Полотенце с петухом рассказ михаил булгаков книга

  • Полный текст
  • Полотенце с петухом
  • Крещение поворотом
  • Стальное горло
  • Вьюга
  • Тьма египетская
  • Пропавший глаз
  • Звездная сыпь

Полотенце с петухом

Если чело­век не ездил на лоша­дях по глу­хим про­се­лоч­ным доро­гам, то рас­ска­зы­вать мне ему об этом нечего: все равно он не пой­мет. А тому, кто ездил, и напо­ми­нать не хочу.

Скажу коротко: сорок верст, отде­ля­ю­щих уезд­ный город Гра­чевку от Мурьев­ской боль­ницы, ехали мы с воз­ни­цей моим ровно сутки. И даже до курьез­ного ровно: в два часа дня 16 сен­тября 1917 года мы были у послед­него лабаза, поме­ща­ю­ще­гося на гра­нице этого заме­ча­тель­ного города Гра­чевки, а в два часа пять минут 17 сен­тября того же 17 го неза­бы­ва­е­мого года я стоял на битой, уми­ра­ю­щей и смяк­шей от сен­тябрь­ского дож­дика траве во дворе Мурьев­ской боль­ницы. Стоял я в таком виде: ноги око­сте­нели, и настолько, что я смутно тут же, во дворе, мыс­ленно пере­ли­сты­вал стра­ницы учеб­ни­ков, тупо ста­ра­ясь при­пом­нить, суще­ствует ли дей­стви­тельно, или мне это поме­ре­щи­лось во вче­раш­нем сне в деревне Гра­би­ловке, болезнь, при кото­рой у чело­века око­сте­не­вают мышцы? Как ее, про­кля­тую, зовут по-латыни? Каж­дая из мышц этих болела нестер­пи­мой болью, напо­ми­на­ю­щей зуб­ную боль. О паль­цах на ногах гово­рить не при­хо­дится — они уже не шеве­ли­лись в сапо­гах, лежали смирно, были похожи на дере­вян­ные куль­тяпки. Созна­юсь, что в порыве мало­ду­шия я про­кли­нал шепо­том меди­цину и свое заяв­ле­ние, подан­ное пять лет назад рек­тору уни­вер­си­тета. Сверху в это время сеяло, как сквозь сито. Пальто мое набухло, как губка. Паль­цами пра­вой руки я тщетно пытался ухва­титься за ручку чемо­дана и нако­нец плю­нул на мок­рую траву. Пальцы мои ничего не могли хва­тать, и опять мне, начи­нен­ному вся­кими зна­ни­ями из инте­рес­ных меди­цин­ских кни­жек, вспом­ни­лась болезнь — паралич.

«Пара­ли­зис», — отча­янно мыс­ленно и черт знает зачем ска­зал я себе.

— П…по вашим доро­гам, — заго­во­рил я дере­вян­ными, синень­кими губами, — нужно п…привыкнуть ездить…

И при этом злобно почему-то уста­вился на воз­ницу, хотя он, соб­ственно, и не был вино­ват в такой дороге.

— Эх… това­рищ док­тор, — ото­звался воз­ница, тоже еле шевеля губами под свет­лыми усиш­ками, — пят­на­дцать годов езжу, а все при­вык­нуть не могу.

Я содрог­нулся, огля­нулся тоск­ливо на белый облуп­лен­ный двух­этаж­ный кор­пус, на небе­ле­ные бре­вен­ча­тые стены фельд­шер­ского домика, на свою буду­щую рези­ден­цию — двух­этаж­ный, очень чистень­кий дом с гро­бо­выми зага­доч­ными окнами, про­тяжно вздох­нул. И тут же мутно мельк­нула в голове вме­сто латин­ских слов слад­кая фраза, кото­рую спел в оша­лев­ших от качки и холода моз­гах пол­ный тенор с голу­быми ляж­ками: «…При­вет тебе… приют священный…»

Про­щай, про­щай надолго, золото крас­ный Боль­шой театр, Москва, вит­рины… ах, прощай…

«Я тулуп буду в сле­ду­ю­щий раз наде­вать… — в злоб­ном отча­я­нии думал я и рвал чемо­дан за ремни негну­щи­мися руками, — я… хотя в сле­ду­ю­щий раз будет уже октябрь… хоть два тулупа наде­вай. А раньше чем через месяц я не поеду, не поеду в Гра­чевку… Поду­майте сами… ведь ноче­вать при­шлось! Два­дцать верст сде­лали и ока­за­лись в могиль­ной тьме… ночь… в Гра­би­ловке при­шлось ноче­вать… учи­тель пустил… А сего­дня утром выехали в семь утра… и вот едешь… батюшки светы… мед­лен­нее пеше­хода. Одно колесо ухает в яму, дру­гое на воз­дух поды­ма­ется, чемо­дан на ноги — бух… потом на бок, потом на дру­гой, потом носом впе­ред, потом затыл­ком. А сверху сеет и сеет, и сты­нут кости. Да разве я мог бы пове­рить, что в сере­дине серень­кого, кис­лого сен­тября чело­век может мерз­нуть в поле, как в лютую зиму?! Ан, ока­зы­ва­ется, может. И пока уми­ра­ешь мед­лен­ною смер­тью, видишь одно и то же, одно. Справа гор­ба­тое обгло­дан­ное поле, слева чах­лый пере­ле­сок, а возле него серые, дра­ные избы, штук пять или шесть. И кажется, что в них нет ни одной живой души. Мол­ча­ние, мол­ча­ние кругом…»

Чемо­дан нако­нец под­дался. Воз­ница налег на него живо­том и выпих­нул его прямо на меня. Я хотел удер­жать его за ремень, но рука отка­за­лась рабо­тать, и рас­пух­ший, осто­чер­тев­ший мой спут­ник с книж­ками и вся­ким барах­лом плюх­нулся прямо на траву, шарах­нув меня по ногам.

— Эх ты, госпо… — начал воз­ница испу­ганно, но я ника­ких пре­тен­зий не предъ­яв­лял: ноги у меня были все равно хоть выбрось их.

— Эй, кто тут? Эй! — закри­чал воз­ница и захло­пал руками, как петух кры­льями. — Эй, док­тора привез!

Тут в тем­ных стек­лах фельд­шер­ского домика пока­за­лись лица, при­липли к ним, хлоп­нула дверь, и вот я уви­дел, как зако­вы­лял по траве ко мне чело­век в рва­нень­ком паль­тишке и сапо­жиш­ках. Он почти­тельно и тороп­ливо снял кар­туз, под­бе­жав на два шага ко мне, почему то улыб­нулся стыд­ливо и хрип­лым голос­ком при­вет­ство­вал меня:

— Здрав­ствуйте, това­рищ доктор.

— Кто вы такой? — спро­сил я.

— Его­рыч я, — отре­ко­мен­до­вался чело­век, — сто­рож здеш­ний. Уж мы вас ждем, ждем…

И тут же он ухва­тился за чемо­дан, вски­нул его на плечо и понес. Я захро­мал за ним, без­успешно пыта­ясь всу­нуть руку в кар­ман брюк, чтобы вынуть портмоне.

Чело­веку, в сущ­но­сти, очень немного нужно. И прежде всего ему нужен огонь. Направ­ля­ясь в мурьев­скую глушь, я, пом­нится, еще в Москве давал себе слово — дер­жать себя солидно. Мой юный вид отрав­лял мне суще­ство­ва­ние на пер­вых шагах. Каж­дому при­хо­ди­лось представляться:

— Док­тор такой то.

И каж­дый обя­за­тельно под­ни­мал брови и спрашивал:

— Неужели? А я то думал, что вы еще студент.

— Нет, я закон­чил, — хмуро отве­чал я и думал: «Очки мне нужно заве­сти, вот что». Но очки было заво­дить не к чему, глаза у меня были здо­ро­вые, и ясность их еще не была омра­чена житей­ским опы­том. Не имея воз­мож­но­сти защи­щаться от все­гдаш­них снис­хо­ди­тель­ных и лас­ко­вых улы­бок при помощи очков, я ста­рался выра­бо­тать осо­бую, вну­ша­ю­щую ува­же­ние повадку. Гово­рить пытался раз­ме­ренно и веско, поры­ви­стые дви­же­ния по воз­мож­но­сти сдер­жи­вать, не бегать, как бегают люди в два­дцать три года, окон­чив­шие уни­вер­си­тет, а ходить. Выхо­дило все это, как теперь, по про­ше­ствии мно­гих лет, пони­маю, очень плохо.

В дан­ный момент я этот свой непи­са­ный кодекс пове­де­ния нару­шил. Сидел скор­чив­шись, сидел в одних нос­ках, и не где-нибудь в каби­нете, а сидел в кухне и, как огне­по­клон­ник, вдох­но­венно и страстно тянулся к пыла­ю­щим в плите бере­зо­вым поле­ньям. На левой руке у меня сто­яла пере­вер­ну­тая дном кверху кадушка, и на ней лежали мои ботинки, рядом с ними обо­дран­ный, голо­ко­жий петух с окро­вав­лен­ной шеей, рядом с пету­хом его раз­но­цвет­ные перья гру­дой. Дело в том, что еще в состо­я­нии око­че­не­ния я успел про­из­ве­сти целый ряд дей­ствий, кото­рых потре­бо­вала сама жизнь. Вост­ро­но­сая Акси­нья, жена Его­рыча, была утвер­ждена мною в долж­но­сти моей кухарки. Вслед­ствие этого и погиб под ее руками петух. Его я дол­жен был съесть. Я со всеми пере­зна­ко­мился. Фельд­шера звали Демьян Лукич, аку­ше­рок — Пела­гея Ива­новна и Анна Нико­ла­евна. Я успел обойти боль­ницу и с совер­шен­ней­шей ясно­стью убе­дился в том, что инстру­мен­та­рий в ней бога­тей­ший. При этом с тою же ясно­стью я вынуж­ден был при­знать (про себя, конечно), что очень мно­гих бле­стя­щих дев­ственно инстру­мен­тов назна­че­ние мне вовсе не известно. Я их не только не дер­жал в руках, но даже, откро­венно при­зна­юсь, и не видал.

— Гм, — очень мно­го­зна­чи­тельно про­мы­чал я, — однако у вас инстру­мен­та­рий пре­лест­ный. Гм…

— Как же с, — сладко заме­тил Демьян Лукич, — это все ста­ра­ни­ями вашего пред­ше­ствен­ника Лео­польда Лео­поль­до­вича. Он ведь с утра до вечера оперировал.

Тут я облился про­хлад­ным потом и тоск­ливо погля­дел на зер­каль­ные сия­ю­щие шкафики.

Засим мы обо­шли пустые палаты, и я убе­дился, что в них сво­бодно можно раз­ме­стить сорок человек.

— У Лео­польда Лео­поль­до­вича ино­гда и пять­де­сят лежало, — уте­шил меня Демьян Лукич, а Анна Нико­ла­евна, жен­щина в короне посе­дев­ших волос, к чему то сказала:

— Вы, док­тор, так моло­жавы, так моло­жавы… Прямо уди­ви­тельно. Вы на сту­дента похожи.

«Фу ты, черт, — поду­мал я, — как сго­во­ри­лись, чест­ное слово!»

И про­вор­чал сквозь зубы, сухо:

— Гм… нет, я… то есть я… да, моложав…

Затем мы спу­сти­лись в аптеку, и сразу я уви­дел, что в ней не было только пти­чьего молока. В тем­но­ва­тых двух ком­на­тах крепко пахло тра­вами, и на пол­ках сто­яло все, что угодно. Были даже патен­то­ван­ные загра­нич­ные сред­ства, и нужно ли добав­лять, что я нико­гда не слы­хал о них ничего.

— Лео­польд Лео­поль­до­вич выпи­сал, — с гор­до­стью доло­жила Пела­гея Ивановна.

«Прямо гени­аль­ный чело­век был этот Лео­польд», — поду­мал я и про­никся ува­же­нием к таин­ствен­ному, поки­нув­шему тихое Мурьево Леопольду.

Чело­веку, кроме огня, нужно еще осво­иться. Петух был давно мною съе­ден, сен­ник для меня набит Его­ры­чем, покрыт про­сты­ней, горела лампа в каби­нете в моей рези­ден­ции. Я сидел и, как зача­ро­ван­ный, гля­дел на тре­тье дости­же­ние леген­дар­ного Лео­польда: шкаф был бит­ком набит кни­гами. Одних руко­водств по хирур­гии на рус­ском и немец­ком язы­ках я насчи­тал бегло около трид­цати томов. А тера­пия! Накож­ные чуд­ные атласы!

Надви­гался вечер, и я осваивался.

«Я ни в чем не вино­ват, — думал я упорно и мучи­тельно, — у меня есть диплом, я имею пят­на­дцать пяте­рок. Я же пре­ду­пре­ждал еще в том боль­шом городе, что хочу идти вто­рым вра­чом. Нет. Они улы­ба­лись и гово­рили: «Осво­и­тесь». Вот тебе и осво­и­тесь. А если грыжу при­ве­зут? Объ­яс­ните, как я с нею осво­юсь? И в осо­бен­но­сти каково будет себя чув­ство­вать боль­ной с гры­жей у меня под руками? Осво­ится он на том свете (тут у меня холод по позвоночнику…).

А гной­ный аппен­ди­цит? Га! А диф­те­рий­ный круп у дере­вен­ских ребят? Когда тра­хео­то­мия пока­зана? Да и без тра­хео­то­мии будет мне не очень хорошо… А… а… роды! Роды-то забыл! Непра­виль­ные поло­же­ния. Что ж я буду делать? А? Какой я лег­ко­мыс­лен­ный чело­век! Нужно было отка­заться от этого участка. Нужно было. Достали бы себе какого-нибудь Леопольда».

В тоске и сумер­ках я про­шелся по каби­нету. Когда порав­нялся с лам­пой, уви­дал, как в без­гра­нич­ной тьме полей мельк­нул мой блед­ный лик рядом с огонь­ками лампы в окне.

«Я похож на Лже­д­мит­рия», — вдруг глупо поду­мал я и опять уселся за стол.

Часа два в оди­но­че­стве я мучил себя и дому­чил до тех пор, что уж больше мои нервы не выдер­жи­вали создан­ных мною стра­хов. Тут я начал успо­ка­и­ваться и даже созда­вать неко­то­рые планы.

Так с… Прием, они гово­рят, сей­час ничтож­ный. В дерев­нях мнут лен, без­до­ро­жье… «Тут то тебе грыжу и при­ве­зут, — бух­нул суро­вый голос в мозгу, — потому что по без­до­ро­жью чело­век с насмор­ком (нетруд­ная болезнь) не поедет, а грыжу при­та­щат, будь покоен, доро­гой кол­лега доктор».

Голос был неглуп, не правда ли? Я вздрогнул.

Михаил Афанасьевич Булгаков Полотенце с петухом

Если человек не ездил на лошадях по глухим проселочным дорогам, то рассказывать мне ему об этом нечего: все равно он не поймет. А тому, кто ездил, и напоминать не хочу.

Скажу коротко: сорок верст, отделяющих уездный город Грачевку от Мурьинской больницы[1], ехали мы с возницей моим ровно сутки. И даже до курьезного ровно: в два часа дня 16 сентября 1917 года мы были у последнего лабаза, помещающегося на границе этого замечательного города Грачевки, а в два часа пять минут 17 сентября того же 17-го незабываемого года[2] я стоял на битой умирающей и смякшей от сентябрьского дождика траве во дворе Мурьинской больницы. Стоял я в таком виде: ноги окостенели, и настолько, что я смутно тут же, во дворе, мысленно перелистывал страницы учебников, тупо стараясь припомнить — существует ли действительно, или мне это померещилось во вчерашнем сне в деревне Грабиловке, болезнь, при которой у человека окостеневают мышцы? Как ее, проклятую, зовут по-латыни? Каждая из мышц этих болела нестерпимой болью, напоминающей зубную боль. О пальцах на ногах говорить не приходится — они уже не шевелились в сапогах, лежали смирно, были похожи на деревянные культяпки. Сознаюсь, что в порыве малодушия я проклинал шепотом медицину и свое заявление, поданное пять лет назад ректору университета. Сверху в это время сеяло, как сквозь сито. Пальто мое набухло, как губка. Пальцами правой руки я тщетно пытался ухватиться за ручку чемодана и, наконец, плюнул на мокрую траву. Пальцы мои ничего не могли хватать, и опять мне, начиненному всякими знаниями из интересных медицинских книжек, вспомнилась болезнь — паралич… «Парализис», — отчаянно, мысленно и черт знает зачем сказал я себе.

— П… по вашим дорогам, — заговорил я деревянными синенькими губами, — нужно п… привыкнуть ездить…

И при этом злобно почему-то уставился на возницу, хотя он, собственно, и не был виноват в такой дороге.

— Эх… товарищ доктор, — отозвался возница, тоже еле шевеля губами под светлыми усишками, — пятнадцать годов езжу, а все привыкнуть не могу.

Я содрогнулся, оглянулся тоскливо[3] на белый облупленный двухэтажный корпус, на небеленые бревенчатые стены фельдшерского домика, на свою будущую резиденцию — двухэтажный очень чистенький дом с гробовыми загадочными окнами, протяжно вздохнул. И тут же мутно мелькнула в голове вместо латинских слов сладкая фраза, которую спел в ошалевших от качки и холода мозгах полный тенор с голубыми ляжками:

«…Привет тебе… при-ют свя-щенный…»

— Прощай, прощай надолго, золото-красный Большой театр, Москва, витрины… ах, прощай.

«Я тулуп буду в следующий раз надевать… — в злобном отчаянии думал я и рвал чемодан за ремни негнущимися руками, — я… хотя в следующий раз будет уже октябрь… хоть два тулупа надевай. А раньше чем через месяц я не поеду, не поеду в Грачевку… Подумайте сами… ведь ночевать пришлось! Двадцать верст сделали и оказались в могильной тьме… ночь… в Грабиловке пришлось ночевать… учитель пустил… А сегодня утром выехали в семь утра… И вот едешь… батюшки-светы… медленнее пешехода. Одно колесо ухает в яму, другое на воздух подымается, чемодан на ноги — бух… потом на бок, потом на другой, потом носом вперед, потом затылком. А сверху сеет и сеет, и стынут кости. Да разве я мог бы поверить, что в середине серенького кислого сентября человек может мерзнуть в поле, как в лютую зиму?! Ан, оказывается, может. И пока умираешь медленною смертью, видишь одно и то же, одно. Справа горбатое обглоданное поле, слева чахлый перелесок, а возле него серые драные избы, штук пять или шесть. И кажется, что в них нет ни одной живой души. Молчание, молчание кругом…»

Чемодан наконец поддался. Возница налег на него животом и выпихнул его прямо на меня. Я хотел удержать его за ремень, но рука отказалась работать, и распухший, осточертевший мой спутник с книжками и всяким барахлом плюхнулся прямо на траву, шарахнув меня по ногам.

— Эх ты, Госпо… — начал возница испуганно, но я никаких претензий не предъявлял — ноги у меня были все равно хоть выбрось их.

— Эй, кто тут? Эй! — закричал возница и захлопал руками, как петух крыльями. — Эй, доктора привез!

Тут в темных стеклах фельдшерского домика показались лица, прилипли к ним, хлопнула дверь, и вот я увидел, как заковылял по траве ко мне человек в рваненьком пальтишке и сапожишках. Он почтительно и торопливо снял картуз, подбежав на два шага ко мне, почему-то улыбнулся стыдливо и хриплым голоском приветствовал меня:

— Здравствуйте, товарищ доктор.

— Кто вы такой? — спросил я.

— Егорыч я, — отрекомендовался человек, — сторож здешний. Уж мы вас ждем, ждем…

И тут же он ухватился за чемодан, вскинул его на плечо и понес. Я захромал за ним, безуспешно пытаясь всунуть руку в карман брюк, чтобы вынуть портмоне.

Человеку, в сущности, очень немного нужно. И прежде всего ему нужен огонь. Направляясь в мурьинскую глушь, я, помнится, еще в Москве давал себе слово держать себя солидно. Мой юный вид отравлял мне существование на первых шагах. Каждому приходилось представляться:

— Доктор такой-то.

И каждый обязательно поднимал брови и спрашивал:

— Неужели? А я-то думал, что вы еще студент.

— Нет, я кончил, — хмуро отвечал я и думал: «Очки мне нужно завести, вот что». Но очки было заводить ни к чему, глаза у меня были здоровые, и ясность их еще не была омрачена житейским опытом. Не имея возможности защищаться от всегдашних снисходительных и ласковых улыбок при помощи очков, я старался выработать особую, внушающую уважение повадку. Говорить пытался размеренно и веско, порывистые движения по возможности сдерживать, не бегать, как бегают люди в двадцать три года, окончившие университет, а ходить. Выходило все это, как теперь, по прошествии многих лет, понимаю, очень плохо.

В данный момент я этот свой неписаный кодекс поведения нарушил. Сидел скорчившись, сидел в одних носках, ине где-нибудь в кабинете, а сидел в кухне и, как огнепоклонник, вдохновенно и страстно тянулся к пылающим в плите березовым поленьям. На левой руке у меня стояла перевернутая дном кверху кадушка, и на ней лежали моя ботинки, рядом с ними ободранный, голокожий петух с окровавленной шеей, рядом с петухом его разноцветные перья грудой. Дело в том, что еще в состоянии окоченения я уже успел произвести целый ряд действий, которых потребовала сама жизнь, Востроносая Аксинья, жена Егорыча, была утверждена мною в должности моей кухарки. Вследствие этого и погиб под ее руками петух. Его я должен был съесть. Я со всеми перезнакомился. Фельдшера звали Демьян Лукич, акушерок — Пелагея Ивановна и Анна Николаевна[4]. Я успел обойти больницу и с совершеннейшей ясностью убедился в том, что инструментарий в ней богатейший. При этом с тою же ясностью я вынужден был признать (про себя, конечно), что очень многих блестящих девственно инструментов назначение мне вовсе неизвестно. Я их не только не держал в руках, но даже, откровенно признаюсь, и не видал.

— Гм, — очень многозначительно промычал я, — однако у вас инструментарий прелестный. Гм…

— Как же-с, — сладко заметил Демьян Лукич, — это все стараниями вашего предшественника Леопольда Леопольдовича[5]. Он ведь с утра до вечера оперировал.

Тут я облился прохладным потом и тоскливо поглядел на зеркальные сияющие шкафики.

Засим мы обошли пустые палаты, и я убедился, что в них свободно можно разместить сорок человек.

— У Леопольда Леопольдовича иногда и пятьдесят лежало, — утешил меня Демьян Лукич, а Анна Николаевна, женщина в короне поседевших волос, к чему-то сказала:

— Вы, доктор, так моложавы… так моложавы… Прямо удивительно. Вы на студента похожи.

«Фу ты, черт, — подумал я, — как сговорились, честное слово».

И проворчал сквозь зубы, сухо:

— Гм… Нет, я… то есть я… да, моложав…

Затем мы спустились в аптеку, и сразу я увидел, что в ней не было только птичьего молока. В темноватых двух комнатах пахло травами и на полках стояло все, что угодно. Были даже патентованные заграничные средства, и нужно ли добавлять, что я никогда не слыхал о них ничего.

— Леопольд Леопольдович выписал, — с гордостью доложила Пелагея Ивановна.

«Прямо гениальный человек был этот Леопольд», — подумал я и проникся уважением к таинственному, покинувшему тихое Мурье Леопольду.

Человеку, кроме огня, нужно еще освоиться. Петух был давно мною съеден, сенник для меня набит Егорычем, покрыт простыней, горела лампа в кабинете, в моей резиденции. Я сидел и как зачарованный глядел на третье достижение легендарного Леопольда: шкаф был битком набит книгами. Одних руководств по хирургии на русском и немецком языках я насчитал бегло около тридцати томов. А терапия! Накожные чудные атласы!

Надвигался вечер, и я осваивался.

«Я ни в чем не виноват, — думал я упорно и мучительно, — у меня есть диплом, я имею пятнадцать пятёрок. Я же предупреждал еще в том большом городе, что хочу идти вторым врачом. Нет. Они улыбались и говорили: „Освоитесь“. Вот тебе и освоитесь. А если грыжу привезут? Объясните, как я с нею „освоюсь“? И в особенности, каково будет чувствовать себя больной с грыжей у меня под руками? Освоится он на том свете (тут у меня холод по позвоночнику)…

А гнойный аппендицит? Га! А дифтерийный круп у деревенских ребят? Когда трахеотомия показана? Да и без трахеотомии будет мне не очень хорошо… А… а… роды! Роды-то забыл! Неправильные положения. Что ж я буду делать? А? Какой я легкомысленный человек! Нужно было отказаться от этого участка! Нужно было. Достали бы себе какого-нибудь Леопольда».

В тоске и сумерках я прошелся по кабинету. Когда поравнялся с лампой, увидал, как в безграничной тьме полей мелькнул мой бледный лик рядом с огоньками лампы в окне.

«Я похож на Лжедимитрия», — вдруг глупо подумал я и опять уселся за стол.

Часа два в одиночестве я мучил себя и домучил до тех пор, что уж больше мои нервы не выдерживали созданных мною страхов. Тут я начал успокаиваться и даже создавать некоторые планы.

Так-с… Прием, они говорят, сейчас ничтожный. В деревнях мнут лен, бездорожье… «Тут-то тебе грыжу и привезут, — бухнул суровый голос в мозгу, — потому что по бездорожью человек с насморком (нетрудная болезнь) не поедет, а грыжу притащат, будь покоен, дорогой коллега доктор».

Голос был неглуп, не правда ли? Я вздрогнул.

«Молчи, — сказал я голосу, — не обязательна грыжа. Что за неврастения. Взялся за гуж, не говори, что не дюж».

«Назвался груздем, полезай в кузов», — ехидно отозвался голос.

Так-с… со справочником я расставаться не буду… Если что выписать, можно, пока руки моешь, обдумать. Справочник будет раскрытым лежать прямо на книге для записей больных. Буду выписывать полезные, но нетрудные рецепты. Ну, например, натри салицилици 0,5 по одному порошку три раза в день…

«Соду можно выписать!» — явно издеваясь, отозвался мой внутренний собеседник.

При чем тут сода? Я и ипекакуанку выпишу инфузум… на сто восемьдесят. Или на двести. Позвольте.

И тут же, хотя никто и не требовал от меня в одиночестве у лампы ипекакуанки, я малодушно перелистал рецептурный справочник, проверил ипекакуанку, а попутно прочитал машинально и о том, что существует на свете какой-то «инсипин». Он не кто иной, как «сульфат эфира хининдигликолевой кислоты»… Оказывается, вкуса хинина не имеет! Но зачем он? И как его выписать? Он что, порошок? Черт его возьми!

«Инсипин инсипином, а как же все-таки с грыжей будет?» — упорно приставал страх в виде голоса.

«В ванну посажу, — остервенело защищался я, — в ванну. И попробую вправить».

«Ущемленная, мой ангел! Какие тут, к черту, ванны! Ущемленная, — демонским голосом пел страх. — Резать надо…»

Тут я сдался и чуть не заплакал. И моление тьме за окном послал: все что угодно, только не ущемленную грыжу.

А усталость напевала:

«Ложись ты спать, злосчастный эскулап. Выспишься, а утром будет видно. Успокойся, юный неврастеник. Гляди — тьма за окнами покойна, спят стынущие поля, нет никакой грыжи. А утром будет видно. Освоишься… Спи… Брось атлас… Все равно ни пса сейчас не разберешь. Грыжевое кольцо…»

Как он влетел, я даже не сообразил. Помнится, болт на двери загремел, Аксинья что-то пискнула. Да еще за окнами проскрипела телега.

Он без шапки, в расстегнутом полушубке, со свалявшейся бородкой, с безумными глазами.

Он перекрестился, и повалился на колени, и бухнул лбом в пол. Это мне.

«Я пропал», — тоскливо подумал я.

— Что вы, что вы, что вы, — забормотал я и потянул за серый рукав.

Лицо его перекосило, и он, захлебываясь, стал бормотать в ответ прыгающие слова:

— Господин доктор… господин… единственная, единственная… единственная, — выкрикнул он вдруг по-юношески звонко, так, что дрогнул ламповый абажур. — Ах ты, Господи… Ах… — Он в тоске заломил руки и опять забухал лбом в половицы, как будто хотел разбить его. — За что? За что наказанье?.. Чем прогневали?

— Что? Что случилось?! — выкрикнул я, чувствуя, что у меня холодеет лицо.

Он вскочил на ноги, метнулся и прошептал так:

— Господин доктор… что хотите… денег дам… Деньги берите, какие хотите. Какие хотите. Продукты будем доставлять… Только чтоб не померла. Только чтоб не померла. Калекой останется — пущай. Пущай! — кричал он в потолок. — Хватит прокормить. Хватит.

Бледное лицо Аксиньи висело в черном квадрате двери. Тоска обвилась вокруг моего сердца.

— Что?.. Что? Говорите! — выкрикнул я болезненно. Он стих и шепотом, как будто по секрету, сказал мне, и глаза его стали бездонны:

— В мялку попала…

— В мялку… в мялку?.. — переспросил я. — Что это такое?

— Лен, лен мяли… господин доктор… — шепотом пояснила Аксинья, — мялка-то… лен мнут…

«Вот начало. Вот. О, зачем я приехал!» — в ужасе подумал я.

— Кто?

— Дочка моя, — ответил он шепотом, а потом крикнул: — Помогите! — И вновь повалился, и стриженные его в скобку волосы метнулись на его глаза.

_________

Лампа-молния с покривившимся жестяным абажуром горела жарко, двумя рогами. На операционном столе, на белой, свежепахнущей клеенке я ее увидел, и грыжа померкла у меня в памяти.

Светлые, чуть рыжеватые волосы свешивались со стола сбившимся засохшим колтуном. Коса была гигантская, и конец ее касался пола. Ситцевая юбка была изорвана, и кровь на ней разного цвета — пятно бурое, пятно жирное, алое. Свет «молнии» показался мне желтым и живым, а ее лицо бумажным, белым, нос заострен.

На белом лице у нее, как гипсовая, неподвижная, потухала действительно редкостная красота. Не всегда, не часто встретишь такое лицо.

В операционной секунд десять было полное молчание, но за закрытыми дверями слышно было, как глухо выкрикивал кто-то и бухал, все бухал головой.

«Обезумел, — думал я, — а сиделки, значит, его отпаивают… Почему такая красавица? Хотя у него правильные черты лица. Видно, мать была красивая… Он вдовец…»

— Он вдовец? — машинально шепнул я.

— Вдовец, — тихо ответила Пелагея Ивановна.

Тут Демьян Лукич резким, как бы злобным движением от края до верху разорвал юбку и сразу ее обнажил. Я глянул, и то, что увидал, превысило мои ожидания. Левой ноги, собственно, не было. Начиная от раздробленного колена, лежала кровавая рвань, красные мятые мышцы и остро во все стороны торчали белые раздавленные кости. Правая была переломлена в голени так, что обе кости концами выскочили наружу, пробив кожу. От этого ступня ее безжизненно, как бы отдельно, лежала, повернувшись набок.

— Да, — тихо молвил фельдшер и ничего больше не прибавил.

Тут я вышел из оцепенения и взялся за ее пульс. В холодной руке его не было. Лишь после нескольких секунд нашел я чуть заметную редкую волну. Она прошла… потом была пауза, во время которой я успел глянуть на синеющие крылья носа и белые губы… Хотел уже сказать: конец… по счастью, удержался… Опять прошла ниточкой волна.

«Вот как потухает изорванный человек, — подумал я, — тут уж ничего не сделаешь…»

Но вдруг сурово сказал, не узнавая своего голоса:

— Камфары.

Тут Анна Николаевна склонилась к моему уху и шепнула:

— Зачем, доктор? Не мучайте. Зачем еще колоть? Сейчас отойдет… Не спасете.

Я злобно и мрачно оглянулся на нее и сказал:

— Попрошу камфары…

Так, что Анна Николаевна с вспыхнувшим, обиженным лицом сейчас же бросилась к столику и сломала ампулу.

Фельдшер тоже, видимо, не одобрял камфары. Тем не менее он ловко и быстро взялся за шприц, и желтое масло ушло под кожу плеча.

«Умирай. Умирай скорее, — подумал я, — умирай. А то что же я буду делать с тобой?»

— Сейчас помрет, — как бы угадав мою мысль, шепнул фельдшер. Он покосился на простыню, но, видимо, раздумал: жаль было кровавить простыню. Однако через несколько секунд ее пришлось прикрыть. Она лежала как труп, но она не умерла. В голове моей вдруг стало светло, как под стеклянным потолком нашего далекого анатомического театра.

— Камфары еще, — хрипло сказал я.

И опять покорно фельдшер впрыснул масло.

«Неужели же не умрет?.. — отчаянно подумал я. — Неужели придется…»

Все светлело в мозгу, и вдруг без всяких учебников, без советов, без помощи я сообразил — уверенность, что сообразил, была железной, — что сейчас мне придется в первый раз в жизни на угасающем человеке делать ампутацию. И человек этот умрет под ножом. Ах, под ножом умрет. Ведь у нее же нет крови! За десять верст вытекло все через раздробленные ноги, и неизвестно даже, чувствует ли она что-нибудь сейчас, слышит ли. Она молчит. Ах, почему она не умирает? Что скажет мне безумный отец?

— Готовьте ампутацию, — сказал я фельдшеру чужим голосом.

Акушерка посмотрела на меня дико, но у фельдшера мелькнула искра сочувствия в глазах, и он заметался у инструментов. Под руками у него взревел примус…

Прошло четверть часа. С суеверным ужасом я вглядывался в угасший глаз, приподымая холодное веко. Ничего не постигаю. Как может жить полутруп? Капли пота неудержимо бежали у меня по лбу из-под белого колпака, и марлей Пелагея Ивановна вытирала соленый пот. В остатках крови в жилах у девушки теперь плавал и кофеин. Нужно было его впрыскивать или нет? На бедрах Анна Николаевна, чуть-чуть касаясь, гладила бугры, набухшие от физиологического раствора. А девушка жила.

Я взял нож, стараясь подражать (раз в жизни в университете я видел ампутацию) кому-то… Я умолял теперь судьбу, чтобы уж в ближайшие полчаса она не померла…

«Пусть умрет в палате, когда я окончу операцию…»

За меня работал только мой здравый смысл, подхлестнутый необычайностью обстановки. Я кругообразно и ловко, как опытный мясник, острейшим ножом полоснул бедро, и кожа разошлась, не дав ни одной росинки крови. «Сосуды начнут кровить, что я буду делать?» — думал я и, как волк, косился на груду торзионных пинцетов. Я срезал громадный кус женского мяса и один из сосудов — он был в виде беловатой трубочки, но ни капли крови не выступило из него. Я зажал его торзионным пинцетом и двинулся дальше. Я натыкал эти торзионные пинцеты всюду, где предполагал сосуды… «Arteria… Arteria… как, черт, ее?..» В операционной стало похоже на клинику. Торзионные пинцеты висели гроздьями. Их марлей оттянули кверху вместе с мясом, и я стал мелкозубой ослепительной пилой пилить круглую кость. «Почему не умирает?.. Это удивительно… ох, как живуч человек!»

И кость отпала. В руках у Демьяна Лукича осталось то, что было девичьей ногой. Лохмы, мясо, кости! Все это отбросили в сторону, и на столе оказалась девушка, как будто укороченная на треть, с оттянутой в сторону культей. «Еще, еще немножко… не умирай, — вдохновенно думал я, — потерпи до палаты, дай мне выскочить благополучно из этого ужасного случая моей жизни».

Потом вязали лигатурами, потом, щелкая колленом, я стал редкими швами зашивать кожу… но остановился, осененный, сообразил… оставил сток… вложил марлевый тампон… Пот застилал мне глаза, и мне казалось, будто я в бане…

Отдулся. Тяжело посмотрел на культю, на восковое лицо. Спросил:

— Жива?

— Жива… — как беззвучное эхо, отозвались сразу и фельдшер, и Анна Николаевна.

— Еще минуточку проживет, — одними губами, без звука в ухо сказал мне фельдшер. Потом запнулся и деликатно посоветовал: — Вторую ногу, может, и не трогать, доктор. Марлей, знаете ли, замотаем… а то не дотянет до палаты… А? Все лучше, если не в операционной скончается,

— Гипс давайте, — сипло отозвался я, толкаемый неизвестной силой.

Весь пол был заляпан белыми пятнами, все мы были в поту. Полутруп лежал недвижно. Правая нога была забинтована гипсом, и зияло на голени вдохновенно оставленное мною окно на месте перелома.

— Живет… — удивленно хрипнул фельдшер.

Затем ее стали подымать, и под простыней был виден гигантский провал — треть ее тела мы оставили в операционной.

Затем колыхались тени в коридоре, шмыгали сиделки, и я видел, как по стене прокралась растрепанная мужская фигура и издала сухой вопль. Но его удалили. И стихло.

В операционной я мыл окровавленные по локоть руки.

— Вы, доктор, вероятно, много делали ампутаций? — вдруг спросила Анна Николаевна. — Очень, очень хорошо… Не хуже Леопольда…

В ее устах слово «Леопольд» неизменно звучало как «Дуайен».

Я исподлобья взглянул на лица. И у всех — и у Демьяна Лукича, и у Пелагеи Ивановны — заметил в глазах уважение и удивление.

— Кхм… я… Я только два раза делал[6], видите ли…

Зачем я солгал? Теперь мне это непонятно.

В больнице стихло. Совсем.

— Когда умрет, обязательно пришлите за мной, — вполголоса приказал я фельдшеру, и он почему-то вместо «хорошо» ответил почтительно:

— Слушаю-с…

Через несколько минут я был у зеленой лампы в кабинете докторской квартиры. Дом молчал.

Бледное лицо отражалось в чернейшем стекле.

«Нет, я не похож на Дмитрия Самозванца, и я, видите ли, постарел как-то… Складка над переносицей… Сейчас постучат… Скажут: „Умерла»…»

«Да, пойду и погляжу в последний раз… Сейчас раздастся стук…»

_________

В дверь постучали. Это было через два с половиной месяца. В окне сиял один из первых зимних дней.

Вошел он; я его разглядел только тогда. Да, действительно, черты лица правильные. Лет сорока пяти. Глаза искрятся.

Затем шелест… На двух костылях впрыгнула очаровательной красоты одноногая девушка в широчайшей юбке, обшитой по подолу красной каймой.

Она поглядела на меня, и щеки ее замело розовой краской.

— В Москве… в Москве… — И я стал писать адрес. — Там устроят протез, искусственную ногу…

— Руку поцелуй, — вдруг неожиданно сказал отец.

Я до того растерялся, что вместо губ поцеловал ее в нос.

Тогда она, обвисая на костылях, развернула сверток, и выпало длинное снежно-белое полотенце с безыскусственным красным вышитым петухом. Так вот что она прятала под подушку на осмотрах. То-то, я помню, нитки лежали на столике.

— Не возьму, — сурово сказал я и даже головой замотал. Но у нее стало такое лицо, такие глаза, что я взял…

И много лет оно висело у меня в спальне[7] в Мурьине, потом странствовало со мной. Наконец обветшало, стерлось, продырявилось и наконец исчезло, как стираются и исчезают воспоминания.

Комментарии. В. И. Лосев

ЗАПИСКИ ЮНОГО ВРАЧА

Впервые опубликованы:

«Полотенце с петухом» — Медицинский работник. 1926. № 33, 34. 12, 18 сентября; с подзаголовком «Рассказ Михаила Булгакова» и с подстрочным примечанием: «Из книги „Записки юного врача»»;

«Стальное горло» — Красная панорама. 1925. №33. 15 августа; с подзаголовком: «Рассказ юного врача»;

«Крещение поворотом» — Медицинский работник. 1925. №41, 42. 25 октября, 2 ноября; с подзаголовком: «Записки юного врача»;

«Вьюга» — Медицинский работник. 1926. №2, 3. 18, 25 января; с подзаголовками: «Записки юного врача» и «Рассказ Михаила Булгакова»;

«Звездная сыпь» — Медицинский работник. 1926. №29, 30. 12, 19 августа;

«Тьма египетская» — Медицинский работник. 1926. № 26, 27. 20, 27 июля; с подзаголовком: «Рассказ Михаила Булгакова» и с подстрочным примечанием: «Из готовящейся к изданию книги „Записки юного врача»»;

«Пропавший глаз» — Медицинский работник. 1926. №36, 37. 2, 12 октября; с подстрочным примечанием: «Записки юного врача».

Ни рукописи, ни верстки, ни другие материалы, касающиеся публикации «Записок юного врача», пока не найдены.

Печатаются по текстам первых публикаций.

В этом цикле рассказов повествуется о событиях 1916—1917 гг. и начала 1918 г.

История написания рассказов пока изучена мало. Существуют весьма интересные предположения и догадки на эту тему, но они недостаточно подтверждены точными данными. Поэтому представляется целесообразным последовательно изложить имеющиеся сведения.

Несомненную ценность в условиях почти полного отсутствия других источников представляют воспоминания Татьяны Николаевны Лаппа (1892—1982), первой жены писателя, которая находилась рядом с Булгаковым в селе Никольском и в Вязьме с сентября 1916 по февраль 1918 г. Ее воспоминания отрывочны, иногда несколько противоречивы (быть может, потому, что интервью у нее брали разные люди и в разные годы), но в целом, как показывают исследования, они достаточно объективны. Так вот, она вспоминала: «Когда мы после Никольского попали в Вязьму, Михаил начал регулярно по ночам писать. Сначала я думала, что он пишет пространные письма к своим родным и друзьям в Киев и Москву. Я осторожно спросила, чем он там занимается, на это он постарался ответить уклончиво и ничего не сказал. А когда я стала настаивать на том, чтобы он поделился со мною, Михаил ответил приблизительно так: „Я пишу рассказ об одном враче, который болен. А так как ты человек слишком впечатлительный, то, когда я прочту это, в твою голову обязательно придет мысль, что в рассказе идет речь обо мне». И конечно же, не стал знакомить с написанным, несмотря на то что я очень просила и обещала все там понять правильно. Название же этого рассказа запомнила: „Зеленый змий»» (Запись А. П. Кончаковского. Рукопись).

В этих воспоминаниях все вроде бы логично, за исключением, быть может, названия рассказа. Ведь речь идет, скорее, о сочинении, которое сам Булгаков называл «Недугом». И по времени все совпадает, поскольку именно в Никольском Булгаков вынужден был прибегнуть к морфию, заболев острой формой дифтерита (спасая ребенка, он отсасывал из его носоглотки образовавшуюся пленку, но сам при этом заразился), а в Вязьме его страдания стали почти невыносимыми. И ночная его работа была, видимо, связана с фиксацией наблюдений над самим собою. Поэтому-то он и страшился прочитать жене написанное.

И тем не менее можно предположить, что Булгаков работал в Вязьме (и возможно, в Никольском) не только над повестью о враче-морфинисте, но и над другими рассказами, и в их числе над «Зеленым змием». Это предположение тем более обоснованно, что Н. А. Земская, сестра писателя, однажды упомянула в своих воспоминаниях о том, что Булгаков еще в студенческие годы написал рассказ «Огненный змий». И еще: при внимательном чтении всех воспоминании Т. Н. Лаппа можно прийти к выводу, что она сама допускает вероятность работы Булгакова не только над «Зеленым змием», но и над другими рассказами, однако «только после отпуска» и после того, как Булгаков пристрастился к морфию (заметим, что в отпуске Булгаковы были в феврале—марте 1917 г.).

Переехав в феврале 1918 г. на родину, в Киев, Булгаков продолжал писательскую работу. Об этом есть упоминания и у Т. Н. Лаппа, и у Н. А. Земской. «Когда приехали из земства, — вспоминала Татьяна Николаевна, — в городе были немцы. Стали жить в доме Булгаковых на Андреевском спуске… Михаил все сидел, что-то писал. За частную практику он не сразу взялся…» Как бы продолжая эти воспоминания, Надежда Афанасьевна отмечает: «В Киев в 1918 году он приехал уже венерологом. И там продолжал работу по этой специальности — недолго. В 1919 году совершенно оставил медицину для литературы» (Воспоминания о Михаиле Булгакове. М., 1988. С. 87). Не менее важны и воспоминания об этом периоде близкого друга Булгакова — А. П. Гдешинского, писавшего Н. А. Земской в ноябре 1940 г.: «Что касается пребывания Миши в Никольском, под Сычевкой (Смоленской губ.), то действительно я получил от него письмо, но оно не сохранилось… Помню только следующее… Это село Никольское… представляло собой дикую глушь… Огромное распространение сифилиса. Помню, Миша рассказывал об усилиях по открытию венерических отделений в этих местах. Впрочем, об этой стороне его деятельности наилучше расскажет его большая работа, которую он зачитывал в Киеве (выделено нами. — В. Л.) …Этот труд, как мне кажется, касался его деятельности в упомянутом Никольском и, как мне казалось, — не без влияния В. В. Вересаева (совершенно очевидно, речь идет о рассказах земского врача, и довольно объемных, а не о повести о наркомане. — В. Л.) …Миша очень сетовал на кулацкую, черствую натуру туземных жителей… Помню — это уже в разговоре потом в Киеве — о высоком наслаждении умственным трудом в глубоком одиночестве ночей, вдали от жизни и людей… Еще помню упоминание о какой-то Аннушке — больничной сестре, кажется, которая очень тепло к нему относилась и скрашивала жизнь…» (Воспоминания о Михаиле Булгакове. С. 85—86).

Эти свидетельства со всей очевидностью указывают на то, что Булгаков, находясь в Киеве, систематически занимался литературой, опираясь на богатейший материал, который, очевидно, в значительной степени уже был собран и написан на Смоленщине; иначе как мог он зачитать в Киеве «большой труд» из туземной жизни, не подготовив его в Никольском и Вязьме? Не исключено также, что в Киеве Булгаков сотрудничал в некоторых газетах, занимаясь репортерской работой.

Булгаковские письма из Владикавказа содержат богатую информацию о его писательской работе на врачебную тему. Приведем некоторые фрагменты из этих писем. 1 февраля 1921 г.: «…работаю днями и ночами. Эх, если б было где печатать!.. Пишу роман, единственная за все это время продуманная вещь». 16 февраля: «У меня в № 13 (речь идет о доме на Андреевском спуске. — В. Л.) в письменном столе две важных для меня рукописи: „Наброски земского врача» и „Недуг» (набросок) и целиком на машинке „Первый цвет». Все эти три вещи для меня очень важны… Сейчас я пишу большой роман по канве „Недуга»». Через некоторое время Н. А. Земской: «…в Киеве у меня остались кой-какие рукописи — „Первый цвет», „Зеленый змий», а в особенности важный для меня черновик „Недуг». Я просил маму в письме сохранить их…» Собравшись к отъезду за границу, Булгаков просит Н. А. Земскую (май 1921 г.): «В случае отсутствия известий от меня больше полугода… брось рукописи мои в печку». Среди них опять-таки «Зеленый змий», «Недуг» и все пьесы.

Из этих писем вырисовывается более или менее ясная картина с «Недугом» и «Первым цветом» (по названию, конечно, а не по содержанию), и совершенно непонятна ситуация с «Набросками земского врача» и «Зеленым змием» — самостоятельные ли это сочинения, или речь идет о двух названиях одной и той же вещи…

Многие рукописи Булгакова действительно угодили в печку, но не все. Переехав осенью 1921 г. в Москву, писатель продолжил работу над ранее начатыми сочинениями. В письме к матери от 17 ноября он сообщал: «По ночам урывками пишу „Записки земского врача». Может выйти солидная вещь. Обрабатываю „Недуг». Но времени, времени нет. Вот что больно для меня!»

Весьма важным представляется нам следующее дневниковое свидетельство писателя Ю. Л. Слезкина, первого литературного наставника Булгакова: «По приезде своем в Москву мы опять встретились с Булгаковым, хотя в последнее время во Владикавказе между нами пробежала черная кошка… Жил тогда Миша бедно, в темноватой, сырой комнате большого дома на Садовой… Читал свой роман о каком-то наркомане и повесть о докторе — что-то очень скучное и растянутое…» Небезынтересна и следующая его запись: «…во Владикавказе Булгаков поставил при моем содействии… „Братьев Турбиных»… Действие происходит в революционные дни 1905 года, в семье Турбиных — один из братьев был эфироманом…» (НИОР РГБ, ф. 801, к. 1, ед. хр. 2). Так что тема, связанная с психологией наркомана, в течение нескольких лет разрабатывалась Булгаковым.

И все же на этом обрывается информационная нить о работе Булгакова над сочинениями «медицинского» цикла. Несколько лет о них фактически не было упоминаний (вернее, пока такие сведения не найдены), и лишь в 1925 г. в печати стали появляться рассказы, подготовленные на основе имевшегося у писателя богатейшего «земского» материала. Из тех же «запасов» родился и «Морфий». Некоторые исследователи полагают, что повесть «Морфий» есть не что иное, как усеченный и обработанный «Недуг», но эти заключения могут быть существенно подправлены при возможном выявлении подлинных рукописей или иных первоисточников. Очевидно лишь одно — опубликованные «Записки юного врача» (так в окончательном варианте назвал в 1926 г. свой цикл рассказов Булгаков) и «Морфий» представляют собой лишь часть из того раннего рукописного наследия писателя, которое еще не обнаружено. И именно ту часть, которая могла появиться в свет в условиях нового времени.

* * *

К сожалению, не сохранилось никаких свидетельств, хотя бы частично освещающих ход подготовки рассказов земского врача к публикации. Но можно предположить, что писатель намеревался сначала напечатать рассказы в журнале, а затем выпустить их в свет отдельным изданием. Первой такой попыткой стала публикация рассказа «Стальное горло» в журнале «Красная панорама» (15 августа 1925 г.). И с первых слов рассказа: «Итак, я остался один» — стало очевидным, что это продолжение какой-то эпопеи… Вероятно, у автора была договоренность с редакцией на публикацию не одного, а нескольких рассказов или всей серии, но продолжения не последовало… Вернее, оно последовало, но уже в специальном, «профильном» журнале «Медицинский работник». Там в октябре 1925 г. был напечатан рассказ «Крещение поворотом», а затем в течение года были опубликованы все рассказы этого цикла, а также «профильный» для журнала рассказ «Я убил», относящийся к теме Гражданской войны.

Мы уже отмечали, что при публикации рассказы снабжались подзаголовками и подстрочными примечаниями, из которых ясно было видно, что все это — часть одной «солидной вещи». Но в самом последнем рассказе («Пропавший глаз»), во второй его части (окончании) подстрочного примечания: «Из книги „Записки юного врача»» — не было. Не исключено: уже в это время стало известно о том, что рассказы отдельным изданием не выйдут.

Оставшийся нереализованным замысел писателя почти через сорок лет решила осуществить Елена Сергеевна Булгакова (1893—1970), третья жена писателя, владевшая основным массивом его рукописного наследия. В 1963 г. под ее наблюдением вышла в свет книга «Записки юного врача», куда вошли почти все (но не все!) рассказы земского цикла (Библиотека «Огонек». №23).

Издавая книгу, Елена Сергеевна стремилась максимально следовать воле автора. Прежде всего, это выразилось в названии книги: «Записки юного врача. Рассказы», а также в расположении рассказов внутри книги не по времени их выхода в свет, а в соответствии с логикой развития событий: приезд доктора в село, первые операции и так далее, что было правильно. Но при этом Елена Сергеевна, вольно или невольно, допустила некоторые ошибки. Издавая книгу по сохранившимся в архиве писателя журналам «Красная панорама» и «Медицинский работник», она не знала, что в этом комплекте отсутствуют, два номера «Медицинского работника» (№26, 30) за 1926 г., где был напечатан рассказ «Звездная сыпь». В результате этот рассказ не вошел в книгу. Кроме того, при издании была допущена правка авторского текста.

Н. А. Земская, будучи филологом по образованию, высказала ряд серьезных замечаний по изданию. Прежде всего, она не была согласна с названием книги, так как располагала машинописным текстом всего сборника с названием «Рассказы юного врача», который был подарен ей Булгаковым в 20-е гг. Удивление вызвала у нее и неполнота издания (отсутствовал рассказ «Звездная сыпь»), не говоря уже о редакционных «поправках» авторского текста (Н. А. Земская назвала их «порчей текста»). В письме Е. С. Булгаковой она писала: «Вообще надо напечатать второе издание „Рассказов врача», вернув весь текст подлинника. На выпуски и переделки толкнуло в значительной мере изменение общего заглавия сборника: слово „Рассказы» заменено словом „Записки». Но ведь по жанру это не записки, а именно рассказы. Подгонять текст одного рассказа к другому не было надобности. Кроме того, название „Записки» невольно заставляет пытаться отождествить автора с героем рассказов — юным врачом, 23-летним выпускником, только что окончившим медицинский факультет. А это не так. В этих рассказах Булгаков не воспроизводит себя, а создает своего героя — юного врача, на которого смотрит как старший, как бы со стороны, ставя его в разные положения на основе пережитого самим опыта» (Воспоминания о Михаиле Булгакове. С. 81-82).

Конечно, совершенно справедливыми были замечания Н. А. Земской, касающиеся неполноты сборника, произвольного изменения названии рассказов (рассказ «Стальное горло» был назван «Серебряным горлом») и «порчи» авторского текста. Но что касается названия сборника, расположения рассказов в соответствии с внутренней хронологией событий и некоторых изменений текста, осуществленных Е. С. Булгаковой, а не редакцией, то тут ее мнение выглядит весьма спорным.

Стремление Н. А. Земской насколько возможно «отделить» автора рассказов от главного героя проистекало, видимо, из того, что за «Записками юного врача» неизбежно следовала повесть «Морфий», «автобиографичность» которой смущала родственников писателя. Если Надежда Афанасьевна воочию все видела и пережила этот кошмарный для Булгаковых период, то Елена Сергеевна ничего о морфинизме супруга не знала (во всяком случае, в ее архиве нет и намека на это) и не связывала главного героя «Записок» и главного героя «Морфия» воедино. К тому же совершенно булгаковское слово «Записки» не могло вызвать у Елены Сергеевны ни малейших сомнений в том, что это предложенное автором, а не редактором название несостоявшейся книги.

И еще об одном важном вопросе, который весьма актуален и по сей день. Е. С. Булгакова внесла изменения в текст рассказа «Полотенце с петухом», с которого начинается повествование. У Булгакова приезд молодого врача в сельскую больницу датирован сентябрем 1917 г. (16 сентября герой рассказа прибыл в Грачевку, а ровно через день он подъехал к Мурьинской больнице). Елена Сергеевна исправила 1917 г. на 1916-й, а поскольку у Булгакова еще было добавлено словечко «незабываемый», то его она просто изъяла.

Логика ее действий понятна: во-первых, Булгаков прибыл в село Никольское в сентябре 1916 г., и во-вторых, если не исправить год приезда, то по тексту повествования возникали логические несуразицы (это понимала Н. А. Земская, поэтому она так упорно выступала против слова «Записки»). Но в данном случае Елена Сергеевна была права, и она это прекрасно сознавала.

Сколько бы ни говорилось о «самостоятельности» каждого рассказа, на самом деле почти все они представляют собой лишь важные части повести о начинающем молодом докторе. Так задумал автор, и расторжение рассказов по времени их публикации означает не что иное, как нарушение его воли. И совершенно очевидно, что сам автор, если бы ему пришлось выпускать «Записки», первое, что сделал бы, так это исправил год 1917-й на 1916-й. Иначе получается, что врач, прибывший в Мурьинскую больницу в сентябре 1917 г., делает операцию солдату (вырывает зуб), только что сбежавшему с фронта после свержения самодержавия (т. е. после Февральской революции). И свидетельство самого героя о том, что он «…врач, прямо с университетской скамеечки брошенный в деревенскую даль в начале революции…», — повисает в воздухе, ибо, кроме Февральской и Октябрьской революций, слава Богу, других революций в России не было. С исправлением же года приезда молодого доктора в глушь на сентябрь 1916 г. все становится на свои места, все логично и «хронологично».

И еще. Исследования показали (см.: Стеклов М. М. Булгаков на Смоленщине // Политическая информация. Смоленск. 1981. № 10. С. 25), что Булгаков прибыл в Грачевку — Никольское 29—30 сентября 1916 г.! То есть, переводя на старый стиль, — 16—17 сентября 1916 г. Таким образом, Булгаков точнейше зафиксировал в рассказе дату своего прибытия в Никольское. Более того, он назвал и часы прибытия в село: два часа пять минут! И это не ирония (или не только ирония), но свидетельство того, что Булгаков уже вел свои «записки» или что-то в этом роде, как вел он их в Киеве, во время войны на Кавказе, во Владикавказе и в Москве… Так что слово «Записки» есть кровное булгаковское слово. И Елена Сергеевна не могла нарушить столь очевидную авторскую волю.

При повторном издании «Записок» (Булгаков М. Избранная проза. М., 1966) были учтены многие справедливые замечания (правда, рассказ «Звездная сыпь», видимо, еще не был найден к тому времени). Но было сохранено главное — и название, и последовательность расположения рассказов по «внутренней хронологии».

В последующие годы «Записки» издавались многократно (с включением в состав цикла и «Звездной сыпи»), но, как правило, не отдельно, а в сборниках. При этом внутри рассказы располагались по самым разным схемам, зачастую по их первой публикации, т. е. вразнобой, и такой подход сразу показал себя порочным.

При подготовке настоящего издания был выбран вариант систематизации рассказов, ранее использованный Е. С. Булгаковой (1966), но измененный в связи с включением в состав цикла рассказа «Звездная сыпь». Этот вариант в основном соответствует авторскому замыслу и внутренней логике развития событий, хотя спорных моментов избежать не удалось.

Открывается цикл рассказом «Полотенце с петухом» (опубликован был автором предпоследним в серии!), в котором сообщается о прибытии Булгакова в село Никольское, рассказывается о самом докторе и о проведенной им первой сложной операции. По сути, это вступление ко всему повествованию и только оно может открывать весь цикл рассказов.

Вторым следует рассказ «Стальное горло», который начинается впечатляющей и определяющей фразой: «Итак, я остался один». И далее: «Вокруг меня — ноябрьская тьма… Мне очень хотелось убежать с моего пункта…»

В рассказе «Крещение поворотом» тоже вроде бы повествуется о ноябрьских событиях («…по-прежнему мяли лен, дороги оставались непроезжими… лил дождь… была слякоть, туман, черная мгла…»), но определяющей является первая фраза: «Побежали дни в М-ской больнице, и я стал понемногу привыкать к новой жизни».

Рассказы «Вьюга» и «Тьма египетская» отражают наступление зимы. «И в течение двух недель по санному пути меня ночью увозили…» — сообщает автор о своих приключениях. Рассказ же «Тьма египетская» датирован в тексте абсолютно точно: 16—17 декабря.

Некоторые трудности возникли при определении места рассказу «Звездная сыпь», ибо, несмотря на конкретные сведения («Знания у меня, врача, шесть месяцев тому назад окончившего университет…»), события в нем происходят в течение нескольких месяцев. Мы определили ему место между рассказами «Вьюга» и «Тьма египетская», хотя рассказ можно было бы поместить и после (он тематически тяготеет и к «Морфию»).

Что же касается рассказа «Пропавший глаз», то его завершающее место определяется первой фразой: «Итак, прошел год».

* * *

Автобиографичность «Записок юного врача» пока никто не отрицал, но о степени этой автобиографичности существуют различные мнения (разногласия были, как мы уже отмечали, даже у ближайших родственников писателя). Однако существует реальная историческая канва событий, во многом совпадающая с тем, что описано в «Записках».

Но сначала расскажем о том, что предшествовало работе Булгакова в земстве на Смоленщине. Это представляется весьма важным.

Можно привести значительное число фактов из жизни Булгакова, точно указывающих на его способность мгновенно откликнуться на что-то важное и злободневное, на его желание сделать это добровольно и бескорыстно. Но мало кто знает, что добровольчество, величайшее и редкое качество человеческой души, было присуще ему от природы.

Сравнительно недавно стал известен интереснейший факт из его студенческой жизни. В разгар войны, в 1915 г., когда даже Киев стал постепенно превращаться в прифронтовое место, Военное ведомство обратилось в ректорат Киевского университета с просьбой подготовить список из числа студентов — будущих зауряд-врачей 1-го разряда, желающих служить в армии. Так вот, Михаил Булгаков оказался в числе первых, кто решил добровольно отправиться на фронт. Мало того, как свидетельствуют документы, Михаил Булгаков числился и в особом секретном списке добровольцев (всего 22 студента), пожелавших служить врачами в подразделениях морского флота! Брали же в это элитное ведомство только особо одаренных студентов из благонадежных семей. И лишь состояние здоровья помешало ему уже в 1915 г. войти в состав элитных частей морского флота и принять участие в боевых действиях (Collegium. 1994. №4—5. С. 231—235).

Этот удивительный факт всегда необходимо иметь в виду при рассмотрении жизненного пути писателя, в том числе и службы его в качестве земского врача.

Из воспоминаний современников, родственников и друзей писателя, а главное — из фактов биографии Булгакова явствует, что он был патриотом истинным (не на словах, а на деле) и страстным. Не добившись направления для службы в частях морского ведомства и ощущая всю сложность положения на фронтах (в Киев уже прибывали потоки раненых), Булгаков подает 13 мая 1915 г. ректору университета следующее прошение: «Будучи признан при призыве зауряд-врачей негодным для несения воинской службы, настоящим имею честь просить Ваше превосходительство выдать мне удостоверение о том, что я состою студентом V курса, для предоставления в одно из врачебных учреждений». Получив удостоверение, он немедленно приступает к работе в госпитале Красного Креста в Печерске. Но и до этого, будучи в 1914 г. в отпуске с женой в Саратове, он каждый день ходил в местный военный госпиталь и делал там перевязки (подробнее см.: Виленский Ю.Г. Доктор Булгаков. Киев, 1991. С. 49—57).

6 апреля 1916 г. Булгаков заканчивает медицинский факультет Киевского университета и получает сначала удостоверение, а затем и диплом «лекаря с отличием со всеми правами и преимуществами, законами Российской империи сей степени присвоенными». Вот как гордо звучала степень «лекаря» в Российской империи.

Став остепененным врачом и имея довольно широкие возможности для устройства на работу, Булгаков опять-таки добровольно поступает в военный госпиталь. Об этом свидетельствуют и Т. Н. Лаппа, и Н. А. Земская. Приведем отрывок из воспоминаний Н. А. Земской: «Все окончившие после сдачи государственных экзаменов получили звание ратника ополчения второго разряда. Это было сделано с целью использования молодых врачей не на фронте, а в тылу, в земских больницах, откуда опытные врачи были сняты и отправлены в полевые военные госпитали… Киевский выпуск 1916 года был призван не сразу. Немедленно после окончания Мих. Булгаков поступил в Красный Крест и добровольно уехал на юго-западный фронт, где работал в военном госпитале в городах Западной Украины: в Каменец-Подольском и Черновцах. Там он получил первые врачебные практические навыки, особенно по хирургии» (Воспоминания о Михаиле Булгакове. С. 82).

О работе Булгакова в военных госпиталях имеются воспоминания лишь Т. Н. Лаппа, которая сопровождала мужа по госпиталям и больницам. Вот что сохранилось в ее памяти об этом очень важном отрезке жизни Булгакова: «…Михаил сдал выпускные экзамены на отлично и добровольно поступил в Киевский военный госпиталь. Вскоре госпиталь перевели поближе к фронту, в Каменец-Подольский. Я, конечно же, поехала за ним… У нас была небольшая комната. Миша много оперировал и очень уставал, иногда стоял у операционного стола сутками напролет, но все же мы несколько раз совершали прогулки по городу, останавливались у его достопримечательностей, любовались пейзажами в вечерней дымке, открывавшимися за башнями крепости, возле старинных брам, лестниц и домов. Мне думается, что неповторимая эта панорама каким-то образом отразилась и в описании Ершалаима в „Мастере и Маргарите»… В это время русские войска прорвали фронт и наш госпиталь оказался уже в Черновцах… Работать приходилось много: Михаил очень часто дежурил, ночью, под утро приходил физически и морально разбитым, буквально падал на кровать, спал пару часов, а днем опять госпиталь, операционная, и так почти каждый день… Но свою работу Михаил любил, относился к ней со всей ответственностью и, несмотря на усталость, находился в операционной столько, сколько считал нужным. Там я многого насмотрелась и на всю жизнь запомнила, что такое война» (Запись А. П. Кончаковского).

В июле 1916 г. Булгаков из добровольцев Красного Креста переводится на военную службу и зачисляется в резерв чинов Московского окружного военно-санитарного управления. Осенью же «в порядке мобилизации» получает вызов в Москву для дальнейшего направления в распоряжение смоленского губернатора. Сохранилось важное свидетельство Н. А. Земской (ее дневник) о пребывании Булгакова в Москве. Вот эта запись от 22 сентября 1916 г.: «Вечер. Миша был здесь три дня с Тасей. Приезжал призываться, сейчас уехал с Тасей (она сказала, что будет там, где он, и не иначе) к месту своего назначения „в распоряжение смоленского губернатора». Привез он… тревогу, трезвый взгляд на будущее (выделено нами. — В. Л.), жену, свой юмор и болтовню, свой столь привычный и дорогой мне характер, такой приятный для всех членов нашей семьи…» (Воспоминания о Михаиле Булгакове. С. 83).

В последних числах сентября 1916 г. (17 сентября по ст. ст.) Булгаков с женой приезжает в село Никольское…

О пребывании Булгакова в Никольском и о работе в Никольской больнице рассказывается далее в комментариях.

Полотенце с петухом

1

…уездный город Грачевку от Муръинской больницы… — Речь идет об уездном городе Сычевке и Никольской больнице. Название села и больницы Булгаков несколько раз видоизменял (Мурьево, Мурьевская, Муравьевская…), а в рассказе «Стальное горло», который был опубликован первым из цикла, село и больница называются «своими именами» — Никольское и Никольский пункт-больница. Конечно, при издании «Записок» отдельной книжкой Булгаков, несомненно, все названия привел бы к единообразию.

(обратно)

2

…в два часа дня 16 сентября 1917 года… в два часа пять минут 17 сентября того же 17-го незабываемого года… — Мы уже подробно останавливались на этом вопросе, но имеются и другие важные сведения. Дело в том, что в архиве писателя хранился комплект журнала «Медицинский работник», не включенный при описании архива в его состав (из-за отсутствия на журналах авторских помет). Так вот, в тексте рассказа «Полотенце с петухом» имеются исправления чернилами. В первом случае исправлен год 1917-й на 1916-й. Во втором случае не только исправлен год (то же исправление, что и предыдущее), но и зачеркнуто слово «незабываемого». В результате текст стал читаться так: «…16 сентября 1916 года мы были у последнего лабаза, помещающегося на границе этого замечательного города Сычевки, а в два часа пять минут 17 сентября того же 16-го года я стоял…»

Кто внес эти исправления в текст? Ответить довольно сложно из-за отсутствия в исправлениях характерных особенностей, присущих почерку Булгакова. Но исправить текст мог только сам Булгаков или Е. С. Булгакова.

(обратно)

3

Я содрогнулся, оглянулся тоскливо… — Из воспоминаний Т. Н. Лаппа: «На лошадях по неописуемо жуткой грязи и колдобинам мы добрались поздним вечером до Никольского. Естественно, нас никто не встречал, но врача уже ждали давно…» (Запись А. П. Кончаковского). Из ее же воспоминаний (более поздних): «Отвратительное впечатление. Во-первых, страшная грязь. Но пролетка была ничего, рессорная, так что не очень трясло. Но грязь бесконечная и унылая, и вид такой унылый. Туда приехали под вечер. Такое все… Боже мой! Ничего нет, голое место, какие-то деревца… Издали больница видна, дом такой белый и около него флигель, где работники больницы жили, и дом врача специальный… Голое место. Только напротив на некотором расстоянии дом стоял вроде помещичьего… Но все очень унылое такое…» (Паршин Л. К. Чертовщина в американском посольстве… М., 1991).

(обратно)

4

Фельдшера звали Демьян Лукич, акушерок — Пелагея Ивановна и Анна Николаевна. — Характерно, что во всех рассказах цикла, за исключением «Стального горла», имена фельдшера и акушерок не меняются. Это еще одно подтверждение, что Булгаков рассматривал весь цикл рассказов как единую повесть. Что же касается «Стального горла», то повторим: он был напечатан первым не в «Медицинском работнике», и Булгаков в это время еще не определился с именами героев (имена в «Стальном горле»: Андрей Лукич, Мария Николаевна и Прасковья Михайловна). Известны и подлинные имена фельдшера и акушерок, помогавших Булгакову в его практике. Это Емельян Фомич Трошков, Агния Николаевна Лобачевская и Степанида Андреевна Лебедева.

(обратно)

5

…стараниями вашего предшественника Леопольда Леопольдовича. — Булгаков полностью сохраняет имя врача Леопольда Леопольдовича Смрчека (?—1921), который не был непосредственным предшественником Булгакова (предшественницей его была врач И. Г. Генценберг), но проработал в Никольской больнице более десяти лет (до марта 1914 г., затем был мобилизован на фронт) и пользовался огромным уважением у местного населения. Булгаков, проникшись, в свою очередь, симпатией к «доктору Липонтию», решил запечатлеть его заслуги в своих рассказах и сохранить тем самым имя этого замечательного врача для потомков.

(обратно)

6

— Вы, доктор, вероятно, много делали ампутаций?.. Я только два раза делал… — На самом деле Булгаков действительно имел уже определенный хирургический опыт. Из воспоминаний Т. Н. Лаппа: «Там (в военном госпитале в Черновцах. — В. Л.) очень много гангренозных больных было, и он все время ноги пилил. Ампутировал. А я эти ноги держала… так дурно становилось, думала, сейчас упаду… Потом привыкла. Очень много работы было. С утра, потом маленький перерыв и до вечера. Он так эти ноги резать научился, что я не успевала… Держу одну, а он уже другую пилит. Даже пожилые хирурги удивлялись. Он их опережал…»

(обратно)

7

И много лет оно висело у меня в спальне… — Очень хорошо запомнила этот случай и Т. Н. Лаппа: «За короткое время пребывания в земстве Михаил заслужил уважение и любовь не только окружающего персонала, но и многочисленных пациентов. Не могу и сейчас забыть того случая, когда молодая девушка, чудом оставшаяся жить благодаря стараниям Михаила, подарила вышитое ею льняное полотенце с большим красным петухом. Долго это полотенце было у нас, перевозили мы его и в Киев, и в Москву. А потом и оно исчезло…» (Запись А. П. Кончаковского).

(обратно) (обратно)

Оглавление

  • Комментарии. В. И. Лосев
  •   ЗАПИСКИ ЮНОГО ВРАЧА . . . . . . . .
  • Реклама на сайте
  • Михаил Булгаков
    Полотенце с петухом

    Если человек не ездил на лошадях по глухим проселочным дорогам, то рассказывать мне ему об этом нечего: все равно он не поймет. А тому, кто ездил, и напоминать не хочу.

    Скажу коротко: сорок верст, отделяющих уездный город Грачевку от Мурьевской больницы, ехали мы с возницей моим ровно сутки. И даже до курьезного ровно: в два часа дня 16 сентября 1917 года мы были у последнего лабаза, помещающегося на границе этого замечательного города Грачевки, а в два часа пять минут 17 сентября того же 17-го незабываемого года я стоял на битой, умирающей и смякшей от сентябрьского дождика траве во дворе Мурьевской больницы. Стоял я в таком виде: ноги окостенели, и настолько, что я смутно тут же, во дворе, мысленно перелистывал страницы учебников, тупо стараясь припомнить, существует ли действительно, или мне это померещилось во вчерашнем сне в деревне Грабиловке, болезнь, при которой у человека окостеневают мышцы? Как ее, проклятую, зовут по-латыни? Каждая из мышц этих болела нестерпимой болью, напоминающей зубную боль. О пальцах на ногах говорить не приходится – они уже не шевелились в сапогах, лежали смирно, были похожи на деревянные культяпки. Сознаюсь, что в порыве малодушия я проклинал шепотом медицину и свое заявление, поданное пять лет назад ректору университета. Сверху в это время сеяло, как сквозь сито. Пальто мое набухло, как губка. Пальцами правой руки я тщетно пытался ухватиться за ручку чемодана и, наконец, плюнул на мокрую траву. Пальцы мои ничего не могли хватать, и опять мне, начиненному всякими знаниями из интересных медицинских книжек, вспомнилась болезнь – паралич.

    «Парализис», – отчаянно мысленно и черт знает зачем сказал я себе.

    – П… по вашим дорогам, – заговорил я деревянными, синенькими губами, – нужно п… привыкнуть ездить…

    И при этом злобно почему-то уставился на возницу, хотя он, собственно, и не был виноват в такой дороге.

    – Эх… товарищ доктор, – отозвался возница, тоже еле шевеля губами под светлыми усишками, – пятнадцать годов езжу, а все привыкнуть не могу.

    Я содрогнулся, оглянулся тоскливо на белый облупленный двухэтажный корпус, на небеленые бревенчатые стены фельдшерского домика, на свою будущую резиденцию – двухэтажный, очень чистенький дом с гробовыми загадочными окнами, протяжно вздохнул. И тут же мутно мелькнула в голове вместо латинских слов сладкая фраза, которую спел в ошалевших от качки и холода мозгах полный тенор с голубыми ляжками: «…Привет тебе… при-ют свя-щенный…»

    Прощай, прощай надолго, золото-красный Большой театр, Москва, витрины… ах, прощай…

    «Я тулуп буду в следующий раз надевать… – в злобном отчаянии думал я и рвал чемодан за ремни негнущимися руками, – я… хотя в следующий раз будет уже октябрь… хоть два тулупа надевай. А раньше чем через месяц я не поеду, не поеду в Грачевку… Подумайте сами… ведь ночевать пришлось! Двадцать верст сделали и оказались в могильной тьме… ночь… в Грабиловке пришлось ночевать… учитель пустил… А сегодня утром выехали в семь утра… и вот едешь… батюшки-светы… медленнее пешехода. Одно колесо ухает в яму, другое на воздух подымается, чемодан на ноги – бух… потом на бок, потом на другой, потом носом вперед, потом затылком. А сверху сеет и сеет, и стынут кости. Да разве я мог бы поверить, что в середине серенького, кислого сентября человек может мерзнуть в поле, как в лютую зиму?! Ан, оказывается, может. И пока умираешь медленною смертью, видишь одно и то же, одно. Справа горбатое обглоданное поле, слева чахлый перелесок, а возле него серые, драные избы, штук пять или шесть. И кажется, что в них нет ни одной живой души. Молчание, молчание кругом…»

    Чемодан наконец поддался. Возница налег на него животом и выпихнул его прямо на меня. Я хотел удержать его за ремень, но рука отказалась работать, и распухший, осточертевший мой спутник с книжками и всяким барахлом плюхнулся прямо на траву, шарахнув меня по ногам.

    – Эх ты, госпо… – начал возница испуганно, но я никаких претензий не предъявлял: ноги у меня были все равно хоть выбрось их.

    – Эй, кто тут? Эй! – закричал возница и захлопал руками, как петух крыльями. – Эй, доктора привез!

    Михаил Булгаков

    Полотенце с петухом

    Если человек не ездил на лошадях по глухим проселочным дорогам, то рассказывать мне ему об этом нечего: все равно он не поймет. А тому, кто ездил, и напоминать не хочу.

    Скажу коротко: сорок верст, отделяющих уездный город Грачевку от Мурьевской больницы, ехали мы с возницей моим ровно сутки. И даже до курьезного ровно: в два часа дня 16 сентября 1917 года мы были у последнего лабаза, помещающегося на границе этого замечательного города Грачевки, а в два часа пять минут 17 сентября того же 17-го незабываемого года я стоял на битой, умирающей и смякшей от сентябрьского дождика траве во дворе Мурьевской больницы. Стоял я в таком виде: ноги окостенели, и настолько, что я смутно тут же, во дворе, мысленно перелистывал страницы учебников, тупо стараясь припомнить, существует ли действительно, или мне это померещилось во вчерашнем сне в деревне Грабиловке, болезнь, при которой у человека окостеневают мышцы? Как ее, проклятую, зовут по-латыни? Каждая из мышц этих болела нестерпимой болью, напоминающей зубную боль. О пальцах на ногах говорить не приходится – они уже не шевелились в сапогах, лежали смирно, были похожи на деревянные культяпки. Сознаюсь, что в порыве малодушия я проклинал шепотом медицину и свое заявление, поданное пять лет назад ректору университета. Сверху в это время сеяло, как сквозь сито. Пальто мое набухло, как губка. Пальцами правой руки я тщетно пытался ухватиться за ручку чемодана и, наконец, плюнул на мокрую траву. Пальцы мои ничего не могли хватать, и опять мне, начиненному всякими знаниями из интересных медицинских книжек, вспомнилась болезнь – паралич.

    «Парализис», – отчаянно мысленно и черт знает зачем сказал я себе.

    – П… по вашим дорогам, – заговорил я деревянными, синенькими губами, – нужно п… привыкнуть ездить…

    И при этом злобно почему-то уставился на возницу, хотя он, собственно, и не был виноват в такой дороге.

    – Эх… товарищ доктор, – отозвался возница, тоже еле шевеля губами под светлыми усишками, – пятнадцать годов езжу, а все привыкнуть не могу.

    Я содрогнулся, оглянулся тоскливо на белый облупленный двухэтажный корпус, на небеленые бревенчатые стены фельдшерского домика, на свою будущую резиденцию – двухэтажный, очень чистенький дом с гробовыми загадочными окнами, протяжно вздохнул. И тут же мутно мелькнула в голове вместо латинских слов сладкая фраза, которую спел в ошалевших от качки и холода мозгах полный тенор с голубыми ляжками: «…Привет тебе… при-ют свя-щенный…»

    Прощай, прощай надолго, золото-красный Большой театр, Москва, витрины… ах, прощай…

    «Я тулуп буду в следующий раз надевать… – в злобном отчаянии думал я и рвал чемодан за ремни негнущимися руками, – я… хотя в следующий раз будет уже октябрь… хоть два тулупа надевай. А раньше чем через месяц я не поеду, не поеду в Грачевку… Подумайте сами… ведь ночевать пришлось! Двадцать верст сделали и оказались в могильной тьме… ночь… в Грабиловке пришлось ночевать… учитель пустил… А сегодня утром выехали в семь утра… и вот едешь… батюшки-светы… медленнее пешехода. Одно колесо ухает в яму, другое на воздух подымается, чемодан на ноги – бух… потом на бок, потом на другой, потом носом вперед, потом затылком. А сверху сеет и сеет, и стынут кости. Да разве я мог бы поверить, что в середине серенького, кислого сентября человек может мерзнуть в поле, как в лютую зиму?! Ан, оказывается, может. И пока умираешь медленною смертью, видишь одно и то же, одно. Справа горбатое обглоданное поле, слева чахлый перелесок, а возле него серые, драные избы, штук пять или шесть. И кажется, что в них нет ни одной живой души. Молчание, молчание кругом…»

    Чемодан наконец поддался. Возница налег на него животом и выпихнул его прямо на меня. Я хотел удержать его за ремень, но рука отказалась работать, и распухший, осточертевший мой спутник с книжками и всяким барахлом плюхнулся прямо на траву, шарахнув меня по ногам.

    – Эх ты, госпо… – начал возница испуганно, но я никаких претензий не предъявлял: ноги у меня были все равно хоть выбрось их.

    – Эй, кто тут? Эй! – закричал возница и захлопал руками, как петух крыльями. – Эй, доктора привез!

    Тут в темных стеклах фельдшерского домика показались лица, прилипли к ним, хлопнула дверь, и вот я увидел, как заковылял по траве ко мне человек в рваненьком пальтишке и сапожишках. Он почтительно и торопливо снял картуз, подбежав на два шага ко мне, почему-то улыбнулся стыдливо и хриплым голоском приветствовал меня:

    – Здравствуйте, товарищ доктор.

    – Кто вы такой? – спросил я.

    – Егорыч я, – отрекомендовался человек, – сторож здешний. Уж мы вас ждем, ждем…

    И тут же он ухватился за чемодан, вскинул его на плечо и понес. Я захромал за ним, безуспешно пытаясь всунуть руку в карман брюк, чтобы вынуть портмоне.

    Человеку, в сущности, очень немного нужно. И прежде всего ему нужен огонь. Направляясь в мурьевскую глушь, я, помнится, еще в Москве давал себе слово – держать себя солидно. Мой юный вид отравлял мне существование на первых шагах. Каждому приходилось представляться:

    – Доктор такой-то.

    И каждый обязательно поднимал брови и спрашивал:

    – Неужели? А я-то думал, что вы еще студент.

    – Нет, я кончил, – хмуро отвечал я и думал: «Очки мне нужно завести, вот что». Но очки было заводить не к чему, глаза у меня были здоровые, и ясность их еще не была омрачена житейским опытом. Не имея возможности защищаться от всегдашних снисходительных и ласковых улыбок при помощи очков, я старался выработать особую, внушающую уважение повадку. Говорить пытался размеренно и веско, порывистые движения по возможности сдерживать, не бегать, как бегают люди в двадцать три года, окончившие университет, а ходить. Выходило все это, как теперь, по прошествии многих лет, понимаю, очень плохо.

    Конец ознакомительного фрагмента. Полный текст доступен на www.litres.ru

  • Положительные персонажи сказки гуси лебеди
  • Полоскать собаку как пишется правильно
  • Полный рассказ чук и гек
  • Положительные персонажи русских народных сказок
  • Полный рассказ у лукоморья дуб зеленый