В тот день, а был это выходной, я отправился попариться, сам. Моя, осталась помогать соседке, её же лучшей подружке, к юбилею готовиться. Она, вообще, не такая любительница, как я и бывало и без особых, причин пропускала баню.
В тот день сразу, не заладилось. Я пришёл на открытие бани и застал не большую очередь. Оказывается, в отделение не запускали, так как в котельной были какие-то проблемы, с подачей воды и Семёныч, слесарь-истопник, героически их преодолевал. Работники бани не знали, открывать ли заведение, до решения слесаря.
Наконец, причина была устранена, но неисправность требовала постоянного наблюдения и по проявлению, сразу оперативно устранялась. Так, что, не повезло Семёнычу. Придётся, весь день, в душной, котельной сидеть.
Волнение ушло и все принялись за привычные банные процедуры. Не успел я, после парной, насладиться, истомой, под мятный чаёк, как, в отделение зашла, заведующая бани и что-то, не громко, но эмоционально, начала рассказывать уборщице. Та качала головой и начала посматривать в мою сторону.
«Натворил что-то?» — спрашивал я, сам себя, но ничего, противоправного вспомнить не мог. Мария Андреевна, так звали нашу уборщицу, подошла ко мне и спросила:
— Вы можете подойти к столу моему? Заведующая хочет, о чём-то поговорить с Вами.
Я обмотался полотенцем и пошлёпал за Андреевной. Заведующая, женщина, лет сорока, начала извиняться, а потом сказала:
— Вы, вот, в этом отделении, как-то розетки ремонтировали …
— Какие-то претензии к работе имеются? – перебил я её.
— Нет, нет. Что Вы, что Вы. Наоборот, мои извинения за беспокойство и огромное спасибо, за помощь.
— Тогда, в чём причина?
— Я хотела, Вас, попросить, посмотреть ну это … Короче, свет пропал.
Я имел отношение к электричеству и как-то, подправил розетку, в нашем отделении, поскольку и мужики и я, без чая сидели. А это, как известно, не порядок. Вот Андреевна и запомнила меня.
Я посмотрел на потолок. Все лампы горели.
— У нас, обычно, Семёныч, светом занимается, но сегодня, он, от котельной, оторваться не может. Поломка там. Сидит рядом и оперативно исправляет. С недельки, ремонт начнём. Не может он оторваться. А на выходной, когда мы электрика дождёмся?
— Ну и где этот свет? На входе или в гардеробной? – не охотно, спросил я.
— Нет. В парилке – уже веселее сказала заведующая.
— Я только оттуда – сообщил я работницам бани.
— А, в женском отделении. Вообще свет пропал. В парилке совсем нет. А в моечной, половина ламп погасла – продолжала вещать заведующая.
— Э, нет. Вы хотите, что бы я, по женскому отделению, расхаживал? Представляю реакцию. – начал упираться я – Там, моя рассказывала, чуть слесаря, вашего, Семёныча, не затоптали. Какие-то тётки, командировочные. Думали подглядывать, прокрался.
Заведующая и Андреевна рассмеялись.
— Зато потом, когда разобрались, чаем и кофе, его отпаивали. От перепуга, лечили. Да я, с Вами, пойду и пока не сделаете, рядом. буду.
Я представил, как моя Рая, сейчас, ждёт, с веником, парной и безуспешно ищет мочалку, в моечной. Она у меня, очки носит. Мне стало жалко жену, хотя её и не было, сегодня в бане. А ещё и женщин, которые потратят день зря, если свет не появится.
— Да у меня и инструмента, с собой, ни какого, нет – посетовал я.
— А мы к Семёнычу зайдём и возмёте, всё, что нужно – обрадовалась заведующая.
Я, одел спортивный костюм, благо лето на дворе и пошёл за заведующей.
— Может, тебе, помощник нужен – крикнул вслед, какой-то шутник. Заведующая повернулась и пригрозила, ему пальцем.
У Семёныча был, кое какой, инструмент. Я, выбрал, необходимое и послушал маленькую лекцию, слесаря-истопника:
— В моечном, коробок нет. Сам понимаешь – влага. Все в раздевалке. Автоматы в щитке. Лампы вот, бери. Если, что, спрашивай. Извини. Видишь, вот, труба, на флянцах, течь дала. Я бы сделал. Но долго это. Пришлось бы баню, закрывать. А так, вот, давление поддерживаю и воду выношу.
И он показал, на не большой бочонок, в который, с труб, бежала вода.
— Ты зайди потом. Инструмент отдашь и расскажешь, что и как – сказал вслед Семёныч, когда мы уходили.
Возле дверей отделения, заведующая остановилась и поняв ладонь, в мою сторону, типа подожди, вошла, в помещение. Сквозь, приоткрытую, дверь, я услышал:
— Уважаемые женщины. Извините за технические неполадки, с освещением. Но, сейчас, электрик посмотрит и устранит неисправность. Прошу отнестись с пониманием и не мешать мастеру.
Я услышал какой-то гул, как будто улей зашумел.
Заведующая выглянула и рукой, пригласила меня, помещение.
Первое, что кинулось мне в глаза, это три голых женщины у, ближних, шкафчиков. Две, из них, прикрылись руками, а третья так и стояла, сверкая треугольником. Она же, спросила:
— А что, Семёныч заболел?
— А вам, какая, разница? Занят Семёныч. Авария у него – серьёзно ответила заведующая.
— Да я то что. Мне всё-равно – сказала посетительница и тоже, прикрыла, руками, свои прелести.
Я отводил глаза, но всё равно, в поле зрения попадали, то аппетитные попки, то голые груди.
Вот и моечная. Снова речь заведующей и я попал в парилку. Пока туда дошли, наслушался реплик, типа:
— Есть теперь кому, нам, спину потереть …
— Массаж тоже будет?
— Это, что? Зам по женскому отделению?
— Кто одетого мужика, в баню пустил? Людмила Владимировна, разберитесь.
И так далее. Зато я узнал, как зовут заведующую. А то и сам не спросил и она, не сказала.
В парилке было сыро и я, тыльной стороной ладони, потрогал стены. Не щипало. Значит изоляция в порядке или напряжения нет. Пошли мы, к щитку. Он был в раздевалке. Там женщин было поменьше и они с интересом поглядывали в мою сторону.
Возле щитка, стояли шкафчики и мешали нормально работать возле щита. Я указал на этот недочёт, заведующей. У шкафчиков, раздевались и весело разговаривали две девушки. Одна, завидев меня, накинула на талию полотенце, а вторая, держа в руках, только что снятые, трусы, сказала мне:
— Здравствуйте дядя Денис.
Я присмотрелся и увидел свою соседку по площадке, старшеклассницу, Таню. Вторую девушку я не знал.
— Танюшка. Здравствуй. Да вот некому, свет сделать. А тут я, весьма, к стати, оказался. Из отделения вытащили – я посмотрел на Людмилу Владимировну – извините, попросили.
— А чего это Вы, сегодня, без тёти Раи? Я так рассчитывала, что она меня веничком отходит – спросила Таня, укладывая трусы на полку.
— Да маманьке, твоей, помогает – сказал я открывая щиток.
— Ну, мама. Меня, значит, в баню отправила, а сама соседей напрягает – возмутилась Таня.
— Да брось ты. Знаешь ведь, что лучше, тёти Раи, пироги и салаты, в нашем доме, ни кто, не делает – убедительно сказал я.
Таня кивнула и весело сказала:
— А может Вы нас, веничком, отходите? – хихикнула она, в кулачок. Засмеялась и её подружка. Но заведующая, строго посмотрела на них и Таня, помахав мне пальчиками, взяла, за руку, подружку и они, отправились, в моечную, виляя упругими попками. Я краем уха, поймал голос, Таниной, подруги:
— Классный мужик, твой сосед.
Автомат был включен. Значит, уборщица пыталась восстановить свет, что она и подтвердила:
-Я смотрю, вот это, как бы, выбило. Включила, а света , всё равно нет.
Я, уже с уборщицей, снова прошёл, в парилку. Стены не щипались. Я, с трудом, снял панель светильника и не смог выкрутить горелую лампу. Оказывается она припаялась цоколем и пришлось менять патрон. Но и после этого свет не появился. Пришлось мне лезть в коробку. Пока я бегал туда, сюда, женщины привыкли ко мне и уже не прикрывались и свободно ходили рядом. Ещё одна соседка, этажом ниже, остановилась и поприветствовала меня. Мы так и разговаривали с ней – я зачищающий кусочек провода, который собирался поставить в коробку, вместо выгоревшего и она, совсем голая. Интересно, что она и не думала прикрываться, а я, и не думал ей это предложить. Подошло ещё три женщины, тоже в неглиже. Посыпались вопросы:
— А свет будет?
— А долго ещё?
— А снова, не бабахнет? А то я как раз парилась, тогда. Так не заметила, как уписялась.
— А ты, на юбилее будешь сегодня? – это уже соседка спросила.
— Девочки не мешайте мастеру. Не тяните время – стала наводить порядок Людмила Владимировна.
Я полез под потолок и начал восстанавливать проводку. А снизу, на меня смотрели, с десяток женщин, с вениками на коленях. Я чувствовал их умоляющие взгляды, просящие сделать всё, что бы, их, день не пропал зря.
Вот, наконец, провод подсоединён и уложен в коробке. Я спустился и сказал уборщице включить автомат, когда попрошу. Ходил я уже без сопровождения. Заведующую, срочно вызвали по делу, а я пошёл к парилке.
— Отойдите от двери, пожалуйста – попросил я двух женщин, которые мылись рядом.
Те, с красными щёчками, отошли в сторону, а я открыл дверь и как конструктор, проверяющий своё детище на безопасность, крикнул:
— Включайте.
Яркий свет озарил парилку и половину моечного зала. По нему пронеслось, облегчительное: «Ох–х …» и раздались аплодисменты:
— Молодец. Красавчик. Спасибо. Здорово – донеслось до меня. Я оглянулся и увидел, что на меня смотрят десятка два трегольников и в два раза больше сисек. И улыбки, на фоне искрящихся глаз:
— Да не за что. Рад был помочь — заскромничал я. Тут же ко мне подбежала крепкая тётенька, постарше меня и сунув веник под мышку, прижала меня и крепко поцеловала в губы. Отстранившись, сказала:
— Дай я тебя поцелую, спаситель наш.
— Так уже ведь … — пытался спастись я, но крепышка, снова впилась в губы и не отпускала до тех пор, пока несколько голосов не досчитали, до десяти. Под смех и безобидные шутки, любительница целоваться ретировалась, а я, поблагодарив женщин за хорошие пожелания, направился к выходу.
— Куда? – меня под руки, почти подняли, моя соседка и … сотрудница по роботе.
— О господи. И ты здесь – взмолился я.
— Я всегда здесь. Тебе, что, Рая не говорила? – смеясь, спросила она и лукаво подмигнула мне.
— Я сам у неё спрошу. Если бы знал, что здесь полно соседок и сотрудниц, ни за что бы, не согласился – серьёзно, сказал я.
— И оставил бы полсотни женщин без бани – так же, серьёзно, сказала сотрудница Валя. Зная её характер и то, что, она, если не по её, может и обматерить, решил поддаться «грубой силе»
Меня усадили за стол и начали угощать всякой всячиной. Я отказывался.
— Ты что? Не съешь пирога, приготовленного по рецепту твоей Раи? – приставала соседка.
— Тебе не нравится мой чай, с липовым мёдом? – доставала сотрудница.
Каждая женщина, а было их за столом около десятка, хотела меня угостить, чем-то вкусненьким. Причём, ни одна (!?) не прикрылась и не оделась.
Пришла Людмила Владимировна. Ей, тоже, налили и она произнесла тост:
— За мужчин, которые делают женщин счастливыми и помогают им в любых ситуациях. Которые готовы на, всё, ради нас. За Дениса. Спасибо ему, что не отказал и спас всем, нам, этот чудесный выходной.
— Красиво сказано — пустила слезу женщина в дальнем углу.
— За них, проклятых — сказала другая, но последнее слово без зла, даже, ласково, как-то.
Пришлось и мне опрокинуть рюмашку. В это время, вышли соседка Таня с подружкой и начали, в шутку, конечно, сетовать, что в парной, некому, веником работать. Заведующей снова остудила, горячих, молодок и усадила, их, за стол. Веселье продолжалось. Мне даже показалось, что сидящие за столом со мной, женщины, забыли, зачем они сюда пришли. Последнюю рюмку, я принял от сотрудницы Вали, с приказом выпить до дна. На ходу закусывая домашней колбаской, я, прихватив инструмент, ретировался к двери. Вслед услышал:
— Вот это мужчина.
— Приходи ещё.
— Не забывай нас.
— Боишься сам, приходи с женой.
— Да жена, у него, Рая наша. Её нет сегодня.
— Да ты что? Во, повезло бабе.
— Дядя Денис. Приходите сегодня к маме, на юбилей. Не забудьте.
Я кивнул и быстрее, к выходу. Заведующая провела, меня, к двери спросив:
— Всё в порядке? Сами дойдёте?
Хмель начал одолевать меня и спускаясь, к Семёнычу, в котельную, я, чуть было, не свернул себе шею.
Семёныч посмеялся над моим рассказом и сказал:
— Твоя сотрудница Валя, заводила там. Она и меня, не раз, за стол, усаживала. Самогон у неё, зверь. Но мой не хуже.
Семёныч начал разливать, в рюмки, ароматный напиток:
-Нет и нет. Мне хватит. Довольно уже – возмутился я.
Семёныч посмотрел на меня, не понимающим взглядом, поставил бутылку и подсунув тарелку, с закуской, сказал:
— У меня же пасека своя. А это медовуха настоящая. Последняя бутылка. Не попробуешь, пожалеешь – и сделал вид, что обиделся.
— Ну что ты, Семёныч. Не обижайся. Давай дёрнем, за дружбу – немного в растяжку, сказал я, почувствовав, что знаю его, ну лет так сто. Не меньше.
— И за баб, чёртовых – весело подхватил Семёныч.
— Ага! – смеясь, сказал я, заливая в себя, ароматную медовуху.
Следующую бутылку, Семёныч, снова разливал, как последнюю. Но на это, я, уже, не обращал внимание.
На юбилее, хозяйка спросила мою Раю:
— А Денис, чего это, не пришёл?
— Да набрался в бане. Спит без задних. Никогда такого не было. И кто его, там, накачал?
Соседка этажом ниже и старшеклассница Таня, переглянулись, но ничего не сказали.
246
Случился со мною единожды детский грех. А может, и не грех. Или грех, но не детский. В общем, судить читателям…
Сам я родился и вырос в городе, а мои родители родом из деревни, в которой у нас осталась куча родственников, которых мы время от времени навещали.
И как-то в очередной приезд выяснилось, что один из родственников, народный умелец, поставил в огороде небольшую баньку и в один из дней пригласил нас «на баню». Надо заметить, что эта банька была первой на всю деревню, где все традиционно мылись в тазиках и корытах, поэтому считалась по тем временам крутизной неимоверной. Мы собрались и пошли.
У них там оказалось что-то типа местного клуба. Родни собралось выше крыши. Мужики резались в карты, изредка прерываясь, чтобы пропустить по стопочке местного озверина. Женщины смотрели по телевизору очередную серию про «красную Марью», бурно обсуждая загибы сюжета, а детвора развлекалась как могла.
В баню отправлялись посемейно, вместе со всеми детьми. Правда, дети были все моложе меня, поэтому всё это не казалось таким уж большим грехом. Мне же в ту пору было 13 лет, ростом я был почти с отца, регулярно вполне «по-взрослому» дрочил (других определений этого слова тогда не знал), а член уже был очень даже «мужским». Поэтому я никак не рассчитывал, что родители возьмут меня с собой за компанию. Скорей всего, отправят с кем-нибудь из более старших парней. Каково же было мое удивление, когда мы отправились в баню втроем. Видимо, родители не захотели выпендриваться перед родней и решили соответствовать местным традициям, считая меня если и не маленьким, то не особо и большим.
Пока шли к бане, я всё гадал, рискнет ли мать, которой в ту пору было 32 года и которая была в самом женском соку, раздеться полностью или будет мыться в белье. Ну, или хотя бы в трусах, наконец.
Я быстренько разделся в предбаннике и заскочил в парилку, забравшись на полок. Следом зашел отец. Я с нетерпением ждал: рискнет она или нет? Наконец открылась дверь и появилась мать. В чем мать родила! Она слегка настороженно покосилась на меня, не очень уверенно прикрывая рукою лобок. Ну, так ведь в бане особо не поприкрываешься, надо же еще и мыться. И процесс пошел! Все ее выпуклости, впадинки и округлости в капельках пота, воды и мыльной пены калейдоскопом закрутились у меня перед носом и назойливо лезли в глаза. Больше всего почему-то запомнилась родинка прямо под левым соском. Как-нибудь отодвинуться от нее в этой маленькой баньке не было никакой возможности. Она время от времени касалась меня бедром или грудью.
И бушующие подростковые гормоны начали давить на мозги. Член стал предательски припухать. Напрасно я пытался себя убеждать, что это же моя мама, что вот этой вот грудью она меня выкормила, что она в принципе не может быть объектом моего сексуального желания. Ничего не помогало. Я продолжал видеть перед собой Женщину, красивую и соблазнительную в своей наготе, а гормоны продолжали делать свое подлое дело, поднимая член, пока он не встал во всей красе, горделиво выставив головку. Я от стыда готов был провалиться сквозь землю. На опешивший взгляд матери я что-то промямлил про жару и духоту и, неуклюже прикрываясь, выскочил из парилки в предбанник. Наскоро вытерся, оделся и убежал за огород, к речке. Там долго сидел, чтобы охолонуть и прийти в себя. Да и стыдно было возвращаться, хоть и надо. Когда совсем уже стемнело, я в конце концов пошел обратно, потому как родители должны были давно уже выйти и начать меня искать.
В окошке бани горел свет. Проходя мимо, я заметил, что шторка на окошке прикрыта неплотно. Сразу вспомнилась недавняя картина, и бешено заколотилось сердце. Кто там сейчас мог быть? Я осторожно подкрался к окну и заглянул. Там был мой дядька со своей молодой черноглазой женой. Она стояла ко мне боком, слегка наклонившись и упираясь в стенку руками, а он тер ей спину мочалкой. Со стороны это очень походило на секс сзади, так как он ритмично касался своим передом ее выставленной задницы, а ее груди качались в такт его движениям. Я еще удивился, почему у него не стоит, потому что я бы на его месте кончил, наверное, от одних лишь таких прикосновений.
Член сразу налился пудовой тяжестью, а в голове у меня забухало так, как будто по ней застучали молотком. Ведь никогда раньше я и близко не видел ничего подобного. Стало наплевать, что меня могут застукать. Я достал член и начал лихорадочно дрочить, мысленно представляя себя на месте дядьки. Кончив раз, я тут же пошел на второй. Они уже закончили тереть спину и обмывались. Плевать! Я сосредоточенно продолжал свое дело. В своих фантазиях «я имел ее стоя, я имел ее лежа и на подоконнике я имел ее тоже», как пела впоследствии группа «Мальчишник». И только когда они собрались завершать помывку, я кончил во второй раз и, застегнув штаны и немного отдышавшись, вернулся в дом. На вопрос родителей, где меня носило, сказал, что играл с пацанами у речки. Я возбужденно ожидал, когда вернутся те самые дядька с теткой, но они так и не появились, уйдя, видимо, сразу домой…
Подсматривать я больше не рисковал, слишком большой была опасность. И с родителями в баню больше не ходил, хотя впечатлений от ТОГО ДНЯ хватило на многие литры спермы вручную.
Насчет того, что я в тот раз маленько облажался, все сделали вид, что ничего не было. Да, по сути, так оно и было. Или я чего-то недопонимаю?
Компания старшеклассниц-переростков шумно влетала в моечную, словно стая ярких снегирей. Опьяненные своей прилюдной наготой, молодостью, задирались, водой холодной брызгались, руками размахивали. Хохотали — заливались, незнамо чего, — визг на всю баню. Волосы длинные по спине, тела упругие, белоснежные — ни морщинки, ни складочки. Груди, как яблоки наливные. Глаз не отвести было от красоты такой. «Кровь с молоком» — это про них. Бабульки у остывших шаек улыбались, восторгались, млели… Молодухи же каждую украдкой глазами поедали — оценивали, интуитивно чувствуя подрастающих соперниц, разлучниц.
Сегодня Минцы — одна большая деревня по обе стороны реки. Хотя исторически, два поселения — Минцы и Василёво, — на противоположных берегах реки всегда именовались и жили самостоятельно. Люди оседло стали осваивать здешние новгородские места давным-давно. Археологи утверждают, что Минецкий погост существовал ещё в 16 веке. В 19 веке, в тысяча восемьсот какие-то шестидесятые годы, земли эти были подарены графине Анне Семеновне Шаховской и сенатору, князю Михаилу Николаевичу Шаховскому.
Никаких дворцов, хозяйских построек у именитых владельцев на приобретенных землях не было обнаружено, да и вряд ли они сами бывали в этих дремучих лесных и болотистых краях, в комариной глубинке, при непроходимости местных дорог и дальности от железнодорожной станции. Тем не менее, князь принял самое деятельное участие в развитии тех поселений. Для деревенских жителей были построены школа, земская больница на 10 коек с врачом и фельдшером, для чего именитые Шаховские пожертвовали деньги, землю и лес. В 1874 году с их помощью в Минцах была выстроена прекрасная церковь Георгия Победоносца, в 1897 году построена библиотека-читальня.
С начала 20 века имение Василёво Минецкого погоста стало принадлежать вдове генерал-майора Надежде Иннокентьевне Каменской, доставшееся ей от отца, купившего деревню на торгах у князя М. Н. Шаховского. Каменская с еще большим рвением продолжила обустройство быта сельчан в купленных деревнях. В 1908 году была построена почта, создана пожарная дружина (в деревне!). В 1909-10 годы существующая уже больница (в деревне!) значительно расширилась, добавлены «аптека с ожидальной, родильня, хирургия с операционной, инфекционное (сифилисное) отделение», при больнице задумывалась баня на фундаменте. В Василёво был высажен парк с кустами рябинника, куртинами сирени и большим количеством сибирских кедров, сохранившихся и поныне. Кедров, не встречающихся в лесах Новгородской области!
Но главным благодеянием Каменской было открытие в деревне фабрики древесного картона, просуществовавшей 100 лет, до 2006 года. Фабрика была несомненным подарком для местных жителей, и в первую очередь, она решала вопрос людской занятости. По меньшей мере, сотня-другая крестьян из близлежащих деревень имела постоянную работу около дома и средства существования, отчасти спасая мужское население, особенно в зимний мёртвый сезон, от безделья, тунеядства и беспробудного пьянства. От фабрики крестьянам «перепадало» и в социальных вопросах. Например, можно было за небольшую мзду в виде сена или десятка берёзовых веников, взять «напрокат» фабричную лошадь, чтобы перепахать по весне личный огород под картошку.
А еще фабрика построила для деревенских жителей общественную баню, всеми любимую и охотно посещаемую. Обеспечила её необходимым: помещением, водой-электричеством, котлами там всякими, дровами, тазами и даже банщицей. Помещение простое, без выкрутас, но каменное: раздевалка с крючками на стенах да скамейками; моечная, метров 70 с высокими четырехметровыми потолками, лавками деревянными, кранами большими промышленными — с кипятком и холодной речной водой, железными шайками с двумя ручками — для мытья и оката… Отдельная парилка для ценителей. Вот и вся баня, а что еще надо-то? Ну, веники уж свои приносили… Два банных дня еженедельно — по пятницам мылись женщины, суббота — для мужиков.
Мне довелось посещать эту общественную баню в деревне в 70-90-е годы, и впечатления остались самые незабываемые. Это ж, как в кино сходить… ежели не только сосредоточиться на мытье, а ещё и на людей поглазеть, попримечать интересное. Любопытнейшее занятие, скажу я вам… Костлявые, с отвисшей кожей, но крепкие еще старушки мылись долго, тщательно. Мякенькой тряпицей, обильно намазанной земляничным мылом, медленно обтирали лоб, лицо, остроугольные локти и коленки… все, до пяток на ногах. Расплетали собранные в тугой пучок редкие волосёнки, любовно распутывали их деревянным гребешком, продлевая моменты расслабления и теплого блаженства.
Компания старшеклассниц-переростков шумно влетала в моечную, словно стая ярких снегирей. Опьяненные своей прилюдной наготой, молодостью, задирались, водой холодной брызгались, руками размахивали. Хохотали — заливались, незнамо чего, визг на всю баню. Волосы длинные по спине, тела упругие, белоснежные — ни морщинки, ни складочки. Груди, как яблоки наливные. Глаз не отвести было от красоты такой. «Кровь с молоком» — это про них.
Бабульки у остывших шаек улыбались, восторгались, млели. Молодухи же каждую украдкой глазами поедали — оценивали, интуитивно чувствуя подрастающих соперниц, разлучниц.
Те, кому перевалило за тридцатник с хвостиком (по всем канонам женщины бальзаковского возраста, старухи, чай, без пяти минут…), однажды в зеркале углядев невесть откуда взявшееся увядание былой красоты и два-три штриха поблекшей молодости, судорожно пытались наверстать упущенное. Баня для этого — самое подходящее место. Обложившись на лавке тазами, мисками, банками, сосредоточенно переливали, разбавляли, перемешивали, вспенивали смеси, отвары трав, корней, мухоморов и всего, что только им ведомо, после так же вдумчиво омывали этим зельем шею, плечи, ноги, волосы. Для лица — особая бутылочка с настойкой целебных растений, коричнево-зеленого цвета. Таким снадобьем, небось
, еще бабка умывалась, лицо прямо на глазах становилось гладким, словно попка младенца. Глядишь, теперь и зеркальце в ответ вредничать не станет, подобреет.
Малых детей брали с собой в баню, в основном, по пятницам, в женский день. Ну как — малых, лет до 10-12. И девчонок, и пацанов. Дети баню не любили. Обычно шумные и непоседливые, в моечной они цепенели, столбенели, со страхом озирались, напуганные банным эхом, лязганьем шаек, снующими взрослыми голыми тётками. Те, что постарше, и вовсе смущались. А тут еще и капля холодная с потолка по макушке долбанёт… Неприятно. Безропотно давали себя намыть, оплескать тёпленькой водой и — бегом в раздевалку. Там молодняк отпаивали припасенным морсом клюквенным или брусничным, а то и домашним квасом на жареных черных сухарях. Детей укутывали в платки, шапки, куртки и выпроваживали за дверь на улицу, где их уже поджидал кто-то из взрослых. Любопытно, что мои дети от посещения общественной бани в 5-7-летнем возрасте прекрасно запомнили только эти капли холодной воды, висящие, как шарики от подшипников, на банном потолке…
Совсем о другом восприятии бани в младые годы поведала мне одна моя знакомая: «Обилие голых женских тел вокруг казалось моей «пуританской» душе стыдным и неприличным, а главное — некрасивым. Почему-то не помню ни одной красавицы, а ведь были же, наверное! Вспоминаются только обрюзгшие тела, узловатые руки-ноги с выступившими венами, обвисшие груди… Какой там Рубенс? Обмыться быстренько — и бежать…» Выполнив свой родительский долг, мамаши облегченно выдыхали и принимались за мытьё себя, любимых. Главное в бане — потереть спинку.
Тут только кивни соседке справа — слева, любая с радостью, со всей доброй мощью… «Ну, хватит, хватит, до дырки дотрёшь… А то сороки унесут». Спинку потереть — тут каждая безотказно, без потертой спины — какая ж баня! В углу моечной дверь в парилку — как вход в преисподнюю. Не всякий осмеливался шагнуть и зайти. Оттуда несло жаром, густыми сенными запахами. Заходили осторожно — обратно выскакивали. Красномордые, разгорячённые — пар столбом, выдыхали глубоко: «УУУУх, уух…», — и мигом к крану, шайку ледяной речной воды на голову… «ОООх!». Вот теперь порядок.
Временами в помывочную заходила служивая женщина в синем халате, укладывала горкой пустые тазики поближе к кранам, заметала в угол парилки мокрые березовые листья. «Ну, ты, Катерина, перестаралась сегодня. Дров не пожалела, дала жару… Чуть не померла». Банщица незлобно оправдывалась: «На вас не угодишь». Она «из фабричных», но давно хозяйничала при бане, топила, подметала, питьевой бачок в раздевалке колодезной водой заливала, билеты продавала копеечные, взрослым по 20 копеек, детям — за пятак. В загашнике у нее и нашатырка была, и йод, и бинтик — всякое в бане случалось.
Завершали банный день, когда уже темнеть начинало, суматошные хозяйки. Те, что прибежали с работы, курам наспех крупы сыпанули, в огороде картошки подкопали к ужину, плиту растопили, корову в хлев загнали… Бегом, бегом… Баня еще держала тепло, парилка не обжигала, а душевно грела, да всё равно это было. С мытьём не рассусоливали, просто рады были случаю присесть, замедлив нескончаемый свой бег, погреться ласковым теплом, перевести дух в подостывшей бане. А то все неслись незнамо куда, словно курица с отрубленной головой. А тут, у шайки, отключались в оцепенении на минуту-другую, бездумно волоча мочалкой по руке. Да и что это мытьё — через полчаса как его и не бывало, корова вон не доена ещё.
Вроде, и закрывать баню можно — ан нет. Ждали последнего посетителя — тётю Таню. Так уж в деревне той повелось. Танька — продавщица в сельмаге. Она в 10 вечера закрывала свою лавочку на замок и неслась в баню. Знала, что поджидают её там. Банщица в подоткнутом халате уж и полы в моечной из шланга окатила, лист березовый с парилки выгребла, в раздевалке веником под лавками пошуровала, закидывая подзабытые платки — носки — мочалки в угол. Теперь немного с Татьяной посидит, спинку ей потрёт. Напоследок, еще и все кости деревенским напару перемоют, как же без этого.
Вот теперь — всё. С пятницкой баней закруглились.
Завтра суббота — мужской день, «мыло, мочало, начинай всё сначала». О помывке мужиков — ну, что сказать? А ничего… Потому, как ничего там интересного нет: парилка — передых — пиво, потом сызнова парилка — передых — пиво. Знаю одно — дров для мужской бани уходило поболе, парилка у них погорячее, на всю катушку, любят они погорячее. Зато всем известно, что это был праздничный день для Зинки — буфетчицы, в банный день все мужики — её. В смысле, там, в пивном буфете. Зинке палец в рот не клади, не зря смолоду за ней талант особый запримечен — пивком торговать. Так, а чего — товар ходовой, разбавляемый, клиент массовый, не капризный, знай себе улыбайся и дело свое делай. У неё не забалуешь, совсем уж назюзюканных в буфет — ни ногой, под зад коленкой и дрыхни в кустах.
Зинаида ждала мужскую баню, как манну небесную: бигуди с ночи наверчены, столы протёрты, кружки пивные намыты. Загодя из райцентра завезены снетки сушёные, черные сухарики солёные. Даже пиво по субботам не слишком шибко водой разбодяживала. Ведь и так хорош прибыток субботний — одна, две, три… пять кружек пива после бани — ритуал, да и с собой домой «кажный» мужик двухлитровый бидончик пивка прихватывал и гостинец для умасливания в виде лимонада «Колокольчик», детям и жене…
Женщины Зинку не любили, а мужики — те уважительно: «Зинаида Васильевна…»
Ну вот и помылась деревня, за два дня управилась. Неделю в чистоте будет жить. Баня, («байня»- еще так говорят деревенские), хоть и общественная, а всем по душе. И вот что любопытно, за все годы ни одной хвори из бани не вынесли, ни одна зараза, грибок там всякий, от того мытья ни к кому не пристал. Потому, как все в ней было натуральное и с добрым общением. Так думаю.
P.S. Весь 20 век, считай, проработала фабрика. С началом нового столетия фабрику закрыли и разрушили, вместе с общественной баней (здание-то, думаю, послевоенной постройки). Рушить у нас от души получается. Развалины, поросшие крапивой, так и стоят по сей день.
Я вот чего так долго про «графские» и фабричные благодеяния рассказывала… Нет этого всего в деревнях ныне — ни фабрики, ни бани, ни больницы, ни аптеки, и много еще чего нет, что было: двух скотных дворов, МТС, пекарни, гостиницы, клуба, кино, библиотеки… Да, чего там — деревень целых нет, следов не осталось. Видно, я чего-то в жизни до седых волос и не поняла… Может, и не нужно это все сейчас? В нас ведь, в людях, всякого разного намешано — и общественного, и личного… Может, нахлебались благ уже из общественного котла, захотелось своё всё иметь, на «дядю» не рассчитывать. И не рассчитывают, каждый сегодня выживает, как может. В домах, обнесённых заборами («с соседом дружись, а тын
городи»), — и телевизоры, и антенны спутниковые, окна пластиковые, бани личные под боком, в огородах. Работать, правда, негде. А случись, бабульке укол там понадобится срочно от давления иль сердечный, звони в райцентр, фельдшера рядом нет… и аптеки нет, со срочной мазью от ожога или таблетки от желудочного недуга… и книжку в библиотеке не возьмешь…
Старый мир разрушим до основания… А зачем?
Может, в другую сторону, как всегда, палку перегибаем?
А вот непотопляемый «общепримиряющий» буфет с пивом по сей день сохранился. Это да… Функционирует…
Окончание следует
↓ Комментарии ( 4 )
Окунуться с головой в холодный чистый омут и отправиться к своим истокам… Вышибает слезу не хуже, чем произведение «Сталкер» или после просмотра одноимённого фильма Тарковского по мотивам Братьев Стругацких. Задевает за живое у кого ещё теплится душа, которую не смог раздавить тяжеловесный дорожный каток в череде хаоса бестолковых реформ. Таких примеров множество по Руси. Приведу из них один. У порога «Буркан» (жаргонное название «Ревун») на берегу реки Исеть, где издавна проводились соревнования по технике водного туризма разного уровня, на правом берегу реки издавна исправно более 100 лет работала картонная фабрика, выпускающая идеального качества картон, она славилась своим качеством ещё при царе-батюшке. По той причине посёлок Горнный вблизи порога «Буркан» до девяностых годов прошлого столетия был зажиточным, ибо жителям посёлка было где работать и получать хорошее жалование. Однако пришли девяностые и картонную фабрику за бесценок скупил предприниматель — алкоголик, который выгнал вскоре всех работников предприятия, потом пропил всё оборудование в том числе уникальное, которое сдал на металлолом. Теперь жители посёлка ездят на работу (у кого исправная машина) в город Каменск-Уральский, или в Свердловск. Древние стены фабрики развалили, теперь там растёт бурьян. Вблизи реки с позапрошлого века исправно работала замечательная баня, построенная ещё до царя Николая второго. Мы в ней парились иногда после напряжённых соревнований на скалах или на воде, после прохождения порога, работал буфет. Отдых был замечательный после парилки. А на экскурсию, когда мы были школьниками начальных классов нас возили из городов, чтобы показать как делается картон на этой фабрике. Сколько варвары ещё разрушат прежде, чем прекратится этот хаос? Спасибо за душевный рассказ! |
Солнце еще не встало, а Мишка уже был на Барсучьем бору. Там, километрах в трех от деревни, стоял пустующий домик серогонов. Мишка сделал еще ходку до деревни, притащил рыбацкие снасти и, вернувшись назад, замел еловым лапником свои следы.
Теперь он чувствовал себя в безопасности, затопил жаркую буржуйку, наварил картошки, с аппетитом поел.
Солнце стояло уже высоко, когда он отправился к реке ставить верши. С высокого берега открывалась неописуемая красота лесной речки, укрытой снегами. Мишка долго стоял, как зачарованный, любуясь искрящимся зимним миром. На противоположной стороне реки на крутом берегу стояла заснеженная, рубленая в два этажа из отборного леса дача бывшего директора леспромхоза, а ныне крутого бизнесмена –лесопромышленника. Окна ее украшала витиеватая резьба, внизу у реки прилепилась просторная баня. Дача была еще не обжита. Когда Мишка уезжал в Питер, мастера из города сооружали камин в горнице, занимались отделкой комнат. Теперь тут никого не было. И Мишка даже подумал, что хорошо бы ему пожить на этой даче до весны. Все равно, пока не сойдет снег, хозяевам сюда не пробраться. Но тут же испугался этой мысли, вспомнив, что за ним должна охотиться милиция.
Он спустился к реке, прорубил топором лед поперек русла, забил прорубь еловым лапником так, чтобы рыба могла пройти только в одном месте, и вырубил широкую полынью под вершу.
Скоро он уже закончил свою работу и пошел в избушку отдохнуть от трудов. Избушка была маленькой, тесной. Но был в ней особый лесной уют. Мишка набросал на нары лапника и завалился во всей одежде на пахучую смолистую подстилку, радуясь обретенному, наконец, покою.
Проснулся Мишка от странных звуков, наполнивших лес. Казалось, в Барсучьем бору высадился десант инопланетян, производящих невероятные, грохочущие, сотрясающие столетние сосны звуки. Мишка свалился с нар, шагнул за двери избушки.
Путана, путана, путана! — гремело и завывало в бору.- Ночная бабочка, но кто ж тут виноват?
Музыка доносилась со стороны реки. Мишка осторожно пошел к берегу. У директорской дачи стояли машины, из труб поднимались к небу густые дымы, топилась баня, хлопали двери, на всю катушку гремела музыка, то и дело доносился заливистый девичий смех.
У Мишки тревожно забилось сердце. Он спрятался за кустами и, сдерживая подступившее к горлу волнение, стал наблюдать за происходящим…
Он видел, как к бане спустилась веселая компания. Впереди грузно шел директор их леспромхоза, следом, оступаясь с пробитой тропы в снег и взвизгивая, шли три длинноногие девицы, за ними еще какие-то крупные, породистые мужики. Скоро баня запыхала паром.
Изнутри ее доносилось аханье каменки, приглушенный смех и стенания.
Наконец, распахнулись двери предбанника, и на чистый девственный снег вывалилась нагишом вся развеселая компания. Мишкин директор, тряся отвислым животом, словно кабан пробивал своим распаренным розовым телом пушистый снег, увлекая компанию к реке, прямо в полынью, где стояла Мишкина верша.
Три ображенные девицы оказались на льду, как раз напротив Мишкиной ухоронки. Казалось, протяни руку и достанешь каждую.
От этой близости и вида обнаженных девичьих тел у Мишки, жившего поневоле в суровом воздержании, закружилась голова, а лицо запылало нестерпимым жаром стыда и неизведанной запретной страсти.
Словно пьяный, он встал, и, шатаясь, побрел к своему убогому пристанищу. А сзади дразнил и манил волнующе девичий смех и радостное повизгивание…
В избушке смолокуров он снова затопил печь, напился чаю с брусничным листом и лег на нары ничком, горестно вздыхая по своей беспутной никчемной жизни, которая теперь, после утреннего заявления по радио, и вовсе стала лишена всякого смысла.
Мишка рано остался без родителей. Мать утонула на сплаве, отец запился. Сказывают, что у самогонного аппарата не тот змеевик был поставлен. Надо было из нержавейки, а Варфоломей поставил медный. Оттого самогонка получилась ядовитая.
Никто в этой жизни Мишку не любил. После ремесленного гулял он с девицей и даже целовался, а как ушел в армию, так тут же любовь его выскочила замуж за приезжего с Закарпатья шабашника и укатила с ним навсегда.
А после армии была работа в лесу, да пьянка в выходные. Парень он был видный и добрый, а вот девиц рядом не случалось, остались в Выселках одни парни, девки все по городам разъехались. Тут поневоле запьешь! Уж лучше бы ему родиться бабки Саниным козлом! Сидел бы себе на печи да картошку чищеную ел. Ишь, в кабинете ему студено!
Мишке стало так нестерпимо жалко самого себя, что горючая слеза закипела на глазах и упала в еловый лапник.
Ночью он вышел из избушки, все та же песня гремела на даче и стократным эхом прокатывалась по Барсучьему бору:
«Путана, путана, путана,
Ночная бабочка, но кто ж тут виноват?»
Столетние сосны вздрагивали под ударами децибелл и сыпали с вершин искрящийся под светом луны снег. Луна светила, словно прожектор. В необъятной небесной бездне сияли лучистые звезды, и, ночь была светла, как день.
Мишку, будто магнитом, тянуло опять к даче, музыке и веселью. И он пошел туда под предлогом перепроверить вершу. Ее могли сбить, когда ныряли в прорубь, или вообще вытащить на лед.
Директорская дача сверкала огнями. берега Мишка видел в широких окнах ее сказочное застолье, уставленное всевозможными явствами. Кто-то танцевал, кто-то уже спал в кресле. Вдруг двери дачи распахнлись, выплеснув в морозную чистоту ночи шквал музыки и электрического сияния.
Мишка увидел, как кто-то выскочил в огненном ореоле на крыльцо, бросился вниз в темноту, заскрипели ступени на угоре, и вот в лунном призрачном свете на льду реки он увидел девушку, одну из тех трех, что были тут днем. Она подбежала к черневшей полынье, в которой свивались студеные струи недремлющей речки, и бросилась перед ней на колени.
Мишка еще не видывал в жизни таких красивых девушек. Волосы ее были распущены по плечам, высокая грудь тяжело вздымалась, и по прекрасному лицу текли слезы.
Вновь распахнулись дачные двери, и на крыльцо вышел мужчина:
Марго! — крикнул он повелительно.- Слышишь? Вернись! Видимо, он звал девушку, стоявшую сейчас на коленях перед полыньей.
— Маля! — повторил он настойчиво,- Малька! Забирайся домой. Я устал ждать.
Девушка не отвечала. Мишка слышал лишь тихие всхлипывания. Мужчина потоптался на крыльце, выругался и ушел обратно. Девушка что-то прошептала и сделала движение к полынье.
Мишке стало невыносимо жалко ее. Он выскочил из кустов и в один миг оказался рядом с девицей.
Не надо! — сказал он деревянным голосом.- Тут глубоко. Девица подняла голову.
— Ты кто? — спросила она отрешенно. От нее пахло дорогими духами, вином и заграничным табаком.
— Мишка,- сказал он волнуясь.
— Ты местный?
— Живу тут. В лесу,- все так же деревянно отвечал Мишка. Девица вновь опустила голову.
— А я Марго. Или Маля. Путана.
— Это, стриптизерша, что ли?
-Да нет. Путана.
Мишка не знал значения этого слов и решил, что путана — это фамилия девицы.
Ты, это, не стой коленками на льду-то,- предупредил Мишка.- А то простудишься.
Девица вдруг заплакала, и плечи ее мелко задрожали. Мишка, подавив в себе стеснение, взял ее за локотки и поставил рядом с собою.
Слышишь, Мишка,- сказала она вдруг и подняла на него полные горя прекрасные глаза.- Уведи меня отсюда. Куда-нибудь.
И Мишка вдруг ощутил, что прежнего Мишки уже нет, что он весь теперь во власти этих горестных глаз. И что он готов делать все, что она скажет.
У меня замерзли ноги,- сказала она.- Погрей мне коленки. Мишка присел и охватил своими негнущимися руками упругие колени
Мали. Ноги ее были голы и холодны. Мишка склонился над ними, стал согревать их своим дыханием.
Пойдем,- скоро сказала она.- Уведи меня отсюда скорее…
Они поднялись по тропе в угор. Неожиданно для себя Мишка легко подхватил ее на руки и понес к своему лесному зимовью. А она охватила его руками за шею, прижалась тесно к Мишкиной груди, облеченной в пропахшую дымом и хвоей фуфайку и затихла.
Когда Мишка добрался до избушки, девушка уже глубоко спала.
Он уложил ее бережно на укрытые лапником нары и сел у окошечка, прислушиваясь к неизведанным чувствам, полчаса назад поселившимся в его душе, но уже укоренившимся так, словно он вечно жил с этими чувствами и так же вечно будет жить дальше.
Маля чуть слышно дышала. Ночь была светла, как день. За окошком сияла прожектором луна.
Его звали-то не Алеша, он был Костя Валиков, но все в деревне звали его Алешей Бесконвойным. А звали его так вот за что: за редкую в наши дни безответственность, неуправляемость. Впрочем, безответственность его не простиралась беспредельно: пять дней в неделе он был безотказный работник, больше того — старательный работник, умелый (летом он пас колхозных коров, зимой был скотником кочегарил на ферме, случалось-ночное дело -принимал, телят), но наступала суббота, и тут все: Алеша выпрягался, Два дня он не работал в колхозе: субботу и воскресенье. И даже уж и забыли, когда это он завел такой порядок, все знали, что этот преподобный Алеша «сроду такой» — в субботу и воскресенье не работает- Пробовали, конечно, повлиять на него, и не раз, но все без толку. Жалели вообще-то: у него пятеро ребятишек, из них только старший добрался до десятого класса, остальной чеснок сидел где-то еще во втором, в третьем, в пятом… Так и махнули на него рукой. А что сделаешь? Убеждай его, не убеждай — как об стенку горох. Хлопает глазами… «Ну, понял, Алеша?» — спросят. «Чего?» — «Да нельзя же позволять себе такие вещи, какие ты себе позволяешь! Ты же не на фабрике работаешь, ты же в сельском хозяйстве! Как же так-то? А?» — «Чего?» — «Брось дурачка из себя строить! Тебя русским языком спрашивают: будешь в субботу работать?» — «Нет. Между прочим, насчет дурачка — я ведь могу тоже… дам в лоб разок, и ты мне никакой статьи за это не найдешь. Мы тоже законы знаем. Ты мне оскорбление словом, я тебе — в лоб: считается — взаимность». Вот и поговори с ним. Он даже на собрания не ходил в субботу.
Что же он делал в субботу?
В субботу он топил баню. Все. Больше ничего. Накалял баню, мылся и начинал париться. Парился, как ненормальный, как паровоз, по пять часов парился! С отдыхом, конечно, с перекуром… Но все равно это же какой надо иметь организм! Конский?
В субботу он просыпался и сразу вспоминал, что сегодня суббота. И сразу у него распускалась в душе тихая радость. Он даже лицом светлел. Он даже не умывался, а шел сразу во двор — колоть дрова.
У него была своя наука — как топить баню. Например, дрова в баню шли только березовые: они дают после себя стойкий жар. Он колол их аккуратно, с наслаждением…
Вот, допустим, одна такая суббота.
Погода стояла как раз скучная — зябко было, сыро, ветрено — конец октября. Алеша такую погоду любил. Он еще ночью слышал, как пробрызнул дождик — постукало мягко, дробно в стекла окон и перестало. Потом в верхнем правом углу дома, где всегда гудело, загудело — ветер наладился. И ставни пошли дергаться. Потом ветер поутих, но все равно утром еще потягивал — снеговой, холодный.
Алеша вышел с топором во двор и стал выбирать березовые кругляши на расколку. Холод полез под фуфайку… Но Алеша пошел махать топориком и согрелся.
Он выбирал из поленницы чурки потолще… Выберет, возьмет ее, как поросенка, на руки и несет к дровосеке.
Ишь ты… какой,- говорил он ласково чурбаку.- Атаман какой…Ставил этого «атамана» на широкий пень и тюкал по голове.
Скоро он так натюкал большой ворох… Долго стоял и смотрел на этот ворох. Белизна и сочность, и чистота сокровенная поленьев, и дух от них — свежий, нутряной, чуть стылый, лесовой…
Алеша стаскал их в баню, аккуратно склал возле каменки, Еще потом будет момент — разжигать, тоже милое дело. Алеша даже волновался, когда разжигал в каменке. Он вообще очень любил огонь.
Но надо еще наносить воды. Дело не столько милое, но и противного в том ничего нет. Алеша старался только поскорей натаскать. Так семенил ногами, когда нес на коромысле полные ведра, так выгибался длинной своей фигурой, чтобы не плескать из ведер, смех смотреть. Бабы у колодца всегда смотрели. И переговаривались.
Ты глянь, глянь, как пружинит! Чисто акробат!..
И не плескает ведь!
Да куда так несется-то?
Ну, баню опять топит…
Да рано же еще!
Вот весь день будет баней заниматься. Бесконвойный он и есть… Алеша.
Алеша наливал до краев котел, что в каменке, две большие кадки и еще в оцинкованную ванну, которую от купил лет пятнадцать назад, в которой по очереди перекупались все его младенцы. Теперь он ее приспособил в баню, И хорошо! Она стояла на полке, с краю, места много не занимала — не мешала париться,- а вода всегда под рукой. Когда Алеша особенно заходился на полке, когда на голове волосы трещали от жары, он курял голову прямо в эту ванну.
Алеша натаскал воды и сел на порожек покурить. Это тоже дорогая минута — посидеть покурить. Тут же Алеша любил оглядеться по своему хозяйству в предбаннике и в сарайчике, который пристроен к бане продолжал предбанник. Чего только у него там не было! Старые литовки без черенков, старые грабли, вилы… Но был и верстачок, и был исправный инструмент: рубанок, ножовка, долота, стамески… Это все на воскресенье, это завтра он тут будет упражняться.
В бане сумрачно и неуютно пока, но банный терпкий, холодный запах разбавился уже запахом березовых поленьев — тонким, еле уловимым — это предвестье скорого праздника. Сердце Алеши нет-нет да и подмоет радость — подумает: «Сча-ас». Надо еще вымыть в бане: даже и этого не позволял делать Алеша жене — мыть. У него был заготовлен голичок, песочек в баночке… Алеша снял фуфайку, засучил рукава рубахи и пошел пластать, пошел драить. Все перемыл, все продрал голиком, окатил чистой водой и протер тряпкой. Тряпку ополоснул и повесил на сучок клена, клен рос рядом с баней. Ну, теперь можно и затопить, Алеша еще разок закурил… Посмотрел на хмурое небо, на унылый далекий горизонт, на деревню… Ни у кого еще баня не топилась. Потом будут, к вечеру, на скорую руку, кое-как, пых-пых… Будут глотать горький чад и париться, Напарится не напарится — угорит, придет, хлястнется на кровать, еле живой, и думает, это баня, Хэх!..
Алеша бросил окурок, вдавил его сапогом в мокрую землю и пошел топить.
Поленья в каменке он клал, как и все кладут: два — так, одно так, поперек, а потом сверху. Но там — в той амбразуре-то, которая образуется-то,- там кладут обычно лучины, бумагу, керосином еще навадились теперь обливать,- там Алеша ничего не клал: то полено, которое клал поперек, он еще посередке ершил топором, и все, и потом эти заструги поджигал — загоралось. И вот это тоже очень волнующий момент — когда разгорается, Ах, славный момент!
Алеша присел на корточки перед каменкой и неотрывно смотрел, как огонь, сперва маленький, робкий, трепетный, все становится больше, все надежней. Алеша всегда много думал, глядя на огонь. Например: «Вот вы там хотите, чтобы все люди жили одинаково… Два полена и то сгорают неодинаково, а вы хотите, чтоб люди прожили одинаково!» Или еще он сделал открытие: человек, помирая, в конце в самом,- так вдруг захочет жить, так обнадеется, так возрадуется какому-нибудь лекарству!.. Это знают. Но точно так и палка любая: догорая, так вдруг вспыхнет, так озарится вся, такую выкинет шапку огня, что диву даешься: откуда такая последняя сила?
Дрова хорошо разгорелись, теперь можно пойти чайку попить. Алеша умылся из рукомойника, вытерся и с легкой душой пошел в дом. Пока он занимался баней, ребятишки, один за одним, ушлепали в школу. Дверь Алеша слышал — то и дело хлопала, и скрипели воротца. Алеша любил детей, но никто бы никогда так не подумал, что он любит детей: он не показывал. Иногда он подолгу внимательно смотрел на какого-нибудь, и у него в груди ныло от любви и восторга. Он все изумлялся природе: из чего получился человек?! Ведь не из чего, из малой какой-то малости. Особенно он их любил, когда они были еще совсем маленькие, беспомощные. Вот уж, правда что, стебелек малый: давай цепляйся теперь изо всех силенок, карабкайся. Впереди много всякого будет — никаким умом вперед не скинешь. И они растут, карабкаются. Будь на то Алешина воля, он бы еще пятерых смастерил, но жена устала. Когда пили чай, поговорили с женой.
Холодно как уж стало. Снег, гляди, выпадет,- сказала жена.
И выпадет. Оно бы и ничего, выпал-то, на сырую землю.
Затопил?
Затопил.
Кузьмовна заходила… Денег занять.
Ну? Дала?
Дала. До среды, говорит, а там, мол, за картошку получит…
Ну и ладно.- Алеше нравилось, что у них можно, например, занять денег — все как-то повеселей в глаза людям смотришь. А то наладились: «Бесконвойный, Бесконвойный». Глупые.- Сколько попросила-то?
Пятнадцать рублей. В среду, говорит, за картошку получим…
Ну и ладно. Пойду продолжать.
Жена ничего не сказала на это, не сказала, что иди, мол, или еще чего в таком духе, но и другого чего тоже не сказала. А раньше, бывало, говорила, до ругани дело доходило: надо то сделать, надо это сделать — не день же целый баню топить! Алеша и тут не уступил ни на волос: в субботу только баня. Все. Гори все синим огнем! Пропади все пропадом! «Что мне, душу свою на куски порезать?!» — кричал тогда Алеша не своим голосом. И это испугало Таисью, жену. Дело в том, что старший брат Алеши, Иван, вот так-то застрелился. А довела тоже жена родная: тоже чего-то ругались, ругались, до того доругались, что брат Иван стал биться головой об стенку и приговаривать: «Да до каких же я пор буду мучиться-то?! До каких?! До каких?!» Дура жена вместо того, чтобы успокоить его, взяла да еще подъелдыкнула: «Давай, давай… Сильней! Ну-ка, лоб крепче или стенка?» Иван сгреб ружье… Жена брякнулась в обморок, а Иван полыхнул себе в грудь, Двое детей осталось. Тогда-то Таисью и предупредили: «Смотри… а то не в роду ли это у их». И Таисья отступилась.
Напившись чаю, Алеща покурил в тепле, возле печки, и пошел опять в баню. А баня вовсю топилась.
Из двери ровно и сильно, похоже, как река заворачивает, валил, плавно загибаясь кверху, дым. Это первая пора, потом, когда в каменке накопится больше жару, дыму станет меньше. Важно вовремя еще подкинуть: чтоб и не на угли уже, но и не набить тесно — огню нужен простор. Надо, чтоб горело вольно, обильно, во всех углах сразу. Алеша подлез под поток дыма к каменке, сел на пол и несколько времени сидел, глядя в горячий огонь. Пол уже маленько нагрелся, парит; лицо и коленки достает жаром, надо прикрываться. Да и сидеть тут сейчас нежелательно: можно словить незаметно угару. Алеша умело пошевелил головешки и вылез из бани. Дел еще много: надо заготовить веник, надо керосину налить в фонарь, надо веток сосновых наготовить… Напевая негромко нечто неопределенное — без слов, голосом, Алеша слазал на полок бани, выбрал там с жердочки веник поплотнее, потом насек на дровосеке сосновых лап — поровней, без сучков, сложил кучкой в предбаннике. Так, это есть. Что еще? фонарь!.. Алеша нырнул опять под дым, вынес фонарь, поболтал — надо долить. Есть, но… чтоб уж потом ни о чем не думать. Алеша все напевал… Какой желанный покой на душе, господи! Ребятишки не болеют, ни с кем не ругался, даже денег в займы взяли… Жизнь: когда же самое главное время ее? Может, когда воюют? Алеша воевал, был ранен, поправился, довоевал и всю жизнь потом с омерзением вспоминал войну. Ни одного потом кинофильма про войну не смотрел — тошно. И удивительно на людей — сидят смотрят! Никто бы не поверил, но Алеша серьезно вдумывался в жизнь: что в ней за тайна, надо ее жалеть, например, или можно помирать спокойно — ничего тут такого особенного не осталось? Он даже напрягал свой ум так: вроде он залетел — высоко-высоко — и оттуда глядит на землю… Но понятней не становилось: представлял своих коров на поскотине — маленькие, как букашки… А про людей, про их жизнь озарения не было. Не озаряло. Как все же: надо жалеть свою жизнь или нет? А вдруг да потом, в последний момент, как заорешь, что вовсе не так жил, не то делал? Или так не бывает? Помирают же другие — ничего: тихо, мирно. Ну, жалко, конечно, грустно: не так уж тут плохо. И вспоминал Алеша, когда вот так вот подступала мысль, что здесь не так уж плохо,- вспоминал он один момент в своей жизни. Вот какой. Ехал он с войны… Дорога дальняя — через всю почти страну. Но ехали звонко — так-то ездил бы. На одной какой-то маленькой станции, еще за Уралом, к Алеше подошла на перроне молодая женщина и сказала:
Слушай, солдат, возьми меня — вроде я твоя сестра… Вроде мы случайно здесь встретились. Мне срочно ехать надо, а никак не могу уехать.
Женщина тыловая, довольно гладкая, с родинкой на шее, с крашеными губами… Одета хорошо. Ротик маленький, пушок на верхней губе. Смотрит — вроде пальцами трогает Алешу, гладит. Маленько вроде смущается, но все же очень бессовестно смотрит, ласково. Алеша за всю войну не коснулся ни одной бабы… Да и до войны-то тоже горе: на вечеринках только целовался с девками. И все. А эта стоит смотрит странно… У Алеши так заломило сердце, так он взволновался, что и оглох, и рот свело.
Но, однако, поехали.
Солдаты в вагоне тоже было взволновались, но эта, ласковая-то, так прилипла к Алеше, что и подступаться как-то неловко. А ей ехать близко, оказывается: через два перегона уж и приехала. А дело к вечеру. Она грустно так говорит:
Мне от станции маленько идти надо, а я боюсь. Прямо не знаю, что делать…
А кто дома-то? — разлепил рот Алеша.
Да никого, одна я.
Ну, так я провожу,- сказал Алеша.
А как же ты? — удивилась и обрадовалась женщина.
Завтра другим эшелоном поеду… Мало их!
Да, их тут каждый день едет…- согласилась она.
И они пошли к ней домой, Алеша захватил, что вез с собой: две пары сапог офицерских, офицерскую же гимнастерку, ковер немецкий, и они пошли. И этот-то путь до ее дома, и ночь ту грешную и вспоминал Алеша. Страшная сила — радость не радость — жар,и немота, и ужас сковали Алешу, пока шли они с этой ласковой… Так было томительно и тяжко, будто прогретое за день июньское небо опустилось, и Алеша еле передвигал пудовые ноги, и дышалось с трудом, и в голове все сплюснулось. Но и теперь все до мелочи помнил Алеша. Аля, так ее звали, взяла его под руку… Алеша помнил, какая у нее была рука мяконькая, теплая под шершавеньким крепдешином. Какого цвета платье было на ней, он, правда, не помнил, но колючечки остренькие этого крепдешина, некую его теплую шершавость он всегда помнил и теперь помнит. Он какой-то и колючий и скользкий, этот крепдешин. И часики у нее на руке помнил Алеша — маленькие (трофейные), узенький ремешок врезался в мякоть руки. Вот то-то и оглушило тогда, что женщина сама просто, доверчиво — взяла его под руку и пошла потом, прикасаясь боком своим мяконьким к нему… И тепло это — под рукой ее — помнил же. Да… Ну, была ночь. Утром Алеша не обнаружил ни Али, ни своих шмоток. Потом уж, когда Алеша ехал в вагоне (документы она не взяла), он сообразил, что она тем и промышляла, что встречала эшелоны и выбирала солдатиков поглупей. Но вот штука-то — спроси она тогда утром: отдай, мол, Алеша, ковер немецкий, отдай гимнастерку, отдели сапоги — все отдал бы. Может, пару сапог оставил бы себе. Вот ту Алю крепдешиновую и вспоминал. Алеша, когда оставался сам с собой, и усмехался. Никому никогда не рассказывал Алеша про тот случай, а он ее любил, Алю-то. Вот как. Дровишки прогорели… Гора, золотая, горячая, так и дышала, так и валил жар. Огненный зев нет-нет да схватывал синий огонек… Вот он — угар. Ну, давай теперь накаляйся все тут — стены, полок, лавки… Потом не притронешься.
Алеша накидал на пол сосновых лап — такой будет потом Ташкент в лесу, такой аромат от этих веток, такой вольный дух, черт бы его побрал,- славно! Алеша всегда хотел не суетиться в последний момент, но не справлялся. Походил по ограде, прибрал топор… Сунулся опять в баню — нет, угарно. Алеша пошел в дом.
Давай бельишко,- сказал жене, стараясь скрыть свою радость — она почему-то всех раздражала, эта его радость субботняя. Черт их тоже поймет, людей: сами ворочают глупость за глупостью, не вылезают из глупостей, а тут, видите ли, удивляются, фыркают, не понимают.
Жена Таисья молчком открыла ящик, усунулась под крышку… Это вторая жена Алеши, Первая, Соня Полосухина, умерла. От нее детей не было. Алеша меньше всего про них думал: и про Соню, и про Таисью. Он разболокся до нижнего белья, посидел на табуретке, подобрав поближе к себе босые ноги, испытывая в этом положении некую приятность, Еще бы закурить… Но курить дома он отвык давно уж — как пошли детишки.
Зачем Кузьмовне деньги-то понадобились? — спросил Алеша.
Не знаю. Да кончились — от и понадобились. Хлеба небось не на что купить.
Много они картошки-то сдали?
Воза два отвезли… Кулей двадцать.
Огребут деньжат!
Огребут, Все колют… Думаешь, у них на книжке нету?
Как так нету! У Соловьевых да нету!
Кальсоны-то потеплей дать? Или бумажные пока?..
Давай бумажные, пока еще не так нижет.
Алеша принял свежее белье, положил на колени, посидел еще несколько, думая, как там сейчас, в бане.
Так… Ну ладно.
У Кольки ангина опять.
Зачем же в школу отпустила?
Ну…- Таисья сама не знала, зачем отпустила.- Чего будет пропускать. И так-то учится через пень колоду.
Да…- Странно, Алеша никогда всерьез не переживал болезнь своих детей, даже когда они тяжело болели,- не думал о плохом. Просто как-то не приходила эта мысль.
И ни один, слава богу, не помер. Но зато как хотел Алеша, чтоб дети его выучились, уехали бы в большой город и возвысились там до почета и уважения. А уж летом приезжали бы сюда, в деревню, Алеша суетился бы возле них — возле их жен, мужей, детишек ихних… Ведь никто же не знает, какой Алеша добрый человек, заботливый, а вот те, городские-то, сразу бы это заметили. Внучатки бы тут бегали по ограде… Нет, жить, конечно, имеет смысл. Другое дело, что мы не всегда умеем. И особенно это касается деревенских долбаков — вот уж упрямый народишко! И возьми даже своих ученых людей — агрономов, учителей: нет зазнавитее человека, чем свой, деревенский же, но который выучился в городе и опять приехал сюда. Ведь она же идет, она же никого не видит! Какого бы она малого росточка ни была, а все норовит выше людей глядеть. Городские, те как-то умеют, собаки, и культуру свою показать, и никого не унизить. Он с тобой, наоборот, первый поздоровается.
Так… Ну ладно,- сказал Алеша.- Пойду.
И Алеша пошел в баню. Очень любил он пройти из дома в баню как раз при такой погоде, когда холодно и сыро. Ходил всегда в одном белье, нарочно шел медленно, чтоб озябнуть. Еще находил какое-нибудь заделье по пути: собачью цепь распутает, пойдет воротца хорошенько прикроет. Это чтоб покрепче озябнуть.
В предбаннике Алеша разделся донага, мельком оглядел себя ничего, крепкий еще мужик. А уж сердце заныло — в баню хочет. Алеша усмехнулся на свое нетерпение. Еще побыл маленько в предбаннике… Кожа покрылась пупырышками, как тот самый крепдешин, хэх… Язви тебя в душу, чего только в жизни не бывает! Вот за что и любил Алеша субботу: в субботу он так много размышлял, вспоминал, думал, как ни в какой другой день. Так за какие же такие великие ценности отдавать вам эту субботу? А?
Догоню, догоню, догоню,
Хабибу догоню!..
пропел Алеша негромко, открыл дверь и ступил в баню.
Эх, жизнь!.. Была в селе общая баня, и Алеша сходил туда разок для ощущения. Смех и грех! Там как раз цыгане мылись. Они не мылись, а в основном пиво пили. Мужики ворчат на них, а они тоже ругаются: «Вы не понимаете, что такое баня!» Они понимают! Хоть, впрочем, в такой-то бане, как общая-то, только пиво и пить сидеть. Не баня, а недоразумение какое-то. Хорошо еще не в субботу ходил; в субботу истопил свою и смыл к чертовой матери все воспоминания об общественной бане.
И пошла тут жизнь-вполне конкретная, но и вполне тоже необъяснимая-до краев дорогая и родная. Пошел Алеша двигать тазы, ведра…- стал налаживать маленький Ташкент. Всякое вредное напряжение совсем отпустило Алешу, мелкие мысли покинули голову, вселилась в душу некая цельность, крупность, ясность — жизнь стала понятной. То есть она была рядом, за окошечком бани, но Алеша стал недосягаем для нее, для ее суетни и злости, он стал большой и снисходительный. И любил Алеша — от полноты и покоя — попеть пока, пока еще не наладился париться. Наливал в тазик воду, слушал небесно-чистый звук струи и незаметно для себя пел негромко. Песен он не знал: помнил только кое-какие деревенские частушки да обрывки песен, которые пели дети дома. В бане он любил помурлыкать частушки.
Погляжу я по народу
Нет моего милого,
спел Алеша, зачерпнул еще воды.
Кучерявый чуб большой,
Как у Ворошилова.
И еще зачерпнул, еще спел:
Истопила мама баню,
Посылает париться.
Мне, мамаша, не до бани
Миленький венчается.
Навел Алеша воды в тазике… А в другой таз, с кипятком, положил пока веник — распаривать. Стал мыться… Мылся долго, с остановками. Сидел на теплом полу, на ветках, плескался и мурлыкал себе:
Я сама иду дорогой,
Моя дума — стороной.
Рано, милый, похвалился,
Что я буду за тобой.
И точно плывет он по речке — плавной и теплой, а плывет как-то странно и хорошо — сидя. И струи теплые прямо где-то у сердца.
Потом Алеша полежал на полке — просто так. И вдруг подумал: а что, вытянусь вот так вот когда-нибудь… Алеша даже и руки сложил на груди и полежал так малое время. Напрягся было, чтоб увидеть себя, подобного, в гробу. И уже что-то такое начало мерещиться — подушка вдавленная, новый пиджак… Но душа воспротивилась дальше, Алеша встал и, испытывая некое брезгливое чувство, окатил себя водой, И для бодрости еще спел:
Эх, догоню, догоню, догоню,
Хабибу до-го-ню!
Ну ее к черту! Придет-придет, чей раньше времени тренироваться! Странно, однако же: на войне Алеша совсем не думал про смерть — не боялся. Нет, конечно, укрывался от нее как мог, но в такие вот подробности не входил. Ну ее к лешему! Придет — придет, никуда не денешься. Дело не в этом. Дело в том, что этот праздник на земле — это вообще не праздник, не надо его и понимать как праздник, не надо его и ждать, а надо спокойно все принимать и «не суетиться перед клиентом». Алеша недавно услышал анекдот о том, как опытная сводня учила в бардаке своих девок: «Главное, не суетиться перед клиентом». Долго Алеша смеялся и думал: «Верно, суетимся много перед клиентом». Хорошо на земле, правда, но и прыгать козлом — чего же? Между прочим, куда радостнее бывает, когда радость эту не ждешь, не готовишься к ней. Суббота — это другое дело, субботу он как раз ждет всю неделю. Но вот бывает; плохо с утра, вот что-то противно, а выйдешь с коровами за село, выглянет солнышко, загорится какойнибудь куст тихим огнем сверху… И так вдруг обогреет тебя нежданная радость, так хорошо сделается, что станешь и стоишь, и не заметишь, что стоишь и улыбаешься. Последнее время Алеша стал замечать, что он вполне осознанно лг»бит. Любит степь за селом, зарю, летний день… То есть он вполне понимал, что он — любит. Стал стучаться покой в душе — стал любить. Людей труднее любить, но вот детей и степь, например, он любил все больше и больше.
Так думал Алеша, а пока он так думал, руки делали. Он вынул распаренный душистый веник из таза, сполоснул тот таз, навел в нем воды попрохладней… Дальше зачерпнул ковш горячей воды из котла и кинул на каменку — первый, пробный. Каменка ахнула и пошла шипеть и клубиться. Жар вцепился в уши, полез в горло… Алеша присел, переждал первый натиск и потом только взобрался на полок. Чтобы доски полка не поджигали бока и спину, окатил их водой из тазика. И зашуршал веничком по телу. Вся-то ошибка людей, что они сразу начинают что есть силы охаживать себя веником. Надо-сперва почесать себя — походить веником вдоль спины, по бокам, по рукам, по ногам… Чтобы он шепотком, шепотком, шепотком пока. Алеша искусно это делал: он мелко тряс веник возле тела, и листочки его, точно маленькие горячие ладошки, касались кожи, раззадоривали, вызывали неистовое желание сразу исхлестаться. Но Алеша не допускал этого, нет. Он ополоснулся, полежал… Кинул на каменку еще полковша, подержал веник под каменкой, над паром, и поприкладывал его к бокам, под коленки, к пояснице… Спустился с полка, приоткрыл дверь и присел на скамеечку покурить. Сейчас даже малые остатки угарного газа, если они есть, уйдут с первым сырым паром. Каменка обсохнет, камни снова накалятся, и тогда можно будет париться без опаски и вволю. Так-то, милые люди.
Пришел Алеша из бани, когда уже темнеть стало. Был он весь новый, весь парил. Скинул калоши у порога и по свежим половичкам прошел в горницу. И прилег на кровать. Он не слышал своего тела, мир вокруг покачивался согласно сердцу.
В горнице сидел старший сын Борис, читал книгу.
С легким паром! — сказал Борис.
Ничего,- ответил Алеша, глядя перед собой.- Иди в баню-то.
Сейчас пойду.
Борис, сын, с некоторых пор стал не то что стыдиться, а как-то неловко ему было, что ли,- стал как-то переживать, что отец его скотник и пастух. Алеша заметил это и молчал. По первости его глубоко обидело такое, но потом он раздумался и не показал даже вида, что заметил перемену в сыне. От молодости это, от больших устремлений. Пусть. Зато парень вымахал рослый, красивый, может, бог даст, и умишком возьмет. Хорошо бы. Вишь, стыдится, что отец пастух… Эх, милый! Ну, давай, давай целься повыше, глядишь, куда-нибудь и попадешь. Учится хорошо. Мать говорила, что уж и девчонку какую-то провожает… Все нормально. Удивительно вообще-то, но все нормально.
Иди в баню-то,- сказал Алеша.
Жарко там?
Да теперь уж какой жар!.. Хорошо. Ну, жарко покажется, открой отдушину.
Так и не приучил Алеша сыновей париться: не хотят. В материну породу, в Коростылевых. Он пошел собираться в баню, а Алеша продолжал лежать.
Вошла жена, склонилась опять над ящиком — достать белье сыну.
Помнишь,- сказал Алеша,- Маня у нас, когда маленькая была, стишок сочинила:
Белая березка
Стоит под дождем,
Зеленый лопух ее накроет,
Будет там березке тепло и хорошо.
Жена откачнулась от ящика, посмотрела на Алешу… Какое-то малое время вдумывалась в его слова, ничего не поняла, ничего не сказала, усунулась опять в сундук, откуда тянуло нафталином. Достала белье, пошла в прихожую комнату. На пороге остановилась, повернулась к мужу.
Ну и что? — спросила она.
Стишок-то сочинила… К чему ты?
Да смешной, мол, стишок-то.
Жена хотела было уйти, потому что не считала нужным тратить теперь время на пустые слова, но вспомнила что-то и опять оглянулась.
Боровишку-то загнать надо да дать ему — я намешала там. Я пойду ребятишек в баню собирать. Отдохни да сходи приберись.
Баня кончилась. Суббота еще не кончилась, но баня уже кончилась.
Пушкин
Среда, 26 марта, 2014 (9 лет назад) | Добавить в закладки |
111
|
Николай КРАСИЛЬНИКОВ
В детстве я не любил две вещи — парикмахерскую и особенно баню. Не потому, что нужно было стричься, а потом мыться… Нет, нет! Меня пугало другое: сопутствующие им неприятные переживания. Какие? Если интересно, послушайте.
До пяти лет мама купала меня дома. Нагревала на примусе в большой кастрюле воду. Затем нагретую воду переливала в оцинкованное корыто, разбавляла её холодной — ванна готова! Тут и начинала свирепствовать надо мной мочалка и буйная мыльная пена. Иногда было горячо, глаза щипало, но я стойко, пусть сквозь слёзы, терпел. Когда уж было совсем невмочь, визжал, и мама усмиряла свой пыл.
Настоящие испытания начались гораздо позже, когда меня повели стричься. Парикмахерская находилась не близко, на Кукче. Парикмахер дядя Хаим усадил меня на высоченное кресло, повязал вокруг шеи простынку и нацелил свои усы на маму:
— Как стричь баранчука, под коленку или оставить чубчик?
Мама почему-то сочувственно глянула на меня, потрепала за вихры и вздохнула:
— Под коленку.
Не успел я сообразить, что означает пароль под «коленку», как электрическая машинка зажужжала над моей головой, больно жаля, словно десятки ос. Реветь было стыдно, и я мужественно молчал. Наконец, машинка умолкла, и я увидел в зеркале размытую свою физиономию. Она показалась мне опухшей, а голова была совершенно лысая, как… коленка. Вот тут-то и дошёл до меня смысл этого слова…
Только выйдя из парикмахерской, я дал настоящую волю своим слезам. Но и эту незаслуженную обиду я вскоре забыл. Зато дома она напомнила о себе в образе соседского Гришки, когда я вышел за калитку с горбушкой намазанной яблочным джемом. Увидев меня, он прямо-таки расцвёл в щербатой улыбке.
— Лысая башка, дай немного пирожка! — пропел Гришка.
— А если не дам? — сказал я, спрятав горбушку за спину.
— Я отпущу тебе шелбан, — ехидненько пообещал Гришка. — Всем лысым полагаются шелбаны…
Он был выше меня на целый горшок и сильнее. Пришлось поделиться угощением: кому же охота получить шелбан? За это Гришка, уплетая горбушку с повидлом, дал мне умный совет:
— Колька, если кто тебя станет дразнить: «Лысая башка, дай немного пирожка!», то смело отвечай: «Сорок один, ем один!» Это помогает.
Совет дружка я применил в этот же день. В детстве мне казалось, что кушать за столом одному неинтересно и не очень хочется. Вот и на этот раз, прихватив из дома ватрушку, я выбежал на улицу. Только умостился на скамейке возле арыка, а тут, словно из-под земли, появился Латип. Подходит ко мне вразвалочку, словно гусь, и тоже, как Гришка, улыбается с издёвкой:
— Лысая башка, дай немного пирожка!
Сговорились они, что ли…
Но я вовремя вспомнил совет Гришки и громко отчеканил:
— Сорок один, ем один! — и с аппетитом надкусил ватрушку, чувствуя себя в полной неуязвимости.
Но не тут-то было!
Латип хитро сощурился и победоносно произнёс:
— Сорок восемь, половину просим!
Такого подвоха я не ожидал, и Гришка мне о нём не говорил… А может, забыл или нарочно не сказал.
Латип на целых два горшка выше Гришки и кулаки у него вон какие… Пришлось честно поделиться ватрушкой.
Пока не отросли волосы, я старался, как можно реже, показываться на улице. Было обидно от своих же дружков слышать дразнилку по поводу лысины и получать шелбаны, когда с собой не было никаких вкусностей.
С тех пор я не стригся под «коленку» и мне всегда оставляли чубчик.
Всё бы дальше было хорошо, если бы не одно ещё испытание. Какое? Если интересно, послушайте.
Было это ранней весной, и мама сказала:
— Сынок, сейчас поедем в баню! Убери кубики…
Это известие сначала меня обрадовало: предстояла интересная прогулка на трамвае в город, куда меня родители брали редко, а потом огорошило… Хотя я был и маленьким, но уже понимал, что мыться в женской бане среди голых тётенек, не приветствуется пацанами. Узнают — будут хихикать, тыкать пальцем, расспрашивать, как это недавно случилось с Латипом, когда его мама брала с собой в баню.
На Гришкин вопрос: «Ну-ка, расскажи, что там видел?», Латип долго пыхтел, краснел и, наконец, выдавил из себя: «Много-много лянга!»
Мальчишки, что были постарше, громко загыгыкали. Они понимали, о чём речь. Только Латип умолчал другое… Об этом я узнал от того же Гришки, а тот в свою очередь от взрослых. Оказывается, банщица обругала Латипову мать, сказала:
— Больше не пущу вас в баню. Парню уже надо жениться, а вы всё… Эх!..
С такими невесёлыми воспоминаниями я и приехал с мамой в Обуховскую баню. Почему в Обуховскую, на другой конец города, а не поближе?
Накануне вечером я слышал разговор мамы с отцом.
— Зачем тебе с ребёнком переться в такую даль? Могли бы помыться в бане на Чорсу, — сказал отец.
— Там кругом лейки, обмылки, волосы… Кислым молоком тянет… Негигиенично! — ответила мама.
— Ладно, как знаешь, — махнул рукой отец.
Из беседы родителей мне непонятным показалось слово «негигиенично». Что-то плохое чувствовалось в нём.
И вот мы с мамой сидим на стульях в длинном плохо освещённом предбанном коридоре. Ждём своей очереди. А очередь, ой-ой, длиннющая! Какие-то тётки, старушки, девчонки. С тазами, с банным бельём, с вениками, мочалками… Резкий, громкий звонок, приглашающий мыться, слишком уж медленно продвигает очередь. А я очень не люблю ждать! Ёрзаю на месте, верчусь по сторонам. На моём лице сплошное страдание: скоро ли мы приблизимся к заветной двери, из которой изредка выходят помывшиеся счастливые тётки? Мама чувствует моё томление, гладит по спине и успокаивает: «Потерпи немного, сынок!» Моё плохое настроение замечает и девчонка чуть старше меня: большеглазая, с крупными солнечными веснушками, со смешной рыжей косичкой, конец которой затянут в худосочную «гульку». Она сидит впереди, тоже с мамой, и исподтишка дразнит меня: высовывает язык, раздувает щёки, как мой хомячок, строит рожки…
Я пытаюсь не обращать на девчонку внимания, а она распыляется пуще, и я не выдерживаю, показываю ей кулак.
— Кому это ты? — спрашивает меня мама.
— А пусть не дразнится, — говорю я.
— Кто?
А девчонка — вот ехидина! — как ни в чём не бывало, уже весело щебечет о чём-то со своей мамой.
Наконец, мытарство с очередью заканчивается, и для меня начинается новое испытание. Возле шкафчика, где запирается одежда, я ни в какую не хочу снимать с себя трусики: стесняюсь показаться голым! Вот-вот из глаз брызнут слёзы… Мама минут пять уговаривает меня раздеться. Говорит какие-то успокаивающие слова, а я боюсь поднять даже глаза. Дурачок! Совсем не понимаю: кому я нужен, кроме своей мамы? Голые тётки и девчонки проплывают мимо, будто меня и нет. Перекидываются словечками, смеются… А мне кажется надо мной. Но вот возле шкафчиков никого не остаётся. Пожилая банщица подходит к нам, о чём-то шепчется с мамой и тоже склоняется надо мной, мило воркует:
— Ну, что ты, ребятёнок, боишься? Видишь, вокруг никого нет. Я отвернусь. Смело снимай трусики и ступай за мамой.
Слова банщицы придают мне уверенности, я следую её совету.
Прикрывая тазиком перед, я следую за мамой, и мы оказываемся в клубах пара, журчащей и плещущей воды, множества женских теней и приглушённых голосов… Мама выбирает свободное местечко на бетонной скамье. Ошпаривает его из шайки кипятком, усаживает меня с тазиком и начинает мыть. И странно: я начинаю чувствовать себя здесь лучше и уютнее, чем в домашнем корыте. И мыло — земляничное — не так больно щиплет глаза, и мочалка, кажется, мягче. А главное: никто на нас не обращает внимания…
Вот мама в тазик снова набрала чистой воды, окатила меня, потом принесла ещё, поставила рядом, улыбнулась:
— Поплещись, а я пока схожу в парилку!
— Только быстрее, — заканючил я, проводив её тоскливым взглядом.
Я не любил и дома пластмассовые лодочки, уточек и лебедей: мы не взяли их с собой, как это делают другие… Куда как лучше играть в тазу с водой. Хлоп ладошкой, хлоп — ещё! Только брызги в разные стороны. За игрой я даже не заметил, как ко мне подкралась та самая девчонка, что в коридоре строила мне рожицы. Косичка её была расплетена, и я не сразу узнал бы в ней ехидину, если бы не веснушки и большие глаза.
Она молча села рядом.
— Мальчик, как тебя звать? — спросила ехидина.
Мне не очень-то с ней хотелось говорить.
— Коля, — пролепетал я.
— А меня — Катя, — представилась девчонка.
Как будто так уж мне нужно было её имя!
— А сколько тебе лет?
Я растопырил на правой руке пальцы, а на левой загнул мизинчик.
— Пять с половиной, — поняла моя новая знакомая.
— Угадала, — сказал я.
— Фи-и, тютя-растютя, — с каким-то превосходством просвистела ехидина. — Я думала, что ты старше… А я уже заканчиваю первый класс!
Мне стало обидно.
— Не думай, что я маленький, — сказал я, оправдываясь. — Я уже умею читать. Сам прочитал сказку «Курочка Ряба».
— Ха-ха-ха, — захихикала ехидина, ткнула меня мыльным пальцем в нос и, шлёпая резиновыми тапочками по лужам, растаяла в парах.
Откуда-то сбоку послышался её захлёбывающийся голосок.
— Ты представляешь, мамуля, — делилась она новостью со своей мамой. — Этот Колька уже читает, а ходит в женскую баню. Ха-ха-ха!
Слёзы унижения душили меня, я готов был от такого позора ревмя-реветь, не говоря о том, чтобы я сделал с этой ехидиной, будь я старше и сильнее…
И тут возле меня выросла какая-то тень.
— Мальчик, тебя обидели? — спросила тень.
Я с трудом стал поднимать голову: тень была настолько высокой, что глаза мои еле-еле достали её «макушку». Это была незнакомая тётя. Тётя-великан, тётя-Гулливер, как из сказки. Я таких высоких раньше никогда и нигде не встречал. Она улыбалась. Такая тётя никого не даст в обиду.
— Нет, — помотал я мокрым чубчиком.
Но тут на счастье появилась мама.
— Что случилось? — спросила она обеспокоено.
— Мне показалось, что мальчик плачет, — сказала незнакомая тётя-великан, и удалилась в сторону.
Уже после бани мама мне с гордостью сказала, что тётя, которую я принял за великаншу, была знаменитая баскетболистка Рая Салимова.
Таким оказался мой первый, и последний поход в женскую баню.
…Солнце еще не встало, а Мишка уже был на Барсучьем бору. Там, километрах в трех от деревни, стоял пустующий домик серогонов. Мишка сделал еще ходку до деревни, притащил рыбацкие снасти и, вернувшись назад, замел еловым лапником свои следы.
Теперь он чувствовал себя в безопасности, затопил жаркую буржуйку, наварил картошки, с аппетитом поел.
Солнце стояло уже высоко, когда он отправился к реке ставить верши. С высокого берега открывалась неописуемая красота лесной речки, укрытой снегами. Мишка долго стоял, как зачарованный, любуясь искрящимся зимним миром. На противоположной стороне реки на крутом берегу стояла заснеженная, рубленая в два этажа из отборного леса дача бывшего директора леспромхоза, а ныне крутого бизнесмена –лесопромышленника. Окна ее украшала витиеватая резьба, внизу у реки прилепилась просторная баня. Дача была еще не обжита. Когда Мишка уезжал в Питер, мастера из города сооружали камин в горнице, занимались отделкой комнат. Теперь тут никого не было. И Мишка даже подумал, что хорошо бы ему пожить на этой даче до весны. Все равно, пока не сойдет снег, хозяевам сюда не пробраться. Но тут же испугался этой мысли, вспомнив, что за ним должна охотиться милиция.
Он спустился к реке, прорубил топором лед поперек русла, забил прорубь еловым лапником так, чтобы рыба могла пройти только в одном месте, и вырубил широкую полынью под вершу.
Скоро он уже закончил свою работу и пошел в избушку отдохнуть от трудов. Избушка была маленькой, тесной. Но был в ней особый лесной уют. Мишка набросал на нары лапника и завалился во всей одежде на пахучую смолистую подстилку, радуясь обретенному, наконец, покою.
Проснулся Мишка от странных звуков, наполнивших лес. Казалось, в Барсучьем бору высадился десант инопланетян, производящих невероятные, грохочущие, сотрясающие столетние сосны звуки. Мишка свалился с нар, шагнул за двери избушки.
— Путана, путана, путана! — гремело и завывало в бору.— Ночная бабочка, но кто ж тут виноват?
Музыка доносилась со стороны реки. Мишка осторожно пошел к берегу. У директорской дачи стояли машины, из труб поднимались к небу густые дымы, топилась баня, хлопали двери, на всю катушку гремела музыка, то и дело доносился заливистый девичий смех.
У Мишки тревожно забилось сердце. Он спрятался за кустами и, сдерживая подступившее к горлу волнение, стал наблюдать за происходящим…
Он видел, как к бане спустилась веселая компания. Впереди грузно шел директор их леспромхоза, следом, оступаясь с пробитой тропы в снег и взвизгивая, шли три длинноногие девицы, за ними еще какие-то крупные, породистые мужики. Скоро баня запыхала паром.
Изнутри ее доносилось аханье каменки, приглушенный смех и стенания.
Наконец, распахнулись двери предбанника, и на чистый девственный снег вывалилась нагишом вся развеселая компания. Мишкин директор, тряся отвислым животом, словно кабан пробивал своим распаренным розовым телом пушистый снег, увлекая компанию к реке, прямо в полынью, где стояла Мишкина верша.
Три ображенные девицы оказались на льду, как раз напротив Мишкиной ухоронки. Казалось, протяни руку и достанешь каждую.
От этой близости и вида обнаженных девичьих тел у Мишки, жившего поневоле в суровом воздержании, закружилась голова, а лицо запылало нестерпимым жаром стыда и неизведанной запретной страсти.
Словно пьяный, он встал, и, шатаясь, побрел к своему убогому пристанищу. А сзади дразнил и манил волнующе девичий смех и радостное повизгивание…
В избушке смолокуров он снова затопил печь, напился чаю с брусничным листом и лег на нары ничком, горестно вздыхая по своей беспутной никчемной жизни, которая теперь, после утреннего заявления по радио, и вовсе стала лишена всякого смысла.
Мишка рано остался без родителей. Мать утонула на сплаве, отец запился. Сказывают, что у самогонного аппарата не тот змеевик был поставлен. Надо было из нержавейки, а Варфоломей поставил медный. Оттого самогонка получилась ядовитая.
Никто в этой жизни Мишку не любил. После ремесленного гулял он с девицей и даже целовался, а как ушел в армию, так тут же любовь его выскочила замуж за приезжего с Закарпатья шабашника и укатила с ним навсегда.
А после армии была работа в лесу, да пьянка в выходные. Парень он был видный и добрый, а вот девиц рядом не случалось, остались в Выселках одни парни, девки все по городам разъехались. Тут поневоле запьешь! Уж лучше бы ему родиться бабки Саниным козлом! Сидел бы себе на печи да картошку чищеную ел. Ишь, в кабинете ему студено!
Мишке стало так нестерпимо жалко самого себя, что горючая слеза закипела на глазах и упала в еловый лапник.
…Ночью он вышел из избушки, все та же песня гремела на даче и стократным эхом прокатывалась по Барсучьему бору:
«Путана, путана, путана,
Ночная бабочка, но кто ж тут виноват?»
Столетние сосны вздрагивали под ударами децибелл и сыпали с вершин искрящийся под светом луны снег. Луна светила, словно прожектор. В необъятной небесной бездне сияли лучистые звезды, и, ночь была светла, как день.
Мишку, будто магнитом, тянуло опять к даче, музыке и веселью. И он пошел туда под предлогом перепроверить вершу. Ее могли сбить, когда ныряли в прорубь, или вообще вытащить на лед.
Директорская дача сверкала огнями. берега Мишка видел в широких окнах ее сказочное застолье, уставленное всевозможными явствами. Кто-то танцевал, кто-то уже спал в кресле. Вдруг двери дачи распахнлись, выплеснув в морозную чистоту ночи шквал музыки и электрического сияния.
Мишка увидел, как кто-то выскочил в огненном ореоле на крыльцо, бросился вниз в темноту, заскрипели ступени на угоре, и вот в лунном призрачном свете на льду реки он увидел девушку, одну из тех трех, что были тут днем. Она подбежала к черневшей полынье, в которой свивались студеные струи недремлющей речки, и бросилась перед ней на колени.
Мишка еще не видывал в жизни таких красивых девушек. Волосы ее были распущены по плечам, высокая грудь тяжело вздымалась, и по прекрасному лицу текли слезы.
Вновь распахнулись дачные двери, и на крыльцо вышел мужчина:
— Марго! — крикнул он повелительно.— Слышишь? Вернись! Видимо, он звал девушку, стоявшую сейчас на коленях перед полыньей.
— Маля! — повторил он настойчиво,— Малька! Забирайся домой. Я устал ждать.
Девушка не отвечала. Мишка слышал лишь тихие всхлипывания. Мужчина потоптался на крыльце, выругался и ушел обратно. Девушка что-то прошептала и сделала движение к полынье.
Мишке стало невыносимо жалко ее. Он выскочил из кустов и в один миг оказался рядом с девицей.
— Не надо! — сказал он деревянным голосом.— Тут глубоко. Девица подняла голову.
— Ты кто? — спросила она отрешенно. От нее пахло дорогими духами, вином и заграничным табаком.
— Мишка,— сказал он волнуясь.
— Ты местный?
— Живу тут. В лесу,— все так же деревянно отвечал Мишка. Девица вновь опустила голову.
— А я Марго. Или Маля. Путана.
— Это, стриптизерша, что ли?
-Да нет. Путана.
Мишка не знал значения этого слов и решил, что путана — это фамилия девицы.
-Ты, это, не стой коленками на льду-то,— предупредил Мишка.— А то простудишься.
Девица вдруг заплакала, и плечи ее мелко задрожали. Мишка, подавив в себе стеснение, взял ее за локотки и поставил рядом с собою.
— Слышишь, Мишка,— сказала она вдруг и подняла на него полные горя прекрасные глаза.— Уведи меня отсюда. Куда-нибудь.
И Мишка вдруг ощутил, что прежнего Мишки уже нет, что он весь теперь во власти этих горестных глаз. И что он готов делать все, что она скажет.
— У меня замерзли ноги,— сказала она.— Погрей мне коленки. Мишка присел и охватил своими негнущимися руками упругие колени
Мали. Ноги ее были голы и холодны. Мишка склонился над ними, стал согревать их своим дыханием.
— Пойдем,— скоро сказала она.— Уведи меня отсюда скорее…
— Они поднялись по тропе в угор. Неожиданно для себя Мишка легко подхватил ее на руки и понес к своему лесному зимовью. А она охватила его руками за шею, прижалась тесно к Мишкиной груди, облеченной в пропахшую дымом и хвоей фуфайку и затихла.
Когда Мишка добрался до избушки, девушка уже глубоко спала.
Он уложил ее бережно на укрытые лапником нары и сел у окошечка, прислушиваясь к неизведанным чувствам, полчаса назад поселившимся в его душе, но уже укоренившимся так, словно он вечно жил с этими чувствами и так же вечно будет жить дальше.
Маля чуть слышно дышала. Ночь была светла, как день. За окошком сияла прожектором луна.