Они кочуют. Одному только Парижу дарят они месяцы, для Берлина же, Вены, Неаполя, Мадрида, Петербурга и других столиц они скупы. В Париже чувствуют они себя quasi-дома {как бы дома (лат. ). }; для них Париж — столица, резиденция, остальная же Европа — скучная, бестолковая провинция, на которую можно смотреть только сквозь опущенные сторы grand-hotel’ей или с авансцены. Они не стары, но успели уже побывать по два, по три раза во всех европейских столицах. Им уже надоела Европа, и они стали поговаривать о поездке в Америку и будут поговаривать до тех пор, пока их не убедят, что у нее не такой уж замечательный голос, чтобы стоило показывать его обоим полушариям.
Увидеть их трудно. На улицах их видеть нельзя, потому что они ездят в каретах, ездят, когда темно, вечером и ночью. До обеда они спят. Просыпаются же обыкновенно в плохом расположении духа и никого не принимают. Принимают они только иногда, в неопределенное время, за кулисами или садясь за ужин.
Ее можно видеть на карточках, которые продаются. Но на карточках она — красавица, а красавицей она никогда не была. Карточкам ее не верьте: она урод. Большинство видит ее, глядя на сцену. Но на сцене она неузнаваема. Белила, румяна, тушь и чужие волосы покрывают ее лицо, как маска. На концертах то же самое.
Играя Маргариту, она, двадцатисемилетняя, морщинистая, неповоротливая, с носом, покрытым веснушками, выглядывает стройной, хорошенькой, семнадцатилетней девочкой. На сцене она менее всего напоминает самое себя.
Коли хотите их видеть, приобретите право присутствовать на обедах, которые даются ей и которые иногда она сама дает перед отъездом из одной столицы в другую. Приобрести это право легко только на первый взгляд, добраться же до обеденного стола могут только люди избранные… К последним относятся господа рецензенты, пролазы, выдающие себя за рецензентов, туземные певцы, дирижеры и капельмейстеры, любители и ценители с зализанными лысинами, попавшие в театральные завсегдатаи и блюдолизы благодаря злату, сребру и родству. Обеды эти выходят не скучные, для человека наблюдающего интересные…
Раза два стоит пообедать.
Известные (между обедающими много таких) едят и говорят. Поза их вольная: шея на один бок, голова на другой, один локоть — на столе. Старички даже ковыряют в зубах.
Газетчики занимают стулья, ближайшие к ее стулу. Они почти все пьяны и держат себя весьма развязно, как будто бы они знакомы с ней уже сто лет. Возьми они градусом выше, дело дошло бы до фамильярности. Они громко острят, пьют, перебивают друг друга (причем не забывают сказать: «pardon!»), произносят трескучие тосты и, видимо, не боятся сглупить; некоторые, джентльменски переваливаясь через угол стола, целуют ее ручку.
Выдающие себя за рецензентов менторски беседуют с любителями и ценителями. Любители и ценители молчат. Они завидуют газетчикам, блаженно улыбаются и пьют одно только красное, которое на этих обедах бывает особенно хорошо.
Она, царица обеда, одета простенько, но ужасно дорого. Крупный бриллиант выглядывает на шее из-под кружевной оборочки. На обеих руках — по массивному гладкому браслету. Прическа в высшей степени неопределенная: дамам — нравится, мужчинам — не нравится. Лицо ее сияет и льет на всю обедающую братию широчайшую улыбку. Она умеет улыбаться всем сразу, говорить сразу со всеми, мило кивать головой; кивок головы достается каждому обедающему. Посмотрите на ее лицо, и вам покажется, что вокруг нее сидят одни только друзья и что она к этим друзьям питает самое дружеское расположение. В конце обеда она кое-кому дарит свои карточки; сзади карточки она пишет тут же за столом имя и фамилию счастливчика-получателя и автограф. Говорит она, разумеется, по-французски, в конце же обеда и на других языках. По-английски и по-немецки она говорит плохо до смешного, но и эта плохость выходит у нее милой. Вообще она так мила, что вы надолго забываете, что она — урод.
Они кочуют. Одному только Парижу дарят они месяцы, для Берлина же, Вены, Неаполя, Мадрида, Петербурга и других столиц они скупы. В Париже чувствуют они себя quasi-дома {как бы дома (лат.).}; для них Париж — столица, резиденция, остальная же Европа — скучная, бестолковая провинция, на которую можно смотреть только сквозь опущенные сторы grand-hotel’ей или с авансцены. Они не стары, но успели уже побывать по два, по три раза во всех европейских столицах. Им уже надоела Европа, и они стали поговаривать о поездке в Америку и будут поговаривать до тех пор, пока их не убедят, что у нее не такой уж замечательный голос, чтобы стоило показывать его обоим полушариям.
Увидеть их трудно. На улицах их видеть нельзя, потому что они ездят в каретах, ездят, когда темно, вечером и ночью. До обеда они спят. Просыпаются же обыкновенно в плохом расположении духа и никого не принимают. Принимают они только иногда, в неопределенное время, за кулисами или садясь за ужин.
Ее можно видеть на карточках, которые продаются. Но на карточках она — красавица, а красавицей она никогда не была. Карточкам ее не верьте: она урод. Большинство видит ее, глядя на сцену. Но на сцене она неузнаваема. Белила, румяна, тушь и чужие волосы покрывают ее лицо, как маска. На концертах то же самое.
Играя Маргариту, она, двадцатисемилетняя, морщинистая, неповоротливая, с носом, покрытым веснушками, выглядывает стройной, хорошенькой, семнадцатилетней девочкой. На сцене она менее всего напоминает самое себя.
Коли хотите их видеть, приобретите право присутствовать на обедах, которые даются ей и которые иногда она сама дает перед отъездом из одной столицы в другую. Приобрести это право легко только на первый взгляд, добраться же до обеденного стола могут только люди избранные… К последним относятся господа рецензенты, пролазы, выдающие себя за рецензентов, туземные певцы, дирижеры и капельмейстеры, любители и ценители с зализанными лысинами, попавшие в театральные завсегдатаи и блюдолизы благодаря злату, сребру и родству. Обеды эти выходят не скучные, для человека наблюдающего интересные… Раза два стоит пообедать.
Известные (между обедающими много таких) едят и говорят. Поза их вольная: шея на один бок, голова на другой, один локоть — на столе. Старички даже ковыряют в зубах.
Газетчики занимают стулья, ближайшие к ее стулу. Они почти все пьяны и держат себя весьма развязно, как будто бы они знакомы с ней уже сто лет. Возьми они градусом выше, дело дошло бы до фамильярности. Они громко острят, пьют, перебивают друг друга (причем не забывают сказать: «pardon!»), произносят трескучие тосты и, видимо, не боятся сглупить; некоторые, джентльменски переваливаясь через угол стола, целуют ее ручку.
Выдающие себя за рецензентов менторски беседуют с любителями и ценителями. Любители и ценители молчат. Они завидуют газетчикам, блаженно улыбаются и пьют одно только красное, которое на этих обедах бывает особенно хорошо.
Она, царица обеда, одета простенько, но ужасно дорого. Крупный бриллиант выглядывает на шее из-под кружевной оборочки. На обеих руках — по массивному гладкому браслету. Прическа в высшей степени неопределенная: дамам — нравится, мужчинам — не нравится. Лицо ее сияет и льет на всю обедающую братию широчайшую улыбку. Она умеет улыбаться всем сразу, говорить сразу со всеми, мило кивать головой; кивок головы достается каждому обедающему. Посмотрите на ее лицо, и вам покажется, что вокруг нее сидят одни только друзья и что она к этим друзьям питает самое дружеское расположение. В конце обеда она кое-кому дарит свои карточки; сзади карточки она пишет тут же за столом имя и фамилию счастливчика-получателя и автограф. Говорит она, разумеется, по-французски, в конце же обеда и на других языках. По-английски и по-немецки она говорит плохо до смешного, но и эта плохость выходит у нее милой. Вообще она так мила, что вы надолго забываете, что она — урод.
А он? Он, le mari d’elle {ее муж (франц.).}, сидит от нее за пять стульев, много пьет, много ест, много молчит, катает из хлеба шарики и перечитывает ярлыки на бутылках. Глядя на его фигуру, чувствуется, что ему нечего делать, скучно, лень, надоело…
Он белокур, с плешью, которая дорожками пробегает по его голове. Женщины, вино, бессонные ночи и таскание по белу свету бороздой проехали по его лицу и оставили глубокие морщины. Ему лет тридцать пять, не больше, но он старше на вид. Лицо как бы вымоченное в квасу. Глаза хорошие, но ленивые… Он когда-то не был уродом, но теперь урод. Ноги дугой, руки землистого цвета, шея волосистая. Благодаря этим кривым ногам и особенной странной походке его дразнят в Европе почему-то «коляской». В своем фраке напоминает он мокрую галку с сухим хвостом. Обедающие его не замечают. Он платит тем же.
Попадите вы на обед, глядите на них, на этих супругов, наблюдайте и скажите мне, что связало и что связывает этих двух людей.
Глядя на них, вы ответите (разумеется, приблизительно) так:
— Она — известная певица, он — только муж известной певицы, или, выражаясь закулисным термином, муж своей жены. Она зарабатывает до восьмидесяти тысяч в год на русские деньги, он ничего не делает, стало быть, у него есть время быть ее слугой. Ей нужен кассир и человек, который возился бы с антрепренерами, контрактами, договорами… Она знается с одной только аплодирующей публикой, до кассы же, до прозаической стороны своей деятельности она не снисходит, ей нет до нее дела. Следовательно, он ей нужен, нужен как прихвостень, слуга… Она прогнала бы его, если бы умела управляться сама. Он же, получая от нее солидное жалованье (она не знает цены деньгам!), как дважды два — четыре, обкрадывает ее заодно с горничными, сорит ее деньгами, кутит напропалую, быть может, даже прячет про черный день — и доволен своим положением, как червяк, забравшийся в хорошее яблоко. Он ушел бы от нее, если бы у нее не было денег.
Так думают и говорят все те, которые рассматривают их во время обедов. Думают так и говорят, потому что, не имея возможности проникнуть в глубь дела, могут судить только поверхностно. На нее глядят, как на диву, от него же сторонятся, как от пигмея, покрытого лягушечьею слизью; а между тем эта европейская дива связана с этим лягушонком завиднейшей, благороднейшей связью.
Вот что пишет он:
«Спрашивают меня, за что я люблю эту мегеру? Правда, эта женщина не стоит любви. Она не стоит и ненависти. Стоит она только того, чтобы на нее не обращали внимания, игнорировали ее существование. Чтобы любить ее, нужно быть или мной, или сумасшедшим, что, впрочем, одно и то же.
Она некрасива. Когда я женился на ней, она была уродом, а теперь и подавно. У нее нет лба; вместо бровей над глазами лежат две едва заметные полоски; вместо глаз у нее две неглубокие щели. В этих щелях ничего не светится: ни ума, ни желаний, ни страсти. Нос — картофелью. Рот мал, красив, зато зубы ужасны. У нее нет груди и талии. Последний недостаток скрашивается, впрочем, ее чертовским уменьем как-то сверхъестественно искусно затягиваться в корсет. Она коротка и полна. Полнота ее обрюзглая. En masse {Вообще (франц.).}, во всем ее теле есть недостаток, который я считаю наиважнейшим, — это полное отсутствие женственности. Бледность кожи и мышечное бессилие я не считаю за женственность и в этом отношении расхожусь во взгляде с очень многими. Она не дама, не барыня, а лавочница с угловатыми манерами: ходит — руками машет, сидит, положив ногу на ногу, покачиваясь взад и вперед всем корпусом, лежит, подняв ноги, и т. д…
Она неряшлива. Особенно характерны в этом отношении ее чемоданы. В них чистое белье перемешано с грязным, манжеты с туфлями и моими сапогами, новые корсеты с изломанными. Мы никогда никого не принимаем, потому что в наших номерах вечно присутствует грязный беспорядок… Ах, да что говорить? Посмотрите на нее в полдень, когда она просыпается и лениво выползает из-под своего одеяла, и вы не узнаете в ней женщину с соловьиным голосом. Непричесанная, с перепутавшимися волосами, с заспанными, заплывшими глазами, в сорочке с продранными плечами, босая, косая, окутанная облаком вчерашнего табачного дыма — похожа ли она на соловья?
Рассказ — Он и Она
Он и Она
Рассказ – «Он и Она»
— Ты меня любишь? — спросила она своим томным голосом.
— Больше жизни! — ответил он, не отрывая своих глаз — цвета океана.
— За что? — её золотые волосы плавно скользили по его бледному лицу, мешая обзору. — Милый ну не молчи!?
— За всё — он одарил её обжигающим поцелуем. — За твои сладкие ямочки на щеках и бархатистую кожу, за омут изумрудных глаз в которых я растворяюсь без остатка.
— Помнишь нашу первую встречу? — она сексуально прикусила нижнюю губу и облизала алые губки. — Ты ураганом ворвался в банк… брутальный красавчик – будто сам Арес (бог войны) спустился с небес. В школе я не особо любила историю, но легенды и мифы древней Греции мне запомнились надолго. Ты был словно Арес – олицетворение самой войны. На тебе не было огненных доспехов и щита, но я ощутила жар изходящий от тебя. Будто мороженое, я плавилась от твоего испепеляющего взгляда. Три биения сердца и я пропала… Ты меня пленил.
— Малыш, я помню тот день! — его грубые пальцы теребили золотые локоны. — Я был чертовски зол. Страсть как хотелось пострелять. Я приметил тебя сразу, ты была очень спокойна. Но стоило мне подойти к тебе, как я ощутил твой жар под слоем льда. Частое дыхание, вздымающаяся грудь. Твое тело сдало тебя с потрохами. Ты была прекрасно в своем смущении, будто Афродита вышедшая их морской пучины.
— Ты это ощутил? — Афродита была привлекательна и желанна. — Ты взял меня за руку, а я думала умру… мне было страшно… Но ещё страшней была страсть, что растекалась по всему телу, особенно внизу живота. Я представила нас. Два тела сливаются в одно. Это было жёстко и нежно, быстро и медленно — словно американские горки. Только приходишь в себя от подъема наверх — сердце так и рвется наружу, как пулей мчишься вниз за новыми впечатлениями.
Словно земля уходит из-под ног.
— Любимая, — Он давно не курил, но этот разговор, так и выворачивал его тёмную, богом забытую душу на изнанку. — Я думал, что любовь давно похоронена в моем сердце. Любить и быть любимым — это не для меня. Кровь, страх, ненависть – мои вечные спутники. Устал от этого кошмара, безумия. Сперва это — драйв, адреналин, азарт. Ты… либо тебя. Постепенно приходит понимание, что деньги уже не нужны, просто не успеваешь их тратить. Но как алкоголик не может напиться, так и я не могу завязать с этим.
Это словно болото, оно засасывает…
— Ты не прав! — она потрогала свои бриллиантовые серьги в форме капель, они ослепляли, поглощая солнечные лучи. — А я люблю деньги, бриллианты и тебя. Я отказалась от всего: семьи, близких, работы. Сбежала от ненавистного отца — полицейского до мозга костей.
Все ради тебя.
— Время вышло! — сказал он и поцеловал возлюбленную, как в последний раз.
Динамики через дорогу не переставали повторять:
— Выходите из банка, с высоко поднятыми руками. Освободите заложников, и мы обещаем смягчение приговора.
Заложники лежали на полу отделения банка: лицом вниз, руками за голову. Парень, что был ближе к парочке, уже обмочился, за что получил прикладом винтовки. Пожилой семейной паре, недавно отметившей сорокалетие совместной жизни, удалось разжалобить парочку на бутылку воды. Девушка с золотыми волосами позволила старичкам сидеть на полу, прислонившись к банковской стойке.
Три клерка, в темных дорогих пиджаках, продолжали полировать пол своими итальянскими шерстяными костюмами, так и не получив послабления от влюбленных.
— Через две минуты начнется штурм, — он посмотрел на нее. — Приготовься.
— Я с тобой до конца, — сказала она.
*****
— Господин полковник, разрешите доложить, — капитан, несмотря на большой опыт оперативной работы немного побаивался шефа.
— Докладывайте капитан как прошла операция?
— Операция прошла успешна, — потерь среди наших нет, о нескольких раненых бойцах он предпочёл промолчать. — Все заложники живы, им оказана медицинская помощь.
— Что с бандитами?
— Они оказали яростное сопротивление. Во время перестрелки были убиты оба. Он отстреливался до последнего и успел взорвать несколько гранта, четыре спецназовца лежат в лазарете.
Полковник нахмурился:
— А что с девушкой?
— Мы пытались уговорить её сдать оружие, бесполезно. Она отстреливалась до последнего, палила во все стороны. Снайпер нейтрализовал её.
— Свободен! — резко отчеканил полковник.
Выходя из кабинета, капитан на секунду обернулся и обомлел. Полковник плакал, рассматривая потертую фотокарточку. Только сейчас капитан осознал… как же похоже убитая и господин полковник. Словно отец и дочь…
А.П.Чехов.
Он и она
В рассказе «Он и она» А. П. Чехов описывает пару,
путешествующую по Европе. Автор дает свое описание личности известной певицы и
ее мужа, описание пары по мнению окружающих, описание мужа и жены, данное ими
самими в их письмах. Все описания разнятся.
Она
«Ее можно видеть на карточках, которые
продаются. Но на карточках она — красавица, а красавицей она никогда не была.
Карточкам ее не верьте: она урод. Большинство видит ее, глядя на сцену. Но на
сцене она неузнаваема. Белила, румяна, тушь и чужие волосы покрывают ее лицо,
как маска. На концертах то же самое. Играя Маргариту, она, двадцатисемилетняя,
морщинистая, неповоротливая, с носом, покрытым веснушками, выглядывает
стройной, хорошенькой, семнадцатилетней девочкой. На сцене она менее всего
напоминает самое себя».<..> Коли хотите их видеть,
приобретите право присутствовать на обедах, которые даются ей и которые иногда
она сама дает перед отъездом из одной столицы в другую. Она, царица
обеда, одета простенько, но ужасно дорого. Крупный бриллиант выглядывает на шее
из-под кружевной оборочки. На обеих руках — по массивному гладкому браслету.
Прическа в высшей степени неопределенная: дамам — нравится, мужчинам — не
нравится. Лицо ее сияет и льет на всю обедающую братию широчайшую улыбку. Она
умеет улыбаться всем сразу, говорить сразу со всеми, мило кивать головой; кивок
головы достается каждому обедающему. Посмотрите на ее лицо, и вам покажется,
что вокруг нее сидят одни только друзья и что она к этим друзьям питает самое
дружеское расположение. В конце обеда она кое-кому дарит свои карточки; сзади
карточки она пишет тут же за столом имя и фамилию счастливчика-получателя и
автограф. Говорит она, разумеется, по-французски, в конце же обеда и на других
языках. По-английски и по-немецки она говорит плохо до смешного, но и эта
плохость выходит у нее милой. Вообще она так мила, что вы надолго забываете,
что она — урод.
Он
Он, le mari d′elle (ее
муж ), сидит от нее за пять стульев, много
пьет, много ест, много молчит, катает из хлеба шарики и перечитывает ярлыки на
бутылках. Глядя на его фигуру, чувствуется, что ему нечего делать, скучно,
лень, надоело…Он белокур, с плешью, которая дорожками пробегает по его голове. Женщины,
вино, бессонные ночи и таскание по белу свету бороздой проехали по его лицу и
оставили глубокие морщины. Ему лет тридцать пять, не больше, но он старше на
вид. Лицо как бы вымоченное в квасу. Глаза хорошие, но ленивые… Он когда-то
не был уродом, но теперь урод. Ноги дугой, руки землистого цвета, шея
волосистая. Благодаря этим кривым ногам и особенной странной походке его
дразнят в Европе почему-то «коляской». В своем фраке напоминает он мокрую галку
с сухим хвостом. Обедающие его не замечают. Он платит тем же.
— Она — известная певица, он — только муж известной певицы,
или, выражаясь закулисным термином, муж своей жены. Она зарабатывает до
восьмидесяти тысяч в год на русские деньги, он ничего не делает, стало быть, у
него есть время быть ее слугой. Ей нужен кассир и человек, который возился бы с
антрепренерами, контрактами, договорами… Она знается с одной только
аплодирующей публикой, до кассы же, до прозаической стороны своей деятельности
она не снисходит, ей нет до нее дела. Следовательно, он ей нужен, нужен как
прихвостень, слуга… Она прогнала бы его, если бы умела управляться сама. Он
же, получая от нее солидное жалованье (она не знает цены деньгам!), как дважды
два — четыре, обкрадывает ее заодно с горничными, сорит ее деньгами, кутит
напропалую, быть может, даже прячет про черный день — и доволен своим
положением, как червяк, забравшийся в хорошее яблоко. Он ушел бы от нее, если
бы у нее не было денег.
На нее глядят, как на диву, от него же
сторонятся, как от пигмея, покрытого лягушечьею слизью; а между тем эта
европейская дива связана с этим лягушонком завиднейшей, благороднейшей связью. Вот что пишет он:«Спрашивают меня, за что я люблю эту мегеру? Правда, эта
женщина не стоит любви. Она не стоит и ненависти. Стоит она только того, чтобы
на нее не обращали внимания, игнорировали ее существование. Чтобы любить ее,
нужно быть или мной, или сумасшедшим, что, впрочем, одно и то же. Она некрасива. Когда я женился на ней, она была уродом, а теперь и
подавно. У нее нет лба; вместо бровей над глазами лежат две едва заметные
полоски; вместо глаз у нее две неглубокие щели. В этих щелях ничего не
светится: ни ума, ни желаний, ни страсти. Нос — картофелью. Рот мал, красив,
зато зубы ужасны. У нее нет груди и талии. Последний недостаток скрашивается,
впрочем, ее чертовским уменьем как-то сверхъестественно искусно затягиваться в
корсет. Она коротка и полна. Полнота ее обрюзглая. En masse во всем ее теле есть недостаток, который я считаю наиважнейшим, —
это полное отсутствие женственности. Бледность кожи и мышечное бессилие я не
считаю за женственность и в этом отношении расхожусь во взгляде с очень
многими. Она не дама, не барыня, а лавочница с угловатыми манерами: ходит —
руками машет, сидит, положив ногу на ногу, покачиваясь взад и вперед всем
корпусом, лежит, подняв ноги, и т. д…Она неряшлива. Особенно характерны в этом отношении ее
чемоданы. В них чистое белье перемешано с грязным, манжеты с туфлями и моими
сапогами, новые корсеты с изломанными. Мы никогда никого не принимаем, потому
что в наших номерах вечно присутствует грязный беспорядок… Ах, да что
говорить? Посмотрите на нее в полдень, когда она просыпается и лениво выползает
из-под своего одеяла, и вы не узнаете в ней женщину с соловьиным голосом.
Непричесанная, с перепутавшимися волосами, с заспанными, заплывшими глазами, в
сорочке с продранными плечами, босая, косая, окутанная облаком вчерашнего
табачного дыма — похожа ли она на соловья? Она пьет. Пьет она, как гусар, когда угодно и что угодно.
Пьет уже давно. Если бы она не пила, она была бы выше Патти и во всяком случае
не ниже. Она пропила половину своей карьеры и очень скоро пропьет другую.
Негодяи немцы научили ее пить пиво, и она теперь не ложится спать, не выпив на
сон грядущий двух-трех бутылок. Если бы она не пила, у нее не было бы катара
желудка. Она невежлива, чему свидетели студенты, которые иногда приглашают ее на
свои концерты. Она любит рекламу. Реклама обходится нам ежегодно в несколько тысяч франков.
Я всей душой презираю рекламу. Как бы ни была дорога эта глупая реклама, она
всегда будет дешевле ее голоса. Жена любит, чтобы ее гладили по головке, не
любит, чтобы о ней говорили правду, не похожую на похвалу. Для нее купленный
Иудин поцелуй милее некупленной критики. Полное отсутствие сознания
собственного достоинства! Она умна, но ум ее недовоспитан. Мозги ее давно уже потеряли
свою эластичность; они покрылись жиром и спят. Она капризна, непостоянна, не имеет ни одного прочного
убеждения. Вчера она говорила, что деньги — ерунда, что вся суть не в них,
сегодня же она дает концерты в четырех местах, потому что пришла к убеждению,
что на этом свете нет ничего выше денег. Завтра она скажет то, что говорила
вчера. Она не хочет знать отечества, у нее нет политических героев, нет любимой
газеты, любимых авторов. Она богата, но не помогает бедным. Мало того, она часто не
доплачивает модисткам и парикмахерам. У нее нет сердца. Тысячу раз испорченная женщина! Но поглядите вы на эту мегеру, когда она, намазанная, зализанная,
стянутая, приближается к рампе, чтобы начать соперничать с соловьями и
жаворонком, приветствующим майскую зарю. Сколько достоинства и сколько прелести
в этой лебединой походке! Приглядитесь и будьте, умоляю вас, внимательны. Когда
она впервые поднимает руку и раскрывает рот, ее щелочки превращаются в большие
глаза и наполняются блеском и страстью… Нигде в другом месте вы не найдете
таких чудных глаз. Когда она, моя жена, начинает петь, когда по воздуху
пробегают первые трели, когда я начинаю чувствовать, что под влиянием этих
чудных звуков стихает моя взбаламученная душа, тогда поглядите на мое лицо и
вам откроется тайна моей любви.— Не правда ли, она прекрасна? — спрашиваю я тогда своих
соседей. Они говорят «да», но мне мало этого. Мне хочется уничтожить того, кто мог
бы подумать, что эта необыкновенная женщина не моя жена. Я всё забываю, что
было раньше, и живу только одним настоящим. Посмотрите, какая она актриса! Сколько глубокого смысла
кроется в каждом ее движении! Она понимает всё: и любовь, и ненависть, и
человеческую душу… Недаром театр дрожит от аплодисментов. По окончании последнего акта я веду ее из театра, бледную, изнеможенную,
в один вечер пережившую целую жизнь. Я тоже бледен и изнурен. Мы садимся в
карету и едем в отель. В отеле она молча, не раздеваясь, бросается в постель. Я
молча сажусь на край кровати и целую ее руку. В этот вечер она не гонит меня от
себя. Вместе мы и засыпаем, спим до утра и просыпаемся, чтобы послать к чёрту
друг друга и…Знаете, еще когда я люблю ее? Когда она присутствует на балах или обедах.
И здесь я люблю в ней замечательную актрису. Какой, в самом деле, нужно быть
актрисой, чтобы уметь перехитрить и пересилить свою природу так, как она
умеет… Я не узнаю ее на этих глупых обедах… Из ощипанной утки она делает
павлина…»
Муж описывает ее как
мегеру: «Она некрасива. Когда я женился на ней, она была уродом, а теперь и
подавно. У нее нет лба; вместо бровей над глазами лежат две едва заметные
полоски; вместо глаз у нее две неглубокие щели. В этих щелях ничего не
светится: ни ума, ни желаний, ни страсти. Нос — картофелью. Рот мал,
красив, зато зубы ужасны. У нее нет груди и талии».
Певица описывает мужа так:
«Вы спрашиваете меня, люблю ли я этого мальчика? Да, иногда… За что? Бог
знает. Правда, он некрасив, и несимпатичен. Такие, как он, не рождены для того,
чтобы иметь право на взаимную любовь. Такие, как он, могут только покупать
любовь, даром же она им не дается. Судите сами. Он день и ночь пьян как сапожник. Руки его трясутся, что
очень некрасиво. Когда он пьян, он брюзжит и дерется. Он бьет и меня. Когда он
трезв, он лежит на чем попало и молчит. Он вечно оборван, хотя и не имеет недостатка в деньгах на
платье. Половина моих сборов проскальзывает, неизвестно куда, сквозь его руки. Никак не соберусь проконтролировать его. У несчастных замужних артисток
ужасно дороги кассиры. Мужья получают за свои труды полкассы. Тратит он не на женщин, я это знаю. Он презирает женщин. Он — лентяй. Я не видела, чтобы он делал когда-нибудь что-нибудь. Он
пьет, ест, спит — и только. Он нигде не кончил курса. Его исключили из первого курса
университета за дерзости. Он не дворянин и, что ужаснее всего, немец. Я не люблю господ немцев. На сто немцев приходится девяносто девять
идиотов и один гений. Последнее я узнала от одного принца, немца на французской
подкладке. Он курит отвратительный табак. Но у него есть хорошие стороны. Он более меня любит мое
благородное искусство. Когда перед началом спектакля объявляют, что я по болезни
петь не могу, т. е. капризничаю, он ходит как убитый и сжимает кулаки. Он не трус и не боится людей. Это я люблю в людях больше всего. Я
расскажу вам маленький эпизодик из моей жизни. Дело было в Париже, год спустя
по выходе моем из консерватории. Я была тогда еще очень молода и училась пить.
Кутила я каждый вечер, насколько хватало у меня моих молодых сил. Кутила я,
разумеется, в компании. В один из таких кутежей, когда я чокалась со своими
знатными почитателями, к столу подошел очень некрасивый и не знакомый мне
мальчик и, глядя мне прямо в глаза, спросил:— Для чего вы пьете? Мы захохотали. Мой мальчик не смутился. Второй вопрос был более дерзок и вылетел прямо из души:— Чего вы смеетесь? Негодяи, которые спаивают вас теперь вином, не дадут
вам ни гроша, когда вы пропьете голос и станете нищей! Какова дерзость? Компания моя зашумела. Я же посадила мальчика возле себя
и приказала подать ему вина. Оказалось, что поборник трезвости прекрасно пьет
вино. A propos (вообще):
мальчиком я называю его только потому, что у него очень маленькие усы. За его дерзость я заплатила браком с ним. Он больше молчит. Чаще всего говорит он одно слово. Это
слово говорит он грудным голосом, с дрожью в горле, с судорогой на лице. Это
слово случается произносить ему, когда он сидит среди людей, на обеде, на
балу… Когда кто-нибудь (кто бы то ни было) скажет ложь, он поднимает голову
и, не глядя ни на что, не смущаясь, говорит:— Неправда! Это его любимое слово. Какая женщина устоит против блеска
глаз, с которым произносится это слово? Я люблю это слово, и этот блеск, и эту
судорогу на лице. Не всякий умеет сказать это хорошее, смелое слово, а муж мой
произносит его везде и всегда. Я люблю его иногда, и это «иногда», насколько я
помню, совпадает с произнесением этого хорошего слова. Впрочем, бог знает, за
что я его люблю. Я плохой психолог, а в данном случае затронут, кажется,
психологический вопрос…»Это письмо писано по-французски, прекрасным, почти мужским
почерком. В нем вы не найдете ни одной грамматической ошибки.
Отзывы:
Могу оценить
прочитанный рассказ «Он и Она» отличным примером построения
портретов, отношений между людьми. А какой там реализм, читаешь и удивляешься
как будто герои написаны с современных известных актеров и актрис или богемных
творческих личностей.
А позиция и
взгляд на любовь, тут же возносится на вершину горы и тут же резко спускается
вниз благодаря простой придирки по отношению к внешнему виду одного из «он
и она». А какими красивыми эпитетами и просто красивыми словами описывают
каждый из «он и она» положительные качества.
Прям
образцово показательная супружеская пара. Но и в такой семье есть свои
«тараканы» которые зачастую не показываются окружающим.
Рассказ
заинтриговал с первых строк и не дал опомниться, пока я не оказался неожиданно
на последней странице. Все ждал, ну чем же закончится эта перепелка в виде
письма.
Очень
интересно и легко читается, отдыхаешь и как бы погружаешься в ту атмосферу
творческих личностей.
Невольно при
чтении возникают философские мысли, о житие-бытие, и конечно о любви.
И конечно же
рядом с философий бок о бок идет психология. Так расписать психологический
портрет, я приятно удивлен. На примере «Он и Она» можно представить
кого угодно, именно поэтому автор не дал имена своим героям.
Подробнее на
Отзовик:
https://otzovik.com/review_8566430.html
Подробнее на
Отзовик:
https://otzovik.com/review_8566430.html
Здесь вы можете читать онлайн рассказ «О любви» Антона Чехова, в котором рассказана история любви бедного помещика и жены его друга. Каждый считал что не достоин любви и скрывал свои чувства. Признались друг другу лишь тогда, когда были вынуждены проститься навсегда.
Слушать рассказ
Текст рассказа «О любви»
На другой день к завтраку подавали очень вкусные пирожки, раков и бараньи котлеты; и пока ели, приходил наверх повар Никанор справиться, что гости желают к обеду. Это был человек среднего роста, с пухлым лицом и маленькими глазами, бритый, и казалось, что усы у него были не бриты, а выщипаны.
Алехин рассказал, что красивая Пелагея была влюблена в этого повара. Так как он был пьяница и буйного нрава, то она не хотела за него замуж, но соглашалась жить так. Он же был очень набожен, и религиозные убеждения не позволяли ему жить так; он требовал, чтобы она шла за него, и иначе не хотел, и бранил ее, когда бывал пьян, и даже бил. Когда он бывал пьян, она пряталась наверху и рыдала, и тогда Алехин и прислуга не уходили из дому, чтобы защитить ее в случае надобности.
Стали говорить о любви.
– Как зарождается любовь, – сказал Алехин, – почему Пелагея не полюбила кого-нибудь другого, более подходящего к ней по ее душевным и внешним качествам, а полюбила именно Никанора, этого мурло, – тут у нас все зовут его мурлом, – поскольку в любви важны вопросы личного счастья – всё это неизвестно и обо всем этом можно трактовать как угодно. До сих пор о любви была сказана только одна неоспоримая правда, а именно, что «тайна сия велика есть», всё же остальное, что писали и говорили о любви, было не решением, а только постановкой вопросов, которые так и оставались неразрешенными. То объяснение, которое, казалось бы, годится для одного случая, уже не годится для десяти других, и самое лучшее, по-моему, – это объяснять каждый случай в отдельности, не пытаясь обобщать. Надо, как говорят доктора, индивидуализировать каждый отдельный случай.
– Совершенно верно, – согласился Буркин.
– Мы, русские, порядочные люди, питаем пристрастие к этим вопросам, остающимся без разрешения. Обыкновенно любовь поэтизируют, украшают ее розами, соловьями, мы же, русские, украшаем нашу любовь этими роковыми вопросами, и притом выбираем из них самые неинтересные. В Москве, когда я еще был студентом, у меня была подруга жизни, милая дама, которая всякий раз, когда я держал ее в объятиях, думала о том, сколько я буду выдавать ей в месяц и почем теперь говядина за фунт. Так и мы, когда любим, то не перестаем задавать себе вопросы: честно это или нечестно, умно или глупо, к чему поведет эта любовь и так далее. Хорошо это или нет, я не знаю, но что это мешает, не удовлетворяет, раздражает – это я знаю.
Было похоже, что он хочет что-то рассказать. У людей, живущих одиноко, всегда бывает на душе что-нибудь такое, что они охотно бы рассказали. В городе холостяки нарочно ходят в баню и в рестораны, чтобы только поговорить, и иногда рассказывают банщикам или официантам очень интересные истории, в деревне же обыкновенно они изливают душу перед своими гостями. Теперь в окна было видно серое небо и деревья, мокрые от дождя, в такую погоду некуда было деваться и ничего больше не оставалось, как только рассказывать и слушать.
– Я живу в Софьине и занимаюсь хозяйством уже давно, – начал Алехин, – с тех пор, как кончил в университете. По воспитанию я белоручка, по наклонностям – кабинетный человек, но на имении, когда я приехал сюда, был большой долг, а так как отец мой задолжал отчасти потому, что много тратил на мое образование, то я решил, что не уеду отсюда и буду работать, пока не уплачу этого долга. Я решил так и начал тут работать, признаюсь, не без некоторого отвращения. Здешняя земля дает не много, и, чтобы сельское хозяйство было не в убыток, нужно пользоваться трудом крепостных или наемных батраков, что почти одно и то же, или же вести свое хозяйство на крестьянский лад, то есть работать в поле самому, со своей семьей. Середины тут нет. Но я тогда не вдавался в такие тонкости. Я не оставлял в покое ни одного клочка земли, я сгонял всех мужиков и баб из соседних деревень, работа у меня тут кипела неистовая; я сам тоже пахал, сеял, косил и при этом скучал и брезгливо морщился, как деревенская кошка, которая с голоду ест на огороде огурцы; тело мое болело, и я спал на ходу. В первое время мне казалось, что эту рабочую жизнь я могу легко помирить со своими культурными привычками; для этого стоит только, думал я, держаться в жизни известного внешнего порядка. Я поселился тут наверху, в парадных комнатах, и завел так, что после завтрака и обеда мне подавали кофе с ликерами и, ложась спать, я читал на ночь «Вестник Европы». Но как-то пришел наш батюшка, отец Иван, и в один присест выпил все мои ликеры; и «Вестник Европы» пошел тоже к поповнам, так как летом, особенно во время покоса, я не успевал добраться до своей постели и засыпал в сарае в санях или где-нибудь в лесной сторожке – какое уж тут чтение? Я мало-помалу перебрался вниз, стал обедать в людской кухне, и из прежней роскоши у меня осталась только вся эта прислуга, которая еще служила моему отцу и которую уволить мне было бы больно.
В первые же годы меня здесь выбрали в почетные мировые судьи. Кое-когда приходилось наезжать в город и принимать участие в заседаниях съезда и окружного суда, и это меня развлекало. Когда поживешь здесь безвыездно месяца два-три, особенно зимой, то в конце концов начинаешь тосковать по черном сюртуке. А в окружном суде были и сюртуки, и мундиры, и фраки, всё юристы, люди, получившие общее образование; было с кем поговорить. После спанья в санях, после людской кухни сидеть в кресле, в чистом белье, в легких ботинках, с цепью на груди – это такая роскошь!
В городе меня принимали радушно, я охотно знакомился. И из всех знакомств самым основательным и, правду сказать, самым приятным для меня было знакомство с Лугановичем, товарищем председателя окружного суда. Его вы знаете оба: милейшая личность. Это было как раз после знаменитого дела поджигателей; разбирательство продолжалось два дня, мы были утомлены. Луганович посмотрел на меня и сказал:
– Знаете что? Пойдемте ко мне обедать.
Это было неожиданно, так как с Лугановичем я был знаком мало, только официально, и ни разу у него не был. Я только на минутку зашел к себе в номер, чтобы переодеться, и отправился на обед. И тут мне представился случай познакомиться с Анной Алексеевной, женой Лугановича. Тогда она была еще очень молода, не старше двадцати двух лет, и за полгода до того у нее родился первый ребенок. Дело прошлое, и теперь бы я затруднился определить, что, собственно, в ней было такого необыкновенного, что мне так понравилось в ней, тогда же за обедом для меня всё было неотразимо ясно; я видел женщину молодую, прекрасную, добрую, интеллигентную, обаятельную, женщину, какой я раньше никогда не встречал; и сразу я почувствовал в ней существо близкое, уже знакомое, точно это лицо, эти приветливые, умные глаза я видел уже когда-то в детстве, в альбоме, который лежал на комоде у моей матери.
В деле поджигателей обвинили четырех евреев, признали шайку и, по-моему, совсем неосновательно. За обедом я очень волновался, мне было тяжело, и уж не помню, что я говорил, только Анна Алексеевна всё покачивала головой и говорила мужу:
– Дмитрий, как же это так?
Луганович – это добряк, один из тех простодушных людей, которые крепко держатся мнения, что раз человек попал под суд, то, значит, он виноват, и что выражать сомнение в правильности приговора можно не иначе, как в законном порядке, на бумаге, но никак не за обедом и не в частном разговоре.
– Мы с вами не поджигали, – говорил он мягко, – и вот нас же не судят, не сажают в тюрьму.
И оба, муж и жена, старались, чтобы я побольше ел и пил; по некоторым мелочам, по тому, например, как оба они вместе варили кофе, и по тому, как они понимали друг друга с полуслов, я мог заключить, что живут они мирно, благополучно и что они рады гостю. После обеда играли на рояле в четыре руки, потом стало темно, и я уехал к себе. Это было в начале весны. Затем всё лето провел я в Софьине безвыездно, и было мне некогда даже подумать о городе, но воспоминание о стройной белокурой женщине оставалось во мне все дни; я не думал о ней, но точно легкая тень ее лежала на моей душе.
Позднею осенью в городе был спектакль с благотворительной целью. Вхожу я в губернаторскую ложу (меня пригласили туда в антракте), смотрю – рядом с губернаторшей Анна Алексеевна, и опять то же самое неотразимое, бьющее впечатление красоты и милых, ласковых глаз, и опять то же чувство близости.
Мы сидели рядом, потом ходили в фойе.
– Вы похудели, – сказала она. – Вы были больны?
– Да. У меня простужено плечо, и в дождливую погоду я дурно сплю.
– У вас вялый вид. Тогда, весной, когда вы приходили обедать, вы были моложе, бодрее. Вы тогда были воодушевлены и много говорили, были очень интересны, и, признаюсь, я даже увлеклась вами немножко. Почему-то часто в течение лета вы приходили мне на память и сегодня, когда я собиралась в театр, мне казалось, что я вас увижу.
И она засмеялась.
– Но сегодня у вас вялый вид, – повторила она. – Это вас старит.
На другой день я завтракал у Лугановичей; после завтрака они поехали к себе на дачу, чтобы распорядиться там насчет зимы, и я с ними. С ними же вернулся в город и в полночь пил у них чай в тихой, семейной обстановке, когда горел камин и молодая мать всё уходила взглянуть, спит ли ее девочка. И после этого в каждый свой приезд я непременно бывал у Лугановичей. Ко мне привыкли, и я привык. Обыкновенно входил я без доклада, как свой человек.
– Кто там? – слышался из дальних комнат протяжный голос, который казался мне таким прекрасным.
– Это Павел Константиныч, – отвечала горничная или няня.
Анна Алексеевна выходила ко мне с озабоченным лицом и всякий раз спрашивала:
– Почему вас так долго не было? Случилось что-нибудь?
Ее взгляд, изящная, благородная рука, которую она подавала мне, ее домашнее платье, прическа, голос, шаги всякий раз производили на меня всё то же впечатление чего-то нового, необыкновенного в моей жизни и важного. Мы беседовали подолгу и подолгу молчали, думая каждый о своем, или же она играла мне на рояле. Если же никого не было дома, то я оставался и ждал, разговаривал с няней, играл с ребенком или же в кабинете лежал на турецком диване и читал газету, а когда Анна Алексеевна возвращалась, то я встречал ее в передней, брал от нее все ее покупки, и почему-то всякий раз эти покупки я нес с такою любовью, с таким торжеством, точно мальчик.
Есть пословица: не было у бабы хлопот, так купила порося. Не было у Лугановичей хлопот, так подружились они со мной. Если я долго не приезжал в город, то, значит, я был болен или что-нибудь случилось со мной, и они оба сильно беспокоились. Они беспокоились, что я, образованный человек, знающий языки, вместо того, чтобы заниматься наукой или литературным трудом, живу в деревне, верчусь как белка в колесе, много работаю, но всегда без гроша. Им казалось, что я страдаю и если я говорю, смеюсь, ем, то только для того, чтобы скрыть свои страдания, и даже в веселые минуты, когда мне было хорошо, я чувствовал на себе их пытливые взгляды. Они были особенно трогательны, когда мне в самом деле приходилось тяжело, когда меня притеснял какой-нибудь кредитор или не хватало денег для срочного платежа; оба, муж и жена, шептались у окна, потом он подходил ко мне и с серьезным лицом говорил:
– Если вы, Павел Константиныч, в настоящее время нуждаетесь в деньгах, то я и жена просим вас не стесняться и взять у нас.
И уши краснели у него от волнения. А случалось, что точно так же, пошептавшись у окна, он подходил ко мне, с красными ушами, и говорил:
– Я и жена убедительно просим вас принять от нас вот этот подарок.
И подавал запонки, портсигар или лампу, и я за это присылал им из деревни битую птицу, масло и цветы. Кстати сказать, оба они были состоятельные люди. I? первое время я часто брал взаймы и был не особенно разборчив, брал, где только возможно, но никакие силы не заставили бы меня взять у Лугановичей. Да что говорить об этом!
Я был несчастлив. И дома, и в поле, и в сарае я думал о ней, я старался понять тайну молодой, красивой, умной женщины, которая выходит за неинтересного человека, почти за старика (мужу было больше сорока лет), имеет от него детей, – понять тайну этого неинтересного человека, добряка, простяка, который рассуждает с таким скучным здравомыслием, на балах и вечеринках держится около солидных людей, вялый, ненужный, с покорным, безучастным выражением, точно его привели сюда продавать, который верит, однако, в свое право быть счастливым, иметь от нее детей; и я всё старался понять, почему она встретилась именно ему, а не мне, и для чего это нужно было, чтобы в нашей жизни произошла такая ужасная ошибка.
А приезжая в город, я всякий раз по ее глазам видел, что она ждала меня; и она сама признавалась мне, что еще с утра у нее было какое-то особенное чувство, она угадывала, что я приеду. Мы подолгу говорили, молчали, но мы не признавались друг другу в нашей любви и скрывали ее робко, ревниво. Мы боялись всего, что могло бы открыть нашу тайну нам же самим. Я любил нежно, глубоко, но я рассуждал, я спрашивал себя, к чему может повести наша любовь, если у нас не хватит сил бороться с нею; мне казалось невероятным, что эта моя тихая, грустная любовь вдруг грубо оборвет счастливое течение жизни ее мужа, детей, всего этого дома, где меня так любили и где мне так верили. Честно ли это? Она пошла бы за мной, но куда? Куда бы я мог увести ее? Другое дело, если бы у меня была красивая, интересная жизнь, если б я, например, боролся за освобождение родины или был знаменитым ученым, артистом, художником, а то ведь из одной обычной, будничной обстановки пришлось бы увлечь ее в другую такую же или еще более будничную. И как бы долго продолжалось наше счастье? Что было бы с ней в случае моей болезни, смерти или просто если бы мы разлюбили друг друга?
И она, по-видимому, рассуждала подобным же образом. Она думала о муже, о детях, о своей матери, которая любила ее мужа, как сына. Если б она отдалась своему чувству, то пришлось бы лгать или говорить правду, а в ее положении то и другое было бы одинаково страшно и неудобно. И ее мучил вопрос: принесет ли мне счастье ее любовь, не осложнит ли она моей жизни, и без того тяжелой, полной всяких несчастий? Ей казалось, что она уже недостаточно молода для меня, недостаточно трудолюбива и энергична, чтобы начать новую жизнь, и она часто говорила с мужем о том, что мне нужно жениться на умной, достойной девушке, которая была бы хорошей хозяйкой, помощницей, – и тотчас же добавляла, что во всем городе едва ли найдется такая девушка.
Между тем годы шли. У Анны Алексеевны было уже двое детей. Когда я приходил к Лугановичам, прислуга улыбалась приветливо, дети кричали, что пришел дядя Павел Константиныч, и вешались мне на шею; все радовались. Не понимали, что делалось в моей душе, и думали, что я тоже радуюсь. Все видели во мне благородное существо. И взрослые и дети чувствовали, что по комнате ходит благородное существо, и это вносило в их отношения ко мне какую-то особую прелесть, точно в моем присутствии и их жизнь была чище и красивее. Я и Анна Алексеевна ходили вместе в театр, всякий раз пешком; мы сидели в креслах рядом, плечи наши касались, я молча брал из ее рук бинокль и в это время чувствовал, что она близка мне, что она моя, что нам нельзя друг без друга, но, по какому-то странному недоразумению, выйдя из театра, мы всякий раз прощались и расходились, как чужие. В городе уже говорили о нас бог знает что, но из всего, что говорили, не было ни одного слова правды.
В последние годы Анна Алексеевна стала чаще уезжать то к матери, то к сестре; у нее уже бывало дурное настроение, являлось сознание неудовлетворенной, испорченной жизни, когда не хотелось видеть ни мужа, ни детей. Она уже лечилась от расстройства нервов.
Мы молчали и всё молчали, а при посторонних она испытывала какое-то странное раздражение против меня; о чем бы я ни говорил, она не соглашалась со мной, и если я спорил, то она принимала сторону моего противника. Когда я ронял что-нибудь, то она говорила холодно:
– Поздравляю вас.
Если, идя с ней в театр, я забывал взять бинокль, то потом она говорила:
– Я так и знала, что вы забудете.
К счастью или к несчастью, в нашей жизни не бывает ничего, что не кончалось бы рано или поздно. Наступило время разлуки, так как Лугановича назначили председателем в одной из западных губерний. Нужно было продавать мебель, лошадей, дачу. Когда ездили на дачу и потом возвращались и оглядывались, чтобы в последний раз взглянуть на сад, на зеленую крышу, то было всем грустно, и я понимал, что пришла пора прощаться не с одной только дачей. Было решено, что в конце августа мы проводим Анну Алексеевну в Крым, куда посылали ее доктора, а немного погодя уедет Луганович с детьми в свою западную губернию.
Мы провожали Анну Алексеевну большой толпой. Когда она уже простилась с мужем и детьми и до третьего звонка оставалось одно мгновение, я вбежал к ней в купе, чтобы положить на полку одну из ее корзинок, которую она едва не забыла; и нужно было проститься. Когда тут, в купе, взгляды наши встретились, душевные силы оставили нас обоих, я обнял ее, она прижалась лицом к моей груди, и слезы потекли из глаз; целуя ее лицо, плечи, руки, мокрые от слез, – о, как мы были с ней несчастны! – я признался ей в своей любви, и со жгучей болью в сердце я понял, как ненужно, мелко и как обманчиво было всё то, что нам мешало любить. Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе.
Я поцеловал в последний раз, пожал руку, и мы расстались – навсегда. Поезд уже шел. Я сел в соседнем купе, – оно было пусто, – и до первой станции сидел тут и плакал. Потом пошел к себе в Софьино пешком…
Пока Алехин рассказывал, дождь перестал и выглянуло солнце. Буркин и Иван Иваныч вышли на балкон; отсюда был прекрасный вид на сад и на плес, который теперь на солнце блестел, как зеркало. Они любовались и в то же время жалели, что этот человек с добрыми, умными глазами, который рассказывал им с таким чистосердечием, в самом деле вертелся здесь, в этом громадном имении, как белка в колесе, а не занимался наукой или чем-нибудь другим, что делало бы его жизнь более приятной; и они думали о том, какое, должно быть, скорбное лицо было у молодой дамы, когда он прощался с ней в купе и целовал ей лицо и плечи. Оба они встречали ее в городе, а Буркин был даже знаком с ней и находил ее красивой.