царскому двору.
Опорожнив свою плетушку дачами нищим и убогим, Савва отдал ее поберечь приворотной страже, а сам пошел к Чудову монастырю. Скоро ударят к утрене… Уж в Кремле на площади светло от огней. На ходу Савва, вспоминая прошлое, повторял про себя:
— Да, истинно, все мне пришло вместе с «Христос Воскресе»…
Яичко
В Великую Пятницу собрались детки в кухню, около печки, в которой шипит, кипит, бьет белым ключом вода в горшке, а в воде лежат, варятся, красятся, бережно завернутые, тщательно закутанные, пасхальные яички.
Я знаю, что мое будет лучше!.. Ты вот увидишь! — говорит толстенькая, пухленькая, но страшно нервная Маша.
Ну, мы еще будем посмотреть! — говорит худенький Ваня, брат ее.
А Петя ничего не говорит. Он просто сидит тут же в кухне. Он думает, что ему стыдно заниматься такими пустяками, как крашенье яиц. Он ведь в четвертом классе классической гимназии! Однако удержаться от того, чтобы посмотреть, как красятся яйца, и он не мог. Искушение это он, впрочем, оправдывал тем, что он здесь в качестве эксперта и решителя, чье яйцо будет лучше: Маши или Вани?
Ваня не долго задумывался над своим яйцом. Он выпросил у тети ярких шелковых лоскутков, надергал из них шелчинок и, обернув в них яйцо, завертел его в тряпки, обмотал черным шелком и опустил в горшок.
Другое дело было с яйцом Маши. Она хотела похристосоваться этим яйцом с дедом, с милым «дедой», который очень ее любит, всегда в каждый праздник дарит ей такие прекрасные игрушки.
И вот она все придумывала, как лучше выкрасить яйцо. И наконец порешила спросить у всех, и у горничной Даши, и у выездного Егора, и у прачки Алены, и у кухарки Степаниды, и у тети, как лучше выкрасить яйцо. Горничная Даша сказала ей, что хорошо красят лоскуточки, и когда тетя дала ей лоскутков, то сама Даша нарезала их мелко-намелко.
Егор-выездной посоветовал красить шафраном.
— Ровно золотые будут яйца-то, — сказал он.
Прачка Алена посоветовала красить луком.
— Лучными перьями… — сказала она. — И дух такой хороший от воды будет, — сказала она.
Кухарка Степанида научила взять сандалу: синего, красного, всякого…
— Сварить, знашь, его, и опустить туда яички… А то можно
просто обсыпать сверху яичко, обвязать тряпочками и так спустить в горшок… Страсть хорошо выходит!
Наконец, тетя посоветовала просто выкрасить березовыми листьями, причем сказала, что получаются хорошенькие зеленые яйца.
Маша все это приняла к сведению и, обложив яйцо лоскуточками, обсыпала сандалом, шафраном, обложила лучными перьями и березовыми листьями, обвязала тряпочками и спустила яйцо в горшок.
Ваня сильно потешался над таким методом…
— А ты бы, — говорил он, — еще и солью посыпала — авось они лучше выкрасятся… или щепочек бы набрала.
А Петя даже сделал пренебрежительную гримасу, которую он всегда делал, если видел что-нибудь бестолковое и несообразное.
Когда варились яйца, то все принимали в них участие и даже Егор-выездной заглянул, как они варятся, и осведомился: положили ли шафрану? Но когда вода уже с полчаса варилась, то все отошли и детки остались одни… И чем сильнее варились яйца, чем бурливее кипела вода, тем серьезнее и сильнее задумывалась Маша. Она даже немножко побледнела.
— Что-то Бог даст! — думала она. Будет ли хорошо яичко
моему «деде»!
И вот пришла кухарка Степанида… Заглянула в горшок глазами «сведущего человека», спросила, сколько они варятся, и порешила, что пора их вынимать… Горшок вынули, поставили на стол… и собрались все — даже тетя пришла посмотреть, как выкрасились яйца и чье яйцо будет лучше.
Кухарка Степанида предварительно положила оба яйца в холодную воду — на самую короткую минутку, — потому что все горели нетерпением посмотреть скорее, как выкрасились яйца.
И кухарка Степанида, наконец, начала развертывать их. Яйцо Вани развернули первым: оно было отмечено красной шерстинкой.
Что же было это за яйцо! Просто прелесть!.. Бледно-серое, сиреневое и по нем шли узоры в тон, жилки синеватые и темно-малиновые. Одним словом, это было самое изящное, мраморное яичко… У Маши сердце почти не билось. Руки дрожали в ожидании появления ее яичка. Наконец развернули и его. Оно вышло все темно-малиновое, с неправильными угловатыми крапинками, точно порфировое. В некоторых местах, где были приложены чистые березовые листочки, так они и отпечатались; но вот какая вышла игра случая, а вы, вероятно, знаете, что нет в целом свете такого прихотника, который мог бы поспорить в этом деле с прихотливым случаем. Как раз на самой середине яичка вышел крест. Небольшой, неправильный крестик, но, тем не менее и Степанида, и Даша, и Алена, и даже тетя ахнули, когда его увидали, а Алена даже перекрестилась.
А вышел крестик очень просто. В числе березовых листиков Маша, заторопившись, чтобы скорее завернуть яичко, положила целую веточку, с четырьмя листиками. Три листика прилегли так, что один смотрел прямо вверх, а два листика отвернулись от него в две стороны: направо и налево; четвертый же листик отогнулся, и почти прямехонько смотрел вниз. Все это было достаточно криво и неуклюже, но все остальное дополнялось воображением и крепкой верой… как говорила Алена, в то, что «Господь умудряет младенцев и руками их кладет славу Свою». И все с каким-то благоговением смотрели на яичко, а горничная Даша, вручая его Маше, даже сказала:
— Смотрите, барышня, не разбейте! Это святое яичко…
Неудивительно после этого, что и сама Маша смотрела на это яичко с благоговейною радостью. Даже Ваня примолк перед этим яичком и конфузливо показывал всем свое простое серое, мраморное яичко…
В Великую субботу Маша провела в волнении. Во-первых, она не могла придумать, куда бы положить свое дорогое яичко. В комод? Пожалуй, кто толкнет его и яичко разобьется, или Даша в нем рыться станет, да выронит, с бельем, и яичко.
Положила его к себе за пазуху; но, продержав с полчаса, она вдруг чувствует, что яичко сильно нагрелось. Ну, а вдруг, думает она с ужасом, от теплоты крестик испортится и вся краска сойдет с яичка? Она вынула его, бережно поцеловала и ходила все время взад и вперед по комнате, держа его в руках и не спуская с него глаз. Она даже хорошенько не позавтракала и не пообедала от волнения…
Вечером, когда начало уже смеркаться, в кухню пришел старый дедушка Михей. Все дети знали его и тотчас же закричали на весь дом: «Лысый Михей пришел, Дедушка Михей — стой у дверей»!
Кличку ему дали потому, что он обыкновенно стоял у дверей, как его ни усаживали, и уверял, что он так и прозывается: «Дедушка Михей — стой у дверей!»
Михей был очень стар; ходил он чистенько, но весь в заплатах, так что, кажется, не было места на его худеньком кафтанишке, на котором бы не сидела какая-нибудь заплатка — и даже трудно было сказать, какой цвет был у этого кафтанишка: не то серый, не то синий, не то бурый…
Дедушке Михею обыкновенно все давали что-нибудь, когда он приходил в дом.
На этот раз он привел с собой маленького внучка, мальчика лет 8‑ми или 9‑ти; но на взгляд ему никак нельзя было дать более 4‑х или 5‑ти лет: так он был миниатюрен. Крохотное его личико смотрело так покорно и тоскливо, большими голубыми глазами, а белые волосы, коротко обстриженные, так гладко, шелковисто прилегли к маленькой головке. На нем была вместо шубки, старая шубейка, в которой заячий мех был весь вытерт — да и сама она также выглядела «мраморным яичком» под пару дедушкиному кафтану.
Детки потому любили «дедушку Михея», что был он балагур, сказочник. Когда он приходил, то не только дети, все люди, но даже Егор-выездной приходил слушать «дедушку Михея».
Был он крепостной еще прадедушки, деда Маши, и хотя его и всю семью его отпустили на волю, но, по старой привычке, он всегда входил со страхом и трепетом в палаты его прежних господ.
— Ну, что «Михей — стой у дверей?» — осведомился Егор выездной. — Зачем пожаловал?.. К празднику подачка понадобилась?
— Какая подачка, Егор Михайлыч? Нужда заставляет. От места-то мне отказали…
— От какого места?..
— А ведь я всегда на масляной и Святой на балагане Малахаева «дедку» изображал…
— Ну!
— А теперь вот отказали. Говорят — голос у тебя слаб стал. Публика жалуется, не слыхать ничего… Что же, думаю… милостыню просить?!..
— Да ведь ты сапоги прежде ковырял?..
Дедушка Михей улыбнулся и махнул рукой.
— Все во тьме ходим, а я пуще. Ничего не наковырял! Каки сапоги?.. Глаза не видят… Вот теперь не знаю, как Праздник Христов встречать будем… Дочурка Машурка хворает… Везде к Празднику готовятся, а у нас на Велик день и есть нечего… Вари густо — не будет пусто! Нет ничего… Голодна кума, что денежна сума, придет сама, сведет с ума. Надень котомку, ступай вдогонку!.. Значит за счастьем…
Все обступили дедушку Михея, все слушали, а впереди всех Маша со своим «святым яичком».
— Вон, — говорит дедушка Михей, — барышня-красавица уж яичко нарядное приготовила к праздничку, а у нас внученку-Васенку нет яичка!.. Где укупишь?! Ныне не то что головка, а оборыш, с духом — и тот по грошу яйцо… А крашено, так по пятаку дашь…
А внученок-Васенок стоял и пристально смотрел, ухватив обеими ручонками свою шапочку, смотрел на Машу — и она казалась ему «ангельчиком».
И Маша смотрела в его большие голубые глаза, и сердце у ней сжималось, на глаза навертывались слезы и какой-то голос шептал: «Отдай ему яичко, отдай! Деда может купить яичек, а ему купить не на что… Он бедный мальчик — у него нет ни грошика, ни копеечки, для Светлого Христова Воскресения».
Наконец что-то точно потянуло ее из всей силы к внученку-Васенку. Она быстро подошла к нему и, протянув ему Яичко, сказала отрывисто, не глядя на него: «На тебе!..»
И тотчас же отвернулась, все покраснела и, заплакав, выбежала из комнаты.
Все ахнули, а прачка Алена даже всплеснула руками и вскричала:
— Ах, матушки! Это Христово-то яичко!.. Отдай, мальчуган!.. Сейчас отдай!.. Я тебе лучше красное, золотое дам…
Но мальчугану, очевидно, захотелось иметь именно это Яичко с крестиком, которое красила Маша. Он бережно засунул его за пазуху, а другой рукой ухватился за пестрый кафтан дедушки Михея и спрятался в его складках.
— Это святое-то яичко отдала! — изумлялась Даша. — Ведь это значит счастье из дому унести… И она так свирепо посмотрела и на Васенку, и на его деда, а сама подумала про себя: «Вот шляется, попрошайничает, балагур поганый!»
А между тем Маша прибежала в детскую, уткнула нос в подушку и плакала, плакала…
III
И сама она не понимала, отчего ее слезы льются так неудержимо. Было ли ей жаль этого хорошенького мальчика, или жаль ей было ее доброго, милого «дедуню», которому теперь нечего будет ей подарить? А когда ушел «дед Михей-стой у дверей», то прибежали Ваня и Петя и начали ее корить, называть глупышкой, которая променяла дедушку на какого-то мальчишку.
Наглумившись вдоволь, братцы предоставили ее собственному горю… Маша до того плакала, что разнемоглась; принуждены были позвать дедушку, и рассказали ему все, что случилось. Дедушка послал за домашним доктором, а своему камердинеру велел отыскать деда Михея и во что бы то ни стало выкупить яичко его внучки. При этом он разрешил подарить деду Михею на праздник десять рублей.
Но выкупить яичко оказалось не так-то легко. Мальчик не хотел ни за что его отдать. Наконец, кое-как обманули ребенка и увезли яичко.
Дед уже спал, да и внучка также заснула. Ей стало легче. Деду отдали яйцо только по утру, в Светлое Христово Воскресенье. А он тихохонько, на цыпочках подкрался к спящей еще Маше и положил ей яйцо на столик, а через час, когда она проснулась, дед вошел к ней и, подавая ей огромное яйцо, в котором был запрятан целый кукольный гардероб, сказал: «Христос воскресе!»
Маша начала его целовать и, всхлипывая, едва могла выговорить, что яичко свое она подарила внученку-Васенку!
— А это что же? — спросил дед и указал на яичко.
Маша взглянула и остолбенела…
Вечером у Пети с его старшим братом, Николаем, его товарищем, гимназистом и дедом завязался длинный спор.
Дед уверял, что это лучшее, что есть в человеке: всегда следовать первому сердечному порыву.
— Она, — говорил он про Машу, — отдала мальчику все, что ей было в ту минуту дорого… Это высокая черта!..
— Таким образом, — возражал товарищ Николая, — вы противоречите первому этическому закону Спенсера…
— Какому, какому закону?! — допрашивал дед.
— А закону, по которому совершается развитие всех этических, т. е. нравственных явлений…
— Какой-такой закон! Какой закон! Никогда не слыхал!.. — признавался дед.
— По этому закону… — объяснял докторально гимназист… — всякое элементарное, этическое явление уступает место следующему, более разумному…
— Не слыхал, не знавал и знать не хочу ни ваших этических законов, ни вашего Спенсера, — прерывал дед… — Сердце мне говорит, что хорошо и что дурно и для меня довольно!.. И я всегда следовал и буду следовать этому указателю…
Но Николай снова сворачивал спор на закон Спенсера и доказывал так основательно, дельно, длинно и скучно, что, наконец, дед преспокойно заснул в своем громадном, покойном кресле.
Звонарь
I
Федя — десятилетний мальчик.
Учится в гимназии и живёт в чужой семье только первый год. И к Пасхе успел до слёз соскучиться по родному дому.
Уже на четвёртой неделе Великого поста дни стали казаться Феде неделями; на пятой — месяцами, а на шестой — целыми годами.
Прошёл первый год — понедельник, второй год — вторник, третий год — среда. На четвёртый год — в четверг — распустили гимназию. И Федя до самого вечера сидел на скамейке около дома, ждал отца.
Отец должен приехать вот по этой улице из-за поворота. Сначала покажется голова Бурого, потом — дуга, сани низкие и широкие, наконец — отец в шубе, немного сгорбленный, с небольшой бородой, в мохнатой шапке… Всё это Федя так хорошо знал, что стоило ему закрыть глаза, как он видел и лошадь, и дугу, и отца. Открывал глаза, и видение пропадало.
Федя играл с мальчиками в бабки, бегал на поворот улицы, где стоял полицейский, смотрел на другую улицу… Всё ждал и не хотел идти в комнату.
Нет и нет.
К вечеру измучился Федя.
Вышел посидеть на скамеечку в старом меховом пальто дедушка Василий Игнатьевич.
— Ты что здесь сидишь, Федя? Всё отца ждёшь?.. Иди, Надя тебя ждёт чай пить. А ночью и отец твой приедет.
Василий Игнатьевич — вдовец. Живёт со своей дочкой Надей. После смерти жены, Надиной мамы, сразу постарел, службу бросил, сидел постоянно дома, читал газету или книжку, а по вечерам учил с Федей и Надей уроки.
Надя с Федей — однолетки. Им по десять лет. Но Надя в доме хозяйка. У неё большая, тугая коса на спине, ключи от шкафов. Она вынимает из шкафа и даёт Феде конфетку, пряник.
Когда Федин отец привёз Федю в город, то так и сказал Наде:
— Вот Вам, Надежда Васильевна, мой Федя. Поберегите его.
Если Надя с Федей ссорились, то Федя язвил и называл Надю хозяйкой, Надеждой Васильевной.
А у Нади для Феди была дразнилка:
Федя-бредя
Съел медведя.
Упал в яму,
Кричал маму:
«Ма-а-а-ама!»
Жить Феде было хорошо: уютно, любовно, как в родной семье. Василий Игнатьевич его любил и ласкал как отец. Надя, сама ребёнок, а о Феде заботилась, и была ему заместо старшей сестры. Они ссорились и мирились, ходили в гимназию, учили вместе уроки, мечтали.
II
Василий Игнатьевич оказался пророком. Федин отец приехал ночью, часов в десять, и говорил, что надо выехать из города раньше, потому что соседняя балка налилась тающим снегом, того и гляди потечёт и задержит в городе на несколько дней. А по морозцу проехать можно.
Василий Игнатьевич с Фединым отцом пили чай, а Федя с Надей собирали Федины вещи. Федя без умолку рассказывал Наде о маме, о своём селе, братьях, сёстрах, о бабушке, о Буром.
Бросили укладываться и побежали здороваться с Бурым.
Бурый жевал сено и покосился на детей большим, чёрным глазом, фыркнул и тряхнул ушами. Дескать: “Здравствуй, гимназист! Поди, соскучился здесь?”
Федя засмеялся от радости и поцеловал Бурого около глаза, где от жевания поднимался и опускался какой-то шарик. Бурый мотнул головой и хапнул ртом новую пачку сена. Дескать: “Не привык я к таким нежностям, да и есть хочу до смерти”.
— Бурый, он умный! — убеждал Федя. — Он такой умный, всё понимает, вот только говорить не умеет. А ещё у нас есть Валетка, вот тоже умный! Смеётся и мёртвым притворяться умеет. А ещё кот большой, Гурма… Гурма, тот уж совсем умный. Его даже Валетка боится…
И опять Федя без конца рассказывал Наде о своём доме.
Надя помогала укладывать Феде книги и бельё и завидовала, что у него будет такая весёлая Пасха. Ей стало досадно, что противный Федюк — такой весёлый и всё рассказывает только о себе, да о своём доме. Она встала, бросила книжку на стол и, прищурившись на Федю, сказала:
— Некогда мне тут болтать с тобой. Нужно по хозяйству.
Надя обиделась — это ясно. Федя бросил на пол бельё и побежал за Надей.
— Надя, Надя! Голубушка, душенька! Ты сердишься, Надя? За что? А ты не сердись, Надя, миленькая…
Надя посмотрела на разгоревшееся Федино лицо, с умоляющими глазами, и ей стало радостно, весело и смешно. Она засмеялась до слёз и крепко сжала Федину руку.
— Да я не сержусь, право не сержусь, глупенький… Пойдём укладываться.
Дети снова укладывали вещи. Болтали.
— Хорошо бывает на Пасху ночью, — мечтала вслух Надя. — Тихо на улицах. Все сидят и ждут. И вдруг: бом-м‑м.
— Бом, бом, бом! — радостно подхватил Федя.
— И знаешь, Феденька, ударит так, точно с неба упадёт: бом-м‑м! И все зашевелятся. Кто спал — проснётся, кто сидел — встанет… Даже Мурка наша проснётся и давай умываться лапкой. Весело так, хорошо. Всем скажет колокол, всем, всем… Бом-м‑м!
Федя, надувая красные щёки, гудел перед Надей:
— Бом‑м, бом‑м!
— Хорошо бы, Федя… Вот бы хорошо!..
— Что хорошо?
— Хорошо бы!.. Ударить… Знаешь, первый раз ударить в колокол… Чтобы все услыхали!.. Весь город спит. На Волге и за Волгой тихо-тихо. А ты стоишь на колокольне и смотришь кругом. Все ждут, а ты стоишь и за язык колокола держишься… Ах, Федя! Понимаешь, как это хорошо!.. Люди внизу ждут, а ты — наверху, около звёзд, держишься за колокольный язык. И вдруг: бом-м‑м! Все вскочат, все обрадуются. Феденька, вот хорошо бы ударить! Да нет, где уж…
— Надя! Я могу. Милая, я ударю!
— Где тебе… — не поверила Надя.
— Ударю, ей-Богу ударю! Первый ударю!.. У нас в селе сторож церковный, Родивон. Он меня возьмёт, и я ударю.
— Как хорошо, Федя!.. Только я не услышу, — опечалилась Надя. — От вас далеко до нас…
— А ты, Наденька, ухом к земле. Вот и услышишь. Через землю далеко слышно, за сто вёрст слышно… Я ударю, я ударю!
Надя с Федей взялись за руки и кружились около раскрытого чемодана с Фединым бельём и звонили вместе:
— Бом‑м, бом‑м, бом‑м!
Федя таращил глаза и надувал щёки, думал, что звонит басом. А Надин голос тянулся ровный и звонкий как нежная струна.
Потом Федя трезвонил над головой невидимыми маленькими колоколами.
— Тилим-бом, тилим-бом, тилим-бом.
— Бом‑м, бом‑м, бом‑м! — вторила тягучими, важными ударами Надя.
III
Рано утром Федю сонного посадили в сани.
Поехали. Улицы города пустынны и звонки. Чистый, холодный воздух и шуршание ледяшек под полозьями разбудили Федю. И пробуждение это было радостное, счастливое.
Домой, домой!
Тут только вспомнил Федя, как его одевал Василий Игнатьевич, как встала и прощалась с ним Надя и шепнула на ухо:
— Так ударь, Федя, зазвони! Слышишь!..
«Милая Надя! — думал Федя. — Да, да, я ударю, я зазвоню!»
На минуту ему стало грустно, что нет Нади, что он прощался с ней сонный. Но это только на минуту. Очень радостно было, и никакая печаль не могла завладеть душой.
Выехали за город. Хрустит подмороженная дорога. Весело фырчит Бурый. На востоке кто-то большой кистью проводит зелёные, синие, розовые полосы. Уже чирикает невидимая ранняя птичка. А из города вдогонку несётся неторопливый постный звон.
«Я ударю, Надя! Ударю, милая! Я зазвоню», — говорит Федино сердце и радостно бьётся.
С восходом солнца стало ещё веселее. Дорога сразу обмякла. Под ледяными стёклами забуровили ручейки. Подул тёплый вешняк, и деревья радостно замотали талыми ветвями.
На перелеске, около дороги, осела стая грачей. Они только что прилетели из тёплой страны, ещё не успели разместиться, бранились и дрались из-за прошлогодних гнёзд.
Грачи привели Федю в восторг. «Весна, весна!» — кричал он, каркал по-грачиному и махал руками точно крыльями. Спрыгнул с саней и бежал вместе с Бурым. Отбегал в сторону и с разбегу кидался в сани. Отец любовно ворчал на Федю, боялся, как бы он не провалился в яму с талым снегом.
И Феде казалось, что всё кругом звенит тихим, радостным звоном. Ветерок звенит, земля звенит, голубое небо звенит, и в душе у него так радостно, хорошо звенит Надин голос:
— Бом‑м, бом‑м!
Но всё теперь звенит пока тихо. А вот, когда Федя ударит в Пасхальную ночь первый раз в большой колокол, тогда громко зазвенит вся земля, загудит небо, проснутся леса и реки, поля и балки, загудят Феде хвалу:
— Федя, спасибо тебе, ты зазвонил. Ты разбудил нас от зимнего сна.
Заструился светлый пар над землёю. Из-под снега тёмными пятнами проступила мокрая земля. Недалеко от дороги большой холм, весь чёрный и на верхушке сухой. Федя побежал туда.
От холма поднимался густой пар, будто он в середине горел и весь дымился. На солнечной стороне пробилась и зазеленела травка, и — о, радость! — появился белый подснежник. Федя посмотрел на сани. Отец не видит. Быстро нагнулся, опёрся руками в жирную землю и поцеловал белый цветок… Как он любил этот маленький, нежный цветок и зелёную траву! Как рад был он солнцу, синему небу, маленькой птичке, которая летала с былки на былку и чирикала весеннюю песню.
IV
Дома Федя и оглянуться не успел, как пришла Пасха. Дома надо было осмотреть каждый уголок: сходить к Бурому в конюшню, к коровам и овцам в хлев, в курник к курам. Надо заглянуть и в амбар, и на огород, сбегать на речку, к знакомому сапожнику, к товарищу Митьке — мало ли дела!
Всюду Федю провожал Валетка. Раньше этого Валетка никогда не делал. Он ходил только с Фединым отцом, с матерью. Федей пренебрегал. А теперь Федя — гимназист, гость из города! Валетка бросил свою важность и, почтительно помахивая хвостом, следовал за Федей и в амбар, и в курник, и в хлев.
Коровы пялили на Федины светлые пуговицы выпуклые глаза и от изумления прочищали языком ноздри. Овцы испуганно топали ногами и шарахались в кучу. Валетка звонко позёвывал, отворачивался и лениво рассуждал хвостом:
— Чего, Федя, смотреть на них: невежественные овцы… Мужичьё… Навоз. Пойдём лучше на реку.
Бежали на реку. Речушка потрескалась и вздулась. Вот-вот тронется. По ней уж никто не ходит и не ездит. Берега обсохли. На них по вечерам сидят парни, девки, старики. Ждут полой воды.
Но между всеми этими делами и заботами Федя не забывал Родивона-звонаря. С ним он целую неделю ведёт переговоры:
— Только один первый раз ударю, Родивон! Один раз я, а потом ты…
Родивон — мужик на вид мрачный, скуластый, сухощавый. Борода у него редкая и жёсткая как лошадиный хвост. Лицо всегда покрыто тёмными веснушками, будто вымазано чёрной зернистой икрой. Он не отказывал Феде, но ни разу и не сказал, что согласен.
Так тянулось до самой Страстной Субботы. Нетерпение Федино возросло до крайности. Он и во сне и наяву слышал Надин голос:
— Ах, хорошо бы, Федя, зазвонить!
И в ушах у Феди всё время был какой-то звон. Звенел вечер, звенело утро. Целый день звенело солнышко, звенела река. Точно первый раз в своей жизни он встречал весну, — так всё хорошо, радостно и звонко было на душе.
Только вот Родивон беспокоил.
Наконец Федя решился на последнее средство. У лавочника, Кузьмы Иваныча, купил восьмушку волокнистого табаку и пошёл к Родивону.
Но в страстную субботу переговорить с Родивоном было трудно. Он целый день занят в церкви, у священника в доме. Куда-то ездил, ходил и только к вечеру пришёл в свою сторожку, сел на жёлтую, сырую после мытья лавку, свернул и закурил цигарку, пуская дым сквозь жёсткие усы.
Вот тут-то и настиг его Федя.
— Родивон… Вот я тебе… на праздник табачку купил…
Федя положил восьмушку на стол и густо покраснел.
— Это хороший табак, Родивон, асмоловский волокнистый…
Под тёмными веснушками Родивоново лицо затеплилось лаской.
— Так вот, Родивон, ты на Пасху и покури, душистого табачку, асмоловского… А махорка вонючая… Покуришь, Родивон? А?
— Ну, ладно уж, ладно… — сказал, наконец, Родивон.
— Можно, Родивон, да?
— Можно.
Федя ликовал. Залез к Родивону на колени и целовал его в жёсткую бороду.
— Ты погоди, рано ещё христосоваться-то, — шутил Родивон.
— Как же мне, Родивон, с тобой на колокольню попасть?
— Ты ночь-то уж не спи.
— Нет, Родивон, какой тут сон!
— Так вот и приходи сюда около полночи. Вместе и пойдём.
V
Сильно билось Федино сердце, когда он поднимался с Родивоном по крутой лестнице на колокольню. Сделали два поворота — площадка. Они уже вровень с крышами домов. И светлее стало. Ещё два поворота — опять площадка.
Родивон идёт молча и только изредка творит молитву.
— Господи, помилуй, Господи, помилуй!
Феде жутко смотреть в тёмные углы колокольни. Завозится и закурлычет спросонья в гнезде голубь — Федя так и вздрогнет.
— Родивон, подожди минутку!..
Чем выше поднимались, тем шире и звонче становилось у Феди на сердце. Родивон вылез на площадку. Вот и Федя выглянул.
Посреди верхней площадки на толстом кресте из брёвен висел тяжёлый призывный колокол. А вокруг него по оконным пролётам развешаны другие колокола поменьше.
Так вот он какой большой колокол, этот Божий глас! А снизу, с улицы, он видится совсем маленьким. Одутлые, засиженные голубями, бока, тяжёлый язык с верёвкой… Дотронулся Федя пальцем до толстого края, — по всему колоколу побежал шёпотком тихий звон.
Жутко и сладостно.
Родивон облокотился на подоконник и смотрит на село.
Длинными рядами расползлись по снегу чёрные дома, мигают красными глазами-окнами. Феде кажется, что все дома смотрят на колокольню, на Федю, и ждут.
Шуршит льдинами река. Ворочается подо льдом, поднимается, выпирает наверх, на берега, тяжёлые льдины. Вот-вот тронется и потечёт. Но и река ждёт, когда Федя ударит.
Вокруг колокольни носится, вьётся звонкий шорох, Будто кто шепчется, целуется, летает вокруг. Это ангелы летают у крестов, в окнах над головами Родивона и Феди, над колоколами. Дотронется ангел крылышком до колокола, — зазвенит колокол ласковым шёпотком.
Ждут все люди, ждут поля, леса, ждёт Надя… Федя, скоро ли ты ударишь?
А у Феди от нетерпения дрожь по всему телу идёт.
— Скоро ли, Родивон? — шепчет Федя.
— Надо вдарить! — говорит Родивон. — Вон батюшка лампу на окошко поставил. У нас с ним уговор: когда он лампу на окошко поставит, значит — пора.
Радостно задрожало Федино сердце. Обвилось холодком. Родивон снял шапку, перекрестился трижды и сказал: «Господи, благослови!»
— Ну, звонарь, звони! — шутит Родивон.
Федя взялся за верёвку и начал раскачивать язык. Сначала трудно было: язык тяжёлый, неповоротливый. А потом раскачался — не остановить. Вот уж до краёв долетает.
— Надя! Слышишь ли, милая Надя?..
И вдруг:
Бом-м-м‑м!..
Федя выпустил верёвку и упал на пол от неожиданности. Такой большой, могучий и оглушительный родился звук.
Разломилась пополам тишина. Загудело всё село. Зазвенело поле, гулко зазвучал далёкий лес. Всё радостно задрожало, запело, заговорило:
— Федя, спасибо тебе, ты ударил! Ты разбудил!
А Родивон подхватил верёвку и начал звонить часто, радостно:
Бом, бом, бом, бом.
В восторге мальчик вскочил и упал грудью на подоконник.
Задвигались в селе огоньки. Кое-где по улицам показались чёрные комочки. Это — люди.
А под небом гудело. Колокольные удары неслись в далёкое поле. Феде казалось, что они походят на быстрых, белых коней. Кони эти несутся по деревне, по полям, по лесам, скачут во все стороны, машут белыми гривами.
И всё отзывается на гулкий бег. Всё звенит, радостно ликует и кричит:
— Спасибо тебе, Федя, ты зазвонил!
«Надя, Надя, милая! Слышишь ли, Наденька?» — пело Федино сердце.
Федя почувствовал, будто кто-то невидимый, упругий щупает его со всех сторон, бегает по всему телу. Стало жутко и страшно.
— Родивон, Родивон! — хочет закричать Федя.
Разевает рот, кричит, а голоса не слышно.
Стало ещё страшнее. Куда пропал голос?
А невидимый всё щупает, бегает пальцами по телу, мягко толкает при каждом ударе колокола.
— Родивон!..
Ничего не слышно. Федя подходит к Родивону. Родивон ласково обнимает его свободной рукой, разевает рот. Что-то говорит, но тоже ничего не слышно. Улыбается.
Федя понял, что голоса нет от звона. Щупает и толкает тоже звон. Он подошёл к другому окошку и, счастливый, радостный, начал смотреть вниз.
Вместе со звоном тронулась и потекла река. Торжественно поплыли мимо церкви белые горы снега, тяжёлые льдины. Тянулись без конца и уносили с собой в ночную даль радостные звуки.
Бом, бом, бом!
Пела земля. Звонило небо. Скакали во все стороны мира белые кони, махали белыми гривами и радостно, звонко ржали:
Бом, бом, бом!
«Надя, милая! Слышишь ли?» — думал Федя.
VI
Тихо ждали полночи в городке, в доме Василия Игнатьевича. Сам он в очках читал какую-то книгу. А Надя примеряла новое платье, ходила по комнатам и наводила везде окончательный порядок. Сорвёт сухой листок с герани, поставит в ряд непослушный стул, обдёрнет занавеску… И всё думала о Феде.
К полночи прилегла на кровать и незаметно заснула.
Василий Игнатьевич читал молча книгу. Иногда усталые глаза поднимались поверх очков, переходили от книги на лик Богоматери, освещённый лампадой, и наполнялись тихими слезами.
Снова опускались на очки и медленно, вдумчиво ходили по чёрным строкам священной книги.
В кухне тоже тихо. Видно, и кухарка Агафья задремала в ожидании.
Спит на стуле кошка Мурка. Розовеет и улыбается во сне Надино личико.
Вдруг Надя вскочила и радостно закричала:
— Папа! Федя ударил! Я слышала…
В это время над городом гулко прокатился первый удар соборного колокола.
Бом-м‑м!
— Федя раньше ударил, папа, — радостно кричит Надя. — Я слышала! Федя зазвонил!..
— Ну, успокойся, милая деточка, успокойся! Во сне это было, — говорит Василий Игнатьевич.
— Нет, нет, папа! Не во сне! Я слышала, Федя ударил!
Пело и звонило Надино сердце. Шелестело новое платье. Проснулась Мурка и радостно мурлыкала около ног.
«Ударил, зазвонил! Бом!» — пело у Нади, всё тело становилось лёгким и готово было летать, летать.
Весело собирались в церковь.
VII
Родивон звонил. Потом трезвонил. Вокруг церкви ходили со свечами. Сверху казалось, что в огненном озере плавают тёмные люди и поют:
— Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесех…
Ангелы пели, летали вокруг колокольни, задевали крылышками за колокола. И колокола отвечали им звучным приветным шёпотом.
Шуршали льдины и плавно проходили между звонких берегов.
А белые кони, разметав гривы, всё ещё скакали по земле, и долго под небом раздавался затихающий гул копыт.
В церкви ярко горели свечи. Ласково смотрели на Федю светлые лики святых и людские глаза. Все любовно христосовались с ним и благодарно целовали.
— Христос воскресе, Федя! Спасибо тебе, ты зазвонил, ты разбудил.
Утром с великою любовью поднималось над воскресшей землёй солнце и долго радостно играло на горизонте.
И целую неделю пело Федино сердце. Ликовала, ласкала и благодарила вся природа. Поднималась выше и выше река и несла на своей спине белые кучи снега. Синело небо. Зеленела травка. Слетались птицы и весело кричали, щебетали, стрекотали, порхали в саду.
А Федино сердце радовалось. Он ударил, он разбудил всех.
* * *
С большим волнением подъезжал Федя в городе к Надиному дому. Слыхала ли Надя? Ждёт ли?
У калитки виднеется розовое платье. Надя. Увидела. Бежит, смеётся, кричит, машет руками:
— Федя, я слышала. Ты ударил…
Федя говорил с радостной гордостью и важностью:
— Да, я ударил!
А самому так и хочется на одной ноге запрыгать.
Остановилась лошадь. Надя вскочила в тарантас.
— Христос воскресе, Федя… Я слышала! В самую полночь ты зазвонил: бом!
Радостно звонили оба маленьких сердца одинаковым звоном.
Пасхальная фиалка
Вот и наступила очередная весна, знаменующая собой не простую смену времен года, а смену лет, бегущих все стремительнее и быстрее вперед, в будущее. Это будущее, кажущееся таким далеким и неизвестным, однако, перестает быть таковым для девочки Марины, ведь в ее семье начало каждого года привыкли связывать с Великим праздником Святой Пасхи. Меняется время, ветшают здания, вырастают до небес березы, но сохраняется неизменной пасхальная служба, дарящая чистую радость душе.
Мама Марины всегда очень щепетильно относилась к тому, чтобы дом был украшен — кристальная чистота окон, хрустящая белизна скатертей, свежесть салфеток и, конечно же, цветы из бабушкиной оранжереи. Чудесные фиалки, будто повторяющие яркую палитру художника. Мохнатые лиловые, махровые розовые, глубокие фиолетовые, нежные белые цветы выходят перед Пасхой из бабушкиного садоводческого дворца и начинают жить на каждом столике, подоконнике, полочке, превращая дом в цветник, ждущий радостного звона благовеста «Христос воскресе!».
Для бабушки выращивание фиалок было приятным хобби, она в нем прекрасно преуспела и со временем стала настоящим мастером. Ее маленькие керамические горшочки обыкновенно зацветали, как по взмаху волшебной палочки, несколько раз в год. А перед пасхальными днями, будто чувствуя приближение всеобщей православной радости, раскрывались всем большим оранжерейным семейством. Иногда к ним присоединялись нежные орхидеи, дополняющие этот каскад цвета.
Марина любила помогать бабушке ухаживать за зелеными детками, как их ласково называла Мария Сергеевна. Эта работа требовала от нее большой ответственности, мобилизовала обычную рассеянность и делала девочку хоть и на время, но более сосредоточенной. Трепетное отношение бабушки Марии Сергеевны к фиалкам взращивало в каждом домочадце стремление стать хорошим ухаживающим за ними, чтобы и цветы чувствовали благодарность людей за подаренную ими красоту созерцания.
Бабушка всегда говорила: «Христос воскрес в чудесный день, и мир тогда, я уверена, цвел! Так пусть и в наш дом Он заглянет и увидит, что ему здесь рады!» Поэтому весь дом в процессе большой подготовки, в которой не бывало второстепенных моментов, к пасхальному воскресенью представал во всей свой живой красоте.
До Пасхи еще оставалось две недели, когда Марина в очередной раз пришла в оранжерею по поручению Марии Сергеевны, чтобы полить цветы. Захватив с собой ведро с водой и лейку с длинным носиком, она осторожно открыла дверь. Фиалки поприветствовали ее чудесным ароматом, уловить который возможно было только тогда, когда горшочков было очень много. Некоторые бутоны уже распустились, но были и те, что еще дремали в ожидании весенних солнечных лучей. Обычно бабушка подписывала каждый горшочек, но в связи с пересадкой и перестановкой подставок, переменой всего выставочного пространства многие цветы оказались без своих названий.
Марина поставила живительную воду в центр оранжереи и уже было принялась наполнять лейку, как вспомнила, что не взяла со стола пакетики с удобрением. Малышки-фиалки нуждались в особой подпитке после зимнего периода покоя. Обычно вот такие, стремительно возникающие мысли в голове Марины давали ей сигнал действовать сразу, но с годами, девочка подавила в себе эту спешку, часто приводившую к разным казусам. «Надо сбегать за удобрением. Я сразу вернусь и все успею сделать до прихода бабушки», — подумала Марина. Поспешив отодвинуть ведро, она не обратила внимание, как вода немного расплескалась на пол, и в следующую секунду Марина, попытавшись ускорить шаг, с шумом упала на скользкий пол, задев рукой рядом стоящую подставку. Горшок с малюткой-фиалкой упал с метровой высоты и разбился на несколько обломков, земля рассыпалась.
В голове Марины первой мелькнула мысль: «Спрятать все, чтобы бабушка не заметила, ведь она очень огорчится!». Молниеносно Марина стала убирать следы происшествия. Но уже через минуту, собрав осколки, комочки земли, сам цветок, мысль потекла в другом направлении. «Я исправлю свою оплошность и выращу цветок. К пасхальному воскресенью незаметно верну малютку в оранжерею».
Только вот от бабушки нужно скрыть это событие, ведь она очень расстроится, узнав об этом. И внучка, аккуратно вернув цветок в другой пластмассовый горшочек, унесла его в свою комнату.
До Пасхи не один цветок не появлялся в доме, такова была традиция семьи, поэтому скрывать все происшедшее нужно было и от мамы с папой, и от любопытного брата Андрея. Что ж, придется стать осторожной.
Пересаживая фиалку, Марина увидела, что корневище не повреждено, но от падения могло случиться всякое, поэтому за цветком нужен был хороший досмотр, также предстояло купить керамический горшочек, аналогичный тому, который оказался разбит. У девочки были некоторые сбережения, но предстояло еще скопить нужную сумму из карманных денег. Четко представив в голове план по сокрытию следов происшествия и, обретя уверенность, что маленькая фиалка обязательно зацветет к Пасхе, Марина ушла гулять во двор.
Заметила ли бабушка пропажу? Так как Мария Сергеевна не проявила внешнего негодования и оставалась спокойной, внучка решила, что все в порядке. Она и не подумала о всегда присущем ее бабушке природном чувстве такта, благодаря которому Мария Сергеевна никогда никого не обвиняла, а давала возможность признаться во всем самому. Так вышло и на этот раз.
Марина не догадывалась, что неподписанный цветок окажется тем редким пятнистым видом, который еще ни разу не украшал их дом. Именно этот цветок вырос из листочка, купленного на выставке фиалок прошлой осенью, некий «Playful rainbow» из сорта фантазийных фиалок. Такой искренне желанный бабушкой для своего маленького сада.
Шли дни, приближавшие Праздник. Благодаря нежному уходу, умеренному поливу и щепоточке удобрений, а также особой заботе, которую проявляла Марина к своему зеленому другу, фиалка набирала цвет. Прочитав все правила ухода за растениями-фиалками, девочка даже включала цветку классическую музыку, по теории, благотворно влияющую на рост, разговаривала с ним, обращалась каждое утро с молитвой даровать полное выздоровление малютке-фиалке. Поместив горшочек на окно за штору, Марина каждый день наблюдала, чтобы солнечные лучи достаточно обогревали стебли и листья, искренне надеясь, что и набухшие крошечные бутоны вот-вот распустятся.
Пасхальное воскресенье подходило к своему кануну. Прошло Вербное воскресенье, подарившее чудесную прелесть пушистых верб, Великий Четверг, приближалась Суббота. Вся семья готовилась к исповеди. Марину по исполнении 7 лет родители приводили на Таинство исповеди. Сказать священнику о самом сокровенном, о том, что тревожит душу, о грехах, не дающих спать, чтобы очиститься и предстать в день Пасхи перед Христом во всей душевной чистоте было очень важно для каждого члена их семьи. Обычно Марина говорила быстро, упоминала о непослушании родителям, о некоторых сокрытых от них вещах. Но в этот раз ей предстояло сознаться в том, что не рассказала бабушке о пропаже фиалки. «Ну и что тут такого, — рассуждала накануне Марина, — я же ничего плохого не сделала, фиалка будет возвращена на место, значит, я никого не обманывала, а лишь исправила ситуацию сама, без помощи других». Девочка совсем забыла, окрыленная своими успехами в цветоводстве, что бабушка давно искала этот вид, посетив в его поисках не одну выставку за много лет. Поэтому, когда пришла ее очередь каяться, она до последнего момента не хотела об этом говорить.
Теплый свет проникал сквозь церковные оконца, заполняя храм лучами солнца, с икон смотрели святые, свидетели праздничных и повседневных богослужений и людских очищений, перерождений и искуплений грехов. Подойдя к иконе Святителя Николая, Марина впервые обратила внимание на его взгляд, строгий, живой, проникающий в душу и, будто, говорящий: «Будь честен перед Богом». Поставив свечу перед его образом, девочка встала в конец очереди тех, кто готовился исповедаться. Надеясь быть последней, она несколько раз репетировала речь.
Вереница прихожан медленно таяла, приближая ее к батюшке. Накрыв голову девочки епитрахилью, священник по-отечески спросил, в чем раскаивается раба Божия Марина, и девочка, будто лишилась на мгновение дара речи. Общение с батюшкой всегда было для нее откровением. Он никогда ее не журил и не вытягивал признания, не увещевал, не обвинял в грехах, он всего лишь спрашивал, положа свою теплую успокаивающую руку ей на голову. Осознание греха само проникало в душу Марины и прорывалось наружу чистыми слезами. Марина рассказала обо всем: и как разбила горшок и не сказала об этом бабушке, и как не считала этот обман обманом, и как искренне желает, чтобы фиалка расцвела к Празднику Пасхи Христовой. Батюшка отпустил ее грехи, прочитал молитву, подарив душе девочки полное спокойствие.
Приняв ситуацию, что возможно, бутоны завтра и вовсе не раскроются, Марина решила рассказать свою тайну бабашке и утром вернуть ее горшочек в оранжерею. Пересадив малютку-фиалку, девочка решила оставить горшочек на тумбочке у кровати и больше не прятать его от посторонних глаз. Помолившись, она заснула крепким сном.
Пасхальное утро было ясным, теплое апрельское солнце разлилось по всей земле, предвещая хороший день. В открытое окно Марининой спальни прекрасной музыкой ворвались птичьи трели, лучик нежно погладил ее по лицу. Сквозь сон девочка почувствовала, что рядом кто-то есть. Это бабушка традиционно принесла цветы и красивые салфетки, чтобы украсить ее комнату.
«Христос Воскресе!» — «Воистину воскресе!» — ответила внучка, и тут слезы покаяния хлынули из ее глаз.
«Бабушка, это я разбила горшочек в оранжерее», — созналась Марина.
«Я знаю это, и вижу также то, что ты познала не хуже меня все секреты цветоводства», — сказала Мария Сергеевна, указывая на распустившуюся пятнистую фиалку на прикроватной тумбочке внучки. «Только подлинная забота и небезразличие способны уговорить этот сорт фиалок зацвести так рано. Я ожидала ее цветения не раньше прихода лета».
Марина вытерла слезы и крепко обняла бабушку, поблагодарив ее за лучшую в мире похвалу, и мысленно вспомнив образ Святителя Николая, улыбнулась. «Будь честен перед Богом», — всплыли как будто произнесенные им в церкви слова.
Самый радостный из православных праздников — это Пасха, Воскресение Христово. Сегодня Светлую Пасху празднуют даже те, кто почти не заглядывает в церковь на протяжении года. Атмосфера Добра и всеобщей Радости, освещённые Пасхальные куличи, творожные пасхи и крашеные яйца могут растопить сердце каждого. Старинные обычаи и традиции, повторяясь из года в год, являются прекрасным связующим звеном поколений и наполняют сердца Истинным Светом.
В нашей замечательной книге читатель найдёт различные произведения писателей-классиков, включая эксклюзивные очерки сотрудников дореволюционных журналов, посвященных Пасхе.
Эта книга станет прекрасным подарком для каждого светлого человека.
-
От редакции
-
Светлое воскресенье. К. Ушинский
-
Детские годы Багрова-внука. Отрывок. С. Аксаков
-
Пасхальные колокола. А. Куприн
-
Пасха 1919 г. М. Цветаева
-
На чужой стороне. И. Бунин
-
Студент. А. Чехов
-
Христова ночь. М. Салтыков-Щедрин
-
Блаженный воевода. Е. Опочинин
-
Царские писанки. Е. Опочинин
-
Старый звонарь. Весенняя идиллия. В. Короленко
-
Московская Пасха. А. Куприн
-
Скарлатинная кукла. Н. Лухманова
-
Пасхальная ночь. Из книги «Босоногая команда». К. Лукашевич
-
Пасха мучеников. Л. Чарская
-
Как проводили в нашей семье Страстную неделю. К. Лукашевич
-
Светлое Христово Воскресение. Д. Григорович
-
Светлый праздник. Из книги «Веселые будни». В. Новицкая
-
Христос Воскресе! Из книги «Записки институтки». Л. Чарская
-
Народные пасхальные обычаи. М. Орлов
-
Пасхальные яйца у разных народов
-
Великая Суббота во святом граде Иерусалиме
-
Словарь редких и принадлежащих к церковному обиходу слов
От редакции
С древних времен люди прекрасно понимали, что именно на праздниках, а не на буднях, держится весь год. Именно праздники напоминают нам о том, как делят дни и месяцы, об уходящем прошлом и грядущем будущем… Праздник — день, выпадающий из обычного течения жизни, день, который нужно провести особенно и запомнить надолго. День, который нетерпеливо ждешь целый год и почему-то волнуешься, как будто он может и не наступить. День, который напоминает о детстве. Ведь дети — это маленькие консерваторы, которые очень любят, чтобы в праздники все совершалось «по правилам».
Среди годового круга христианских праздников самый радостный — Пасха, Воскресение Христово. Пасху празднуют даже те, кто никогда не ходит в церковь. Куличи, творожные пасхи, крашеные яйца могут растопить сердце даже заядлого атеиста — ведь должно что-то в жизни оставаться неизменным. В самые безбожные времена власть снисходительно смотрела на пристрастие людей к ритуальной праздничной снеди, и появлялись на прилавках булочных куличи, стыдливо именовавшиеся «Кекс весенний». Старинные обычаи, повторяясь из года в год, связывают нас, взрослых, с собственным детством, детством наших родителей, и дальше — с глубиной веков. С тем самым красным яйцом, которое Мария Магдалина принесла грозному римскому императору Тиберию, чтобы сообщить ему о воскресении Христа.
Пасхе предшествует Страстная неделя, когда верующие вспоминают о страданиях Христа. Великий Четверг — день Тайной Вечери, последнего ужина Спасителя с учениками, день его моления в Гефсиманском саду: «Да минет меня чаша Сия…» Великая Пятница — день Его мучительной смерти на кресте. В церкви происходит вынос Плащаницы — и это символ погребения Христа, совершаемого скорбными учениками. Каждое чуткое сердце переживает в эти дни евангельские события так, словно они происходят сегодня — об этом повествует один из лучших рассказов А. П. Чехова «Студент».
И вот еще в центре храма находится Плащаница со спящим во гробе Христом — а к храму уже идут люди с праздничной снедью, украшенной наивными бумажными цветами, красными свечами, закутанной в красивые вышитые полотенца. «Праздников праздник и торжество из торжеств…» Воскресение — будет.
Но даже те, кто не задумывается в эти дни о религиозных истинах, кто равнодушен к обрядам и обычаям, прекрасно знают: Пасха — это весна, а значит, обновление мира. И нет такого мрачного человека, который не улыбнулся бы весеннему гомону птиц, ясному небу, радостному звону колоколов.
Каждая деталь праздничного быта дорога человеку. И потому каждый писатель, вспоминая детство, подробнейшим образом отвечает на вопрос «Как мы праздновали». Все — и еда, и подарки, и слова — обретало торжественность ритуала. И все-таки, как сказал один великий писатель, самого главного глазами не увидишь. А потому основной темой рассказов, исправно появлявшихся в пасхальных журналах, были добрые дела. Ведь любовь, жалость, милосердие — самые великие чудеса нашего мира.
Тексты, которые мы представляем читателю, неравнозначны: здесь и рассказы классиков, и воспоминания, и очерки рядовых, скромных сотрудников дореволюционных журналов, которые иногда даже не подписывали статей своими именами. Но они едины в одном — искренней любви к празднику, свет которого каждый проносил через всю жизнь.
А какие необычные слова и выражения несут нам старинные рассказы! Причудливые, затейливые, давно забытые… И очень красивые. Одни относятся к народным обычаям: например, здесь упоминается «четверговая соль», приносившая здоровье и защищавшая людей от всякого зла. Другие — к обычной, повседневной жизни. Но, не зная ее, можно ли понять своих предков? Что такое, к примеру, шемаханский шелк — сегодня представляют себе немногие. Значение этих и многих других слов подскажет наша книга…
Перелистывая страницы нашей праздничной книги, мы бродим по эпохам и странам: вот Рим и первые христиане, вот Иерусалим, а вот и Москва, наполненная солнечным светом и капелью. Предназначение этой книги не в том, чтобы рассказать обо всех обычаях и традициях, связанных со Светлым праздником, а в том, чтобы мы смогли ощутить его атмосферу — запах весны, гул колоколов и, конечно же, надежду на чудо.
Светлое воскресенье. К. Ушинский
Я решился не спать в эту ночь; но, когда стемнело, братья и сестры заснули, то и я, сидя в креслах, задремывал, хоть и знал, что в зале накрывали большой стол чистою скатертью и расставляли пасхи, куличи, крашенки и много-много хороших вещей.
Ровно в полночь ударили в соборе в большой колокол: в других церквах ответили, и звон разлился по всему городу. На улицах послышалась езда экипажей и людской говор. Сон мигом соскочил с меня, и мы все вместе отправились в церковь. На улицах темно; но церковь наша горит тысячами огней и внутри, и снаружи. Народу валит столько, что мы едва протеснились. Мамаша не пустила меня с крестным ходом вокруг церкви. Но как обрадовался я, когда наконец за стеклянными дверями священники появились в блестящих ризах и запели «Христос воскресе из мертвых!». Вот уже именно из праздников праздник!
После ранней обедни пошли святить пасхи, и чего только не было наставлено вокруг церкви!
Мы воротились домой, когда уже рассветало. Я похристосовался с нашей нянею: она, бедняжка, больна и в церковь не ходила. Потом все стали разговляться, но меня одолел сон.
Когда я проснулся, яркое солнышко светило с неба и по всему городу гудели колокола.
Детские годы Багрова-внука. Отрывок. С. Аксаков
С четверга на Страстной начали красить яйца: в красном и синем сандале, в серпухе и луковых перьях; яйца выходили красные, синие, желтые и бледно-розового рыжеватого цвета. Мы с сестрицей с большим удовольствием присутствовали при этом крашенье. Но мать умела мастерски красить яйц, а в мраморный цвет разными лоскутками и шемаханским шелком. Сверх того, она с необыкновенным искусством простым перочинным ножичком выскабливала на красных яйцах чудесные узоры, цветы и слова: «Христос Воскрес». Она всем приготовила по такому яичку, и только я один видел, как она над этим трудилась. Мое яичко было лучше всех, и на нем было написано:
«Христос Воскрес, милый друг Сереженька!» Матери было очень грустно, что она не услышит заутрени Светлого Христова Воскресенья, и она удивлялась, что бабушка так равнодушно переносила это лишенье; но бабушке, которая бывала очень богомольна, как-то ни до чего уже не было дела.
Я заснул в обыкновенное время, но вдруг отчего-то ночью проснулся: комната была ярко освещена, кивот с образами растворен, перед каждым образом, в золоченой ризе, теплилась восковая свеча, а мать, стоя на коленях, вполголоса читала молитвенник, плакала и молилась. Я сам почувствовал непреодолимое желанье помолиться вместе с маменькой и попросил ее об этом. Мать удивилась моему голосу и даже смутилась, но позволила мне встать. Я проворно вскочил с постели, стал на коленки и начал молиться с неизвестным мне до тех пор особого рода одушевленьем; но мать уже не становилась на колени и скоро сказала: «Будет, ложись спать». Я прочел на лице ее, услышал в голосе, что помешал ей молиться. Я из всех сил старался поскорее заснуть, но не скоро утихло детское мое волненье и непостижимое для меня чувство умиленья. Наконец мать, помолясь, погасила свечки и легла на свою постель. Яркий свет потух, теплилась только тусклая лампада; не знаю, кто из нас заснул прежде. К большой моей досаде, я проснулся довольно поздно: мать была совсем одета; она обняла меня и, похристосовавшись заранее приготовленным яичком, ушла к бабушке. Вошел Евсеич, также похристосовался со мной, дал мне желтое яичко и сказал: «Эх, соколик, проспал! Ведь я говорил тебе, что надо посмотреть, как солнышко на восходе играет и радуется Христову Воскресенью». Мне самому было очень досадно; я поспешил одеться, заглянул к сестрице и братцу, перецеловал их и побежал в тетушкину комнату, из которой видно было солнце, и, хотя оно уже стояло высоко, принялся смотреть на него сквозь мои кулаки. Мне показалось, что солнышко как будто прыгает, и я громко закричал: «Солнышко играет! Евсеич правду сказал». Мать вышла ко мне из бабушкиной горницы, улыбнулась моему восторгу и повела меня христосоваться к бабушке. Она сидела, в шелковом платке и шушуне, на дедушкиных креслах; мне показалось, что она еще более опустилась и постарела в своем праздничном платье. Бабушка не хотела разгавливаться до полученья петой пасхи и кулича, но мать сказала, что будет пить чай со сливками, и увела меня с собою.
Светлое Воскресенье.
Рис. Г. Бролинг, грав. А. И. Зубчанинов
Орловские «богоносцы», ходящие по деревням.
Рис. Н. Ткаченко, грав. В. Зубчанинов
Отец с тетушками воротился еще до полудня, когда нас с сестрицей только что выпустили погулять. Назад проехали они лучше, потому что воды в ночь много убыло; они привезли с собой петые пасхи, куличи, крутые яйца и четверговую соль. В зале был уже накрыт стол; мы все собрались туда и разговелись. Правду сказать, настоящим-то образом разгавливались бабушка, тетушки и отец; мать постничала одну Страстную неделю (да она уже и пила чай со сливками), а мы с сестрицей только последние три дня; но зато нам было голоднее всех, потому что нам не давали обыкновенной постной пищи, а питались мы ухою из окуней, медом и чаем с хлебом. Для прислуги была особая пасха и кулич. Вся дворня собралась в лакейскую и залу; мы перехристосовались со всеми; каждый получил по кусочку кулича, пасхи и по два красных яйца, каждый крестился и потом начинал кушать.
Пасхальные колокола. А. Куприн
Быстро-быстро промчались впечатления вчерашнего дня и Великой ночи: плащаница в суровой холодной темноте собора, воздержание от еды до разговения, дорога в церковь, в тишине и теплоте апрельского синего вечера, заутреня, крестный ход, ликующая встреча восставшего из гроба Христа, восторженное пение хора, подвижная, радостная служба, клир в светлых сияющих парчовых ризах, блеск тысяч свечей, сияющие лица, поцелуи; чудесная дорога домой, когда так нежно сливаются в душе усталость и блаженство, дома, огни, добрый смех, яйца, кулич, пасха, ветчина и две рюмочки сладкого портвейна; глаза слипаются; в доме много народа, поэтому тебе стелют постель на трех стульях, поставленных рядком; погружаешься в сон, как камень падает в воду.
Утром проснулся я, и первое, еще не осознанное впечатление большой — нет! — огромной радости, которой как будто бы пронизан весь свет: люди, звери, вещи, небо и земля. Побаливает затылок, также спина и ребра, помятые спаньем в неудобном положении на жесткой подстилке, на своей же кадетской шинельке с медными пуговицами. Но что за беда? Солнце заливает теплым текучим золотом всю комнату, расплескиваясь на обойном узоре. Господи! Как еще велик день впереди, со всеми прелестями каникул и свободы, с невинными чудесами, которые тебя предупредительно ждут на каждом шагу!
Как невыразимо вкусен душистый чай (лянсин императорский!) с шафранным куличом и с пасхой, в которой каких только нет приправ: и марципан, и коринка, и изюм, и ваниль, и фисташки. Но ешь и пьешь наспех. Неотразимо зовет улица, полная света, движения, грохота, веселых криков и колокольного звона. Скорее, скорее!
На улице сухо, но волнующе, по-весеннему, пахнет камнем тротуаров и мостовой, и как звонко разносятся острые детские крики! Высоко в воздухе над головами толпы плавают и упруго дергаются разноцветные воздушные шары на невидимых нитках. Галки летят крикливыми стаями… Но раньше всего — на колокольню!
Все ребятишки Москвы твердо знают, что в первые три дня Пасхи разрешается каждому человеку лазить на колокольню и звонить, сколько ему будет удобно. Даже и в самый большой колокол!
Вот и колокольня. Темноватый ход по каменной лестнице, идущей винтом. Сыро и древне пахнут старые стены. А со светлых площадок все шире и шире открывается Москва.
Колокола. Странная система веревок и деревянных рычагов-педалей, порою повисших совсем в воздухе, почти наружу. Есть колокола совсем маленькие: это дети; есть побольше — юноши и молодые люди, незрелые, с голосами громкими и протяжными: в них так же лестно позвонить мальчугану, как, например, едучи на извозчике, посидеть на козлах и хоть с минуту подержать вожжи. Но вот и Он, самый главный, самый громадный колокол собора; говорят, что он по величине и по весу второй в Москве, после Ивановского, и потому он — гордость всей Пресни.
Христос Воскресе!
Рис. А. Лебедева, грав. К. Вейерман
«Под качелями». Народное гуляние в провинциальном городке.
Рис. Н. Ткаченко, автотипия Э. Гоппе
Трудно и взрослому раскачать его массивный язык; мальчишкам это приходится делать артелью. Восемь, десять, двенадцать упорных усилий и, наконец, — баммм… Такой оглушительный, такой ужасный, такой тысячезвучный медный рев, что больно становится в ушах и дрожит каждая частичка тела. Это ли не удовольствие?
Самый верхний этаж — и вот видна вокруг вся Москва: и Кремль, и Симонов монастырь, и Ваганьково, и Лефортовский дворец, и синяя изгибистая полоса Москва-реки, все церковные купола и главки: синие, зеленые, золотые, серебряные… Подумать только: сорок сороков! И на каждой колокольне звонят теперь во все колокола восхищенные любители. Вот так музыка! Где есть в мире такая? Небо густо синеет — и кажется таким близким, что вот-вот дотянешься до него рукою. Встревоженные голуби кружатся стаями высоко в небе, то отливая серебром, то темнея.
И видишь с этой верхушки, как плывут, чуть не задевая за крест колокольни, пухлые серьезные белые облака, точно слегка кружась на ходу.
Пасха 1919 г. М. Цветаева
Была Страстная суббота. Поздний вечер ее. Убитая людским и дружеским равнодушием, пустотой дома и пустотой сердца, я сказала Але:
— Аля! Когда люди так брошены людьми, как мы с тобой, — нечего лезть к Богу — как нищие. У него таких и без нас много! Никуда мы не пойдем, ни в какую церковь, и никакого Христос Воскресе не будет — а ляжем с тобой спать — как собаки!
— Да, да, конечно, милая Марина! — взволнованно и убежденно залепетала Аля, — к таким, как мы, Бог сам должен приходить! Потому что мы застенчивые нищие, правда? Не желающие омрачать Его праздника.
Застенчивые или нет, как собаки или нет, но тут же улеглись вместе на единственную кровать — бывшую прислугину, потому что жили мы тогда в кухне.
Теперь я должна немножко объяснить дом. Дом был двухэтажный, и квартира была во втором этаже, но в ней самой было три этажа. Как и почему — объяснить не могу, но это было так: низ, с темной прихожей, двумя темными коридорами, темной столовой, моей комнатой и Алиной огромной детской, верх с той самой кухней, и еще другими, и из кухни ход на чердак, даже два чердака, сначала один, потом другой, и один другого — выше, так что, выходит — было четыре этажа.
Все было огромное, просторное, запущенное, пустынное, на простор и пустоту помноженное, и тон всему задавал чердак, спускавшийся на второй чердак и оттуда распространявшийся на все помещение вплоть до самых отдаленных и как будто бы сохранных его углов.
Зиму 1919 г., как я уже сказала, мы — Аля, Ирина и я — жили в кухне, просторной, деревянной, залитой то солнцем, то луною, а — когда трубы лопнули — и водою, с огромной разливанной плитой, которую мы топили неудавшейся мушиной бумагой какого-то мимолетного квартиранта (бывали — и неизменно сплывали, оставляя все имущество: этот — клейкую бумагу, другой — тысяч пять листов неудавшегося портрета Розы Люксембург, еще другие — френчи и галифе… и все это оставалось — пылилось — и видоизменялось — пока не сжигалось)…
Итак, одиннадцать часов вечера Страстной субботы. Аля, как была в платье, — спит, я тоже в платье, но не сплю, а лежу и жгу себя горечью первой в жизни Пасхи без Христос Воскресе, доказанностью своего собачьего одиночества… Я, так старавшаяся всю зиму: и дети, и очереди, и поездка за мукой, где я чуть голову не оставила, и служба в Наркомнаце, и рубка, и топка, и три пьесы — начинаю четвертую — и столько стихов — и такие хорошие — и ни одна собака…
И вдруг — стук. Легкий, резкий, короткий. Команда стука. Одним куском — встаю, тем же — не разобравшимся на руки и ноги — вертикальным пластом пробегаю темную кухню, лестницу, прихожую, нащупываю задвижку — на пороге Володя, узнаю по отграниченности даже во тьме и от тьмы.
— Володя, вы?
— Я, М. И., зашел за вами — идти к заутрене.
— Володя, заходите, сейчас, я только подыму Алю.
Наверху, шепотом (потому что это большая тайна и потому что Христос еще не воскрес):
— Аля! Вставай! Володя пришел. Сейчас идем к заутрене.
Разглаживаю впотьмах ей и себе волосы, бегом сношу ее по темнее ночи лестнице…
— Володя, вы еще здесь?
Голос из столовой:
— Кажется — здесь, М. И., я даже себя потерял, — так темно.
Выходим.
Аля, продолжая начатое и за спешкой недоконченное:
— Я же вам говорила, Марина, что Бог к нам сам придет. Но так как Бог — дух, и у Него нет ног, и так как мы бы умерли от страху, если бы Его увидели…
— Что? Что она говорит? — Володя. Мы уже на улице.
Я, смущенная:
— Ничего, она еще немножко спит…
— Нет, Марина, — слабый отчетливый голос изнизу, — я совсем не сплю: так как Бог не мог Сам за нами прийти — идти в церковь, то Он и послал за нами Володю. Чтобы мы еще больше в Него верили. Правда, Володя?
— Правда, Алечка.
Церковь Бориса и Глеба: наша. Круглая и белая, как просфора. Перед этой церковью, как раз в часы службы, целую зиму учат солдат. Внутри — служат, а снаружи — маршируют: тоже служат. Но сейчас солдаты спят.
Входим в теплое людное многосвечное сияние и слияние. Поют женские голоса, тонко поют, всем желанием и всей немощью, тяжело слушать — так тонко, где тонко, там и рвется, совсем на волоске — поют — совсем как тот профессор: у меня на голове один волос, но зато — густой?.. Господи, прости меня! Господи, прости меня! Господи, прости меня!.. Этого батюшку я знаю: он недавно служил с патриархом, который приехал на храмовый праздник — в черной карете, сияющий, слабый… И Аля первая подбежала к нему и просто поцеловала ему руку, и он ее благословил…
— М. И., идемте?
Выходим с народом — только старухи остаются.
— Христос Воскресе, М. И.!
У причастия.
Рис. И. Ижакевича, автотипия «Нивы»
— Воистину Воскресе, Володя!
Домой Аля едет у Володи на руках. Как непривычный к детям, несет ее неловко — не верхом, на спине, и не сидя, на одной руке, а именно несет — на двух вытянутых, так что она лежит и глядит в небо.
— Алечка, тебе удобно?
— Блаженно! Я в первый раз в жизни так еду — лежа, точно Царица Савская на носилках!
(Володя, не ожидавший такого, молчит.)
— Марина, подойдите к моей голове, я вам что-то скажу! Чтобы Володя не слышал, потому что это — большой грех. Нет, нет, не бойтесь, не то, что вы думаете! Совсем приличное, но для Бога — неприличное!
Подхожу. Она, громким шепотом:
— Марина! А правда, те монашки пели, как муха, которую сосет паук? Господи, прости меня! Господи, прости меня! Господи, прости меня!
— Что она говорит? Аля, приподымаясь:
— Марина! Не повторяйте! Потому что тогда Володя тоже соблазнится! Потому что эта мысль у меня была от диавола, — ах, Господи, что я опять сказала! Назвала это гадкое имя!
— Алечка, успокойся! — Володя. (Мне: — Она у вас всегда такая? — Я: — Отродясь.) — Вот ты уже дома, ты сейчас будешь спать, а утром, когда проснешься…
В его руке темное, но явное очертание яичка.
На чужой стороне. И. Бунин
На вокзале не было обычной суматохи: наступила святая ночь. Когда прошел курьерский девятичасовой поезд, все поспешили докончить только самые неотложные дела, чтобы поскорее разойтись по квартирам, вымыться, надеть все чистое и в семье, с облегченным сердцем, дождаться праздника, отдохнуть хоть ненадолго от безпорядочной жизни.
Полутемная зала третьего класса, всегда переполненная людьми, гулом настойчивого говора, тяжелым теплым воздухом, теперь была пуста и прибрана. В отворенные окна и двери веяло свежестью южной ночи. В углу восковые свечи слабо озаряли аналой и золотые иконы, и среди них грустно глядел темный лик Спасителя. Лампада красного стекла тихо покачивалась перед ним, по золотому окладу двигались полосы сумрака и света…
Проезжим мужикам из голодающей губернии некуда было пойти приготовиться к празднику. Они сидели в темноте, на конце длинной платформы.
Они чувствовали себя где-то страшно далеко от родных мест, среди чужих людей, под чужим небом. Первый раз в жизни им пришлось двинуться на «низы», на дальние заработки. Они всего боялись и даже перед носильщиками неловко и торопливо сдергивали свои растрепанные шапки. Уже второй день томились они скукой, ожидая, пока к ним выйдет тщедушная и горделивая фигурка помощника начальника станции (они уже успели прозвать его «кочетком») и строго объявит, когда и какой товарный поезд потянет их на Харцызскую. Со скуки они весь день проспали.
Надвигались тучи. Изредка обдавал теплый благовонный ветер, запах распускающихся тополей. Не смолкая ни на минуту, несся с ближнего болота злорадный хохот лягушек и, как всякий непрерывный звук, не нарушал тишины. Направо едва-едва светил закат; тускло поблескивая, убегали туда рельсы. Налево уже стояла синяя темнота. Огонек диска висел в воздухе одинокой зеленовато-бледной звездочкой. Оттуда, с неизвестных степных мест, шла ночь…
— Ох, должно, не скоро еще! — шепотом сказал один, полулежавший около вокзальных ведер, и протяжно зевнул.
— Служба-то? — отозвался другой. — Должно, не скоро. Теперь не более семи.
— А то и всех восемь наберется, — добавил третий. Всем было тяжко. Только один не хотел сознаться в этом.
— Ай соскучился? А-а-а… — зевнул он, передразнивая первого говорившего. — Гляди, ребята, заревет еще, пожалуй!
— Будя, Кирюх, буравить-то, — серьезно ответил первый и деловым тоном обратился к соседу: — Парменыч, поди глянь на часы, ты письменный.
Парменыч отозвался добрым слабым голосом:
— Не уразумею, малый, по тутошним, все сбиваюсь: целых три стрелки.
— Да ай не все равно? — опять заметил Кирилл насмешливо. — Хушь смотри, хушь не смотри — одна честь…
Долго молчали. Тучи надвинулись, густая темнота теплой ночи мягко обнимала все. Старик открыл трубку, помял пальцем красневший в ней огонь и на время так жарко раскурил ее, что смутно осветил свои седые солдатские усы и ворот зипуна. На мгновение выступили из мрака и белая рубаха лежащего на животе Кирилла, и заскорузлые, изорванные полушубки двух других пожилых мужиков. Потом он закрыл трубку, попыхтел и покосился влево, на своего племянника. Тот дремал. Длинные худые ноги его, завернутые в белые суконные портянки, лежали без движения; по очертаниям худощавого тела было видно, что это совсем еще мальчик, истомленный и до времени вытянувшийся на работе.
— Федор, спишь? — тихо окликнул его старик.
— Н-нет, — ответил тот сиплым голосом.
Старик ласково наклонился к нему и, улыбаясь, шепотом спросил:
— Ай соскучился?
Ответ последовал не сразу:
— Чего ж мне скучать?
— Да ну! Ты скажи, не бойся.
— Я и так не боюсь.
— То-то, мол, не таись…
Федька молчал. Старик поглядел на его худенькие плечи… потом тихонько отвернулся.
Уже и на закате стемнело. Контуры вокзальных крыш едва рисовались на фоне ночного неба. Там, где оно сливалось с темнотою земли, перекрещивались и мигали зеленые, синие и красные огоньки. Осторожно лязгая колесами, прокатился мимо платформы паровоз, осветил ее красным отблеском растопленной печки, около которой, как в темном уголке ада, копошились какие-то черные люди, и все опять потонуло в темноте. Мужики долго прислушивались, как он где-то в стороне сипел горячим паром.
Потом издалека гнусаво запел рожок. Из темноты и из-за разноцветных огней выделился треугольник огненных глаз. Он разгорался и приближался медленно-медленно, а за ним тянулся длинный, безконечно длинный товарный поезд; подвигаясь все слабее, он остановился и затих. Через минуту что-то завизжало, заскрипело, вагоны дрогнули, подались назад — и замерли. Раздались чьи-то громкие голоса и тоже смолкли. Кто-то невидимый нес фонарь, и светлый круг, колеблясь, двигался по земле, под стеной вагонов.
— Тридцать четыре, — сказал один из мужиков.
Светлое Воскресение в деревне. Крестный ход вокруг церкви во время заутрени.
Рис. П. Коверзнев, грав. А. Зубчанинов
— Кого? Вагонов-то? Боле будя.
— А может, и боле…
Федька облокотился на руку и долго глядел на темную массу паровоза, смутно освещенную посередине, слушал, как что-то клокотало и замирало в нем, как потом он отделился от поезда и, облегченно и тяжело дохнув несколько раз, ушел в темноту, отрывистыми свистками требуя пути… Ничто, ничто не напоминало тут праздника!
— Я думал, они хушь в праздник-то не ходят, — сказал Федька.
— Ну да, не ходят! Им нельзя не ходить…
И послышались несмелые предположения, что, может быть, с этим-то поездом их и отправят. Тяжело в такую ночь сидеть в темноте товарных вагонов, да уж все одно, лучше бы отправили! Старик заговорил о Харцызской. Но впереди была полная неизвестность: и где эта Харцызская, и когда они приедут туда, и какая будет работа, да и будет ли еще? Вот если бы земляков встретить, которые направили бы на хорошее место! А то, пожалуй, опять придется сидеть где-нибудь в томительном ожидании, запивать сухой хлеб теплой водой из вокзальной кадки. И тоска, тревога снова овладела всеми. Даже Кирилл заворочался, безпокойно зачесался, сел и опустил голову…
— И чего тут остались? — послышался один неуверенный голос. — Хушь бы в город пошли — авось всего версты четыре…
— А ну как сейчас велят садиться? — угрюмо ответил Кирилл. — Его пропустишь, а там и сиди опять десять ден.
— Надо пойтить спросить…
— Спросить? У кого?
— Да у начальника…
— И правда, пожалуй…
— Да его теперь небось нету…
— Ну, кто-нибудь за него…
— Служба-то и тут такая же будет, — проговорил Кирилл по-прежнему угрюмо.
— Не такая же, короткая, сказывали, будет… И разговеться тоже нечем…
— А как совсем пойдешь Христа ради?
И все с тоской поглядели на вокзальные постройки, где светились окна, где в каждой семье шли приготовления к празднику.
— Дни-то, дни-то какие! — со вздохом, слабым задушевным голосом сказал старик. — А мы, как татаре какие, и в церкви ни разу не были!
— Ты бы теперь уж на клиросе читал, дедушка… Но старик не слыхал этих мягко и грустно сказанных слов. Он сидел и бормотал в раздумье: «Предходят сему лицы ангельстии со всяким началом и властью… лице закрывающе и вопиюще песнь аллилуйя…»
И, помолчав, прибавил увереннее, глядя в одну точку перед собою: «Воскресни, боже, суди земли, яко ты наследиши во всех языцех…»
Все упорно молчали.
Все думали об одном, всех соединяла одна грусть, одни воспоминания. Вот наступает вечер, наступает сдержанная суматоха последних приготовлений к церкви. На дворах запрягают лошадей, ходят мужики в новых сапогах и еще распоясанных рубахах, с мокрыми расчесанными волосами; полунаряженные девки и бабы то и дело перебегают от изб к пулькам, в избах завязывают в платки куличи и пасхи… Потом деревня остается пустою и тихою… Над темной чертой горизонта, на фоне заката, видны силуэты идущих и едущих на село… На селе, около церкви, поскрипывают в темноте подъезжающие телеги; церковь освещается… В церкви уже идет чтение, уже теснота и легкая толкотня, пахнет восковыми свечами, новыми полушубками и свежими ситцами… А на паперти и на могилах, с другой стороны церкви, темнеют кучки народа, слышатся голоса…
Святая неделя. Деревенский дьякон, приготовляющийся к заутрене.
Рис. М. Зязина, грав. И. Матюшин
Вдруг где-то далеко ударили в колокол. Мужики зашевелились, разом поднялись и, крестясь, с обнаженными головами, до земли поклонились на восток.
— Федор! Вставай! — взволнованно забормотал старик.
Мальчик вскочил и закрестился быстро и нервно. Засуетились и прочие, торопливо накидывая на плечи котомки.
В окнах вокзала уже трепетали огни восковых свечей. Золотые иконы сливались с золотым их блеском. Зала третьего класса наполнялась служащими, рабочими. Мужики стали на платформе, у дверей, не смея войти в них.
Поспешно прошел молодой священник с причтом и стал облачаться в светлые ризы, шуршащие глазетом; он что-то говорил и зорко вглядывался в полусумрак наполнявшейся народом залы. Зажигаемые свечи осторожно потрескивали, ветерок колебал их огни. А издалека, под темным ночным небом, лился густой звон.
«Воскресение твое, Христе Спасе, ангели поют на небеси…» — торопясь, начал священник звонким тенором.
И как только он сказал это, вся толпа заволновалась, задвигалась, крестясь и кланяясь, и сразу стало светлее в зале, на всех лицах засиял теплый отблеск восковых свечек.
Одни мужики стояли в темноте. Они опустились на колени и торопливо крестились, то надолго припадая лбами к порогу, то жадно и скорбно смотря в глубину освещенной залы, на огни и иконы, подняв свои худые лица с пепельными губами, свои голодные глаза…
— Воскресни, боже, суди земли!
Студент. А. Чехов
Погода вначале была хорошая, тихая. Кричали дрозды, и по соседству в болотах что-то живое жалобно гудело, точно дуло в пустую бутылку. Протянул один вальдшнеп, и выстрел по нем прозвучал в весеннем воздухе раскатисто и весело. Но когда стемнело в лесу, некстати подул с востока холодный пронизывающий ветер, все смолкло. По лужам протянулись ледяные иглы, и стало в лесу неуютно, глухо и нелюдимо. Запахло зимой.
Иван Великопольский, студент духовной академии, сын дьячка, возвращаясь с тяги домой, шел все время заливным лугом по тропинке. У него закоченели пальцы и разгорелось от ветра лицо. Ему казалось, что этот внезапно наступивший холод нарушил во всем порядок и согласие, что самой природе жутко, и оттого вечерние потемки сгустились быстрей, чем надо. Кругом было пустынно и как-то особенно мрачно. Только на вдовьих огородах около реки светился огонь; далеко же кругом и там, где была деревня, версты за четыре, все сплошь утопало в холодной вечерней мгле. Студент вспомнил, что, когда он уходил из дому, его мать, сидя в сенях на полу, босая, чистила самовар, а отец лежал на печи и кашлял; по случаю Страстной пятницы дома ничего не варили, и мучительно хотелось есть. И теперь, пожимаясь от холода, студент думал о том, что точно такой же ветер дул и при Рюрике, и при Иоанне Грозном, и при Петре, и что при них была точно такая же лютая бедность, голод, такие же дырявые соломенные крыши, невежество, тоска, такая же пустыня кругом, мрак, чувство гнета, — все эти ужасы были, есть и будут, и оттого, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше. И ему не хотелось домой.
Огороды назывались вдовьими потому, что их содержали две вдовы, мать и дочь. Костер горел жарко, с треском, освещая далеко кругом вспаханную землю. Вдова Василиса, высокая, пухлая старуха в мужском полушубке, стояла возле и в раздумье глядела на огонь; ее дочь Лукерья, маленькая, рябая, с глуповатым лицом, сидела на земле и мыла котел и ложки. Очевидно, только что отужинали. Слышались мужские голоса; это здешние работники на реке поили лошадей.
— Вот вам и зима пришла назад, — сказал студент, подходя к костру. — Здравствуйте!
Василиса вздрогнула, но тотчас же узнала его и улыбнулась приветливо.
— Не узнала, бог с тобой, — сказала она. — Богатым быть.
Поговорили. Василиса, женщина бывалая, служившая когда-то у господ в мамках, а потом няньках, выражалась деликатно, и с лица ее все время не сходила мягкая, степенная улыбка; дочь же ее Лукерья, деревенская баба, забитая мужем, только щурилась на студента и молчала, и выражение у нее было странное, как у глухонемой.
— Точно так же в холодную ночь грелся у костра апостол Петр, — сказал студент, протягивая к огню руки. — Значит, и тогда было холодно. Ах, какая то была страшная ночь, бабушка! До чрезвычайности унылая, длинная ночь!
Всенощная в Великую пятницу.
Рис. А. Архипова
Служба в Страстной четверг. Омовение ног.
Рис. Г. Бролинг, грав. К. Вейерман
Он посмотрел кругом на потемки, судорожно встряхнул головой и спросил:
— Небось, была на Двенадцати Евангелиях?
— Была, — ответила Василиса.
— Если помнишь, во время Тайной вечери Петр сказал Иисусу: «С Тобою я готов и в темницу, и на смерть». А Господь ему на это: «Говорю тебе, Петр, не пропоет сегодня петел, то есть петух, как ты трижды отречешься, что не знаешь Меня». После вечери Иисус смертельно тосковал в саду и молился, а бедный Петр истомился душой, ослабел, веки у него отяжелели, и он никак не мог побороть сна. Спал. Потом, ты слышала, Иуда в ту же ночь поцеловал Иисуса и предал его мучителям. Его связанного вели к первосвященнику и били, а Петр, изнеможенный, замученный тоской и тревогой, понимаешь ли, не выспавшийся, предчувствуя, что вот-вот на земле произойдет что-то ужасное, шел вслед… Он страстно, без памяти любил Иисуса и теперь видел издали, как его били…
Лукерья оставила ложки и устремила неподвижный взгляд на студента.
— Пришли к первосвященнику, — продолжал он, — Иисуса стали допрашивать, а работники тем временем развели среди двора огонь, потому что было холодно, и грелись. С ними около костра стоял Петр и тоже грелся, как вот я теперь. Одна женщина, увидев его, сказала: «И этот был с Иисусом», то есть что и его, мол, нужно вести к допросу. И все работники, что находились около огня, должно быть, подозрительно и сурово поглядели на него, потому что он смутился и сказал: «Я не знаю Его». Немного погодя опять кто-то узнал в нем одного из учеников Иисуса и сказал: «И ты из них». Но он опять отрекся. И в третий раз кто-то обратился к нему: «Да не тебя ли сегодня я видел с Ним в саду?» Он третий раз отрекся. И после этого раза тотчас же запел петух, и Петр, взглянув издали на Иисуса, вспомнил слова, которые он сказал ему на вечери… Вспомнил, очнулся, пошел со двора и горько-горько заплакал. В Евангелии сказано: «И исшед вон, плакася горько». Воображаю: тихий-тихий, темный-темный сад, и в тишине едва слышатся глухие рыдания…
Студент вздохнул и задумался. Продолжая улыбаться, Василиса вдруг всхлипнула, слезы, крупные, изобильные, потекли у нее по щекам, и она заслонила рукавом лицо от огня, как бы стыдясь своих слез, а Лукерья, глядя неподвижно на студента, покраснела, и выражение у нее стало тяжелым, напряженным, как у человека, который сдерживает сильную боль.
Служба в Страстную пятницу. Вынос Плащаницы.
Рис. Г. Бролинг, грав. Л. Серяков
Работники возвращались с реки, и один из них верхом на лошади был уже близко, и свет от костра дрожал на нем. Студент пожелал вдовам спокойной ночи и пошел дальше. И опять наступили потемки, и стали зябнуть руки. Дул жестокий ветер, в самом деле возвращалась зима, и не было похоже, что послезавтра Пасха.
Теперь студент думал о Василисе: если она заплакала, то, значит, все, происходившее в ту страшную ночь с Петром, имеет к ней какое-то отношение…
Он оглянулся. Одинокий огонь спокойно мигал в темноте, и возле него уже не было видно людей. Студент опять подумал, что если Василиса заплакала, а ее дочь смутилась, то, очевидно, то, о чем он только что рассказывал, что происходило девятнадцать веков назад, имеет отношение к настоящему — к обеим женщинам и, вероятно, к этой пустынной деревне, к нему самому, ко всем людям. Если старуха заплакала, то не потому, что он умеет трогательно рассказывать, а потому, что Петр ей близок, и потому, что она всем своим существом заинтересована в том, что происходило в душе Петра.
И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. Прошлое, думал он, связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой.
А когда он переправлялся на пароме через реку и потом, поднимаясь на гору, глядел на свою родную деревню и на запад, где узкою полосой светилась холодная багровая заря, то думал о том, что правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле; и чувство молодости, здоровья, силы, — ему было только 22 года, — и невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого, таинственного счастья овладевали им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла.
Христова ночь. М. Салтыков-Щедрин
Равнина еще цепенеет, но среди глубокого безмолвия ночи под снежною пеленою уже слышится говор пробуждающихся ручьев. В оврагах и ложбинах этот говор принимает размеры глухого гула и предостерегает путника, что дорога в этом месте изрыта зажорами. Но лес еще молчит, придавленный инеем, словно сказочный богатырь железною шапкою. Темное небо сплошь усыпано звездами, льющими на землю холодный и трепещущий свет. В обманчивом его мерцании мелькают траурные точки деревень, утонувших в сугробах. Печать сиротливости, заброшенности и убожества легла и на застывшую равнину, и на безмолвствующий проселок. Все сковано, безпомощно и безмолвно, словно задавлено невидимой, но грозной кабалой.
Но вот в одном конце равнины раздалось гудение полночного колокола; навстречу ему, с противоположного конца, понеслось другое, за ним — третье, четвертое. На темном фоне ночи вырезались горящие шпили церквей, и окрестность вдруг ожила. По дороге потянулись вереницы деревенского люда. Впереди шли люди серые, замученные жизнью и нищетою, люди с истерзанными сердцами и с поникшими долу головами. Они несли в храм свое смирение и свои воздыхания; это было все, что они могли дать воскресшему Богу. За ними, поодаль, следовали в праздничных одеждах деревенские богатеи, кулаки и прочие властелины деревни. Они весело гуторили меж собою и несли в храм свои мечтания о предстоящем недельном ликовании. Но скоро толпы народные утонули в глубине проселка; замер в воздухе последний удар призывного благовеста, и все опять торжественно смолкло.
Глубокая тайна почуялась в этом внезапном перерыве начавшегося движения, — как будто за наступившим молчанием надвигалось чудо, долженствующее вдохнуть жизнь и возрождение. И точно: не успел еще заалеть восток, как желанное чудо совершилось. Воскрес поруганный и распятый Бог! Воскрес Бог, к которому искони огорченные и недугующие сердца вопиют: «Господи, поспешай!»
Воскрес Бог и наполнил собой вселенную. Широкая степь встала навстречу ему всеми своими снегами и буранами. За степью потянулся могучий лес и тоже почуял приближение Воскресшего. Подняли матерые ели к небу мохнатые лапы; заскрипели вершинами столетние сосны; загудели овраги и реки; выбежали из нор и берлог звери, вылетели птицы из гнезд; все почуяли, что из глубины грядет нечто светлое, сильное, источающее свет и тепло, и все вопияли: «Господи! Ты ли?»
Господь благословил землю и воды, зверей и птиц и сказал им:
— Мир вам! Я принес вам весну, тепло и свет. Я сниму с рек ледяные оковы, одену степь зеленою пеленою, наполню лес пением и благоуханиями. Я напитаю и напою птиц и зверей и наполню природу ликованием. Пускай законы ее будут легки для вас; пускай она для каждой былинки, для каждого чуть заметного насекомого начертит круг, в котором они останутся верными прирожденному назначению. Вы не судимы, ибо выполняете лишь то, что вам дано от начала веков. Человек ведет непрестанную борьбу с природой, проникая в ее тайны и не предвидя конца своей работе. Ему необходимы эти тайны, потому что они составляют неизбежное условие его благоденствия и преуспеяния. Но природа сама себе довлеет, и в этом ее преимущество. Нет нужды, что человек мало-помалу проникает в ее недра — он покоряет себе только атомы, а природа продолжает стоять перед ним в своей первобытной неприступности и подавляет его своим могуществом. Мир вам, степи и леса, звери и пернатые! и да согреют и оживят вас лучи Моего воскресения!
Христос, благословляющий детей.
Картина Е. С. Сорокина. Грав. М. Даммюллер
Благословивши природу, Воскресший обратился к людям. Первыми вышли навстречу к нему люди плачущие, согбенные под игом работы и загубленные нуждою. И когда Он сказал им: «Мир вам!» — то они наполнили воздух рыданиями и пали ниц, молчаливо прося об избавлении.
И сердце Воскресшего вновь затуманилось тою великою и смертельною скорбью, которою оно до краев переполнилось в Гефсиманском саду, в ожидании чаши, Ему уготованной. Все это многострадальное воинство, которое пало перед Ним, несло бремя жизни имени Его ради; все они первые приклонили ухо к Его слову и навсегда запечатлели Его в сердцах своих. Всех их Он видел с высот Голгофы, как они метались вдали, окутанные сетями рабства, и всех Он благословил, совершая свой крестный путь, всем обещал освобождение. И все они с тех пор жаждут Его и рвутся к Нему. Все с беззаветною верою простирают к нему руки: «Господи! Ты ли?»
Чтение «Апостола» перед пасхальной заутреней.
Рис. И. Ижакевича, грав. Шюблер
— Да, это я, — сказал он им. — Я разорвал узы смерти, чтобы прийти к вам, слуги мои верные, сострадальцы мои дорогие! Я всегда и на всяком месте с вами, и везде, где пролита ваша кровь, — тут же пролита и Моя кровь вместе с вашею. Вы чистыми сердцами беззаветно уверовали в Меня, потому только, что проповедь Моя заключает в себе правду, без которой вселенная представляет собой вместилище погубления и ад кромешный. Люби Бога и люби ближнего, как самого себя, — вот эта правда, во всей ее ясности и простоте, и она наиболее доступна не богословам и начетчикам, а именно вам, простым и удрученным сердцам. Вы верите в эту правду и ждете ее пришествия. Летом, под лучами знойного солнца, за сохою, вы служите ей; зимой, длинными вечерами, при свете дымящейся лучины, за скудным ужином, вы учите ей детей ваших. Как ни кратка она сама по себе, но для вас в ней замыкается весь смысл жизни и никогда не иссякающий источник новых и новых собеседований. С этой правдой вы встаете утром, с нею ложитесь на сон грядущий и ее же приносите на алтарь Мой в виде слез и воздыханий, которые слаще аромата кадильного растворяют сердце Мое. Знайте же: хотя никто не провидит вперед, когда пробьет ваш час, но он уже приближается. Пробьет этот желанный час, и явится свет, которого не победит тьма. И вы свергнете с себя иго тоски, горя и нужды, которое удручает вас. Подтверждаю вам это и, как некогда с высот Голгофы благословлял вас на стяжание душ ваших, так и теперь благословляю на новую жизнь в царстве света, добра и правды. Да не уклонятся сердца ваши в словеса лукавствия, да пребудут они чисты и просты, как доднесь, а слово Мое да будет истина. Мир вам!
Воскресший пошел далее и встретил на пути своем иных людей. Тут были и богатеи, и мироеды, и жестокие правители, и тати, и душегубцы, и лицемеры, и ханжи, и неправедные судьи. Все они шли с сердцами, преисполненными праха, и весело разговаривали, встречая не воскресение, а грядущую праздничную суету. Но и они остановились в смятении, почувствовав приближение Воскресшего.
Он также остановился перед ними и сказал:
— Вы — люди века сего и духом века своего руководитесь. Стяжание и любоначалие — вот двигатели ваших действий. Зло наполнило все содержание вашей жизни, но вы так легко несете иго зла, что ни единый скрупул вашей совести не дрогнул перед будущим, которое готовит вам это иго. Все окружающее вас представляется как бы призванным служить вам. Но не потому овладели вы вселенною, что сильны сами по себе, а потому, что сила унаследована вами от предков. С тех пор вы со всех сторон защищены, и сильные мира считают вас присными. С тех пор вы идете с огнем и мечом вперед и вперед; вы крадете и убиваете, безнаказанно изрыгая хулу на законы божеские и человеческие, и тщеславитесь, что таково искони унаследованное вами право. Но говорю вам: придет время — и недалеко оно, — когда мечтания ваши рассеются в прах. Слабые также познают свою силу; вы же сознаете свое ничтожество перед этою силой. Предвидели ли вы когда-нибудь этот грозный час? Смущало ли вас это предвидение за себя и за детей ваших?
Грешники безмолвствовали на этот вопрос. Они стояли, потупив взоры и как бы ожидая еще горшего. Тогда Воскресший продолжал:
— Но во имя Моего воскресения Я и перед вами открываю путь к спасению. Этот путь — суд вашей собственной совести. Она раскроет перед вами ваше прошлое во всей его наготе; она вызовет тени погубленных вами и поставит их на страже у изголовий ваших. Скрежет зубовный наполнит дома ваши; жены не познают мужей, дети — отцов. Но когда сердца ваши засохнут от скорби и тоски, когда ваша совесть переполнится, как чаша, не могущая вместить переполняющей ее горечи, — тогда тени погубленных примирятся с вами и откроют вам путь к спасению. И не будет тогда ни татей, ни душегубцев, ни мздоимцев, ни ханжей, ни неправедных властителей, и все одинаково возвеселятся за общею трапезой в обители Моей. Идите же и знайте, что слово Мое — истина!
В эту самую минуту восток заалел, и в редеющем сумраке леса выступила безобразная человеческая масса, качающаяся на осине. Голова повесившегося, почти оторванная от туловища, свесилась книзу; вороны уже выклевали у нее глаза и выели щеки. Само туловище было по местам обнажено от одежд и, зияя гнойными ранами, размахивало по ветру руками. Стая хищных птиц кружилась над телом, а более смелые безстрашно продолжали дело разрушения.
То было тело предателя, который сам совершил суд над собой.
Все предстоявшие с ужасом и отвращением отвернулись от представившегося зрелища; взор Воскресшего воспылал гневом.
— О, предатель! — сказал он. — Ты думал, что вольною смертью избавился от давившей тебя измены; ты скоро сознал свой позор и поспешил окончить расчеты с постыдною жизнью. Преступление так ясно выступило перед тобой, что ты с ужасом отступил перед общим презрением и предпочел ему душевное погубление. «Единый миг, — сказал ты себе, — и душа моя погрузится в безрассветный мрак, а сердце перестанет быть доступным угрызениям совести». Но да не будет так. Сойди с древа, предатель! Да возвратятся тебе выклеванные очи твои, да закроются гнойные раны и да восстановится позорный твой облик в том же виде, в каком он был в ту минуту, когда ты лобзал предаваемого тобой. Живи!
Светлое Воскресение в деревне. Крестный ход вокруг церкви во время заутрени.
Рис. П. Коверзнев, грав. А. Зубчанинов
По этому слову, перед глазами у всех, предатель сошел с древа и пал на землю перед Воскресшим, моля его о возвращении смерти.
— Я всем указал путь к спасению, — продолжал Воскресший, — но для тебя, предатель, он закрыт навсегда. Ты проклят Богом и людьми, проклят на веки веков. Ты не убил друга, раскрывшего перед тобой душу, а застиг его врасплох и предал на казнь и поругание. За это я осуждаю тебя на жизнь. Ты будешь ходить из града в град, из веси в весь и нигде не найдешь крова, который бы приютил тебя. Ты будешь стучаться в двери — и никто не отворит их тебе; ты будешь умолять о хлебе — и тебе подадут камень; ты будешь жаждать — и тебе подадут сосуд, наполненный кровью Преданного тобой. Ты будешь плакать, и слезы твои превратятся в потоки огненные, будут жечь твои щеки и покрывать их струпьями. Камни, по которым ты пойдешь, будут вопиять: «Предатель! будь проклят!» Люди на торжищах расступятся перед тобой, и на всех лицах ты прочтешь: «Предатель! будь проклят!» Ты будешь искать смерти и на суше, и на водах — и везде смерть отвратится от тебя и прошипит: «Предатель! будь проклят!» Мало того: на время судьба сжалится над тобою, ты обретешь друга и предашь его, и этот друг из глубины темницы возопит к тебе: «Предатель! будь проклят!» Ты получишь способность творить добро, но добро это отравит души облагодетельствованных тобой. «Будь проклят, предатель! — возопиют они. — Будь проклят и ты, и все дела твои!» И будешь ты ходить из века в век с неусыпающим червем в сердце, с погубленною душою. Живи, проклятый! И будь для грядущих поколений свидетельством той безконечной казни, которая ожидает предательство. Встань, возьми, вместо посоха, древесный сук, на котором ты чаял найти смерть, — и иди!
И едва замерло в воздухе слово Воскресшего, как предатель встал с земли, взял свой посох, и скоро шаги его смолкли в той необъятной, загадочной дали, где его ждала жизнь из века в век. И ходит он доднесь по земле, рассеивая смуту, измену и рознь.
Блаженный воевода. Е. Опочинин
Нравен Тотемский воевода, князь Семен княж Петрович сын, Вяземский. Пока жил на Москве — где его, бывало, ни посадят, куда ни пошлют — все ему не в честь да не в место. Вот за то и велели ему ехать на воеводство подале, где похолоднее, авось де прохладится. А вышло ничего: прижился князь на Тотьме, в студеной лесной стороне, — второй уж год доходит, как он сидит на воеводстве.
Сказать по правде, нрава своего блажного он не пременил: по-старому крут и самоволен, и людям от него порою солоно приходится. Ну, да что ты будешь делать? Воевода ведь, и то сказать — не крестный, станется, и все они такие… Людишкам исстари заповедано, чтобы молчали и терпели. Ну, терпели и на Тотьме… Челом, что ли, будешь бить на воеводу? А куда? На Москву — далеко: еще придет али нет челобитье, а и придет, так в приказах-то своя братия, бояре, — знамо, своего не выдадут, покроют.
А временем чуден и затейлив был князь-воевода, и дивились люди, на него глядя. Пуще всего на свете возлюбил он песни. Игрецы всякие, гудочники, гусляры, домрачеи — были ему будто своя ровня. Бывало, сидит в судной избе с товарищами, а услышит, что на улице заиграли веселую песню, все бросит, выскочит и пойдет вприсядку. Ну, а люди тому и рады: где поклонами да слезами не возьмешь воеводу, там он все сделает за песню. И бывала же потеха! Чуть не каждый день песнями выманивали на улицу воеводу: играют ему с величаньем, а он ходит, ровно кочет, голову задравши, а товарищи с подьячими ждут-пождут в судной избе…
Чего там! Честью боярства не дорожил князь Семен Петрович из-за песен. Как-то был в Тотьме, проездом на Москву, посол голландский Кондратий Клинкин, так целую неделю проплясал воевода под немецкие цымбальцы. А как сказал ему посол, что есть у него в обозе еще мудреная мусикийская штука — палочки, в лад, аки гусли, подобраны, — князь стал посла молить, чтобы те палочки ему отдал. И говорил ему посол: «Палочки-де у него в обозе впереди, и взять их не мочно…» Тут князь-воевода кланялся ему земно, а как и это не взяло, заплакал, что малый ребенок…
Таков был Тотемский воевода князь Семен Петрович, только не всегда: в ином деле он учинялся и крутенек. Как собирают, бывало, с посадских и с крестьян уездных подать, так целые деревни на правеже держал по суткам. Бывало, и в иных судных делах — упрется князь, и хоть ты будь век правым — вину на тебе сыщут. Знамо дело — недаром этак вершил дела воевода: кто хотел быть правым, тот неси ему немалые поминки. И в таких делах уже никого не слушал воевода, не была сильна над ним и песня.
Правду сказать, был один человек на Тотьме, которого боялся Семен Петрович, да, на беду, он не сидел на одном месте, а ходил повсюду: на Вагу, и в Архангельский город, и по монастырям, и до Москвы самой. И был тот самый человек не простой, а юродивый-блаженный, прозорливец. Имя было ему крещеное Василий, а в народе звали его Васей. Лето и зиму ходил он босой, в одном понитяном подряске, на голове войлочная с железным околом шапка, а на груди и на спине — тяжелые вериги.
Выезд русского боярина к заутрене.
Рис. А. Рябушкина
Почалось, что стал бояться Васи воевода, с самого приезда его в Тотьму. Как прослышали люди, что едет новый воевода — собрались у воеводского двора, кто с чем: кур нанесли связанных, гусей, утиц кормленых, а иные приволокли целые говяжьи туши. Один посадский привел за рога барана… Священники пришли туда же: как водится, надо отслужить молебен. Впереди всех встали приказные люди-дьяки с подьячими, а в стороне — затинщики, воротники, стрельцы городовые. И все стояли и ждали, едва не целый город. Пришел туда же и блаженный Вася: стоит, веригами позванивает, посошком стучит по земле. Стучал, стучал и спрашивает:
— Кого ждете, человецы?
— Воеводу нового, князя! — ответил ему кто-то.
— А! Братца моего! — говорит. — Пождите, скоро он будет…
И опять стучит посошком.
— Неладно, — говорит, — встречаете вы моего братца: вам бы гудочников звать сюда, гусляров, песни бы заиграть, то было бы ладно: дурак он у меня, братец-то мой воевода, любит бесовское гуденье…
Говорит так юродивый Вася, а махальные с колокольни тем временем и закричали:
— Под самым городом государь-воевода! Едет!
И всполошились все от мала до велика. У кого была не связана поминочная птица, те с переполоху выпустили, — разлетелась она… Крик, гусиный гогот. У посадского вырвался баран, тот за ним мечется, ловит.
А воевода уж въезжает в город. На коне сидит, кругом его люди, а впереди что есть силы бьют в литавры. Подъехал воевода, приняли его с коня. Только он к крыльцу, а там стоит Вася. Как он очутился там — никто не ведал.
— Здрав буди, брате! — говорит он князю. — Что потемнел? Али не признал своей крови?
А воевода и вправду потемнел, насупил седые брови.
— Кто, — спрашивает, — человек сей?
Только хотели ему сказать, а блаженный как запляшет на крыльце да как закричит:
— Дурень, брате, дурень!
А сам поднял посох да с ним на князя… Ладно, вовремя успели схватить, а то беды не миновать бы.
Пасха в XVII столетии в Москве.
Рис. А. Дмитриева-Оренбургского
И велел воевода кинуть блаженного в татебную яму. Подбежали стрельцы и затинщики, связали по рукам Васю и повели, а он оборачивается на князя, крестит его, ирмосы поет.
Недолго пробыл в яме блаженный: той же ночью ушел он из нее, хоть неделыцики и забожились, что его не выпускали. Утром, чуть свет, он уж стоял перед окнами воеводской избы, пел ирмосы и от Писания увещал князя-воеводу. И сказывали, князь не спал и слышал, что говорил блаженный. А там Вася пропал и не был в городе с месяц. Где ходил он, по каким обителям и весям — никто не ведал.
Появился он в Тотьме опять, когда князь Семен Петрович неправдой кинул в яму устюгского богатого гостя Юрья Ончакова. Блаженный пришел прямо в избу к воеводе и сказал:
— Брате? Выпусти на волю Юрья…
И князь послушал: отдал ключи от ямы Васе, а тот пошел и отпустил Ончакова. С тех пор так и пошло. Только без блаженного и была воля воеводе, — без него шли пиры у князя, гусляры собирались, домрачеи; без него на правеж ставили едва не сотнями людей, а как он был в городе — тихо сидел у себя воевода и не творил никакой неправды. Не выходил он на улицу даже на песни.
Доходил другой год, как князь Семен Петрович сидел воеводою на Тотьме. Ранняя настала весна: еще в половине поста пошли оттепели, а к Страстной уж и снегу было мало. Веселое, радостное стояло время — тепло, лед на реках ломает, птица всякая летит в небе… Только тотемским посадским было не до вешнего веселья. Словно взбесился воевода: наступает праздник, а воеводские люди, что ни день, ходят по дворам, вымогают: давай им, вишь, на корм, — а кто не даст — того в яму. Такая воля им дана была от князя… Скоро уж и места не стало в тюрьме, стали сажать в амбары. И сказывал будто бы князь, что не выпустит он тех колодников и на Великий праздник.
И стоял в городе стон и великий ропот. Словно на беду, и блаженного не было в Тотьме, — он ушел уж месяца с два, и не было о нем слуху. Ждали его, ждали да и ждать перестали.
А время шло. Вместе с теплым солнышком да ночными вешними дождями незримо подоспел праздников праздник, Светлое Христово Воскресенье.
В Великую субботу, после обеден, сбирались по общему совету горожане с женками и детками малыми ко двору воеводы, просить всем миром, чтоб выпустил колодников из тюрем хоть на праздник. «В других-де городах и знаемых татей в такие-то дни выпускать за обычай, а у нас и безвинных за замками держат», — так меж собой говорили в народе.
Увидал князь Семен Петрович множество людей, вышел на теремной подзор, спрашивает:
— По что пришли? Чего надобь?
Закричали люди, зашумели:
— До тебя, государь-воевода! Смилуйся, пожалуй, — вели отпустить людишек ради светлого праздника Христова!
Стоит князь вверху на подзоре, слушает, смеется… Тут опять свое прокричали люди:
— Отпусти, смилуйся, княже!
А воевода молчит, величается над миром на подзоре. На беду, кто-то из недоростков со зла да с досады и крикни:
— Не отпустишь добром, — сами выпустим, сильно…
Что тут пошло — и сказать слов не сыщешь. Распалился князь-воевода, завертелся на месте, замахал руками. Думали, свалится с подзора…
— Ах вы, страдники! — кричит. — Смерды! Мните, и про вас тюрем да колодок не найдется… Вот я вас! Эй, люди!
Видят челобитчики — на крик стрельцы бегут, бросились кто куда врассыпную, разбежались по домам и сидят, запершись, в страхе — не пришли бы и их брать в ямы…
Так и просидели в избах до самой той поры, как пришло время идти в церкви. А церковные двери еще с вечера отворили. Свет оттуда идет на улицы от свечей в темную ночь. И великая настала тишина… Последние часы проходили и близили к заветному возглашению Великой победной песни…
Вот повсюду у церквей зажгли костры и смоляные бочки. Осветились разом улицы, выступили избы, узорчатые подзоры, коньки резные, крыльца. И тьмы как не бывало, и ожил весь город; по улицам закопошились, задвигались люди, все с узелками: надо принести домой освященные яички да праздничные перепечи. Наряженные все шли, прибравшись на праздник. А женки, какие помоложе, и девицы — те в парчовых ферязях, в корабликах с камнями, а рясны жемчужные ниже глаз спустились.
Прошел и воевода-князь с товарищами, с дьяками и подьячими в свой ближний приход и стал у самого амвона. Стоит, крестится и ждет, когда начнется служба. А в церкви почитай вовсе нет народу, — только он, князь, да свои приказные. И пусто в Божьем доме, словно и не праздник.
Ученики Христа узнают о Воскресении.
С картины Шенгёрра, грав. Эдлер
Вот благословился диакон, началась служба светлой утрени Христовой. Запели «Волною морскою»… На колокольне ударили в самый большой колокол. И загудели по всем церквам ответно с колоколен великие праздничные звоны, и двинулся крестный ход. Только мало было в нем людей посадских, и несли кресты и хоругви стрельцы да приказные князя. А он сам стоял темен, глядя на это запустенье…
Прошел вокруг церкви крестный ход, промелькали в узких окончиках огни фонарей, и вот у врат церковных заслышалось “Христос Воскресе!”. Упал на колени князь Семен Петрович, закрестился… А крестный ход уж в церкви, и великое множество вошло с ним народу, и все не в праздничных одеждах, а запросто, в затрапезах.
Смотрит воевода — и глазам своим не верит: перед ним все те, кого он в ямы посадил, а впереди всех блаженный Вася стоит в своем понитке, босой, звенит веригами и поет воскресные песни…
И убоялся князь Семен Петрович, — всю утреню… простоял, не оглянулся, а как кончилась служба и стали все христосоваться, подошел к нему блаженный и возгласил:
— Христос Воскресе, братец!
Воевода обнял его и трижды лобызал братски… А вся церковь в один голос пела «…друг друга обымем». И пошел воевода по всей церкви, и христосовался со своими вчерашними колодниками, а те, не помня зла, ответно говорили ему:
— Воистину Воскресе!
И так безвременье переменилось в радость, как переменчивая вешняя погода: сейчас дождь и пасмурь, а смотришь — солнышко ясное играет. И не было веселее той Пасхи в Тотьме, сколько ни помнят.
На другой день пришла в город ватага скоморохов. Заиграли они перед окнами воеводы. Не стерпел он, вышел на улицу и тешился вволю. А блаженный стоял тут же, смотрел, но воеводу не корил и не безчестил, и было князю тешиться вольно.
Царские писанки. Е. Опочинин
Добрая изба у Саввы Багрецова, лучше всех на слободе. Жить бы в ней не простому мастеровому, а хоть бы боярину или дворянину. Крыльцо бочкой, в оконцах стекла, на высоком коньке прорезной флюгер, наличники как жар горят позолотой на весеннем солнце и пестреют ярко цветными разводами красок. Чего на них только нет: и цветы, и травы, и златорогие олени, и невиданные птицы…
А давно ли, каких-нибудь пять годов, на месте теперешнего палатного строения Багрецова стояла кривая, под соломенной кровлей, изба-поземка… И откуда же все взялось? Когда спросят об этом Савву, он всегда перекрестится сначала, а потом скажет:
— Да, все мне Бог послал вместе с «Христос Воскресе»…
Но как же это было? Ведь не сказка же это! Это только в сказках из ничего вырастают чуть не царские палаты. Какая сказка! Вот послушаем, что расскажут об этом думы самого Саввы… Кстати, собираясь в Кремль за Светлую службу, он стоит у переднего угла, где горят перед иконами филигранные лампады, и думает о прошлом…
И уборно же в горнице у Саввы: широкие лавки по стенам крыты суконными полавочниками, на полу — чистые холщовые дорожки, а в углу, где обычно молится хозяин, — узорчатый самотканый коврик. Большой стол на точеных лапах крыт скатертью, отороченной золотной каймою. Ну и сам хозяин под стать палатному убору: в суконном кафтане вишневого цвета, перехваченном шелковым кушаком, в юфтевых сапогах на подборах, высокий и стройный, молодец хоть куда, не глядя на то, что едва вышел из недоростков. Вот он прошел к крайнему окошку и заглянул на выметенный начисто к празднику дворик. Там стоит мшоный птичник, над ним — вышка для голубей. Все строенье новое и крепкое. Улыбается Савва, глядя на свое владение, и тихая дума разливается по его молодому лицу.
Смеркается. Уж едва золотится у края неба отблеск угасающего дня. Скоро и ночь спустится на землю, темная-темная, словно темнее всех ночей в году. Она окутает все непроницаемой тайной для того, чтобы к урочному радостному часу загореться и засверкать повсюду, по всей земле, от царских палат до бедной хижины, светлыми огнями.
Смотрит в окно Савва и думает свою думу. Вот в такой же вешний вечер, в Великую субботу, пять лет назад, вышел он с лубяной плетушкой в руках из своей избы-поземки, что стояла на месте нынешнего хоромного строенья. И не светлая радость преддверья Великого дня была у него на душе, а темная ночь. Нужда темнила радость: полуголодные сестренки да мать, в лютой скорби лежавшая на глиняной битой печи, остались дома… И шел он не для того, чтобы ходить с посадскими молодцами по церквам и слушать, как читают «Страсти», а для того, чтобы стать на людном месте с своей плетушкой и продавать писанки своей работы. Авось кто, забывши припасти заранее, и купит, бросит убогому парню две-три медных деньги. А они куда как нужны на праздник! Дома один хлеб черный, нету даже и яичка, чтобы разговеться. Деревянные писанки своего дела хоть и куда красны — все в золоте, в резьбе и разводах — да ведь их есть не станешь…
Так шел Савва, мальчик-подросток, с Бронной слободы к Кремлю. Шел он в своем холщовом кафтанишке и думал невеселую думу, а кругом, весело переговариваясь, шли люди, загодя пробираясь к церквам, и несли для освящения завязанные в узелочки яйца и пасхи. Вот, помнит Савва, какая-то сердобольная женка по убогому наряду и по плетушке приняла его за нищего-побироху и опустила калачик ему в корзинку со словами: «Прими Христа ради». Не один раз и раньше за Страстную неделю, пока он стоял на уличных крестах в ряду вольных продавцов пасхальных яичек, посадские женки подавали ему кто калач, кто укрух хлеба, а кто и медную деньгу, и это стало ему за обычай. Одна беда, никто не хотел покупать у него писанок, хоть и были они, как говорили многие, “зело красны и добродельны”. Брали у других размалеванные грубо, а его миновали, хоть и были они резаны немецким обычаем высокой резьбой.
Недаром отец покойный обучил его ремеслу, а был он мастер добрый, первый во всей слободе, и работал знатные штуки…
Так шел и думал молодой Савва Багрецов, вспоминая прошлое. А ночь все больше и больше надвигалась. Из открытых дверей храмов лился свет от множества свечей и полосами ложился на утоптанном уличном проезде. Все рогатки были открыты, — знамо, в эту ночь нечего бояться лихих людей, и они, чай, помнят о Боге…
Ближе к Кремлю народу стало встречаться больше. Он волнами приливал к воротам, толпился у них и потом пропадал в их темных проломах, словно поглощаемый ночью. Нищие и убогие, слепцы, калики рядами сидели у стен хоромных и церковных, протягивая руки к мимоидущим. Посреди площади рядами горели костры и бочки, и красное полымя освещало белые стены. Тихий говор несся отовсюду, и в нем чуялось торжественное ожидание…
Савва шел мимо сидящих нищих, то и дело опуская руку в свою заветную плетушку, оделял их простыми крашеными яичками и мелкими деньгами: по себе знал он, что убогому человеку простое куриное яичко дороже красной писанки о Христове дне…
Пасха на Руси в старину
Так, оделяя нищих и убогих, дошел Савва до ворот Спасских, что слыли прежде Фроловскими. Высоко над ними поднялась башня, а в ней часы хитрого дела, что звонят и перезванивают не один раз на одном часе. Дальше — мост Спасский, с лавками по сторонам, а вот и поповский Крестец, всегда людный от снующих тут и там и сидящих на лавках и приступах крыльца тиунской избы безместных священников. Даже и теперь, в Святую Великую ночь, несколько их ходит на Крестце. Вот они обступили Савву и здравствуются с ним, величая Саввой Никитичем, не как пять годов назад, когда иного имени не было ему опричь Савки. Всякий так его кликал, а, бывало, еще и с добавкой — «страдниченок» или «страдненок»… Зато теперь послушай-ка, как честят Савву.
— Ах! Савва Никитич! Милостивец наш! Здрав буди на многи лета! Добро, службишку не надо ли справить на дому? Не побрезгуй нами, милостивец, позови! А мы про тебя служить рады…
— Нет, — отвечает Савва. — К утрене пойду в церковь…
А сам оделяет всех из своей плетушки и сует в руки деньги, доставая их из глубокой сафьянной кисы, привешенной у пояса под кафтаном. Они благодарствуют ему вслед, а он поворачивает к воротам и идет в Кремль. Гулко отдаются шаги его под высокой башней. Вот темный уголок в повороте стены. Там сидит безрукий нищий, прямо на голой земле, мерно кланяется одной головой и протягивает страшные обрубки рук… Наклоняется к нему Савва, а сам думает, что калека сидит на том месте, где пять лет назад, в эту же Святую ночь, стоял в рваном кафтанишке мальчик Савка, держа перед собою вот эту самую плетушку с изукрашенными писанками, и ждал прохожих, — не остановится ли кто, не купит ли его изделия. Но людям было не до него, все спешили в церкви и проходили мимо, не бросив на него взгляда. Он стоял, дрожа от холода, молился Воскресшему Христу и повторял временем, когда показывался прохожий:
— Христа ради, Христа ради…
Но вот совсем перестали показываться люди. Все кругом затихло… В Кремле стало светло, будто днем белым, от тысяч зажженных огней, и вдруг все дрогнуло от могучего удара в большой колокол с Ивановской колокольни. И загудела медными голосами вся Москва со всеми пригородами, слободами и Замоскворечьем… Радостное, торжественное пение понеслось со стороны кремлевских храмов. Губы Савки невольно завторили ему заветными словами: «Христос Воскресе! Христос Воскресе!». А кругом и зубцы седых стен, и звезды в темном небе, и все, даже самый воздух, чудилось, зашептало ответно: «Воистину Воскресе!»
Долго стоял он так, один-одинешенек, в углу у кремлевской стены и молился. Но вот стали догорать и гаснуть один за другим праздничные костры и смоляные бочки. Кругом снова сделалось темнее.
Несколько стрельцов с бердышами на плечах пробежали, озираясь по сторонам. Человек шесть стали у стен невдалеке от Савки. Не приметила его стража в его темном углу… Но что это за чудо? Великая толпа людей в светлых одеждах идет сюда, к воротам, словно крестным ходом. Да нет, крестный ход не бывает в эту пору… То не крестный ход, — нет ни икон святых, ни креста, только впереди двое мальчиков в белых, серебром шитых, кафтанах несут прорезные фонари. За ними старики какие-то, уставив в землю длинные седые бороды, неслышно двигаются, еле переставляя ноги, еще несколько людей, а тут двое под руки ведут кого-то… Он высоко держит голову, и глаза его сияют ярче самоцветных камней драгоценного оплечья…
Ангел несет весть о воскресении Христа
Савва вспомнил, как он зажмурил глаза, словно от нестерпимого света, и невольно опустился на колени, протянув вперед себя свою плетушку с писанками. В то же время губы его как-то мимовольно, сами собой, выговорили слова:
— Христос Воскресе!
Дрогнули передовые старики и остановились. Стал и человек в сверкающей шубе, которого вели под руки, и ясным, радостным голосом сказал ответно:
— Воистину Воскресе!
И все кругом, сколько тут ни было народу, один перед другим заговорили:
— Воистину Воскресе! Воистину Воскресе!
И опять казалось Савке, что и седые стены, и звезды в высоком небе, и самый воздух повторяют эти слова.
А там было словно во сне… И теперь Савва Никитич, вспоминая пережитое, не знает — было ли то наяву или в сонном видении? Человек в сверкающей шубе, с крестом на груди, — сам царь, как догадался теперь мальчик, — склонился над плетушкой Савки и, взяв одну из писанок, молвил:
— Красны твои писанки, человече! Вельми добродельны… И божественные слова резаны лепно. Своего ли дела?
— Своего, — еле смог ответить Савка.
Государь передал писанку стоящему рядом человеку, а тот, приняв ее с низким поклоном, подошел к Савке и из большого кошеля высыпал в его плетушку целую горсть серебряных денег.
Двинулся вперед царский милостивый ход, а к Савке, толкая один другого, стали подходить люди. Они брали его писанки и клали на их место серебряные деньги.
Скоро разобрали все до единой, и многим еще не хватило. Тогда какой-то боярин стал просить принести ему на дом и спросил, где живет Савка.
С этого и пошло. Писанки его прослыли «царскими». А теперь вот уже пять лет, как нет Савки. На месте его на слободе в добром достатке живет с матерью и сестрами молодой мастер Савва Никитич. Он искусно работает утварь хитрого дела для многих бояр, а к Светлому Христову дню едва успевает для всех приготовить своих писанок. Неизменно приносит он их и к царскому двору.
Опорожнив свою плетушку дачами нищим и убогим, Савва отдал ее поберечь приворотной страже, а сам пошел к Чудову монастырю. Скоро ударят к утрене… Уж в Кремле на площади светло от огней. На ходу Савва, вспоминая прошлое, повторял про себя:
— Да, истинно, все мне пришло вместе с «Христос Воскресе»…
Старый звонарь. Весенняя идиллия. В. Короленко
Стемнело. Небольшое селение, приютившееся над дальнею речкой, в бору, тонуло в том особенном сумраке, которым полны весенние звездные ночи, когда тонкий туман, подымаясь с земли, сгущает тени лесов и застилает открытые пространства серебристо-лазурною дымкой… Все тихо, задумчиво, грустно. Село тихо дремлет.
Убогие хаты чуть выделяются темными очертаниями; кое-где мерцают огни; изредка скрипнут ворота; залает чуткая собака и смолкнет; порой из темной массы тихо шумящего леса выделяются фигуры пешеходов, проедет всадник, проскрипит телега. То жители одиноких лесных поселков собираются в свою церковь встречать весенний праздник.
Церковь стоит на холмике, в самой середине поселка. Окна ее светят огнями. Колокольня — старая, высокая, темная — тонет вершиной в лазури.
Скрипят ступени лестницы… Старый звонарь Михеич поднимается на колокольню, и скоро его фонарик, точно взлетевшая в воздухе звезда, виснет в пространстве.
Тяжело старику взбираться по крутой лестнице. Не служат уже старые ноги, поизносился он сам, плохо видят глаза… Пора уж, пора старику на покой, да Бог не шлет смерти. Хоронил сыновей, хоронил внуков, провожал в домовину старых, провожал молодых, а сам все еще жив. Тяжело!.. Много уж раз встречал он весенний праздник, потерял счет и тому, сколько раз ждал урочного часа на этой самой колокольне. И вот привел Бог опять…
Старик подошел к пролету колокольни и облокотился на перила. Внизу вокруг церкви маячили в темноте могилы сельского кладбища; старые кресты как будто охраняли их распростертыми руками. Кое-где склонялись над ними березы, еще не покрытые листьями… Оттуда, снизу, несся к Михеичу ароматный запах молодых почек и веяло грустным спокойствием вечного сна…
Что-то будет с ним через год? Взберется ли он опять сюда, на вышку, под медный колокол, чтобы гулким ударом разбудить чутко дремлющую ночь, или будет лежать… вон там, в темном уголке кладбища, под крестом? Бог знает… Он готов, а пока привел Бог еще раз встретить праздник.
«Слава Те, Господи!» — шепчут старческие уста привычную формулу, и Михеич смотрит вверх на горящее миллионами огней звездное небо и крестится…
— Михеич, а Михеич! — зовет его снизу дребезжащий, тоже старческий голос. Древний годами дьячок смотрит вверх на колокольню, даже приставляет ладонь к моргающим и слезящимся глазам, но все же не видит Михеича.
— Что тебе? Здесь я! — отвечает звонарь, склоняясь с своей колокольни. — Аль не видишь?
— Не вижу… А не пора ли и вдарить? По-твоему как?
Оба смотрят на звезды. Тысячи Божьих огней мигают на них с высоты. Пламенный «Воз» поднялся уже высоко… Михеич соображает.
— Нет еще, погоди мало… Знаю ведь…
Светлое Христово Воскресение. На колокольне.
Рис. А. Рябушкина
Он знает. Ему не нужно часов: Божьи звезды скажут ему, когда придет время… Земля и небо, и белое облако, тихо плывущее в лазури, и темный бор, невнятно шепчущий внизу, и плеск невидной во мраке речки — все это ему знакомо, все это ему родное… Недаром здесь прожита целая жизнь…
Перед ним оживает далекое прошлое… Он вспоминает, как в первый раз он с тятькой взобрался на эту колокольню… Господи Боже, как это давно и… как недавно!.. Он видит себя белокурым мальчонком; глаза его разгорелись; ветер, — но не тот, что подымает уличную пыль, а какой-то особенный, высоко над землей машущий своими безшумными крыльями, — развевает его волосенки… Внизу далеко-далеко ходят какие-то маленькие люди, и домишки деревни тоже маленькие, и лес отодвинулся вдаль, и круглая поляна, на которой стоит поселок, кажется такою громадною, почти безграничною.
— Ан вон она, вся тут! — улыбнулся седой старик, взглянув на небольшую полянку.
Так вот и жизнь… Смолоду конца ей не видишь и краю… Ан вот она вся, как на ладони, с начала и до самой вон той могилки, что облюбовал он себе в углу кладбища… И что ж, — слава Те, Господи! — пора на покой. Тяжелая дорога пройдена честно, а сырая земля — ему мать… Скоро, уж скоро!..
Однако пора. Взглянув еще раз на звезды, Михеич поднялся, снял шапку, перекрестился и стал подбирать веревки от колокольни… Через минуту ночной воздух дрогнул от гулкого удара… Другой, третий, четвертый… один за другим наполняя чутко дремавшую предпраздничную ночь, полились властные, тягучие, звонкие и певучие тоны…
Звон смолк. В церкви началась служба. В прежние годы Михеич всегда спускался по лестнице вниз и становился в углу, у дверей, чтобы молиться и слушать пение. Но теперь он остался на своей вышке. Трудно ему; притом же он чувствовал какую-то истому. Он присел на скамейку и, слушая стихающий гул расколыхавшейся меди, глубоко задумался. О чем? Он сам едва ли мог бы ответить на этот вопрос… Колокольная вышка слабо освещалась его фонарем. Глухо гудящие колокола тонули во мраке; снизу, из церкви, по временам слабым рокотом доносилось пение, и ночной ветер шевелил веревки, привязанные к железным колокольным сердцам…
Старик опустил на грудь свою седую голову, в которой роились безсвязные представления. «Тропарь поют!» — думает он и видит себя тоже в церкви. На клиросе заливаются десятки детских голосов; старенький священник, покойный отец Наум, «возглашает» дрожащим голосом возгласы; сотни мужичьих голов, как спелые колосья от ветру, нагибаются и вновь подымаются… Мужики крестятся… Все знакомые лица и все-то покойники… Вот строгий облик отца; вот и старший брат истово крестится и вздыхает, стоя рядом с отцом. Вот и он сам, цветущий здоровьем и силой, полный безсознательной надежды на счастие, на радости жизни… Где оно, это счастие?.. Старческая мысль вспыхивает, как угасающее пламя, скользя ярким, быстрым лучом, освещающим все закоулки прожитой жизни… Непосильный труд, горе, забота… Где оно, это счастие? Тяжелая доля проведет морщины по молодому лицу, согнет могучую спину, научит вздыхать, как и старшего брата…
Но вот налево, среди деревенских баб, смиренно склонив голову, стоит его «молодица». Добрая была баба, царствие небесное! И много же приняла муки, сердешная… Нужда, да работа, да неисходное бабье горе иссушат красивую молодицу; потускнеют глаза и выражение вечного тупого испуга перед неожиданными ударами жизни заменит величавую красоту… Да где ее счастье?.. Один остался у них сын, надежда и радость, и того осилила людская неправда…
В келии монастырского живописца перед Пасхой.
Рис. В. Навозова
А вот и он, богатый ворог, бьет земные поклоны, замаливая кровавые сиротские слезы; торопливо взмахивает он на себя крестное знамение и падает на колени и стукает лбом… И кипит-разгорается у Михеича сердце, а темные лики икон сурово глядят со стены на людское горе и на людскую неправду…
Все это прошло, все это там, назади… А теперь весь мир для него — это темная вышка, где ветер гудит в темноте, шевеля колокольными веревками… «Бог вас суди, Бог суди!» — шепчет старик и поникает седою головой, и слезы тихо льются по старым щекам звонаря…
— Михеич, а Михеич!.. Что ж ты, али заснул? — кричат ему снизу.
— Ась? — откликнулся старик и быстро вскочил на ноги. — Господи! Неужто и вправду заснул? Не было еще экого сраму!..
И Михеич быстро, привычною рукой хватает веревки. Внизу, точно муравейник, движется мужичья толпа: хоругви бьются в воздухе, поблескивая золотистою парчой… Вот обошли крестным ходом вокруг церкви, и до Михеича доносится радостный клич:
— Христо-о-с Воскресе из мертвых…
И отдается этот клич волною в старческом сердце… И кажется Михеичу, что ярче вспыхнули в темноте огни восковых свечей, и сильней заволновалась толпа, и забились хоругви, и проснувшийся ветер подхватил волны звуков и широкими взмахами понес их ввысь, сливаясь с громким торжественным звоном…
Никогда еще так не звонил старый Михеич.
Казалось, его переполненное старческое сердце перешло в мертвую медь, и звуки точно пели, трепетали, смеялись и плакали и, сплетаясь чудною вереницей, неслись вверх, к самому звездному небу. И звезды вспыхивали ярче, разгорались, и звуки дрожали и лились, и вновь припадали к земле с любовною лаской…
Большой бас громко вскрикивал и кидал властные, могучие тоны, оглашавшие небо и землю: «Христос Воскресе!»
И два тенора, вздрагивая от поочередных ударов железных сердец, подпевали ему радостно и звонко: «Христос Воскресе!»
А два самые маленькие дисканта, точно торопясь, чтобы не отстать, вплетались между больших и радостно, точно малые ребята, пели вперегонку: «Христос Воскресе!»
И казалось, старая колокольня дрожит и колеблется, и ветер, обвевающий лицо звонаря, трепещет могучими крыльями и вторит: «Христос Воскресе!»
И старое сердце забыло про жизнь, полную забот и обиды… Забыл старый звонарь, что жизнь для него сомкнулась в угрюмую и тесную вышку, что он в мире один, как старый пень, разбитый злою непогодой… Он слушает, как эти звуки поют и плачут, летят к горнему небу и припадают к бедной земле, и кажется ему, что он окружен сыновьями и внуками, что это их радостные голоса, голоса больших и малых, сливаются в один хор и поют ему про счастие и радость, которых он не видал в своей жизни… И дергает веревки старый звонарь, и слезы бегут по лицу, и сердце усиленно бьется иллюзией счастья…
А внизу люди слушали и говорили друг другу, что никогда еще не звонил так чудно старый Михеич…
Но вдруг большой колокол неуверенно дрогнул и смолк… Смущенные подголоски прозвенели неоконченною трелью и тоже оборвали ее, как будто вслушиваясь в печально гудящую долгую ноту, которая дрожит, и льется, и плачет, постепенно стихая в воздухе…
Старый звонарь изнеможенно опустился на скамейку, и две последние слезы тихо катятся по бледным щекам.
Эй, посылайте на смену! Старый звонарь отзвонил…
Московская Пасха. А. Куприн
Московские бульвары зеленеют первыми липовыми листочками. От вкрадчивого запаха весенней земли щекотно в сердце. По синему небу плывут разметанные веселые облачки; когда смотришь на них, то кажется, что они кружатся, или это кружится пьяная от весны голова?
Гудит, дрожит, поет, заливается, переливается над Москвой неумолчный разноголосый звон всех ее голосистых колоколов.
Каждый московский мальчик, даже сильно захудалый, самый сопливый, самый обойденный судьбою, имеет в эти пасхальные дни полное, неоспоримое, освященное веками право залезать на любую колокольню и, жадно дождавшись очереди, звонить сколько ему будет угодно, пока не надоест, в любой из колоколов, хоть в самый огромадный, если только хватит сил раскачать его сорокапудовый язык и мужества выдержать его оглушающий, сотрясающий все тело медный густой вопль. Стаи голубей, диких и любительских, носятся в голубой, чистой вышине, сверкая одновременно крыльями при внезапных поворотах и то темнея, то серебрясь и почти растаивая на солнце.
Как истово-нарядна, как старинно-красива коренная, кондовая, прочная, древняя Москва. На мужчинах темно-синие поддевки и новые картузы, из-под которых гладким кругом лежат на шее ровно обстриженные, блестящие маслом волосы… Выпущенные из-под жилеток косоворотки радуют глаз синим, красным, белым и канареечным цветом или веселым узором в горошек. Как румяны лица, как свежи и светлы глаза у женщин и девушек, как неистово горят на них пышные разноцветные московские ситцы, как упоительно пестрят на их головах травками и розанами палевые кашемировые платки и как степенны на старухах прабабушкины шали, шоколадные, с желтыми и красными разводами в виде больших вопросительных знаков!
И все целуются, целуются, целуются… Сплошной чмок стоит над улицей: закрой глаза — и покажется, что стая чечеток спустилась на Москву. Непоколебим и великолепен обряд пасхального поцелуя. Вот двое осанистых степенных бородачей издали приметили друг друга, и руки уже распространились, и лица раздались вширь от сияющих улыбок. Наотмашь опускаются картузы вниз, обнажая расчесанные на прямой пробор густоволосые головы. Крепко соединяются руки. «Христос Воскресе!» — «Воистину Воскресе!» Головы склоняются направо — поцелуй в левые щеки, склоняются налево — в правые, и опять в левые. И все это не торопясь, важевато.
— Где заутреню стояли?
— У Спаса на Бору. А вы?
— Я у Покрова в Кудрине, у себя.
Воздушные шары покачиваются высоко над уличным густым движением на невидимых нитках разноцветными упругими легкими весенними гроздьями. Халва и мармелад, пастила, пряники, орехи на лотках. Мальчики на тротуарах у стен катают по желобкам яйца и кокаются ими. Кто кокнул до трещины — того и яйцо.
Пасха в Москве.
Народное гулянье на Девичьем поле.
Рис. Э. Канольда, грав. Э. Даммюллер
Пасхальный стол, заставленный бутылками и снедью. Запах гиацинтов и бархатных жонкилий. Солнцем залита столовая. Восторженно свиристят канарейки.
Юнкер Александровского училища в новеньком мундирчике, в блестящих лакированных сапогах, отражающихся четко в зеркальном паркете, стоит перед милой лукавой девушкой. На ней воздушное платье из белой кисеи на розовом чехле. Розовый поясок, роза в темных волосах.
— Христос Воскресе, Ольга Александровна, — говорит он, протягивая яичко, расписанное им самим акварелью с золотом.
— Воистину!
— Ольга Александровна, вы знаете, конечно, православный обычай…
— Нет, нет, я не христосуюсь ни с кем.
— Тогда вы плохая христианка. Ну, пожалуйста. Ради великого дня!
Полная важная мамаша покачивается у окна под пальмой в плетеной качалке. У ног ее лежит большой рыжий леонбергер.
— Оля, не огорчай юнкера. Поцелуйся.
— Хорошо, но только один раз, больше не смейте. Конечно, он осмелился.
О, каким пожаром горят нежные атласные прелестные щеки. Губы юноши обожжены надолго. Он смотрит: ее милые розовые губы полуоткрыты и смеются, но в глазах влажный и глубокий блеск.
— Ну, вот и довольно с вас. Чего хотите? Пасхи? Кулича? Ветчины? Хереса?
А радостный, пестрый, несмолкаемый звон московских колоколов льется сквозь летние рамы окон…
Скарлатинная кукла. Н. Лухманова
В Петербурге стояла весна, солнышко уже растопило снег на крышах домов, но иногда еще большие хлопья снега снова падали на улицы и тротуары; только этот снег держался недолго: он быстро таял, дворники большими метлами сметали его, а солнышко, выглянув, сушило землю, и тогда все дети спешили гулять.
Всем им хотелось в особенности туда, где были выстроены легкие балаганы, в которых три дня продают игрушки, пряники, конфеты, птичек и рыбок. Эти три дня называются Вербными днями. Приходятся они всегда на 6-ю неделю Великого поста, в конце марта, а иногда и в апреле, когда уже детям не сидится в комнате, а так и хочется погулять.
В одной маленькой квартире, где жила Анна Павловна, с четырьмя детьми, было очень шумно: дети смеялись, кричали, приготовляясь идти на вербу, и каждый хотел купить себе что-нибудь особенное на те деньги, которые мама подарила каждому из них для этого праздника.
Посреди комнаты, уже совсем одетая в коричневый ватный капотик, в шляпке и с муфточкой, стояла пятилетняя Катя и ждала, когда отворится дверь другой комнаты и выйдет оттуда мама, чтобы взять ее на руки и снести с высокой лестницы вниз, на улицу. Старшая сестра ее, Настя, уже ходившая в гимназию, была тоже одета и теперь повязывала теплые шарфики на шею двум младшим детям Грише и Соне. Возле детей прыгал маленький такс Трусик, на низких лапочках, вертлявый, веселый. Он с лаем бросался на детей, хватал их за перчатки, за шубки, и дети, то один, то другой, вырывались из рук Насти и бросались возиться со своим любимцем. Настя уже хотела постучать в комнату мамы и сказать, что все дети готовы, как дверь открылась и вышла Анна Павловна. Катя протянула к матери ручки: «Мама, ну!»
«Ну» и «зачем» были любимыми словами Кати. Восторг, удивление, радость и требования, все воплощалось в «ну!».
А всякий отказ в ее просьбах, всякий выговор вызывали в ней вопрос: «Зачем?» И хотя ребенок говорил почти все, эти два слова, с разнообразнейшими оттенками голоса и мимики, слышались весь день.
— Ну, мама! — повторила Катя уже со слезами в голосе, и ротик ее покривился.
Анна Павловна поглядела на ребенка и тревожно перевела глаза на Настю.
— Да, мама, по-моему, дитя нездорово. — И старшая сестра заботливо взяла за руку малютку, но Катя капризно вырвалась от нее.
— Гулять, мама, гулять — ну!
— У нее как будто жарок… — заметила Настя.
— Ничего, разгуляется, — решила Анна Павловна, — Гриша и Соня идите вперед; Трусик, назад, дома!
Дети побежали в прихожую, а Трусик, опустив хвост, растопырив свои крокодильи лапки, почти припадая животом к полу, огорченный до глубины своего собачьего сердца, поплелся в кухню, с тайной надеждой погулять хоть с кухаркой, когда она побежит в лавочку.
Продавец верб.
Рис. К. Тихомиров, грав. К. Крыжановский
Сойдя с извозчика у Гостиного двора, Анна Павловна взяла на руки Катю, Гриша с Соней шли впереди. Дети с любопытством и радостью стали разглядывать прелести, разложенные на прилавках открытых лавочек.
Когда Анна Павловна с детьми обходила третью линию, Гриша нес уже в правой руке баночку с золотыми рыбками и, боясь расплескать воду, шел осторожно, не спуская глаз с живого золота, игравшего перед его глазами.
Если бы не Соня, которая теперь вела брата под руку, он, от избытка осторожности, наверно споткнулся бы и разбил банку. Соня еще не покупала ничего, мечтая выпросить у мамы живую птичку. Маленькие сердца детей жаждали приобрести существо, на которое могли бы изливать свое покровительство, уход и ласку. Катя капризно отворачивалась от всего, что ей предлагала мать.
— Мама, — робко остановила Анну Павловну Соня, — купите мне воробушка, у нас есть клетка, мама…
Анна Павловна остановилась у выставки птиц и купила за тридцать копеек куцего, но юркого, веселого чижа. Получая птичку, Соня радостно вспыхнула и, несмотря на давку, на лету успела поцеловать руку матери, затем прижала к груди крошечную клетку. Брат и сестра, не глядя уже по сторонам, завели беседу о том, как содержать и чем кормить своих новых, маленьких друзей.
Так дошли они до следующего угла, как вдруг Катя рванулась с рук матери и с необыкновенным восторгом крикнула свое «ну!».
Анна Павловна и дети остановились: за громадным зеркальным стеклом, среди массы всевозможных игрушек, стояла кукла, величиною с трехлетнего ребенка. Длинные локоны льняного цвета падали ей на плечи; большие голубые глаза глядели весело на детей; громадная розовая шляпа, с перьями и бантами, сидела набок; шелковое розовое платье, все в кружевах, пышными складками падало на толстые ножки в розовых чулках и настоящих кожаных башмачках; в правой, согнутой на шарнире, руке кукла держала розовое яйцо; на груди у куклы был пришпилен ярлычок с надписью: «заводная, цена 35 р.». Анна Павловна сама залюбовалась на игрушку.
— Что, хороша кукла? — спросила она Катю, но та, протянув ручонки вперед и не сводя с игрушки своего загоревшегося взора, уже кричала:
Ночь на Светлое Воскресенье.
Исаакиевский собор в начале заутрени.
Рис Н. Негадаев, грав. А. Зубчанинов
— Мама, куклу! Хочу куклу! Ну?
Гриша и Соня как взрослые, уже понимающие стоимость вещей, рассмеялись:
— Мама не может купить этой куклы, — заговорили они в голос.
— Зачем? — уже со слезами протестовала малютка и вдруг, охватив ручонками шею матери, начала осыпать ее лицо поцелуями. — Мама, куклу! Кате куклу, ну!
Анна Павловна смеялась. Цена 35 рублей была для нее так высока, что ей казалась невозможной, даже со стороны Кати, такая просьба.
— Нельзя, Катюша, это чужая кукла, нам ее не дадут; я куплю тебе другую. — И Анна Павловна двинулась дальше.
Когда чудная розовая кукла скрылась из глаз Кати, девочка неожиданно разразилась страшными рыданиями.
— Зачем? Зачем? Куклу! Куклу! — кричала она, захлебываясь от слез.
Личико ее посинело от натуги, она капризно изгибалась всем телом, чуть не выскользая из рук матери. Растерявшаяся Анна Павловна остановилась, прижавшись к какому-то магазину. Кругом нее уже собралась толпа.
— Ах, как стыдно капризничать, — наставительно сказала какая-то барыня, — такая большая и так кричит!
— Да ваша девочка просто больна, — сказал, проходя, какой-то старик.
«Больна? — слово это испугало Анну Павловну. — Конечно, Катя больна, — оттого ее капризы и слезы. Ах, зачем я сразу не отменила этой прогулки, когда еще дома у меня мелькнула та же мысль!» — мучилась она. Прижимая к себе плакавшего ребенка, направляя перед собою Гришу и Соню, она с трудом выбралась из толпы и, сев на первого попавшегося извозчика, поехала домой, на Васильевский остров.
Извозчик попался плохой, лошадь скакала и дергала, когда кнут хлестал ее худые, сивые бока. Гриша, усевшись в глубине, держал двумя руками банку с плескавшейся водой. Соня, стоя за извозчиком, защищала своего чижа и всякий раз, когда взвивался кнут, — кричала: «Не бей, пожалуйста, лошадку, извозчик, не бей!» Катя вздрагивала, плакала и в бреду требовала куклу. При въезде на Николаевский мост погода вдруг изменилась: ласково сиявшее солнце скрылось, небо заволокло серой мглой, откуда-то рванулся ветер и осыпал хлопьями мокрого снега и прохожих, и проезжих. Анна Павловна начала укутывать Катю, но малютка вертела головой и ручками, отстраняла капюшон, который мать накидывала на нее. Хлопья снега залепляли ее распухшие от слез глаза и, как клочки мокрой ваты, шлепались на ее открытый ротик, мгновенно таяли и холодными струйками бежали в рот и за шею. Измученная мать обрадовалась, когда наконец извозчик остановился у дома. Гриша сошел осторожно, улыбаясь тому, что рыбки его доехали благополучно, и, не оглядываясь, направился в подъезд. Соня бежала рядом с ним, шепча взволнованно: «Ты знаешь, он два раза дорогою начинал петь… Я нагнула ухо к клетке, а он там — пи-и…» Дети снова погрузились в заботы о своих питомцах. В этот вечер Катюша лежала в жару, впадая минутами в безпамятство, и Анна Павловна, произнося громко молитвы, чутко прислушивалась, не дрогнет ли звонок, возвещая приход доктора. Доктор наконец пришел и, заявив, что у ребенка скарлатина, потребовал немедленного отделения здоровых детей.
— Мама, вам надо будет завтра отвезти Катю в детскую Елизаветинскую больницу «сестрице» Александре Феодоровне, — проговорила Настя, стараясь казаться спокойной.
Анна Павловна с ужасом подняла голову:
— Катю в больницу?
Настя зашла за кресло и обняла мать за плечи.
— Мамочка, а как же? Разве мы можем дать Кате и ванны, и доктора, и лекарства? Милая, не плачьте! — И Настя, став на колени у кресла, прижала к себе голову рыдавшей матери.
Катюшу отвезли в больницу.
Лампа, под зеленым абажуром, мягко освещает большую комнату с четырьмя беленькими детскими кроватками; занята только одна крайняя. В ней уже пятый день лежит Катя. Личико ее горит, сухие губки припухли и растрескались, глазки смотрят странно, задумчиво, и, только когда останавливаются на великолепной кукле в розовом платье, сознание как будто возвращается в них, и Катя лепечет ласковые, нежные слова, прижимая к себе длинные шелковистые кудри, любуясь широкими голубыми зрачками. Самое заветное, самое страстное желание ребенка неожиданно исполнилось: при поступлении в больницу ей положили в кровать двойник чудной куклы, которая на вербах так поразила ее в окне магазина.
В ночь под Светлый праздник.
Рис. В. Навозова. Автотипия Э. Гоппе
Великолепная «скарлатинная» кукла еще раз делала свое дело: доставляла покой и радость бедному ребенку. Года два тому назад одна из богатых «матерей», которые не могут забыть, что на свете есть и бедные, больные малютки, о которых некому заботиться, прислала в детскую больницу целую корзину всевозможных игрушек, в том числе и куклу. Большая розовая кукла попала в скарлатинное отделение и с тех пор осуждена никогда не выходить оттуда.
Сестры заметили, что ни лекарства, ни уход, ничто так быстро не осушало слез, не вызывало улыбки на детские губки, как появление в кровати «скарлатинной» куклы, и, если бы ее мастиковый ротик открылся, как много чистого, нежного, трогательного рассказала бы эта кукла о тех, которые прощались с ней по выздоровлении, когда радостные матери уносили их домой, и о тех, которые лежали больные, охватив ее шею горячими ручонками. Но кукла молчала и все с той же улыбкой, с тем же выражением голубых глаз переходила из рук в руки, из кроватки в кроватку.
Сестра милосердия, Александра Феодоровна, сидевшая все время около Кати, встала и, пройдя по комнате, оправила горевшую перед образом лампадку и стала на колени у крошечной кровати. Она знала, что девочка тяжело больна, а мать ее, по правилам, не могла оставаться в больнице ночью.
Катя протянула к ней куклу и прошептала:
— Давай играть, ну!
— Давай играть, — улыбнулась сестрица и начала лепетать за куклу, подражая ребенку.
Наступила пасхальная, торжественная ночь, холодная, но сухая. По улицам, спешно ступая, почти без разговоров, шли группы людей. Куличи, пасхи и крашеные яйца расставлялись по церковным папертям и переходам.
Дрогнул бархатный голос Исаакиевского колокола, и по всем направлениям понеслись кареты на резиновых шинах, развозя нарядных дам и детей по домовым церквам.
Катина мама и Настя, перекрестив спавших Гришу и Соню, тоже спешили к заутрене, чтобы помолиться в толпе, где-нибудь в уголке, откуда виден только лик Спасителя да звездочкой горевший огонек лампады. Они пришли молиться о здоровье Кати.
Вербная неделя в Петербурге.
На вербах в Андреевском рынке.
Рис. А. Чикина
На другое утро пасхальный благовест разбудил малютку Катю; жар у нее спал, и она в первый раз со вниманием поглядела кругом себя.
Комната, в которой она лежала, была вся белая, чистая, сквозь белые спущенные шторы виден был яркий свет солнца, на кресле возле ее кроватки лежала сестра милосердия, которая целую ночь не отходила от маленькой больной. В кровати, рядом с девочкой, лежала великолепная розовая кукла. Катя поцеловала ее и сказала:
— Тсс, не болтай! Чтоб сестрица не проснулась…
Но как только девочка залепетала, сестрица открыла глаза и с радостью увидала, что у ребенка нет более жару, что глазки девочки смотрят весело и ясно.
— Христос Воскресе, Катюша! — сказала сестрица. — Ты слышишь, как звонят?
Катя прислушалась к веселому колокольному звону, который, казалось, так и выговаривал: «Праздник! Праздник! Великий праздник!»
— Зачем? — спросила девочка.
— Затем, — засмеялась сестрица, — что сегодня всем будет весело, всем будет большая радость! Великий праздник Христова Воскресения! Придет доктор и обрадуется, что у тебя нет жару, приедет твоя мама и тоже будет счастлива, когда увидит твои светлые глазки и услышит твой веселый голосок.
— А домой можно ехать, сестрица, сегодня?
— Нет, Катюша, сегодня нельзя, но теперь уже скоро.
— И она поедет со мною? — И Катя обняла розовую куклу.
— Нет, Катюша, кукла никогда не выезжает из больницы, она живет здесь и принимает к себе в гости маленьких больных девочек — вот таких, как ты. Ты выздоровела и уедешь к своей маме, у тебя есть там другие игрушки, а главное, — у тебя есть братья и сестры, а к нам привозят детей, у которых нет никого, никого близкого и нет никаких игрушек: такая бедная девочка ляжет в кроватку, и ей дадут играть эту розовую куклу, она тоже будет с ней спать, угощать ее чаем, разговаривать, и ей будет веселее, у нее меньше будет болеть головка. Неужели же ты от больной девочки захочешь унести эту куклу?
Катя молчала; ведь сейчас около нее такой бедной больной девочки не было, а кукла так нравилась ей; она сжала ее в объятиях, и бровки ее сердито сдвинулись.
После 12 часов к Кате пустили маму и Настю. Обе они не знали, как выразить свою радость при виде выздоравливающей девочки, но их сильно огорчало, что Катя не выпускала из рук куклу и все время спрашивала о том, надо ли будет ей действительно куклу оставить здесь, когда она пойдет домой.
В это время приехал доктор; это был добрый старик, с седыми, густыми волосами и веселыми серыми глазами. Он умел разговаривать с детьми, и маленькие больные любили его.
— Здравствуй, Катя! — сказал он, целуя девочку. — Вот ты и выздоровела, скоро поедешь домой.
— С куклой? — спросила Катя.
— Нет, дружок, эта кукла обещала никогда-никогда не уходить из больницы, она не принадлежит ни тебе, ни мне, а каждой больной девочке.
— Я отдам… — сказала Катя, но вздохнула глубоко и прижала к своему сердцу куклу.
Анна Павловна и Настя вышли от Кати и остановились в коридоре, к ним подошли доктор и старшая сестра.
— Поздравляю вас! — сказал доктор. — Девочка прекрасно перенесла скарлатину, и скоро вы можете взять ее домой.
Но сестра заметила печальное лицо Анны Павловны.
— Вы не печальтесь, — сказала она, — я знаю, что вы боитесь Катиных слез, когда от нее отберут «скарлатинную» куклу, но сегодня такой большой праздник, что надо только радоваться и надеяться на помощь Божью… Бывают иногда и чудеса…
И чудо это совершили доктор и добрые сестры милосердия. Они знали из рассказов Насти о том, как захворала Катя, знали, как много работала Анна Павловна и как тяжело ей было воспитать своих детей, и они сложились все вместе и купили куклу, если и не такую дорогую, то с такими же локонами, и сами сшили ей такое же розовое платье.
В день, когда приехали за Катей ее мама и Настя, девочка простилась с доброй сестрой, обвила ее шею руками, поцеловала, простилась с доктором, со всеми другими и, наконец, снова взяла в руки свою большую «скарлатинную» куклу. Она ей долго шептала что-то на ухо, целовала ее, затем положила ее обратно в ту кроватку, где лежала сама, и, взяв за руку мать, быстро топая ножками по длинному коридору, ни слова не говоря, пошла к выходу; личико ее было очень печально, но она хорошо понимала, что куклу нельзя уносить, потому что в тот день поступила как раз новенькая больная, и ей обещали принести в кроватку розовую куклу.
В швейцарской Катю одели, укутали, и мать понесла ее к ожидавшей их у подъезда карете. Настя бежала вперед, она открыла дверцу, и Катя вдруг вскрикнула от восторга: в карете, как бы ожидая ее, уже сидела большая розовая кукла. На этот раз это была ее собственная кукла, которую она и везла теперь с восторгом домой.
Пасхальная ночь. Из книги «Босоногая команда». К. Лукашевич
Лет тридцать тому назад на окраинах Петербурга люди жили гораздо проще, скромнее и даже веселее, чем теперь.
На Васильевском острове, в 15-й линии, за Малым проспектом были выстроены только небольшие деревянные дома, большею частью одноэтажные, с наружными ставнями у окон. Жили там люди небогатые: мелкие чиновники, неважные купцы, ремесленники, торговцы да фабричные, так как кругом было немало фабрик.
По воскресным и праздничным дням обитатели маленьких домов высыпали на улицу: по мосткам гуляли девицы, обняв друг друга за талии; в иных местах молодежь играла в горелки, в пятнашки; босоногие ребятишки сражались в лапту, в городки, в бабки, а пожилые люди сидели у ворот на скамейках и вели долгие беседы. Всюду было просто и оживленно.
Улицы в то время на Васильевском острове были не такие, как теперь: на них не было каменной мостовой, не было асфальтовых тротуаров, трава пробивалась всюду, где только ей не мешали, а посреди улиц тянулись высокие деревянные мостки.
В том году, о котором я теперь вспоминаю, Пасха была очень поздняя. Стоял конец апреля, и в природе давно уже повеяло ранней весной: все оживало, все пробуждалось от зимнего сна, чаще сияло и дольше оставалось на небе солнце; из-под таявшего снега бежали быстрые ручейки; около заборов там и сям между желтой прошлогодней травой пробивалась молодая, свежая травка; деревья покрывались почками, которые быстро развертывались в маленькие, липкие, ярко-зеленые листочки; прилетевшие птицы звонко чирикали, приветствуя приход весны.
Наступила пасхальная ночь. Только раз в году и бывает такая ночь: чудесная, торжественная! Никто не спит в эту святую ночь: всюду движение, сборы, и сердце самого обиженного горемычного человека невольно наполняется тихой надеждой и радостью.
По улицам зажигались плошки; народ по всем направлениям шел и шел безпрерывно; окна домов были освещены; православные собирались к Светлой Христовой заутрене…
В одном из подвальных этажей небольшого дома, по 15-й линии Васильевского острова, сырая, темная, низкая квартира отдавалась по углам. И там, где очевидно не красно жилось людям, в наступившую пасхальную ночь все выглядело чище, спокойнее и радостнее. Во всех углах копошились жильцы, одеваясь в свое лучшее платье.
Праздник Пасхи.
Рис. Н. Дмитриева-Оренбургского, грав. К. Крыжановский
В первой комнате, за старой рваной ширмой только один из всех жильцов подвала никуда не собирался и лежал чуть ли не на голых досках, подложив себе под голову вместо подушки какое-то старое тряпье. Это был еще не старый мужчина, исхудалый, бледный, со впалыми глазами, очевидно, больной. Он печально смотрел на мальчика, присевшего боком около него и опустившего голову.
— Надо бы, Гришута, сходить к заутрене, — тихо сказал больной.
Мальчик встрепенулся и встал. На вид ему было лет десять. Волосы у него торчали, будто у ежа, глаза были круглые-прекруглые, а довольно большой вздернутый нос придавал лицу и отвагу и задор. Но при всем том смотрел он прямо, и лицо его выражало доброту и ласку. Да и стоял-то мальчуган особенно, заложив руки за спину, выставив одну ногу вперед и немного откинув набок голову.
— Не во что одеться тебе, Гриша!.. Да и сапог нет!..
— Не беда, батюшка… Можно и без сапог, нынче не холодно. Надену матушки-покойницы кофту черную.
— Ведь и шапки-то нет у тебя, сынок.
— Я, пожалуй, и платком повяжусь.
Отец тяжело вздохнул.
— Нет, это не ладно… Точно девчонка… Надень опять мою старую, все же лучше… Велика только, — вся твоя голова в ней пропадет…
— Ништо… Так ладно будет.
— Эх, горе мое! Сгубила нас с тобой, сынок, эта болезнь моя. Поди, помолись… Детская-то молитва скорее до Бога дойдет.
— Пойду… Только как же ты-то останешься?
— Мне легче теперь…
Гриша достал из-под кровати корзинку, стал в ней шарить и одеваться.
— Какая сегодня служба-то великая идет, — говорил сам с собой больной. — В храмах Божиих какие стихи поют, какие псалмы читают! А потом все люди, забыв зло и вражду, обнимут друг друга, скажут: «Христос Воскресе!»
— Батюшка, а батюшка!
Гриша посмотрел на отца и подумал: «Уж не заговаривается ли он?»
— У меня и трех копеек нет тебе на свечу, — глухо сказал отец.
— Ништо… У меня есть огарышек. От Двенадцати Евангелиев остался… «Советник» дал. Увидел, что я стою без свечи, хлопнул легонько по плечу и свечку сунул… Я ее берег… Вот она…
Он встал с пола и вырос перед отцом в порыжелой женской кофте, с головой, ушедшей в старую барашковую шапку, которую он все сдвигал назад. Как он был смешон! Но отец даже не улыбнулся.
С заутрени.
Рис. А. Афанасьева
А уморительный человечек в этой шапке и кофте вдруг схватил больного за шею, припал к нему на грудь головой и замер… Детская ласка везде одинаково мила — и в богатых домах, и в темном сыром углу. Больной ласкал и прижимал к себе дорогую ему голову в большой шапке и глотал подступившие к горлу слезы.
— Нам и разговеться нечем… Нет и яичка красненького для тебя, Гриша.
— Не тужи, батюшка… Ништо… Я скорехонько и дома.
Мальчик скрылся за дверью.
В другом углу того же подвала жила прачка-поденщица. За темной ситцевой занавеской она снаряжала своих детей к заутрене. Дети оделись в старенькие, заплатанные платья. На простом белом столе стояли очень маленькая пасха, небольшой покупной кулич. И здесь жили бедно… Вдова-мать работала без отдыха, но ведь труд поденщицы оплачивается плохо. Ей едва хватало, чтобы платить за сына в школу, чтобы есть каждый день, и то не досыта, да жить здесь в углу, в подвале.
— Мама, а разговеемся-то мы когда? — спросил подросток-мальчик в чистой ситцевой рубашке, бледный и высокий, с задумчивыми серыми глазами.
— Уж и ты, Степушка, словно маленький, — не дождешься. Придем из церкви и разговеемся.
— Тогда и яичко красненькое дашь? — спросила девочка лет семи, как две капли воды похожая на брата.
— Одним мы разговеемся, а те завтра остальные дам.
— Вкусно! Так слюнки и текут! — проговорила улыбаясь девочка и тронула пасху пальцем.
— Не трогай! Что ты?! Ведь грешно, — остановила ее мать и поспешно завязала пасху в чистый платок.
Немудрено, что здесь так нетерпеливо ждали разговенья: весь длинный пост они строго постились, ели впроголодь.
Семья лавочника, лавка которого красовалась на углу Малого проспекта и 15-й линии, тоже собиралась в церковь. Пятеро краснощеких детей и сама хозяйка разрядились пестро и пышно. В чистую скатерть завернули огромный разукрашенный кулич, большую пасху с розовым бумажным цветком.
Хозяйка зачем-то пошла в сени. Поторопилась и в дверях столкнулась с входившим мальчиком.
— А, чтоб тебе!!! Не смотришь… Вечно налетишь!.. Кажись, все платье оборвал. Так бы тебя, кажется…
И она изо всей силы двинула мальчика, тот отлетел в сторону.
— В церковь идешь, к заутрене, а все лаешься, — произнес где-то в темных сенях мрачный детский голос.
— Хозяин! Иван Никитич! Поди-кось сюда. Послушай, как Андрюшка мне опять грубит… Зазнался! Покою от него нет! — кричала в сенях толстая хозяйка.
— Ужо я его… Сейчас иду… Позабыл мою науку, малец? Ужо я доберусь! — послышался в комнате звучный бас хозяина.
Андрюшка не так был прост, чтобы дожидаться расправы: он шмыгнул из сеней и живо очутился за воротами. Это был некрасивый, рыжий, косоглазый мальчик, круглый сирота и жил из милости у разбогатевшего лавочника, дальнего родственника. Не видел он ничего хорошего в скупой, думавшей только о наживе семье.
В наступающий Светлый праздник Андрюшка знал, что ни от кого не услышит ласкового слова: нет у него родной души, никому нет до него дела, он совершенно одинок.
В том же доме, где помещалась лавка, в мезонине в одной тесной комнате жил столяр, жена его, Марья Ивановна, была портниха.
В их комнатке все дышало чистотой; перед большой божницей ярко горела лампада.
Марья Ивановна принарядила свою единственную дочь Марфушу, посмотрела на нее и подмигнула мужу: тот с нежностью остановил на ней взор. Темная коса девочки была гладко причесана и заплетена розовой ленточкой; румяное миловидное личико склонилось над тарелкой с яйцами; она что-то про себя шептала, указывая поочередно на каждое яйцо.
— Что ты там шепчешь? — ласково спросила мать.
— Мамашенька, одного яичка не хватает. Как хотите… Посчитайте сами…
Христос Воскрес! Воистину Воскрес!
Рис. К. Брож. Грав. Э. Даммюллер
— Что ты, Марфуша, да ведь там целый десяток.
— Вам и папашеньке, бабиньке с дедушкой, тете Ане, слепой Маврушке, дяде Антону, Грише, Степе и Анюте… А «советнику»-то?
— Ишь ты как всех наградила! Откуда ж я тебе возьму? У меня больше нет.
— Ну, мне не надо. Пусть ее дает, коли ей любо, — сказал, улыбаясь, отец.
— Уж ты у нас, отец, баловник! Избалуешь дочку.
Марфуша бросилась отцу на шею и звонко его поцеловала.
На улице в это время раздался первый пушечный выстрел.
Из калитки маленького деревянного старого дома с зелеными ставнями, выглядевшего чище других по 15-й линии, вышел высокий, несколько сгорбленный, но еще бодрый старик в широкой шинели, в картузе с кокардой и с узелком в руках: там были кулич и пасха. Вместе со стариком вышла девушка, уже не первой молодости, высокая, худая, с длинным носом, в кринолине, в маленькой круглой шапочке и суконной кофте.
Из отворенной калитки выглядывала старушка с седыми локонами и с накинутой шалью. Яркое пламя вспыхнувших около дома плошек осветило милое доброе лицо старушки с голубыми глазами, и гордую, серьезную девушку, и старика. Высокие, туго накрахмаленные воротники заставляли его держать голову прямо, как будто бы важно. Из-под седых бровей смотрели веселые черные глаза, молодые по выражению, которые совсем не подходили ни к седым волосам, ни к сгорбленной фигуре.
— Идите с Богом! За меня помолитесь. Я уж тут, дома… — тихо сказала старушка.
— Уходи, уходи, Темирочка, еще простудишься. Закрывай калитку, — заботливо посоветовал муж.
— Я думаю, к двум часам и домой вернетесь. Ну, Господь с вами! — И старушка скрылась за калиткой.
А в это самое время мимо старика с его дочерью прошмыгнули два мальчугана, один в кофте и в большой шапке, а другой — высокий, худой.
— Опять эти мальчишки! — с ужасом и негодованием воскликнула девушка. — Никогда от вас покою нет. Кажется, видите — папенька к заутрене идет… Понимаете?!
Ночь на Светлое Воскресенье.
Освящение Пасхи, куличей и яиц на дворе Знаменской церкви, на Невском проспекте, в Санкт-Петербурге.
Рис. С. Шамота, грав. К. Крыжановский
— Оставь, полно, Агнесочка… Они ведь ничего… Пускай идут вместе.
— Нет, папаша, увольте от этой милой компании. Дайте хоть в праздник вздохнуть свободно. Ваши мальчишки мне надоели до невозможности.
Старик замолчал. Мальчуганы перебежали на другую сторону. Там их поджидала целая компания маленьких оборванцев в стоптанных сапогах, а то и вовсе без сапог и в заплатанных пальто.
— «Советник» с «принцессой» в церковь пошли, — объявил один из мальчуганов.
— Он сказал что-нибудь? — пропищал тоненький голосок.
— Что он скажет?! Глупая! Просто пошел к заутрене.
— Пойдемте, ребята, в церковь!
Вся ватага двинулась вдоль улицы. Не одна пара детских глаз провожала с затаенным любопытством, с немой надеждой, многие — с лаской, шедшего по 15-й линии старика в картузе. От времени до времени он приподымал фуражку и приветливо кланялся ребятишкам.
— «Советник» к заутрене пошел! — передавалось из одних детских уст в другие.
— С кем? — допытывались не видевшие.
— С «принцессой на горошинке».
— А «седая богиня»?
— Дома осталась. Только за калитку проводила.
— Он ничего не говорил?
— Что же он скажет?.. «Принцесса» рассердилась, зачем мы его ждали… Прикрикнула… Он ей что-то пошептал.
В это время раздался первый удар колокола в соборной церкви, его благостный призыв загудел, расстилаясь по воздуху… Еще удар… Потом в другой церкви… Снова где-то дальше. И пошел гулкий звон во всех церквах.
Ярче запылали плошки около церквей и домов… Усилилось движение на улицах. В церквах началась Светлая заутреня.
Много бедно одетых ребят, обитателей подвалов, конур и мезонинов, пробралось в ту церковь, куда прошел «советник» с дочерью.
Дети протискивались вперед, охотно ставили к образам свечи, когда им передавали, гасили огарки и посматривали по сторонам.
Дивно хороша пасхальная служба! Тысячи зажженных свечей… Крестный ход, возвращающийся в церковь с радостным пением «Христос Воскресе!». Светлое облачение духовенства… Торжественное, ликующее пение — все это оставляет неизгладимое впечатление, смиряет душу и заставляет позабыть и вражду, и злобу, и горе.
Рыжий Андрей стоял тоже в церкви, недалеко от Гриши. Оба они во все глаза смотрели на батюшку, когда он в конце заутрени вышел с крестом и, благословляя народ, три раза воскликнул: «Христос Воскресе!».
— Воистину Воскресе! — гулом пробежало по церкви… Все стали друг с другом христосоваться.
Андрей и Гриша стояли одинокими… Все-то с родными, с близкими, а у них никого нет.
Мальчуганы взглянули в ту сторону, где стоял старик с черными глазами — «советник», как они его называли. А он, улыбаясь, уже подходил к ним, крепко обнял сначала одного, потом — другого, христосовался и гладил их сиротливые головы.
— Христос Воскресе, ребятки!
— Дяденька! Воистину Воскресе!
— Приходите завтра к окну. Я вам по хорошенькому яичку дам… а пока вот, возьмите… — И, сунув мальчикам в руки по красному яйцу и по гривеннику, он поспешно отошел к дочери.
Начиналась обедня.
Пасха мучеников. Л. Чарская
Это было давно, очень давно — в первом столетии от Рождества Христова. Над Римом и покоренными им народами владычествовал жестокий, безсердечный и болезненно самолюбивый император Нерон, совершивший многочисленные кровавые преступления. Любя до безумия поклонение и лесть окружающих, этот правитель возомнил себя божеством и требовал, чтобы ему воздавали божеские почести.
Он приказал убить свою мать, заподозрив ее в государственной измене, погубил своего брата Британика и своего старого воспитателя, мудреца Сенеку. Его безумства не имели границ. То он воображал себя великим артистом, то гениальным певцом и музыкантом, то поэтом исключительного таланта и выступал публично с чтением собственных стихов или пением под аккомпанемент лютни. Или же он выезжал в качестве циркового наездника на арену Колизея и брал призы в общем состязании. Дикая толпа, согнанная в театр по желанию императора, неистово рукоплескала ему. Льстецы восхваляли его таланты… Нерон торжествовал.
Но страшнее всех безумств императора было предпринятое им гонение на христиан. Глубоко преданный своим язычески богам, Нерон не выносил христианской веры, в основу которой положено поклонение Единому Истинному Богу. В годы его правления христиан подвергали всевозможным пыткам и мучениям. Их зашивали в шкуры диких зверей и травили собаками, распинали на крестах, заворачивали в пропитанные смолой одежды и сжигали живыми, бросали на съедение диким зверям на арене цирка или давили колесницами гладиаторов.
Несчастные скрывались в лесах и подземных пещерах, не оставляя своей истинной веры. Когда же нельзя было скрыться, они смело принимали лютые муки и казнь. Эта стойкость, это безстрашие перед смертью все больше и больше возбуждали гнев ненасытного варвара.
Жены-мироносицы.
С картины Бугеро, грав. Бод
Чудная, тихая ночь стояла над Римом и его окрестностями. Синее южное небо ласково улыбалось лучами ярких звезд… Медленно выплыл из-за облаков серебряный месяц и своим млечным светом затопил и город с его пышными дворцами, языческими храмами, домами, и тянувшуюся вдаль миртовую рощу.
В прибрежных тростниках темной реки скользил небольшой челнок. Весенний рокот Тибра окончательно заглушил и без того чуть слышные голоса сидевших в лодке. Их было трое: седой старик с длинной бородой, высокий стройный юноша, управляющий челноком, и девушка, едва достигшая шестнадцати лет, с глубокими, прекрасными, как весенняя ночь, глазами и детской улыбкой.
— Что, Ниния, дитя мое, не жутко тебе? Здесь на каждом шагу нас может выследить стража Нерона, — послышался голос старшего спутника.
— О, дорогой отец мой, как я могу бояться, когда со мной ты и Ливий?!
В ответе девушки не было ни тени робости.
— Благодарю, Ниния, за добрый отзыв! Ты права: пока твой благородный отец и я с тобой, тебе нечего бояться, — прозвучал сильный молодой голос юноши.
Старый Клавдий положил ему руку на плечо:
— Ты ошибаешься, Ливий, сын мой, и без нас у Нинии был и будет Заступник — Христос. Спаситель мира вечно пребывает с ней, как и с каждым из нас, христиан, возлюбленных детей Своих.
Лодка ударилась о песчаный берег и остановилась.
— Мы приплыли к назначенному месту. Миртовая роща перед нами. Выйдем из лодки, вход в подземелье должен быть недалеко, за большим камнем, — сказал старый Клавдий и первым вышел из лодки. За ним последовали дочь и ее жених Ливий, лишь недавно принявший христианскую веру в том самом подземном храме-пещере, куда они втроем направлялись сейчас.
Снова выглянул из-за облака месяц и осветил дорогу. Старый Клавдий, не раз бывший здесь и доставивший сюда молодых людей на ночное богослужение, шел впереди, указывая путь.
Ниния об руку с Ливием спешила по следам отца… Вот и большой камень, за ним густые заросли миртовых деревьев. Еще несколько шагов, и Клавдий остановился.
— Сюда, дети мои. Дом Божий — здесь.
Действительно, у корней огромного мирта было небольшое отверстие. Старик стал медленно спускаться в подземелье. За ним молодые люди.
Еще не достигнув нижних ступеней лестницы, выдолбленных в каменистой почве пещеры, путники услышали тихие голоса, торжественно и радостно певшие молитвы. Где-то вдали забрезжил огонек прикрепленного к стене факела, и вскоре они очутились под сводами большой катакомбы, наполненной молящимися христианами из самых разнообразных слоев римского общества. Тут были богатые и бедные, патриции и плебеи, легионеры, купцы, художники, поэты, женщины, девушки, дети — все, кто успел проникнуться верой во Христа. Древний старец читал молитвы, остальные вторили ему проникновенными, радостными голосами.
Ряд лампад-светильников, подвешенных между колоннами, освещал помещение. Посередине находился высокий крест, выточенный из камня. Со слезами молились христиане в этом тихом пристанище, скрытом густой миртовой рощей.
Ниния стояла среди женщин с левой стороны молельни, — ее отец и жених с правой, среди мужчин-христиан.
Всего несколько дней оставалось до христианской Пасхи, когда вспоминается Воскресение Христово, а после праздника в этой катакомбе священник должен был благословить брачный союз Нинии с Ливием.
Молодые люди с детства знали друг друга. Их отцы были соседями и друзьями. Старый Клавдий имел небольшую цветочную лавку в предместье Рима и поставлял римлянам розы на праздники их богов. Но вот он стал христианином, раздал все имущество бедным и убедил дочь Нинию, соседа Плиния и его сына Ливия принять христианство. Каждый день приходил он в это подземелье, иногда приводил с собой и детей. Ниния шла на всенощное бдение христиан как на праздник. Вдохновленная примером отца, она с детства искала Истинного Бога, Бога милосердия, кротости и любви. Сегодня она особенно горячо молилась, забыв весь мир, прося Христа Спасителя благословить ее союз с Ливием.
— Господи Великий и Милосердный! Вдвоем с Ливием мы будем славить Твое имя, будем распространять свет Твоего учения. Боже! Помоги нам! Спаси и сохрани нас.
Утро Светлого праздника.
Картина Л. Тессье, автотипия «Нивы»
Но вдруг ее молитва неожиданно оборвалась. Смятение пробежало по рядам молящихся. Мальчик-христианин, стоявший у входа в катакомбы, прибежал с криком:
— Спасайтесь! Спасайтесь! Императорская стража окружила подземелье!
Плач женщин был ему ответом. Многие кинулись к выходу, старец-священник остановил бегущих.
— Возлюбленные братья и сестры! — повышая голос, обратился он к своей пастве. — Спасения нет! Враги идут по нашим следам! Приготовимся же встретить с радостью лютую казнь и муки. Постоим за Спасителя нашего. Скоро Светлая Пасха. Не есть ли это добрый знак для нас всех, дети мои, принять чашу страдания в одно время с Божественным Страдальцем?
Эти слова ободряюще подействовали на христиан. Все бросились к подножию каменного Распятия и распростерлись перед ним ниц.
Ниния находилась ближе всех к изображению Христа.
— Если суждено мне погибнуть, — говорила она, — дай мне, Боже мой, сделать это спокойно и радостно, как подобает истинной христианке.
Юноша Ливий очутился возле нее.
— Позволь мне спасти тебя. Позволь мне спасти тебя, Ниния! — воскликнул он горячо. — Я знаю потайной ход, он ведет на пустынное место у берега. Мы успеем спастись: ты, твой отец и я.
— А другие, Ливий? А другие? — взволнованно спрашивала девушка.
— Всем не успеть, любимая: подземелье узко, едва можно пройти одному человеку…
— Тогда я останусь, чтобы разделить общую участь, — смело ответила девушка.
Рука старого Клавдия легла на ее голову.
— Иного ответа и не ждал от тебя, дочь моя! На все воля Господня. Ведь Христос Спаситель ждет тебя в селении праведных.
И он благословил свою любимицу. В это время старец-священник запел громким, проникновенным голосом:
— Слава в вышних Богу…
Хор христиан подхватил священные слова, и своды катакомбы огласились торжественным пением.
Внезапно послышались громкие грубые голоса, бряцание оружия, и целый отряд легионеров, потрясая мечами, вбежал в пещеру.
— Смерть христианам! Смерть изменникам императора! — кричали они, окружая молящихся.
Вскоре связанных христиан повели в тюрьму по улицам Рима.
Воскресение Христово.
Картина Б. Плокгорста, автотипия «Нивы»
Был канун Пасхи. В огромном здании цирка, находившемся на правом берегу Тибра, около «Золотого дома» Нерона, — так называли римляне этот дворец императора, — в помещении, отделенном занавесом от арены, были собраны взятые несколько дней назад в подземелье христиане. Ложи цирка, весь амфитеатр были наполнены жадной до зрелищ римской публикой. Тут были и патриции с подругами, одетыми со сказочной роскошью, и бедное население Рима. В центральной ложе возлежал на шкуре царственно красивой пантеры сам «божественный Август» (титул Нерона) и ждал представления. Его вторая жена, красавица Поппея-Сабина, не уступавшая в кровожадности и хищности своему супругу, красовалась тут же с прекрасным невинным личиком, мало гармонировавшим с ее злобной душой.
Сенаторы, приближенные императора и вельможи теснились в ближайших к императорской ложах. Блестящая стража охраняла их.
Красивое, хищное лицо Нерона носило на себе следы особенного возбуждения. Он заранее предвкушал наслаждение от зрелища мук христиан.
Самым искренним образом он считал их государственными изменниками и врагами. Теперь, после недавнего пожара, истребившего половину Рима, в котором льстецы и приспешники императора в угоду ему обвиняли христиан, Нерон, веря клевете, с особенным нетерпением ждал казни ненавистных ему людей.
По знаку, данному императором, заиграла невидимая музыка. Десятки тысяч роз полетели в ложу императора и на арену. Новый знак Нерона — и рабы подняли тяжелую дверь огромной клетки, откуда выскочила чудовищных размеров львица. За ней выпрыгнули два льва и несколько тигров. Голодные звери, рыча, медленно двинулись по арене.
— Не бойся, Ниния! Не бойся, дитя мое! Земные муки и пытки ничтожны. Великая награда ждет тебя на небесах, — говорил старый Клавдий, держа трепетавшую дочь в своих объятиях.
В последнюю минуту смелость, казалось, покинула девушку. Она была так молода, ей так хотелось жить! До последней минуты она ждала помилования от императора. Но вой зверей лишил Нинию последней надежды. Она прижалась к груди отца. Подошел Ливий.
— Почему ты не позволила увести тебя из подземелья, когда была еще возможность спастись! — произнес он, глядя с любовью в глаза невесты.
— Нет! Нет! Я не жалею об этом! — воодушевленно вскричала юная христианка. — Как жить, когда умирают мои друзья и ближние во имя Его?! Но все же мне жутко, Ливий, жутко, когда подумаю, что сейчас погибну в когтях лютой львицы, в мучениях приму смерть!
И она тихо заплакала, закрыв лицо руками. Старый Клавдий крепче обвил руками плечи дочери.
— Не бойся, Ниния, не бойся, дитя мое! — говорил он, гладя ее по голове. — Несколько десятков лет назад Богочеловек принял муки за нас на Кресте. Неужели же мы не найдем силы последовать Его Божественному примеру?
Голос его креп с каждой минутой. Вдохновенно звучала его речь. Решимостью, готовностью принять за Христа какие угодно муки горели глаза.
Христиане, до сих пор со страхом в душе ожидавшие смертного часа на арене цирка в когтях свирепых зверей, теперь окружали почтенного старца и внимательно слушали его. Он говорил о крестных страданиях распятого Христа, о вечном блаженстве, ожидающем мучеников за веру Христову.
Появление воинов-стражников прервало его. Они, грубо растолкав ряды христиан, вытолкнули часть их на арену под тихие напутственные слова Клавдия:
— Мужайтесь, братья и сестры! Помните Воскресшего Спасителя Христа! Не страшна смерть во имя Его. В нынешнюю ночь воскрес Он! Христос Воскрес, братья и сестры! Воскресит Он, Благой, и нас, Своих верных рабов!
Упал тяжелый занавес у входа. Наступила минута молчания и тишины. И вдруг дикий рев зверей, стоны и вопли терзаемых жертв огласили цирк Нерона. С ними слились громкие рукоплескания толпы.
Едва владея собой, держа крепко за руки отца и жениха, Ниния ждала своей очереди. Вот снова приподнялся и упал занавес. Снова появились воины и грубо схватили оставшихся обреченных.
Светлое Христово Воскресение. — Воскресение природы.
Рис. Урручиа
Глазам девушки представилось ужасное зрелище. На залитой кровью арене лежали растерзанные тела христиан. Дикие звери с глухим рычанием доканчивали свою страшную расправу.
Ближе других к входу находилась чудовищная львица. Ее страшная пасть была испачкана кровью. Ярко и алчно светились хищные глаза. Львица выгнула спину и сделала прыжок по направлению к девушке. Теперь она в десяти шагах от нее.
С ужасом следила Ниния за приближением зверя. И когда чудовище очутилось перед ней, страх из сердца Нинии неожиданно исчез.
— Христос Воскрес нынче в ночь из мертвых! — вскричала она, поднимая руку. — Идем же к Нему, друзья! Он ждет нас на небесах!
И чистым звонким голосом она запела хвалебную песнь Христу.
Что-то особенно прекрасное и смелое было в этом порыве девушки, в ее чистом, светлом пении, восторженных, радостных глазах. Она как бы ясно уже видела Христа, простиравшего к ней руки. И теперь уже она безстрашно взглянула в глаза зверя.
Случилось необычайное и непредвиденное. Вместо того чтобы броситься и растерзать свою жертву, львица, словно играя, как собака, подползла к ней на животе. И другие звери, перестав терзать трупы несчастных, с глухим рычанием отошли в сторону.
Император поднялся в ложе и сделал знак. Красавец раб подал ему лютню. Мнивший себя великим музыкантом и певцом, Нерон запел, аккомпанируя себе.
Нерон пел долго, песню за песней, и, когда он закончил, публика с шумом поднялась со своих мест и бурно рукоплескала императору, превознося его до небес. Довольный произведенным впечатлением, Нерон поклонился толпе и, махнув рукой, громко произнес, указывая на арену:
— Уберите зверей! Прощение христианам. Пусть живут те, кто слышал сейчас певца Августа, их императора. Христианская девушка сумела заставить зазвучать нынче в сердце артиста голос музы. Пусть живет она и ее друзья. Убрать зверей!
Тихий вздох облегчения вырвался из груди оставшихся в живых мучеников.
Его покрыли рукоплескания в честь великодушия Августина.
А на арене христиане обнимались и восторженно, со слезами поздравляя друг друга, повторяли:
— Христос Воскрес! Христос Воскрес!
Как проводили в нашей семье Страстную неделю. К. Лукашевич
Страстная неделя чтилась в нашей семье и в семье бабушки и дедушки как величайшая святыня… Няня и мама одевались в темные платья, строго постились, каждый день ходили в церковь и говели. Везде у нас теплились лампады, было тихо и благоговейно. Нам, детям, почему-то бывало и жутко и радостно.
По вечерам няня часто рассказывала нам о страданиях Христа и всегда плакала… Иногда с великими святыми событиями она перемешивала и легенды… Так занятно было ее слушать. Рассказывала про птичку, которая вытащила клювом один колючий терновник из святого лба Господа, и ее грудка обагрилась кровью… И с тех пор эта птичка святая, и ее зовут «красногрудка»; рассказывала, как, мучась, Христос нес святой крест на Голгофу и как все, кто Его касался, исцелялись.
— Скажи, нянечка, ведь Христос воскреснет?! — взволнованно, сквозь слезы, спрашивали мы, оплакивая страдания Христа, которые няня передавала так жалостливо и трогательно.
— Ну, конечно, воскреснет… Но мы-то всегда должны помнить об Его страданиях и плакать о Нем.
И я помню, что в дни Страстной недели мы, дети, как-то душой проникались воспоминаниями о величайших религиозных событиях; эти воспоминания как будто воплощались во что-то реальное, и все выливалось в особое, святое религиозное чувство… Казалось, что Бог с нами присутствует, страдает, молится и прощает.
Когда, бывало, в пятницу у великой вечерни выносили плащаницу, я не могла отрешиться от мысли, что это только образ… Мне всегда казалось, что, действительно, хоронят Христа… И как только запоют «Благообразный Иосиф», няня начинала горько плакать, и я за нею… С тех пор я особенно люблю эту службу… Она напоминает мне чистые детские слезы о Господе…
В Страстную субботу мы с няней ходили и к ранней обедне и к поздней. Мама бывала недовольна и укоряла няню:
— Ну, зачем ты ребенка таскаешь в такую рань?.. Ходи одна, если хочешь.
— Беляночка сама просится… Дитяти Господь милость пошлет… Оставь ее… Пусть молится за нас, грешных…
Действительно, я любила эти жуткие, ночные молитвы, в них было что-то таинственное и святое… Няня говорила, что мы идем хоронить Христа. Я знала, что плащаницу будут носить кругом церкви, и мы с няней пойдем со свечами за нею.
Няня тихонько будила меня рано-рано, часа в четыре ночи… Глаза слипались, еще хотелось спать, но в душе точно создался какой-то долг: идти хоронить Христа.
Выходили мы в полумрак, не пивши чаю, шли с моей старушкой по темным улицам. Жутко, таинственно, прекрасно. Душа полна гордостью, точно делаешь что-то хорошее… В церкви народу мало, но как-то особенно значительно раздаются моления и испытываешь особенное молитвенное настроение…
Я так любила и до сих пор люблю церковные службы на Страстной неделе. Они для меня полны духовной прелести, великого нравственного значения и дорогих детских воспоминаний.
Вернемся с няней домой, точно совершили подвиг. Сестра Лида позавидует мне и даже всплакнет.
— Вот, нянечка, Клавдю взяла к ранней обедне, а меня нет…
— Ты еще маленькая, устанешь… Тебе нельзя, а Клавденька большая…
— И я хочу тоже к ранней обедне.
— Не плачь, деточка… Ты ведь маленькая… Все будет в свое время… Пойдешь на будущий год.
А дома, в нашей маленькой квартирке, в это время, на Страстной неделе, кипели такие интересные хлопоты… Все делалось по порядку, по заветам старины, в определенное время… Мы во всем помогали маме и няне. Сначала шла уборка квартиры: мама и няня, повязав головы платками, обметали потолки, стены, мыли окна, печи, полы, скребли каждый уголок, чистили, обтирали каждую вещь. Уборка шла на славу.
В среду няня чистила образа. Это было своего рода священнодействие, и к нему допускались я и Лида. Мы очень любили это дело и постоянно приставали к няне.
— Скоро? Скоро будем образа чистить? Поскорее, нянечка.
— Повремените, деточки… Это дело не шуточное… Надо осмотрительно…
Прежде всего няня тщательно мылась и нам заботливо мыла руки мылом. Затем на обеденном столе расстилалась чистая скатерть. На этот стол сносились все образа из квартиры, а их было у нас немало. Затем няня приготовляла мел и делала мыльную воду. Мы с Лидой тщательно терли и мыли серебряные и металлические венчики и ободки на старинных иконах, и каждая старалась это сделать как можно чище и ярче. Затем няня заставляла нас помолиться.
— Теперь, благословясь, оботрите деревянным маслом лики.
Мы обтирали лики. Эта работа казалась нам важной и святой. После нашей чистки в углах комнат иконы сверкали необыкновенной чистотой, и перед ними ярко горели лампады. Няня ходила умиленная. А комнаты нашей квартиры походили на кельи монахинь.
В четверг наша старушка делала «четверговую соль». Это была какая-то совсем особенная черная соль, которую жгли в духовой печке и на Пасхе ставили на стол. И разговляться без «четверговой соли» казалось нам немыслимым.
В четверг же у нас дома обыкновенно красили яйца. Это, конечно, бывало самое интересное из пасхальной стряпни. Во главе этого дела стоял отец. Мама ему помогала. Мы ни на шаг не отходили от них, и каждая из нас имела право выкрасить для себя по нескольку яичек.
Папа непременно хотел перещеголять дедушку, который был великий мастер красить яйца. Да и отец наш ему не уступал.
В то далекое время таких красок, как теперь, не было. Яйца красили в сандале, в шелухе луковых перьев, в кофейной гуще и в разных тряпках и обрезках шелка. Папа вырезал из сахарной синей бумаги разные рисунки, фигуры и изображения, прикладывал их к яйцам, обвертывал все яичной шелухой, завязывал тряпкой и клал варить. Мы с мамой делали то же.
Как, бывало, волнуешься, дрожишь, замираешь, когда развертывают уже сваренное яичко. Что-то будет? Боже, какой восторг! Вот яичко вышло желтенькое с крапинками, а на нем синеватый якорь и буквы X и В (конечно, папиной работы). Кроме того, папа очень искусно нацарапывал на крашеных яйцах буквы, цветы и разные изображения. Иногда он раскрашивал яички красками и всегда выбирал трогательные и нежные сюжеты, например: якорь, сердце, голубков, лики святых, цветы и т. п. Комичных лиц и смешных рисунков на яйцах он никогда не делал. У нас и у дедушки с бабушкой это было не принято.
В пятницу нянечка пекла кулич, месить который помогал ей отец, а вечером делали пасху. Это было целое событие, особенно памятное мне.
Мама уже ранее несколько раз бегала к бабушке за советами: как сделать пасху, сколько держать в печке окорок… И все у нас по советам бабушки выходило отменно хорошо. Никогда ничего не портили. Особенно удавалась пасха. Она была традиционная «бабушкина» и делалась по ее старому, собственному рецепту. Я и до сих пор делаю эту заварную «бабушкину» пасху.
Надо было строго положить всего в пропорции, долго мешать, тихо прогревать на огне и, храни Бог, не переварить.
Между мамой и няней возникали иногда даже споры… Они очень интересовали и даже смешили нас. Когда у нас варили пасху, то мама и няня неотступно стояли у плиты: лица их были красны, серьезны и озабоченны. Мы вертелись тут же… Папа то и дело заглядывал в кухню и спрашивал:
— Ну что, готова?
— Ах, не мешай, Володечка, — говорит мама.
Няня хочет отставлять кастрюлю.
— Что ты, няня!.. Она еще не вздохнула третий раз… — с ужасом говорит мама.
— Как не вздохнула?.. Нет, вздохнула… Даже урчала…
— Нет, не урчала… Не тронь, ради Бога. Маменька сказала, как вздохнет третий раз и по поверхности пузыри пойдут — тогда и снимать с плиты, — волновалась мама.
— Ну, вот и переваришь… Она уже сейчас закипит… Я считала и слышала, как она три раза вздохнула.
— Нет, два раза… а в третий раз только задрожала…
— Не спорь, пожалуйста… Вот с этой стороны даже пузыри потрескались…
— Ах, нянюшка, я ведь знаю… Меня сама маменька учила…
— Да и я знаю… Слава Богу, пятьдесят лет делаем эту пасху.
Нас ужасно занимал этот спор между мамой и няней, и очень хотелось посмотреть, как это дышит пасха, как она дрожит, урчит и по ней идут пузыри… Но наши строгие хозяйки не подпускали нас к плите… Только папа иногда заглянет в дверь и шутя спросит:
— Ну что, дышит или сопит?
— Ах, не мешай, Володя… Дело важное…
— Вот теперь вздохнула, вздохнула… Видишь… Гляди сама, — говорит няня.
— Снимай, нянюшка, скорее, скорее! — кричит и волнуется мама.
Старинную медную кастрюлю с жидкой белой массой осторожно снимают с плиты, няня перекрестится и медленно выливает творожную массу в пасочницу, накрытую белой тряпкой…
— Попробуем, няня, довольно ли сахару? — спрашивает мама.
— Что с тобой, голубушка?! Да разве стану я пробовать… Ты хочешь, чтобы я оскоромилась… Да разве это возможно?!
Мама пробует и нам дает попробовать… Я вопросительно взглядываю на няню и тоже не решаюсь «оскоромиться». Мне кажется это большим грехом. А как хотелось бы попробовать вкусной пасхи!
Вот уже доканчиваются последние праздничные приготовления. Папа помог маме дошить наши платья и передники и сделать к Пасхе цветы из бумаги.
Наступила суббота. Вечер. Мама накрывает и убирает маленький скромный пасхальный стол… Все у нас просто, незатейливо и всего мало… Однако на всем видна заботливая рука хозяйки: в корзиночках выращена зелень — овес; сделаны гнездышки из сена, и туда уложены пестрые яички.
— Маменька, положите мои яички в гнездышко… Нет, мои… Мои красивее… — вперебивку просим мы с Лидой.
— Для обеих моих птичек сделано по гнезду… И положу туда яички… И будут у нас скоро птенчики… — говорит мама и смеется, смеется так весело и заразительно.
Мы недоумеваем, как это может быть, а мама начинает нас обеих крепко, крепко целовать в глаза, в рот, в губы и особенно в шею… «В мое любимое местечко», — говорит она. Так крепко и звонко умеет целовать только одна мама.
— Господи помилуй, Клавденька, что это ты смеешься в такой-то день!!! Ну, чего ты так балуешься с детьми?! — говорит няня.
И мы втроем затихаем. Мама опять проворно и умело украшает стол. Она убирает окорок белыми фестонами, выделывает на его поверхности из маленьких черных гвоздичек буквы X и В, она пришивает на углы стола букеты из брусничных листьев и так все проворно, красиво; пасхальные кушанья кажутся необыкновенно вкусны, так и текут слюнки, просто не дождешься разговения после недели строгого поста.
А няня в это время хлопочет, чтобы дворник или жиличка отнесли освятить пасху, кулич и яйца. Все это она увертывает в белую скатерть и дает наставления.
Куличи.
Рис. Е. Самокиш-Судковской
Наша милая старушка, пока мы были малы, никогда не могла пойти к заутрене. Она всегда оставалась дома.
Родители наши отправлялись в ту же церковь, куда ходили и дедушка с бабушкой. Эта приходская церковь была далеко, где-то на Васильевском острове… Разговлялись мы ночью, когда папа и мама приходили из церкви.
Бывало, еле-еле дождешься этой минуты…
— Нянечка, скоро будем разговляться?.. — томлюсь я.
— Уж как пасхи да кулича хочется… Не дождаться разговенья, — ноет Лида.
— Сначала святого яичка дадут… — говорю я.
— А после и кулича, и пасхи… Как вкусно-то, — шепчет Лида.
— Обе вы сонные. И глаза-то не смотрят, и губы-то еле говорят… Лягте, деточки, не томитесь. Еще долго-долго. Засните… придут папа с мамой, я разбужу. Приведет Господь — разговеемся все.
— Не уснуть, нянечка…
— Прочитайте десять раз «Отче наш» и заснете…
Глаза слипаются, зеваешь, томишься, читаешь без конца «Отче наш», но заснуть невозможно. Волнуешься, ждешь разговенья, завтрашнего дня и всех радостей жизни…
Я помню, когда родители взяли меня первый раз к заутрене. Нянечка моя волновалась больше меня… Как она меня прихорашивала, наряжала, наставляла и учила:
— Ты смотри, Беляночка, как в церкви двери закроют и уйдет крестный ход, тогда скоро и «Христос Воскресе» запоют. Сначала за дверью пропоют, будто узнали благую весть. Господи, в храмах Божьих какие сегодня молитвы поют, какая служба идет!..
Няня особенно тревожно просила папу обо мне; на маму она как-то не надеялась…
— Сударь мой, Владимир Васильевич, вы уж Беляночку не простудите… Не затолкали бы в церкви-то… Не заснула бы она… Жарко там, снимите салопчик… Уж до конца не стойте… Дитя первый раз у заутрени… Пораньше уйдите… Господь простит, коли не достоите…
— Будьте покойны, нянюшка, вернем ваше сокровище в сохранности.
На Пасху. Силуэты Н. Каразина
Грав. Флюгель.
Няня меня кутала, крестила, и мы ушли… Как я счастлива, горда и довольна. Я с папой и мамой иду к заутрене… Хотя мне всего-то семь лет, но я кажусь себе большой. Шестилетняя сестра Лида, конечно, не может сравняться с такой взрослой девицей, которая уже идет к заутрене. И Лида, конечно, обижена и даже поплакала. Но ее утешают, что в следующем году и она будет большая и тоже пойдет к заутрене…
Только раз в году и бывает такая ночь… Какая-то особенная, чудесная… Эта святая ночь под праздник Светлого Христова Воскресения полна невыразимой прелести. Никто не спит в эту ночь… И кажется, все ищут ласки, примирения. И в сердце самого обиженного, несчастного человека просыпается всепрощение и надежда на счастье.
Мы идем медленно к заутрене. Папа и мама держат меня за руки. А я примолкла и вся превратилась в зрение. Кругом шум, движение и суета. На улицах горят плошки с маслом, а кое-где даже целые бочки. Люди идут, идут без конца, с куличами, с пасхами… Все веселые, радостные, нарядные… Вдруг раздается выстрел… Скоро пронесется благостный звон… «Звонят во всех церквах на все голоса, как никогда нигде. Точно ангелы поют на небесах», — говорит няня. И мне казалось, что я действительно слышала тогда пение ангелов. Я зорко всматривалась в синее небо и в мерцающие там звездочки, и детской мечте ясно и чисто представлялось великое событие прошедших веков.
В церкви необыкновенно светло и торжественно. Мы едва-едва протискиваемся вперед… Вон и бабушка с дедушкой. Вон и тети. Все улыбаются мне, ласкают, ставят удобнее, заботятся… Бабушка и дедушка такие нарядные, как никогда.
У дедушки надеты все ордена, у бабушки на голове высокая белая наколка «фаншон», как называют ее тети. Я про себя думаю, что сегодня дедушка — царь, а бабушка — царица…
Служба пасхальная и торжественна и прекрасна, напевы молитв веселые и радостные.
Мне было так хорошо: бабушка с дедушкой и три тети то и дело ласкают меня, тихонько спрашивают: не устала ли я, не тесно ли, не жарко ли… А кругом нас ходили, толкались, заглядывали в глаза ребятишки. Их почему-то особенно было много… Бедные, плохо одетые, худые… Это были дети бедноты, дети улицы… Они все пробирались в эту сторону церкви.
Они знали, что здесь встретят сочувствие… Но не у всех, конечно. Тетя Саша недовольна и сердится. «Папенькины мальчишки! Такие грубые невежи! Чего вы тут толкаетесь?» — шепчет она гневно и отстраняет от нас двух маленьких оборванцев… Но они, обогнув нас, смело проходят мимо дедушки и, улыбаясь во весь рот, заглядывают ему в лицо… Дедушка сегодня серьезен и недоступен, даже не смотрит на них. Это «дедушкины мальчишки», его «босоногая команда», как он их называет… «Завтра они придут к нему Христос Воскресе петь… Он их так любит, жалеет. Он подарит им яички и денег… Станет выпрашивать у бабушки кусочки кулича… А тетя Саша их не любит, бранит, всегда сердится за то, что они на полах следят да шумят», — все это с быстротой молнии мелькнуло у меня в голове…
Скоро в руках молящихся запылали свечи. Детям это так нравится. Только у дедушкиных мальчишек не было свечей… Но дедушка похлопал по плечу одного, другого… Вот к нему обернулось худенькое лицо с большими красивыми серыми глазами. Около этого мальчика, одетого в женскую кофту, жалась малютка-девочка. Лица их были болезненно-печальны, и грустные большие глаза говорили о раннем горе. Дедушка дал им по тоненькой свечке… Когда засветились в их руках яркие огоньки, лица их тоже засияли огоньками радостной улыбки… Эта улыбка не сходила с лица малютки-девочки во всю светлую заутреню: то она смотрела на свою свечку, то обращала глаза на дедушку. И теперь, когда вспоминаю этот взгляд, мне представляется, что так смотрят ангелы на картинах Рафаэля. Как мало надо детям для радости!
Трепетно билось сердце, когда за дверями пели «Христос Воскресе!», и радостно откликнулось оно навстречу великому привету: «Христос Воскресе!» В церковь вошел с громким пением крестный ход. После мы все похристосовались. Отстояли заутреню и даже обедню.
— Завтра вы детей к нам пришлете? — спрашивает бабушка, прощаясь.
— Ну, конечно, маменька.
— Дети дня на три погостить приедут? Мы их так ждем, — говорит тетя Манюша.
— Клавдинька, принеси твой альбом. Я тебе такие стихи Пушкина дам переписать — ты будешь в неописанном восторге! У меня тебе много кой-чего новенького приготовлено, — говорит дедушка маме.
Христос Воскресе!
Рис. Н. Загорского
А она его целует и весело смеется. И все мы радуемся.
Мы расстаемся. Дедушка с бабушкой разговлялись дома с тетями, а мы все с няней у себя.
Радостная, счастливая бегу я по двору, по лестнице. Няня открывает дверь.
— Христос Воскресе, нянечка! Христос Воскресе! — громко и восторженно крикнула я, бросаясь на шею к своей дорогой старушке.
— Воистину Воскресе, моя пташка дорогая, мое золотце! Вот мы с тобой — старый да малый — дождались великого праздничка. Ты уже теперь большуха… У заутрени первый раз была.
Как светло, чисто, уютно, радостно у нас… Везде, везде горят огни, лампады.
— Люблю, когда светло, когда много горит огней, — говорила всегда мама, и в большие праздники у нас во всех уголках квартиры зажигались огни.
Мы все христосуемся, дарим друг другу яички, потихоньку друг от друга сделанные. У нас накрыт стол, а под салфетками у всех лежат яички. Такой обычай был у нас и у дедушки с бабушкой. У меня красное яичко с цветочками, у сестры Лиды желтенькое. Это сделал папа. Мама купила деревянные красные, а няня сделала из воска и облепила их шелком и лентами… Мы так всему радуемся, так счастливы.
Я, безпрерывно сбиваясь, стараюсь рассказать няне все, что было в церкви: свои первые впечатления.
— Светло, весело… Батюшки такие золотые… А когда «Христос Воскресе!», то все целоваться стали. И свечи зажгли… А у «дедушкиных мальчишек» не было свечей… Они там в церкви толкались… Тетя Саша очень на них сердилась… Дедушка им свечки дал.
— Ах, Сашенька, Сашенька… И в церкви-то не удержалась, милушка… Характерная девушка… И близко церковь, да от Бога далеко. Ничего не поделаешь… — прерывает мою болтовню няня и сокрушенно качает головой.
Она обо всем меня расспрашивает, целует, пробует голову: нет ли жару, не простудилась ли… И опять расспрашивает и снова целует и милует.
— Бабушка и дедушка сказали, что завтра к ним… И тети тоже сказали. Много нам подарков приготовили… А дедушка маме стихи в альбом напишет…
За пасхальным столом.
Рис. С. Пиотровича
— Всегда так водится, что первый день праздника у стариков проводят, — говорит серьезно няня.
Мы разговляемся тихо и весело. Всего пробуем понемножку…
Глаза уже застилает какой-то туман… И томно и хорошо…
В окна пробивается весенний, голубоватый рассвет… Так интересно и необычайно встречать это прекрасное раннее утро наступающего праздника… Сколько сладких мечтаний, ожиданий… Все так живо, весело, полно неизведанных радостей, как сама невинная жизнь дитяти.
Жизнь чистая, обереженная, счастливая скромными радостями и любовью окружающих. Жизнь тогда казалась безпрерывным праздником, с гулом благостных колоколов, с надеждой на что-то неожиданно-радостное, с верой во все хорошее и любовью. К самому источнику счастья — к жизни.
— Уже рассветает… Какое утро ясное!
— Идите спать, мои пташки, — говорит няня. — Беляночка моя уже и головку повесила, — шепчет она и ласкает меня и ведет нас, полусонных, к кроваткам. — Ложитесь, деточки, проворнее, усните скорехонько… А завтра к бабушке с дедушкой с утра пойдем… Путь не близкий…
Какие магические слова: «завтра к бабушке с дедушкой».
Ляжешь проворно… Уже дремлешь… И сердце бьется так трепетно и радостно… В голове туманится и точно слетают волшебные грезы… Засыпаешь и думаешь о том, как хорошо, занятно у бабушки с дедушкой… Там для нас положительно был рай земной. В их маленьком, сером домике — безконечный запас чудес. Там все было полно жизни, интереса, красоты, духовных запросов. Там чудак дедушка с его таинственным кабинетом, с его своеобразной жизнью, с его чудачествами и с «босоногой командой», которую он так любил. Там горбатенькая тетя Манюша с большими черными глазами, которая так хорошо играет Бетховена… Там цветы, птицы, животные… все эти неотъемлемые привязанности детства…
Там все к чему-то рвутся, жаждут, ищут, добиваются… Там не страшны были нужда и бедность: все трудились неустанно.
— Лида… Лиденька… Завтра к бабушке с дедушкой… Как хорошо! Как я рада… — шепчешь, засыпая…
— Да… Клавдя… Дуняша опять что-нибудь перепутала… Хозяйки нам цветов дадут… Дедушка будет царем, а бабушка — царицей…
Сладкий сон прекращает грезы. Впереди встает желанная действительность — радостная и светлая. Все это наполняло счастьем детские годы.
Светлое Христово Воскресение. Д. Григорович
Было около десяти часов ночи, когда прозвучал первый удар колокола. Звук этот, разливаясь волнистыми кругами посреди полночного затишья, не замедлил проникнуть в избушки, к совершенной радости старушек и дедов, давно уже ждавших заутрени. Не было, впрочем, человека, который не встретил бы с радостным сердцем благовеста. В эту минуту, за пять верст в окружности, в самых дальних лачужках все разом встрепенулось и сотворило крестное знамение. То же самое сделал пахарь Андрей из Выселок, лежавший в каком-то забытьи на своей печке. Заслышав говор соседей, сбиравшихся на улице, он сбросил овчину, спустился наземь, сел на лавку и начал приготовляться в дорогу.
Угасающий, чуть вздрагивающий свет лучины озарял тусклым блеском стены и лавки избушки. Кругом было мрачно и холодно. Черный земляной пол, голые заплесневевшие стены, подпертые кое-где осиновыми плахами, кое-где вымазанные глиной; недостаток тепла, столь любимого мужичком; отсутствие горшочков, домашнего обиходного хлама и всего того, что свидетельствует о присутствии хлопотливой хозяйки или бабушки-радельницы, показывало, что Андрей далеко не принадлежал к числу мужиков зажиточных.
Наружность самого хозяина, длинного, худого, прикрытого ветхим кожухом и сутуловато пригнувшегося к лучине, еще красноречивее подтверждала такое мнение.
Все это было совершенно справедливо; но со всем тем тяжелое чувство с окружавшею бедностью мгновенно исчезало, как только пахарь поднимал голову. Бледное продолговатое лицо его дышало такою добротою, таким тихим, невозмутимым покоем, что невольно становилось легче на сердце.
Движение мужика, точно так же, как и глаза его, спокойно обращавшиеся вокруг, обличали нрав тихий и терпеливый. Светлое выражение, с каким прислушался он к благовесту, казалось, ясно передавало состояние мягкой и кроткой души его и еще сильнее располагало в его пользу.
Тишина в избушке, прерываемая говором народа, спешившего к заутрене, мало-помалу распространилась над всей деревней. Стало вдруг так тихо, что можно было слышать, как ветер шумел соломой на макушке кровли. Изредка звуки колокола, то умолкавшие и как будто пропадавшие в отдалении, то внятно звучавшие, как серебряная струна, проносились над избушкой…
Андрей поднялся на ноги, провел ладонью по лбу и бережно подошел к печке. Мирное, легкое дыхание, раздававшееся с печи, вызвало улыбку на губах его; он вернулся к светцу, взял лучину и, заслоняя свет рукою, стал потихоньку подыматься по стремечкам.
Ослепительный блеск лучинки упал тогда прямо на девочку лет четырех, свернувшуюся клубком между трубой и перекладиной. Подложив обе ручки под щечку, слегка закрасневшуюся, пригнув худенькие длинные ножки к локтям, она казалась миловидною даже под лохмотьями. Продолговатое личико, которому белокурые курчавые и взбитые, как пух, волосы придавали еще более худобы, было схоже во всем с лицом Андрея. Каждая черта девочки напоминала пахаря. Заметив, что свет безпокоит сон ребенка, Андрей поспешно отвел руку с лучиной за угол, потом нагнулся к лицу девочки и, прикоснувшись слегка к плечу ее, произнес нерешительно:
— Проснись, Ласточка… слышь, благовест… пора к заутрене…
Она медленно протянула ножки и вздохнула; вслед за тем, не открывая глаз, перевернулась она на спину, закинула тоненькие свои ручки за голову и снова вздохнула. Секунду спустя ровное дыхание ребенка известило Андрея, что Ласточка заснула еще крепче прежнего. Ему стало жаль будить ее. Спустившись наземь, Андрей прикутался потеплее в кожух, снял с шестка старый зипун, взлез на печь, завернул в него девочку и, уложив ее между своею овчинкою и грудью, сошел на пол. Он погасил лучину и вышел на улицу, плотно заперев за собою калитку.
Деревушка, к которой принадлежал Андрей, была не что иное, как выселки из большого села, лежавшего верст за пять. Выселки состояли всего-навсего из десятка лачужек, брошенных в кучу посреди неоглядных полей и болот, глухих и топких, без признака кусточка или дерева. Слева только, по дороге к селу, подымалась высокая гора, усеянная редкими стеблями тощего хвороста и перерезанная оврагами. Но гора эта уединяла еще более равнины, тянувшиеся к Выселкам. Мертвые во всякое время года, кроме разве лета, когда оживляли их хоры болотных лягушек, крики коростелей и диких уток или серые долговязые цапли, появлявшиеся кое-где на кочках, равнины не представляли покуда ни малейшего одушевления.
Андрею немного нужно было времени, чтобы оставить за собой деревню: изба его стояла второю от околицы. Пройдя по шаткой доске, перекинутой в виде моста через канавку, огибавшую гумна, он вскоре очутился на проселке, извивавшемся по направлению к горе.
Ночь была светлая. Месяц еще не зарождался, но взамен его мириады звезд дрожали в темно-синем, безоблачном небе. Хотя, по всем приметам, ждали теплой весны, мороз, однако ж, был порядочный. Овражки и колеи, обращенные во время дня в веселые, журчащие ручьи, были наполнены ледяными иглами, звонко хрустевшими под ногами. Было так тихо, что шаги Андрея, ступавшего по мерзлой дороге, отдавались за целую версту.
По мере того как Андрей приближался к горе, шаг его заметно становился медленнее; светлое выражение на лице его сменялось грустью — чувством, согласовавшимся как нельзя более с пустынною местностью. Казалось даже, что самые звуки колокола, долгие и дребезжащие, к которым прислушивался он с такою радостью, потеряли для него свою прелесть. Да, тяжелые воспоминания должен был пробуждать в нем этот вечер!
Год тому назад, не более, шел он к той же заутрене, по той же дороге, и все улыбалось ему. Он, правда, был точно так же беден: бедней его тогда не было во всем околотке, — но что до этого! Бедность свою перемогал он терпеливо и безропотно. Он знал, что иначе не могло статься, трудно было тянуть в уровень с соседями.
В каком доме не сыщешь, кроме хозяина, хозяйки да малых ребят, подмогу: где брат — лишние руки, где старик со старухой, где батрак наемный; у Андрея — ни того, ни другого; он да жена на все про все. Оба они не любили сидеть сложа руки или обжигаться на печке; Андрей и покойная жена его работали дружно день-деньской, норовя ни в чем не упустить: ни в поле, ни в хозяйстве. Он доволен был малым: скирда ржицы, возка два сена для лошадки, и слава тебе, Господи!
Выход из церкви в пасхальную ночь.
Рис. Г. Бролинга, грав. Шлиппер
А как придет с поля домой, возьмет на руки трехлетнюю Ласточку, здоровенькую и крепенькую, сядет с нею за стол супротив горячих щец, которые приготовит, бывало, хозяйка, — так куда!
И весел наш Андрей, не натешится! Смирен был. Легче ему было потерять лишний клок соломы или хвороста, чем взять то и другое нахрапом да поднять шум на улице. «Э, Господь с ними! Моим добром не разживутся!..» — скажет, бывало, махнет рукой да и поплел в избу с легким сердцем. Кроткой душе его скорее сродни были тяжелые работы по хозяйству, непокорная соха и кляча, чем мировые ссоры да выпивки. Хотя в крестьянском быту, точно так же, как во всяком другом (если еще не более), трудно взять кротостью… Как раз прослывешь простосплетенным, и сядут тебе на шею, но с Андреем жили, однако ж, ладно и безобидно.
Редкий, впрочем, не был в долгу у него: тому подсобил ось подвести, другому смастерил, всем на удивленье, конька на макушку кровли или подвел узорочье под окно, третьему клячу на ноги поставил. На все был горазд, и будь сила в семье, вытянул бы не хуже другого.
Итак, Андрей жил счастливо, как вдруг, неожиданно, сразило его страшное горе: он овдовел. Безпечный и веселый, он совсем пал духом; с потерей жены он впервые почувствовал всю свою бедность. К счастью еще, время было такое, что не долго позволяло горевать: пора стояла летняя, рабочая, что ни сутки — лишняя копна в скирд, а оплошал — ее как бы и вовсе не бывало. (Не топор кормит мужика — июльская работа!)
Андрей поднял на руки девчонку свою, проводил покойницу на погост, да скорее за серп и косу; некогда было, горькому, кулаком слез отереть. Клонит он, сердяга, свою голову, приближаясь вечерком к лачужке. Уже не слышится ему знакомый шум веретена, не летит навстречу ласковое слово или веселая песня, не вьется над горшочком трубы сизой струйкой дым… нет! Уже не согреет ему души приветливый огонек лучины, когда, возвращаясь поздним зимним вечерком, покрытый снегом и инеем, устремит он глаза на мелькающую вдалеке избенку! Один стал, сирота круглый; и пуще еще он клонит свою голову, войдя в пустынное жилище.
Какое житье мужику без хозяйки!.. То же, что одна лучина горит в избе — много ли свету в ней?.. Кто ж этого не знает: как одет тепло, да поешь хорошо, да лошадка сыта — на душе покойно и сработаешь лишнее. Без этого человек без духа — что вино без хмеля; сколько ни надсажайся, никакой спорины в руках не будет.
Минуло лето, минула и осень. Не успел Андрей и горе свое выплакать, как, смотрит, уж и Матрена зимняя пришла — встала зима на ноги. Подули ветры северные, принесли с собой стужу и вьялицу. Лютый вихрь крутит опавшие звонкие листья, шипит и воет, обегая помертвелые поля и овражки, врываясь в ворота и потрясая до заваленок смоченную ливнем избушку. Тоска еще неотступнее запала в душу Андрея, когда лачужку его занесло сугробами снега, когда наступила зима со своими трескучими морозами.
В эту пору все поселяне сбиваются под одну кровлю, в одно родное гнездо, под один кожух, на одну печку. И тогда как лес, занесенный снегом, трещит под бременем инея, в полях темно и холодно, в теплых избушках каждая семейка — ребята, старики, отцы и матери — усаживаются вокруг лучины, начинаются длинные россказни, — Андрей один, как воробышек, забился в темный угол на холодной печке и сидит себе нахохлившись. К тому же в тоске начала одолевать его не на шутку бедность. Рубашонка пообносилась, кафтанишко худенький; Ласточку не во что стало прикутать, да и самому-то совестно в люди показаться. И видит Андрей близкую свою гибель, видит, что придется грызть окна да просить милостыню…
Было, правда, в тех же Выселках одно доброе существо, которое старалось, и часто не безуспешно, отвести душу Андрея. Дарья (так звали это существо) была бедная девушка, сирота круглая, проживавшая, в качестве батрачки, у одного из зажиточных мужиков деревушки. Общая почти доля, близкое соседство (избы их отделялись всего-навсего одним плетнем) как-то невольно сблизили ее с Андреем. Оба смирные, работящие, они легко пришлись по нраву друг другу. Хотя до сих пор не было между ними близкого разговора, Андрей знал, однако ж, что девушка не прочь была выйти за него замуж, и сам частенько об этом думал. Но как уладить это дело? Он ясно видел всю несбыточность таких помыслов. И в самом деле, до свадьбы ли людям, которые, как говорится, крыты светом да обнесены ветром, когда обоим надо было думать о том только, как бы прожить день Господень!..
Так всегда думал Андрей, так думал он и теперь, приближаясь к горе, отделявшей приходское село от полей Выселок. То забываясь в прошлом, то переходя к настоящему, мысли его остановились наконец на Дарье; это обстоятельство усилило только тоску пахаря. Преданный весь своим думам, он не заметил, что начал уже подыматься в гору. Холод становился, однако ж, ощутительнее; при повороте дороги из рытвины на ровный скат ветер пахнул с такой силой в лицо Андрея, что он невольно остановился поправить шапку.
Ощупав Ласточку, которая спала крепким сном, и, уверившись, что ей было тепло, он окинул глазами местность, исполосованную темными колеями и оврагами. Измерив мысленно то, что оставалось ему пройти в гору, он снова пустился было в путь, когда до слуха его нежданно коснулись шаги, звонко раздавшиеся в тишине ночи. Андрей повернулся назад. Немного погодя из-за крутого поворота, недавно им покинутого, показалось белое пятно, которое заметно вырастало на темной дороге. Думая, что это какая-нибудь баба из Выселок, запоздавшая к заутрене, Андрей решился выждать ее. Баба заметила, со своей стороны, мужика и, обрадованная, вероятно, случаю напасть на проводника в такую позднюю пору, спешила к нему навстречу.
Андрей немало удивился, когда женщина поравнялась с ним и он узнал в ней Дарью. Девушка, со своей стороны, казалось, также была не менее удивлена неожиданной встречей.
— Вот не чаял, не гадал! — воскликнул Андрей, невольно обнаруживая радость в голосе и движении, с каким поспешил он приподнять шапку, — гляжу… кто бы, думаю, такая?.. А это ты… Ну, здорово, здорово…
— Здравствуй, Андрей! — весело отвечала девушка.
Дыхание, спиравшееся в груди ее от быстрой ходьбы в гору, заставило ее на минуту остановиться; она приподняла довольно полновесный узелок, висевший у нее за плечами, и бережно поставила его наземь. После этого она взглянула на пахаря и, приложив руку к груди своей, сказала:
— А я и вовсе не думала с тобой встретиться; иду, уж как-то страшно показалось мне одной-то, подняла голову, вижу — идет человек: должно быть из наших стариков запоздал за дорогой, думаю. Гляжу, а это ты…
— Я разве молодой, по-твоему? — пробормотал, усмехаясь, мужик.
К Пасхальной заутрене.
Рис. И. Ижакевича, автотипия «Нивы»
Он надел шапку, взглянул на девушку и прибавил: — Что так поздно собралась?
— И сама не рада, да что станешь делать? Раньше нельзя никак. Хозяева велели нести в церковь кулич, пасху и яйца, велели да ушли. Я дожидалась, пока кулич испечется, после обеда только и поставили.
— Ну, ладно, пойдем вместе, все веселее будет!
— Пойдем!
Девушка торопливо подняла узелок, Андрей поправил шапку, и оба, став рядышком, продолжали взбираться на гору. Крутизна ли дороги или тяжесть ноши на груди Андрея тому способствовали, но только сердце его билось почему-то сильнее; грустные мысли, бросавшие тень на лицо его, мигом рассеялись; светлей и светлей становилось в душе пахаря.
— Что ты несешь? — спросила после минутного молчания Дарья, кивнув головою на грудь своего спутника, приподнятую спавшим подле нее ребенком.
Андрей взглянул на девушку и засмеялся.
— Что ты смеешься?
— Угадай! — произнес он, прикоснувшись слегка к полушубку.
Девушка остановилась, сделала шаг к мужику и с любопытством пригнулась к полушубку: в эту минуту ребенок проснулся, открыл глаза, протянул ножки и, взглянув в лицо Дарьи, молча обвил ее шею ручонками. Андрей поневоле должен был наклониться к своей спутнице.
— А! Так вот это кто! — сказала Дарья, разглаживая одной рукой волосы девочки, тогда как другая рука ее старалась, но тщетно, отвести руки ребенка. — Ну, полно, Ласточка, пусти меня… Послушай, Андрей, — прибавила она, очутившись на свободе, — дай мне, я понесу ее…
Ребенок потянулся к девушке и сказал, что хочет к ней на руки.
— А разве тебе тетушку Дарью не жаль? — сказал отец убедительно. — Вишь мы теперь в какую гору идем; и без тебя ей тяжело, с тобою — и совсем умается… Пойдем под гору — ступай к ней, слова тогда не скажу.
Ласточка свернулась по-прежнему клубочком под кожухом, но так, однако ж, чтобы можно было глядеть на дорогу.
Прошло несколько минут молчания, в продолжение которых Андрей раздумывал, что бы такое сказать своей спутнице. Дарья также не говорила ни слова, думая, вероятно, о том же. Обоим, видно, стало почему-то неловко.
— Ты что это, Дарья, несешь? — спросил наконец Андрей не совсем уверенным голосом.
— Кулич, пасху и яйца несу святить, — отвечала девушка, подняв голову. — А где же твоя пасха? — спросила она, оглядывая Андрея.
— Где моя пасха? — возразил, вздохнув, пахарь.
— Что ж, разве нет у тебя? Экой ты какой! Да ты бы к нам понаведался, попросил бы мою хозяйку. Она не стала бы перечить. У нас много творогу осталось.
— Нет, Дарья, тошно ходить по людям, я и так, кажись, всем прискучил своею бедностью: нынче попросишь, завтра попросишь, а напоследок и язык не повернется. Тошно так-то канючить, когда сам, бывало, ни в чем не нуждался! Что говорить, своей доли не переможешь; так, знать, Творцу угодно… А давно ли, кажись, давно ли вот шел я, как нынче иду с тобою к святой заутрене? Были у меня и кулич, и пасха, хоть и не больно велики, а все же не без них шел, было чем встретить праздник Господень! Шла со мной тогда и хозяйка… Помнишь? Добрая была, дай ей Господь Бог Царствие Небесное! А теперь все отошло от меня, остался сиротка круглый. Тяжко, что говорить! А все, кажись, легче, коли кой-как сам собой перемогаешься. Горек чужой хлеб! Ты, чай, и сама это ведаешь, — прибавил он, взглянув на девушку, которая шла подле него молча, опустив голову.
— Вот, поверишь ли, до чего дошел, — продолжал Андрей, придерживая Ласточку, которая не отрывала темных глаз от бледного лица пахаря, — до того дошел, что нынче не было, чем печь истопить: хворостина вся вышла, солома также, а купить не на что. Да чего! Гроша нет на свечку; как вернусь домой с заутрени, нечего будет поставить перед образом…
Рука Дарьи быстро опустилась за пазуху и секунду спустя вынула клипушек холста, плотно связанный узлом; она торопливо развязала зубами узелок, в котором оказались два гроша, и, подавая один из них Андрею, сказала:
— Возьми, у меня два…
— Зачем? — пробормотал Андрей, останавливаясь в недоумении.
— Пригодится на свечку, — отвечала Дарья, положив грош в руку Андрея и принимаясь поправлять узелок на плечах.
Андрей хотел что-то сказать, взглянул на сиротку, замялся, махнул рукою и, сжав грош в ладони, продолжал подыматься.
Минуту спустя оба они очутились на вершине горы, откуда открывались необозримые поля, посреди которых черным, неопределенным пятном раскидывалось село. Избушки, сараи и ветлы, их осенявшие, сливались в одну темную, непроницаемую массу, и только в маленьких окнах деревянной церкви, которой остроконечная кровля четко вырезывалась на светлом небе, мелькало и бегало несметное множество огоньков. Когда Андрей и Дарья остановились, первый — чтобы передать сиротке свою дочку, вторая — чтобы принять ее, звуки колокола, смолкнувшие на время, снова охватили окрестность.
Вскоре достигли они села, обогнули его задами, чтобы избавиться от собак, и очутились на топком, хворостинном мосту. Направо от моста, за поворотом речки, сверкавшей как лезвие косы, в крутых берегах подымалась мельница, казавшаяся со своими ветлами какою-то черною глыбой; налево из-за небольшого косогора выглядывали кресты сельского погоста; прямо вела дорога на бугор с возвышавшеюся на нем церковью, мрачною и старинною; ее окружали со всех сторон крытые навесы и выступы, из-под которых ярко светились окна. Дарья передала Андрею Ласточку, взяла свой узелок, и, немного погодя, оба поднялись на паперть, а оттуда проникли в церковь.
Церковь разделялась пополам на два придела, и вторая половина, в которой совершалось богослужение, залитая ослепительным блеском свечей и паникадил, резко отделялась от первой, оставшейся в полумраке. Народу собралось такое множество, что нечего было и думать пробраться ко второму приделу.
Отделенный толпою от Дарьи, Андрей кое-как протискался, однако ж, между рядами прихожан, купил на грош тоненькую желтую свечку и достигнул угла, откуда можно было видеть часть алтаря и своды, увешанные иконами. Немало стоило также трудов Андрею, чтобы угомонить Ласточку; обвив ручонками шею отца и устремив глаза на ярко блиставшую часть церкви, она не переставала засыпать его вопросами. «Это что?.. это что?» — спрашивала она поминутно, ласково поворачивая за подбородок голову отца. Мало-помалу, однако ж, головка девочки опустилась на отцовское плечо, и сладкий сон оковал ее члены. Андрей бережно опустил дочку на пол, прислонил ее к углу, зажег свечку, перекрестился и стал вслушиваться в чтение Евангелия.
Заутреня в Исаакиевском соборе.
Рис. В. Навозова
Тишина, царствовавшая в первом приделе, располагала как нельзя лучше к молитве. Изредка лишь прерывала Андрея старушка-соседка, которая, постучав ему по плечу свечкой, просила его передать ее соседу и поставить ее к образу. Андрей брал свечку, стучал таким же порядком в плечо соседа, передавал ему просьбу старухи и снова углублялся в молитву. Опустившись на колени и устремив глаза в пропадавшую глубину церковного свода, Андрей, казалось, одно время забыл все окружающее. Усердно молился бедный пахарь. Он молил Бога укрепить его духом, чтобы вынести терпеливо и безропотно бедность и горе, его постигшее, молил Его ниспослать ему утешение и радость в родном детище, молил не покидать его, горького, в тоске и кручине сердечной…
Внезапно радостное, торжественное пение послышалось с клироса; свечи в руках прихожан угасли, как будто одним дуновением, и дым от них, смешиваясь с дымом ладана, потянулся легким фиолетовым облаком в темную даль свода. Народ задвигался и заволновался. Веселье проглядывало на всех лицах; торжественное пение, смешиваясь с радостными восклицаниями «Христос Воскресе!», раздалось во всех концах и огласило всю церковь. Все целовали и обнимали друг друга. Немало поцелуев пришлось также на долю Андрея. Едва-едва поспевал он отвечать тем же. Все почему-то теснились вокруг него. Зная его бедность, каждый почти навязывал ему кусок кулича, пасхи или красное яйцо. Было теперь чем разговеться бедняку!
Андрей провел ладонью по глазам своим, поднял на руки дочку, перекрестил ее, вышел из церкви и вскоре очутился на дороге. Везде попадались веселые лица соседей, возвращавшихся семьями по домам; отовсюду раздавались радостные, приветливые восклицания брата брату, мужа жене, отца или деда к дочери или сыну… Спускаясь с горы к Выселкам, Андрей увидел ряды огоньков, блиставших в избушках; он обратил глаза к околице: одна его лачужка глядела темным пятном…
Когда он пришел домой, внутренность избушки показалась ему еще более неприветливее ее наружности. Мрачно и холодно! Андрей снял с себя кожух, закутал в него спавшую Ласточку и уложил ее на лавочку. Уставив стол обломками кулича и пасхи, полученными в церкви, он нащупал кончик желтой восковой свечки, тщательно сбереженной им после заутрени, и, подавив вздох, подошел к печке. Он отодвинул заслонку и принялся шарить в загнетке. Тут только вспомнил Андрей, что печь его не топилась несколько дней и что нечем было ему засветить свечку перед образом. Тоска одолела его. Несколько минут стоял он в какой-то тяжелой нерешимости и, наконец, покинул избу.
Улица, исполосованная светом, выходившим из окон, ярко выступала из мрака; говор и восклицания, раздававшиеся внутри избушек, придавали Выселкам что-то праздничное. Очутившись на улице, Андрей направился прямо к соседней избе. Он приблизился к завалинке и постучался в окно.
— Кто там? — отозвался хриплый, разбитый голос.
— Я… Андрей…
— Чего тебе?
— Ссуди огоньком, тетушка Анна, нечем лучины вздуть…
Окно поднялось, из него выглянуло сморщенное лицо старушонки.
— Вишь, нашел время огня просить! Нешто не ведаешь, ноне день какой? Сам, небось, не топил печки, да на сторону ходишь!..
— Что ж, тетушка Анна, не убудет у тебя, полно, — произнес Андрей, качнув головой.
— То-то не убудет, не убудет! — подхватила старушка полушутливо, полуворчливо, — а ты, касатик, пойди к соседям, что они тебе скажут… Словно, право, новый ты человек, не знаешь…
— Ну, Господь с тобой, коли так, — отвечал Андрей, повернулся и пошел на противоположный конец улицы стучаться в другое окно.
Но из этого окна вышел тот же ответ. Он постучался в третье, в четвертое — никто не решался исполнить его просьбу, каждый отсылал его к соседу. Понурив голову, со стесненным сердцем возвращался Андрей домой; он уже подходил к воротам, когда, подняв голову, остановился и невольно устремил глаза за околицу.
Там, далеко-далеко, в темной, пустынной равнине дрожал огонек.
«Должно быть, чумаки какие либо обозники собрались на ночевье, — подумал Андрей. — А что, пойду-ка я к ним, авось не отгонят», — присовокупил он, направляясь к светящейся точке, которая между тем разгоралась и увеличивалась.
Андрей ускорил шаг и вскоре очутился подле огня. Десятка два подвод, с пригнутыми кверху оглоблями, обступали серпом костер из древесных сучьев, над которым висел котел. Подле подвод и немного поодаль лежали волы, казавшиеся огромными меловыми глыбами посреди глубокой тени, наброшенной на них подводами и спинами чумаков, заслонивших пламя. Чумаки сидели рядышком и, поджав под себя ноги, тесно окружили костер. Смуглые, усатые, покрытые загаром и дегтем, они не трогали ни одним членом, не произносили ни одного слова, и только движение пламени, бросая попеременно свет или черные тени, оживляло их лица с мрачно нависшими бровями. Погруженные в молчаливое раздумье, они, казалось, не замечали постороннего лица.
— Здравствуйте, братцы! — произнес Андрей, подходя ближе.
— Здравствуй и ты! — отозвались в один голос сидевшие.
— Хлеб да соль, братцы! Христос Воскрес! — присовокупил Андрей, нагибаясь к первому, седому, как лунь, старику с белыми, как снег, усами.
Старик медленно приподнялся со своего места, сотворил крестное знамение, произнес: «Воистину Воскрес!» — провел ладонью по усам и поцеловался с Андреем. Таким образом Андрей обошел весь кружок и, перецеловавшись с каждым, вернулся снова к старику, который сидел уже перед огнем.
— А я, братцы, вот зачем, — начал он, оглядывая присутствующих, которые по-прежнему стали недвижны, — я вот зачем: не ссудите ли вы меня огоньком?
— Изволь! — отрывисто сказал старик.
Вслед за тем он засучил по локоть прорванные рукава рубахи, запустил жилистые, обнаженные руки в самую середину костра, который яростно трещал, метая золотые искры в темно-синее небо, и, набрав полные пригоршни пылающего угля, подал их Андрею, промолвив:
— Держи полу!
«Что ж, — подумал Андрей, — коли Христов человек своими руками, творившими крестное знамение, жар загребает и не обжигается, бояться, знать, нечего; и моя грешная пола не прожжется!»
Приготовление красных яичек.
Рис. И. Ижакевича, грав. Шюблер
Он подставил полу под руки старика; старик высыпал в нее пылающий уголь и снова повернулся к костру.
— Спасибо вам, братцы, за добро ваше, — сказал Андрей, кланяясь.
— С Богом, — отвечал старик.
— С Богом, — повторили в один голос остальные чумаки.
Андрей поклонился еще раз и бегом, без оглядки, пустился домой.
Войдя в избу, Андрей высыпал уголь подле заслонки и, убедившись хорошенько, что пола его была цела, вздул лучину. Минуту спустя кончик желтой восковой свечи затеплился в красном углу перед иконой и, смешавшись со светом лучинки, озарил избушку ярким блеском. Все вокруг как бы улыбнулось и повеселело. Даже у самого Андрея отлегло от сердца. Верный святому обряду, он разбудил Ласточку, усадил ее на лавку против обломков кулича и пасхи, перекрестил ребенка, сам перекрестился, и оба принялись разговляться. Трапеза приближалась уже к концу, когда кто-то неожиданно постучался в дверь.
— Кто там? — спросил Андрей.
— Я, я, касатик! — отвечал разбитый голос. Дверь скрипнула, и в избу вошла сгорбленная, сморщенная старушонка.
— Это ты, тетушка Анна! Добро пожаловать! Ну, тетушка, Христос Воскрес! — весело произнес Андрей, подходя к соседке и принимаясь обнимать ее.
— Воистину Воскрес, касатик, воистину. Ох, родной ты мой! А я чаяла, ты серчать на меня станешь…
— С чего ж серчать: всяк властен в добре своем, тетушка Анна; ты пожалела ссудить огоньком — ссудили другие… Видит Бог, я на тебя не серчаю. Скажи, зачем пришла?
— Касатик! — начала старушка, скрестив руки на груди и наклонив набок голову. — Касатик, — продолжала она заискивающим голосом, — одолжи кочергу, родной: ребятенки затащили нашу невесть куда; бились, бились — не найдем; хлебы поспели, а вынуть нечем…
— Только-то! Э, есть о чем разговаривать!.. Бери.
— Ох, касатик ты мой! Да где ж она у тебя?
— А вон там, у печки.
Старушка подошла к печке и начала шарить. Вдруг она всплеснула руками, нагнулась к заслонке, вскрикнула, опять всплеснула руками и заметалась как угорелая.
— Батюшки! Касатики вы мои!.. Ох, Андрей! Подь сюда; погляди-ка, что это у тебя!.. Ох, родные вы мои! Ах! Ахти, Господи!..
— Что ты, тетушка? Что с тобой? — произнес Андрей, подбегая к соседке.
— Погляди-ка, — продолжала она, указывая на то место, куда Андрей высыпал уголь.
— Ну, что ж? Уголь! Что ты?
— Какой уголь!.. Ах ты, простой сын!.. Погляди-ка, погляди… деньги! Батюшки, касатушки… ворох… целый ворох денег!
Андрей подошел ближе и остановился как вкопанный. На месте золы и угля сверкали две добрые пригоршни золота!
— Я, тетушка, не знаю, — пробормотал пахарь, крестясь и отступая, — видит Бог, не знаю…
— Как не знаешь?.. Да отколь же у тебя? Слышь ты… ох! — воскликнула старушка, снова всплеснув руками.
— Видит Бог, не знаю, тетушка Анна! Пошел я за огнем… чумаки стоят у нас в поле… они мне насыпали… две пригоршни насыпали…
— Чумаки! Батюшки! Две пригоршни! Ахти, Господи! Касатики вы мои! — воскликнула старушка и, не договорив остального, бросила кочергу и кинулась со всех ног из избы.
Все мысли заходили кругом в голове Андрея. Несколько минут стоял он, как прикованный к полу; наконец, подошел к печке, перекрестился и притронулся к блистающей горке, которая зазвенела под руками его: точно, перед ним лежали целых две пригоршни золотых червонцев, один другого краше и лучше. Холодный пот выступил на бледном лице пахаря; крики и шум, раздававшиеся на улице, заставили его, однако ж, скоро опомниться. Полный неопределенного страха, он плотно запер за собою дверь и выбежал за ворота.
На улице происходила какая-то суматоха и сутолока; все бегали из конца в конец, как шальные; все кричали и суетились. Посреди всеобщего гама раздавались пронзительные восклицания Анны:
— Батюшки, светики мои! Чумаки в поле у нас! Ох!.. Чумаки деньгами обделяют… Андрею… сама видела… две пригоршни насыпали!..
По своему вкусу.
Рис. И. Ижакевича, автотипия «Нивы»
Так и слышно было:
— Где? Какие чумаки? Ой ли? Пойдем туда! Скорей! Тащи решето! Тащи ведро!.. Бери горнушку… скорей, вот они! Туда!.. Туда!..
Андрей провел ладонью по голове, потом протер глаза и взглянул за околицу. Посреди темной равнины все еще пылал костер.
— Что такое, Андрей? Что они? — произнес тихий голос за спиною пахаря.
Андрей обернулся. Перед ним стояла Дарья.
— Куда это бежит народ? — продолжала сиротка. — Что с ними? Слышь, слышь, твое имя поминают… вон… Ну, все ударили за околицу!
— Чумаки! — мог только проговорить Андрей, указывая дрожащею рукою на костер, пылавший в отдалении. — Я пошел к ним за огнем… Они насыпали мне две пригоршни угля, пришел домой, смотрю: деньги!..
— Что ты, какие деньги?..
— Деньги… все на подбор золотые… Ступай, погляди сама, коли не веришь…
Сиротка оглянулась на стороны и, сопровождаемая Андреем, вошла в избу.
— И взаправду! Вот диковинка, сколько их! — воскликнула девушка. — А где же Ласточка?.. Ласточка, Ласточка, подь сюда скорей, — продолжала она, подняв на руки ребенка и подходя с ним к печке. — Погляди-ка, погляди, что у тятьки!.. Батюшки, и не пересчитаешь! Плакался ты, Андрей, на свою бедность — вот Бог и послал тебе… Теперь ты богат! Богаче тебя у нас в Выселках не будет! — прибавила она, устремляя блиставшие от радости глаза на лицо пахаря.
Сердце сильно застучало в груди Андрея; он взглянул на золото, потом на девушку, отступил шаг и произнес не совсем уверенным голосом:
— А пойдешь за меня замуж, Дарья?
— Пойду! — отвечала она, опустив голову и принимаясь перебирать с необыкновенною поспешностью окраину передника.
Народ из Выселок успел между тем давно очутиться подле костра.
— Батюшки, родные вы наши, касатики, ненаглядные! — кричали наперерыв двадцать человек, тискаясь друг на дружку и обступая чумаков, которые сидели по-прежнему так же неподвижно, — не оставьте нас: ссудите огоньком, родные вы наши!..
— Изволь! — произнес наконец старший из чумаков, тот самый, к которому обращался Андрей.
— Батюшки, касатики, родные! — закричали в один голос выселовцы, громоздясь как угорелые друг на дружку и подставляя кто руки, кто решето, кто ведро.
Старик засучил рукава и, не поворачивая головы к обступившему его народу, прибавил:
— Много вас… не хватит помногу, мы думали один…
— Золотой ты мой, хоть пригоршенку! — закричала Анна, просовывая отчаянно между руками и головами соседей подол новой понявы.
— Хоть уголечек, касатик! — крикнула другая, подставляя решето.
— Сюда, сюда, дедушка!..
— Ох, мне не досталось! Пропустите! Ой, касатики, пропустите!
— Держи полу! — сказал старый чумак, запуская руки в костер и выгребая остаток горячего угля в подставленные зипуны, подолы и шапки.
Таким образом все были наделены.
— С Богом! — произнес отрывисто старый чумак, насупивая брови и поворачиваясь к костру.
— С Богом! — промолвили другие чумаки.
Но выселовцы ничего уже не слышали. Они стремглав бежали к околице, поддерживая руками полы зипунов и карманов. Очутившись на улице, выселовцы поубавили шаг.
— Ой, батюшки! — воскликнула неожиданно тетушка Анна, останавливаясь посреди теснившихся вокруг нее соседей.
— Ох, касатики, — внезапно послышалось с другой стороны бежавшей толпы.
— Что там?
— Ух! — пронзительно взвизгнул кто-то в другом конце.
— Обманули, разбойники! — заголосила вдруг Анна, выпуская полу, из которой валил чад и сыпался уголь.
— Батюшки, горю! — крикнула другая баба.
— Тушите! Тушите! Понява горит!.. Ой, зипун! Новый зипун! Обманули!.. Туши! Туши! Ах! — заголосили в один голос на улице Выселок.
И все, сколько ни было народу, опустили подолы, побросали шапки и запрыгали друг подле друга.
Как только прошел первый страх, все оглянулись к околице. Но костра уже не было. Вдалеке лишь, посреди темной равнины слышался скрип телег и мерный топот волов, который постепенно умолкал и терялся…
— Держи их! — крикнул кто-то из толпы.
Но никто не послушался этого крика. Ощупывая полы прожженной одежды и повесив головы, выселовцы печально расходились по домам.
Можно смело утверждать, что один Андрей был счастлив и весел в этот вечер. Он не сомкнул глаз во всю ночь. Никогда не встречал он так радостно Светлого праздника! Едва блеснул день, Андрей не выдержал и вышел за ворота. Утро было чистое и ясное. Народ сбирался на улице. Длинная плетеница парней и девушек, впереди которых шла Дарья, выходила за околицу «выкликать весну». Звонкая песня огласила окрестность:
Весна, весна, красная!
Приди, весна, с радостью!
Весна красна, На чем приехала?
На сошечке, На бороночке!..
И никогда еще ни одна песня не отзывалась так радостно в кроткой душе Андрея!
Светлый праздник. Из книги «Веселые будни». В. Новицкая
Опять я сто лет ничего не записывала, все не приходилось. На Страстной неделе мы всем домом говели в одной церкви со Снежиными, но, кроме как в церкви, с ними не виделись, — время ли по гостям ходить?
Люблю я, ужасно люблю Страстную неделю и все приготовления. Так торжественно, пахнет постным маслом, снятками, все в каком-то особенном настроении, даже говорят тихо, ровно, не спеша; все такие кроткие. Даже Дарья с Глашей почти не бранятся, да правда и некогда: Дарья печет, месит и жарит, Глаша моет, трет, выколачивает. Но и суетятся как-то тихонько, будто на цыпочках.
Папочка с мамочкой постятся, но нам с Володей это позволяют только наполовину и заставляют всякий день съедать по тарелке крепкого бульона. Я еще ела свое сено… то есть…. я хотела сказать, свой овес. Ну и гадость же! И как только бедные лошади могут этим всю жизнь питаться? Зато мы с Володей отводим душу на икре, копченом сиге, пирожках с грибами и тому подобных вкусностях. Кстати о грибах, Володька таки не утерпел и изобразил, как две барыни в посту на улице встречаются:
«Ah, bonjour!»[1]
— Bonjour, cherie![2]
«Est-ce que vous govez?»[3]
— Oui, je gove.[4]
«Et qu’est-ce que vous mangez?»[5]
— Des pirogues avec des gribea.[6]
(Володя опять шутит и вставляет во фразу русские слова.)
Только насмешил меня в то время, когда я говела, a разве это хорошо? И то я так боялась, так боялась что-нибудь забыть на исповеди сказать; уж я припоминала-припоминала, кажется, ничего не утаила, a то ведь это страшный-страшный грех.
Самая интересная суетня началась с четверга вечера; делали куличи, мазурки, и от всякого теста Дарья давала мне по кусочку, так что я сама смастерила и булочку, и мазурку со своими буквами наверху. В пятницу красили яйца лаком семи цветов. У меня неважно выходит, но Володя так размалевал, просто чудо: и цветами, и разноцветными треугольниками, вот как мячики бывают, и точно ситцевые, такие веселенькие, пестренькие, просто игрушки!
В субботу приготовляли пасхальный стол. Как всегда, скатерть по краю украсили зелеными ветками, знаете, бабы продают такие, длинные-длинные, по три-четыре аршина каждая! Очень красивые. Наставили много гиацинтиков, дивно хорошо вышло, a уж про то, какие вкусные вещи между всем этим разместили, и говорить нечего!
К заутрене нас ни за что не взяли, a уложили в десять часов спать и обещали разбудить, когда придут из церкви разговляться. Уж я сквозь сон слышу, что звонят, живо вскакиваю, набрасываю халатик, бегу!
Невский проспект в день св. Пасхи.
Рис. Г. Бролинг, грав. К. Вейерман
Светлый праздник. Утро.
С картины Г. Лоссова, грав. Пёнэ
«Христос Воскресе, Муся!» — говорит мамочка. И всякий год, когда я первый раз слышу эти два слова, y меня точно какие-то мурашки по спине пробегут, в горле что-то зажмется, точно плакать хочется, и я не могу сразу, совсем сразу ответить «Воистину Воскресе!». A колокола гудят, весело, торжественно, радостно так. Ах, хорошо, хорошо!
На первый и на второй день приходили поздравители, христосовались, ели, пили, пили и ели. Мы, дети, плюс Снежины, катали яйца, a в еде от поздравителей тоже не отставали. Наконец вчера мамочка повела меня к тете Лидуше.
Володька страшно смеялся, когда узнал, что я хочу будущему Сереже барашка отнести, мамочка тоже говорила, что он еще не поймет, но я все-таки игрушку в карман взяла, да еще прихватила хорошенькое пестрое яичко. Что ж тут не понять? Держи в руках да смотри.
Христос Воскресе! Из книги «Записки институтки». Л. Чарская
Наступила Страстная неделя… Наши начали понемногу разъезжаться.
Живущие вне города и в провинции распускались раньше, городские жительницы оставались до четверга в стенах института. Наконец и эти последние с веселым щебетаньем выпорхнули из скучных институтских стен. И на Пасху, как и на Рождество, остались те же самые девочки, кроме Киры, ловко избежавшей на этот раз наказания. Та же задумчивая Варя Чикунина, хорошенькая Лер и на этот раз оставшаяся на праздники Бельская составляли наше маленькое общество. А в нижнем этаже, в лазарете, в маленькой комнатке для труднобольных, встречала одиноко Светлый праздник моя бедная голубка Нина.
Мамина пасхальная посылка опоздала на этот раз, и я получила ее только в Великую субботу. Поверх куличей, мазурок, пляцок и баб аршинного роста, на которые так искусна была наша проворная Катря, я с радостью заметила букетик полузавядших в дороге ландышей — первых цветов милой стороны. Я позабыла куличи, пасхи и окорок чудесной домашней свинины, заботливо упакованные мамой в большую корзину, и целовала эти чудные цветочки — вестники южной весны… Еле дождалась я звонка, чтобы бежать к Нине…
— Угадай-ка, что я принесла тебе! — радостно кричала я еще в дверях, пряча за спиной заветный букетик.
Нина, сидевшая за книгой, подняла на меня свои черные, казавшиеся огромными от чрезвычайной худобы глаза.
— Вот тебе, Нина, мой подарок! — И белый букетик упал к ней на колени.
Она быстро схватила его и, прижав к губам, жадно вдыхала тонкий аромат цветов, вся закрасневшись от счастья.
Христос Воскресе!
Рис К. О. Брожа
— Ландыши! Ведь это весна! Сама весна, Люда! — скоро-скоро говорила она, задыхаясь.
Я давно уже не видела ее такой возбужденной и хорошенькой… Она позвала Матеньку, заставила ее принести воды и поставила цветы в стакан, не переставая любоваться ими.
Я рассказала ей, что эти цветы прислала мне добрая мама «в придачу» к пасхальной посылке.
— Когда ты будешь писать маме, то поцелуй ее от меня и скажи, что я ее очень-очень люблю! — сказала Нина, выслушав меня.
Мы молча крепко поцеловались.
Какая-то новая, трогательно-безпомощная сидела теперь передо мною Нина, но мне она казалась вдесятеро лучше и милее несколько гордой и предприимчивой девочки, любимицы класса…
До заутрени нас повели в дортуар, где мы тотчас же принялись за устройство пасхального стола. Сдвинув, с позволения классной дамы, несколько ночных столиков, мы накрыли их совершенно чистой простыней и уставили присланными мне мамой яствами. Затем улеглись спать, чтобы бодро встретить наступающий Светлый праздник. (…)
Я проснулась от мерных ударов колоколов соседних с институтом церквей.
— Скорее, скорее! — кричали, торопя, мои подруги, наскоро освежая лицо водою и надевая все чистое.
Все уже были в сборе, когда мы, младшие, заняли свои места. Светлое облачение, крестный ход по всем этажам института, наряды посторонних посетителей, ленты и звезды увешанных орденами попечителей — все это произвело на меня неизгладимое впечатление. Когда же священник, подошедший к плотно закрытым царским вратам, возгласил впервые: «Христос Воскресе!» — сердце мое екнуло и затрепетало так сильно, точно желая выпрыгнуть из груди…
— Христос Воскресе! — обратился отец Филимон трижды к молящимся и получил в ответ троекратное же: «Воистину Воскресе!»
Тотчас же после заутрени нас увели разговляться, между тем как старшие должны были достоять пасхальную обедню.
В столовой мы почти не притронулись к кисловатой институтской пасхе и невкусному куличу. Наверху, в дортуаре, нас ждало наше собственное угощение. «Христос Воскресе!» — «Воистину Воскресе!» — обменивались мы пасхальным приветствием…
Пасха в провинции.
Празднование в доме помещика в Малороссии.
Рис. К. Трутовского, грав. К. Вейерман
Светлое Воскресение у кадетов.
Рис. В. Табурина, автотипия «Нивы»
Лер приготовила нам всем четверым по шоколадному яичку, чуть не насмерть разозлив Пугача (у которого хранились ее деньги) безумным транжирством. Варя подарила всем по яичку из глицеринового мыла, а Бельская разделила между нами четырьмя скопленные ею за целую зиму картинки — ее единственное достояние.
— А я-то ничего не приготовила! — смутилась я.
— Твое будет угощение! — поспешили утешить меня подруги и принялись за разговенье.
— Знаете, mesdam’очки, — предложила Лер, — не позвать ли нам фрейлейн?
— Ну вот, она стеснит только, — решила Бельская.
— Ах нет, душки, позовите, — вмешалась кроткая Варя, — каково ей одной, бедняжке, разговляться в своей комнате.
Мы как по команде вскочили и бросились в комнату фрейлейн.
Она, действительно грустная, одинокая, готовилась встречать Светлый праздник, и наше предложение было как нельзя более кстати.
Она охотно разделила наше скромное пиршество, шутя и болтая как равная нам.
Народные пасхальные обычаи. М. Орлов
Светлый праздник, совпавший с древними празднествами возрождения весны, всюду сопровождается такими обрядами, в которых на первом месте стоит живительный свет, огонь. Народ радостно справляет воскресение пресветлого солнца — Христа, как издревле он встречал весну, зажигающую пламя небесных гроз, разгоняющую духов тьмы, зимы, смерти. Еще до праздника, в Великий четверг, местами сжигают солому, а после службы из церквей приносят домой зажженные свечи и выжигают ими кресты на дверях и потолках. Эти свечки хранятся в доме, называются «страстными», им приписывается сила охранять дом от громового удара; иные ставят ее в пчельник, в твердой уверенности, что она привлечет обильный взяток меда; она обладает целительною силою, ее, зажигая, дают в руки отчаянно больным или родильницам. В пасхальную заутреню повсюду зажигаются огни; тут уже свет, огонь во всевозможных видах является главной частью обряда. Местами народ идет к заутрене с зажженными лучинами, жгут около церквей смоляные бочки. Угли и золу от этих лучин, бочек и других пасхальных светочей тщательно собирают, несут домой и затыкают куда-нибудь в щели стен или под свесы крыш, веруя, что этот талисман охраняет дом от грозы, домашних — от болезней, а скотину — от порчи. Немцы жгут на Пасхе огромные костры и смоляные бочки на горах, местами даже совершают пляски около этих костров, а золу и угли разносят по домам. Местами кидают огни вверх, так чтобы они описывали светящиеся дуги, летя по воздуху. Игра лучей весеннего солнца невольно навела людей на мысль о пляске светила: отсюда, быть может, и возникло поверье, распространенное у всех германских и славянских народов, о том, что на рассвете первого дня Пасхи, после заутрени, солнце на небе играет, пляшет и скачет в три прыжка. У нас местами до сих пор во многих селениях находятся глубоко верующие люди, не спящие в пасхальную ночь, чтобы полюбоваться этим редким зрелищем ликования дневного светила. Чтобы лучше видеть игру солнца, они взбираются на колокольни, на крыши, на пригорки. По народному поверью, солнце играет еще и на Благовещение, так что и в тот день его тоже смотрят на рассвете. В народном представлении праздник Светлого Христова Воскресения столь велик, свят и торжественен, что, по ходячему поверью, в первый день праздника отверзаются врата рая и остаются открытыми всю неделю; кто умирает на этой неделе, тот безпрепятственно попадает в рай. С этим поверьем сцепилось и другое: в тот же великий день открываются зарытые в недрах земли клады и сокровища.
Орловские «богоносцы», ходящие по деревням.
Рис Н. Ткаченко, грав. В. Зубчанинов
Наши предки верили, что в эти торжественные дни возрождения весны боги сходят на землю. В христианское время это воззрение перенеслось на Спасителя, Матерь Божию и святых угодников. Существует много сказаний о том, как в Святую неделю по земле странствовали сам Спаситель и его апостолы, обыкновенно в нищенских рубищах, испытывали веру и милосердие людей, награждали или карали их, смотря по делам их. В Смоленской губернии утвердилось поверье, что Христос сходит на землю в Чистый четверг; в этот день в жилищах верующих поселян изготовляют встречу божественному посетителю, пекут особый хлеб, называемый стульцем. В Белоруссии сохранились особые пасхальные обрядовые песни. Песнопевцы ходят по селениям целыми толпами, которые называются волочебниками; запевала в этих хорах носит название починальника. Певцы ходят ночью, останавливаются под окнами хат и в своих песнях прославляют хозяина дома и все его домостроительство, сулят ему обилие и благодать, поминают о том, что коров запасает святой Георгий, коней — святитель Николай, жниво зажинает Илья Пророк, засевает хлеб Матерь Божия и т. д. После каждой строфы песни припевается «Христос Воскресе!». Там же, в Белоруссии, а также в Болгарии освящают на Пасху ягненка, которого едят потом на празднике. Кости этого ягненка зарывают на нивах, веруя, что они предохраняют посевы от градобития. Жители Костромской губернии перед пасхальной заутреней выходят на колокольни и стреляют оттуда из ружей и пистолетов, — обряд темный, быть может, остаток древнего обычая заклинания грома, как владыки летнего времени, изгонителя зимы.
Пасха в провинции.
Катание яиц в Псковской губернии.
Рис. Н. Соколова, грав К. Крыжановский
«Под качелями».
Народное гуляние в провинциальном городке.
Рис. Н. Ткаченко, автотипия Э. Гоппе
Со Святой недели начинаются весенние и летние гулянья и хороводы. В Туле издавна установилось гулянье, называемое тюлпою; это слово сближают со словом толпа, стадо. Если это сближение основательно, то можно допустить, что оно имеет одинаковое происхождение с польским троицким игрищем, сопровождаемым песнями и плясками и называемым стадом. Там же, в Туле, в понедельник на Пасхе жители ходят на кладбища, иной раз располагаются на целый день и проводят время не всегда в грустном настроении, как подобает месту и случаю.
Местами разные дни Святой недели имеют и разные названия, и в эти дни справляются известные, освященные веками обряды. Так, вторник называется купалищем, потому что в утро этого дня обливают холодною водою тех, кто проспал пасхальную заутреню.
Пасхальные яйца у разных народов
В народных обычаях, относящихся к празднику Пасхи, яйцо занимает первенствующее место. Многое указывает на то, что пасхальное яйцо древнее христианской Пасхи.
Еще и в наше время яйцам, снесенным в Великий четверг, приписывают чудодейственную силу. Эти яйца во многих странах считаются особенно целебными; по убеждению суеверных людей, кто съест такое яйцо в праздник Пасхи, тот будет огражден от всяких болезней. На этой вере в особые свойства пасхальных яиц, вероятно, основан обычай дарить их друзьям и добрым знакомым. Но люди не довольствовались тем, чтобы раздавать яйца в том виде, как они берутся из курятника, а снабжали их разными украшениями, раскрашивая скорлупу. Этот обычай также древен и доходит до языческих времен. Первоначально пасхальные яйца красились в красную краску, потому что красный цвет был для наших предков символом восходящего солнца. Позднее с этой целью употребляли всевозможные краски, покрывая яйца пестрыми узорами, рисунками и изречениями. Местами обычай этот сохранился еще вполне, и в деревнях живут искусные рисовальщики, поставляющие к Пасхе искусно украшенные яйца. Однако число этих художников быстро уменьшается, потому что в наше время, особенно в городах, предпочитают дарить друг другу сахарные или шоколадные яйца.
В особенности интересны пасхальные яйца из Моравии. Девушки дарят их молодым парням, тому же самому примеру следуют и стар и млад, а родным, находящимся на чужбине, посылается с родной стороны красиво раскрашенное яйцо с каким-нибудь изречением. Поэтому в некоторых деревнях есть искусные люди, расписывающие более тысячи яиц к празднику Пасхи. Это искусство не так просто, как может показаться непосвященным. Сначала художник кипятит яйцо в отваре коры яблоневого дерева, отчего оно становится желтым. Те части, которые должны сохранить этот цвет, он покрывает тонким слоем воска и кипятит яйцо вторично в отваре луковой шелухи, откуда яйцо выходит темно-оранжевым, красноватым. После этого с яйца снимают пластинки воска, и оно становится желто-красным. Потом художник берет бритву или грифель и выскабливает на скорлупе различные рисунки, которые выступают ярко-белыми штрихами на желтом и красноватом фоне. Таким образом появляются фигуры людей и животных или гирлянды цветов. Но самое важное на пасхальном яйце представляют изречения, часто избранные самим заказчиком и состоящие иногда из многих строф. В них заключаются уверения в любви, в дружбе, пожелания и шутки. С этой целью употребляют не одни куриные, но и гусиные яйца, которые крупнее, и потому на них можно написать больше.
У поляков в некоторых местностях женщины иногда берут обыкновенные яйца, выдувают их содержимое, а потом обклеивают скорлупу кусочками разноцветного бархата, различными нитками, мишурой и синелью. В Богемии преобладает алое яйцо, тогда как в Зальцбурге больше в ходу мраморные, похожие на куски мыла. Раскрашивание пасхальных яиц становится своего рода событием, в Венгрии оно сопровождается народными песнями. При этом молодые девушки с особенным тщанием украшают яйцо, предназначенное для жениха: они изображают на нем сердца, целующихся голубков или две соединенные руки. Молодой парень, получивший из рук девушки такое яйцо, может быть уверен в ее любви и верности.
Пасха на улице.
Рис. Г. Бролинга, автотипия «Нивы»
Игры и хороводы на Святой неделе в Восточной Галиции.
Рис. Ю. Коссака
Великая Суббота во святом граде Иерусалиме
В день Великой Субботы во храме у Святого Гроба совершается торжество. Известно оно под разными названиями: сошествия священного огня, низведения священного огня, благодати и исхождения священного огня от Живоносного Гроба.
Задолго до двух часов дня во храме, вмещающем в себя двенадцать тысяч человек и более, давка страшная; народная толпа, в которой преобладает арабский элемент, до такой степени компактна, что невозможно ни малейшее передвижение. Безчисленные галереи верхних этажей, оконные углубления, ниши всякого рода, даже карнизы — все это кишмя кишит народом.
В два часа греческий патриарх в богатом облачении, предшествуемый многочисленным духовенством, тоже облитым золотом, вступает в храм при колокольном звоне и громких кликах народа. Путь с величайшим трудом пролагается отрядом солдат. Духовенство останавливается у Святого Гроба. На дверь Кувуклии (пещеры Гроба Господня) положены печати. Тут находится уже армянский епископ в полном облачении. Патриарх в сопровождении двух митрополитов следует между двух рядов солдат к алтарю православного храма. В царских дверях с него снимают митру, панагии, омофор и все облачение. В белой хламиде, подпоясанный кожаным ремнем, он направляется обратно к Кувуклии. Начинается троекратное шествие вокруг Святого Гроба с хоругвями и пением: «Воскресение Твое, Христе Спасе наш, Ангелы поют на небесех». Офицер снимает печати. Патриарх греческий, а за ним и армянский епископ вступают в придел Ангелов. Дверь Кувуклии запирается.
Ни одна лампада, ни одна свеча не теплится по всему храму. Изредка прорвется в полумрачное пространство здания веселый солнечный луч. Задолго до прибытия патриарха уже раздается глухой, едва сдерживаемый ропот толпы, наэлектризованной нетерпеливым ожиданием. Но в эту минуту все смолкает, все замирает. В народной массе ни единый не осмелится теперь открыть рта, пошевелить пальцем. Тишина гробовая.
Русские паломники, идущие к Пасхальной заутрене у Гроба Господня в Иерусалиме.
Рис. В. Навозова. Автотипия Э. Гоппе
Но вот в боковое отверстие Кувуклии показывается пучок горящих свечей. Во мгновение ока огонь перехвачен ожидавшим тут монахом и непостижимым образом передан в алтарь. Из Кувуклии торжественно является народу патриарх. В обеих руках его пылающие свечи. Все близстоящие бросаются зажигать у него свои пучки, обязательно связанные из 33 свеч. Наступают хаотические минуты, не поддающиеся никакому описанию. Патриарх медленною поступью, молча, шествует к алтарю между двух рядов солдат, нечеловеческими усилиями кое-как сдерживающих напор народных масс. Колокольный звон, барабанный бой сливаются с оглушительными кликами…
О действительности же чудесного появления Святого Огня на Святом Гробе сохранилось безчисленное множество сказаний паломников, имеющих право на доверие к их свидетельству.
Словарь редких и принадлежащих к церковному обиходу слов
Аршин — мера длины, чуть более 0,7 м.
Благовест — колокольный звон, возвещающий о начале богослужения.
Большуха — хозяйка дома.
Важеватый — степенный, представительный.
Верба — не только ветки, которые освящают на праздник вербы, но и гуляние, ярмарка, приуроченные к этому празднику.
Великий четверг — Страстной четверг, день, когда церковь вспоминает о Тайной вечере Иисуса Христа (его трапезе с учениками, когда он установил таинство причащения, то есть Евхаристии).
Ворог — враг.
Воротники — служилые люди, оборонявшие городские стены и ворота.
Вьялица — метель.
Гефсиманский сад — место, где молился Иисус Христос перед тем, как принять крестные муки.
Гладиаторы — участники зрелищных боев в Древнем Риме.
Говеть — готовиться к исповеди и причастию, постясь и посещая богослужения.
Гумно — место для хранения и обработки зерна.
Двенадцать Евангелий — богослужение в четверг на Страстной неделе перед Пасхой, когда совершается чтение двенадцати отрывков из Евангелия о Страстях Христовых.
Домрачеи — музыканты, игравшие на домре (струнном инструменте).
Дортуар — спальня для воспитанников в учебном заведении.
Дьячок — помощник священника, священнослужитель низшего разряда.
Жонкилия — желтый нарцисс.
Загнетка — место на шестке (площадке для посуды) русской печи, куда сгребаются угли.
Затинщики — служилые люди, оружием которых была затинная пищаль (нечто среднее между ружьем и маленькой пушкой).
Заутреня — утреннее богослужение в храме; на Пасху совершается ночью.
Зипун — кафтан без воротника, изготовленный из грубого самодельного сукна ярких цветов со швами, отделанными контрастными шнурами; на Руси такую одежду носили крестьяне.
Катакомбы — подземные галереи, где собирались первые христиане.
Капот — женская верхняя распашная одежда с рукавами, свободного покроя.
Клир — духовенство, церковные служители.
Клирос — место в храме, где находятся певчие.
Конек — пересечение двух скатов кровли на крыше.
Кожух — верхняя одежда из овчины.
Красная горка — народный праздник, приуроченный к первому воскресенью после Пасхи.
Кринолин — юбка колоколообразной формы.
Легионер — воин в Древнем Риме.
Леонбергер — порода крупных собак.
Лучина — тонкая длинная щепка сухого дерева, использовалась для освещения.
Любоначалие — излишняя любовь к власти.
Лянсин — сорт китайского чая.
Мазурка — не только танец, но и сладкая выпечка с орехами или фруктами.
Мироносицы — последовательницы Христа, которые, придя к его гробу, первыми узнали о Воскресении Христовом.
Митра — головной убор епископа.
Мусикийский — здесь: музыкальный.
Мшоный — конопаченный мхом.
Недельщики — судебные приставы.
Обедня — богослужение, во время которой совершается таинство Евхаристии.
Овчина — шкура овцы или сшитая из нее шуба.
Околица — край деревни или села.
Омофор — часть облачения епископа в виде длинной широкой ленты, его носили на плечах.
Оскоромиться — нарушить пост.
Панагия — образ Божией Матери, который носит на груди епископ.
Пасха — название не только праздника, но и творожного кушанья, которое освящали вместе с куличами; петая пасха — освященная.
Патриции — знать в Древнем Риме.
Перепечи — старинное блюдо, открытые пироги с овощной или мясной начинкой.
Плащаница — изображение Спасителя, лежащего во гробе.
Плебеи — простонародье в Древнем Риме.
Пляцки — печенье из сдобного теста.
Погост — кладбище.
Поминочный — поминальный.
Пониток — новая, впервые надетая рубашка, понитяный — новый.
Причт — церковные служители.
Псалмы — церковные песнопения.
Поддевка — верхняя одежда в талию, наподобие легкого пальто.
Разговеться — есть праздничную еду после окончания поста.
Рясны — украшения в форме подвесок.
Салоп — верхняя женская одежда, представляющая собой накидку с прорезями для рук.
Сандал — красную и синюю краску делали из сандалового дерева.
Сахарная бумага — сахар продавался большими кусками — «головами», которые были завернуты в особую плотную синюю бумагу.
Серпуха — полевой цветок, который давал сок желтого цвета, использовавшийся в качестве желтой краски.
Сиг — рыба семейства лососевых.
Снятки — снетки, мелкая рыба.
Стремечки — ступени маленькой лестницы.
Стяжание — приобретение.
Терновник — растение с острыми шипами.
Хламида — мужская длинная одежда.
Царские врата — двери, ведущие в алтарь (самое священное место) храма.
Цымбальцы — цимбалы, струнный инструмент.
Четверговая соль — соль, которую в Чистый четверг готовили особым образом в печи (ставили в жар или закапывали в пепел), а затем освящали в церкви; считалось, что такая соль защищает человека и дает ему здоровье.
Чумаки и обозники — перевозчики товаров (соли, рыбы) на волах.
Наши паломники в Иерусалиме. Освящение куличей и яиц у русского собора
Примечания
1. Ах, добрый день! (фр.)
2. Добрый день, дорогая! (фр.)
3. Вы «гове»? (фр.)
4. Да, я «гове». (фр.)
5. И что же вы едите? (фр.)
6. Пирожки с «грибе». (фр.)
Пасхальная книга
для детей
Рассказы и стихи русских писателей и поэтов
Москва • «Никея» • 2013
Христос воскрес!
Повсюду благовест гудит,
Из всех церквей народ валит.
Заря глядит уже с небес…
Христос воскрес! Христос воскрес!
С полей уж снят покров снегов,
И реки рвутся из оков,
И зеленеет ближний лес.
Христос воскрес! Христос воскрес!
Вот просыпается земля,
И одеваются поля,
Весна идет, полна чудес!
Христос воскрес! Христос воскрес!
Аполлон Майков
***
Как солнце блещет ярко, Как неба глубь светла,
Как весело и громко Гудят колокола.
Немолчно в Божьих храмах Поют «Христос воскресе!»
И звуки дивной песни Доходят до небес.
Алексей Плещеев
Христос Воскрес
Христос воскрес, и ад Им побеждён.
Христос воскрес, и мир Им искуплён.
Христос воскрес, и ангелы ликуют.
Христос воскрес, и люди торжествуют.
Христос воскрес, и рай открыт для нас.
Христос воскрес, и сила ада пала.
Христос воскрес, и стерто смерти жало.
Христос воскрес и мир от муки спас.
Олег Осипов
Псалом 148
Хвалите Господа небес,
Хвалите, все небесные силы;
Хвалите, все Его светилы,
Исполнены Его чудес.
Да хвалят свет Его и день;
Земля и воздух, огнь и воды;
Да хвалят рыб различны роды,
Пучины, бездны, мрак и тень.
Да хвалят холмы и древа;
Да хвалят звери, горы, птицы,
Цари, владыки, сильных лицы,
И всяка плоть, что Им жива,
Да хвалят своего Творца;
Да хвалит всякое дыханье;
Он милует Свое созданье,
И нет щедрот Его конца.
Ипполит Богданович
***
Земля и солнце,
Поля и лес —
Все славят Бога:
Христос воскрес!
В улыбке синих
Живых небес
Все та же радость:
Христос воскрес!
Вражда исчезла,
И страх исчез.
Нет больше злобы —
Христос воскрес!
Как дивны звуки
Святых словес,
В которых слышно:
Христос воскрес!
Земля и солнце,
Поля и лес —
Все славят Бога:
Христос воскрес!
Лидия Чарская
Антон Чехов
На Страстной неделе
— Иди, уже звонят. Да смотри не шали в церкви, а то Бог накажет.
Мать сует мне на расходы несколько медных монет и тотчас же, забыв про меня, бежит с остывшим утюгом в кухню. Я отлично знаю, что после исповеди мне не дадут ни есть, ни пить, а потому, прежде чем выйти из дому, насильно съедаю краюху белого хлеба, выпиваю два стакана воды. На улице совсем весна. Мостовые покрыты бурым месивом, на котором уже начинают обозначаться будущие тропинки; крыши и тротуары сухи; под заборами сквозь гнилую прошлогоднюю траву пробивается нежная, молодая зелень. В канавах, весело журча и пенясь, бежит грязная вода, в которой не брезгают купаться солнечные лучи. Щепочки, соломинки, скорлупа подсолнухов быстро несутся по воде, кружатся и цепляются за грязную пену. Куда, куда плывут эти щепочки? Очень возможно, что из канавы попадут они в реку, из реки в море, из моря в океан… Я хочу вообразить себе этот длинный, страшный путь, но моя фантазия обрывается, не дойдя до моря.
Проезжает извозчик. Он чмокает, дергает вожжи и не видит, что на задке его пролетки повисли два уличных мальчика. Я хочу присоединиться к ним, но вспоминаю про исповедь, и мальчишки начинают казаться мне величайшими грешниками.
«На Страшном суде их спросят: зачем вы шалили и обманывали бедного извозчика? — думаю я. — Они начнут оправдываться, но нечистые духи схватят их и потащат в огонь вечный. Но если они будут слушаться родителей и подавать нищим по копейке или по бублику, то Бог сжалится над ними и пустит их в рай».
Церковная паперть суха и залита солнечным светом. На ней ни души. Нерешительно я открываю дверь и вхожу в церковь. Тут в сумерках, которые кажутся мне густыми и мрачными, как никогда, мною овладевает сознание греховности и ничтожества. Прежде всего бросаются в глаза большое распятие и по сторонам его Божия Матерь и Иоанн Богослов. Паникадила и ставники одеты в черные, траурные чехлы, лампадки мерцают тускло и робко, а солнце как будто умышленно минует церковные окна. Богородица и любимый ученик Иисуса Христа, изображенные в профиль, молча глядят на невыносимые страдания и не замечают моего присутствия; я чувствую, что для них я чужой, лишний, незаметный, что не могу помочь им ни словом, ни делом, что я отвратительный, бесчестный мальчишка, способный только на шалости, грубости и ябедничество. Я вспоминаю всех людей, каких только я знаю, и все они представляются мне мелкими, глупыми, злыми и неспособными хотя бы на одну каплю уменьшить то страшное горе, которое я теперь вижу; церковные сумерки делаются гуще и мрачнее, и Божия Матерь с Иоанном Богословом кажутся мне одинокими.
За свечным шкафом стоит Прокофий Игнатьич, старый отставной солдат, помощник церковного старосты. Подняв брови и поглаживая бороду, он объясняет полушепотом какой-то старухе:
— Утреня будет сегодня с вечера, сейчас же после вечерни. А завтра к часам ударят в восьмом часу. Поняла? В восьмом.
А между двух широких колонн направо, там, где начинается придел Варвары Великомученицы, возле ширмы, ожидая очереди, стоят исповедники… Тут же и Митька, оборванный, некрасиво остриженный мальчик с оттопыренными ушами и маленькими, очень злыми глазами. Это сын вдовы поденщицы Настасьи, забияка, разбойник, хватающий с лотков у торговок яблоки и не раз отнимавший у меня бабки. Он сердито оглядывает меня и, мне кажется, злорадствует, что не я, а он первый пойдет за ширму. Во мне закипает злоба, я стараюсь не глядеть на него и в глубине души досадую на то, что этому мальчишке простятся сейчас грехи.
Впереди него стоит роскошно одетая красивая дама в шляпке с белым пером. Она заметно волнуется, напряженно ждет, и одна щека у нее от волнения лихорадочно зарумянилась.
Жду я пять минут, десять… Из-за ширм выходит прилично одетый молодой человек с длинной, тощей шеей и в высоких резиновых калошах; начинаю мечтать о том, как я вырасту большой и как куплю себе такие же калоши, непременно куплю! Дама вздрагивает и идет за ширмы. Ее очередь.
В шелку между двумя половинками ширмы видно, как дама подходит к аналою и делает земной поклон, затем поднимается и, не глядя на священника, в ожидании поникает головой. Священник стоит спиной к ширмам, а потому я вижу только его седые кудрявые волосы, цепочку от наперсного креста и широкую спину. А лица не видно. Вздохнув и не глядя на даму, он начинает говорить быстро, покачивая головой, то возвышая, то понижая свой шёпот. Дама слушает покорно, как виноватая, коротко отвечает и глядит в землю.
«Чем она грешна? — думаю я, благоговейно посматривая на её кроткое красивое лицо. — Боже, прости ей грехи! Пошли ей счастье!»
Но вот священник покрывает её голову епитрахилью. аз, недостойный иерей… — слышится его голос… — властию Его, мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих…
Дама делает земной поклон, целует крест и идёт назад. Уже обе щеки её румяны, но лицо спокойно, ясно, весело.
«Она теперь счастлива, — думаю я, глядя то на нее, то на священника, простившего ей грехи. — Но как должен быть счастлив человек, которому дано право прощать».
Теперь очередь Митьки, но во мне вдруг вскипает чувство ненависти к этому разбойнику, я хочу пройти за ширму раньше его, я хочу быть первым… Заметив мое движение, он бьёт меня свечой по голове, я отвечаю ему тем же, и полминуты слышится пыхтенье и такие звуки, как будто кто-то ломает свечи… Нас разнимают. Мой враг робко подходит к аналою, не сгибая колен, кланяется в землю, но, что дальше, я не вижу; от мысли, что сейчас после Митьки будет моя очередь, в глазах у меня начинают мешаться и расплываться предметы; оттопыренные уши Митьки растут и сливаются с тёмным затылком, священник колеблется, пол кажется волнистым…
Раздаётся голос священника:
аз, недостойный иереи…
Теперь уж и я двигаюсь за ширмы. Под ногами ничего не чувствую, точно иду по воздуху… Подхожу к аналою, который выше меня. На мгновение у меня в глазах мелькает равнодушное, утомленное лицо священника, но дальше я вижу только его рукав с голубой подкладкой, крест и край аналоя. Я чувствую близкое соседство священника, запах его рясы, слышу строгий голос, и моя щека, обращённая к нему, начинает гореть… Многого от волнения я не слышу, но на вопросы отвечаю искренне, не своим, каким-то странным голосом, вспоминаю одиноких Богородицу и Иоанна Богослова, распятие, свою мать, и мне хочется плакать, просить прощения.
— Тебя как зовут? — спрашивает священник, покрывая мою голову мягкою епитрахилью.
Как теперь легко, как радостно на душе!
Грехов уже нет, я свят, я имею право идти в рай! Мне кажется, что от меня уже пахнет так же, как от рясы, я иду из-за ширм к дьякону записываться и нюхаю свои рукава. Церковные сумерки уже не кажутся мне мрачными, и на Митьку я гляжу равнодушно, без злобы.
— Как тебя зовут? — спрашивает дьякон.
— Федя.
— А по отчеству?
— Не знаю.
— Как зовут твоего папашу?
— Иван Петрович.
— Фамилия?
Я молчу.
— Сколько тебе лет?
— Девятый год.
Придя домой, я, чтобы не видеть, как ужинают, поскорее ложусь в постель и, закрывши глаза, мечтаю о том, как хорошо было бы претерпеть мучения от какого-нибудь Ирода или Диоскора, жить в пустыне и, подобно старцу Серафиму, кормить медведей, жить в келии и питаться одной просфорой, раздать имущество бедным, идти в Киев. Мне слышно, как в столовой накрывают на стол— это собираются ужинать; будут есть винегрет, пирожки с капустой и жареного судака. Как мне хочется есть! Я согласен терпеть всякие мучения, жить в пустыне без матери, кормить медведей из собственных рук, но только сначала съесть бы хоть один пирожок с капустой!
— Боже, очисти меня, грешного, — молюсь я, укрываясь с головой. — Ангел-хранитель, защити меня от нечистого духа.
На другой день, в четверг, я просыпаюсь с душой ясной и чистой, как хороший весенний день. В церковь я иду весело, смело, чувствуя, что я причастник, что на мне роскошная и дорогая рубаха, сшитая из шёлкового платья, оставшегося после бабушки. В церкви всё дышит радостью, счастьем и весной; лица Богородицы и Иоанна Богослова не так печальны, как вчера, лица причастников озарены надеждой, и, кажется, всё прошлое предано забвению, всё прощено. Митька тоже причесан и одет по-праздничному. Я весело гляжу на его оттопыренные уши и, чтобы показать, что я против него ничего не имею, говорю ему:
— Ты сегодня красивый, и если бы у тебя не торчали волосы и если б ты не был так бедно одет, то все бы подумали, что твоя мать не прачка, а благородная. Приходи ко мне на Пасху, будем в бабки играть.
Митька недоверчиво глядит на меня и грозит мне под полой кулаком.
А вчерашняя дама кажется мне прекрасной. На ней светло-голубое платье и большая сверкающая брошь в виде подковы. Я любуюсь ею и думаю, что когда я вырасту большой, то непременно женюсь на такой женщине, но, вспомнив, что жениться — стыдно, я перестаю об этом думать и иду на клирос, где дьячок уже читает часы.
Вербное воскресенье
Мерно пост к концу стремится,
И перед Страстной седмицей
В воскресенье в храм идём,
Вербочки в руках несём.
Вербы в храме освятим,
Дома у икон поставим.
Ныне Вход Господень славим
В город Иерусалим.
Шёл Господь в священный град,
Шёл навстречу муки крестной.
Знал, что будет Он распят,
Знал, что в третий день воскреснет.
Светлана Высоцкая
Вербочки
Мальчики да девочки
Свечечки да вербочки
Понесли домой.
Огонёчки теплятся,
Прохожие крестятся,
И пахнет весной.
Ветерок удаленький,
Дождик, дождик маленький,
Не задуй огня.
В воскресенье Вербное
Завтра встану первая
Для святого дня.
Александр Блок
***
Уж верба вся пушистая
Раскинулась кругом;
Опять весна душистая
Повеяла крылом.
Станицей тучки носятся,
Тепло озарены,
И в душу снова просятся
Пленительные сны.
Везде разнообразною
Картиной занят взгляд,
Шумит толпою праздною
Народ, чему-то рад…
Какой-то тайной жаждою
Мечта распалена —
И над душою каждою
Проносится весна.
Афанасий Фет
Александра Ишимова
Божья верба
Тихие вешние сумерки… ещё на закате небо светлеет, но на улицах темно. Медленно движутся огоньки горящих свечек в руках богомольцев, возвращающихся от всенощной. Зеленый огонёк движется ниже других… Это у Тани в руках, защищённая зелёной бумагой, свечка теплится.
Вот и домик с палисадником… Слава Богу, добрались благополучно. «Не погасла, не погасла у меня!» — радостно шепчет Таня. Как я рада!..
— Давай, Танечка, мы от твоей свечки лампадку зажжем, — предлагает няня. — А вербу я у тебя над постелью прибью… До будущей доживет… Она у тебя какая нарядная — и брусничка, и цветы на ней!…
— А почему, няня, ты вербу Божьим деревом назвала?..
— Христова печальница она, — оттого и почет ей такой, что в церкви Божией с ней стоят… Это в народе так сказывают. Раньше всех она зацветает — своих ягняток на свет Божий выпускает…
— Расскажи, няня, про Божье дерево, — просит Таня.
— Да что, матушка моя, — начинает няня, — так у нас на деревне сказывают… что как распяли Христа на кресте, — пошел трус по земле, потемнело небо, гром ударил, вся трава к земле приникла; а кипарис весь темный-растемный стал; ива на берегу к самой воде ветви опустила, будто плачет стоит… А верба и не вынесла скорби — к земле склонилась и увяла…
Три дня, три ночи прошли — воскрес Господь-Батюшка наш Милосердный. И шел Он тем путем, смотрит — кипарис от горя потемнел, ива — плачет стоит. Одна осина прежняя осталась; завидела Его, задрожала всеми листочками, да с той поры так и дрожит, и зовут ее в народе осиной горькою… А увидал Христос, что верба завяла и иссохла вся, — поднял Он ее, Милостивец, — зацвела верба краше прежнего.
«Ну, — говорит Господь, — за твою любовь великую и скорбь — будь же ты вестницей Моего Воскресения. Зацветай раньше всех на земле, еще листвой не одеваючись!»
Так и стало, матушка моя, — и почет ей, вербе, поныне на свете больше других дерев!..
— Какая она славная, вербочка!… — тихо шепчет Таня. Потом задумчиво снимает вербу со стены и говорит:
— Няня… я ее поставлю в воду… Пусть она оживёт… А потом мы ее пересадим в палисадник, хорошо?
***
Небеса весенние
Кротки, глубоки,
У заборов первые
Жёлтые цветы.
Лишь зажгутся чёткие
Звёзды в высоте,
Выйду в поле тёмное
С думой о Христе.
Через речку спящую
С храма из села
Весть пошлют блаженную
Вдаль колокола.
Я услышу Ангелов
Многокрылый лёт
И шаги Воскресшего
Он придёт, придёт!..
Душу сиротливую
Обласкает Свет.
Поцелую, Господи,
Твой незримый след.
Александр Рославлёв
***
Сердце весне откройте —
Воскресли леса и реки!
Господа пойте и превозносите Его вовеки!
Как пахнет уже листвой-то,
Природа открыла веки!
Господа пойте и превозносите Его вовеки!
Кукушка кричит далёко На гулкой лесной просеке.
Господа пойте и превозносите Его вовеки!
Трепет возник какой-то
И в травке, и в человеке.
Господа пойте и превозносите Его вовеки!
Александр Солодовников
Пасхальный благовест
Колокол дремавший
Разбудил поля,
Улыбнулась солнцу
Сонная земля.
Понеслись удары
К синим небесам,
Звонко раздаётся
Голос по лесам.
Скрылась за рекою
Белая луна,
Звонко побежала
Резвая волна.
Тихая долина
Отгоняет сон,
Где-то за дорогой
Замирает звон.
Сергей Есенин
***
Христос воскрес! Скворцы поют,
И, пробудясь, ликуют степи.
В снегах, журча, ручьи бегут
И с звонким смехом быстро рвут
Зимою скованные цепи.
Еще задумчив тёмный лес,
Не веря счастью пробужденья.
Проснись! Пой песню Воскресенья —
Христос воскрес!
…
Христос воскрес! В любви лучах
Исчезнет скорби мрачный холод,
Пусть радость царствует в сердцах
И тех, кто стар, и тех, кто молод!
Заветом благостных Небес
Звучит нам песня Воскресенья, —
Христос воскрес!
Владимир Ладыженский
Воскресение Христово
В день Пасхи, радостно играя,
Высоко жаворонок взлетел
И, в небе синем исчезая,
Песнь Воскресения запел.
И песнь ту громко повторяли
И степь, и холм, и тёмный лес.
«Проснись, земля, — они вещали, —
Проснись: твой Царь, твой Бог воскрес.
Проснитесь, горы, долы, реки.
Хвалите Господа с небес.
Побеждена им смерть вовеки.
Проснись и ты, зелёный лес.
Подснежник, ландыш серебристый,
Фиалка — зацветите вновь,
И воссылайте гимн душистый
Тому, Чья заповедь — любовь».
Елена Горчакова
Лев Зилов
Легенда о Христовом жаворонке
В утро Воскресения Христа, на ранней-ранней заре, вблизи пещеры, куда положили Тело Спасителя, спал в траве маленький серенький жаворонок. В предутреннем холоде спалось ему так сладко… Снилось жаворонку, будто он летит над северными странами, лежат внизу поля, кое-где ещё покрытые снегом, стоят ещё голые деревья, и только пушатся бархатными шариками вербы. Затянулось небо мглой, и едва-едва просвечивает тусклое солнышко; но рад жаворонок лететь домой, знает он, что скоро всё зазеленеет и зацветёт на милом севере.
И вдруг что-то разбудило жаворонка. Яркий, ослепительно яркий свет озарил его, и встрепенулся жаворонок, видит: стоит над ним весь сияющий небесным светом Христос.
Не испугался жаворонок, а только вспорхнул и закружился, очарованный, над головой Спасителя. И услышал жаворонок нежное небесное пение — то пели ангелы о Воскресении Христа.
А Христос поднял Своё лицо к жаворонку и сказал:
— Лети на далёкий холодный север и воспой там песню о Моём Воскресении.
И взвился жаворонок в голубую высь неба, и собрал жаворонок тысячи других жаворонков, и полетели они на свою далёкую хмурую родину.
И там, над полями, ещё покрытыми кое-где снегом, над голыми деревьями с ещё нераскрывшимися почками, над вербами с милыми бархатными шариками, — запели они в мутном холодном небе песню о Воскресении Христа.
— Христос воскресе! — пели жаворонки. Смертью победил смерть и дал жизнь тем, кто умер!
А дети кричали, хлопая в ладоши:
— Жаворонки, жаворонки прилетели!
И взрослые поздравляли друг друга с весной и говорили:
— Им всё равно, этим жаворонкам: пусть туман, пусть валит снег налетает суровый ветер — они поют свою песню.
И вспоминали взрослые свои далёкие лучшие годы, когда они были молоды, и ещё раньше, когда они были детьми, и думали: «Они вернули нам радость, эти жаворонки! Они умеют сделать чудо своей песенкой! Они поют, и мы снова молоды! Мы воскресли, как воскресло всё вокруг — и леса, и поля!»
В это время кто-то из детей сказал:
— Они поют «Христос воскресе»… Вы только вслушайтесь хорошенько!
И взрослые улыбнулись мальчику и прислушались.
— Христос воскресе! — пели жаворонки. — Он смертью победил смерть!
***
Под напев молитв пасхальных
И под звон колоколов
К нам летит весна из дальних,
Из полуденных краёв.
В зеленеющем уборе
Млеют темные леса,
Небо блещет, точно море,
Море — точно небеса.
Сосны в бархате зелёном,
И душистая смола
По чешуйчатым колоннам
Янтарями потекла,
И в саду у нас сегодня
Я заметил, как тайком
Похристосовался ландыш
С белокрылым мотыльком.
Звонко капают капели
Возле нашего окна.
Птицы весело запели.
Пасха в гости к нам пришла.
Константин Фофанов
Воскрес!
День наступил, зажглась денница,
Лик мертвой степи заалел;
Заснул шакал, проснулась птица…
Пришли взглянуть — гроб опустел!..
И мироносицы бежали Поведать чудо из чудес:
Что нет Его, чтобы искали!
Сказал: «Воскресну!» — и воскрес!
Бегут. молчат. признать не смеют,
Что смерти нет, что будет час —
Их гробы тоже опустеют,
Пожаром неба осветясь!
Константин Случевский
Святая весть
Светозарною весною —
Днём и в поздний час ночной —
Много песен раздаётся
Над родимой стороной.
Много слышно чудных звуков,
Много вещих голосов —
Над полями, над лугами,
В полутьме глухих лесов.
Много звуков, много песен, —
Но слышней всего с небес
Раздаётся весть святая,
Песня-весть — «Христос воскрес!..»
Покидая свой приют,
Над воскресшею землёю
Хоры ангелов поют;
Пенью ангельскому вторят
Вольных пташек голоса,
Вторят горы, вторят долы,
Вторят тёмные леса, —
Вторят реки, разрывая
Цепи льдистые свои,
Разливая на просторе
Белопенные струи…
Есть старинное преданье,
Что весеннею порой —
В час, когда мерцают звёзды
Полуночною игрой, —
Даже самые могилы
На святой привет небес
Откликаются словами:
«Он воистину воскрес!..»
Аполлон Коринфский
Константин Ушинский
Страстной четверг
Вчера я исповедовался во второй раз в моей жизни. Со страхом пошёл я за ширмочки, где сидел священник в чёрной епитрахили. Перед ним, на аналое, лежали Крест и Евангелие. Сегодня я приобщался и целый день не бегал, а всё сидел возле бабушки и читал ей Евангелие.
Вечером мы ходили на Страсти. Священник посреди церкви читал, как страшно мучили Спасителя. Недаром после каждого Евангелия на клиросе славили долготерпение Твоё, Господи! Все мы стояли с зажжёнными свечами. Кончил священник тем, что похоронили Спасителя и приставили стражу к Его Гробу.
Трудно было выстоять все двенадцать Евангелий, но я выстоял. Вечер был тихий, и мне удалось без фонаря донести домой зажжённую свечу. Бабушка взяла у меня свечу и выжгла на дверях кресты.
Страстная пятница
Сегодня я был на выносе плащаницы и ходил со свечою вокруг церкви. День был ясный: солнышко сильно грело, птички носились у церковной крыши и весело щебетали.
Свечи наши тихо теплились, и мне было как-то грустно, но приятно слушать, как Иосиф обвил чистою плащаницею Тело Спасителя.
Мы не прикладывались сегодня к плащанице, потому что не вытерпели — и утром напились чаю.
Снег ещё белеет кое-где в тени, но на дворе у нас совсем сухо; и весело идти по сухой земле. На реке только чернеет бывшая дорога. Вот бы теперь по ней проехаться! Переправы уже два дня нет. Милое солнышко! Работай прилежнее: помни, что послезавтра праздник.
Страстная суббота
Рано утром, до чая, ходили мы приложиться к плащанице. Утро было ясное, но маленький мороз затянул лужицы льдом. Я всякий раз пробью ледок ногою: хочу помочь солнышку.
Плащаница лежит посреди церкви; кругом горят большие свечи. Кто это положил на плащаницу душистый венок? По углам плащаницы вышиты золотом терновый венок, трость и копьё. Я знаю, зачем они здесь.
Я видел уже сегодня кулич и пасху. Бабушка приготовила по пасочке каждому из нас, и все под рост: моя, конечно, больше всех.
Ах, какая радость! Лёд на реке тронулся. Весело смотреть, как плывут громадные льдины: шумят, сталкиваются, теснятся, взбираются одна на другую. Прощайте, льдинки, до будущего года!
Светлое Воскресение
Я решился не спать эту ночь; но когда стемнело, братья и сестры заснули, то и я, сидя в креслах, задремал, хоть и знал, что в зале накрывали большой стол чистою скатертью и расставляли пасхи, куличи, крашенки и много-много хороших вещей.
Ровно в полночь ударили в соборе в большой колокол; в других церквах ответили, и звон разлился по всему городу. На улицах послышалась езда экипажей и людской говор. Сон мигом соскочил с меня, и мы все отправились в церковь.
На улицах темно; но церковь наша горит тысячами огней и внутри и снаружи. Народу валит столько, что мы едва протеснились. Мамаша не пустила меня с крестным ходом вокруг церкви. Но как обрадовался я, когда наконец за стеклянными дверьми священники появились в блестящих ризах и запели: «Христос воскресе из мёртвых!» Вот уж именно из праздников праздник!
После ранней обедни пошли святить пасхи, и чего только не было наставлено вокруг церкви!
Мы воротились домой, когда уже рассветало. Я похристосовался с нашею нянею: она, бедняжка, больна и в церковь не ходила. Потом все стали разговляться, но меня одолел сон.
Когда я проснулся, яркое солнышко светило с неба и по всему городу гудели колокола.
Мироносицы у Гроба
Спит Сион и дремлет злоба,
Спит во Гробе Царь царей,
За печатью камень Гроба,
Всюду стража у дверей.
Ночь немая сад объемлет,
Стража грозная не спит:
Чуткий слух её не дремлет,
Зорко вдаль она глядит.
Ночь прошла. На Гроб Мессии,
С ароматами в руках,
Шли печальные Марии —
Беспокойство в их чертах,
И тревога их печалит:
Кто могучею рукой
Тяжкий камень им отвалит
От пещеры гробовой?
И глядят, дивятся обе;
Камень сдвинут, Гроб открыт;
И, как мёртвая при Гробе,
Стража грозная лежит.
А во Гробе, полном света,
Кто-то чудный, неземной,
В ризы белые одетый,
Сел на камень гробовой,
Ярче молнии блистанья
Блеск небесного лица!
В страхе вестницы восстанья,
И трепещут их сердца!
«Что вы, робкие, в смятенье? —
Им сказал Пришлец святой, —
С вестью мира и спасенья
Возвращайтеся домой.
Я ниспослан небесами,
Весть я чудную принёс:
Нет Живого с мертвецами;
Гроб уж пуст; Христос воскрес!»
И спешат оттуда жёны,
И с восторгом их уста
Проповедуют Сиону
Воскресение Христа.
М. Еленов
Вербная неделя
Что это сделалось с городом нашим?
Право, совсем не узнаешь его!
Сдернута с неба завеса туманов,
Пo небу блеск, на земле торжество!
С вербами идут толпы за толпами
Шум, экипажей ряды, пестрота,
Машут знаменами малые дети,
Лица сияют, смеются уста!
Точно какой победитель вступает
В город — и всё пробудилось от сна…
Да — Победитель! и вот ему птицы
Словно уж грянули: «Здравствуй, Весна!»
Аполлон Майков
***
По утрам ещё морозит, но весь день стоит тепло
Солнце льёт лучи на землю ослепительно светло.
И, как весть весны пришедшей,
под дыханьем теплоты,
Расцвели и запушились вербы белые цветы.
Верба, верба — наша пальма —
ты на вид совсем проста!
Но тобою мы встречаем к нам грядущего Христа.
Потому и отдаём мы каждый год, весною, вновь
Белой вербе нашу нежность, нашу ласку и любовь.
Милий Стремин
Вербы
Вербы овеяны
Ветром нагретым,
Нежно взлелеяны
Утренним светом.
Ветви пасхальные,
Нежно-печальные,
Смотрят весёлыми,
Шепчутся с пчёлами.
Кладбище мирное
Млеет цветами,
Пение клирное
Льётся волнами.
Светло-печальные
Песни пасхальные,
Сердцем взлелеяны,
Вечным овеяны.
Константин Бальмонт
Красота
Одна есть в мире красота —
Любви, печали, отреченья
И добровольного мученья
За нас распятого Христа.
Константин Бальмонт
Благовест
Я ждал его с понятным нетерпеньем,
Восторг святой в душе своей храня,
И сквозь гармонию молитвенного пенья
Он громом неба всколыхнул меня.
Издревле благовест над Русскою землёю
Пророка голосом о небе нам вещал;
Так солнца луч весеннею порою
К расцвету путь природе освещал.
К тебе, о Боже, к Твоему престолу,
Где правда, Истина светлее наших слов,
Я путь держу по Твоему глаголу,
Что слышу я сквозь звон колоколов.
Константин Бальмонт
Солнце плыло из-за утренней зари,
Мироносицы ко Гробу тихо шли.
…
Ароматы держат в трепетных руках.
Выплывает солнце в медленных лучах…
…
Ангел белый над Гробницей Божьей встал,
Мироносицам испуганным сказал:
— Не ищите Иисуса: Он воскрес,
Он на Небе и опять сойдёт с Небес.
Сергей Городецкий
Василий Никифоров-Волгин
Двенадцать Евангелий
До звона к чтению двенадцати Евангелий я мастерил фонарик из красной бумаги, в котором понесу свечу от страстей Христовых. Этой свечой мы затеплим лампаду и будем поддерживать в ней неугасимый огонь до Вознесения.
— Евангельский огонь, — уверяла мать, — избавляет от скорби и душевной затеми!
Фонарик мой получился до того ладным, что я не стерпел, чтобы не сбегать к Гришке, показать его. Тот зорко осмотрел его и сказал:
— Ничего себе, но у меня лучше!
При этом он показал свой, окованный жестью и с цветными стёклами.
— Такой фонарь, — убеждал Гришка, — в самую злющую ветрюгу не погаснет, а твой не выдержит!
Я закручинился: неужели не донесу до дома святого огонька?
Свои опасения поведал матери. Она успокоила:
— В фонаре-то не хитро донести, а ты попробуй по-нашему, по-деревенскому, — в руках донести. Твоя бабушка, бывало, за две версты, в самую ветрень, да полем, несла четверговый огонь и доносила!
Предвечерье Великого четверга было осыпано золотистой зарёй. Земля холодела, и лужицы затягивались хрустящей заледью. И была такая тишина, что я услышал, как галка, захотевшая напиться из лужи, разбила клювом тонкую заморозь.
— Тихо-то как! — заметил матери.
Она призадумалась и вздохнула:
— В такие дни всегда… Это земля состраждет страданиям Царя Небесного!..
Нельзя было не вздрогнуть, когда по тихой земле прокатился круглозвучный удар соборного колокола. К нему присоединился серебряный, как бы грудной звон Знаменской церкви, ему откликнулась журчащим всплеском Успенская церковь, жалостным стоном Владимирская и густой воркующей волной Воскресенская церковь.
От скользящего звона колоколов город словно плыл по голубым сумеркам, как большой корабль, а сумерки колыхались, как завесы во время ветра, то в одну сторону, то в другую.
Начиналось чтение двенадцати Евангелий. Посередине церкви стояло высокое Распятие. Перед ним аналой. Я встал около креста, и голова Спасителя в терновом венце показалась особенно измученной. По складам читаю славянские письмена у подножия креста: «Той язвен бысть за грехи наша, и мучен бысть за беззакония наша».
Я вспомнил, как Он благословлял детей, как спас женщину от избиения камнями, как плакал в саду Гефсиманском всеми оставленный, — и в глазах моих засумерничало, и так хотелось уйти в монастырь. После ектеньи, в которой трогали слова: «О плавающих, путешествующих, недугующих и страждущих Господу помолимся», — на клиросе запели, как бы одним рыданием:
«Егда славнии ученицы на умовении вечери просвеща-хуся».
У всех зажглись свечи, и лица людей стали похожими на иконы при лампадном свете, — световидные и милостивые.
Из алтаря, по широким унывным разливам четвергового тропаря вынесли тяжёлое, в чёрном бархате Евангелие и положили на аналой перед Распятием. Всё стало затаённым и слушающим. Сумерки за окнами стали синее и задумнее.
С неутомимой скорбью был положен «начал» чтения первого Евангелия «Слава страстем Твоим, Господи». Евангелие длинное-длинное, но слушаешь его без тяготы, глубоко вдыхая в себя дыхание и скорбь Христовых слов. Свеча в руке становится тёплой и нежной. В её огоньке тоже живое и настороженное.
Во время каждения читались слова, как бы от имени Самого Христа.
«Людие мои, что сотворих вам, или чем вам стужих, слепцы ваша просветих, прокаженныя очистих, мужа суща на одре возставих. Людие мои, что сотворих вам и что ми воздаете? За манну желчь, за воду оцет, за еже любити мя, ко кресту мя пригвоздиша».
В этот вечер, до содрогания близко, видел, как взяли Его воины, как судили, бичевали, распинали и как Он прощался с Матерью.
«Слава долготерпению Твоему, Господи».
После восьмого Евангелия три лучших певца в нашем городе встали в нарядных синих кафтанах перед Распятием и запели «светилен».
«Разбойника благоразумного во единем часе раеви сподобил еси, Господи; и мене Древом крестным просвети и спаси».
С огоньками свечей вышли из церкви в ночь. Навстречу тоже огни — идут из других церквей. Под ногами хрустит лед, гудит особенный предпасхальный ветер, все церкви трезвонят, с реки доносится ледяной треск, и на чёрном небе, таком просторном и божественно-мощном, много звёзд.
— Может быть, и там… кончили читать двенадцать Евангелий, и все святые несут четверговые свечи в небесные свои горенки?
***
«Христос воскрес!» — всего два слова,
Но благодати сколько в них!
Мы неземным блаженством снова
Озарены в сердцах твоих.
Забыты скорби и страданья,
Забыты горе и нужда,
Умолкли стоны и роптанья,
Исчезли зависть и вражда…
Все лица радостью сияют,
Сердца свободны от страстей.
Так чудодейственно влияют
Слова святые на людей!..
Христос воскрес!..
О миг священный!..
О чудо, выше всех чудес,
Какие были во вселенной!..
Христос воскрес!
Христос воскрес!
Павел Потехин
Христос
Он идёт путём жемчужным
По садам береговым,
Люди заняты ненужным,
Люди заняты земным.
«Здравствуй, пастырь! Рыбарь, здравствуй!
Вас зову я навсегда,
Чтоб блюсти иную паству
И иные невода.
Лучше ль рыбы или овцы
Человеческой души?
Вы, небесные торговцы,
Не считайте барыши!
Ведь не домик в Галилее
Вам награда за труды, —
Светлый рай, что розовее
Самой розовой звезды.
Солнце близится к притину,
Слышно веянье конца,
Но отрадно будет Сыну
В Доме Нежного Отца».
Не томит, не мучит выбор,
Что пленительней чудес?!
И идут пастух и рыбарь
За искателем небес.
Николай Гумилёв
***
Сохнет стаявшая глина,
На сугорьях гниль опёнок.
Пляшет ветер по равнинам,
Рыжий ласковый ослёнок.
Пахнет вербой и смолою.
Синь то дремлет, то вздыхает.
У лесного аналоя
Воробей Псалтирь читает.
Прошлогодний лист в овраге
Средь кустов — как ворох меди.
Кто-то в солнечной сермяге
На ослёнке рыжем едет.
Прядь волос нежней кудели,
Но лицо его туманно.
Никнут сосны, никнут ели
И кричат ему: «Осанна!»
Сергей Есенин
Василий Никифоров-Волгин
Плащаница
Великая пятница пришла вся запечаленная. Вчера была весна, а сегодня затучило, заветрило и потяжелело.
— Будут стужи и метели, — зябко уверял нищий Яков, сидя у печки, — река сегодня шу-у-мная! Колышень по ней так и ходит! Недобрый знак!
По издавнему обычаю, до выноса плащаницы не полагалось ни есть, ни пить, в печи не разжигали огня, не готовили пасхальную снедь, — чтобы вид скоромного не омрачал душу соблазном.
— Ты знаешь, как в древних сказах величали Пасху? — спросил меня Яков. — Не знаешь. «Светозар-День». Хорошие слова были у стариков. Премудрые!
Он опустил голову и вздохнул:
— Хорошо помереть под Светлое! Прямо в рай пойдёшь. Все грехи сымутся!
— Хорошо-то оно хорошо, — размышлял я, — но жалко! все же хочется раньше разговеться и покушать разных разностей… посмотреть, как солнце играет… яйца покатать, в колокола потрезвонить!..
В два часа дня стали собираться к выносу плащаницы. В церкви стояла гробница Господа, украшенная цветами. По левую сторону от неё поставлена большая старая икона «Плач Богородицы». Матерь Божия будет смотреть, как погребают Её Сына, и плакать… А Он будет утешать Её словами:
«Не рыдай Мене, Мати, зрящи во гробе. Возстану бо и прославлюся…»
Рядом со мною стал Витька. Озорные глаза его и бойкие руки стали тихими. Он посуровел как-то и призадумался. Подошёл к нам и Гришка. Лицо и руки его были в разноцветных красках.
— Ты что такой мазаный? — спросил его.
Гришка посмотрел на руки и с гордостью ответил:
— Десяток яиц выкрасил!
— У тебя и лицо-то в красных и синих разводах! — указал Витька.
— Да ну?! Поплюй и вытри!
Витька отвёл Гришку в сторону, наплевал в ладонь и стал утирать Гришкино лицо и ещё пуще размазал его.
Девочка с длинными белокурыми косами, вставшая неподалёку от нас, взглянула на Гришку и засмеялась.
— Иди, вымойся, — шепнул я ему, — нет сил смотреть на тебя. Стоишь как зебра!
На клиросе запели стихиру, которая объяснила мне, почему сегодня нет солнца, не поют птицы и по реке ходит колышень:
«Вся тварь изменяшеся страхом, зрящи Тя на кресте висима Христе Солнце омрачашася, и земли основания со-трясахуся, вся сострадаху Создавшему вся. Волею нас ради претерпевый, Господи, слава Тебе». Время приближалось к выносу плащаницы.
Едва слышным озёрным чистоплеском трогательно и нежно запели: «Тебе одеющагося светом яко ризою, снем Иосиф с древа с Никодимом, и видев мертва, нага, непогре-бенна, благосердый плач восприим».
От свечки к свечке потянулся огонь, и вся церковь стала похожа на первую утреннюю зарю. Мне очень захотелось зажечь свечу от девочки, стоящей впереди меня, той самой, которая рассмеялась при взгляде на Гришкино лицо.
Смущенный и красный, прикоснулся свечой к ее огоньку, и рука моя вздрогнула. Она взглянула на меня и покраснела.
Священник с дьяконом совершали каждение вокруг престола, на котором лежала плащаница. При пении «Благообразный Иосиф» начался вынос её на середину церкви, в уготованную для неё гробницу. Батюшке помогали нести плащаницу самые богатые и почётные в городе люди, и я подумал: «Почему богатые? Христос бедных людей любил больше!»
Батюшка говорил проповедь, и я опять подумал: «Не надо сейчас никаких слов. Всё понятно, и без того больно ».
Невольный грех осуждения перед Гробом Господним смутил меня, и я сказал про себя: «Больше не буду».
Когда всё было кончено, то стали подходить прикладываться к плащанице, и в это время пели:
«Приидите, ублажим Иосифа Приснопамятного, в нощи к Пилату пришедшего… Даждь ми сего страннаго, его же ученик лукавый на смерть предаде…»
В большой задуме я шёл домой и повторял глубоко погрузившиеся в меня слова:
«Поклоняемся Страстем Твоим Христе и святому Воскресению».
Великая суббота
В этот день, с самого зарания, показалось мне, что старый сарай напротив нашего окна как бы обновился. Стал смотреть на дома, заборы, палисадник, складницу берёзовых дров под навесом, на метлу с сизыми прутиками в засолнеченных руках дворника Давыдки, и они показались обновлёнными. Даже камни на мостовой были другими. Но особенно возрадованно выглядели петухи с курами. В них было пасхальное.
В комнате густо пахло наступающей Пасхой. Помогая матери стряпать, я опрокинул на пол горшок с варёным рисом, и меня «намахали» из дому:
— Иди лучше к обедне! — выпроваживала меня мать. — Редкостная будет служба… Во второй раз говорю тебе: когда вырастешь, то такую службу поминать будешь.
Я зашёл к Гришке, чтобы и его зазвать в церковь, но тот отказался:
— С тобою сегодня не пойду! Ты меня на вынос плащаницы зеброй полосатой обозвал! Разве я виноват, что яичными красками тогда перемазался?
В этот день церковь была как бы высветленной, хотя и стояла ещё плащаница и духовенство служило в чёрных погребальных ризах, но от солнца, лежащего на церковном полу, шла уже Пасха. У плащаницы читали «часы», и на амвоне много стояло исповедников.
До начала обедни я вышел в ограду. На длинной скамье сидели богомольцы и слушали долгополого старца в кожаных калошах:
— Дивен Бог во святых своих, — выкруглял он тернистые слова. — Возьмём к примеру преподобного Макария Александрийского, его же память празднуем 19 января. Однажды приходит к нему в пустынное безмолвие медведица с медвежонком. Положила его у ног святого и как бы заплакала…
«Что за притча? » — думает преподобный. Нагинается он к малому зверю и видит: слепой он! Медвежонок-то! Понял преподобный, почто пришла к нему медведица! Умилился он сердцем, перекрестил слепенького, погладил его и совершилось чудо: медвежонок прозрел!
— Скажи на милость! — сказал кто-то от сердца.
— Это ещё не всё, — качнул головою старец, — на другой день приносит медведица овечью шкуру. Положила её к ногам преподобного Макария и говорит ему глазами: «Возьми от меня в дар, за доброту твою.»
Литургия Великой субботы воистину была редкостной. Она началась как всенощное бдение с пением вечерних песен. Когда пропели «Свете тихий», то к плащанице вышел чтец в чёрном стихаре и положил на аналой большую воском закапанную книгу.
Он стал читать у Гроба Господня шестнадцать паремий. Больше часа читал он о переходе евреев через Чермное море, о жертвоприношении Исаака, о пророках, провидевших через века пришествие Спасителя, крестные страдания Его, погребение, Воскресение. Долгое чтение пророчеств чтец закончил высоким и протяжным пением: «Господа пойте, и превозносите во вся веки.» Это послужило как бы вспо-лощным колоколом. На клиросе встрепенулись, зашуршали нотами и грянули волновым заплеском: «Господа пойте и превозносите во вся веки.» Несколько раз повторил хор эту песню, а чтец восклицал сквозь пение такие слова, от которых вспомнил я слышанное выражение: «боготканые глаголы». Благословите солнце и луна… Благословите дождь и роса… Благословите нощи и дни… Благословите молнии и облацы… Благословите моря и реки… Благословите птицы небесныя… Благословите звери и вси скоти…
Перед глазами встала медведица со слепым медвежонком, пришедшая к святому Макарию:
— Благословите звери!..
«Поим Господеви! Славно бо прославися!» Пасха! Это она гремит в боготканых глаголах: «Господа пойте, и превозносите во вся веки!»
После чтения Апостола вышли к плащанице три певца в синих кафтанах. Они земно поклонились лежащему во гробе и запели: «Воскресни Боже, суди земли, яко Ты наследиши во всех языцех».
Во время пения духовенство в алтаре совлачало с себя чёрные страстные ризы и облекалось во всё белое. С престола, жертвенника и аналоев снимали чёрное и облекали их в белую серебряную парчу.
Это было до того неожиданно и дивно, что я захотел сейчас же побежать домой и обо всём этом диве рассказать матери…
Как ни старался сдерживать восторга своего, ничего поделать с собою не мог.
Надо рассказать матери. сейчас же!
Прибежал, запыхавшись, домой, и на пороге крикнул:
— В церкви всё белое! Сняли чёрное, и кругом — одно белое. и вообще Пасха!
Ещё что-то хотел добавить, но не вышло, и опять побежал в церковь. Там уж пели особую херувимскую песню, которая звучала у меня в ушах до наступления сумерек:
«Да молчит всякая плоть человеча и да стоит со страхом и трепетом и ничтоже земное в себе да помышляет. Царь бо царствующих и Господь Господствующих приходит закла-тися и датися в снедь верным.»
Христос воскрес!
Христос воскрес! Он Царь миров,
Царей могучих Повелитель,
Он — весь смиренье, весь — любовь,
За грешный мир святую кровь
Пролил как ангел — Искупитель!
Христос воскрес! Он людям дал
Завет святого всепрощенья,
Он падшим милость даровал
И за святые убежденья
Велел страдать, как сам страдал!
Христос воскрес! Он возвестил,
Что на земле все люди — братья,
Он мир любовью обновил,
Он на Кресте врагов простил,
И нам открыл свои объятья!
Христос воскрес! Христос воскрес!
Пусть эти радостные звуки,
Как пенье ангелов с небес,
Рассеют злобу, скорби, муки!
Соединим все братски руки,
Обнимем всех! Христос воскрес!
Константин Роше
Хвала Воскресшему
Хвалите Господа с небес
И пойте непрестанно:
Исполнен мир Его чудес
И славой несказанной.
Хвалите сонм бесплотных сил
И ангельские лики:
Из мрака скорбного могил
Свет воссиял великий.
Хвалите Господа с небес,
Холмы, утёсы, горы!
Осанна! Смерти страх исчез,
Светлеют наши взоры.
Хвалите Бога, моря даль
И океан безбрежный!
Да смолкнут вякая печаль
И ропот безнадежный!
Хвалите Господа с небес
И славьте, человеки!
Воскрес Христос! Христос воскрес!
И смерть попрал навеки!
К. Р. (Великий князь Константин Романов)
***
Тебе, Воскресшему, благодаренье!
Минула ночь, и новая заря
Да знаменует миру обновленье,
В сердцах людей любовию горя.
Хвалите Господа с Небес
И пойте непрестанно:
Исполнен мир Его чудес
И славы несказанной.
Хвалите сонм бесплотных сил
И ангельские лики:
Из мрака скорбного могил
Свет воссиял великий.
Хвалите Господа с Небес,
Холмы, утесы, горы!
Осанна! Смерти страх исчез,
Светлеют наши взоры.
Хвалите Бога, моря даль
И океан безбрежный!
Да смолкнут всякая печаль
И ропот безнадежный!
Хвалите Господа с Небес
И славьте, человеки!
Воскрес Христос! Христос воскрес!
И смерть попрал навеки!
К. Р. (Великий князь Константин Романов)
Молитва
Научи меня, Боже, любить
Всем умом Тебя, всем помышленьем,
Чтоб и душу Тебе посвятить
И всю жизнь с каждым сердца биеньем.
Научи Ты меня соблюдать
Лишь Твою милосердую волю,
Научи никогда не роптать
На свою многотрудную долю.
Всех, которых пришёл искупить
Ты Своею Пречистою Кровью,
Бескорыстной, глубокой любовью
Научи меня, Боже, любить!
К. Р. (Великий князь Константин Романов)
Христос воскресе!
Христос воскресе! Люди-братья!
Друг друга в тёплые объятья
Спешите радостно принять!
Забудьте ссоры, оскорбленья,
Да светлый праздник Воскресенья
Ничто не будет омрачать.
Христос воскресе! Ад трепещет,
И солнце вечной правды блещет
Над обновлённою землей:
И вся вселенная согрета
Лучом Божественного света.
Вкушает радость и покой.
Христос воскресе! День священный!..
Греми во всех концах вселенной Творцу немолчная хвала!
Минули скорби и печали,
Греха оковы с них ниспали,
Душа отпрянула от зла.
Прот. Василий Бажанов
Василий Никифоров-Волгин
Канун Пасхи
Утро Великой субботы запахло куличами. Когда мы ещё спали, мать хлопотала у печки. В комнате прибрано к Пасхе: на окнах висели снеговые занавески, и на образе «Двунадесятых праздников» с Воскресением Христовым в середине висело длинное, петушками вышитое полотенце. Было часов пять утра, и в комнате стоял необыкновенной нежности янтарный свет, никогда не виданный мною. Почему-то представилось, что таким светом залито Царство Небесное… Из янтарного он постепенно превращался в золотистый, из золотистого в румяный, и наконец на киотах икон заструились солнечные жилки, похожие на соломинки.
Увидев меня проснувшимся, мать засуетилась.
— Сряжайся скорее! Буди отца. Скоро заблаговестят к Спасову погребению!
Никогда в жизни я не видел ещё такого великолепного чуда, как восход солнца!
Я спросил отца, шагая с ним рядом по гулкой и свежей улице:
— Почему люди спят, когда рань так хороша?
Отец ничего не ответил, а только вздохнул. Глядя на это утро, мне захотелось никогда не отрываться от земли,
а жить на ней вечно, — сто, двести, триста лет, и чтобы обязательно столько жили и мои родители. А если доведется умереть, чтобы и там, на полях Господних, тоже не разлучаться, а быть рядышком друг с другом, смотреть с синей высоты на нашу маленькую Землю, где прошла наша жизнь, и вспоминать ее.
— Тять! На том свете мы все вместе будем?
Не желая, по-видимому, огорчать меня, отец не ответил прямо, а обиняком (причем крепко взял меня за руку):
— Много будешь знать, скоро состаришься! — а про себя прошептал со вздохом: «Расстанная наша жизнь!»
Над Гробом Христа совершалась необыкновенная заупокойная служба. Два священника читали поочередно «непорочны», в дивных словах оплакивавшие Господню смерть:
«Иисусе, спасительный Свете, во гробе темном скрылся еси: о несказаннаго и неизречённого терпения!»
«Под землею скрылся еси, яко солнце ныне, и нощию смертною покровен был еси, но возсияй Светлейше Спасе».
Совершали каждение, отпевали почившего Господа и опять читали «непорочны».
«Зашел еси Светотворче, и с Тобою зайде Свет солнца».
«В одежду поругания, украситель всех, облекавши, иже небо утверди и землю украси чудно!»
С клироса вышли певчие. Встали полукругом около плащаницы и после возгласа священника: «Слава Тебе показавшему нам Свет» запели «великое славословие» — «Слава в вышних Богу…»
Солнце уже совсем распахнулось от утренних одеяний и засияло во всём своём диве. Какая-то всполошная птица ударилась клювом об оконное стекло, и с крыш побежали бусинки от ночного снега.
При пении похоронного, «с завоем», — «Святый Боже», при зажжённых свечах стали обносить плащаницу вокруг церкви, и в это время перезванивали колокола.
На улице ни ветерка, ни шума, земля мягкая, — скоро она совсем пропитается солнцем…
Когда вошли в церковь, то все пахли свежими яблоками.
Я услышал, как кто-то шепнул другому:
— Семиградский будет читать!
Спившийся псаломщик Валентин Семиградский, обитатель ночлежного дома, славился редким «таланом» потрясать слушателей чтением паремий и Апостола. В большие церковные дни он нанимался купцами за три рубля читать в церкви. В длинном, похожем на подрясник сюртуке Семиградский, с большою книгою в дрожащих руках, подошел к плащанице. Всегда темное лицо его, с тяжелым мохнатым взглядом, сейчас было вдохновенным и светлым.
Широким, крепким раскатом он провозгласил:
«Пророчества Иезекиилева чтение.»
С волнением и чуть ли не со страхом читал он мощным своим голосом о том, как пророк Иезекииль видел большое поле, усеянное костями человеческими, и как он в тоске спрашивал Бога: «Сыне человеч! Оживут ли кости сии?» И очам пророка представилось — как зашевелились мертвые кости, облеклись живою плотью и. встал перед ним «велик собор» восставших из гробов.
С погребения Христа возвращались со свечками. Этим огоньком мать затепляла «на помин» усопших сродников лампаду перед родительским благословением Казанской Божией Матери. В доме горело уже два огня. Третью лампаду, — самую большую и красивую, из красного стекла, — мы затеплим перед пасхальной заутреней.
— Если не устал, — сказала мать, приготовляя творожную пасху («Ах, поскорее бы разговенье!» — подумал я, глядя на сладкий соблазный творог), — то сходи сегодня и к обедне. Будет редкостная служба! Когда вырастешь, то такую службу поминать будешь!
На столе лежали душистые куличи с розовыми бумажными цветами, красные яйца и разбросанные прутики вербы. Всё это освещалось солнцем, и до того стало весело мне, что я запел:
— Завтра Пасха! Пасха Господня.
Воскресная школа
«Свет да будет!» — Божья сила
Изрекла — и мрак исчез.
И для всех зажглись светила
В беспредельности небес.
Сам Христос — учитель братства
Тот, Кем наша жизнь крепка,
От духовного богатства
Не отторгнул бедняка.
Не лишил его ученья
И святых своих чудес —
Он, что умер средь мученья
И на третий день воскрес.
Воскресеньем Он прославил
Свой всецарственный престол,
Он воскрес, а нам оставил
Слово, грамоту, глагол,
И Воскресшего глаголы —
Вечной жизни в нас залог,
Он — глава воскресной школы,
Он — всеграмотности Бог!
Будь же, грамотность родная,
Делом веры и Любви!
Восклицаем, начиная:
«Царь Небесный! Благослови!»
Владимир Бенедиктов
Иван Шмелев
Лето Господне
(Отрывок)
Огненный змеи взметнулся, разорвался на много змеи, взлетел по куполу до креста… и там растаял. В чёрном небе алым крестом воздвигалось! Сияют кресты на крыльях, у карнизов. На белой церкви светятся мягко, как молочком, матово-белые кубастики, розовые кресты меж ними, зелёные и голубые звёзды. Сияет «X. В.» На пасочной палатке тоже пунцовый крестик. Вспыхивают бенгальские огни, бросают на стены тени — кресты, хоругви, шапку архиерея, его трикирий. И всё накрыло великим гулом, чудесным звоном из серебра и меди.
— Хрис-тос воскре-се из мёртвых…
— Ну, Христос воскресе… — нагибается ко мне радостный, милый Горкин.
Трижды целует и ведет к нашим в церковь. Священно пахнет горячим воском и можжевельником.
…Сме-ртию смерть… по-пра-ав!..
Звон в рассвете неумолкаемый. В солнце и звоне утро. Пасха, красная…
…Я рассматриваю подаренные мне яички. Вот хрусталь-ное-золотое, через него — всё волшебное. Вот — с растягивающимся жирным червячком: у него чёрная головка, чёрные глазки бусинки и язычок из алого суконца. С солдатиками, с уточками, резное-костяное… И вот фарфоровое, отца. Чудесная панорамка в нём. За розовыми и голубыми цветочками бессмертника и мохом, за стёклышком в голубом ободке видится в глубине картинка: белоснежный Христос с хоругвью воскрес из Гроба. Рассказывала мне няня, что если смотреть за стёклышко, долго-долго, увидишь живого ангелочка. Усталый от строгих дней, от ярких огней и звонов, я вглядываюсь за стёклышко. Мреет в моих глазах, — и чудится мне, в цветах, — живое, неизъяснимо-радостное, святое… — Бог?.. Не передать словами. Я прижимаю к груди яичко, — и усыпляющий перезвон качает меня во сне.
— Поздняя у нас нонче Пасха, со скворцами, — говорит мне Горкин, — как раз с тобой подгадали для гостей. Слышишь, как поклычивает?
Мы сидим на дворе, на бревнах, и, подняв головы, смотрим на новенький скворешник. Такой он высокий, светлый, из свеженьких дощечек, и такой яркий день, так ударяет солнце, что я ничего не вижу, будто бы он растаял, — только слепящий блеск. Я гляжу в кулачок и щурюсь. На высоком шесте, на высоком хохле амбара, в мреющем блеске неба, сверкает домик, а в нём скворцы. Кажется мне чудесным: скворцы, живые! Скворцов я знаю, в клетке у нас в столовой, от Солодовкина, — такой знаменитый птичник, — но эти скворцы, на воле, кажутся мне другими. Не Горкин ли их сделал? Эти скворцы чудесные.
— Это твои скворцы? — спрашиваю я Горкина.
— Какие мои, вольные, Божьи скворцы, всем на счастье. Три года не давались, а вот на свеженькое-то и прилетели. Что такое, думаю, нет и нет! Дай, спытаю, не подманю ли… Вчера поставили — тут как тут.
Вчера мы с Горкиным «сняли счастье». Примета такая есть: что-то скворешня скажет? Сняли скворешник старый, а в нём подарки! Даже и Горкин не ожидал: гривенничек серебряный и кольцо! Я даже не поверил. Говорю Горкину:
— Это ты мне купил для Пасхи?
Он даже рассердился, плюнул.
— Вот те Христос, — даже закрестился, а он никогда не божится, — что я, шутки с тобой шучу? Ему, дурачку, счастье Господь послал, а он ещё ломается!.. Скворцы сколько, может, годов на счастье тебе старались, а ты…
Он позвал плотников, сбежался весь двор, и все дивились: самый-то настоящий гривенничек и медное колечко с голубым камешком. Стали просить у Горкина. Трифоныч давал рублик, чтобы отдал для счастья, и я поверил. Все говорили, что это от Бога счастье.
…Двор затихает, дремлется. Я смотрю через золотистое хрустальное яичко. Горкин мне подарил, в заутреню. Всё золотое, всё: и люди золотые, и серые сараи золотые, и сад, и крыши, и видная хорошо скворешня, — что принесёт на счастье? — и небо золотое, и вся земля. И звон немолчный кажется золотым мне тоже, как всё вокруг.
Василий Никифоров-Волгин
Светлая заутреня
<…> Ночь без единой звезды, без ветра и как бы страшная в своей необычности и огромности. По тёмной улице плыли куличи в белых платках — только они были видны, а людей как бы и нет.
В полутёмной церкви, около плащаницы стоит очередь охотников почитать Деяния апостолов. Я тоже присоединился. Меня спросили:
— Читать умеешь?
— Умею.
— Ну, так начинай первым!
Я подошёл к аналою и стал выводить по складам: «Первое убо слово сотворих о Феофиле» — и никак не мог выговорить «Феофил». Растерялся, смущённо опустил голову и перестал читать. Ко мне подошли и сделали замечание:
— Куда ж ты лезешь, когда читать не умеешь?
— Попробовать хотел!..
— Ты лучше куличи пробуй, — и оттеснили меня в сторону.
В церкви не стоялось. Вышел в ограду и сел на ступеньку храма.
— Где-то сейчас Пасха? — размышлял я. — Витает ли на небе или ходит за городом, в лесу, по болотным кочкам, сосновым остинкам, подснежникам, вересковыми и можже-вельными тропинками, и какой имеет образ? Вспомнился мне чей-то рассказ, что в ночь на Светлое Христово Воскресение спускается с неба на землю лествица, и по ней сходит к нам Господь со святыми апостолами, преподобными, страстотерпицами и мучениками. Господь обходит землю; благословляет поля, леса, озёра, реки, птиц, человека, зверя и всё сотворенное святой Его волей, а святые поют: «Христос воскресе из мертвых…» Песня святых зёрнами рассыпается по земле, и от этих зёрен зарождаются в лесах тонкие душистые ландыши.
Время близилось к полночи. Ограда всё гуще и полнее гудит говором. Из церковной сторожки кто-то вышел с фонарем.
— Идёт, идёт! — неистово закричали ребята, хлопая в ладоши.
— Кто идёт?
— Звонарь Лександра! Сейчас грохнет!
И он грохнул.
От первого удара колокола по земле словно большое серебряное колесо покатилось, а когда прошёл гуд его, покатилось другое, а за ним третье, и ночная пасхальная тьма закружилась в серебряном гудении всех городских церквей.
Меня приметил в темноте нищий Яков.
— Светловещанный звон! — сказал он и несколько раз перекрестился.
В церкви начали служить «великую полунощницу». Пели «Волною морскою». Священники в белых ризах подняли плащаницу и унесли в алтарь, где она будет лежать на престоле, до праздника Вознесения. Тяжелую золотую гробницу с грохотом отодвинули в сторону, на обычное своё место, и в грохоте этом тоже было значительное, пасхальное, — словно отваливали огромный камень от Гроба Господня.
Я увидал отца с матерью. Подошёл к ним и сказал:
— Никогда не буду обижать вас! — прижался к ним и громко воскликнул: — Весело-то как!
А радость пасхальная всё ширилась, как Волга в половодье, про которое не раз отец рассказывал. Весенними деревьями на солнечном поветрии заколыхались высокие хоругви. Стали готовиться к крестному ходу вокруг церкви. Из алтаря вынесли серебряный запрестольный крест, золотое Евангелие, огромный круглый хлеб — артос, заулыбались поднятые иконы, и у всех зажглись красные пасхальные свечи.
Наступила тишина. Она была прозрачной, и такой лёгкой, если дунуть на неё, то заколеблется паутинкой. И среди этой тишины запели: «Воскресение Твое, Христе Спасе, ан-гели поют на небеси». И под эту воскрыляющую песню заструился огнями крестный ход. Мне наступили на ногу, капнули воском на голову, но я почти ничего не почувствовал и подумал: «так полагается» — Пасха! Пасха Господня! — бегали по душе солнечные зайчики. Тесно прижавшись друг к другу, ночными потёмками, по струям воскресной песни, осыпаемые трезвоном и обогреваемые огоньками свечей, мы пошли вокруг белозорной от сотни огней церкви и остановились в ожидании у крепко закрытых дверей. Смолкли колокола. Сердце затаилось. Лицо запылало жаром. Земля куда-то исчезла — стоишь не на ней, а как бы на синих небесах. А люди? Где они? всё превратилось в ликующие пасхальные свечи!
И вот то огромное, чего охватить не мог вначале, — свершилось! Запели «Христос воскресе из мёртвых».
Три раза пропели «Христос воскресе», и перед нами распахнулись створки высокой двери. Мы вошли в воскресший храм, — и перед глазами, в сиянии паникадил, больших и малых лампад, в блёстках серебра, золота и драгоценных каменьев на иконах, в ярких бумажных цветах на куличах, — вспыхнула Пасха Господня! Священник, окутанный кадильным дымом, с заяснившимся лицом, светло и громко воскликнул: «Христос воскресе», и народ ответил ему грохотом спадающего с высоты тяжёлого льдистого снега — «Воистину воскресе».
Рядом очутился Гришка. Я взял его за руки и сказал:
— Завтра я подарю тебе красное яйцо! Самое наилучшее! Христос воскресе!
Неподалеку стоял и Федька. Ему тоже пообещал красное яйцо. Увидел дворника Давыда, подошёл к нему и сказал:
— Никогда не буду называть тебя «подметалой-мучени-ком». Христос воскресе!
А по церкви молниями летали слова пасхального канона. Что ни слово, то искорка весёлого быстрого огня:
«Небеса убо достойно да веселятся, земля же да радуется, да празднует же мир видимый же весь и невидимый, Христос бо возста, веселие вечное».
Сердце мое зашлось от радости, — около амвона увидел девочку с белокурыми косами, которую приметил на выносе плащаницы! Сам не свой подошёл к ней и, весь зардевшись, опустив глаза, я прошептал:
— Христос воскресе!
Она смутилась, уронила из рук свечечку, тихим пламенем потянулась ко мне, и мы похристосовались… а потом до того застыдились, что долго стояли с опущенными головами.
А в это время с амвона гремело пасхальное слово Иоанна Златоуста:
«Аще кто благочестив и боголюбив, да насладится сего доброго и светлого торжества: воскресе Христос, и жизнь жительствует!»
Колокола
Гулко звуки колокольные
Улетают в твердь небес
За луга, за степи вольные,
За дремучий тёмный лес.
Миллиардом звуков радостных Льёт певучая волна…
Вся мгновений дивных, сладостных
Ночь пасхальная полна,
В них, в тех звуках — миг прощенья,
Злобе суетной — конец.
Беспредельного смиренья
И любви златой венец,
В них — молитвы бесконечные,
Гимнов дивные слова.
В них печаль и слёзы вечные
Смыты кровью Божества.
В них земли восторг таинственный
И святой восторг небес,
В них Бессмертный и Единственный
Бог воистину воскрес!
Лидия Чарская
Александр Куприн
Пасхальные колокола
Быстро-быстро промчались впечатления вчерашнего дня и Великои ночи: плащаница в суровой холодной темноте собора, воздержание от еды до разговения, дорога в церковь, в тишине и теплоте апрельского синего вечера, заутреня, крестный ход, ликующая встреча восставшего из Гроба Христа, восторженное пение хора, подвижная, радостная служба, клир в светлых сияющих парчовых ризах, блеск тысяч свечей, сияющие лица, поцелуи; чудесная дорога домой, когда так нежно сливаются в душе усталость и блаженство, дома огни, добрый смех, яйца, кулич, пасха, ветчина… глаза слипаются; в доме много народа, поэтому тебе стелют постель на трех стульях, поставленных рядком; погружаешься в сон, как камень падает в воду.
Утром проснулся я, и первое, ещё не осознанное впечатление большой — нет! — огромной радости, которой как будто бы пронизан весь свет: люди, звери, вещи, небо и земля. Побаливает затылок, также спина и ребра, помятые спаньем в неудобном положении на жёсткой подстилке, на своей же кадетской шинельке с медными пуговицами. Но что за беда? Солнце заливает тёплым текучим золотом всю комнату, расплескиваясь на обойном узоре. Господи! Как ещё велик день впереди, со всеми прелестями каникул и свободы, с невинными чудесами, которые тебя предупредительно ждут на каждом шагу!
Как невыразимо вкусен душистый чай (лянсин императорский!) с шафранным куличом и с пасхой, в которой каких только нет приправ: и марципан, и коринка, и изюм, и ваниль, и фисташки. Но ешь и пьёшь наспех. Неотразимо зовёт улица, полная света, движения, грохота, весёлых криков и колокольного звона. Скорее, скорее!
На улице сухо, но волнующе, по-весеннему, пахнет камнем тротуаров и мостовой, и как звонко разносятся острые детские крики! Высоко в воздухе над головами толпы плавают и упруго дёргаются разноцветные воздушные шары на невидимых нитках. Галки летят крикливыми стаями… Но раньше всего — на колокольню!
Все ребятишки Москвы твёрдо знают, что в первые три дня Пасхи разрешается каждому человеку лазить на колокольню и звонить, сколько ему будет удобно. Даже и в самый большой колокол!
Вот и колокольня. Темноватый ход по каменной лестнице, идущей винтом. Сыро и древне пахнут старые стены. А со светлых площадок всё шире и шире открывается Москва.
Колокола. Странная система верёвок и деревянных рычагов-педалей, порою повисших совсем в воздухе, почти наружу. Есть колокола совсем маленькие: это дети; есть побольше — юноши и молодые люди, незрелые, с голосами громкими и протяжными: в них так же лестно позвонить мальчугану, как, например, едучи на извозчике, посидеть на козлах и хоть с минуту подержать вожжи. Но вот и он, самый главный, самый громадный колокол собора; говорят, что он по величине и по весу второй в Москве, после Ивановского, и потому он — гордость всей Пресни.
Трудно и взрослому раскачать его массивный язык, мальчишкам это приходится делать артелью. Восемь, десять, двенадцать упорных усилий и, наконец, — баммм…
Такой оглушительный, такой ужасный, такой тысячезвучный медный рев, что больно становится в ушах и дрожит каждая частичка тела. Это ли не удовольствие?
Самый верхний этаж — и вот видна вокруг вся Москва: и Кремль, и Симонов монастырь, и Ваганьково, и Лефортовский дворец, и синяя изгибистая полоса Москва-реки, все церковные купола и главки: синие, зеленые, золотые, серебряные… Подумать только: сорок сороков! И на каждой колокольне звонят теперь во все колокола восхищенные любители. Вот так музыка! Где есть в мире такая? Небо густо синеет — и кажется таким близким, что вот-вот дотянешься до него рукою. Встревоженные голуби кружатся стаями высоко в небе, то отливая серебром, то темнея.
И видишь с этой верхушки, как плывут, чуть не задевая за крест колокольни, пухлые серьезные белые облака, точно слегка кружась на ходу.
***
Вот дароносица, как солнце золотое,
Повисла в воздухе — великолепный миг.
Здесь должен прозвучать лишь греческий язык:
Взят в руки целый мир, как яблоко простое.
Богослужения торжественный зенит. <…>
И евхаристия, как вечный полдень, длится —
Все причащаются, играют и поют,
И на виду у всех Божественный сосуд
Неисчерпаемым веселием струится.
Осип Мандельштам
***
Да, Он воскрес — Страдалец терпеливый,
Он весь — добро и свет, прощенье и любовь.
Христос воскрес — и мёртвые с Ним живы!
Христос воскрес — и мир с Ним воскресает вновь!
Михаил Саймонов
На Воскресение Христа
Душа моя, ликуй и пой,
Наследница небес:
Христос воскрес, Спаситель твой
Воистину воскрес!
Так! Ад пред Сильным изнемог:
Из гробовых вериг,
Из ночи смерти Сына
Бог И с Ним тебя воздвиг.
Из света вечного Господь
Сошёл в жилище тьмы,
Облёкся в персть, оделся в плоть —
Да не погибнем мы!
Неизречённая любовь,
Всех таинств высота!
За нас Свою святую Кровь
Он пролил со Креста.
Чистейшей Кровию Своей
Нас, падших, искупил
От мук и гроба, из сетей
И власти тёмных сил.
Христос воскрес, Спаситель мой
Воистину воскрес.
Ликуй душа; Он пред тобой
Раскрыл врата небес!
Вильгельм Кюхельбекер
УДК 821.161.1 ББК 84(2Рос=Рус) П 19
Допущено к распространению Издательским советот Русской Православной Церкви ИС 13-301-0053
Пасхальная книга для детей: Рассказы и стихи русских писателей П 19 и поэтов / Худож. Д. Ю. Лапшина. — М.: Никея, 2013. — 108 с.: ил.
ISBN 978-5-91761-200-3
Аннотация, аннотация, Аннотация, аннотация, Аннотация, аннотация, Аннотация, аннотация, Аннотация, аннотация.
УДК 821.161.1 ББК 84(2Рос=Рус)
ISBN 978-5-91761-200-3 © Издательство «Никея», 2013
Литературно-художественное издание Для семейного чтения
Пасхальная книга для детей
Рассказы и стихи русских писателей и поэтов
Редактор-составитель Татьяна Стрыгина Художественный редактор Анна Носенко Корректор Татьяна Медведева Дизайнер обложки Антон Героев
Подписано в печать 28.01.2013. Формат 60*90 1/8 Бумага офс. Гарнитура SchoolBook. Печ.л. 13,0.
Тираж 3000 экз. Заказ №
Издательство «Никея»
121471, Москва, ул. Рябиновая, стр. 19
СКАЗКИ
- Красношейка (Сельма Лагерлёф)
- Мальчик и синичка(Олег Игорьин)
- Сказка про цыпленка (Ольга Максимова)
- Пасхальное яичко
- Сказка про пасхального кролика (Мария Шкурина)
- Пасхальная сказка про волка
- Подснежник и божья коровка (Валентина Ануфриева)
- Помощник пекаря (Ирина Рогалёва)
РАССКАЗЫ
- Чукчин замок (Игнатий Потапенко)
- Царские писанки (Е.Н. Опочинин)
- Яичко (Николай Вагнер)
- Звонарь (Степан Кондурушкин)
- Пасхальная фиалка
Красношейка
Случилось это в первые дни творения, когда Бог создавал небо и землю, растения и животных и всем им давал имена.
Если бы мы больше знали о том времени, то лучше бы понимали Божий промысел и многое из того, чего теперь не можем понять…
Итак, однажды Господь Бог сидел в раю и раскрашивал птиц. Когда подошла очередь щегленка, краски закончились, и мог он остаться совсем бесцветной птичкой. Но кисти еще не высохли. Тогда Господь взял все свои кисти и вытер их о перья щегленка. Вот почему щеглёнок такой пестрый!
Тогда же и осел получил свои длинные уши — за то, что никак не мог запомнить своего имени. Он забывал его, как только делал несколько шагов по райским лугам, и три раза возвращался и переспрашивал, как его зовут. Наконец Господь Бог, потеряв терпенье, взял его за уши и несколько раз повторил:
— Осел твое имя. Запомни: осел, осел!
И, говоря это, Бог слегка тянул и тянул осла за уши, чтобы тот лучше расслышал и запомнил свое имя.
В тот же день была наказана и пчела. Как только Бог создал пчелу, она сразу полетела собирать нектар. Животные и первые люди, услышав сладкий запах меда, решили его попробовать. Но пчела ни с кем не хотела делиться и стала отгонять всех от своего улья, пуская в ход ядовитое жало. Господь Бог увидел это, позвал к себе пчелу и сказал ей так:
— Ты получила от меня редкий дар: собирать мед — самую сладкую вещь на свете. Но я не давал тебе права быть такой жадной и злой к своим ближним. Запомни же! Отныне, как только ты ужалишь кого-нибудь, кто захочет отведать твоего меда, ты умрешь!
Много чудес произошло в тот день по воле великого и милосердного Господа Бога. А перед самым закатом Господь создал маленькую серую птичку.
— Помни, что твое имя красношейка! — сказал Господь птичке, сажая ее на ладонь и отпуская.
Птичка полетала кругом, полюбовалась прекрасной землей, на которой ей суждено было жить, и ей захотелось взглянуть и на себя. Тогда она увидела, что вся она серенькая и что шейка у нее тоже серая. Красношейка вертелась во все стороны и все смотрела на свое отражение в воде, но не могла найти у себя ни одного красного перышка.
Птичка полетела обратно к Господу.
Господь сидел, милостивый и кроткий. Из рук его вылетали бабочки и порхали вокруг Его головы. Голуби ворковали у Него на плечах, а у ног Его распускались розы, лилии и маргаритки.
У маленькой птички сильно билось от страха сердечко, но, описывая в воздухе легкие круги, она все-таки подлетала все ближе и ближе к Господу и, наконец, опустилась на Его руку.
Тогда Господь спросил, зачем она вернулась.
— Я только хотела спросить у тебя об одной вещи, — отвечала птичка.
— Что же ты хочешь знать? — сказал Господь.
— Почему я должна называться красношейкой, когда я вся серая от клюва и до кончика хвоста? Почему мое имя красношейка, когда у меня нет ни одного красного перышка?
Птичка умоляюще взглянула на Господа своими черными глазками и затем повернула головку. Она увидела вокруг себя огненных, с золотистым отблеском фазанов, попугаев с пышными красными ожерельями, петухов с красными гребешками, не говоря уже о пестрых бабочках, золотых рыбках и алых розах. И она подумала, что ей хватило бы одной красной капельки на шейку, чтоб она сделалась красивой птичкой и по праву носила свое имя.
— Почему я называюсь красношейкой, если я вся серая? — снова спросила она, ожидая, что Господь ей скажет: «Ах, дорогая! Я забыл окрасить перышки на твоей шейке в красный цвет. Подожди минутку, сейчас Я все исправлю».
Но Господь только тихо улыбнулся и сказал:
— Я назвал тебя красношейкой, и ты всегда будешь носить это имя. Но ты сама должна заслужить красные перышки на своей шейке.
И Господь поднял руку и снова пустил птичку летать по белому свету.
Красношейка полетела по раю, глубоко задумавшись. Что может сделать такая маленькая птичка, как она, чтобы добыть себе красные перышки?
И придумала только одно: свить себе гнездо в кусте шиповника. Она поселилась среди шипов, в самой середине куста. Она, казалось, надеялась, что когда-нибудь лепесток цветка пристанет к ее горлышку и передаст ему свой цвет.
Бесконечное множество лет протекло с того дня, который был самым счастливым днем вселенной.
Давно животные и люди покинули рай и разошлись по всей земле. Люди научились возделывать землю и плавать по морям, построили величественные храмы и такие огромные города, как Фивы, Рим, Иерусалим.
И вот наступил день, которому тоже суждено было на вечные времена оставить о себе память в истории человечества. Утром этого дня красношейка сидела на невысоком холмике за стенами Иерусалима в своем гнездышке, спрятанном в самой середине куста диких роз.
Она рассказывала своим детям о чудесном дне творения и о том, как Господь давал всем имена. Эту историю рассказывала своим птенцам каждая красношейка, начиная с самой первой, которая слышала слово Божие и вылетела из Его руки.
— И вот видите, — печально закончила красношейка, — сколько прошло лет с того дня, сколько распустилось роз, сколько птенчиков вылетело из гнезда, а красношейка так и осталась маленькой, серенькой птичкой. Все еще не удалось ей заслужить себе красные перышки.
Малютки широко раскрыли свои клювы и спросили: неужели их предки не старались совершить какой-нибудь подвиг, чтобы добыть эти бесценные красные перышки?
— Мы все делали, что могли, — сказала мать, — и все терпели неудачу. Самая первая красношейка, встретив другую птичку, свою пару, полюбила так сильно, что ощутила огонь в груди. «Ах, — подумала она, — теперь я понимаю: Господу угодно, чтобы мы любили друг друга горячо-горячо, и тогда пламя любви, живущей в нашем сердце, окрасит наши перья в красный цвет». Но она осталась без красных перышек, как и все другие после нее, как останетесь без них и вы.
Птенчики грустно защебетали, они начали уже горевать, что красным перышкам не суждено украсить их шейки и пушистые грудки.
— Мы надеялись и на то, что наше пение окрасит красным наши перышки, — продолжала мать-красношейка. — Уже самая первая красношейка пела так чудесно, что грудь у нее трепетала от вдохновения и восторга, и в ней опять родилась надежда. «Ах, — думала она, — огонь и пылкость моей души — вот что окрасит в красный цвет мою грудь и шейку». Но она снова ошиблась, как и все другие после нее, как суждено ошибаться и вам.
Снова послышался печальный писк огорченных птенцов.
— Мы надеялись также на наше мужество и храбрость, — продолжала птичка. — Уже самая первая красношейка храбро сражалась с другими птицами, и грудь ее пламенела воинской отвагой. «Ах, — думала она, — мои перышки окрасят в красный цвет жар битвы и жажда победы, пламенеющая в моем сердце». Но ее опять постигло разочарование, как и всех других после нее, как будете разочарованы и вы.
Птенчики отважно пищали, что они тоже попытаются заслужить красные перышки, но мать с грустью отвечала им, что это невозможно. На что им надеяться, если все их замечательные предки не достигли цели? Что они могут, когда…
Птичка остановилась на полуслове, потому что из ворот Иерусалима вышла многолюдная процессия, направлявшаяся к холму, где в гуще шиповника пряталось гнездышко красношейки.
Тут были всадники на гордых конях, воины с длинными копьями, палачи с гвоздями и молотками; тут важно шествовали священники и судьи, шли горько плачущие женщины и множество отвратительно завывавших уличных бродяг.
Маленькая серая птичка сидела, дрожа всем телом, на краю своего гнезда. Она боялась, что толпа растопчет куст шиповника и уничтожит ее птенчиков.
— Берегитесь, — говорила она беззащитным малюткам. — Прижмитесь друг к другу и молчите! Вот прямо на нас идет лошадь! Вот приближается воин в подбитых железом сандалиях! Вот вся эта дикая толпа несется на нас!
И вдруг птичка умолкла и притихла. Она словно забыла об опасности, которая угрожала ей и ее птенцам.
Внезапно она слетела к ним в гнездо и прикрыла птенцов своими крыльями.
— Нет, это слишком ужасно, — сказала она. — Я не хочу, чтобы вы это видели. Они будут распинать трех разбойников.
И она шире распахнула крылья, загораживая своих птенцов. Но до них все же доносились гулкие удары молотков, жалобные вопли казнимых и дикие крики толпы.
Красношейка следила за всем происходившим, и глазки ее расширялись от ужаса. Она не могла оторвать взгляда от трех несчастных.
— До чего жестоки люди! — сказала птичка своим детям. — Мало того, что они пригвоздили этих страдальцев к кресту. Одному из них они надели на голову венец из колючего терновника. Я вижу, что терновые иглы изранили Ему лоб и по лицу Его течет кровь. А между тем этот Человек так прекрасен, взор Его так кроток, что Его нельзя не любить. Точно стрела пронзает мне сердце, когда я смотрю на Его мучения.
И жалость к Распятому все сильнее заполняла сердце красношейки. «Была бы я орлом, — думала она, — я вырвала бы гвозди из рук этого Страдальца и своими крепкими когтями отогнала бы прочь Его мучителей».
Красношейка видела кровь на лице Распятого и не могла больше усидеть в своем гнезде.
«Хотя я и мала, и силы мои ничтожны, я должна что-нибудь сделать для этого несчастного», — подумала красношейка. И она выпорхнула из гнезда и взлетела вверх, описывая в воздухе широкие круги над головой Распятого.
Она кружилась некоторое время над ним, не решаясь подлететь ближе, — ведь она была робкая маленькая птичка, никогда не приближавшаяся к человеку. Но мало-помалу она набралась храбрости, подлетела прямо к Страдальцу и вырвала клювом один из шипов, вонзившихся в Его чело.
В это мгновение на ее шейку упала капля крови Распятого. Она быстро растеклась и окрасила собой все нежные перышки на шейке и грудке птички.
Распятый открыл глаза и шепнул красношейке: «В награду за твое милосердие ты получила то, о чем мечтал весь твой род с самого дня творения мира».
Как только птичка вернулась в свое гнездо, птенчики закричали:
— Мама! У тебя шейка красная и перышки на твоей груди краснее розы!
— Это только капля крови с чела бедного Страдальца, — сказала птичка. — Она исчезнет, как только я выкупаюсь в ручье.
Но сколько ни купалась птичка, красный цвет не исчезал с ее шейки, а когда ее птенчики выросли, красный, как кровь, цвет засверкал и на их перышках, как сверкает он и поныне на горлышке и грудке всякой красношейки.
Мальчик и синичка
Жил — был на свете один добрый и хороший мальчик. Он был сирота и жил у старенькой бабушки, которая никогда не обманывала, не воровала и не делала плохого и дурного людям. Она была просто доброй бабушкой.
Они жили бедно, и им едва хватало на еду.
Однажды, в одну субботу, в канун Светлого Христова Воскресенья, он сидел у окна и смотрел на улицу.
После холодной и белой зимы наступила теплая весна.
Он увидел, как знакомая синичка, которую он подкармливал холодной и лютой зимой, присела на подоконник и весело завертелась. Она уже привыкла прилетать сюда и ждать еду.
— Сии–сии, — мелодично просвистела синичка.
Мальчик обрадовался ей и, открыв окно, насыпал немного крошек. Она сразу же быстро стала клевать их, благодарно посматривая на него черными блестящими глазками.
— Ну вот, — сказал мальчик, — завтра Праздник, а у нас в доме ничего нет… — и тихонько вздохнул.
Синичка защелкала клювом, что-то говоря на своем птичьем языке, немного еще покрутилась и улетела.
— Ничего, внучек, не беспокойся, — сказала бабушка, — Бог даст.
А синичка, наклевавшись крошек, летела и думала:
«Какой хороший мальчик! Он помог мне зимой, когда мне было трудно и голодно. Надо и мне помочь ему и его бабушке»
И полетела синичка к курочке.
— Здравствуй, курочка-сестричка!
— Здравствуй, синичка-сестричка!
— Курочка, дай мне яичек, — попросила синичка
— Зачем тебе, синичка-сестричка?
— Хороший мальчик и его добрая бабушка, которые кормили меня холодной и лютой зимой, ничего не имеют к Светлому Христову Воскресенью, — ответила птичка.
— Бери, сколько хочешь, сестричка! – сказала курочка.
И тут же огорченно добавила:
— Только вот, все они у меня беленькие, и нет красок, чтобы расписать их.
— Что же делать? – тоже огорчилась синичка.
Они задумались.
Но тут к ним подошел муж курочки-сестрички – красавец-петух.
— Ку-ка-ре-ку! – громко прокричал он, сильно замахал крыльями и щелкнул шпорами.
— О чем задумались, сестрички? – спросил он.
— Вот синичке надо достать краски, а мы не знаем где, — ответила курочка.
— Эх вы! – гордо сказал петушок. – Все краски можно достать у радуги.
И тут же добавил:
— Я для своего хвоста именно там и брал.
И он с гордостью прошелся перед ними, демонстрируя свой яркий разноцветный хвост.
— Правда, — обрадовалась курочка, — лети-ка ты, сестричка-синичка, к радуге.
У самой курочки не было такого красивого хвоста, поэтому она и не знала, где достать краски.
Полетела синичка к радуге.
— Здравствуй радуга!
— Здравствуй, синичка!
— Помоги мне! Дай мне краски для того, чтобы можно было расписать яички, которые дает курочка-сестричка для хорошего мальчика и его доброй бабушки, которые кормили меня холодной и лютой зимой, — ответила птичка. — А то у них к Светлому Христову Воскресенью ничего нет.
— Ой! – опечалилась радуга. – Я бы с радостью дала тебе красок, но у меня сейчас их нет. Краски появятся у меня только летом, когда будет дождик и будет много цветов. А сейчас только закончилась зима.
Синичка тоже опечалилась.
— Что же делать? – спросила она.
— А слетай-ка ты к солнышку весеннему да к небу высокому, к ночке темной да к луне яркой, к травке шелковой да к водичке прохладной, и про огонек жаркий не забудь. Они тебе помогут, — посоветовала радуга.
— Спасибо, радуга, — поблагодарила синичка и полетела.
Ей надо было торопиться, так как времени было мало, и день уже заканчивался.
Первое, что ей попалось на пути, была река. Подлетела синичка к воде и села на камешек-голыш на бережку.
— Здравствуй, водичка прохладная!
— Здравствуй, синичка!
— Хороший мальчик и его добрая бабушка, которые кормили меня холодной и лютой зимой, ничего не имеют к Светлому Христову Воскресенью, — ответила птичка. – Курочка-сестричка даёт мне яички, но их надо покрасить – а у меня нет краски. Помоги мне: дай краску.
— Знаю я этого хорошего мальчика и его добрую бабушку. Конечно, помогу! Вот возьми голубую краску.
— Спасибо, водичка прохладная!
И синичка полетела дальше.
Недалеко от реки она увидала только-только пробивающуюся из темной земли травку. Подлетела к ней синичка и опустилась на землю.
— Добрый вечер, травка шелковая!
— Добрый вечер, синичка!
— Хороший мальчик и его добрая бабушка, которые кормили меня холодной и лютой зимой, ничего не имеют к Светлому Христову Воскресенью, — ответила птичка. – Курочка-сестричка даёт мне яички, но их надо покрасить – а у меня нет краски. Помоги мне: дай краску.
— Знаю я этого хорошего мальчика и его добрую бабушку. Конечно, помогу! Вот возьми зеленую краску.
— Спасибо, травка шелковая!
И синичка полетела дальше.
А день уже закончился, и наступила ночь.
Было уже темно и плохо видно, поэтому синичка села на ветку дерева и обратилась к ночи:
— Здравствуй, ночка темная!
— Здравствуй, синичка!
— Хороший мальчик и его добрая бабушка, которые кормили меня холодной и лютой зимой, ничего не имеют к Светлому Христову Воскресенью, — ответила птичка. – Курочка-сестричка даёт мне яички, но их надо покрасить – а у меня нет краски. Помоги мне: дай краску.
— Знаю я этого хорошего мальчика и его добрую бабушку. Конечно, помогу! Вот возьми фиолетовую краску.
— Спасибо, ночка темная!
Синичка хотела было уже полететь куда-то дальше, да подумала, что ничего сейчас в темноте не найдет. Она решила дождаться появления луны.
«Не проспать бы», — подумала она.
Она вздохнула и закрыла глазки. Кажется, она даже немного заснула. Холодный ночной ветер, подувший слегка, разбудил ее. Еще была ночь, и синичка хотела опять заснуть, но вдруг увидела луну и очень обрадовалась.
— Доброй ночи, луна яркая!
— Доброй ночи, синичка!
— Хороший мальчик и его добрая бабушка, которые кормили меня холодной и лютой зимой, ничего не имеют к Светлому Христову Воскресенью, — ответила птичка. – Курочка-сестричка даёт мне яички, но их надо покрасить – а у меня нет краски. Помоги мне: дай краску.
— Знаю я этого хорошего мальчика и его добрую бабушку. Конечно, помогу! Вот возьми желтую краску.
— Спасибо, луна яркая!
«Мне осталось совсем немножко, — решила синичка. — Успеть бы»
Она увидела, как темное ночное небо стало меняться, светлеть.
— Доброе утро, небо высокое!
— Доброе утро, синичка!
— Хороший мальчик и его добрая бабушка, которые кормили меня холодной и лютой зимой, ничего не имеют к Светлому Христову Воскресенью, — ответила птичка. – Курочка-сестричка даёт мне яички, но их надо покрасить – а у меня нет краски. Помоги мне: дай краску.
— Знаю я этого хорошего мальчика и его добрую бабушку. Конечно, помогу! Вот возьми синюю краску.
— Спасибо, небо высокое!
Синичка обрадовалась, немного посвистела и попела, приветствуя наступивший новый день.
Из-за горизонта медленно, чуть зевая и потягиваясь, появлялось солнышко.
— Доброе утро, солнышко весеннее!
— Доброе утро, синичка!
— Хороший мальчик и его добрая бабушка, которые кормили меня холодной и лютой зимой, ничего не имеют к Светлому Христову Воскресенью, — ответила птичка. – Курочка-сестричка даёт мне яички, но их надо покрасить – а у меня нет краски. Помоги мне: дай краску.
— Знаю я этого хорошего мальчика и его добрую бабушку. Конечно, помогу! Вот возьми красную краску.
— Спасибо, солнышко весеннее!
«Где ж мне найти огонек?- подумала синичка. — А полечу-ка я в церковь – там всегда горит огонек»
Через окошко залетела она в храм и видит, что яркий огонек горит перед иконой Богородицы.
— Здравствуй, огонек жаркий!
— Здравствуй, синичка!
— Хороший мальчик и его добрая бабушка, которые кормили меня холодной и лютой зимой, ничего не имеют к Светлому Христову Воскресенью, — ответила птичка. – Курочка-сестричка даёт мне яички, но их надо покрасить – а у меня нет краски. Помоги мне: дай краску.
— Знаю я этого хорошего мальчика и его добрую бабушку. Конечно, помогу! Вот возьми оранжевую краску.
— Спасибо, огонек жаркий!
Теперь у синички были красная, оранжевая, желтая, зеленая, голубая, синяя и фиолетовая краски, и она покрасила ими яички, которые дала курочка-сестричка.
Разговор синички с огоньком жарким в церкви слышала Богородица и тоже решила хорошим и добрым людям сделать подарок. Она принесла пасхальный кулич и поставила им на стол.
Наступило пасхальное утро.
И теперь на столе у мальчика и бабушки лежали разноцветные яички: красное — от солнышка весеннего, оранжевое – от огонька жаркого, желтое – от луны яркой, зеленое – от травки шелковой, голубое – от водички прохладной, синее — от неба высокого, фиолетовое – от ночки темной. Яички улыбались и прижимались друг к другу.
А пышный большой кулич со сладкой белой шапкой и поджаренными коричневыми боками прочно сидел на столе и смотрел черненькими глазами-изюминками.
Яркое весеннее солнышко своими лучиками осветило комнату, поиграло зайчиками на стене и разбудило мальчика.
Мальчик проснулся и увидел на столе подарки. Он очень обрадовался и очень удивился.
— Бабушка! Бабушка! Смотри! – радостно позвал он.
Бабушка тоже удивилась и обрадовалась. Она стала искать свои очки, которые всегда с ней хотели играть и постоянно прятались от нее.
— Где же мои очки? – растерянно оглядывала она все вокруг.
— Да вот же они! – мальчик нашел спрятавшиеся очки и протянул их старушке.
Бабушка надела очки и внимательно стала разглядывать утренние подарки. Такого еще она никогда не видела в своей долгой жизни. Она задумалась. И даже присела возле стола, подперев голову рукой. При этом коварные и хитрые очки решили потихоньку сползти с носа и опять куда-нибудь спрятаться. Но бабушка их поправила, подняв выше и пристроив на прежнее место. Они успокоились и затихли.
Бабушка покачала головой и сказала:
— Ну, вот видишь, внучок, я же говорила: Бог всегда дает добрым людям.
Мальчик и бабушка были очень рады и счастливы.
А за окном, на подоконнике, весело прыгала и свистела синичка. Она видела, как удивились и обрадовались мальчик и бабушка. Ей тоже было радостно, что они получили подарки за свою доброту.
Тому, кто делает добро, всегда хорошо и радостно в жизни.
Сказка про цыпленка
В некотором царстве,
В некотором государстве,
Не на небе – на земле,
В небольшом одном селе
Жил, совсем еще ребенок,
Желтый маленький цыпленок.
Жил в сарайчике своем
С мамой Курицей вдвоем
И, конечно же, для мамы
Он казался лучшим самым.
Как-то стал он вдруг грустить,
Перестал и есть, и пить.
Курица:
— Что с тобой, родной комочек?
Ты не болен, мой сыночек?
Цыпленок:
— У меня на сердце грусть,
Я всего-всего боюсь,
Вдруг придет сюда лиса,
Унесет меня в леса,
Вдруг однажды поутру
Не проснусь я и умру…
Тут встревоженная мать
Стала всех соседей звать:
— Приходите, приходите
Мою детку утешать!
Вот приходит дядя Гусь:
— Ни к чему цыпленку грусть,
Спрячь головку под крыло,
Там спокойно и тепло.
Не гляди на белый свет,
Проживешь всю жизнь без бед.
Но сказал цыпленок: — Нет!
Не хочу такой совет!
Мать зовет соседей снова,
Входит тетушка Корова,
Говорит цыпленку: — Му!
Что грустишь ты, не пойму,
Выпей, крошка, молочка,
И пройдет твоя тоска.
— Знаешь, тетушка Корова,
Не поможет твое слово,
Не помог мне ни кефир,
Ни творог, ни рыбий жир.
Вот приходит тетя Мышь:
— Что ты, маленький, грустишь?
Хочешь, в норке под стеной
Каждый вечер жить со мной?
Ни лиса, ни кошка тут
Нас с тобою не найдут!
Но сказал цыпленок: — Нет!
Не хочу такой совет!
Как-то в гости на минутку
Забежала тетя Утка
И сказала: — Кря – кря — кря,
Унываешь, детка, зря,
Погляди-ка из окна,
На дворе уже весна,
Прилетели к нам стрижи,
Сойки, ласточки, чижи,
И поют такие песни,
Я не слышала чудесней!
Наш цыпленок чуть подумал,
Голову в окно просунул
И в высоком поднебесье
Вдруг услышал эту песню…
Слушал маленький цыпленок
Эту песню изумленно,
Что прекрасен белый свет,
Что на свете смерти – нет,
И душа его хотела
Стать большой-большой и смелой…
А в высоком поднебесье
Продолжала литься песня
Со словами – нет чудесней:
— Христос воскресе!
Христос воскресе!
Пасхальное яичко
Жили-были дед и баба. Жили они очень одиноко и бедно. Детей у них не было.
А из живности была у них одна курица. Только цыплят дед с бабой не разу не видели, а курица как снесет яичко, оно пропадает. И вот наступило время Светлой Христовой Пасхи!
А дед загоревал:
Курица наша ни как нам яиц не дает.
Хорошо у нас, хозяйка,
Только как не поворчать –
Ни куличика, ни пасхи…
Как же праздник нам встречать?
Баба:
Праздник мы встречаем в храме,
А не дома за столом.
Нас с тобой Бог не оставит,
Не грусти, старик, о том.
А дед не успокоился, решил за курицей понаблюдать.
Увидел, что курица снесла яйцо, и оно куда-то покатилось..
Быстро-быстро катилось яйцо, дед за ним не поспевал и совсем отстал…
Яйцо оказалось не простое! Кричит ему: «Не грусти старик!!! Я яичко не простое, а пасхальное! Богу молись, и все наладится!»
Покатилось яичко по лесам по долам и поет песенку:
Вот какой чудесный дом!
Много есть соседей в нем.
Только кто его построил?
Кто порядок в нем устроил?
Кто посеял мох, цветочки?
Кто деревьям дал листочки?
В реки кто воды налил?
Кто в них рыбок поселил?
За весной послал к нам лето?
Кто же, кто придумал это?
Кто все так устроить мог?
Знаете дети?
Ну конечно, это Бог.
Бога видеть невозможно.
Лишь дела увидеть можно,
Те, что делает для нас
Каждый день Он, каждый час.
Вот за что и почему благодарны мы Ему.
Чтоб Его не огорчать,
Душу надо освящать,
Зла не делать никому
И послушным быть Ему.
Катилось, катилось яйцо, а навстречу ему бежит Белочка:
— Ты куда яичко торопишься?
— Я иду за добрым делом! хочешь со мной?
— Поедем, а я еще и гостинцы возьму…
Я – Белочка — умелочка.
Мой небогат подарочек,
Но бедность – не порок.
Изюма да орехов несу я кузовок. –
Пошли они вдвоем.
А навстречу им кошка:
-Мяу-мяу вы куда, погулять, что ль с вами?
— Не гуляем мы сестра, и не прохлаждаемся..
А спешим в Пасху туда, где сильно в нас нуждаются!
— Мяу, Пасха?! Мур-мур, мяу..
У меня есть творог, молоко, и еще сметанка…
Возьмите меня с собой, может, я вам пригожусь!
И своими запасами поделюсь, мяу… —
И пошли они втроем.
Идут они идут, через реку, по полям, по лесам и по долам.
Смотрят путники, теремок стоит посреди леса. Подошли они к нему, постучались:
-Чей домик-теремок, кто в домике живет?
Мышка-норушка к ним вышла и запищала, увидев кошку:
— Ой, спасите, кошка, кошка! А здесь живет девочка Настенька.
Очень хорошая девочка, добрая, но живет она одна!
Кошка:
-Не пугайся, меня, крошка!
Не обидит тебя кошка.
В гости к Насте я пришла
И сметанки принесла.
Пропусти меня скорей
К милой Настеньке моей!
А яичко говорит:
— В святую ночь нельзя вам враждовать!!!
Кошка:
-Да, конечно, будем мы друзьями.
Мышка согласилась:
— Конечно, будем друзьями!
А я – Мышка-Норушка.
Я для милой Настеньки принесла муки,
Будут у нее теперь блины и пирожки.
В зимушку голодную она меня спасла –
Крошек хлебных, семечек для Мышки припасла.
Зашли гости в домик – теремок. И Настеньке рассказали про старика и старуху. И что грустно им живется, сиротливо.
Настенька:
— С удовольствием схожу я к ним в гости и поздравлю с праздником праздников, с торжеством из торжеств — ПАСХОЙ ХРИСТОВОЙ!!!
Взяла Настенька яичек в подарок деду и бабе. Мышка собрала мешочек с мукой. Кошка котомку с творогом, молоком и сметаной. Белочка свои припасы: орешки, изюм. А яичко показывало им дорогу. И пошли они со всеми дарами к деду и бабе. Куличи да пасхи печь, и яички красить.
Пасху красную встречать
В храме Бога прославлять!
Сказка про пасхального кролика
Солнечным пасхальным утром шёл по опушке леса кролик Питер. Направлялся он в гости к Сонечке и Сандрику и нёс в своих лапках корзинку полную крашеных яичек и маленьких шоколадок.
На высокой сосне мама белка учила своих маленьких бельчат, как нужно расставлять лапки, когда прыгаешь с ветки на ветку. Беличья семья ещё издали заметила Питера и радостно приветствовала кролика:
— Доброе утро, Питер! Что ты несёшь в своей корзинке?
— Доброго утра и светлой Пасхи! – ответил кролик Питер. – Несу я яички и лакомства для Сонечки и Сандрика.
— Мы тоже хотим, мы тоже хотим, — запрыгали бельчата на ветке.
— Тут много! Угощу и вас, — ответил Питер.
Он достал из корзинки крашеное яичко и шоколадки для бельчат. Мама белка спустилась вниз и с благодарностью приняла угощения от кролика.
— Спасибо! Спасибо! – кричали бельчата вслед Питеру и махали своими пушистыми рыжими хвостами.
Питер не успел далеко уйти, как встретился с семьёй лис. Мама-лисица грелась на солнышке, пока лисят устраивали соревнования по прыжкам через пенёк.
— Питер, Питер! Что у тебя в корзинке? – хором закричали лисята.
— Пасхальные гостинцы для Сонечки и Сандрика, — ответил кролик. – Давайте угощу вас шоколадками!
— Нет, нет, лисятам нельзя шоколадки, — вмешалась мама-лисица. – Зубки испортят. Для лис зубы очень важны.
— Ну, тогда возьмите по крашеному яичку! – предложил Питер.
Угостив лисят и немного побеседовав с мамой-лисицей о том, какой сегодня ясный и погожий денёк, кролик Питер продолжил свой путь, напевая весёлую песенку:
— Пасхальное утро, прекрасный денёк,
И рады и счастливы люди и звери.
Пасхальное утро, прекрасный денёк,
Несу вам подарки. Откройте же двери!
Тут на пути кролика встретились папа-ёж и маленький ежонок, которые возвращались домой с полными корзинками грибов.
— Вот, несём маме-ежихе грибочки, чтобы приготовила вкусный обед.
— А я к Сонечке и Сандрику, несу им пасхальные угощения, — ответил кролик Питер. – Возьми и ты себе яичко, ежонок.
Ёж с ежонком поблагодарили пасхального кролика, и каждый отправился в свою сторону. Затем на пути Питера встретилась медведица с тремя медвежатами, а около ручья бобёр с бобрёнком. Всех радостно приветствовал кролик Питер, всех угощал содержимым своей корзинки.
Вот уже и лес закончился, и по тропинке через поле кролик пошёл к домику, где жили Сонечка и Сандрик. Дети стояли на пороге дома и радостно махали приближающемуся кролику.
— Светлой Пасхи, мои друзья! – приветствовал их кролик.
— Светлой Пасхи! Здравствуй, здравствуй, Питер! – запрыгали дети от радости.
— А я вам гостинцы принёс, — пасхальный кролик протянул корзинку Сонечке.
— Ой, — воскликнула Сонечка, заглядывая в корзинку. – Тут почти ничего нет, только две маленькие шоколадки.
Кролик Питер сам заглянул в корзинку и понял, что девочка оказалась права. Он схватился за голову и заплакал.
— Ой, ой! Что же я наделал! Мне по пути встретилось столько моих друзей-зверей, каждый меня радостно приветствовал, и мне хотелось каждого чем-то угостить. Вот я и не заметил, как в корзинке закончились угощения. Что же мне теперь делать? Простите меня, пожалуйста!
— Не расстраивайся так, Питер, — Сонечка погладила кролика по голове. – Ты такой молодец, что угощал своих друзей. Пошли с нами в дом.
Малыш Сандрик взял кролика за лапку и потянул за собой:
— Идём, идём!
Когда Питер и дети зашли в дом, кролик увидел накрытый белой скатертью стол, на котором возвышался красивый пасхальный кулич и целая тарелка разноцветных крашеных яичек.
— Мы тебя так ждали! Сейчас будем чай пить! Посмотри, каких куличей мы с мамой испекли и булочек, и яички покрасили. У нас их много! Мы и тебя угостим, и в дорогу дадим. Давай свою корзинку! – сказала Сонечка кролику.
— Да разве так можно? Это ж я, пасхальный кролик, должен вам приносить гостинцы, а не вы мне.
Дети рассмеялись.
— Какая разница! – покачала головой девочка. – На Пасху все друг друга угощают! Ты угостил лесных зверушек, а мы тебя! Пасха – светлый праздник любви и доброты.
— Спасибо, Сонечка, спасибо, Сандрик! – поблагодарил пасхальный кролик, обнимая деток.
А затем вся семья вместе с кроликом Питером сели пить ароматный чай с пасхальными угощениями. В дорогу дети дали кролику крашеных яичек, булочек и куличей. А Питер решил снова пойти через лес, чтобы угостить тех своих друзей, которых ещё сегодня не встречал.
Пасхальная сказка про волка
В дремучем лесу наступила весна. Зазеленела трава, распустились первые цветы, то тут то там порхали бабочки и щебетали птицы. Дело было в Пасхальную неделю, когда зайчики прятали в лесу красивые пасхальные яйца.
В понедельник, в самом начале пасхальной недели, серый волк шёл по лесу в приподнятом настроении. И вдруг он увидел волчицу. Это была самая красивая волчица из всех, что он когда-либо встречал. Она сидела на лужайке в окружении цветов. Ах, как она была прекрасна! Волку хотелось подойти и поздороваться с ней. Но он постеснялся, подумав, что вдруг он ей не понравится.
Волк развернулся и пошёл обратно в своё логово. По дороге он увидел пасхальное яичко красного цвета. Это зайчики оставили подарок для зверей. «А что, если я оденусь также как это красивое яичко? Тогда я точно понравлюсь волчице», — подумал волк.
Он побежал домой, достал свой красный свитер и довольный направился к лужайке. Всё также пели птички, и одна из них громко пропела: «Смотрите, наш волк влюбился, он оделся в красный цвет!» Конечно, волк хорошо знал, что красный цвет — это цвет любви. « Какой ужас, — подумал волк, — Моя избранница сразу догадается о моих чувствах, а ведь мы ещё даже не знакомы!»
И он убежал обратно в логово, так и не дойдя до лужайки. По дороге, он нашёл ещё одно пасхальное яичко. Оно было голубое. «Думаю, что этот цвет мне будет к лицу», — сказал волк и спокойно уснул.
Во вторник, волк надел голубой свитер и направился знакомиться с волчицей. Он чувствовал себя уверенно, пока не услышал птичек беседующих на дереве. «Смотрите, наш волк похож на весенний цветочек!» — сказала одна из них. «Похож на цветочек? Какой ужас! Я хищник, все в лесу меня боятся! Мне не под стать выглядеть, как нежный цветочек!» — и он опять повернул назад. По дороге домой он нашел зеленое яичко.
В среду волк проснулся и открыл свой сундук. «Теперь никто не посмеет сказать, что я нежный цветок», — подумал волк. Идя по лесу, он прислушивался к голосам птиц. И вдруг одна птичка запела: «Бедный, бедный волк, он так сильно заболел, что весь позеленел!» «О нет! — простонал волк. Я не могу показаться на глаза волчице в больном виде, ведь я хочу, чтобы она увидела меня сильным, могучим и здоровым». И он опять не дошёл до лужайки. По дороге домой волк нашёл розовое яичко.
В четверг волк достал свой розовый свитер, посмотрел на своё отражение и подумал, что розовый свет ему очень к лицу. По пути ему встретились пасхальные зайчики. Они не могли сдержать смеха: «Ой умора, волк розовый, прямо как мы!» — заливались они от смеха. Волк так смутился, что даже забыл зарычать на них. Он со всех ног бросился обратно в логово. Около входа он остановился, чтобы отдышаться и тут заметил желтое яичко.
В пятницу волк надел свой желтый свитер. «Очень неплохо, — подумал волк. Этот цвет поднимает мне настроение». В этом приподнятом настроении волк направился к волчице. По дороге он услышал одну из птичек: «Ах, этот волк похож на желточек, прямо как внутри яичек, которые я высиживаю. Побыстрее бы вылупились мои детки»! «Какой ужас! — подумал волк, — теперь меня сравнивают с птенцом! А я ведь хочу, чтобы волчица увидела, какой я грозный и, что все звери меня боятся». По пути домой волк нашел коричневое яичко.
В субботу волк надел свой коричневый свитер. «Ну, теперь уж никто не скажет, что я похож на птенца», — удовлетворенно произнес волк. Уверенно шагая по лесу, он вдруг услышал бабочку, пролетающую над ним: «Какой хорошенький волк, — сказала бабочка, — Ну прямо как шоколадный зайчик, которого подарили мне на Пасху. «Зайчик?! — взвыл волк. Ну всё, хватит с меня»! — разозлился он и помчался к себе в логово.
В воскресенье волк решил пойти к волчице в своем обычном сером свитере. «Будь что будет», — сказал он себе. И смело зашагал в сторону лужайки. Волчица сидела там в окружении цветов и казалась волку ещё краше. Увидев его, она произнесла улыбаясь: «Ты самый серый волк в нашем лесу! А знаешь, какой мой любимый цвет? — и с этими словами она протянула ему серое пасхальное яичко, — Я сделала его специально для тебя, а ты всё не приходил», — кокетливо произнесла она.
Волк был счастлив как никогда. Оказывается, не нужно было наряжаться и казаться лучше, чтобы понравиться волчице. Он нравился ей таким, какой он есть!
Подснежник и божья коровка
Храм был украшен цветами и залит целым морем света – горели все светильники и паникадило, были зажжены свечи на больших позолоченных подсвечниках перед иконами и все лампады. Звуки праздничных песнопений, прославляющих Спасителя, летели к куполу и сливались там в чудную, неземную гармонию. Отец Владимир и отец Николай в красных епитрахилях, расшитых золотом, непрерывно кадили храм, восклицая: «Христос воскресе!» И все люди, на едином дыхании, отвечали: «Воистину воскресе!»
Домой мама, папа и дети возвращались по лесной дороге. Праздник продолжался, вокруг ликовала природа: пели птицы, сверкала на солнце зеленая травка, на пригорках и лужайках улыбались желтенькие веселые цветы мать-и-мачехи. В светлой березовой рощице и у Серебряного колодчика цвели подснежники, похожие на беленькие чистые колокольчики.
Но Таня и Гриша не стали их срывать. Мама и Ванечку уговорила не трогать нежные цветочки – пусть они радуют людей всю Светлую седмицу и всю Пасху, и все лето.
За усадьбой, на лужайке под березкой Таня и Гриша увидели соседскую девочку Катеньку.
– Твоя бабушка вышла из калитки и тебя ищет, – улыбнулся ей папа, увидев Анну Борисовну, которая спешила к березе.
– Христос воскресе! – сказала Таня, поцеловала Катеньку и подарила ей розовое яичко с нарисованным на нем голубым подснежником.
– Это мне Гриша помог нарисовать на яичке такой красивый подснежник, а я написала буквы Х и В. Такие яички называются писанками.
Катенька взяла яичко с подснежником в свои маленькие ладошки и присела на корточки, чтобы сравнить настоящий подснежник, который она нашла в траве, с нарисованным.
– Они похожи, – решила довольная Катенька.
Подошла Анна Борисовна. Она одарила детей крашенками, а мама рассказала пасхальную сказку о голубом подснежнике и божьей коровке.
Сказка о подснежнике и божьей коровке
Всю зиму проспал маленький жучок – божья коровка – в норке под старым пнем. Весной, когда пригрело солнышко и стал таять снег, его разбудила капель.
«Что-то сыро стало в моем доме, – подумал жучок, – ножки даже промокли».
Вода в норке все прибывала, и жучок решил выйти наружу. Он встречал весну впервые в своей жизни, и у него красовалось только одно пятнышко на красной спинке.
– Вовремя я проснулся, – радовался жучок. – Как прекрасно все вокруг! И голубое небо, и золотое солнышко, и зеленая травка!
Среди травок жучок увидел чудесный цветок, такой же голубой, как далекое небо.
– Как зовут тебя, небесный цветочек? – спросил жучок.
– Разве ты не знаешь? – тихо прозвенел цветок, словно маленький колокольчик. – Я подснежник. Мы, подснежники, появляемся весной прямо из-под снега, чтобы украсить лужайки к Празднику Пасхи.
– А что это за Праздник? – спросил жучок.
– Это самый прекрасный Праздник, – ответил подснежник. – Он всегда бывает весной, когда все расцветает и оживает.
– Все оживает, оживает, оживает, – затараторила на березе сорока, заинтересовавшаяся этим весенним знакомством.
– Как хорошо, что ты расцвел к Пасхе, давай с тобой дружить, – сказал жучок подснежнику.
И цветочек, кивнув головкой, прозвенел:
– Динь-динь, да-да, дружить, дружить.
Вдруг прилетел ветер. Он стал раскачивать подснежник, играя с ним. Ветер все усиливался и принес с собой черную тучу.
– Туча! Туча! – застрекотала сорока. – Прячьтесь, букашки! Прячьтесь, цветочки! Снег! Снег! Опять пойдет снег!
Солнышко скрылось за тучей, а с потемневшего неба стали падать холодные снежинки. Они покрывали нежные лепестки подснежника, и жучок испугался, что милый цветочек замерзнет и погибнет.
– Уходи, прячься в своем домике, – сказал жучок голубому цветку.
– Я не могу, – вздохнул подснежник, – я расцвел на маленькой зеленой ножке, которая в земле укреплена корнем. Если мне оторваться от корешка, я погибну.
– Что же делать? Что делать? – волновался жучок. – Пожалуйста, не замерзай. Как же я буду жить без тебя?
– Не грусти, – тихо ответил подснежник, – скоро расцветет много других цветов.
– Но мне дороже всех других цветов ты, потому что ты расцвел самым первым.
Сорока все слышала и решила помочь друзьям. Она слетела на пень, возле которого вырос подснежник, взяла в клюв большой старый лист и прикрыла цветок вместе с жучком, как крышей. Холодные снежинки больше не обжигали нежные голубые лепестки цветка.
К счастью, снегопад вскоре прошел, ветер унес сердитую тучу к северу и снял старый лист с подснежника. Солнце снова засияло на небе, и снежинки, покрывшие траву, превратились в дождевые капли.
Из деревни с белой колокольни храма донеслись звуки благовеста.
– Пока! Пока! – протрещала сорока подснежнику и жучку и, отряхнувшись, полетела сообщить всем лесным жителям о Празднике Пасхи и о весне, которая уже не отступит.
Прекрасной была эта весна. У божьей коровки появилось второе пятнышко на крылышках. Она взлетала на березку, нарядившуюся в сережки, и подолгу кружила вокруг своего друга подснежника, который часто угощал ее сладким соком на голубых лепестках. Прилетали к подснежнику и пчелки, и мотыльки, и красивые бабочки. Они всегда приносили подснежнику на своих лапках пыльцу с других цветов, а цветок также щедро одаривал их чудесным нектаром.
Но вот наступило лето. Солнце припекало все сильнее, высохли весенние ручейки, поднялась высокая трава с новыми цветами, ромашками и колокольчиками.
А подснежник вдруг стал бледнеть. Когда проходил короткий летний дождь, он ненадолго оживал, а затем снова лепестки его свертывались, и он жалобно просил:
– Пить! Пить!
Жучок нашел маленький листик-розетку и носил в нем по капельке воду из ручья, чтобы напоить цветок.
– Ты совсем устал, добрый жучок, – еле слышно прошептал подснежник своему другу. – Посмотри, сколько расцвело цветов вокруг, иди и любуйся ими, они тоже подарят тебе свой нектар. А мне, видно, пора засохнуть.
– Нет, нет, – заплакал жучок, – мне не нужны другие цветы. Я хочу, чтобы ты всегда был рядом.
И жучок побежал к ручью, где под корягой жила старая лягушка.
– Тетушка лягушка, – попросил жучок, – помоги подснежнику.
Лягушка пошла с жучком к цветку. Бедный подснежник лежал головкой на траве. Жучок заплакал еще горше:
– Ах, бедный мой нежный подснежник…
– Не плачь, – сказала умная лягушка, – подснежник не погиб, он просто отцвел, потому что пришло время ему отцвести. Лепестки цветка засыхают, но на их месте образуется плод и семя. Под землей находится луковичка подснежника, в ней его сердечко, его новый росток. И когда наступит после долгих дней жаркого лета, холодной осени и морозной зимы опять весна, росток оживет и пробьется к солнцу. Он вновь расцветет и будет всех радовать своими небесно-голубыми лепестками.
– Так, значит, подснежник вновь оживет? – с надеждой спросил жучок.
– Да, он вновь оживет, – подтвердила мудрая лягушка.
– Спасибо тебе, тетушка, – сказал жучок. – Я буду терпеливо ждать и дождусь дня, когда подснежник зацветет вновь.
***
Мама закончила свою сказку.
– А жучок дождался подснежника? – спросила Катюша.
– Конечно, дождался, – ответил Гриша. – Видишь, какой красивый подснежник под березкой?
– А вот и божья коровка! – воскликнула Таня.
И дети разглядели на стебельке цветка красного жучка с темными крапинками.
– Жучок подрос, у него уже три крапинки, – сосчитал Гриша.
Улыбаясь, смотрели мама, папа и Анна Борисовна на детей у подснежника.
Дети долго еще стояли под березкой. А благовест все плыл и плыл над деревней, над березой, над лугом, над рощей – и вся природа ликовала, потому что Господь наш Иисус Христос воскрес.
Помощник пекаря
За синими морями, за высокими горами стояли рядом два царства-государства. В первом народ был трудолюбивый, жил по принципу «кто не работает, тот не ест», а во втором люди ленились, работать не хотели, жили под девизом «что хочу, то и ворочу».
В первом государстве хорошо жилось не только народу честному, но и зверушкам и пичужкам разным. Славилось оно мастерами и мастерицами: гончарами, кузнецами, ткачихами и поварихами. Но самым знаменитым был там царский пекарь Василий Иванович. Такие он пироги и торты выпекал, что они во рту таяли. Но лучше всего у него Пасхальные куличи получались. А уж как он их украшал и глазурью расписывал во славу Божию – загляденье!
Понятно, что одному человеку в царской пекарне с работой не справиться, поэтому было у пекаря несколько помощников, а самым главным – Пётр, удалец-молодец. Всё в его руках спорилось: и булочки он выпекал самые румяные, и пирожки с противня снимал самые поджаристые, и крем для пирожных взбивал самый воздушный.
Второе государство ничем не славилось, мастеров у них отродясь не водилось, разве что подмастерья, и те захожие. Люди там впроголодь жили, а уж на животинку им и вовсе еды не хватало. От них не только голодные кошки и собаки сбегали, но и птицы мимо пролетали.
Больше всего на свете царь первого государства любил гостей принимать и угощать. Поэтому царица его называла «Ваше гостеприимное величество».
Слава об этом замечательном качестве царя шла по всей земле и, дважды обернувшись вокруг неё нарядной лентой, возвращалась обратно.
Любое пожелание гостей царь с радостью исполнял. Всё, что они не захотят, им в царской пекарне выпекут: и булочку с маком, и ватрушку с ежевикой, и плюшку с творогом, и пирожки разные, и расстегай с курятиной, и пирожное, и даже круассан заморский из теста слоёного.
Однажды зимой перед Великим постом нагрянул к гостеприимному величеству царь-сосед. Узнал он про пекаря чудесного и захотел его выпечки попробовать, оценить – вправду ли она такая вкусная.
Отведал он и пирожков, и расстегаев, от круассана кусочек отщипнул и вдруг говорит: «А приготовьте-ка мне ватрушку с творогом, да чтобы было в ней ровно двадцать пять изюминок!»
Забегали помощники Василия Ивановича: один на ферму помчался за творогом, другой начал муку просеивать, а Петр сел изюминки считать. Три раза пересчитал, чтобы не ошибиться и в грязь лицом не ударить.
Пекарь сам ватрушку во дворец принес и перед гостем на тарелку выложил. Встал неподалёку и смотрит, что тот делать будет. А гость все изюминки выковырил, пересчитал, в салфетку завернул и в карман убрал, а ватрушку съел. И ничего никому не объяснил. Царица, увидев это, велела насыпать в коробку фунт изюму и незаметно гостю в телегу подложить. Ведь царь на телеге приехал, потому, как карета его давно сломалась, а починить её было некому.
Время в посту быстро летело, не успел народ оглянуться – вот уже и страстная седмица за середину перешла – пришла пора к Пасхе готовиться: куличи печь, пасху варить, яйца красить. Да только вдруг случилось событие, из рук вон выходящее.
В чистый четверг Василий Иванович с помощниками пришли в пекарню засветло, а вот Петруша куда-то запропастился. «Неужто проспал помощник, — удивился пекарь, — ну да ничего, пока и без него справимся». Помолились все и к праздничной стряпне приступили. Уже и муку просеяли, и масло растопили, а Петра всё нет. Тогда послал Василий Иванович к нему домой младшего помощника. Тот пулей слетал туда и обратно. «Нету, — говорит, — дома Петра, и родители его со вчерашнего дня не видали».
«Что делать? – расстроился пекарь, — ведь у Петруши самые красивые и румяные куличи получаются. Он ведь особым чутьем чует, когда их из печи вынимать. Не иначе что-то с парнем случилось – впервые он на работу не вышел. Надо царю сообщить, что Пётр пропал. Дело-то государственной важности». Дождался он, когда царь-батюшка после службы из церкви вышел, и сообщил ему о пропаже помощника.
Тем временем в пекарне всё дело встало.
Царь тут же повелел всем слугам на поиски Петра отправиться. Каждый уголок царства обыскать, а главного помощника найти!
Услышала царский приказ Марьюшка, сестра Петина. «Дай, — думает, — сбегаю на реку». Видела она, как брат с вечера удочки готовил. Ещё удивилась, что он на Страстной седмице на рыбалку собирается.
Словно ласточка помчалась девица к реке, и точно – сидит Петя, на поплавок, словно заворожённый, смотрит.
— Братец, — закричала Марьюшка, — тебя Василий Иванович обыскался. Ты что, забыл — сегодня куличи пекут пасхальные?
— Ну и что? – не отрывая глаз от поплавка, говорит Пётр, — я-то здесь при чём?
— Так ведь только ты знаешь, когда куличи из печи доставать!
— А я больше в пекарне работать не хочу. Мне вообще работать надоело. Я и так проживу.
— Ведь в нашем царстве так жить нельзя, — всплеснула руками Марьюшка, — у нас ведь кто не работает, тот не ест.
— А я к соседям подамся. Что захочу, то и буду делать!
— Вот искушение! – расстроилась девица и помчалась во дворец.
А Пётр тем временем удочку свернул и пошёл, насвистывая, в соседнее царство. Увидел его тамошний царь с балкона, обрадовался. Кричит:
— Нашего полку прибыло! Теперь и у нас плюшки с ватрушками на завтрак будут! Иди сюда, Петя, чайку попьём, о житье-бытье поговорим.
Поднялся к нему молодец. Идёт по дворцу удивляется — ступени расшатанные под ногами скрипят, а кое-где их и вовсе нет. Ковры молью проедены, мебель пылью покрыта. Стул под его величеством шатается – того и гляди развалится. Мантия на нём штопана-перештопана, у короны один зубчик отломан, туфли домашние дырявые.
— Что это Вы, Ваше самостоятельное величество, в такой разрухе обитаете? – удивился Пётр.
— Так ведь у нас не то, что у вас. Народ мой счастливо живёт – что хочет, то и делает.
— Судя по всему, ничего ваши подданные не хотят, — усмехнулся молодец.
— Правильно говоришь, — с грустью сказал царь, — ничего народ делать не хочет. Я сам кое-как за дворцом слежу. Живу один-одинёшенек. Царица меня бросила, вернулась к родителям. Там и живёт. А я ведь как её с детишками баловал! Все для них делал! Подарки дарил! В последний раз целых двадцать пять изюмин им привёз!
— Помню, — изумился Пётр, — я сам эти изюминки считал. Думал хитрость какая ваша царская.
— Да какая хитрость, — махнул царь рукой, — каждому на зубок по ягодке. Правда, потом я целый фунт изюма в нарядном коробе в телеге обнаружил. Вот радости-то было!
Начал Пётр его царство с балкона рассматривать. Смотрит и диву даётся: дома у всех разные. У одного — избушка без окон без дверей, у другого – мазанка без трубы, у третьего – изба без крыльца, а вдали, посреди поляны, юрта стоит. По всему видно, что народ хочет, то и воротит.
— Петруша, ты бы испёк мне что-нибудь вкусненькое, пирожок или ватрушечку, у меня где-то мучица есть, и пара яиц найдётся.
— Ваше величество, какой пирожок? Страстная седмица нынче. Великий пост на дворе, — поразился Пётр.
— Ну и что, — пожал плечами царь, — мы не постимся. Неохота нам себя в еде и развлечениях ограничивать.
— А какие у вас здесь развлечения?
— Немудрёные, но весёлые. На быке или на козе прокатиться, кошке шаркунок на хвост привязать и смотреть, как она юлой крутится, снять его пытается. А то ещё можно семечки грызть и шелуху вниз с балкона сплевывать, глядишь – кто-нибудь мимо пройдёт, и шелуха к нему прилипнет.
— То-то я гляжу, что вокруг дворца шелуха слоем лежит, — отошёл от перил Пётр. — А что-то я вашей церкви не вижу. Где она?
— Да, храм-то наш давно развалился, — вздохнул царь.
«И храма у них нет, и дома без окон, и творят по своей воле, страха Божьего не знают. Нет, так жить я не хочу. Эх, голова моя бедовая, куда меня занесло», — испугался Пётр.
— Знаете что, Ваше величество, побегу-ка я обратно. Мне работать надо, Василию Ивановичу помогать куличи к Пасхе печь.
— Ну, беги, коли хочешь. Не могу противиться твоему желанию, — согласился царь. – Ты, знаешь что, передай своему гостеприимному величеству, что я со всем народом разговляться к нему приду. Пусть побольше куличей печёт и яиц побольше красит.
«Так вы же не постились», — хотел сказать Пётр, но промолчал. Понял, что без толку говорить, всё равно у царя на всё оправдание имеется.
— Прощайте, Ваше Величество, — крикнул молодец уже на бегу – ноги его сами в родное царство понесли.
Примчался он в царскую пекарню, бухнулся на колени перед пекарем:
— Простите меня, ради Христа, Василий Иванович. Никогда я больше от работы отлынивать не буду. Понял я, что счастье — жить в труде, а без работы жить – в беде.
— Да я на тебя обиды не держу, — обнял его пекарь. – Значит, надо было тебе сегодня в соседнем царстве побывать, иную жизнь повидать. Быстрее фартук надевай и за работу, пока тесто для куличей не опустилось.
Пётр за тесто схватился, аж светится от радости, а Василий Иванович во дворец весть отправил, что, слава Богу, нашёлся помощник. Будут к Пасхе куличи румяные. Прочитал царь весть, обрадовался, перекрестился, Богу поклонился.
К вечеру вся пекарня была уставлена нарядными куличами, крестами и разными узорами украшенными.
Посыпал сахарной пудрой последний кулич Пётр и тут вспомнил, что забыл просьбу соседского царя передать. Рассказал он Василию Ивановичу, что на Пасху к ним всё соседнее царство разговляться явится. Пекарь куличи пересчитал и решил, что угощения всем хватит и ещё останется.
Так и вышло.
Соседи во главе с царем-горемыкой не только разговляться пришли, но, ко всеобщей радости, на Пасхальной службе помолились. А потом, сидя за праздничным столом, решили, что пора им жизнь поменять.
Так что после Пасхи началась в соседнем царстве новая жизнь. Мастера из первого царства обучили соседей ремёслам разным, и стали те работать не хуже других.
Засучил народ рукава и перво-наперво церковь заново построил, дома в божеский вид привёл, улицы от грязи очистил и за дворец принялся.
Вскоре и царица с детьми домой вернулась. Вышло всё царское семейство на балкон, смотрит на своё государство — не нарадуется. Дома вдоль улиц стоят ровнёхонько, наличники вокруг окошек резные, крыльцо одно другого краше. Из кузни слышен стук-перестук – молот с молоточками переговаривается, где пила звенит, где топор стучит. Собаки лают, коровы мычат. А пичужки на все голоса поют-заливаются, Бога славят.
Царь, бывший горемыка, упросил Петра у него главным пекарем остаться. Хоть не хотелось Василию Ивановичу терять любимого помощника, но согласился он молодца отпустить.
Вскоре Пётр в новом государстве себе невесту присмотрел, сватов к ней заслал, а осенью молодые повенчались.
Василий Иванович им на свадьбу такого размера торт испёк, что на два царства хватило и нам с вами осталось.
РАССКАЗЫ
Чукчин замок
Мне было восемь лет, a Веруньке семь. Но она была умнее меня. Жизненный опыт как-то мало прививался ко мне, и я постоянно, на каждом шагу становился в тупик. Верунька же все сразу объясняла и пристраивaла. Верунька — это моя сестренка. Мы вместе росли. Мы всегда были вместе. Яне помнил мгновения, когда бы мы были врозь. «Я c Верунькой» — это было в моих глазах одно существо. И помню, как поразило меня, когда мне стало девять лет, и было решено отвезти меня в город и отдать в гимназию. Я сказал:
— A Верунька?
— Верунька останется дома. Ей еще рано, она мала.
И я в первую минуту даже не понял. Мне казалось, что нас разделить невозможно, ну, вот совершенно так, как если бы от нашего сельского священника отца Маврикия отделили голову, и он вышел бы в церкви служить, оставив голову дома.
Наша жизнь с Верунькой — это был сказочный мир приключений. У Веруньки была удивительно фантастическая голова. Она иногда просто поражала меня своими необыкновенными, замысловатыми историями. Сидим мы с нею где-нибудь на гумне под стогом соломы или свежего сена. Она — такая тоненькая, худенькая, с маленьким смуглым личиком, с маленьким ротиком и большими глазами, вытянув перед собою ноги, сложив на груди свои миниатюрные ручонки, смотрит куда-то вдаль, и вдруг раздается ее слабенький, тоненький голосок. Она говорит о желтеньком принце, у которого такой мягкий, нежный, пушистый кафтан, а на его тоненьких ножках высокие сапожки из нежной коричневой кожи. Он собирается в плавание, и вот, окруженный такой же желтой свитой рыцарей — у некоторых, впрочем, на груди темные панцири — он подходит к берегу моря… Я не помню ее сказок, знаю только, что она не могла обходиться без героев, и герои у нее были наши знакомые, населявшие наш двор. И этот желтенький принц был не кто иной, как утенок, неделю тому назад вылупившийся из яйца. Он был самый крупный и самый интересный утенок и потому был произведен в принцы, остальные же были только рыцари. И для всякого существа, какое только жило в нашем дворе — в курятнике, в гусятнике, в коровнике, в телятнике, в конюшне, где бы то ни было, — была отведена роль в ее фантазии. Я помню, как она иногда заставляла меня плакать, когда какой-нибудь персонаж ее сказаний вдруг погибал…
Правда, мы часто видели его на обеденном столе, особенно если были курица, или петух, или индейка. В виде кaкогo-нибудь фрикасе или котлетки с маленькой косточкой, обернутой в папильотку, мы не узнавали наших героев и преисправно отправляли их в наш рот. Но все же они исчезали. Мы не могли этого не знать. И тогда фантазия Веруньки становилась трагической. Она сочиняла потрясающие рассказы о гибели молодого существа после целого ряда ужасных приключений и борьбы. А я слушал с замиранием сердца и верил, как дурак, что все это так и было. Да и Верунька верила всему тому, что сочиняла, и мы часто оба плакали. Не знаю, почему главным героем своих повествований она избрала такое неуклюжее, некрасивое животное, каким был, несомненно, возросший в нашем дворе боровок, по имени Чукча. Она избрала его еще тогда, когда он был совсем маленьким поросенком. Тогда, пожалуй, он был интересен. Совсем голенький, с нежно-рoзовой кожей, с длинными отвислыми ушами, с круглой, необыкновенно подвижной мордочкой, он был смешон и глуп до последней степени. Его братья и сестры, которые родились одновременно c ним в количестве двенадцати штук, ничем не привлекали к себе нашего внимания, и притом же Веруньке про них пришлось слагать трагические истории. Некоторых раздали знакомым, например, отцу Маврикию дали двух, других отослали в город для продажи, третьих просто съели. Был момент, когда и Чукче грозила судьба его братьев, — его хотели отправить в город для продажи. Но в то время он уже был героем Верунькиных сказаний, и мы, узнав об этом, подняли странный вой и крик и объявили, что если Чукчу продадут, мы никогда не успокоимся и будем вечно выть и кричать. И Чукча остался и просуществовал всю зиму на совершенно привилегированном положении, так как мы с Верунькой постоянно возились с ним. Кормили его по-царски и даже отчищали грязь от его щетины.
И эта честь выпадала на его долю потому, что он сделался главным героем фантастических повествований Веруньки. В них он играл совершенно исключительную роль. Он собственно не участвовал в ее историях, которые происходили без него: в них действовали другие персонажи, взятые из наличного состава нашего двора. Но как только наступало какое-нибудь затруднение, когда герои пoчему-либo попадали в беду, из которой не было возможности спасти их, или просто Верунька зафантазировалaсь так, что уже не знала, чем кончить, — сейчас же являлся на сцену Чукча и все разрешaл.
Пoмню эту классическую фразу: «Вдруг, откуда ни возьмись, явился Чукча…» И уж после этого я знал, что все придет к неизбежному концу. Для Веруньки он был очень удобен и важен и поэтому онa страшно дорожила им…
Это было весной. Мы с Верунькой сидели около реки. Там лежал огромный длинный камень, кoторый тоже играл важную роль в повествованиях Веруньки: отсюда, от этого камня отправлялась мнoгие корабли с принцами разных цветов, и потом с ними случались необыкновенные приключения. Мы обыкновеннo забирались на этoт камень, глядя на ту сторону реки, где уже поднялся молoдой зеленый камыш и вербы оделись в зеленые листья, а грустная ива окунула свои длинные, беспомощно опущенные ветки в воду, где рoбкая дикая курочка уже выбирала среди камыша место для своего гнезда и таинственный кoростель от времени до времени издавал свои странные, сложные, загадочные трели. И Верунька с грустными глазами и таким печальным тоненьким голоскoм сказала мне:
— Слушай, Валюся, ты знаешь, что хотят сделать с Чукчей?
— А что с ним хoтят сделать? — спросил я.
— Его хoтят зарезать.
У меня мурашки пробежали по спине. Кто хoчет зарезать Чукчу? И вообще разве мoжно зарезать Чукчу? Мне казалось это совершенно невозмoжным. Такогo героя нельзя зарезать. Он сам всякогo зарежет.
Но Верунька разубедила меня. Тайные силы, которые вообще играли важную роль в ее повествованиях, оказывались сильнее даже Чукчи. И вот они-то вoоружились против него. Но это былo сказочное объяснение, реальное же былo гораздо проще и ужаснее. С тайными силами мы еще мoгли бы бороться при помощи Верунькиной фантазии, но бороться c oтцом — это было уже нам не по силам.
А между тем Верунька рассказала мне, что судьба Чукчи решена именнo отцом.
— Этого негодяя Чукчу надо к празднику заколоть… Сала у него, правда, немного, но зато колбасы из него выйдут хорошие. А то он распустился. Дети его избаловали, и он чуть не в гостиную лезет. Этакий невежа!.. Ты, Софрон, этак во втoрник на Страстной неделе приспособи его.
«Приспособи» — какое этo былo жестокое слово!
— Но мы не дадим Чукчу! — сказал я.
— Как же мы не дадим егo? Они гораздо сильнее нас, — возразила Верунька. — Софрoн — это силач. Он одной рукой экипаж тащит…
— А мы начнем ныть и кричать! — предложил я. Но Верунька только горько улыбнулась.
А уж шла шестая неделя. Еще несколько дней — и Чукчи нe станет. Его «приспособят». Мы eщe не знали, каким образом нам это удается, но мы решили ни в каком случае не допустить этого.
Я не мог знать, чтo сидит в этой черненькой головке Веруньки, но я верил, что она непременно придумает, и потому был почти спокоен за судьбу Чукчи.
И дня через два после нашего разговора Верунька сказала мне:
— Я знаю, что надо сделать для Чукчи. Его надо спрятать.
— Как спрятать? Куда?
— Мы найдем… Вот пойдем-ка обойдем сад. Обшарим все уголки. Мы непременно что-нибудь найдем.
Сад был не наш, а помещичий. Он занимал десятин восемь земли. Это был очень старый сад, в одной своей части, которая примыкала к реке, совершенно запущенный. Там рoсли вербы, тополя, дубы. Внизу страшно разросся кустарник, сделавший эту часть сада почти непроходимой. Все тополя были сплошь унизаны вороньими и галчиными гнездами, которыe, помещаясь там и здесь между двух ветвей, казались крупными черными плодами. Это было настоящее воронье цaрство.
Ранней весной они уже начинали копошиться в своих гнездах. Молодые, только прошлым летом рожденные, выбирали места и все лето занимались постройкой гнезд, чтобы в будущем году поселиться в них. Они огромной черной стаей улетали на поле за пищей, a перед вечером все возвращались к своим гнездами подымали неистовое галдение. Никто не мешал им здесь жить, они завладели этой частью сада и царили в ней. Их были тысячи, а может быть, десятки тысяч; с каждым годом число их вoзрастало.
Почем знать, если бы против них вооружились, может быть, они пошли бы войной! По крайней мере, в сказаниях Веруньки эти вороны и галки фигурировали в качестве крайне воинственного племени. Мы с Верунькой долго бродили по этой части сада, и тут-то фантазия моей сестренки почерпнула много нового материала для ее будущих сказаний, котoрые она сообщила мне потом, когда я приезжал домой из гимназии.
Наши oбыкновенно чистенькие платья были испачканы, изуродованы, к ним, как и к нашим волосам, пристали колючки и прошлогодний репейник. Но мы были неутомимы. Казалось, все эти местa были нам знакомы. Но oказалось, что мы встретили тут много нового. Особенно нас пoразило дупло старoго-престарoго дуба.
Оно было до такой степени странно, что казалось, что не действительное, а созданное Верунькиной фантазией. Когда мы издали увидели его черную пасть, Верунька остановилась и сказала мне:
— Стой… вoт он, Чукчин замок!
Я не без страха подошел к этому замку. Входная дыра была невелика, но за нею дупло расширялось и уходило куда-то в таинственную темноту. Очевидно, продолжение дупла шлo вглубь земли.
Ни я, ни Верунька не решались спуститься туда, чтобы исследовать егo размеры. Но мы были находчивы. Я взял длинную палку, отломав сухую ветку от этого же дуба, и при ее помощи произвел исследование. В самом деле, казалось, это был целый замок. Только с боков мы могли нащупать его стены, а в длину мы их не достали.
Ясное дело, что сама судьба посылала нам временное жилище для Чукчи. Задача была только в том, как закрыть вход, потому что иначе Чукча, разумеется, выйдет, выдаст себя и подвергнется жестокой участи.
И вот тут сказалась разница наших умов. Изобретательный по части фантастических планов, ум Веруньки оказался совсем непригодным для практической жизни. Неподалеку от дупла лежал камень, он был небольшой длинный и узкий. Я подошел к нему и попробовал сдвинуть его с места. Он подался.
Тут же близко лежал длинный ствол дерева, с которого от времени и дождей слезла вся кoра. Он был не толстый, и я без пробы видел, что его нам вдвоем нетрудно будет поднять и перенести на другое местo.
Сделали прoбу: приложили камень к дуплу и придавили концом ствoла, — и он отлично держался, упираясь в пень.
Верунька была в диком восторге. После того как замoк был устрoен, нам оставалось позаботиться о том, чтoбы заманить в него Чукчу. Это было не так легко, но не так уже и трудно.
Прежде всегo, мы натаскали в дуплo целую гopy ржаных сухарей и всевозможных съестных продуктов, а предусмотрительная Верунька принесла туда огромный горшок вoды. Мы очень хорошo знали, что Чукче придется жить там несколько дней.
Что Чукча за нами пойдет в огонь и в воду, в особенности если показать из-пoд полы кусoк ржаного хлеба, который он обожал, в этом мы не сомневались. Но ведь нужно былo сделать это так, чтoбы никто, ни одна душа, не видела, как мы будeм увлекать его. Мы всячески приспособлялись, а дни проходили, и уже был понедельник Страстной недели. Это был канун того дня, который был назначен для гибели Чукчи. В этот день мы во чтo бы то ни стало должны были водворить нашего герoя в его замoк.
Чукча все врeмя возился во дворе, переходя из однoго его угла в другой. Мы видели, как вышел oтец и, указывая на него, громко сказал Софрону:
— Так смотри же, Софрон, не забудь! Завтра и приспособи боровка!
У меня в запасе был изрядный кусок ржаного хлеба. Я давно уже издaли показывал его Чукче, но глупец ничегo не видел. Он ничего не чувствовал. Он не понимал, кaкая страшная судьба ожидает его, и преспокойно рылся своей круглой мордой в навозной куче, разыскивая там для себя всякое добро.
А день уже приходил к концу. Верунька решилась на крайнее средствo. Она сбегала в дом, взяла еще там немного хлеба и, приходя мимо нашего героя, показала ему хлеб и тихонько позвала его: «Чукча, Чукча!»
И герой наконец прозрел. Он увидел в ее руках хлеб и побежал за нею.
Как только он перешел грань сада, мы уже считали, что судьба его в наших руках. Здесь Верунька брoсила ему свой хлеб, но его было так мало, что он только раздразнил его аппетит. Тогда я показал ему свoй кусок — большой, обещающий ему много наслаждения, и мы со всех ног пустились с Верунькой по садовой дороге, а Чукча следовал за нами.
Но вот пошел уже кустарник. Мы перескакивали через него, но Чукча на каждoм шагу встречал затруднения. Приходилось усиленно соблазнять его, чуть не к самому рылу поднося хлеб. И он с трудом поборол препятствия, но старался и все-таки двигался вперед.
Наконец, мы у дупла. И мы думали, что уже достигли нашей цели. А между тем мы в действительности только подошли к самому трудному моменту нашей задачи. Чукча тоже приблизился к дуплу, мы всячески старались загнать его туда. Он хoдил вокруг дерева и внимательно обнюхивал его, но как толькo приближался к самому дуплу, его черная глубина видимо пугала его — и он oтскакивал.
Между тем я боялся выпустить из рук хлеб, потому чтo это было единственное орудие, котoрым мы могли воздействовать на Чукчу. Я обманывал его, делая вид, что бросаю хлеб в дупло, он поддавался, но скоро убеждался в обмане. Мы приходили в отчаяние. При этом он довольно громко хрюкал, и мы боялись, что кто-нибудь, проходя по дороге, может услышать его хрюканье, и тогда весь наш план разлетится в прах.
Наконец я решился на героическое средство. Держа в руках хлеб таким образом, что Чукча все время видел его, я полез и дупло.
Холодная сырость сейчас же охватила меня, а темнота, которая была в глубине его, как бы грозила мне, напоминая те самые тайные силы, которые всегда играли такую важную роль в сказаниях Веруньки. И тем не менее я стойко продолжал свое дело.
— Чукча, Чукча!.. Милый Чукча! Экий же ты дурак… Поди ко мне, поди… — нежно говорил я, маня его хлебoм.
Чукча колебался, он стоял у самого дупла и уже решился просунуть в него голову. Аромат ржаного хлеба сильно раздражал егo обоняние. Он понемногу подвигался и, наконец, весь вошел. Тут уже все дело зависело от моей лoвкости. Надо было отдалить его на задний план, бросить там хлеб, а самому с быстротой молнии выскочить. Должно быть, на меня снизошло вдохновение, потому что я проделал это прямо с какой-то гениальной ловкостью и притом смело, быстро и решительно. Чукча выхватил из моих рук кусок хлеба и остался где-то в темноте. Я стремглав вылетел из дупла, и в тот же миг дыра уже была закрыта камнем, а камень притиснут стволом дерева, другой конец кoторого упирался в пень. Из дупла послышался неистовый крик Чукчи. Он толкался мордой в камень, шевелил его, но напрaсно. Замок был заперт на двенадцать замков.
В этот день наш подвиг не вызвал никаких осложнений. Но на другой день с утра началось волнение. Работник Софрон рассчитывал произвести свое приспособление с Чукчей на заре, пока еще все в доме спaли. И он, проснувшись, когда все спали, начал разыскивать Чукчу, но нигде во дворе его не нашел. Он обошел все закоулки, побывал во всех сараях, на гумне, прошелся даже по саду, разумеется, в местах, доступных человеческой стопе. Но Чукчи нигде не оказалось.
— Что за напасть такая! — восклицал он вслух. — Запропастился боровок, хоть ты плачь.
Уже и мы проснулись и вышли во двор, и нас Софрон опрашивал, не видели ли мы где Чукчи, но мы, разумеется, делали изумленные лица.
Вышел отец. Поднялась целая история. Разослали рабочих по всей экономии, отец был крайне недоволен. A мы дрожали. В особенности когда кто-нибудь отправлялся осад, когда нам казалось, что вoт-вот нападут на наш замок, и разом все наши ухищрения разоблачатся. Но никому и в голову не приходило заглянуть в ту часть сада, где царствовали вороны.
Может быть, Чукча и кричал в своем замке, но по утрам вороны так неистово галдели, что их голоса способны были заглушить грoм пушек.
— Нет, это прямо чудо, — говорил отец. — Можно подумать, что этот негодяй понял, когда я при нем напомнил Софрону. Чего доброго! Недаром он постоянно вертелся среди людей.
Отец говорил, конечно, шутя, но факт исчезновения Чукчи как раз в тот день, когда его ожидала кара, казался таинственным, и в особенности рабочие придавали ему своеобразное значение.
— Животное понимает, — говорили они. — Оно даром что не знает слов, а чувствует, какая его ожидает судьба. Вот он и помандровал… Еще, может, и явится как-нибудь.
Но так как надежда по части колбасы к празднику была возложена всецело на Чукчу, а он надежды этой не оправдал, то пришлось послать на деревню и закупить колбас у мужиков.
И проходили дни. Мы, конечно, каждый день наведывались к дуплу. Мы тихoнько подходили к нему. С одной стороны, мы боялись растревожить Чукчу, который, услышав шум, конечно, сейчас же догадался бы, что это мы. С другой стороны, нас тревожил вопрос, жив ли он. А вдруг как он не вынесет одиночества? Но, приставив ухо к дуплу, мы явственно слышали, что Чукча там шевелится и тихо покряхтывает.
В субботу мы сильно встревoжились: нам показалось, чтo в дупле что-то уж слишком тихо. Тогда мы начали колотить палками в дуб. Но Чукча таким неистовым криком засвидетельствовал факт своего существования, что мы испугались. Даже в первый день он так громко не кричaл. Очевидно, ему очень уж надоело сидеть в своем замке.
— Потерпи, милый Чукча, — говорили мы, — сегодня еще толькo суббота. Завтрa ты будешь опять на свободе.
Да, уж в первый день Пасхи ни один человек не решится зарезать животное, да и не будет надобности. Колбасы куплены, на Чукчу нечего больше рассчитывать. И мы ждали первого дня.
Ранним утрoм, как тoлько вернулись из церкви и разговелись, мы с Верунькой вышли во двор. Уже порядочно рассвело. Мы пошли к реке. Мы довольно далекo прошли по берегу реки и вошли в сад c тoй сторoны, откуда никто в него не входил. После долгой борьбы с кустарником мы накoнец подошли к дуплу.
Тихонько, затаив дыхание, мы принялись за свою работу. Верунька взялась за ствoл дерева и, осторoжно подняв его, отбросила в сторону. Я же отодвинул камень, и в ту же минуту мы оба спрятались за дерево. Чукча зашевелился в дупле, потом выскочил из него, перепрыгивая через кустарники, пустился по направлению к дороге, а затем исчез из наших глаз. Мы оба замерли от восторга. Не подлежало сомнению, что мы спасли жизнь герoю Верунькиных сказаний. Так же, как и прежде, мы вернулись сперва к реке, а оттуда домой.
Во дворе никого не было. На востоке уже начало подниматься сoлнце. Мы вошли во двор и видели, что с правой стороны двoра, неподалеку от конюшни, в навозной куче преспокойно рылся круглoй мoрдой Чукча.
Мы сделали вид, что не заметили, и пошли в дом. Но мы прислушивались и присматривались. Нам хотелось быть свидетелями эффектa, какой произведет появление Чукчи. И вот мы слышим в растворенное окно голос Софрона:
— Вот так чудеса!.. Эй, гляди!.. Чукча пришел… Откуда он взялся?.. Ах, ты, мошенник… Ведь какой хитрый… Знал, когда уйти и когда прийти.
Потом слышался голос кухарки Аксиньи, всплескиванье ее рук, восклицания изумления.
Вышел во двор отец.
— Да неужели пришел? — слышался его голос. — Ведь вот негодяй! Я говорил, что он слышал и понял. Ну, скажите, пожалуйста. Нет, он прямо замечательная свинья. Удивительная!.. Эй, ты, Чукча, ну что же ты ничего не рассказываешь, где же ты был?
A Чукча грoмко похрюкивaл, протягивая свою морду ко всем, собравшимся и удивлявшихся ему, и шевеля своим кружкoм, что у него означало просьбу о пище и питье.
— Это он вас, пане, с праздником Воскресенья Христова поздравить пришел! — заметил Софрон.
— Ну, так дай жё ему за это ячменной похлебки. Да ржаных сухарей подбавь туда. Нет, он не глуп… Такого боровка прямо-таки жaль заколоть… Его на выставку надо пoслать. Он может медаль получить…
И вот что удивительно: отец никогда больше не возобновлял вопроса о том, чтобы к Пасхе или к Рождеству заколoть Чукчу. Он даже как будто боялся этого. A мы с Верунькой никогда никoму не сказали о своей проделке, и благодаря этому Чукча долго жил на свете.
Царские писанки
Добрая изба у Саввы Багрецова, лучше всех на слободе. Жить бы в ней не простому мастеровому, а хоть бы боярину или дворянину. Крыльцо бочкой, в оконцах стекла, на высоком коньке прорезной флюгер, наличники как жар горят позолотой на весеннем солнце и пестреют ярко цветными разводами красок. Чего на них только нет: и цветы, и травы, и златорогие олени, и невиданные птицы…
А давно ли, каких-нибудь пять годов, на месте теперешнего палатного строения Багрецова стояла кривая, под соломенной кровлей, изба-поземка… И откуда же все взялось? Когда спросят об этом Савву, он всегда перекрестится сначала, а потом скажет:
— Да, все мне Бог послал вместе с «Христос Воскресе»…
Но как же это было? Ведь не сказка же это! Это только в сказках из ничего вырастают чуть не царские палаты. Какая сказка! Вот послушаем, что расскажут об этом думы самого Саввы… Кстати, собираясь в Кремль за Светлую службу, он стоит у переднего угла, где горят перед иконами филигранные лампады, и думает о прошлом…
И уборно же в горнице у Саввы: широкие лавки по стенам крыты суконными полавочниками, на полу — чистые холщевые дорожки, а в углу, где обычно молится хозяин, — узорчатый самотканый коврик. Большой стол на точеных лапах крыт скатертью, отороченной золотной каймою. Ну, и сам хозяин под стать палатному убору: в суконном кафтане вишневого цвета, перехваченном шелковым кушаком, в юфтевых сапогах на подборах, высокий и стройный, молодец хоть куда, не глядя на то, что едва вышел из недоростков. Вот он прошел к крайнему окошку и заглянул на выметенный начисто к празднику дворик. Там стоит мшоный птичник, над ним — вышка для голубей. Все строенье новое и крепкое. Улыбается Савва, глядя на свое владение, и тихая дума разливается по его молодому лицу.
Смеркается. Уж едва золотится у края неба отблеск угасающего дня. Скоро и ночь спустится на землю, темная-темная, словно темнее всех ночей в году. Она окутает все непроницаемой тайной для того, чтобы к урочному радостному часу загореться и засверкать повсюду, по всей земле, от царских палат до бедной хижины, светлыми огнями.
Смотрит в окно Савва и думает свою думу. Вот в такой же вешний вечер, в Великую субботу, пять лет назад, вышел он с лубяной плетушкой в руках из своей избы-поземки, что стояла на месте нынешнего хоромного строенья. И не светлая радость преддверья Великого дня была у него на душе, а темная ночь. Нужда темнила радость: полуголодные сестренки, да мать, в лютой скорби лежавшая на глиняной битой печи, остались дома… И шел он не для того, чтобы ходить с посадскими молодцами по церквам и слушать, как читают «Страсти», а для того, чтобы стать на людном месте со своей плетушкой и продавать писанки своей работы. Авось кто, забывши припасти заранее, и купит, бросит убогому парню две-три медных деньги. А они куда как нужны на праздник! Дома один хлеб черный, нету даже и яичка, чтобы разговеться. Деревянные писанки своего дела хоть и куда красны — все в золоте, в резьбе и разводах — да ведь их есть не станешь…
Так шел Савва, мальчик-подросток, с Бронной слободы к Кремлю. Шел он в своем холщовом кафтанишке и думал невеселую думу, а кругом, весело переговариваясь, шли люди, загодя пробираясь к церквам, и несли для освящения завязанные в узелочки яйца и пасхи. Вот, помнит Савва, какая-то сердобольная женка по убогому наряду и по плетушке приняла его за нищего-побироху и опустила калачик ему в корзинку со словами: «Прими Христа ради». Не один раз и раньше за Страстную неделю, пока он стоял на уличных крестах в ряду вольных продавцов пасхальных яичек, посадские женки подавали ему кто калач, кто укрух хлеба, а кто и медную деньгу, и это стало ему за обычай. Одна беда: никто не хотел покупать у него писанок, хоть и были они, как говорили многие, «зело красны и добродельны». Брали у других размалеванные грубо, а его миновали, хоть и были они резаны немецким обычаем высокой резьбой.
Недаром отец покойный обучил его ремеслу, а был он мастер добрый, первый во всей слободе, и работал знатные штуки…
Так шел и думал молодой Савва Багрецов, вспоминая прошлое. А ночь все больше и больше надвигалась. Из открытых дверей храмов лился свет от множества свечей и полосами ложился на утоптанном уличном проезде. Все рогатки были открыты, — знамо, в эту ночь нечего бояться лихих людей, и они, чай, помнят о Боге…
Ближе к Кремлю народу стало встречаться больше. Он волнами приливал к воротам, толпился у них и потом пропадал в их темных проломах, словно поглощаемый ночью. Нищие и убогие, слепцы, калики рядами сидели у стен хоромных и церковных, протягивая руки к мимоидущим. Посреди площади рядами горели костры и бочки, и красное полымя освещало белые стены. Тихий говор несся отовсюду, и в нем чуялось торжественное ожидание…
Савва шел мимо сидящих нищих, то и дело опуская руку в свою заветную плетушку, оделял их простыми крашеными яичками и мелкими деньгами: по себе знал он, что убогому человеку простое куриное яичко дороже красной писанки о Христове дне…
Так, оделяя нищих и убогих, дошел Савва до ворот Спасских, что слыли прежде Фроловскими. Высоко над ними поднялась башня, а в ней часы хитрого дела, что звонят и перезванивают не один раз на одном часе. Дальше — мост Спасский, с лавками по сторонам, а вот и поповский Крестец, всегда людный от снующих тут и там и сидящих на лавках и приступах крыльца тиунской избы безместных священников. Даже и теперь, в Святую Великую ночь, несколько их ходит на Крестце. Вот они обступили Савву и здравствуются с ним, величая Саввой Никитичем, не как пять годов назад, когда иного имени не было ему опричь Савки. Всякий так его кликал, а бывало еще и с добавкой — «страдниченок» или «страдненок»… Зато теперь послушай-ка, как честят Савву.
— Ах! Савва Никитич! Милостивец наш! Здрав буди на многи лета! Добро, службишку не надо ли справить на дому? Не побрезгуй нами, милостивец, позови! А мы про тебя служить рады…
— Нет, — отвечает Савва. — К утрене пойду в церковь…
А сам оделяет всех из своей плетушки и сует в руки деньги, доставая их из глубокой сафьянной кисы, привешенной у пояса под кафтаном. Они благодарствуют ему вслед, а он поворачивает к воротам и идет в Кремль. Гулко отдаются шаги его под высокой башней. Вот темный уголок в повороте стены. Там сидит безрукий нищий, прямо на голой земле, мерно кланяется одной головой и протягивает страшные обрубки рук… Наклоняется к нему Савва, а сам думает, что калека сидит на том месте, где пять лет назад, в эту же Святую ночь, стоял в рваном кафтанишке мальчик Савка, держа перед собою вот эту самую плетушку с изукрашенными писанками, и ждал прохожих, — не остановится ли кто, не купит ли его изделия. Но людям было не до него, все спешили в церкви и проходили мимо, не бросив на него взгляда. Он стоял, дрожа от холода, молился Воскресшему Христу и повторял временем, когда показывался прохожий:
— Христа ради, Христа ради…
Но вот совсем перестали показываться люди. Все кругом затихло… В Кремле стало светло, будто днем белым, от тысяч зажженных огней, и вдруг все дрогнуло от могучего удара в большой колокол с Ивановской колокольни. И загудела медными голосами вся Москва со всеми пригородами, слободами и Замоскворечьем… Радостное, торжественное пение понеслось со стороны кремлевских храмов. Губы Савки невольно завторили ему заветными словами: «Христос Воскресе! Христос Воскресе!» А кругом и зубцы седых стен, и звезды в темном небе, и все, даже самый воздух, чудилось, зашептало ответно: «Воистину Воскресе!»
Долго стоял он так, один-одинешенек, в углу у кремлевской стены и молился. Но вот стали догорать и гаснуть один за другим праздничные костры и смоляные бочки. Кругом снова сделалось темнее.
Несколько стрельцов с бердышами на плечах пробежали, озираясь по сторонам. Человек шесть стали у стен невдалеке от Савки. Не приметила его стража в его темном углу… Но что это за чудо? Великая толпа людей в светлых одеждах идет сюда, к воротам, словно крестным ходом. Да нет, крестный ход не бывает в эту пору… То не крестный ход, — нет ни икон святых, ни креста, только впереди двое мальчиков в белых, серебром шитых, кафтанах несут прорезные фонари. За ними старики какие-то, уставив в землю длинные седые бороды, неслышно двигаются, еле переставляя ноги, еще несколько людей, а тут двое под руки ведут кого-то… Он высоко держит голову, и глаза его сияют ярче самоцветных камней драгоценного оплечья…
Савва вспомнил, как он зажмурил глаза, словно от нестерпимого света, и невольно опустился на колени, протянув вперед себя свою плетушку с писанками. В то же время губы его как-то мимовольно, сами собой, выговорили слова:
— Христос Воскресе!
Дрогнули передовые старики и остановились. Стал и человек в сверкающей шубе, которого вели под руки, и ясным, радостным голосом сказал ответно:
— Воистину Воскресе!
И все кругом, сколько тут ни было народу, один перед другим заговорили:
— Воистину Воскресе! Воистину Воскресе!
И опять казалось Савке, что и седые стены, и звезды в высоком небе, и самый воздух повторяют эти слова.
А там было словно во сне… И теперь Савва Никитич, вспоминая пережитое, не знает — было ли то наяву или в сонном видении? Человек в сверкающей шубе, с крестом на груди, — сам царь, как догадался теперь мальчик, — склонился над плетушкой Савки и, взяв одну из писанок, молвил:
— Красны твои писанки, человече! Вельми добродельны… И божественные слова резаны лепно. Своего ли дела?
— Своего, — еле смог ответить Савка.
Государь передал писанку стоящему рядом человеку, а тот, приняв ее с низким поклоном, подошел к Савке и из большого кошеля высыпал в его плетушку целую горсть серебряных денег.
Двинулся вперед царский милостивый ход, а к Савке, толкая один другого, стали подходить люди. Они брали его писанки и клали на их место серебряные деньги.
Скоро разобрали все до единой, и многим еще не хватило. Тогда какой-то боярин стал просить принести ему на дом и спросил, где живет Савка.
С этого и пошло. Писанки его прослыли «царскими». А теперь, вот уже пять лет, как нет Савки. На месте его на слободе в добром достатке живет с матерью и сестрами молодой мастер Савва Никитич. Он искусно работает утварь хитрого дела для многих бояр, а к Светлому Христову дню едва успевает для всех приготовить своих писанок. Неизменно приносит он их и к царскому двору.
Опорожнив свою плетушку дачами нищим и убогим, Савва отдал ее поберечь приворотной страже, а сам пошел к Чудову монастырю. Скоро ударят к утрене… Уж в Кремле на площади светло от огней. На ходу Савва, вспоминая прошлое, повторял про себя:
— Да, истинно, все мне пришло вместе с «Христос Воскресе»…
Яичко
В Великую Пятницу собрались детки в кухню, около печки, в которой шипит, кипит, бьет белым ключом вода в горшке, а в воде лежат, варятся, красятся, бережно завернутые, тщательно закутанные, пасхальные яички.
Я знаю, что мое будет лучше!.. Ты вот увидишь! — говорит толстенькая, пухленькая, но страшно нервная Маша.
Ну, мы еще будем посмотреть! — говорит худенький Ваня, брат ее.
А Петя ничего не говорит. Он просто сидит тут же в кухне. Он думает, что ему стыдно заниматься такими пустяками, как крашенье яиц. Он ведь в четвертом классе классической гимназии! Однако удержаться от того, чтобы посмотреть, как красятся яйца, и он не мог. Искушение это он, впрочем, оправдывал тем, что он здесь в качестве эксперта и решителя, чье яйцо будет лучше: Маши или Вани?
Ваня не долго задумывался над своим яйцом. Он выпросил у тети ярких шелковых лоскутков, надергал из них шелчинок и, обернув в них яйцо, завертел его в тряпки, обмотал черным шелком и опустил в горшок.
Другое дело было с яйцом Маши. Она хотела похристосоваться этим яйцом с дедом, с милым «дедой», который очень ее любит, всегда в каждый праздник дарит ей такие прекрасные игрушки.
И вот она все придумывала, как лучше выкрасить яйцо. И наконец порешила спросить у всех, и у горничной Даши, и у выездного Егора, и у прачки Алены, и у кухарки Степаниды, и у тети, как лучше выкрасить яйцо. Горничная Даша сказала ей, что хорошо красят лоскуточки, и когда тетя дала ей лоскутков, то сама Даша нарезала их мелко-намелко.
Егор-выездной посоветовал красить шафраном.
— Ровно золотые будут яйца-то, — сказал он.
Прачка Алена посоветовала красить луком.
— Лучными перьями… — сказала она. — И дух такой хороший от воды будет, — сказала она.
Кухарка Степанида научила взять сандалу: синего, красного, всякого…
— Сварить, знашь, его, и опустить туда яички… А то можно
просто обсыпать сверху яичко, обвязать тряпочками и так спустить в горшок… Страсть хорошо выходит!
Наконец, тетя посоветовала просто выкрасить березовыми листьями, причем сказала, что получаются хорошенькие зеленые яйца.
Маша все это приняла к сведению и, обложив яйцо лоскуточками, обсыпала сандалом, шафраном, обложила лучными перьями и березовыми листьями, обвязала тряпочками и спустила яйцо в горшок.
Ваня сильно потешался над таким методом…
— А ты бы, — говорил он, — еще и солью посыпала — авось они лучше выкрасятся… или щепочек бы набрала.
А Петя даже сделал пренебрежительную гримасу, которую он всегда делал, если видел что-нибудь бестолковое и несообразное.
Когда варились яйца, то все принимали в них участие и даже Егор-выездной заглянул, как они варятся, и осведомился: положили ли шафрану? Но когда вода уже с полчаса варилась, то все отошли и детки остались одни… И чем сильнее варились яйца, чем бурливее кипела вода, тем серьезнее и сильнее задумывалась Маша. Она даже немножко побледнела.
— Что-то Бог даст! — думала она. Будет ли хорошо яичко
моему «деде»!
И вот пришла кухарка Степанида… Заглянула в горшок глазами «сведущего человека», спросила, сколько они варятся, и порешила, что пора их вынимать… Горшок вынули, поставили на стол… и собрались все — даже тетя пришла посмотреть, как выкрасились яйца и чье яйцо будет лучше.
Кухарка Степанида предварительно положила оба яйца в холодную воду — на самую короткую минутку, — потому что все горели нетерпением посмотреть скорее, как выкрасились яйца.
И кухарка Степанида, наконец, начала развертывать их. Яйцо Вани развернули первым: оно было отмечено красной шерстинкой.
Что же было это за яйцо! Просто прелесть!.. Бледно-серое, сиреневое и по нем шли узоры в тон, жилки синеватые и темно-малиновые. Одним словом, это было самое изящное, мраморное яичко… У Маши сердце почти не билось. Руки дрожали в ожидании появления ее яичка. Наконец развернули и его. Оно вышло все темно-малиновое, с неправильными угловатыми крапинками, точно порфировое. В некоторых местах, где были приложены чистые березовые листочки, так они и отпечатались; но вот какая вышла игра случая, а вы, вероятно, знаете, что нет в целом свете такого прихотника, который мог бы поспорить в этом деле с прихотливым случаем. Как раз на самой середине яичка вышел крест. Небольшой, неправильный крестик, но, тем не менее и Степанида, и Даша, и Алена, и даже тетя ахнули, когда его увидали, а Алена даже перекрестилась.
А вышел крестик очень просто. В числе березовых листиков Маша, заторопившись, чтобы скорее завернуть яичко, положила целую веточку, с четырьмя листиками. Три листика прилегли так, что один смотрел прямо вверх, а два листика отвернулись от него в две стороны: направо и налево; четвертый же листик отогнулся, и почти прямехонько смотрел вниз. Все это было достаточно криво и неуклюже, но все остальное дополнялось воображением и крепкой верой… как говорила Алена, в то, что «Господь умудряет младенцев и руками их кладет славу Свою». И все с каким-то благоговением смотрели на яичко, а горничная Даша, вручая его Маше, даже сказала:
— Смотрите, барышня, не разбейте! Это святое яичко…
Неудивительно после этого, что и сама Маша смотрела на это яичко с благоговейною радостью. Даже Ваня примолк перед этим яичком и конфузливо показывал всем свое простое серое, мраморное яичко…
В Великую субботу Маша провела в волнении. Во-первых, она не могла придумать, куда бы положить свое дорогое яичко. В комод? Пожалуй, кто толкнет его и яичко разобьется, или Даша в нем рыться станет, да выронит, с бельем, и яичко.
Положила его к себе за пазуху; но, продержав с полчаса, она вдруг чувствует, что яичко сильно нагрелось. Ну, а вдруг, думает она с ужасом, от теплоты крестик испортится и вся краска сойдет с яичка? Она вынула его, бережно поцеловала и ходила все время взад и вперед по комнате, держа его в руках и не спуская с него глаз. Она даже хорошенько не позавтракала и не пообедала от волнения…
Вечером, когда начало уже смеркаться, в кухню пришел старый дедушка Михей. Все дети знали его и тотчас же закричали на весь дом: «Лысый Михей пришел, Дедушка Михей — стой у дверей»!
Кличку ему дали потому, что он обыкновенно стоял у дверей, как его ни усаживали, и уверял, что он так и прозывается: «Дедушка Михей — стой у дверей!»
Михей был очень стар; ходил он чистенько, но весь в заплатах, так что, кажется, не было места на его худеньком кафтанишке, на котором бы не сидела какая-нибудь заплатка — и даже трудно было сказать, какой цвет был у этого кафтанишка: не то серый, не то синий, не то бурый…
Дедушке Михею обыкновенно все давали что-нибудь, когда он приходил в дом.
На этот раз он привел с собой маленького внучка, мальчика лет 8-ми или 9-ти; но на взгляд ему никак нельзя было дать более 4-х или 5-ти лет: так он был миниатюрен. Крохотное его личико смотрело так покорно и тоскливо, большими голубыми глазами, а белые волосы, коротко обстриженные, так гладко, шелковисто прилегли к маленькой головке. На нем была вместо шубки, старая шубейка, в которой заячий мех был весь вытерт — да и сама она также выглядела «мраморным яичком» под пару дедушкиному кафтану.
Детки потому любили «дедушку Михея», что был он балагур, сказочник. Когда он приходил, то не только дети, все люди, но даже Егор-выездной приходил слушать «дедушку Михея».
Был он крепостной еще прадедушки, деда Маши, и хотя его и всю семью его отпустили на волю, но, по старой привычке, он всегда входил со страхом и трепетом в палаты его прежних господ.
— Ну, что «Михей — стой у дверей?» — осведомился Егор выездной. — Зачем пожаловал?.. К празднику подачка понадобилась?
— Какая подачка, Егор Михайлыч? Нужда заставляет. От места-то мне отказали…
— От какого места?..
— А ведь я всегда на масляной и Святой на балагане Малахаева «дедку» изображал…
— Ну!
— А теперь вот отказали. Говорят — голос у тебя слаб стал. Публика жалуется, не слыхать ничего… Что же, думаю… милостыню просить?!..
— Да ведь ты сапоги прежде ковырял?..
Дедушка Михей улыбнулся и махнул рукой.
— Все во тьме ходим, а я пуще. Ничего не наковырял! Каки сапоги?.. Глаза не видят… Вот теперь не знаю, как Праздник Христов встречать будем… Дочурка Машурка хворает… Везде к Празднику готовятся, а у нас на Велик день и есть нечего… Вари густо — не будет пусто! Нет ничего… Голодна кума, что денежна сума, придет сама, сведет с ума. Надень котомку, ступай вдогонку!.. Значит за счастьем…
Все обступили дедушку Михея, все слушали, а впереди всех Маша со своим «святым яичком».
— Вон, — говорит дедушка Михей, — барышня-красавица уж яичко нарядное приготовила к праздничку, а у нас внученку-Васенку нет яичка!.. Где укупишь?! Ныне не то что головка, а оборыш, с духом — и тот по грошу яйцо… А крашено, так по пятаку дашь…
А внученок-Васенок стоял и пристально смотрел, ухватив обеими ручонками свою шапочку, смотрел на Машу — и она казалась ему «ангельчиком».
И Маша смотрела в его большие голубые глаза, и сердце у ней сжималось, на глаза навертывались слезы и какой-то голос шептал: «Отдай ему яичко, отдай! Деда может купить яичек, а ему купить не на что… Он бедный мальчик — у него нет ни грошика, ни копеечки, для Светлого Христова Воскресения».
Наконец что-то точно потянуло ее из всей силы к внученку-Васенку. Она быстро подошла к нему и, протянув ему Яичко, сказала отрывисто, не глядя на него: «На тебе!..»
И тотчас же отвернулась, все покраснела и, заплакав, выбежала из комнаты.
Все ахнули, а прачка Алена даже всплеснула руками и вскричала:
— Ах, матушки! Это Христово-то яичко!.. Отдай, мальчуган!.. Сейчас отдай!.. Я тебе лучше красное, золотое дам…
Но мальчугану, очевидно, захотелось иметь именно это Яичко с крестиком, которое красила Маша. Он бережно засунул его за пазуху, а другой рукой ухватился за пестрый кафтан дедушки Михея и спрятался в его складках.
— Это святое-то яичко отдала! — изумлялась Даша. — Ведь это значит счастье из дому унести… И она так свирепо посмотрела и на Васенку, и на его деда, а сама подумала про себя: «Вот шляется, попрошайничает, балагур поганый!»
А между тем Маша прибежала в детскую, уткнула нос в подушку и плакала, плакала…
III
И сама она не понимала, отчего ее слезы льются так неудержимо. Было ли ей жаль этого хорошенького мальчика, или жаль ей было ее доброго, милого «дедуню», которому теперь нечего будет ей подарить? А когда ушел «дед Михей-стой у дверей», то прибежали Ваня и Петя и начали ее корить, называть глупышкой, которая променяла дедушку на какого-то мальчишку.
Наглумившись вдоволь, братцы предоставили ее собственному горю… Маша до того плакала, что разнемоглась; принуждены были позвать дедушку, и рассказали ему все, что случилось. Дедушка послал за домашним доктором, а своему камердинеру велел отыскать деда Михея и во что бы то ни стало выкупить яичко его внучки. При этом он разрешил подарить деду Михею на праздник десять рублей.
Но выкупить яичко оказалось не так-то легко. Мальчик не хотел ни за что его отдать. Наконец, кое-как обманули ребенка и увезли яичко.
Дед уже спал, да и внучка также заснула. Ей стало легче. Деду отдали яйцо только по утру, в Светлое Христово Воскресенье. А он тихохонько, на цыпочках подкрался к спящей еще Маше и положил ей яйцо на столик, а через час, когда она проснулась, дед вошел к ней и, подавая ей огромное яйцо, в котором был запрятан целый кукольный гардероб, сказал: «Христос воскресе!»
Маша начала его целовать и, всхлипывая, едва могла выговорить, что яичко свое она подарила внученку-Васенку!
— А это что же? — спросил дед и указал на яичко.
Маша взглянула и остолбенела…
Вечером у Пети с его старшим братом, Николаем, его товарищем, гимназистом и дедом завязался длинный спор.
Дед уверял, что это лучшее, что есть в человеке: всегда следовать первому сердечному порыву.
— Она, — говорил он про Машу, — отдала мальчику все, что ей было в ту минуту дорого… Это высокая черта!..
— Таким образом, — возражал товарищ Николая, — вы противоречите первому этическому закону Спенсера…
— Какому, какому закону?! — допрашивал дед.
— А закону, по которому совершается развитие всех этических, т. е. нравственных явлений…
— Какой-такой закон! Какой закон! Никогда не слыхал!.. — признавался дед.
— По этому закону… — объяснял докторально гимназист… — всякое элементарное, этическое явление уступает место следующему, более разумному…
— Не слыхал, не знавал и знать не хочу ни ваших этических законов, ни вашего Спенсера, — прерывал дед… — Сердце мне говорит, что хорошо и что дурно и для меня довольно!.. И я всегда следовал и буду следовать этому указателю…
Но Николай снова сворачивал спор на закон Спенсера и доказывал так основательно, дельно, длинно и скучно, что, наконец, дед преспокойно заснул в своем громадном, покойном кресле.
Звонарь
I
Федя — десятилетний мальчик.
Учится в гимназии и живёт в чужой семье только первый год. И к Пасхе успел до слёз соскучиться по родному дому.
Уже на четвёртой неделе Великого поста дни стали казаться Феде неделями; на пятой — месяцами, а на шестой — целыми годами.
Прошёл первый год — понедельник, второй год — вторник, третий год — среда. На четвёртый год — в четверг — распустили гимназию. И Федя до самого вечера сидел на скамейке около дома, ждал отца.
Отец должен приехать вот по этой улице из-за поворота. Сначала покажется голова Бурого, потом — дуга, сани низкие и широкие, наконец — отец в шубе, немного сгорбленный, с небольшой бородой, в мохнатой шапке… Всё это Федя так хорошо знал, что стоило ему закрыть глаза, как он видел и лошадь, и дугу, и отца. Открывал глаза, и видение пропадало.
Федя играл с мальчиками в бабки, бегал на поворот улицы, где стоял полицейский, смотрел на другую улицу… Всё ждал и не хотел идти в комнату.
Нет и нет.
К вечеру измучился Федя.
Вышел посидеть на скамеечку в старом меховом пальто дедушка Василий Игнатьевич.
— Ты что здесь сидишь, Федя? Всё отца ждёшь?.. Иди, Надя тебя ждёт чай пить. А ночью и отец твой приедет.
Василий Игнатьевич — вдовец. Живёт со своей дочкой Надей. После смерти жены, Надиной мамы, сразу постарел, службу бросил, сидел постоянно дома, читал газету или книжку, а по вечерам учил с Федей и Надей уроки.
Надя с Федей — однолетки. Им по десять лет. Но Надя в доме хозяйка. У неё большая, тугая коса на спине, ключи от шкафов. Она вынимает из шкафа и даёт Феде конфетку, пряник.
Когда Федин отец привёз Федю в город, то так и сказал Наде:
— Вот Вам, Надежда Васильевна, мой Федя. Поберегите его.
Если Надя с Федей ссорились, то Федя язвил и называл Надю хозяйкой, Надеждой Васильевной.
А у Нади для Феди была дразнилка:
Федя-бредя
Съел медведя.
Упал в яму,
Кричал маму:
«Ма-а-а-ама!»
Жить Феде было хорошо: уютно, любовно, как в родной семье. Василий Игнатьевич его любил и ласкал как отец. Надя, сама ребёнок, а о Феде заботилась, и была ему заместо старшей сестры. Они ссорились и мирились, ходили в гимназию, учили вместе уроки, мечтали.
II
Василий Игнатьевич оказался пророком. Федин отец приехал ночью, часов в десять, и говорил, что надо выехать из города раньше, потому что соседняя балка налилась тающим снегом, того и гляди потечёт и задержит в городе на несколько дней. А по морозцу проехать можно.
Василий Игнатьевич с Фединым отцом пили чай, а Федя с Надей собирали Федины вещи. Федя без умолку рассказывал Наде о маме, о своём селе, братьях, сёстрах, о бабушке, о Буром.
Бросили укладываться и побежали здороваться с Бурым.
Бурый жевал сено и покосился на детей большим, чёрным глазом, фыркнул и тряхнул ушами. Дескать: «Здравствуй, гимназист! Поди, соскучился здесь?»
Федя засмеялся от радости и поцеловал Бурого около глаза, где от жевания поднимался и опускался какой-то шарик. Бурый мотнул головой и хапнул ртом новую пачку сена. Дескать: «Не привык я к таким нежностям, да и есть хочу до смерти».
— Бурый, он умный! — убеждал Федя. — Он такой умный, всё понимает, вот только говорить не умеет. А ещё у нас есть Валетка, вот тоже умный! Смеётся и мёртвым притворяться умеет. А ещё кот большой, Гурма… Гурма, тот уж совсем умный. Его даже Валетка боится…
И опять Федя без конца рассказывал Наде о своём доме.
Надя помогала укладывать Феде книги и бельё и завидовала, что у него будет такая весёлая Пасха. Ей стало досадно, что противный Федюк — такой весёлый и всё рассказывает только о себе, да о своём доме. Она встала, бросила книжку на стол и, прищурившись на Федю, сказала:
— Некогда мне тут болтать с тобой. Нужно по хозяйству.
Надя обиделась — это ясно. Федя бросил на пол бельё и побежал за Надей.
— Надя, Надя! Голубушка, душенька! Ты сердишься, Надя? За что? А ты не сердись, Надя, миленькая…
Надя посмотрела на разгоревшееся Федино лицо, с умоляющими глазами, и ей стало радостно, весело и смешно. Она засмеялась до слёз и крепко сжала Федину руку.
— Да я не сержусь, право не сержусь, глупенький… Пойдём укладываться.
Дети снова укладывали вещи. Болтали.
— Хорошо бывает на Пасху ночью, — мечтала вслух Надя. — Тихо на улицах. Все сидят и ждут. И вдруг: бом-м-м.
— Бом, бом, бом! — радостно подхватил Федя.
— И знаешь, Феденька, ударит так, точно с неба упадёт: бом-м-м! И все зашевелятся. Кто спал — проснётся, кто сидел — встанет… Даже Мурка наша проснётся и давай умываться лапкой. Весело так, хорошо. Всем скажет колокол, всем, всем… Бом-м-м!
Федя, надувая красные щёки, гудел перед Надей:
— Бом-м, бом-м!
— Хорошо бы, Федя… Вот бы хорошо!..
— Что хорошо?
— Хорошо бы!.. Ударить… Знаешь, первый раз ударить в колокол… Чтобы все услыхали!.. Весь город спит. На Волге и за Волгой тихо-тихо. А ты стоишь на колокольне и смотришь кругом. Все ждут, а ты стоишь и за язык колокола держишься… Ах, Федя! Понимаешь, как это хорошо!.. Люди внизу ждут, а ты — наверху, около звёзд, держишься за колокольный язык. И вдруг: бом-м-м! Все вскочат, все обрадуются. Феденька, вот хорошо бы ударить! Да нет, где уж…
— Надя! Я могу. Милая, я ударю!
— Где тебе… — не поверила Надя.
— Ударю, ей-Богу ударю! Первый ударю!.. У нас в селе сторож церковный, Родивон. Он меня возьмёт, и я ударю.
— Как хорошо, Федя!.. Только я не услышу, — опечалилась Надя. — От вас далеко до нас…
— А ты, Наденька, ухом к земле. Вот и услышишь. Через землю далеко слышно, за сто вёрст слышно… Я ударю, я ударю!
Надя с Федей взялись за руки и кружились около раскрытого чемодана с Фединым бельём и звонили вместе:
— Бом-м, бом-м, бом-м!
Федя таращил глаза и надувал щёки, думал, что звонит басом. А Надин голос тянулся ровный и звонкий как нежная струна.
Потом Федя трезвонил над головой невидимыми маленькими колоколами.
— Тилим-бом, тилим-бом, тилим-бом.
— Бом-м, бом-м, бом-м! — вторила тягучими, важными ударами Надя.
III
Рано утром Федю сонного посадили в сани.
Поехали. Улицы города пустынны и звонки. Чистый, холодный воздух и шуршание ледяшек под полозьями разбудили Федю. И пробуждение это было радостное, счастливое.
Домой, домой!
Тут только вспомнил Федя, как его одевал Василий Игнатьевич, как встала и прощалась с ним Надя и шепнула на ухо:
— Так ударь, Федя, зазвони! Слышишь!..
«Милая Надя! — думал Федя. — Да, да, я ударю, я зазвоню!»
На минуту ему стало грустно, что нет Нади, что он прощался с ней сонный. Но это только на минуту. Очень радостно было, и никакая печаль не могла завладеть душой.
Выехали за город. Хрустит подмороженная дорога. Весело фырчит Бурый. На востоке кто-то большой кистью проводит зелёные, синие, розовые полосы. Уже чирикает невидимая ранняя птичка. А из города вдогонку несётся неторопливый постный звон.
«Я ударю, Надя! Ударю, милая! Я зазвоню», — говорит Федино сердце и радостно бьётся.
С восходом солнца стало ещё веселее. Дорога сразу обмякла. Под ледяными стёклами забуровили ручейки. Подул тёплый вешняк, и деревья радостно замотали талыми ветвями.
На перелеске, около дороги, осела стая грачей. Они только что прилетели из тёплой страны, ещё не успели разместиться, бранились и дрались из-за прошлогодних гнёзд.
Грачи привели Федю в восторг. «Весна, весна!» — кричал он, каркал по-грачиному и махал руками точно крыльями. Спрыгнул с саней и бежал вместе с Бурым. Отбегал в сторону и с разбегу кидался в сани. Отец любовно ворчал на Федю, боялся, как бы он не провалился в яму с талым снегом.
И Феде казалось, что всё кругом звенит тихим, радостным звоном. Ветерок звенит, земля звенит, голубое небо звенит, и в душе у него так радостно, хорошо звенит Надин голос:
— Бом-м, бом-м!
Но всё теперь звенит пока тихо. А вот, когда Федя ударит в Пасхальную ночь первый раз в большой колокол, тогда громко зазвенит вся земля, загудит небо, проснутся леса и реки, поля и балки, загудят Феде хвалу:
— Федя, спасибо тебе, ты зазвонил. Ты разбудил нас от зимнего сна.
Заструился светлый пар над землёю. Из-под снега тёмными пятнами проступила мокрая земля. Недалеко от дороги большой холм, весь чёрный и на верхушке сухой. Федя побежал туда.
От холма поднимался густой пар, будто он в середине горел и весь дымился. На солнечной стороне пробилась и зазеленела травка, и — о, радость! — появился белый подснежник. Федя посмотрел на сани. Отец не видит. Быстро нагнулся, опёрся руками в жирную землю и поцеловал белый цветок… Как он любил этот маленький, нежный цветок и зелёную траву! Как рад был он солнцу, синему небу, маленькой птичке, которая летала с былки на былку и чирикала весеннюю песню.
IV
Дома Федя и оглянуться не успел, как пришла Пасха. Дома надо было осмотреть каждый уголок: сходить к Бурому в конюшню, к коровам и овцам в хлев, в курник к курам. Надо заглянуть и в амбар, и на огород, сбегать на речку, к знакомому сапожнику, к товарищу Митьке — мало ли дела!
Всюду Федю провожал Валетка. Раньше этого Валетка никогда не делал. Он ходил только с Фединым отцом, с матерью. Федей пренебрегал. А теперь Федя — гимназист, гость из города! Валетка бросил свою важность и, почтительно помахивая хвостом, следовал за Федей и в амбар, и в курник, и в хлев.
Коровы пялили на Федины светлые пуговицы выпуклые глаза и от изумления прочищали языком ноздри. Овцы испуганно топали ногами и шарахались в кучу. Валетка звонко позёвывал, отворачивался и лениво рассуждал хвостом:
— Чего, Федя, смотреть на них: невежественные овцы… Мужичьё… Навоз. Пойдём лучше на реку.
Бежали на реку. Речушка потрескалась и вздулась. Вот-вот тронется. По ней уж никто не ходит и не ездит. Берега обсохли. На них по вечерам сидят парни, девки, старики. Ждут полой воды.
Но между всеми этими делами и заботами Федя не забывал Родивона-звонаря. С ним он целую неделю ведёт переговоры:
— Только один первый раз ударю, Родивон! Один раз я, а потом ты…
Родивон — мужик на вид мрачный, скуластый, сухощавый. Борода у него редкая и жёсткая как лошадиный хвост. Лицо всегда покрыто тёмными веснушками, будто вымазано чёрной зернистой икрой. Он не отказывал Феде, но ни разу и не сказал, что согласен.
Так тянулось до самой Страстной Субботы. Нетерпение Федино возросло до крайности. Он и во сне и наяву слышал Надин голос:
— Ах, хорошо бы, Федя, зазвонить!
И в ушах у Феди всё время был какой-то звон. Звенел вечер, звенело утро. Целый день звенело солнышко, звенела река. Точно первый раз в своей жизни он встречал весну, — так всё хорошо, радостно и звонко было на душе.
Только вот Родивон беспокоил.
Наконец Федя решился на последнее средство. У лавочника, Кузьмы Иваныча, купил восьмушку волокнистого табаку и пошёл к Родивону.
Но в страстную субботу переговорить с Родивоном было трудно. Он целый день занят в церкви, у священника в доме. Куда-то ездил, ходил и только к вечеру пришёл в свою сторожку, сел на жёлтую, сырую после мытья лавку, свернул и закурил цигарку, пуская дым сквозь жёсткие усы.
Вот тут-то и настиг его Федя.
— Родивон… Вот я тебе… на праздник табачку купил…
Федя положил восьмушку на стол и густо покраснел.
— Это хороший табак, Родивон, асмоловский волокнистый…
Под тёмными веснушками Родивоново лицо затеплилось лаской.
— Так вот, Родивон, ты на Пасху и покури, душистого табачку, асмоловского… А махорка вонючая… Покуришь, Родивон? А?
— Ну, ладно уж, ладно… — сказал, наконец, Родивон.
— Можно, Родивон, да?
— Можно.
Федя ликовал. Залез к Родивону на колени и целовал его в жёсткую бороду.
— Ты погоди, рано ещё христосоваться-то, — шутил Родивон.
— Как же мне, Родивон, с тобой на колокольню попасть?
— Ты ночь-то уж не спи.
— Нет, Родивон, какой тут сон!
— Так вот и приходи сюда около полночи. Вместе и пойдём.
V
Сильно билось Федино сердце, когда он поднимался с Родивоном по крутой лестнице на колокольню. Сделали два поворота — площадка. Они уже вровень с крышами домов. И светлее стало. Ещё два поворота — опять площадка.
Родивон идёт молча и только изредка творит молитву.
— Господи, помилуй, Господи, помилуй!
Феде жутко смотреть в тёмные углы колокольни. Завозится и закурлычет спросонья в гнезде голубь — Федя так и вздрогнет.
— Родивон, подожди минутку!..
Чем выше поднимались, тем шире и звонче становилось у Феди на сердце. Родивон вылез на площадку. Вот и Федя выглянул.
Посреди верхней площадки на толстом кресте из брёвен висел тяжёлый призывный колокол. А вокруг него по оконным пролётам развешаны другие колокола поменьше.
Так вот он какой большой колокол, этот Божий глас! А снизу, с улицы, он видится совсем маленьким. Одутлые, засиженные голубями, бока, тяжёлый язык с верёвкой… Дотронулся Федя пальцем до толстого края, — по всему колоколу побежал шёпотком тихий звон.
Жутко и сладостно.
Родивон облокотился на подоконник и смотрит на село.
Длинными рядами расползлись по снегу чёрные дома, мигают красными глазами-окнами. Феде кажется, что все дома смотрят на колокольню, на Федю, и ждут.
Шуршит льдинами река. Ворочается подо льдом, поднимается, выпирает наверх, на берега, тяжёлые льдины. Вот-вот тронется и потечёт. Но и река ждёт, когда Федя ударит.
Вокруг колокольни носится, вьётся звонкий шорох, Будто кто шепчется, целуется, летает вокруг. Это ангелы летают у крестов, в окнах над головами Родивона и Феди, над колоколами. Дотронется ангел крылышком до колокола, — зазвенит колокол ласковым шёпотком.
Ждут все люди, ждут поля, леса, ждёт Надя… Федя, скоро ли ты ударишь?
А у Феди от нетерпения дрожь по всему телу идёт.
— Скоро ли, Родивон? — шепчет Федя.
— Надо вдарить! — говорит Родивон. — Вон батюшка лампу на окошко поставил. У нас с ним уговор: когда он лампу на окошко поставит, значит — пора.
Радостно задрожало Федино сердце. Обвилось холодком. Родивон снял шапку, перекрестился трижды и сказал: «Господи, благослови!»
— Ну, звонарь, звони! — шутит Родивон.
Федя взялся за верёвку и начал раскачивать язык. Сначала трудно было: язык тяжёлый, неповоротливый. А потом раскачался — не остановить. Вот уж до краёв долетает.
— Надя! Слышишь ли, милая Надя?..
И вдруг:
Бом-м-м-м!..
Федя выпустил верёвку и упал на пол от неожиданности. Такой большой, могучий и оглушительный родился звук.
Разломилась пополам тишина. Загудело всё село. Зазвенело поле, гулко зазвучал далёкий лес. Всё радостно задрожало, запело, заговорило:
— Федя, спасибо тебе, ты ударил! Ты разбудил!
А Родивон подхватил верёвку и начал звонить часто, радостно:
Бом, бом, бом, бом.
В восторге мальчик вскочил и упал грудью на подоконник.
Задвигались в селе огоньки. Кое-где по улицам показались чёрные комочки. Это — люди.
А под небом гудело. Колокольные удары неслись в далёкое поле. Феде казалось, что они походят на быстрых, белых коней. Кони эти несутся по деревне, по полям, по лесам, скачут во все стороны, машут белыми гривами.
И всё отзывается на гулкий бег. Всё звенит, радостно ликует и кричит:
— Спасибо тебе, Федя, ты зазвонил!
«Надя, Надя, милая! Слышишь ли, Наденька?» — пело Федино сердце.
Федя почувствовал, будто кто-то невидимый, упругий щупает его со всех сторон, бегает по всему телу. Стало жутко и страшно.
— Родивон, Родивон! — хочет закричать Федя.
Разевает рот, кричит, а голоса не слышно.
Стало ещё страшнее. Куда пропал голос?
А невидимый всё щупает, бегает пальцами по телу, мягко толкает при каждом ударе колокола.
— Родивон!..
Ничего не слышно. Федя подходит к Родивону. Родивон ласково обнимает его свободной рукой, разевает рот. Что-то говорит, но тоже ничего не слышно. Улыбается.
Федя понял, что голоса нет от звона. Щупает и толкает тоже звон. Он подошёл к другому окошку и, счастливый, радостный, начал смотреть вниз.
Вместе со звоном тронулась и потекла река. Торжественно поплыли мимо церкви белые горы снега, тяжёлые льдины. Тянулись без конца и уносили с собой в ночную даль радостные звуки.
Бом, бом, бом!
Пела земля. Звонило небо. Скакали во все стороны мира белые кони, махали белыми гривами и радостно, звонко ржали:
Бом, бом, бом!
«Надя, милая! Слышишь ли?» — думал Федя.
VI
Тихо ждали полночи в городке, в доме Василия Игнатьевича. Сам он в очках читал какую-то книгу. А Надя примеряла новое платье, ходила по комнатам и наводила везде окончательный порядок. Сорвёт сухой листок с герани, поставит в ряд непослушный стул, обдёрнет занавеску… И всё думала о Феде.
К полночи прилегла на кровать и незаметно заснула.
Василий Игнатьевич читал молча книгу. Иногда усталые глаза поднимались поверх очков, переходили от книги на лик Богоматери, освещённый лампадой, и наполнялись тихими слезами.
Снова опускались на очки и медленно, вдумчиво ходили по чёрным строкам священной книги.
В кухне тоже тихо. Видно, и кухарка Агафья задремала в ожидании.
Спит на стуле кошка Мурка. Розовеет и улыбается во сне Надино личико.
Вдруг Надя вскочила и радостно закричала:
— Папа! Федя ударил! Я слышала…
В это время над городом гулко прокатился первый удар соборного колокола.
Бом-м-м!
— Федя раньше ударил, папа, — радостно кричит Надя. — Я слышала! Федя зазвонил!..
— Ну, успокойся, милая деточка, успокойся! Во сне это было, — говорит Василий Игнатьевич.
— Нет, нет, папа! Не во сне! Я слышала, Федя ударил!
Пело и звонило Надино сердце. Шелестело новое платье. Проснулась Мурка и радостно мурлыкала около ног.
«Ударил, зазвонил! Бом!» — пело у Нади, всё тело становилось лёгким и готово было летать, летать.
Весело собирались в церковь.
VII
Родивон звонил. Потом трезвонил. Вокруг церкви ходили со свечами. Сверху казалось, что в огненном озере плавают тёмные люди и поют:
— Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесех…
Ангелы пели, летали вокруг колокольни, задевали крылышками за колокола. И колокола отвечали им звучным приветным шёпотом.
Шуршали льдины и плавно проходили между звонких берегов.
А белые кони, разметав гривы, всё ещё скакали по земле, и долго под небом раздавался затихающий гул копыт.
В церкви ярко горели свечи. Ласково смотрели на Федю светлые лики святых и людские глаза. Все любовно христосовались с ним и благодарно целовали.
— Христос воскресе, Федя! Спасибо тебе, ты зазвонил, ты разбудил.
Утром с великою любовью поднималось над воскресшей землёй солнце и долго радостно играло на горизонте.
И целую неделю пело Федино сердце. Ликовала, ласкала и благодарила вся природа. Поднималась выше и выше река и несла на своей спине белые кучи снега. Синело небо. Зеленела травка. Слетались птицы и весело кричали, щебетали, стрекотали, порхали в саду.
А Федино сердце радовалось. Он ударил, он разбудил всех.
* * *
С большим волнением подъезжал Федя в городе к Надиному дому. Слыхала ли Надя? Ждёт ли?
У калитки виднеется розовое платье. Надя. Увидела. Бежит, смеётся, кричит, машет руками:
— Федя, я слышала. Ты ударил…
Федя говорил с радостной гордостью и важностью:
— Да, я ударил!
А самому так и хочется на одной ноге запрыгать.
Остановилась лошадь. Надя вскочила в тарантас.
— Христос воскресе, Федя… Я слышала! В самую полночь ты зазвонил: бом!
Радостно звонили оба маленьких сердца одинаковым звоном.
Пасхальная фиалка
Вот и наступила очередная весна, знаменующая собой не простую смену времен года, а смену лет, бегущих все стремительнее и быстрее вперед, в будущее. Это будущее, кажущееся таким далеким и неизвестным, однако, перестает быть таковым для девочки Марины, ведь в ее семье начало каждого года привыкли связывать с Великим праздником Святой Пасхи. Меняется время, ветшают здания, вырастают до небес березы, но сохраняется неизменной пасхальная служба, дарящая чистую радость душе.
Мама Марины всегда очень щепетильно относилась к тому, чтобы дом был украшен — кристальная чистота окон, хрустящая белизна скатертей, свежесть салфеток и, конечно же, цветы из бабушкиной оранжереи. Чудесные фиалки, будто повторяющие яркую палитру художника. Мохнатые лиловые, махровые розовые, глубокие фиолетовые, нежные белые цветы выходят перед Пасхой из бабушкиного садоводческого дворца и начинают жить на каждом столике, подоконнике, полочке, превращая дом в цветник, ждущий радостного звона благовеста «Христос воскресе!».
Для бабушки выращивание фиалок было приятным хобби, она в нем прекрасно преуспела и со временем стала настоящим мастером. Ее маленькие керамические горшочки обыкновенно зацветали, как по взмаху волшебной палочки, несколько раз в год. А перед пасхальными днями, будто чувствуя приближение всеобщей православной радости, раскрывались всем большим оранжерейным семейством. Иногда к ним присоединялись нежные орхидеи, дополняющие этот каскад цвета.
Марина любила помогать бабушке ухаживать за зелеными детками, как их ласково называла Мария Сергеевна. Эта работа требовала от нее большой ответственности, мобилизовала обычную рассеянность и делала девочку хоть и на время, но более сосредоточенной. Трепетное отношение бабушки Марии Сергеевны к фиалкам взращивало в каждом домочадце стремление стать хорошим ухаживающим за ними, чтобы и цветы чувствовали благодарность людей за подаренную ими красоту созерцания.
Бабушка всегда говорила: «Христос воскрес в чудесный день, и мир тогда, я уверена, цвел! Так пусть и в наш дом Он заглянет и увидит, что ему здесь рады!» Поэтому весь дом в процессе большой подготовки, в которой не бывало второстепенных моментов, к пасхальному воскресенью представал во всей свой живой красоте.
До Пасхи еще оставалось две недели, когда Марина в очередной раз пришла в оранжерею по поручению Марии Сергеевны, чтобы полить цветы. Захватив с собой ведро с водой и лейку с длинным носиком, она осторожно открыла дверь. Фиалки поприветствовали ее чудесным ароматом, уловить который возможно было только тогда, когда горшочков было очень много. Некоторые бутоны уже распустились, но были и те, что еще дремали в ожидании весенних солнечных лучей. Обычно бабушка подписывала каждый горшочек, но в связи с пересадкой и перестановкой подставок, переменой всего выставочного пространства многие цветы оказались без своих названий.
Марина поставила живительную воду в центр оранжереи и уже было принялась наполнять лейку, как вспомнила, что не взяла со стола пакетики с удобрением. Малышки-фиалки нуждались в особой подпитке после зимнего периода покоя. Обычно вот такие, стремительно возникающие мысли в голове Марины давали ей сигнал действовать сразу, но с годами, девочка подавила в себе эту спешку, часто приводившую к разным казусам. «Надо сбегать за удобрением. Я сразу вернусь и все успею сделать до прихода бабушки», — подумала Марина. Поспешив отодвинуть ведро, она не обратила внимание, как вода немного расплескалась на пол, и в следующую секунду Марина, попытавшись ускорить шаг, с шумом упала на скользкий пол, задев рукой рядом стоящую подставку. Горшок с малюткой-фиалкой упал с метровой высоты и разбился на несколько обломков, земля рассыпалась.
В голове Марины первой мелькнула мысль: «Спрятать все, чтобы бабушка не заметила, ведь она очень огорчится!». Молниеносно Марина стала убирать следы происшествия. Но уже через минуту, собрав осколки, комочки земли, сам цветок, мысль потекла в другом направлении. «Я исправлю свою оплошность и выращу цветок. К пасхальному воскресенью незаметно верну малютку в оранжерею».
Только вот от бабушки нужно скрыть это событие, ведь она очень расстроится, узнав об этом. И внучка, аккуратно вернув цветок в другой пластмассовый горшочек, унесла его в свою комнату.
До Пасхи не один цветок не появлялся в доме, такова была традиция семьи, поэтому скрывать все происшедшее нужно было и от мамы с папой, и от любопытного брата Андрея. Что ж, придется стать осторожной.
Пересаживая фиалку, Марина увидела, что корневище не повреждено, но от падения могло случиться всякое, поэтому за цветком нужен был хороший досмотр, также предстояло купить керамический горшочек, аналогичный тому, который оказался разбит. У девочки были некоторые сбережения, но предстояло еще скопить нужную сумму из карманных денег. Четко представив в голове план по сокрытию следов происшествия и, обретя уверенность, что маленькая фиалка обязательно зацветет к Пасхе, Марина ушла гулять во двор.
Заметила ли бабушка пропажу? Так как Мария Сергеевна не проявила внешнего негодования и оставалась спокойной, внучка решила, что все в порядке. Она и не подумала о всегда присущем ее бабушке природном чувстве такта, благодаря которому Мария Сергеевна никогда никого не обвиняла, а давала возможность признаться во всем самому. Так вышло и на этот раз.
Марина не догадывалась, что неподписанный цветок окажется тем редким пятнистым видом, который еще ни разу не украшал их дом. Именно этот цветок вырос из листочка, купленного на выставке фиалок прошлой осенью, некий «Playful rainbow» из сорта фантазийных фиалок. Такой искренне желанный бабушкой для своего маленького сада.
Шли дни, приближавшие Праздник. Благодаря нежному уходу, умеренному поливу и щепоточке удобрений, а также особой заботе, которую проявляла Марина к своему зеленому другу, фиалка набирала цвет. Прочитав все правила ухода за растениями-фиалками, девочка даже включала цветку классическую музыку, по теории, благотворно влияющую на рост, разговаривала с ним, обращалась каждое утро с молитвой даровать полное выздоровление малютке-фиалке. Поместив горшочек на окно за штору, Марина каждый день наблюдала, чтобы солнечные лучи достаточно обогревали стебли и листья, искренне надеясь, что и набухшие крошечные бутоны вот-вот распустятся.
Пасхальное воскресенье подходило к своему кануну. Прошло Вербное воскресенье, подарившее чудесную прелесть пушистых верб, Великий Четверг, приближалась Суббота. Вся семья готовилась к исповеди. Марину по исполнении 7 лет родители приводили на Таинство исповеди. Сказать священнику о самом сокровенном, о том, что тревожит душу, о грехах, не дающих спать, чтобы очиститься и предстать в день Пасхи перед Христом во всей душевной чистоте было очень важно для каждого члена их семьи. Обычно Марина говорила быстро, упоминала о непослушании родителям, о некоторых сокрытых от них вещах. Но в этот раз ей предстояло сознаться в том, что не рассказала бабушке о пропаже фиалки. «Ну и что тут такого, — рассуждала накануне Марина, — я же ничего плохого не сделала, фиалка будет возвращена на место, значит, я никого не обманывала, а лишь исправила ситуацию сама, без помощи других». Девочка совсем забыла, окрыленная своими успехами в цветоводстве, что бабушка давно искала этот вид, посетив в его поисках не одну выставку за много лет. Поэтому, когда пришла ее очередь каяться, она до последнего момента не хотела об этом говорить.
Теплый свет проникал сквозь церковные оконца, заполняя храм лучами солнца, с икон смотрели святые, свидетели праздничных и повседневных богослужений и людских очищений, перерождений и искуплений грехов. Подойдя к иконе Святителя Николая, Марина впервые обратила внимание на его взгляд, строгий, живой, проникающий в душу и, будто, говорящий: «Будь честен перед Богом». Поставив свечу перед его образом, девочка встала в конец очереди тех, кто готовился исповедаться. Надеясь быть последней, она несколько раз репетировала речь.
Вереница прихожан медленно таяла, приближая ее к батюшке. Накрыв голову девочки епитрахилью, священник по-отечески спросил, в чем раскаивается раба Божия Марина, и девочка, будто лишилась на мгновение дара речи. Общение с батюшкой всегда было для нее откровением. Он никогда ее не журил и не вытягивал признания, не увещевал, не обвинял в грехах, он всего лишь спрашивал, положа свою теплую успокаивающую руку ей на голову. Осознание греха само проникало в душу Марины и прорывалось наружу чистыми слезами. Марина рассказала обо всем: и как разбила горшок и не сказала об этом бабушке, и как не считала этот обман обманом, и как искренне желает, чтобы фиалка расцвела к Празднику Пасхи Христовой. Батюшка отпустил ее грехи, прочитал молитву, подарив душе девочки полное спокойствие.
Приняв ситуацию, что возможно, бутоны завтра и вовсе не раскроются, Марина решила рассказать свою тайну бабашке и утром вернуть ее горшочек в оранжерею. Пересадив малютку-фиалку, девочка решила оставить горшочек на тумбочке у кровати и больше не прятать его от посторонних глаз. Помолившись, она заснула крепким сном.
Пасхальное утро было ясным, теплое апрельское солнце разлилось по всей земле, предвещая хороший день. В открытое окно Марининой спальни прекрасной музыкой ворвались птичьи трели, лучик нежно погладил ее по лицу. Сквозь сон девочка почувствовала, что рядом кто-то есть. Это бабушка традиционно принесла цветы и красивые салфетки, чтобы украсить ее комнату.
«Христос Воскресе!» — «Воистину воскресе!» — ответила внучка, и тут слезы покаяния хлынули из ее глаз.
«Бабушка, это я разбила горшочек в оранжерее», — созналась Марина.
«Я знаю это, и вижу также то, что ты познала не хуже меня все секреты цветоводства», — сказала Мария Сергеевна, указывая на распустившуюся пятнистую фиалку на прикроватной тумбочке внучки. «Только подлинная забота и небезразличие способны уговорить этот сорт фиалок зацвести так рано. Я ожидала ее цветения не раньше прихода лета».
Марина вытерла слезы и крепко обняла бабушку, поблагодарив ее за лучшую в мире похвалу, и мысленно вспомнив образ Святителя Николая, улыбнулась. «Будь честен перед Богом», — всплыли как будто произнесенные им в церкви слова.
По материалам: azbyka.ru
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Пасхальная книга для детей. Рассказы и стихи русских писателей и поэтов
Христос воскрес!
Повсюду благовест гудит,
Из всех церквей народ валит.
Заря глядит уже с небес…
Христос воскрес! Христос воскрес!
С полей уж снят покров снегов,
И реки рвутся из оков,
И зеленеет ближний лес…
Христос воскрес! Христос воскрес!
Вот просыпается земля,
И одеваются поля,
Весна идет, полна чудес!
Христос воскрес! Христос воскрес!Аполлон Майков
Как солнце блещет ярко
Как солнце блещет ярко,
Как неба глубь светла,
Как весело и громко
Гудят колокола.
Немолчно в Божьих храмах
Поют «Христос воскресе!»
И звуки дивной песни
Доходят до небес.Алексей Плещеев
Христос Воскрес
Христос воскрес, и ад Им побеждён.
Христос воскрес, и мир Им искуплён.
Христос воскрес, и ангелы ликуют.
Христос воскрес, и люди торжествуют.
Христос воскрес, и рай открыт для нас.
Христос воскрес, и сила ада пала.
Христос воскрес, и стерто смерти жало.
Христос воскрес и мир от муки спас.Олег Осипов
Псалом 148
Хвалите Господа небес,
Хвалите, все небесные силы;
Хвалите, все Его светилы,
Исполнены Его чудес.
Да хвалят свет Его и день;
Земля и воздух, огнь и воды;
Да хвалят рыб различны роды,
Пучины, бездны, мрак и тень.
Да хвалят холмы и древа;
Да хвалят звери, горы, птицы,
Цари, владыки, сильных лицы,
И всяка плоть, что Им жива,
Да хвалят своего Творца;
Да хвалит всякое дыханье;
Он милует Свое созданье,
И нет щедрот Его конца.
Ипполит Богданович
Земля и солнце
Земля и солнце,
Поля и лес —
Все славят Бога:
Христос воскрес!
В улыбке синих
Живых небес
Все та же радость:
Христос воскрес!
Вражда исчезла,
И страх исчез.
Нет больше злобы —
Христос воскрес!
Как дивны звуки
Святых словес,
В которых слышно:
Христос воскрес!
Земля и солнце,
Поля и лес —
Все славят Бога:
Христос воскрес!Лидия Чарская
На Страстной неделе
– Иди, уже звонят. Да смотри не шали в церкви, а то Бог накажет.
Мать сует мне на расходы несколько медных монет и тотчас же, забыв про меня, бежит с остывшим утюгом в кухню. Я отлично знаю, что после исповеди мне не дадут ни есть, ни пить, а потому, прежде чем выйти из дому, насильно съедаю краюху белого хлеба, выпиваю два стакана воды. На улице совсем весна. Мостовые покрыты бурым месивом, на котором уже начинают обозначаться будущие тропинки; крыши и тротуары сухи; под заборами сквозь гнилую прошлогоднюю траву пробивается нежная, молодая зелень. В канавах, весело журча и пенясь, бежит грязная вода, в которой не брезгают купаться солнечные лучи. Щепочки, соломинки, скорлупа подсолнухов быстро несутся по воде, кружатся и цепляются за грязную пену. Куда, куда плывут эти щепочки? Очень возможно, что из канавы попадут они в реку, из реки в море, из моря в океан… Я хочу вообразить себе этот длинный, страшный путь, но моя фантазия обрывается, не дойдя до моря.
Проезжает извозчик. Он чмокает, дергает вожжи и не видит, что на задке его пролетки повисли два уличных мальчика. Я хочу присоединиться к ним, но вспоминаю про исповедь, и мальчишки начинают казаться мне величайшими грешниками.
«На Страшном суде их спросят: зачем вы шалили и обманывали бедного извозчика? – думаю я. – Они начнут оправдываться, но нечистые духи схватят их и потащат в огонь вечный. Но если они будут слушаться родителей и подавать нищим по копейке или по бублику, то Бог сжалится над ними и пустит их в рай».
Церковная паперть суха и залита солнечным светом. На ней ни души. Нерешительно я открываю дверь и вхожу в церковь. Тут в сумерках, которые кажутся мне густыми и мрачными, как никогда, мною овладевает сознание греховности и ничтожества. Прежде всего бросаются в глаза большое распятие и по сторонам его Божия Матерь и Иоанн Богослов. Паникадила и ставники одеты в черные, траурные чехлы, лампадки мерцают тускло и робко, а солнце как будто умышленно минует церковные окна. Богородица и любимый ученик Иисуса Христа, изображенные в профиль, молча глядят на невыносимые страдания и не замечают моего присутствия; я чувствую, что для них я чужой, лишний, незаметный, что не могу помочь им ни словом, ни делом, что я отвратительный, бесчестный мальчишка, способный только на шалости, грубости и ябедничество. Я вспоминаю всех людей, каких только я знаю, и все они представляются мне мелкими, глупыми, злыми и неспособными хотя бы на одну каплю уменьшить то страшное горе, которое я теперь вижу; церковные сумерки делаются гуще и мрачнее, и Божия Матерь с Иоанном Богословом кажутся мне одинокими.
За свечным шкафом стоит Прокофий Игнатьич, старый отставной солдат, помощник церковного старосты. Подняв брови и поглаживая бороду, он объясняет полушепотом какой-то старухе:
– Утреня будет сегодня с вечера, сейчас же после вечерни. А завтра к часам ударят в восьмом часу. Поняла? В восьмом.
А между двух широких колонн направо, там, где начинается придел Варвары Великомученицы, возле ширмы, ожидая очереди, стоят исповедники… Тут же и Митька, оборванный, некрасиво остриженный мальчик с оттопыренными ушами и маленькими, очень злыми глазами. Это сын вдовы поденщицы Настасьи, забияка, разбойник, хватающий с лотков у торговок яблоки и не раз отнимавший у меня бабки. Он сердито оглядывает меня и, мне кажется, злорадствует, что не я, а он первый пойдет за ширму. Во мне закипает злоба, я стараюсь не глядеть на него и в глубине души досадую на то, что этому мальчишке простятся сейчас грехи.
Впереди него стоит роскошно одетая красивая дама в шляпке с белым пером. Она заметно волнуется, напряженно ждет, и одна щека у нее от волнения лихорадочно зарумянилась.
Жду я пять минут, десять… Из-за ширм выходит прилично одетый молодой человек с длинной, тощей шеей и в высоких резиновых калошах; начинаю мечтать о том, как я вырасту большой и как куплю себе такие же калоши, непременно куплю! Дама вздрагивает и идет за ширмы. Ее очередь.
В шелку между двумя половинками ширмы видно, как дама подходит к аналою и делает земной поклон, затем поднимается и, не глядя на священника, в ожидании поникает головой. Священник стоит спиной к ширмам, а потому я вижу только его седые кудрявые волосы, цепочку от наперсного креста и широкую спину. А лица не видно. Вздохнув и не глядя на даму, он начинает говорить быстро, покачивая головой, то возвышая, то понижая свой шёпот. Дама слушает покорно, как виноватая, коротко отвечает и глядит в землю.
«Чем она грешна? – думаю я, благоговейно посматривая на её кроткое красивое лицо. – Боже, прости ей грехи! Пошли ей счастье!»
Но вот священник покрывает её голову епитрахилью.
– И аз, недостойный иерей… – слышится его голос… – властию Его, мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих…
Дама делает земной поклон, целует крест и идёт назад. Уже обе щеки её румяны, но лицо спокойно, ясно, весело.
«Она теперь счастлива, – думаю я, глядя то на нее, то на священника, простившего ей грехи. – Но как должен быть счастлив человек, которому дано право прощать».
Теперь очередь Митьки, но во мне вдруг вскипает чувство ненависти к этому разбойнику, я хочу пройти за ширму раньше его, я хочу быть первым… Заметив мое движение, он бьёт меня свечой по голове, я отвечаю ему тем же, и полминуты слышится пыхтенье и такие звуки, как будто кто-то ломает свечи… Нас разнимают. Мой враг робко подходит к аналою, не сгибая колен, кланяется в землю, но, что дальше, я не вижу; от мысли, что сейчас после Митьки будет моя очередь, в глазах у меня начинают мешаться и расплываться предметы; оттопыренные уши Митьки растут и сливаются с тёмным затылком, священник колеблется, пол кажется волнистым…
Раздаётся голос священника:
– И аз, недостойный иерей…
Теперь уж и я двигаюсь за ширмы. Под ногами ничего не чувствую, точно иду по воздуху… Подхожу к аналою, который выше меня. На мгновение у меня в глазах мелькает равнодушное, утомленное лицо священника, но дальше я вижу только его рукав с голубой подкладкой, крест и край аналоя. Я чувствую близкое соседство священника, запах его рясы, слышу строгий голос, и моя щека, обращённая к нему, начинает гореть… Многого от волнения я не слышу, но на вопросы отвечаю искренне, не своим, каким-то странным голосом, вспоминаю одиноких Богородицу и Иоанна Богослова, распятие, свою мать, и мне хочется плакать, просить прощения.
– Тебя как зовут? – спрашивает священник, покрывая мою голову мягкою епитрахилью.
Как теперь легко, как радостно на душе!
Грехов уже нет, я свят, я имею право идти в рай! Мне кажется, что от меня уже пахнет так же, как от рясы, я иду из-за ширм к дьякону записываться и нюхаю свои рукава. Церковные сумерки уже не кажутся мне мрачными, и на Митьку я гляжу равнодушно, без злобы.
– Как тебя зовут? – спрашивает дьякон.
– Федя.
– А по отчеству?
– Не знаю.
– Как зовут твоего папашу?
– Иван Петрович.
– Фамилия?
Я молчу.
– Сколько тебе лет?
– Девятый год.
Придя домой, я, чтобы не видеть, как ужинают, поскорее ложусь в постель и, закрывши глаза, мечтаю о том, как хорошо было бы претерпеть мучения от какого-нибудь Ирода или Диоскора, жить в пустыне и, подобно старцу Серафиму, кормить медведей, жить в келии и питаться одной просфорой, раздать имущество бедным, идти в Киев. Мне слышно, как в столовой накрывают на стол– это собираются ужинать; будут есть винегрет, пирожки с капустой и жареного судака. Как мне хочется есть! Я согласен терпеть всякие мучения, жить в пустыне без матери, кормить медведей из собственных рук, но только сначала съесть бы хоть один пирожок с капустой!
– Боже, очисти меня, грешного, – молюсь я, укрываясь с головой. – Ангел-хранитель, защити меня от нечистого духа.
На другой день, в четверг, я просыпаюсь с душой ясной и чистой, как хороший весенний день. В церковь я иду весело, смело, чувствуя, что я причастник, что на мне роскошная и дорогая рубаха, сшитая из шёлкового платья, оставшегося после бабушки. В церкви всё дышит радостью, счастьем и весной; лица Богородицы и Иоанна Богослова не так печальны, как вчера, лица причастников озарены надеждой, и, кажется, всё прошлое предано забвению, всё прощено. Митька тоже причесан и одет по-праздничному. Я весело гляжу на его оттопыренные уши и, чтобы показать, что я против него ничего не имею, говорю ему:
– Ты сегодня красивый, и если бы у тебя не торчали волосы и если б ты не был так бедно одет, то все бы подумали, что твоя мать не прачка, а благородная. Приходи ко мне на Пасху, будем в бабки играть.
Митька недоверчиво глядит на меня и грозит мне под полой кулаком.
А вчерашняя дама кажется мне прекрасной. На ней светло-голубое платье и большая сверкающая брошь в виде подковы. Я любуюсь ею и думаю, что когда я вырасту большой, то непременно женюсь на такой женщине, но, вспомнив, что жениться – стыдно, я перестаю об этом думать и иду на клирос, где дьячок уже читает часы.
Антон Мехов
Вербное воскресенье
Мерно пост к концу стремится,
И перед Страстной седмицей
В воскресенье в храм идём,
Вербочки в руках несём.
Вербы в храме освятим,
Дома у икон поставим.
Ныне Вход Господень славим
В город Иерусалим.
Шёл Господь в священный град,
Шёл навстречу муки крестной.
Знал, что будет Он распят,
Знал, что в третий день воскреснет.Светлана Высоцкая
Вербочки
Мальчики да девочки
Свечечки да вербочки
Понесли домой.
Огонёчки теплятся,
Прохожие крестятся,
И пахнет весной.
Ветерок удаленький,
Дождик, дождик маленький,
Не задуй огня.
В воскресенье Вербное
Завтра встану первая
Для святого дня.
Александр Блок
Уж верба вся пушистая
Уж верба вся пушистая
Раскинулась кругом;
Опять весна душистая
Повеяла крылом.
Станицей тучки носятся,
Тепло озарены,
И в душу снова просятся
Пленительные сны.
Везде разнообразною
Картиной занят взгляд,
Шумит толпою праздною
Народ, чему-то рад…
Какой-то тайной жаждою
Мечта распалена —
И над душою каждою
Проносится весна.Афанасий Фет
Божья верба
Тихие вешние сумерки… ещё на закате небо светлеет, но на улицах темно. Медленно движутся огоньки горящих свечек в руках богомольцев, возвращающихся от всенощной. Зеленый огонёк движется ниже других… Это у Тани в руках, защищённая зелёной бумагой, свечка теплится.
Вот и домик с палисадником… Слава Богу, добрались благополучно. «Не погасла, не погасла у меня!» – радостно шепчет Таня. Как я рада!..
– Давай, Танечка, мы от твоей свечки лампадку зажжем, – предлагает няня. – А вербу я у тебя над постелью прибью… До будущей доживет… Она у тебя какая нарядная – и брусничка, и цветы на ней!…
– А почему, няня, ты вербу Божьим деревом назвала?..
– Христова печальница она, – оттого и почет ей такой, что в церкви Божией с ней стоят… Это в народе так сказывают. Раньше всех она зацветает – своих ягняток на свет Божий выпускает…
– Расскажи, няня, про Божье дерево, – просит Таня.
– Да что, матушка моя, – начинает няня, – так у нас на деревне сказывают… что как распяли Христа на кресте, – пошел трус по земле, потемнело небо, гром ударил, вся трава к земле приникла; а кипарис весь темный-растемный стал; ива на берегу к самой воде ветви опустила, будто плачет стоит… А верба и не вынесла скорби – к земле склонилась и увяла…
Три дня, три ночи прошли – воскрес Господь-Батюшка наш Милосердный. И шел Он тем путем, смотрит – кипарис от горя потемнел, ива – плачет стоит. Одна осина прежняя осталась; завидела Его, задрожала всеми листочками, да с той поры так и дрожит, и зовут ее в народе осиной горькою… А увидал Христос, что верба завяла и иссохла вся, – поднял Он ее, Милостивец, – зацвела верба краше прежнего.
«Ну, – говорит Господь, – за твою любовь великую и скорбь – будь же ты вестницей Моего Воскресения. Зацветай раньше всех на земле, ещё листвой не одеваючись!»
Так и стало, матушка моя, – и почет ей, вербе, поныне на свете больше других дерев!..
– Какая она славная, вербочка!… – тихо шепчет Таня. Потом задумчиво снимает вербу со стены и говорит:
– Няня… я ее поставлю в воду… Пусть она оживёт… А потом мы ее пересадим в палисадник, хорошо?
Александра Ишимова
Небеса весенние
Небеса весенние
Кротки, глубоки,
У заборов первые
Жёлтые цветы.
Лишь зажгутся чёткие
Звёзды в высоте,
Выйду в поле тёмное
С думой о Христе.
Через речку спящую
С храма из села
Весть пошлют блаженную
Вдаль колокола.
Я услышу Ангелов
Многокрылый лёт
И шаги Воскресшего —
Он придёт, придёт!..
Душу сиротливую
Обласкает Свет.
Поцелую, Господи,
Твой незримый след.
Александр Рославлёв
Сердце весне откройте
Сердце весне откройте —
Воскресли леса и реки!
Господа пойте и превозносите Его вовеки!
Как пахнет уже листвой-то,
Природа открыла веки!
Господа пойте и превозносите Его вовеки!
Кукушка кричит далёко
На гулкой лесной просеке.
Господа пойте и превозносите Его вовеки!
Трепет возник какой-то
И в травке, и в человеке.
Господа пойте и превозносите Его вовеки!Александр Солодовников
Пасхальный благовест
Колокол дремавший
Разбудил поля,
Улыбнулась солнцу
Сонная земля.
Понеслись удары
К синим небесам,
Звонко раздаётся
Голос по лесам.
Скрылась за рекою
Белая луна,
Звонко побежала
Резвая волна.
Тихая долина
Отгоняет сон,
Где-то за дорогой
Замирает звон.Сергей Есенин
Христос воскрес! Скворцы поют
Христос воскрес! Скворцы поют,
И, пробудясь, ликуют степи.
В снегах, журча, ручьи бегут
И с звонким смехом быстро рвут
Зимою скованные цепи.
Еще задумчив тёмный лес,
Не веря счастью пробужденья.
Проснись! Пой песню Воскресенья
Христос воскрес!
….
Христос воскрес! В любви лучах
Исчезнет скорби мрачный холод,
Пусть радость царствует в сердцах
И тех, кто стар, и тех, кто молод!
Заветом благостных Небес
Звучит нам песня Воскресенья, —
Христос воскрес!Владимир Ладыженский
Воскресение Христово
В день Пасхи, радостно играя,
Высоко жаворонок взлетел
И, в небе синем исчезая,
Песнь Воскресения запел.
И песнь ту громко повторяли
И степь, и холм, и тёмный лес.
«Проснись, земля, – они вещали, —
Проснись: твой Царь, твой Бог воскрес.
Проснитесь, горы, долы, реки.
Хвалите Господа с небес.
Побеждена им смерть вовеки.
Проснись и ты, зелёный лес.
Подснежник, ландыш серебристый,
Фиалка – зацветите вновь,
И воссылайте гимн душистый Тому,
Чья заповедь – любовь».Елена Горчакова
Легенда о Христовом жаворонке
В утро Воскресения Христа, наранней-ранней заре, вблизи пещеры, куда положили Тело Спасителя, спал в траве маленький серенький жаворонок. В предутреннем холоде спалось ему так сладко… Снилось жаворонку, будто он летит над северными странами, лежат внизу поля, кое-где ещё покрытые снегом, стоят ещё голые деревья, и только пушатся бархатными шариками вербы. Затянулось небо мглой, и едва-едва просвечивает тусклое солнышко; но рад жаворонок лететь домой, знает он, что скоро всё зазеленеет и зацветёт на милом севере.
И вдруг что-то разбудило жаворонка. Яркий, ослепительно яркий свет озарил его, и встрепенулся жаворонок, видит: стоит над ним весь сияющий небесным светом Христос.
Не испугался жаворонок, а только вспорхнул и закружился, очарованный, над головой Спасителя. И услышал жаворонок нежное небесное пение – то пели ангелы о Воскресении Христа.
А Христос поднял Своё лицо к жаворонку и сказал:
– Лети на далёкий холодный север и воспой там песню о Моём Воскресении.
И взвился жаворонок в голубую высь неба, и собрал жаворонок тысячи других жаворонков, и полетели они на свою далёкую хмурую родину.
И там, над полями, ещё покрытыми кое-где снегом, над голыми деревьями с ещё нераскрывшимися почками, над вербами с милыми бархатными шариками, – запели они в мутном холодном небе песню о Воскресении Христа.
– Христос воскресе! – пели жаворонки. Смертью победил смерть и дал жизнь тем, кто умер!
А дети кричали, хлопая в ладоши:
– Жаворонки, жаворонки прилетели!
И взрослые поздравляли друг друга с весной и говорили:
– Им всё равно, этим жаворонкам: пусть туман, пусть валит снег налетает суровый ветер – они поют свою песню.
И вспоминали взрослые свои далёкие лучшие годы, когда они были молоды, и ещё раньше, когда они были детьми, и думали: «Они вернули нам радость, эти жаворонки! Они умеют сделать чудо своей песенкой! Они поют, и мы снова молоды! Мы воскресли, как воскресло всё вокруг – и леса, и поля!»
В это время кто-то из детей сказал:
– Они поют «Христос воскресе»… Вы только вслушайтесь хорошенько!
И взрослые улыбнулись мальчику и прислушались.
– Христос воскресе! – пели жаворонки. – Он смертью победил смерть!
Лев Зилов
Под напев молитв пасхальных
Под напев молитв пасхальных
И под звон колоколов
К нам летит весна из дальних,
Из полуденных краёв.
В зеленеющем уборе
Млеют темные леса,
Небо блещет, точно море,
Море – точно небеса.
Сосны в бархате зелёном,
И душистая смола
По чешуйчатым колоннам
Янтарями потекла,
И в саду у нас сегодня
Я заметил, как тайком
Похристосовался ландыш
С белокрылым мотыльком.
Звонко капают капели
Возле нашего окна.
Птицы весело запели.
Пасха в гости к нам пришла.Константин Фофанов
Воскрес!
День наступил, зажглась денница,
Лик мертвой степи заалел;
Заснул шакал, проснулась птица…
Пришли взглянуть – гроб опустел!.
И мироносицы бежали
Поведать чудо из чудес:
Что нет Его, чтобы искали!
Сказал: «Воскресну!» – и воскрес!
Бегут… молчат… признать не смеют.
Что смерти нет, что будет час —
Их гробы тоже опустеют,
Пожаром неба осветясь!Константин Случевский
Святая весть
Светозарною весною —
Днём и в поздний час ночной —
Много песен раздаётся
Над родимой стороной.
Много слышно чудных звуков,
Много вещих голосов —
Над полями, над лугами,
В полутьме глухих лесов.
Много звуков, много песен, —
Но слышней всего с небес
Раздаётся весть святая,
Песня-весть —
«Христос воскрес!..»
Покидая свой приют,
Над воскресшею землёю
Хоры ангелов поют;
Пенью ангельскому вторят
Вольных пташек голоса,
Вторят горы, вторят долы,
Вторят тёмные леса, —
Вторят реки, разрывая
Цепи льдистые свои,
Разливая на просторе
Белопенные струи…
Есть старинное преданье,
Что весеннею порой —
В час, когда мерцают звёзды
Полуночною игрой, —
Даже самые могилы
На святой привет небес
Откликаются словами:
«Он воистину воскрес!..»Аполлон Коринфский
Страстной четверг
Вчера я исповедовался во второй раз в моей жизни. Со страхом пошёл я за ширмочки, где сидел священник в чёрной епитрахили. Перед ним, на аналое, лежали Крест и Евангелие. Сегодня я приобщался и целый день не бегал, а всё сидел возле бабушки и читал ей Евангелие.
Вечером мы ходили на Страсти. Священник посреди церкви читал, как страшно мучили Спасителя. Недаром после каждого Евангелия на клиросе славили долготерпение Твоё, Господи! Все мы стояли с зажжёнными свечами. Кончил священник тем, что похоронили Спасителя и приставили стражу к Его Гробу.
Трудно было выстоять все двенадцать Евангелий, но я выстоял. Вечер был тихий, и мне удалось без фонаря донести домой зажжённую свечу. Бабушка взяла у меня свечу и выжгла на дверях кресты.
Константин Ушинский