Приблизительное время чтения: 8 мин.
В нашей рубрике друзья «Фомы» выбирают и советуют читателям книги, которые – Стоит прочесть.
Книгу рекомендует театровед, театральный критик, ректор Высшего театрального училища имени М. С. Щепкина Борис Любимов
Иван Бунин — писатель, которого я часто перечитываю и рекомендую читать каждому человеку. «Окаянные дни», «Жизнь Арсеньева», «Темные аллеи»… А особенно — рассказ «Чистый понедельник». Мне кажется, это лучший бунинский рассказ. И может быть, вообще лучший рассказ всего ХХ века. Бунин сам записал в дневнике: «Благодарю Бога, что он дал мне возможность написать “Чистый понедельник”». Здесь, с одной стороны, мы видим восприятие божественного дара любви между мужчиной и женщиной. А с другой стороны — сложность осуществления этого дара в жизни. Это все очень интересно. Ведь почти все бунинские рассказы заканчиваются либо разрывом, либо смертью одного из героев, будь то самоубийство или убийство… Но в «Чистом понедельнике» смерти нет, а вместо трагизма разрыва мы наблюдаем обращение героев к Богу.
Автор
Иван Бунин (1870–1953) — писатель и поэт, лауреат Нобелевской премии (1933 год).
Творчество Бунина связано с традициями классической литературы XIX века.
История создания и время написания
«Чистый понедельник» написан Буниным в эмиграции, во Франции, в мае 1944 года. Впервые опубликован в Нью-Йорке в 1945 году.
Содержание произведения
Действие происходит в 1912 году. Рассказчик и его любимая интересно проводят время, посещают концерты, рестораны, театры, слушают публичные лекции…
Однажды накануне Чистого понедельника, в Прощёное воскресенье, они, по ее просьбе, отправляются в Новодевичий монастырь, где гуляют по кладбищу. На следующий день, снова по просьбе девушки, герои едут на театральный капустник, где она пьет шампанское и танцует. Ночью рассказчик привозит ее домой. Под утро девушка говорит ему, что уезжает и обещает написать. В письме она прощается с ним, говорит, что уходит в монастырь и просит не искать ее.
При чем здесь Петр и Феврония?
Большое значение в рассказе «Чистый понедельник» имеют отсылки к древнерусской житийной «Повести о Петре и Февронии».
К тексту повести обращается героиня «Чистого понедельника», первые две цитаты она читает наизусть накануне Чистого понедельника. Рассказывая герою о своей любви к старине, она произносит: «Был в русской земле город, названием Муром, в ней же самодержствовал благоверный князь, именем Павел. И вселил к жене его диавол летучего змея на блуд. И сей змей являлся ей в естестве человеческом, зело прекрасном…». Затем, не обращая внимания на своего спутника, она поясняет: «Так испытывал ее Бог», а после следует вторая цитата: «Когда же пришло время ее благостной кончины, умолили Бога сей князь и сия княгиня преставиться им в един день. И сговорились быть погребенными в одном гробу. И велели вытесать в едином камне два гробных ложа. И облеклись, такожде единовременно, в монашеское одеяние…».
Эти две цитаты отсылают к разным сюжетам «Повести о Петре и Февронии»: первый — о князе Павле и его жене, соблазняемой змеем-искусителем, второй — о женитьбе брата Павла Петра на мудрой девице Февронии и об их верной супружеской жизни. В представлении героини эти два сюжета объединены в один. Первый сюжет связан с мотивами искушения и испытания в рассказе. Второй — с темами любви и супружества. Героиня проецирует оба сюжета на свою жизнь, пытаясь разобраться в себе и в своих отношениях с возлюбленным.
Героиня понимает, что такую жизнь, которую прожили Петр и Феврония, она со своим спутником прожить не сможет. С одной стороны, она стремится к чистоте и целомудрию, а с другой — испытывает любовь-страсть к возлюбленному и радость от светских удовольствий.
Ее уход в монастырь обусловлен тем, что героиня не может обрести в мирской жизни то, что привнесет в ее душу спокойствие и духовную радость.
По мысли героини, любовь к мужчине и любовь к Богу не должны вступать в противоречие. Почувствовав в себе это противоречие, героиня, в отличие от Февронии, сразу увидевшей в Петре супруга, не видит себя в роли жены («Нет, в жены я не гожусь. Не гожусь, не гожусь…»). Она понимает, что для ее возлюбленного брак в первую очередь — продолжение чувственных отношений.
Расставание с героиней также повлияло и на героя. Страдание изменило его характер: на смену легкости, представлению о жизни как о череде удовольствий, постепенно приходит серьезное понимание жизни и смирение.
Интересные факты
Жена Бунина, Вера Муромцева, говорила, что сам Бунин, которому на момент написания рассказа «Чистый понедельник» было уже 73 года, называл его своим лучшим произведением.
Основных действующих лиц в рассказе всего двое: героиня и сам рассказчик. Их имена читатель так и не узнает.
Рассказ «Чистый понедельник» входит в знаменитый бунинский цикл из 38 небольших рассказов «Темные аллеи», повествующих о любви, встречах и расставаниях. Цикл Бунин писал в течение 10 лет — с середины 1930-х до середины 1940-х годов. Название «Темные аллеи» было взято писателем из стихотворения поэта Николая Огарева «Обыкновенная повесть», посвященного первой любви, у которой не получилось счастливого продолжения.
Особенность многочисленных бунинских рассказов о любви в том, что любовь двух героев по каким-то причинам не может больше продолжаться. Однако в каждом рассказе переживается счастливый миг любви, остающийся в памяти героев навсегда. По Бунину, именно память делает любовь вечной.
…Свидание на кладбище
Отрывок из рассказа Ивана Бунина «Чистый понедельник»
Кто же знает, что такое любовь?
— Я, я знаю! — воскликнул я. — И буду ждать, когда и вы узнаете, что такое любовь, счастье!
— Счастье, счастье… «Счастье наше, дружок, как вода в бредне: тянешь — надулось, а вытащишь — ничего нету».
— Это что?
— Это так Платон Каратаев говорил Пьеру.
Я махнул рукой:
— Ах, Бог с ней, с этой восточной мудростью!
И опять весь вечер говорил только о постороннем — о новой постановке Художественного театра, о новом рассказе Андреева… С меня опять было довольно и того, что вот я сперва тесно сижу с ней в летящих и раскатывающихся санках, держа ее в гладком мехе шубки, потом вхожу с ней в людную залу ресторана под марш из «Аиды», ем и пью рядом с ней, слышу ее медленный голос, гляжу на губы, которые целовал час тому назад… И завтра и послезавтра будет все то же, думал я, — все та же мука и все то же счастье… Ну что ж — все-таки счастье, великое счастье!
Так прошел январь, февраль, пришла и прошла масленица. В прощеное воскресенье она приказала мне приехать к ней в пятом часу вечера. Я приехал, и она встретила меня уже одетая, в короткой каракулевой шубке, в каракулевой шляпке, в черных фетровых ботиках.
— Все черное! — сказал я, входя, как всегда, радостно.
Глаза ее были ласковы и тихи.
— Ведь завтра уже чистый понедельник, — ответила она, вынув из каракулевой муфты и давая мне руку в черной лайковой перчатке. — «Господи владыко живота моего…» Хотите поехать в Новодевичий монастырь?
Я удивился, но поспешил сказать:
— Хочу!
— Что ж все кабаки да кабаки, — прибавила она. — Вот вчера утром я была на Рогожском кладбище…
Я удивился еще больше:
— На кладбище? Зачем? Это знаменитое раскольничье?
— Да, раскольничье. Допетровская Русь! Хоронили ихнего архиепископа. И вот представьте себе: гроб — дубовая колода, как в древности, золотая парча будто кованая, лик усопшего закрыт белым «воздухом», шитым крупной черной вязью — красота и ужас. А у гроба диаконы с рипидами и трикириями…
— Откуда вы это знаете? Рипиды, трикирии!
— Это вы меня не знаете.
— Не знал, что вы так религиозны.
— Это не религиозность. Я не знаю что… Но я, например, часто хожу по утрам или по вечерам, когда вы не таскаете меня по ресторанам, в кремлевские соборы, а вы даже и не подозреваете этого… Так вот: диаконы — да какие! Пересвет и Ослябя! И на двух клиросах два хора, тоже все Пересветы: высокие, могучие, в длинных черных кафтанах, поют, перекликаясь, — то один хор, то другой, — и все в унисон, и не по нотам, а по «крюкам». А могила была внутри выложена блестящими еловыми ветвями, а на дворе мороз, солнце, слепит снег… Да нет, вы этого не понимаете! Идем…
Вечер был мирный, солнечный, с инеем на деревьях; на кирпично-кровавых стенах монастыря болтали в тишине галки, похожие на монашенок, куранты то и дело тонко и грустно играли на колокольне. Скрипя в тишине по снегу, мы вошли в ворота, пошли по снежным дорожкам по кладбищу, — солнце только что село, еще совсем было светло, дивно рисовались на золотой эмали заката серым кораллом сучья в инее, и таинственно теплились вокруг нас спокойными, грустными огоньками неугасимые лампадки, рассеянные над могилами. Я шел за ней, с умилением глядел на ее маленький след, на звездочки, которые оставляли на снегу новые черные ботики, — она вдруг обернулась, почувствовав это:
— Правда, как вы меня любите! — сказала она с тихим недоумением, покачав головой.
Мы постояли возле могил Эртеля, Чехова. Держа руки в опущенной муфте, она долго глядела на чеховский могильный памятник, потом пожала плечом:
— Какая противная смесь сусального русского стиля и Художественного театра!
Стало темнеть, морозило, мы медленно вышли из ворот, возле которых покорно сидел на козлах мой Федор.
— Поездим еще немножко, — сказала она, — потом поедем есть последние блины к Егорову… Только не шибко, Федор, — правда?
— Слушаю-с.
— Где-то на Ордынке есть дом, где жил Грибоедов. Поедем его искать…
И мы зачем-то поехали на Ордынку, долго ездили по каким-то переулкам в садах, были в Грибоедовском переулке; но кто ж мог указать нам, в каком доме жил Грибоедов, — прохожих не было ни души, да и кому из них мог быть нужен Грибоедов? Уже давно стемнело, розовели за деревьями в инее освещенные окна…
— Тут есть еще Марфо-Мариинская обитель, — сказала она.
Я засмеялся:
— Опять в обитель?
— Нет, это я так…
- Полный текст
- I. Темные аллеи
- Кавказ
- Баллада
- Степа
- Муза
- Поздний час
- II. Руся
- Красавица
- Дурочка
- Антигона
- Смарагд
- Волки
- Визитные карточки
- Зойка и Валерия
- Таня
- В Париже
- Галя Ганская
- Генрих
- Натали
- III. В одной знакомой улице
- Речной трактир
- Кума
- Начало
- «Дубки»
- «Мадрид»
- Второй кофейник
- Холодная осень
- Пароход «Саратов»
- Ворон
- Камарг
- Сто рупий
- Месть
- Качели
- Чистый понедельник
- Часовня
- Весной, в Иудее
- Ночлег
- Примечания
Чистый понедельник
Темнел московский серый зимний день, холодно зажигался газ в фонарях, тепло освещались витрины магазинов – и разгоралась вечерняя, освобождающаяся от дневных дел московская жизнь: гуще и бодрей неслись извозчичьи санки, тяжелей гремели переполненные, ныряющие трамваи, – в сумраке уже видно было, как с шипением сыпались с проводов зеленые звезды, – оживленнее спешили по снежным тротуарам мутно чернеющие прохожие… Каждый вечер мчал меня в этот час на вытягивающемся рысаке мой кучер – от Красных ворот к храму Христа Спасителя: она жила против него; каждый вечер я возил ее обедать в «Прагу», в «Эрмитаж», в «Метрополь», после обеда в театры, на концерты, а там к «Яру» в Стрельну… Чем все это должно кончиться, я не знал и старался не думать, не додумывать: было бесполезно – так же, как и говорить с ней об этом: она раз навсегда отвела разговоры о нашем будущем; она была загадочна, непонятна для меня, странны были и наши с ней отношения, – совсем близки мы все еще не были; и все это без конца держало меня в неразрешающемся напряжении, в мучительном ожидании – и вместе с тем был я несказанно счастлив каждым часом, проведенным возле нее.
Она зачем-то училась на курсах, довольно редко посещала их, но посещала. Я как-то спросил: «Зачем?» Она пожала плечом: «А зачем все делается на свете? Разве мы понимаем что-нибудь в наших поступках? Кроме того, меня интересует история…» Жила она одна, – вдовый отец ее, просвещенный человек знатного купеческого рода, жил на покое в Твери, что-то, как все такие купцы, собирал. В доме против храма Спасителя она снимала ради вида на Москву угловую квартиру на пятом этаже, всего две комнаты, но просторные и хорошо обставленные. В первой много места занимал широкий турецкий диван, стояло дорогое пианино, на котором она все разучивала медленное, сомнамбулически-прекрасное начало «Лунной сонаты», – только одно начало, – на пианино и на подзеркальнике цвели в граненых вазах нарядные цветы, – по моему приказу ей доставляли каждую субботу свежие, – и когда я приезжал к ней в субботний вечер, она, лежа на диване, над которым зачем-то висел портрет босого Толстого, не спеша протягивала мне для поцелуя руку и рассеянно говорила: «Спасибо за цветы…» Я привозил ей коробки шоколаду, новые книги – Гофмансталя, Шницлера, Тетмайера, Пшибышевского, – и получал все то же «спасибо» и протянутую теплую руку, иногда приказание сесть возле дивана, не снимая пальто. «Непонятно, почему, – говорила она в раздумье, гладя мой бобровый воротник, – но, кажется, ничего не может быть лучше запаха зимнего воздуха, с которым входишь со двора в комнату…» Похоже было на то, что ей ничто не нужно: ни цветы, ни книги, ни обеды, ни театры, ни ужины за городом, хотя все-таки цветы были у нее любимые и нелюбимые, все книги, какие я ей привозил, она всегда прочитывала, шоколаду съедала за день целую коробку, за обедами и ужинами ела не меньше меня, любила расстегаи с налимьей ухой, розовых рябчиков в крепко прожаренной сметане, иногда говорила: «Не понимаю, как это не надоест людям всю жизнь, каждый день обедать, ужинать», – но сама и обедала и ужинала с московским пониманием дела. Явной слабостью ее была только хорошая одежда, бархат, шелка, дорогой мех…
Мы оба были богаты, здоровы, молоды и настолько хороши собой, что в ресторанах, на концертах нас провожали взглядами. Я, будучи родом из Пензенской губернии, был в ту пору красив почему-то южной, горячей красотой, был даже «неприлично красив», как сказал мне однажды один знаменитый актер, чудовищно толстый человек, великий обжора и умница. «Черт вас знает, кто вы, сицилианец какой-то», – сказал он сонно; и характер был у меня южный, живой, постоянно готовый к счастливой улыбке, к доброй шутке. А у нее красота была какая-то индийская, персидская: смугло-янтарное лицо, великолепные и несколько зловещие в своей густой черноте волосы, мягко блестящие, как черный соболий мех, брови, черные, как бархатный уголь, глаза; пленительный бархатисто-пунцовыми губами рот оттенен был темным пушком; выезжая, она чаще всего надевала гранатовое бархатное платье и такие же туфли с золотыми застежками (а на курсы ходила скромной курсисткой, завтракала за тридцать копеек в вегетарианской столовой на Арбате); и насколько я был склонен к болтливости, к простосердечной веселости, настолько она была чаще всего молчалива: все что-то думала, все как будто во что-то мысленно вникала; лежа на диване с книгой в руках, часто опускала ее и вопросительно глядела перед собой: я это видел, заезжая иногда к ней и днем, потому что каждый месяц она дня три-четыре совсем не выходила и не выезжала из дому, лежала и читала, заставляя и меня сесть в кресло возле дивана и молча читать.
– Вы ужасно болтливы и непоседливы, – говорила она, – дайте мне дочитать главу…
– Если бы я не был болтлив и непоседлив, я никогда, может быть, не узнал бы вас, – отвечал я, напоминая ей этим наше знакомство: как-то в декабре, попав в Художественный кружок на лекцию Андрея Белого, который пел ее, бегая и танцуя на эстраде, я так вертелся и хохотал, что она, случайно оказавшаяся в кресле рядом со мной и сперва с некоторым недоумением смотревшая на меня, тоже наконец рассмеялась, и я тотчас весело обратился к ней.
– Все так, – говорила она, – но все-таки помолчите немного, почитайте что-нибудь, покурите…
– Не могу я молчать! Не представляете вы себе всю силу моей любви к вам! Не любите вы меня!
– Представляю. А что до моей любви, то вы хорошо знаете, что, кроме отца и вас, у меня никого нет на свете. Во всяком случае, вы у меня первый и последний. Вам этого мало? Но довольно об этом. Читать при вас нельзя, давайте чай пить…
И я вставал, кипятил воду в электрическом чайнике на столике за отвалом дивана, брал из ореховой горки, стоявшей в углу за столиком, чашки, блюдечки, говоря что придет в голову:
– Вы дочитали «Огненного ангела»?
– Досмотрела. До того высокопарно, что совестно читать.
– А отчего вы вчера вдруг ушли с концерта Шаляпина?
– Не в меру разудал был. И потом желтоволосую Русь я вообще не люблю.
– Все-то вам не нравится!
– Да, многое…
«Странная любовь!» – думал я и, пока закипала вода, стоял, смотрел в окна. В комнате пахло цветами, и она соединялась для меня с их запахом; за одним окном низко лежала вдали огромная картина заречной снежно-сизой Москвы; в другое, левее, была видна часть Кремля, напротив, как-то не в меру близко, белела слишком новая громада Христа Спасителя, в золотом куполе которого синеватыми пятнами отражались галки, вечно вившиеся вокруг него… «Странный город! – говорил я себе, думая об Охотном ряде, об Иверской, о Василии Блаженном. – Василий Блаженный – и Спас-на-Бору, итальянские соборы – и что-то киргизское в остриях башен на кремлевских стенах…»
Приезжая в сумерки, я иногда заставал ее на диване только в одном шелковом архалуке, отороченном соболем, – наследство моей астраханской бабушки, сказала она, – сидел возле нее в полутьме, не зажигая огня, и целовал ее руки, ноги, изумительное в своей гладкости тело… И она ничему не противилась, но все молча. Я поминутно искал ее жаркие губы – она давала их, дыша уже порывисто, но все молча. Когда же чувствовала, что я больше не в силах владеть собой, отстраняла меня, садилась и, не повышая голоса, просила зажечь свет, потом уходила в спальню. Я зажигал, садился на вертящийся табуретик возле пианино и постепенно приходил в себя, остывал от горячего дурмана. Через четверть часа она выходила из спальни одетая, готовая к выезду, спокойная и простая, точно ничего и не было перед этим:
– Куда нынче? В «Метрополь», может быть?
И опять весь вечер мы говорили о чем-нибудь постороннем. Вскоре после нашего сближения она сказала мне, когда я заговорил о браке:
– Нет, в жены я не гожусь. Не гожусь, не гожусь…
Это меня не обезнадежило. «Там видно будет!» – сказал я себе в надежде на перемену ее решения со временем и больше не заговаривал о браке. Наша неполная близость казалась иногда невыносимой, но и тут – что оставалось мне, кроме надежды на время? Однажды, сидя возле нее в этой вечерней темноте и тишине, я схватился за голову:
– Нет, это выше моих сил! И зачем, почему надо так жестоко мучить меня и себя?!
Она промолчала.
– Да, все-таки это не любовь, не любовь…
Она ровно отозвалась из темноты:
– Может быть. Кто же знает, что такое любовь?
– Я, я знаю! – воскликнул я. – И буду ждать, когда и вы узнаете, что такое любовь, счастье!
– Счастье, счастье… «Счастье наше, дружок, как вода в бредне: тянешь – надулось, а вытащишь – ничего нету».
– Это что?
– Это так Платон Каратаев говорил Пьеру.
Я махнул рукой:
– Ах, Бог с ней, с этой восточной мудростью!
И опять весь вечер говорил только о постороннем – о новой постановке Художественного театра, о новом рассказе Андреева… С меня опять было довольно и того, что вот я сперва тесно сижу с ней в летящих и раскатывающихся санках, держа ее в гладком мехе шубки, потом вхожу с ней в людную залу ресторана под марш из «Аиды», ем и пью рядом с ней, слышу ее медленный голос, гляжу на губы, которые целовал час тому назад, – да, целовал, говорил я себе, с восторженной благодарностью глядя на них, на темный пушок над ними, на гранатовый бархат платья, на скат плеч и овал грудей, обоняя какой-то слегка пряный запах ее волос, думая: «Москва, Астрахань, Персия, Индия!» В ресторанах за городом, к концу ужина, когда все шумней становилось кругом в табачном дыму, она, тоже куря и хмелея, вела меня иногда в отдельный кабинет, просила позвать цыган, и они входили нарочито шумно, развязно: впереди хора, с гитарой на голубой ленте через плечо, старый цыган в казакине с галунами, с сизой мордой утопленника, с голой, как чугунный шар, головой, за ним цыганка-запевало с низким лбом под дегтярной челкой… Она слушала песни с томной, странной усмешкой… В три, в четыре часа ночи я отвозил ее домой, на подъезде, закрывая от счастья глаза, целовал мокрый мех ее воротника и в каком-то восторженном отчаянии летел к Красным воротам. И завтра и послезавтра будет все то же, думал я, – все та же мука и все то же счастье… Ну что ж – все-таки счастье, великое счастье!
Так прошел январь, февраль, пришла и прошла Масленица. В Прощеное воскресенье она приказала мне приехать к ней в пятом часу вечера. Я приехал, и она встретила меня уже одетая, в короткой каракулевой шубке, в каракулевой шляпке, в черных фетровых ботиках.
– Все черное! – сказал я, входя, как всегда, радостно.
Глаза ее были ласковы и тихи.
– Ведь завтра же Чистый понедельник, – ответила она, вынув из каракулевой муфты и давая мне руку в черной лайковой перчатке. – «Господи владыко живота моего…» Хотите поехать в Новодевичий монастырь?
Я удивился, но поспешил сказать:
– Хочу!
– Что ж все кабаки да кабаки, – прибавила она. – Вот вчера утром я была на Рогожском кладбище…
Я удивился еще больше:
– На кладбище? Зачем? Это знаменитое раскольничье?
– Да, раскольничье. Допетровская Русь! Хоронили ихнего архиепископа. И вот представьте себе: гроб – дубовая колода, как в древности, золотая парча будто кованая, лик усопшего закрыт белым «возду€хом», шитым крупной черной вязью, – красота и ужас. А у гроба диаконы с рипидами и трикириями…
– Откуда вы это знаете? Рипиды, трикирии!
– Это вы меня не знаете.
– Не знал, что вы так религиозны.
– Это не религиозность. Я не знаю что… Но я, например, часто хожу по утрам или по вечерам, когда вы не таскаете меня по ресторанам, в кремлевские соборы, а вы даже и не подозреваете этого… Так вот: диаконы – да какие! Пересвет и Ослябя! И на двух клиросах два хора, тоже все Пересветы: высокие, могучие, в длинных черных кафтанах, поют, перекликаясь, – то один хор, то другой, – и все в унисон и не по нотам, а по «крюкам». А могила была внутри выложена блестящими еловыми ветвями, а на дворе мороз, солнце, слепит снег… Да нет, вы этого не понимаете! Идем…
Вечер был мирный, солнечный, с инеем на деревьях; на кирпично-кровавых стенах монастыря болтали в тишине галки, похожие на монашенок, куранты то и дело тонко и грустно играли на колокольне. Скрипя в тишине по снегу, мы вошли в ворота, пошли по снежным дорожкам по кладбищу, – солнце только что село, еще совсем было светло, дивно рисовались на золотой эмали заката серым кораллом сучья в инее, и таинственно теплились вокруг нас спокойными, грустными огоньками неугасимые лампадки, рассеянные над могилами. Я шел за ней, с умилением глядел на ее маленький след, на звездочки, которые оставляли на снегу новые черные ботики, – она вдруг обернулась, почувствовав это.
– Правда, как вы меня любите! – сказала она с тихим недоумением, покачав головой.
Мы постояли возле могил Эртеля, Чехова. Держа руки в опущенной муфте, она долго глядела на чеховский могильный памятник, потом пожала плечом:
– Какая противная смесь сусального русского стиля и Художественного театра!
Стало темнеть, морозило, мы медленно вышли из ворот, возле которых покорно сидел на козлах мой Федор.
– Поездим еще немножко, – сказала она, – потом поедем есть последние блины к Егорову… Только не шибко, Федор, – правда?
– Слушаю‑с.
– Где-то на Ордынке есть дом, где жил Грибоедов. Поедем его искать…
И мы зачем-то поехали на Ордынку, долго ездили по каким-то переулкам в садах, были в Грибоедовском переулке; но кто же мог указать нам, в каком доме жил Грибоедов, – прохожих не было ни души, да и кому из них мог быть нужен Грибоедов? Уже давно стемнело, розовели за деревьями в инее освещенные окна…
– Тут есть еще Марфо-Мариинская обитель, – сказала она.
Я засмеялся:
– Опять в обитель?
– Нет, это я так…
В нижнем этаже в трактире Егорова в Охотном ряду было полно лохматыми, толсто одетыми извозчиками, резавшими стопки блинов, залитых сверх меры маслом и сметаной, было парно, как в бане. В верхних комнатах, тоже очень теплых, с низкими потолками, старозаветные купцы запивали огненные блины с зернистой икрой замороженным шампанским. Мы прошли во вторую комнату, где в углу, перед черной доской иконы Богородицы Троеручицы, горела лампадка, сели за длинный стол на черный кожаный диван… Пушок на ее верхней губе был в инее, янтарь щек слегка розовел, чернота райка совсем слилась с зрачком, – я не мог отвести восторженных глаз от ее лица. А она говорила, вынимая платочек из душистой муфты:
– Хорошо! Внизу дикие мужики, а тут блины с шампанским и Богородица Троеручица. Три руки! Ведь это Индия! Вы – барин, вы не можете понимать так, как я, всю эту Москву.
– Могу, могу! – отвечал я. – И давайте закажем обед си€лен!
– Как это «си€лен»?
– Это значит – сильный. Как же вы не знаете? «Рече Гюрги…»
– Как хорошо! Гюрги!
– Да, князь Юрий Долгорукий. «Рече Гюрги ко Святославу, князю Северскому: „Приди ко мне, брате, в Москву“ и повелел устроить обед си€лен».
– Как хорошо. И вот только в каких-нибудь северных монастырях осталась теперь эта Русь. Да еще в церковных песнопениях. Недавно я ходила в Зачатьевский монастырь – вы представить себе не можете, до чего дивно поют там стихиры! А в Чудовом еще лучше. Я прошлый год все ходила туда на Страстной. Ах, как было хорошо! Везде лужи, воздух уж мягкий, весенний, на душе как-то нежно, грустно и все время это чувство родины, ее старины… Все двери в соборе открыты, весь день входит и выходит простой народ, весь день службы… Ох, уйду я куда-нибудь в монастырь, в какой-нибудь самый глухой, вологодский, вятский!
Я хотел сказать, что тогда и я уйду или зарежу кого-нибудь, чтобы меня загнали на Сахалин, закурил, забывшись от волнения, но подошел половой в белых штанах и белой рубахе, подпоясанный малиновым жгутом, почтительно напомнил:
– Извините, господин, курить у нас нельзя…
И тотчас, с особой угодливостью, начал скороговоркой:
– К блинам что прикажете? Домашнего травничку? Икорки, семушки? К ушице у нас херес на редкость хорош есть, а к наважке…
– И к наважке хересу, – прибавила она, радуя меня доброй разговорчивостью, которая не покидала ее весь вечер. И я уже рассеянно слушал, что она говорила дальше. А она говорила с тихим светом в глазах:
– Я русское летописное, русские сказания так люблю, что до сих пор перечитываю то, что особенно нравится, пока наизусть не заучу. «Был в русской земле город, названием Муром, в нем же самодержствовал благоверный князь, именем Павел. И вселил к жене его диавол летучего змея на блуд. И сей змей являлся ей в естестве человеческом, зело прекрасном…»
Я шутя сделал страшные глаза:
– Ой, какой ужас!
Она, не слушая, продолжала:
– Так испытывал ее Бог. «Когда же пришло время ее благостной кончины, умолили Бога сей князь и княгиня преставиться им в един день. И сговорились быть погребенными в едином гробу. И велели вытесать в едином камне два гробных ложа. И облеклись, такожде единовременно, в монашеское одеяние…»
И опять моя рассеянность сменилась удивлением и даже тревогой: что это с ней нынче?
И вот, в этот вечер, когда я отвез ее домой, совсем не в обычное время, в одиннадцатом часу, она, простясь со мной на подъезде, вдруг задержала меня, когда я уже садился в сани:
– Погодите. Заезжайте ко мне завтра вечером не раньше десяти. Завтра «капустник» Художественного театра.
– Так что? – спросил я. – Вы хотите поехать на этот «капустник»?
– Да.
– Но вы же говорили, что не знаете ничего пошлее этих «капустников»!
– И теперь не знаю. И все-таки хочу поехать.
Я мысленно покачал головой, – все причуды, московские причуды! – и бодро отозвался:
– Ол райт!
В десять часов вечера на другой день, поднявшись в лифте к ее двери, я отворил дверь своим ключиком и не сразу вошел из темной прихожей: за ней было необычно светло, все было зажжено, – люстры, канделябры по бокам зеркала и высокая лампа под легким абажуром за изголовьем дивана, а пианино звучало началом «Лунной сонаты» – все повышаясь, звуча чем дальше, тем все томительнее, призывнее, в сомнамбулически-блаженной грусти. Я захлопнул дверь прихожей, – звуки оборвались, послышался шорох платья. Я вошел – она прямо и несколько театрально стояла возле пианино в черном бархатном платье, делавшем ее тоньше, блистая его нарядностью, праздничным убором смольных волос, смуглой янтарностью обнаженных рук, плеч, нежного, полного начала грудей, сверканием алмазных сережек вдоль чуть припудренных щек, угольным бархатом глаз и бархатистым пурпуром губ; на висках полуколечками загибались к глазам черные лоснящиеся косички, придавая ей вид восточной красавицы с лубочной картинки.
– Вот если бы я была певица и пела на эстраде, – сказала она, глядя на мое растерянное лицо, – я бы отвечала на аплодисменты приветливой улыбкой и легкими поклонами вправо и влево, вверх и в партер, а сама бы незаметно, но заботливо отстраняла ногой шлейф, чтобы не наступить на него…
На «капустнике» она много курила и все прихлебывала шампанское, пристально смотрела на актеров, с бойкими выкриками и припевами изображавших нечто будто бы парижское, на большого Станиславского с белыми волосами и черными бровями и плотного Москвина в пенсне на корытообразном лице, – оба с нарочитой серьезностью и старательностью, падая назад, выделывали под хохот публики отчаянный канкан. К нам подошел с бокалом в руке, бледный от хмеля, с крупным потом на лбу, на который свисал клок его белорусских волос, Качалов, поднял бокал и, с деланой мрачной жадностью глядя на нее, сказал своим низким актерским голосом:
– Царь-девица, шамаханская царица, твое здоровье!
И она медленно улыбнулась и чокнулась с ним. Он взял ее руку, пьяно припал к ней и чуть не свалился с ног. Справился и, сжав зубы, взглянул на меня:
– А это что за красавец? Ненавижу!
Потом захрипела, засвистела и загремела, вприпрыжку затопала полькой шарманка – и к нам, скользя, подлетел маленький, вечно куда-то спешащий и смеющийся Сулержицкий, изогнулся, изображая гостино-дворскую галантность, поспешно пробормотал:
– Дозвольте пригласить на полечку Транблан…
И она, улыбаясь, поднялась и, ловко, коротко притопывая, сверкая сережками, своей чернотой и обнаженными плечами и руками, пошла с ним среди столиков, сопровождаемая восхищенными взглядами и рукоплесканиями, меж тем как он, задрав голову, кричал козлом:
Пойдем, пойдем поскорее
С тобой польку танцевать!
В третьем часу ночи она встала, прикрыв глаза. Когда мы оделись, посмотрела на мою бобровую шапку, погладила бобровый воротник и пошла к выходу, говоря не то шутя, не то серьезно:
– Конечно, красив. Качалов правду сказал… «Змей в естестве человеческом, зело прекрасном…»
Дорогой молчала, клоня голову от светлой лунной метели, летевшей навстречу. Полный месяц нырял в облаках над Кремлем, – «какой-то светящийся череп», – сказала она. На Спасской башне часы били три, – еще сказала:
– Какой древний звук, что-то жестяное и чугунное. И вот так же, тем же звуком било три часа ночи и в пятнадцатом веке. И во Флоренции совсем такой же бой, он там напоминал мне Москву…
Когда Федор осадил у подъезда, безжизненно приказала:
– Отпустите его…
Пораженный, – никогда не позволяла она подниматься к ней ночью, – я растерянно сказал:
– Федор, я вернусь пешком…
И мы молча потянулись вверх в лифте, вошли в ночное тепло и тишину квартиры с постукивающими молоточками в калориферах. Я снял с нее скользкую от снега шубку, она сбросила с волос на руки мне мокрую пуховую шаль и быстро прошла, шурша нижней шелковой юбкой, в спальню. Я разделся, вошел в первую комнату и с замирающим точно над пропастью сердцем сел на турецкий диван. Слышны были ее шаги за открытыми дверями освещенной спальни, то, как она, цепляясь за шпильки, через голову стянула с себя платье… Я встал и подошел к дверям: она, только в одних лебяжьих туфельках, стояла обнаженной спиной ко мне, перед трюмо, расчесывая черепаховым гребнем черные нити длинных висевших вдоль лица волос.
– Вот все говорил, что я мало о нем думаю, – сказала она, бросив гребень на подзеркальник, и, откидывая волосы на спину, повернулась ко мне. – Нет, я думала…
На рассвете я почувствовал ее движение. Открыл глаза – она в упор смотрела на меня. Я приподнялся из тепла постели и ее тела, она склонилась ко мне, тихо и ровно говоря:
– Нынче вечером я уезжаю в Тверь. Надолго ли, один Бог знает.
И прижалась своей щекой к моей, – я чувствовал, как моргает ее мокрая ресница:
– Я все напишу, как только приеду. Все напишу о будущем. Прости, оставь меня теперь, я очень устала…
И легла на подушку.
Я осторожно оделся, робко поцеловал ее в волосы и на цыпочках вышел на лестницу, уже светлеющую бледным светом. Шел пешком по молодому липкому снегу, – метели уже не было, все было спокойно и уже далеко видно вдоль улиц, пахло снегом и из пекарен. Дошел до Иверской, внутренность которой горячо пылала и сияла целыми кострами свечей, стал в толпе старух и нищих на растоптанный снег на колени, снял шапку… Кто-то потрогал меня за плечо – я посмотрел: какая-то несчастнейшая старушонка глядела на меня, морщась от жалостных слез:
– Ох, не убивайся, не убивайся так! Грех, грех!
Письмо, полученное мною недели через две после того, было кратко – ласковая, но твердая просьба не ждать ее больше, не пытаться искать, видеть: «В Москву не вернусь, пойду пока на послушание, потом, может быть, решусь на постриг… Пусть Бог даст сил не отвечать мне – бесполезно длить и увеличивать нашу муку…»
Я исполнил ее просьбу. И долго пропадал по самым грязным кабакам, спивался, всячески опускаясь все больше и больше. Потом стал понемногу оправляться – равнодушно, безнадежно… Прошло почти два года с того Чистого понедельника…
В четырнадцатом году, под Новый год, был такой же тихий, солнечный вечер, как тот, незабвенный. Я вышел из дому, взял извозчика и поехал в Кремль. Там зашел в пустой Архангельский собор, долго стоял, не молясь, в его сумраке, глядя на слабое мерцанье старого золота иконостаса и надмогильных плит московских царей, – стоял, точно ожидая чего-то, в той особой тишине пустой церкви, когда боишься вздохнуть в ней. Выйдя из собора, велел извозчику ехать на Ордынку, шагом ездил, как тогда, по темным переулкам в садах с освещенными под ним окнами, проехал по Грибоедовскому переулку – и все плакал, плакал…
На Ордынке я остановил извозчика у ворот Марфо-Мариинской обители: там во дворе чернели кареты, видны были раскрытые двери небольшой освещенной церкви, из дверей горестно и умиленно неслось пение девичьего хора. Мне почему-то захотелось непременно войти туда. Дворник у ворот загородил мне дорогу, прося мягко, умоляюще:
– Нельзя, господин, нельзя!
– Как нельзя? В церковь нельзя?
– Можно, господин, конечно, можно, только прошу вас за-ради Бога, не ходите, там сичас великая княгиня Ельзавет Федровна и великий князь Митрий Палыч…
Я сунул ему рубль – он сокрушенно вздохнул и пропустил. Но только я вошел во двор, как из церкви показались несомые на руках иконы, хоругви, за ними, вся в белом, длинном, тонколикая, в белом обруче с нашитым на него золотым крестом на лбу, высокая, медленно, истово идущая с опущенными глазами, с большой свечой в руке, великая княгиня; а за нею тянулась такая же белая вереница поющих, с огоньками свечек у лиц, инокинь или сестер, – уж не знаю, кто были они и куда шли. Я почему-то очень внимательно смотрел на них. И вот одна из идущих посередине вдруг подняла голову, крытую белым платом, загородив свечку рукой, устремила взгляд темных глаз в темноту, будто как раз на меня… Что она могла видеть в темноте, как могла она почувствовать мое присутствие? Я повернулся и тихо вышел из ворот.
12 мая 1944
Произведения Ивана Алексеевича Бунина объединяют темы памяти и любви, неразрывно связанные с мыслями о России – той, которая ушла в безвозвратное прошлое, но осталась главным источником вдохновения для писателя. Любовь как величайший дар и смерть как символ быстротечности земного существования – две главные линии, объединяющие рассказы сборника «Темные аллеи». Исключением не стало произведение Бунина «Чистый понедельник», о котором Многомудрый Литрекон подробнее расскажет далее, сделав анализ книги по плану.
Содержание:
- 1 История создания
- 2 Жанр, направление
- 3 Смысл названия
- 4 Композиция и конфликт
- 5 Суть: о чем?
- 6 Главные герои и их характеристика
- 7 Темы
- 8 Проблемы
- 9 Основная идея
- 10 Чему учит?
- 11 Критика
История создания
Иван Алексеевич Бунин пребывал в эмиграции во Франции, когда написал книгу «Темные аллеи», над которой трудился с 1937 по 1945 г. Работа над книгой была для писателя в какой-то мере спасением от трагизма жизни: в то время он сильно нуждался в деньгах и был одинок. У него пропали всякие надежды на возвращение домой. Кроме того, на него оказывала свое влияние депрессивная обстановка военного времени в Европе, где вовсю свирепствовала коричневая чума фашизма. «Чистый понедельник» входит в этот цикл рассказов. Он был написан в мае 1944 г.
Автор очень любил это произведение и по праву считал его лучшей своей работой. В своих мемуарах он оставил памятную запись:
Благодарю Бога, что он дал мне возможность написать «Чистый понедельник».
Действие в рассказе «Чистый понедельник» происходит в 1913 году — во время творческого расцвета и личного счастья писателя. Интересно, что Бунин не наделил героев именами, но время указал достаточно точно. Видимо, вспоминая о том периоде, писатель испытывал ностальгию, которая помогала ему, изгнаннику, забыться от тоски по тем самым местам, куда ушла главная героиня новеллы. С рассказчиком Бунина роднит горькое ощущение утраты: он тоже потерял любовь — свою царскую Россию. Читатель видит ее во всем: описании капустников, вечеров Андрея Белого, современной литературы. С особым трепетом Бунин вспоминает прогулки на Ордынке, бой часов Спасской башни, восточный стиль древней столицы.
Жанр, направление
Жанр произведения «Чистый понедельник» – новелла. Этому жанру присущ неожиданный поворот сюжета, который заставляет переосмыслить смысл произведения. В данном рассказе – это неожиданный уход героини в монастырь.
Направление творчества Бунина тесно связано с символизмом. Несмотря на то, что «Темные аллеи» многие критики воспринимают как дань классической русской прозе, в новелле читатель увидит новые модернистские черты:
- мотив незаконченности (оборванная на полутакте лунная соната, разлука главных героев после первой ночи);
- необычная композиция: фабула не совпадает с сюжетом;
- смелые религиозные отсылки: влюбленные стали близки в первый день Великого поста;
- о символизме в тексте читателю говорят своеобразные подсказки: например, роль музыки. Неоконченная лунная соната является символом назревающих перемен в душе героини. Лунный свет, оттеняющий героиню, одетую в черное, символизирует несчастную любовь. Траурное описание женщины подготавливает читателя к мрачному финалу;
- контрастность: любовь предстает мукой и счастьем.
Смысл названия
Чистый понедельник – это первый день Великого Поста, наступающий после языческой Масленицы и прощенного воскресения. Религиозный смысл названия сводится к тому, что после падения (близости с мужчиной) героиня искупает грех, начиная новую жизнь в стенах монастыря. Этот праздник является символом перелома и перехода: от легкомыслия к воздержанию. Иван Бунин на протяжении всей новеллы рисует нить жизни героини, начиная от разных забав и потех, заканчивая принятием религии, решением девушки служить Богу.
Автор проводит параллель с заголовком новеллы, где главной героиней является девушка, которая не может сделать выбор и не знает, что ей нужно от жизни. Она меняется к лучшему с понедельника, не просто первого дня недели, а религиозного празднества, той переломной точки, которая отмечена самой церковью, куда направляется героиня, чтобы очиститься от роскоши, праздности и суеты своей прежней обстановки.
Композиция и конфликт
Композиция рассказа «Чистый понедельник» базируется на трёх частях:
- Экспозиция. Первая часть знакомит читателя с главными героями, описывает их отношения.
- Кульминация. Вторая часть говорит о событиях Чистого понедельника. Любовное соитие героев и великий грех (ведь время совпадает с церковным праздником, означающим начало воздержания и поста) — самая высшая точка напряжения в тексте.
- Развязка. Уход девушки в монастырь и переживания рассказчика.
Особенность композиции рассказа «Чистый понедельник» заключается в том, что фабула не совпадает с сюжетом: о знакомстве рассказывает именно герой.
Читатель становится свидетелем противостояния в рамках одной любви: герои противопоставлены друг другу. Рассказчик — земной человек, привыкший ставить мирские удовольствия выше духовных. Его влечение к женщине находит выражение в страсти. Он не отличается силой духа и довольствуется праздной жизнью в ресторанах и театрах. Она — возвышенная духовно, устремленная к высшим сферам. Автор не раз описывает вопросительное выражение ее лица, ведь она постоянно думает и тяготится своим положением. Лишь уход в монастырь позволяет разрешить ее внутреннее противоречие.
Суть: о чем?
Героиня рассказа стоит перед выбором между любовью к Богу, чистой и непорочной, и любовью к мужчине, греховной и нечистой. В Чистый понедельник они стали близки, а утром расстались. Героиня написала письмо, в котором сказала, что собирается пойти в монастырь, и просит ее не искать. Главный герой долго не мог смириться с расставанием.
Спустя пару лет после того Чистого понедельника, он случайно заметил ее в веренице инокинь. Она тоже будто почувствовала его присутствие в темноте. Более подобно основные события рассказа изложены в кратком содержании.
Главные герои и их характеристика
Важной деталью новеллы можно отметить, что повествование ведется от первого лица, но у главных героев отсутствуют имена. Почему нет имен у героев «Чистого понедельника»? Это следствие типизации образов. Автор изобразил типичных представителей своей среды, но лишь женщины вышла из рамок, навязанных ей происхождением. Однако автор захотел выдержать тон таинственности до конца, поэтому не назвал ее.
Главная героиня | противоречивая натура: ее характеризуют таинственность, стремление к уединению, вопросительный взгляд. Девушка ходит на курсы, но не понимает, зачем ей учеба. Героиня образованная, утонченная и умная, но отстранённая от всего, что окружает ее. При этом, стоить отметить, что она умеет получать удовольствие от жизни: читает книги, любит красивые вещи, вкусную еду. Её влечет роскошная и веселая жизнь, но она чувствует свое призвание в чем-то другом и не может найти себя. В первый день Великого поста, герою открывается другая жизнь девушки. Оказывается, она посещает церкви, соборы, разбирается в религиозных обрядах, может процитировать житийную литературу. Только в единении с Богом она почувствовала себя цельной натурой, только в монастыре она смогла найти ответы на серьезные нравственные вопросы. |
Главный герой | Говоря о главное герое, стоит отметить, что он красивый, молодой и богатый дворянин, который искренне влюблен в девушку, всячески пытается ей угодить: выполняет просьбы, капризы, дарит цветы, конфеты, книги. С одной стороны, она отвечает ему взаимностью, но с другой, не соглашается вступить в брак и не заводит разговоров о дальнейшей жизни и совместном будущем. Герой страдает от такой неопределенности, пытается понять ее, отношения становятся смыслом его жизни. После расставания с любимой он мучается и страдает, не может найти покоя, много пьет, посещает кабаки. Однажды он встречает её среди монахинь и уходит, так и не заговорив. |
Образы героев в рассказе «Чистый понедельник» противопоставлены друг другу, несмотря на внешнее сходство. Этот контраст говорит о непостижимости природы любви, которая соединяет двух совершенно разным существ. Им не суждено понять друг друга.
Темы
Тематика рассказа «Чистый понедельник» может быть описана более подробно, если читатель напишет в комментариях, чего не хватило в статье Многомудрого Литрекона.
- Основной темой рассказа служит любовь. Именно она дарит человеку смысл жизни. Героиня нашла свою любовь в служении Богу. А вот главный герой потерял свой земной идеал и сбился с пути. Этим автор хотел подчеркнуть хрупкость и бренность мирской страсти, которой не сравниться с духовным началом.
- Тема предназначения в жизни. Героиня рассказа находится в поисках себя, не знает, чего хочет на самом деле. Но она чувствует свое призвание в служении Богу и идет до конца, чтобы воплотить свой потенциал.
- Тема нравственного выбора. Любой человек имеет право выбора, и каждый решает, как ему поступить в той или иной ситуации. Главная героиня рассказа сделала свой шаг – уход в монастырь, но главный герой никак не может смириться с расставанием и обрести гармонию внутри себя. В нем нет силы и целенаправленности, которые есть в его избраннице.
- Вера и религия. Сомневающийся и вопрошающий человек может найти себя в стенах монастыря и молитве. В атмосфере пошлости и декаданса, окружающих героев на закате России, Он потерялся, а Она нашла спасение в служении чему-то вечному и истинному.
- Цвета и звуки. В произведении заметен переход от избытка темных цветов к светлым. Это означает, что героиня нашла выход из тьмы сомнений.
- Счастье. Автор традиционно указывает на то, что в страсти нет счастья. Любовь — удар, который оставляет незаживающие рубцы, но не длится долго. Скорее, притяжение сердец делает людей несчастными, а не радостными. Любовью невозможно насытиться, она всегда оставляет голод.
Проблемы
Проблематика рассказа «Чистый понедельник» тоже будет дополнена, если Многомудрый Литрекон получит весточку от читателя.
- Неразделенная любовь — основная проблема книги. Герой страдает от того, что лишился избранницы, а она разрывается между страстью и духовными потребностями своей души. Неслучайно читателя поражает контраст ее внешности с внутренними чертами характера: дьявольская темная красота (черные волосы, угольные глаза, смуглая кожа) и светлые порывы к Богу.
- Проблема взаимопонимания между главными героями. Девушка не видит счастья в семье, она нашла себя в службе и духовном призвании. Герой же не понимает ее и пытается навязать свое видение их будущего – брак и семья. Любовь не делает людей близкими, она лишь обнажает взаимные противоречия.
- Проблема счастья. У героев разные понятия счастья. Если для него – это брак и семья, то для девушки счастье – это служение Богу. Он стремится к земным наслаждениям и радостям, ее же не удовлетворяет роскошь праздной жизни. «Счастье наше, дружок,- приводит героиня слова Платона Каратаева, — как вода в бредне: тянешь – надулось, а вытащишь – ничего нету». Герои богаты, молоды, красивы, но несчастны, значит, великая радость заключается не в этих ценностях.
- Отчаяние — тоже проблема, затронутая Буниным. Слабый герой сломался и стал топить свое горе в вине. Он слился с мрачной обстановкой, где узкие улочки усеяны кабаками и падшими женщинами.
Основная идея
На протяжении книги автор с помощью описания цвета изобразил путь души от темного начала к светлому. Главная мысль рассказа «Чистый понедельник» созвучна названию — это очищение души от скверны и пошлости праздного прозябания. Герои молоды, богаты, красивы, но все это не дает им призвания, смысла, света. Поэтому женщина стала искать его в аскезе и нашла. Ее духовные запросы обрели ответ в вере. Если сначала Бунин описывает пурпурные, черные и золотые оттенки в описании героев (цвета греха, крови и смерти) и их обстановки, то в последних строках мы все чаще встречаем белый цвет — символ непорочности и очищения души, которая избрала свой путь.
Смысл новеллы «Чистый понедельник» заключается в том, героиня ушла не из дома, не от любви, а в свой дом и к своей мечте. «Нет, в жёны я не гожусь» — решила она для себя и была права. Каждый из нас должен иметь смелость, чтобы пойти своим путем, даже если это заденет чьи-то чувства. Главный герой все равно испытал великое счастье любви, которое, как любая вспышка, не могло длиться долго, но оставило в его душе яркий свет.
Чему учит?
Мораль, которую автор заложил в новеллу «Чистый понедельник», – это призыв к тому, чтобы каждый стремился к самоопределению. Не нужно бояться осуждения с чьей-либо стороны. Если ты уверен в своем решении, то это твое призвание. Если бы героиня уступила и сыграла не свою роль, то едва ли оба персонажа смогли быть счастливы в театральной позе несвойственных им ролей. Не зря автор постоянно подчеркивает бутафорию их образа жизни:
«Она прямо и несколько театрально стояла возле пианино в черном бархатном платье, делавшем ее тоньше, блистая его нарядностью…» .
Нравственные уроки «Чистого понедельника» склоняют читателя к размышлению о своем пути и месте в жизни.
Критика
Как говорил Максим Горький:
«Выньте Бунина из русской литературы, и она потускнеет, лишится радужного блеска и звёздного сияния его одинокой страннической души».
Действительно, художественные особенности «Чистого понедельника» позволяют причислить его к золотому фонду русской литературы.
Читателя наверняка волнует вопрос, почему героиня ушла в монастырь. О об этом рассуждали многие критики, например, М.В. Михайлова:
Причина этой «странности» — в противоречиях русского национального характера, которые сами являются следствием нахождения Руси на перекрестке Востока и Запада. Вот откуда в рассказе постоянно акцентируемое столкновение восточных и западных начал. Не менее важна и внутренняя противоречивость героини, которая изображена писателем на духовном распутье. Нередко говорит она одно, а делает другое: удивляется гурманству других людей, но сама с отличным аппетитом обедает и ужинает, то посещает все новомодные собрания, то вообще не выходит из дома, раздражается окружающей пошлостью, но идет танцевать полечку Транблан, вызывая всеобщее восхищение и рукоплескания, оттягивает минуты близости с любимым, а потом внезапно соглашается на нее…
Автор: Марина Ильина
Душа мытарствует по России.
И. Бунин
Читательским сознанием И.А. Бунин привычно воспринимается как поэт любви и природы, мастер эротической и пейзажной зарисовки. Менее известен он как культуролог (эссе «Освобождение Толстого»), публицист-мемуарист («Окаянные дни»).
В «Чистом понедельнике» писатель предстает не только в своем привычном амплуа, но и как философ истории и культуры. Причем эти необычные для нас стороны его творчества органично вошли в ткань рассказа. И действительно, чем в принципе любовный импульс отличается от пульсирующего ритма мифа, художественного ли, исторического? «Одной любви музыка уступает, но и любовь мелодия». Сферы и формы различны, механизм же един. Сам автор считал рассказ лучшим в «Темных аллеях» [1]: им он как бы преодолевал череду любовных коллизий цикла, в «бессобытийную» канву альковной коллизии вплетя, казалось бы, чуждую ей тему культуры и истории. Более того, переведя частную житейскую ситуацию в культурософский и метафизически «житийный» план, разработанный средствами поэтической символики, достиг тем самым новой тональности, высоты ее звучания, придал ей глубину и объем. Великое, всеобщее отразилось в малом, личностный универсум явил себя в подробностях быта как «Бог деталей». Это тот прием, что присущ природе искусства и природе культа, связывает и разделяет их родовой перемычкой. Как родовая черта наиболее явственно он дает себя знать в Благовестии, в христианской культуре и русском зрелом реализме. У Бунина она как будто на грани исчезновения, но «еще не перешла порога», и потому вспыхивает наиболее ярко как угасающая звезда, достигая предела свечения [2]. Весь рассказ пронизан, прослойками воздуха и света и щемящей ноткой перехода бытия плоти и души в иное измерение.
Совершенно очевидно, что на любовно-бытовом уровне (в малом, биографическом времени героев) ситуация представлена привычным сюжетом встречи–расставания; на культурно-историческом и метафизическом уровне (творящее «большое время» автора, по М. Бахтину) — это коллизия их испытания, страстей, мытарств, исхода. Их наложение, взаимопросвечивание и составляет внутреннюю, творческую интригу рассказа. Определяющими в этом «сюжете» предстают отношения героев и автора, соотношение их хронотопов. Автор, как ласточка, вьет свое гнездо под чужой кровлей, но снаружи обжитого героями пространства, пребывает «на краю чужого гнезда». Все трое в вольном полете на мгновение соприкасаются крыльями и вновь разлетаются, прочерчивая «воздушные пути» своих духовных биографий.
Поэтому в поэтике рассказа доминируют не характеры героев, даже не их яркая типажность (все это — на уровне внешнего сюжета), но категория культурно-исторического хронотопа. И анализ резонно начать с сопоставления времени написания рассказа и развертывания действия в нем.
Рассказ создан в 1944 году, а действие его происходит накануне Первой мировой войны. При том, что исторические события обусловили авторский замысел, ни малейшего намека на них в нем нет. В демонстративном игнорировании войны как состояния варварства, анти-культуры заключается, как кажется, первоначальный творческий импульс [3], связующий авторское биографическое время с «большим» культурно-историческим временем, которое представляет время авторского сознания, представительствует за него, входит в него и вбирает его в себя, едва ли не тождественно ему. Поэтому необходимо отделить авторское время от времени героя, ведущего рассказ от первого лица, т.е. определить их отношения через дифференциацию не только временных отрезков, но прежде всего — временных уровней. Безусловно, автор и герой нетождественны друг другу, но исповедальность повествования сближает автора с героем как повествователем, представляющим способ передачи авторского замысла, занимающего в этом сознании свой сегмент. Исходя из характера исповедальности рассказа, резонно предположить, что 1912–1944 годы представляют собой и биографическое время героя-повествователя, не выходящего за его физические и смысловые характеристические пределы.
Итак, видимо, герой ведет свое повествование о событиях 1912–14 годов из 1944 года, из глубины своей памяти, что, условно говоря, равнозначно вневременному состоянию, пребыванию в мифологическом, метаисторическом времени культуры, не совпадающей с реалиями истории [4]. Время мифа — время «вечно юного», обновляющегося образа как «юнеющей» с каждым входящим в нее «церкви» (вспомним сентенцию Фауста: «Жизнь коротка — искусство вечно» и Платоново определение юного Эрота древнейшим даймоном). Герой, как и автор, творит личный миф, свое предание в недрах всепожирающей современности-кроноса с его короткой, но цепкой памятью. Время-вечность и космос его памяти противостоят преходящести мира; «алтарь» его любви пребывает в миру и вне его, включает мир в себя, преодолевает его. По тому же принципу пересечения и частичного совпадения, наложения, по принципу нераздельности/неслиянности, взаимодействуют с миром и между собой хронотопы автора и героев.
С хронотопом героя пересекается иное по направленности и близкое ему по принципу мифологизации, но отличное по характеру протекания, «культурное» время-пространство героини, протяженное не только в будущее, но прежде всего укорененное в глубокой, не растворяющейся в здесь-и-сейчас истории; это неисчезающее время подлинной (в восприятии героини), созидающей культуры, а не потребляющей, комфортно устроившейся в ней цивилизации [5]. Этим своим свойством героиня оказывается автору ближе, чем его герой, с которым он связан лишь биографической и исторической памятью; ее и автора сближает их культурное «избирательное сродство» (неслучайно героиню порой отождествляют с самой Россией; и тому имеются известные основания).
В рассказе услужливая память ностальгирующего героя воспроизводит многочисленные живые приметы отшедшей эпохи: «Гофмансталь, Шницлер, Тетмайер, Пшибышевский», Белый, Шаляпин, Качалов, Сулержицкий, Художественный театр, «могилы Эртеля и Чехова» и пр. Его избирательность осуществляется на событийно бытовом уровне, по критерию связанности с героиней, и потому почти безоценочно, поскольку в ней заключен смысл его существования. Ею же современность воспринимается как культурный кич, то, что не освящено временем (в отличие от церковно-монастырского и «допетровского» быта [6]). Она всему знает цену:
«— Вы дочитали “Огненного ангела”?
— Досмотрела. До того высокопарно, что совестно читать.
— А отчего вы вчера ушли с концерта Шаляпина?
— Не в меру разудал был. И потом желтоволосую Русь я вообще не люблю.
— Все-то вам не нравится!
— Да, многое…»
Через восприятие героини с позиций «большого времени» культуры автор высказывает приговор Серебряному веку, модерну как имитации культуры в ее претензии на вечность (герой вспоминает «лекцию Андрея Белого, который пел ее, бегая и танцуя на эстраде»). В то же время героиня без отвращения окунается в эту «пошлость» («Но вы же говорили, что не знаете ничего пошлее этих “капустников”»! — «И теперь не знаю, но все-таки хочу поехать»). Она сама на время становится олицетворением «театральщины»: «…она прямо и несколько театрально стояла возле пианино… на висках полуколечками загибались к глазам черные лоснящиеся (эпитет пригодится в дальнейших наблюдениях. — В.С.) косички, придавая ей вид восточной красавицы с лубочной картинки». Сюда же можно отнести и ее непринужденность в актерски выделанной атмосфере капустника [7].
Герой подчеркивает противоречивую ее чуждость мелочам быта и привязанность к ним: «Похоже было на то, что ей ничто не нужно: ни цветы, ни книги, ни обеды, ни театры, ни ужины за городом, хотя все-таки цветы были у нее любимые и нелюбимые, все книги, какие я ей привозил, она всегда прочитывала, шоколаду съедала за день целую коробку, за обедами и ужинами ела не меньше меня, любила расстегаи с налимьей ухой, розовых рябчиков в крепко прожаренной сметане, иногда говорила: “Не понимаю, как это не надоест людям всю жизнь, каждый день обедать, ужинать”, — но сама и обедала и ужинала с московским пониманием дела. Явной слабостью ее была только хорошая одежда, бархат, шелка, дорогой мех…»
Уже здесь проступает мотив понимания/непонимания, кокетливо разыгрываемый героиней в приложение к себе и неоднократно обращенный ею к герою: «Да нет, вы этого не понимаете!» («Вы — барин, вы не можете понимать так, как я, всю эту Москву»; упоминание Грибоедовского переулка здесь олицетворяет старую, «фамусовскую» часть Москвы, но это еще и связь с Востоком, Персией, где служил и погиб драматург, а героиня наделена «персидской» красотой, едва ли не «персиянка» из песни о Разине).
И восторженный герой, действительно, многого в ней не понимает, в чем не раз простодушно признается, подчеркивая свое состояние легкого недоумения и тем более острого ощущения счастья от происходящего. Героиня для него, если не тайна, то загадка; таковой и останется (к загадке жизни и простодушию ее восприятия мы еще обратимся). Механика трагической игры реальности в «случай» для него скрыта. В «персиянке» же проступает «знание» своей судьбы, она «сивилла», предсказывающая свое будущее.
Так в поступке героини, обладающей даром предчувствия, осуществляется соединение культурной «игры» и жизненной реальности, двух планов бытия [8]. Эта связь и взаимовлияние поэзии и действительности составляет проблему существования культуры, ее отношений с «живой жизнью», с ее социально-историческим уровнем. Эта проблема актуализировалась, начиная с раннего романтизма, с пробуждения в нем культурной рефлексии, с осознания культурой ее отрыва от своих культовых истоков и с ее «мировой тоски» по утраченным истокам. Человек конца XVIII–начала XIX века испытал острый приступ «духовной жажды», томления по пра-родине, культурно-исторической, земной и небесной. Двадцатый век ознаменовался обострением приступа до болевого шока и атрофией восприятия, переходящей в одичание. Принцип тютчевского «как бы двойного бытия» и определяет поэтику рассказа.
Ее слова и увлечения, если бы не последующий ее уход в монастырь, потрясший героя, «сломавший» ему жизнь, выглядели бы банальной позой [9]. В проекции же вызревающего решения эта противоречивость набрасывает на героиню легкий флер роковой женщины, придающий ей в глазах героя некую «загадочность», едва ли не «инфернальной» грешности, обращающейся в «святость». Так в рассказе образуется мотив «святогрешности». Герой воспринимает свою любимую в свете романтической «неповторимости», «интересности». Образ ее двоится, мерцает, отбрасывая блики, отражения (см. ее описание в дважды упомянутом зеркале).
Для ее же памяти, как истока культивации, своей мнемотической природой противостоящей, а мимесической стороной приближающейся к социальности, характерна идеализация, эстетизация прошлого, которым она живет и которое живет в ней, приметы которого находит в окружающей среде. Ее время — неспешное, почти остановившееся, неподвижное, в нем нет лихорадочности, столь свойственной состоянию героя. Это томительно «сомнамбулическое» время утраты и ожидания свершений, но и — время вызревания, высвобождения души из «чревного» состояния [10].
Так повтор предметного, видового и музыкально-звукового рядов передает динамику состояния героини. Вот описание ее «гнезда»: «В первой много места занимал широкий турецкий диван, стояло дорогое пианино, на котором она все разучивала медленное, сомнамбулически прекрасное начало “Лунной сонаты”, — только одно начало…» В навечерие «чистого понедельника», в канун реализации созревшего решения «…пианино звучало началом “Лунной сонаты” — все повышаясь, звуча чем дальше, тем все томительнее, призывнее, в сомнамбулически-блаженной грусти».
«Двоемирные» смыслы подвижно перетекают с одного уровня на другой не смешиваясь; в ходе действия осуществляется их восхождение, преображение, сублимация. Неслучайно, буквально каждый образ в тексте, варьируясь, изменяясь, представая в двойном смысловом обличье, повторяется. При этом не возникает двусмысленности, а образуется двуединость выявляющей скрытый в ней смысл, очищающейся от напластований, исцеляющейся от искажений и исцеляющей формы.
Героиня как будто не в силах разорвать пеленающий ее кокон быта, но усилием воли прорывает его; потому-то, мечтая скрыться в какой-нибудь дальний, древний монастырь («Ох, уйду я куда-нибудь в монастырь, в какой-нибудь самый глухой, вологодский, вятский!» — восклицает она), уходит в Марфо-Мариинскую обитель, основанную в начале века великой княгиней Елизаветой [11]. В ней действует сверхличный мощный импульс личностного устремления за свою заданность [12].
Герой же пребывает в социально-бытовой и обозначенной приметами культуры исторической, «модерновой» реальности, не будучи ею захвачен (его «культурная» память по-детски короткая, избирательно эгоцентричная). Героиня в большей степени предстает «жилицей двух миров… на пороге как бы двойного бытия» («О вещая душа моя…» Тютчева). Она глубже погружена в обе «бездны» разом, ее реакции замедленней, но бесповоротней. Их мировосприятия, взаимоотражаясь по принципу образа и подобия, отличаются не «технологически», а ценностно, степенью глубины.
Итак, рассказ начинается с толстовски протяженного речевого периода, как бы охватывающего все частности быта и задающего неопределенную длительность настоящего времени (в прошлом и настоящем, возможно, и в будущем, вне времени осуществляющегося акта): «Темнел московский серый зимний день, холодно зажигался газ в фонарях, тепло освещались витрины магазинов — и разгоралась вечерняя, освобождающаяся от дневных дел московская жизнь; гуще и бодрей неслись извозчичьи санки, тяжелей гремели переполненные, ныряющие трамваи, — в сумраке уже видно было, как с шипением сыпались с проводов зеленые звезды, — оживленнее спешили по снежным тротуарам мутно чернеющие прохожие… Каждый вечер мчал меня в этот час на вытягивающемся рысаке мой кучер — от Красных ворот к храму Христа Спасителя: она жила против него; каждый вечер я возил ее обедать в “Прагу”, в “Эрмитаж”, в “Метрополь”, после обеда в театры. На концерты, а там к “Яру” в “Стрельну”…» Возникает зарисовка лихорадочно деятельного бездействия, остановленного памятью «прекрасного мига», становящейся вечности: «Чем все это должно кончиться, я не знал, и старался не думать, не додумывать… <…> И завтра и послезавтра будет все то же, думал я, — все та же мука и все то же счастье… Ну что ж — все таки счастье, великое счастье!» В насыщенном символами-смыслами тексте едва ли не в каждом слове таятся культурные ассоциации, из глубин подсознания всплывают, вспыхивают архетипные формы [13].
Извлечем из потока сознания героя, занятого героиней, отдельные детали: «…вдовый отец ее, просвещенный человек знатного купеческого рода, жил на покое в Твери, что-то, как все такие купцы, собирал». Реплика обращена к памяти о купцах-меценатах (как правило, старообрядцах) и напоминает о тверском «госте» Афанасии Никитине с его «Хожением за три моря» в Индию.
Индия возникает в описании внешности героини: «А у нее красота была какая-то индийская, персидская…» Актер Качалов называет ее «царь-девицей, Шамаханской царицей» (тем самым задается ряд пушкинских ассоциаций в рассказе), а описание ее внешности («великолепные и несколько зловещие в своей густой черноте волосы») как бы помимо воли рассказчика ассоциируется с обликом «цыганки-запевало с низким лбом под дегтярной челкой» (к цыганам, выходцам из Индии, героиня чувствует влечение — «просила позвать цыган… слушала песни с томной странной усмешкой…»). Индию герой, «обоняя какой-то слегка пряный запах ее волос, думая: “Москва, Астрахань, Персия, Индия!”», поминает не раз. Многократно обращается к «восточной» теме и героиня («наследство моей астраханской бабушки», — говорит она о своем «шелковом архалуке, отороченном соболем»); в «трактире Егорова в Охотном ряду» она замечает: «Хорошо! Внизу дикие мужики, а тут блины с шампанским и Богородица троеручица. Три руки! Ведь это Индия». Конечно, Троеручица, ассоциирующаяся для героини с многоруким Шивой, в реальности никакого отношения к Индии не имеет, и героиня не может этого не знать; но она творит свой миф, преображающий бытовую реальность. Видимо, ради этого «она зачем-то училась на курсах», поясняя: «Кроме того, меня интересует история». Ее связь с толстовским «востоком» проступает в склонности к «фатализму»: «Однажды, сидя возле нее в этой вечерней темноте и тишине, я схватился за голову:
— Нет, это выше моих сил! И зачем, почему надо так жестоко мучить меня и себя!
Она промолчала.
— Да, все-таки это не любовь, не любовь…
Она ровно отозвалась из темноты:
— Может быть. Кто же знает, что такое любовь?
— Я, я знаю! — воскликнул я. — И буду ждать, когда и вы узнаете, что такое любовь, счастье!
— Счастье, счастье… “Счастье наше, дружок, как вода в бредне: тянешь — надулось, а вытащишь — ничего нету”.
— Это что?
— Это так Платон Каратаев говорил Пьеру.
Я махнул рукой.
— Ах, Бог с ней, с этой восточной мудростью!»
В поисках «истории» она посещает кладбища, монастыри, московские соборы: «Что ж все кабаки да кабаки, — прибавила она. — Вот вчера утром я была на Рогожском кладбище…
Я удивился еще больше:
— На кладбище? Зачем? Это знаменитое раскольничье?
— Да, раскольничье. Допетровская Русь! Хоронили ихнего архиепископа. И вот представьте себе: гроб — дубовая колода, как в древности, золотая парча, будто кованая. Лик усопшего закрыт белым “воздухом”, шитым крупной черной вязью — красота и ужас. А у гроба дьяконы с рипидами и трикириями…
— Откуда вы это знаете? Рипиды, трикирии!
— Это вы меня не знаете.
— Не знал, что вы так религиозны.
— Это не религиозность. Я не знаю что… Но я, например, часто хожу по утрам или вечерам, когда вы не таскаете меня по ресторанам, в кремлевские соборы, а вы даже и не подозреваете этого… Так вот: дьяконы — да какие! Пересвет и Ослябя! И на двух клиросах два хора, тоже все Пересветы: высокие, могучие, в длинных черных кафтанах, поют, перекликаясь, — то один хор, то другой — и все в унисон и не по нотам, а по “крюкам”. А могила была внутри выложена блестящими еловыми ветками, а на дворе мороз, солнце, слепит снег… Да нет, вы этого не понимаете!»
Интерес героини к старине маркирует культуру, устремленную к истокам, и одновременно является знаком эпохи, «моды». Он как будто не выходит за рамки эстетики модерна. Поэтизация архаики героиней — не более чем стилизация в глазах героя (а отчасти, очевидно, и в восприятии автора), «игра» в культурно-исторические и культовые формы: «Я мысленно покачал головой, — все причуды, московские причуды! — и бодро отозвался: — Ол райт!». Герой на свою беду или «все-таки счастье» ей подыгрывает. Но, оказалось, что «игра» для героини — серьезна, завершается жизненным выбором, поступком. И это неожиданное, «причудливое» для героя и автора оказывается в ней главным. И здесь вспоминается пушкинское: «Представь, какую штуку удрала со мной моя Татьяна! Она — замуж вышла! Этого я никак не ожидал от нее» [14]. Только здесь героиня выбирает не «генерала», а Небесного жениха. А ее решение-прозрение вызревало медленно, упорно: «И вот только в каких-нибудь северных монастырях осталась теперь эта Русь. Да еще в церковных песнопениях. Недавно я ходила в Зачатьевский монастырь — вы представить себе не можете, до чего дивно поют там стихиры! А в Чудовом еще лучше. Я прошлый год все ходила туда на Страстной. Ах, как было хорошо! Везде лужи, воздух уж мягкий, на душе как-то нежно, грустно и все время это чувство родины, ее старины… Все двери в соборе открыты, весь день входит и выходит простой народ, весь день службы…»
Вот где сказался «портрет босого Толстого», «зачем-то» висящий над «широким турецким диваном» в первой комнате, руссоистское «опрощение», искусственная «натурализация» которого стали знаком культуры. А упоминание Чудова монастыря ассоциируется с пушкинским «Годуновым»; «все смешалось» в культурном «бессознательном» героини: монастыри, Толстой.
Но в сердечном сумбуре, невнятице, «хаосе» чувств зреет воля. В момент душевной сумятицы, разброда герой тоже невольно влечется к часовне Иверской Божией матери: «Дошел до Иверской, внутренность которой горячо пылала и сияла целыми кострами свечей, стал в толпе старух и нищих на растоптанный снег на колени, снял шапку… Кто-то потрогал меня за плечо — я посмотрел: какая-то несчастная старушонка глядела на меня, морщась от жалостных слез:
— Ох, не убивайся, не убивайся так! Грех, грех!»
«Старушонка» по-своему пожалела, по-христиански утешила «благополучного» барчука, предостерегла его от греха отчаяния.
Не менее симптоматично, что героиня через поэтизацию «старины», «когда эстетика — служанка серафима» (П. Верлен), приходит к трудному решению. За наслоениями моды и кича в ней зреет зерно истинной жизни. Последним толчком к решительному шагу становится ее «падение» в «чистый понедельник», сугубое прегрешение. Здесь оно предстает искушением и испытанием (вспомним, героиня говорит о древнерусской княгине: «Так испытывал ее Бог»; а сама она тоже отчасти «княжна» и «царь-девица» из стилизованной Персии, и ее тоже навещает герой-«искуситель»).
Все свидетельствует о том, что ее шаг предопределен не рационально взвешенным решением, при котором она могла бы уступить герою в иное, более «подходящее» для этого время (правда, для греха, как смерти, в принципе, не предусмотрено время, они чаще застают человека врасплох, но существует сугубая их несвоевременность). Это почти спонтанное решение, «поступок», «случай, мгновенное, мощное орудие Провидения» (по мысли Пушкина), непредвидимый умом (что не «пророк, а угадчик», Пушкин). Ее «грех» и уход «на покаяние» при внешней импульсивности предопределен логикой внутреннего созревания.
Героиня предчувствовала, но не могла и не хотела предотвратить «падение», но и уход ее вполне закономерен. «Грех» лишь ускорил ее выбор, поскольку ее ведет сила, которой она «сомнамбулически» покорствует. Но это ее выбор. Герой же подчиняется возлюбленной, ни на чем не настаивает (тем более в условиях Великого поста; вот отчего он ощущает «замирающее точно над пропастью сердце»). Он из активного начала («искуситель») превращается в страдательно-покорное.
«Грех» здесь раскрывается своей «провоцирующей» (не только в плане падения, но и последующего восстановления), служебно-«спасительной», подчиненной Промыслу природой (когда грешнику не по силам иной способ выбора). Так Творцом уготован не только прямой, «эволюционный», но и окольный, катастрофический, кризисный путь спасения; пока человек жив, шанс и свобода выбора за ним сохраняются. Господь не требует непосильного, но приуготовляя к высокому, дарует силы. Труд выбора — за избирающим; вот отчего героиня «очень устала».
Ее прощеное воскресенье, последний день сырной, «масляной» недели, затянулся до понедельника, и вся оставшаяся жизнь стала покаянным «чистым понедельником». В воскресенье же она загодя облеклась во все черное. Героиня инверсирует последовательность сакрального времени (как бы творя личный, «юродский» ритуал — в воскресенье в черном, в пост — в сиянии искуса), но тем самым лишь смещает, раздвигает, а не смешивает временные рамки (последняя встреча и прощание-прощение с любимым в календарный «чистый понедельник»; тем самым отдача себя без остатка покаянию-искуплению). Она разом одолевает бездну между миром и иномирием. Но Милость чудно, по «слезному» прощанию («я чувствовал, как моргает ее мокрая ресница») и прошению, освятила «животное масло» греха в елей («жалостно» слезный в горести дар открывается и в герое, перед Иверской и по прошествии двух лет — «все плакал, плакал…»; но это дар сожаления об утрате: герой «стал понемногу оправляться — равнодушно, безнадежно», грех взял свою дань).
«В четырнадцатом году, под Новый год, был такой же тихий, солнечный вечер, как тот, незабвенный. Я вышел из дому, взял извозчика и поехал в Кремль. Там зашел в пустой Архангельский собор, долго стоял, не молясь, в его сумраке, глядя на слабое мерцанье старого золота иконостаса и надмогильных плит московских царей, — стоял, точно ожидая чего-то, в той особой тишине пустой церкви, когда боишься вздохнуть в ней. Выйдя из собора, велел извозчику ехать на Ордынку, шагом ездил, как тогда, по темным переулкам в садах с освещенными под ними окнами, проехал по Грибоедовскому переулку — и все плакал, плакал…» Видение «надмогильных плит московских царей» и память — вот то, что герой берет в наступающий грозный век, прощаясь с безвозвратно отшедшим, но неотъемлемым, что поможет ему как-то выжить в «томленьях грусти безнадежной» и в «иссушенности безверием».
Развитие действия до кульминации характеризуется нарастанием «неразрешающегося напряжения», нагнетением деталей-символов, выстраивающихся в ассоциативные ряды. Так, когда герои в незабвенную ночь возвращаются домой, «полный месяц нырял в облаках над Кремлем, — “какой-то светящийся череп”, сказала она. На Спасской башне часы били три, — еще сказала:
— Какой древний звук, — что-то жестяное и чугунное. И вот так же, тем же звуком било три часа ночи и в пятнадцатом веке. И во Флоренции совсем такой же звук, он там напоминал мне Москву…» — Здесь в одну звуковую точку сведены разновременные пласты — XX и XV века, Москва и Флоренция (вспомним «итальянские соборы» в Москве в размышлениях героя о «странном» городе). Образ единства времени-пространства через определение «что-то… чугунное» получает зрительно-пластичное выражение в описании «старого цыгана в казакине с галунами, с сизой мордой утопленника, с голой, как чугунный шар головой…» Очевидно, что описание месяца как «светящегося черепа» сопряжено с «чугунным» звуком в одной фразе с перечислительной интонацией («сказала… еще сказала…») Тем самым создается единый смысловой ряд — зрительно-звуковой образ вечности как жестяно звучащего, тускло светящегося, серо-сизой чугунной сферы. Образ «черепа» указывает на первобытного Адама, который по преданию захоронен в основании Голгофы (что с арамейского означает — череп, голый лоб, лобное место, т.е. место казни, наказания за преступление); череп изображаемый под Распятием символизирует первородный грех, а Крест — его искупление вторым Адамом, Христом. Так проблематика, коллизия и сюжетное действо переводятся в метафизический план «греха и искупления», «падения/повреждения и восстановления/исцеления». «Старый цыган с сизой мордой утопленника» олицетворяет всецелую погруженность в плотское (здесь кстати будет вспомнить ассоциативную связь героини с «цыганкой-запевало», исполняющей ведущую роль в «нарочито шумной, развязной» партии).
Но и Москва, Третий Рим, «вечный город», перекрестье духовных миров Запада и Востока, а вместе с ней и поврежденная «вечность» с надтреснуто-«жестяным» и «чугунным» голосом, выглядит «снежно-сизой» в своей двоемирной незавершенности. С первой строки Москва становится действующим лицом повествования, захватившим, наряду с «загадочной» героиней, внимание героя-рассказчика: «Странный город! — говорил я себе, думая об Охотном ряде, об Иверской, о Василии Блаженном. — Василий Блаженный и Спас-на-Бору, итальянские соборы — и что-то киргизское в остриях башен на кремлевских стенах…» [15] И сразу же перед этими мыслями, в связи с ними: «Странная любовь!» — думал я. И пока закипала вода, стоял, смотрел в окна. В комнате пахло цветами, и она соединялась для меня с их запахом; за одним окном низко лежала вдали огромная картина заречной снежно-сизой Москвы; в другое, левее, была видна часть Кремля, напротив, как-то не в меру близко, белела слишком новая громада Христа Спасителя, в золотом куполе которого синеватыми пятнами отражались галки, вечно вившиеся вокруг…»
Возникает «образ мира», погруженного в телесное бытие, погребенного под толщей «реки времен» (Г. Державин). Небольшая, уютная, хорошо обставленная квартира на пятом этаже принадлежит сему миру и ласточкиным гнездом парит над ним. «Слишком новое», суетное, зарождаясь в смерти, поражает трупными «синеватыми пятнами» и сферу духа: «Мы постояли возле могил Эртеля, Чехова. Держа руки в опущенной муфте, она долго глядела на чеховский могильный памятник, потом пожала плечом:
— Какая противная смесь сусального русского стиля и Художественного театра!» — И вновь грань между «снобизмом» и истинным вкусом героини, соприкасающимся с безошибочной интуицией в «различении духов», неуловимо подвижна, но безусловна. Подобным же образом в «запахе цветов», соединяющемся с героиней, присутствует преходящесть «прелести мира», что «ресничного недолговечней взмаха» (Петрарка, пер. Мандельштама).
Ностальгическому описанию Москвы в рассказе отведено столько же места, сколько и героине, принцип и характер этих описаний совпадает: герой отыскивает и находит в своей возлюбленной, как и в Москве, необъяснимые «странности», создающие мозаичность и влекущую его цельность их общего образа: «…она была загадочна, непонятна для меня, странны были и наши с ней отношения — совсем близки мы все еще не были; и все это без конца держало меня в неразрешающемся напряжении, в мучительном ожидании — и вместе с тем был я несказанно счастлив каждым часом, проведенным возле нее» (далее идет фиксация ее «диссонансов», непонятных и влекущих).
Город и герои (героиня в восприятии героя и в своем собственном олицетворяющая Москву) воплощают духовно-культурную переимчивость, сочувственность, пластичную отзывчивость культуры [16], особенно — национальной (степенью восприимчивости отличной от западной; олицетворением ее после знаменитой речи Достоевского стал Пушкин [17]): «Я, будучи родом из Пензенской губернии, был в ту пору красив почему-то южной, горячей красотой, был даже “неприлично красив”, как сказал мне однажды один знаменитый актер, чудовищно толстый человек, великий обжора и умница. “Черт вас знает, кто вы, сицилианец какой-то”, — сказал он сонно; и характер был у меня южный, живой, постоянно готовый к счастливой улыбке, к доброй шутке». Безымянные счастливые герои («Мы оба были богаты, здоровы, молоды и настолько хороши собой, что в ресторанах, на концертах нас провожали взглядами») как будто воплощают в себе мечту о русском «всечеловеке» Достоевского (чуждого Бунину, но своими идеологемами пропитавшего атмосферу эпохи), об итоге земной эволюции. Они как будто олицетворяют райское состояние человека. На деле же над ними нависает грех в образе адамова «черепа»; это предчувствует героиня и почти не сознает в блаженно-лихорадочном состоянии герой.
Флорентийско-индийские ассоциации героя — героини — автора отражают их ностальгию по синтезу культур (наподобие пространственно-надвременной модели в «Западно-восточном диване» Гете). Это и «флорентийская тоска» (образ О. Мандельштама) автора по родине, трансформировавшаяся в драму героев (она обрела родину в монастыре, он остался на духовном и бытовом перепутье). Москва эту жажду героев символизирует и отчасти утоляет в культурном и в лично-бытовом плане. В раскрытии «загадочной» связи героини со «странной» Москвой существенную роль, помимо предметно-звукового ряда, играет цветовая гамма (контраст черного и белого, оттенки красного от бархатно-пунцового и гранатового до кроваво-кирпичного, тона жемчужно-сизого и золотого). В переходные, мерцающие перламутрово-«сизые» тона окрашено все повествование. Но определяющее значение в нем имеет освещение, свет. Острота «профессионального» зрения, обоняния, слуха, тактильная чувствительность героя задана глубиной авторского видения; в тексте же она психологически объяснима состоянием всеобщей влюбленности в героиню, олицетворяющую преходящую красоту мира.
«Тихий свет» глаз героини (дважды упомянутый, отдельно — на фоне нарочитой, покаянно-траурной черноты ее одеяния в прощеное воскресенье — «глаза ее были радостны и тихи», «— Правда, как вы меня любите! — сказала она, с тихим недоумением покачав головой», «А она говорила с тихим светом в глазах…») соединяется в ней с кипуче-смоляными, «несколько зловещими в своей густой черноте волосами», создавая контраст света и тьмы. Отметим, что повествование движется от «мутного» слияния света и тьмы в экспозиции к блистающему их контрасту, к образу светящейся тьмы, апофатически ослепительного мрака красоты: «…сверкая сережками, своей чернотой и обнаженными плечами и руками» (все детали упоминаются в тексте не менее двух раз).
Примечательно варьирующееся описание московских вечеров: «Вечер был мирный, солнечный, с инеем на деревьях; на кирпично-кровавых стенах монастыря болтали в тишине галки, похожие на монашенок, куранты то и дело тонко и грустно играли на колокольне. Скрипя в тишине по снегу, мы вошли в ворота, пошли по снежным дорожкам по кладбищу, — солнце только что село, еще совсем было светло, дивно рисовались на золотой эмали заката серым кораллом сучья в инее, и таинственно теплились вокруг нас спокойными, грустными огоньками неугасимые лампадки, рассеянные над могилами. Я шел за ней, с умилением глядел на маленький след, на звездочки, которые оставляли на снегу новые черные ботики…»; по контрасту — «разгоралась вечерняя, освобождающаяся от дневных дел московская жизнь; …в сумраке уже видно было, как с шипением сыпались с проводов зеленые звезды», «светящийся череп» месяца).
Чадный блеск «разгорающейся» вечерней жизни сопряжен и противостоит «тихому свету», смиренно мерцающих лампадок и легкой тени исхода. В описании сталкиваются и борются Свет «с востока» и «запад солнца». В «снежно-сизой» Москве Средиземноморье сходится с Индией, древность с современностью. Это напоминает «острова блаженных». Герой в муке любви ощущает себя их обитателем: «все-таки счастье…»
«Обжитое» пространство рассказа размещается между кабаком (дольнее, чадное), театром (срединное «позорище» культуры) и монастырем (горнее, светящийся мрак). Соответственно, и рассказ выдержан в переходном жанре «кризисного жития», соединяющем черты поэтического «мифа» (сказки, легенды, «идеальной» очищенности памятью героя) и иронически воспринимаемой героиней и автором «непреображенной» реальности. Состояние жанрового перехода обозначено в рассказе упоминанием повести о Петре и Февронии, излагаемого героиней: вот опять вариация, новый повествователь; в едином пространстве рассказа по принципу «рассказ в рассказе» сталкиваются два «мифа» — рассказ героя о событиях 1912–1914 годов и пересказ героиней древнего сюжета).
«Премудрая дева» Феврония, хранительница небесного «супружества», «монахиня» в миру, является идеалом героини. «Добрый» герой, «змей в естестве человеческом, зело прекрасном…», искушение земным началом, здесь лицо и активное, и «служебное» (страдательное, но не в смысле страстного, а страстного начала). На фоне древней повести в рассказе возникает мотив повествования о влюбленном и «кающемся бесе» [18].
Героиня в избирательном «пересказе» повести, выпрямляет сюжет, смещает персонистические акценты (сюжет повести ею всего лишь обозначен началом и концовкой), но сохраняет назидательный и вероучительный смысл. Действие в ней «внепсихологично», развивается по законам поэтики внепсихологического, «внеперсонального» контекста. В рассказе действие от мотивировки ничего не объясняющей бытовой психологии, присущей герою-рассказчику, восходит к «действу» иного, пневматико-психологического уровня мотивации со стороны героини.
Пересечение двух миров создает драматическую коллизию, определяет сюжет и финал произведения: «Но только я вошел во двор, как из церкви показались несомые на руках иконы, хоругви, за ними, вся в белом, длинном, тонколикая, в белом обрусе с нашитым на него золотым крестом на лбу, высокая, медленно, истово идущая с опущенными глазами, с большой свечой в руке, великая княгиня; а за нею тянулась такая же белая вереница поющих, с огоньками свечек у лиц, инокинь или сестер, — уж не знаю, кто были они и куда шли».
Не перекликается ли в обратной перспективе последняя зарисовка с описанием «брачной» сцены между героиней-«невестой» и героем-«женихом», «искусителем»: «Я встал и подошел к дверям: она только в одних лебяжьих (т.е. белых, свадебных; выделено мной. — В.С.) туфельках, стояла, спиной ко мне, перед трюмо, расчесывала черепаховым гребнем черные нити висевших вдоль лица волос»? Перед нами два «эроса» — смертно-телесный как «материал» («Когда Федор осадил у подъезда, безжизненно приказала: “Отпустите его…” <…> Я с замирающим точно над пропастью сердцем сел на турецкий диван») и «преображенный» как Цель. Здесь варьируется пушкинско-эллинистической образ «лебяжьей» окрыленности героини.
Видение же воссоздает образ «десяти дев», выходящих навстречу «Жениху, грядущему в полунощи». «Юродивая» героиня, в ожидании Его, не исчерпала масло в светильнике своей души (ср. «лоснящиеся» тона в описании ее внешности, чернота и «тихий свет» ее глаз, позволяющих угадать и заграждающих, вынуждающих героя благоговейно остановиться перед их «тайной»). Растраченный дар «мудро» восполнен ее покаянной жертвой. Принята ли жертва, остается вопросом для героя и автора, за рамками повествования: «Я почему-то очень внимательно смотрел на них. И вот одна из идущих посередине вдруг подняла голову, крытую белым платом, загородив свечку рукой, устремила взгляд темных глаз в темноту, будто как раз на меня… Что она могла видеть в темноте, как могла она почувствовать мое присутствие? Я повернулся и тихо вышел из ворот» (последняя фраза возвращает нас к образу «кающегося» беса). Герой, как и Онегин, оказывается неистинным, поскольку утраченным, «женихом». Да и она ли это была?
Итак, в рассказе время героя-повествователя (1944; 1912–1914 гг.) и время героини (1912–1914 годы и русско-итальянский XV век) пересекаются с реальным временем создания рассказа и воспроизводимой в нем эпохи (охватывая их биографическое время). Но концептуальное (мысленное, виртуальное, культурное) Время автора охватывает пересекающиеся векторы их времени (для героини календарное время «остановилось» с момента ухода; явление героя накануне новолетия происходит для нее «вне времени»). Оно включает и «ее» XV век, и «его» 1914 год; оно втягивает в себя «Хожение» Афанасия Никитина, древнюю повесть и легенду, но и 1944 год; средоточием его стал «золотой век», отмеченный именами Пушкина и Толстого (пределы «мифа»).
Бунинская концепция, учитывающая толстовское (любимый Буниным Толстой упомянут дважды) понимание проблемы, несомненно ориентирована на пушкинское видение (хотя Пушкин нигде не назван) любовной и культурно-исторической ситуации. Рассказ представляет собой вариацию пушкинской темы «поэзии и действительности», отношений автора с героями.
Пушкин присутствует в рассказе не на уровне внешних реминисценций (в отличие от Толстого, по сути, принадлежащего той же эпохе, от которой отталкивается автор как от некой девальвации ценностей), а на жанрово-сюжетном уровне, в аспекте типологии героев, их взаимоотношений, на уровне типа повествования, представляющего некий антично-христианский синтез и всемирно-русский классический образец. Именем Толстого определяется речевая форма бунинского повествования — его стилистика, синтаксис; Пушкиным — коллизия, жанровая форма, тональность рассказа, его «жар сердечный умиленья» («суетно» влюбленный герой беспрестанно «умиляется» своей возлюбленной, многократно напоминая собой «смиренного» искусителя).
Так герой-повествователь соединяет в себе черты Онегина («москвич в Гарольдовом плаще», «уж не пародия ли он?») и Белкина-повествователя. С Белкиным его связывает простодушие и «припадание женскому полу» (оба же «искусительны», как Онегин); отличает же то, что Белкин излагает чужие истории, герой Бунина — свою собственную. Но элемент иронической «пародийности», определенной остраненности со стороны авторов в отношении к героям присутствует в обоих. Некоторая противоположность простодушного, смирного Белкина Онегину — черта внешняя; на глубинном уровне в них открывается много общего, например, та же мечтательная непрактичность, неспособность заниматься хозяйством, способность увлечься и быстро остыть. Они пребывают в разных социальных и географических пространствах (столичный аристократ и уездный помещик), но по сути представляют во многом тип человека, не чуждого культуре, задетой «европейством» (Белкин ближе к Онегину, чем к капитану Миронову или Максим Максимычу).
Повествовательность Бунина вбирает в себя исповедальный опыт Толстого («Автобиографическая трилогия», «После бала», «Крейцерова соната») и «романность» как проблемно-кризисное состояние авторского сознания у Пушкина. Его рассказ (не новелла) располагается на переходе от эпического повествования, когда внутреннее передается внешне, через деталь, объективированно (его герой — носитель рудиментов целостного, «эпического», в терминах Бахтина, сознания) к «романности» как жанрово закрепленной рефлексии. За его героем-повествователем остается биографическое, но не «онтологическое» будущее, тогда как героиня, решительно как бы прервав течение биографического времени, переходит в «мифологическое», метафизическое пространство (монастырь — иной мир). Ее существование обретает меру «ангельского чиноначалия»: на пути к вечности («уж не знаю, кто были они и куда шли», — замечает герой) она умирает для мира, возвращая себе «эпическую» цельность в ином измерении. Герой остается в «психологии» и «эстетике», она живет по законам онтопоэтики; свершавшееся в ней обрело завершенную пластическую форму, актуализировалось, утратило «загадочность» земного противоречия, обрело инобытийную тайну.
Рассказ Бунина, перекликаясь с «романом в стихах», несомненно, воспринимается как стихи в прозе.
Как бы собственно бунинской предстает здесь прорастающая сквозь эти культурные напластования, как сквозь материал, окрашенная в их тона, определяемая ими — его историософия и культурософия, близкая евразийству, но не исчерпываемая им. Бунин, конечно же, не разделяет догматику «скифства», изжившую себя даже в сознании ее создателей — Трубецкого, Карсавина, Флоровского. Его камертоном в «симфонизации» отношений истории и культуры, поэзии и действительности, по которому он сверял свою «композицию» мог быть только Пушкин, а сама «гармонизация» (если таковая возможна в реальности, а не в умозрении) могла пролегать только через культурно-культовые отношения формы и смысла. Пушкинские деталь, мотив, прием, хронотоп окрашиваются не культурно-исторически лишь, но духовно, мета-исторически, в тона эсхатологии.
И здесь возникает вопрос — что для Бунина и Пушкина могло быть формой, а что смыслом? Какова их связь? В области поэтики он может быть разрешен лишь в двухуровневой ценностной иерархии соотношений, и лишь в метафизической перспективе — в тотальной безграничности Приснобытия. Поскольку здесь речь идет о художественном произведении, то и останемся на почве «поэзии», не перенося механически в ее пространство аскетического опыта, духовного «узорочья», но имея в виду обозначенную проекцию [19].
Категория формы, усложняясь, распадаясь как бы на два уровня — собственно поэтический и метафизический, — пересекается с такой же двухуровневой категорией смысла, создавая «неразрешающееся напряжение». С последней фразой героя-рассказчика напряжение разрешается, но «тайна» не исчезает; слишком она «велика», чтобы быть исчерпаной даже Откровением, тем более поэтическими средствами. Благоговение героя и автора перед тайной жизни, космоса, души, перед тайной Замысла и задает тональность рассказа.
«Цветущая сложность» воспроизводимой повествованием культуры — утонченность «последних времен» — несет на себе печать эсхатологической обреченности. В условиях окончательного торжества «века железного» рассказ дышит ностальгией по отшедшей культуре. Его исход — тихий и светлый, как уход героини в монастырь и выход героя за монастырские ворота, как горестное угасание поэзии в «час заката» («Пушкинскому Дому» Блока). В этом рассказ сопоставим с «Поэмой без героя», созданной по «звездному» следу той же эпохи и с тем же настроением прощания и преодоления (ср. статью В. Жирмунского о той эпохе и ее «героях» — «Преодолевшие символизм»). Здесь уместно будет вспомнить и иные образы: «печаль моя светла» и «Свете тихий святыя славы бессмертного Отца небесного, пришедше на запад солнца, видевше свет вечерний…»
Бунин, в отличие от героя и подобно героине, вслед за ней волевым усилием, но сознательно уходит в «церковь» подлинной культуры, ностальгически, но без лишних сантиментов прощается с уходящим веком (культурный быт, оцениваемый как «противная смесь сусального русского стиля и Художественного театра»; этот «быт», становясь невозвратимым, обретает черты подлинности).
В этой амальгаме чувств сказывается «ницшеанская» жажда «жизненной силы» и бессилие перед временем, жажда обретения утраченной «родины» — все, что осталось неотъемлемым. Здесь эстетика и история переходят в онтологию, метаэстетику и метаисторию; предание становится — знаком, откровением, свидетельством о вечности. Это модерн и «пост-модерн» в его ориентации на древнерусскую классику и на «золотой век» (наше второе, теперь сугубо культурное, возрождение. Первый, подлинно духовный в сравнении с европейским, Ренессанс состоялся в XV веке). В этой проекции Серебряный век предстает возвратом к барокко, что подтверждается его общностью с культурой второй половины куртуазного XVIII века.
Пушкинскую тему «поэзии и действительности» Бунин решает в новых условиях: Серебряный век оказывается потенцирован обоими исходами — в «стилизацию», в «пародию», предшествующую варварству, и в форму, противостоящую распаду. Вопрос — станут ли «пародия» на уходящее, распад — началом нового подъема — для автора обретает напряжение эсхатологии.
Картина «заречной Москвы», «жестяной и чугунный» звук колокола в монастыре и звон курантов на Спасской башне воскрешают в памяти образ града Китежа. Современное же автору состояние мира говорит о торжестве нового варварства. Пробьется ли сквозь толщу времени «тонколикая, в белом обрусе с нашитым на него золотым крестом на лбу… великая княгиня» или всплывет «сизая морда утопленника»-цыгана, голый череп русской Голгофы [20]?
Исход столь же проблематичен, как будущая встреча героев там, где «несть печали, ни воздыхания», не женятся и не выходят замуж. Станет ли спасением посетившее героя виденье? Ведь он оставлен автором, как Онегин, в «минуту, злую для него». — «Но тут уже начинается новая история…», история «воздаяния» по Достоевскому, «воскресения» по Толстому.
В проекции Откровения падение предстает псевдоморфозой творчества, а само оно чревато нисхождением в форме, как свобода — неволей. Раньше всех «модернистов» это знал Пушкин. Но «дело художника — не в сообщении новых откровений, а в откровении новых форм» [21]. Задача художника заключается не в окончательном ответе, и даже не в завершающей форме (она «слишком человеческая»), а в верной постановке вопроса, во встраивании его в пушкинскую «даль свободную» «книги жизни» (Пастернак), в акцентуации. Вопрос ставится через форму, «хорошо темперируется» ею, а ответ предложит жизнь, открывающая завершившемуся как будто литературному сюжету выход в иное, бытийное измерение. Трудно сказать, чего в этом рассказе больше — детской игры или старческой мудрости. Скорее, как в жизни, серьезничающей детскости, с горчинкой знания, в котором много «печали светлой».
Иисус знал свое предназначение, а был светел и сочувствен к подробностям бытия. Не потому сочувствен, что знал, а потому исполнял Закон и призвание, что имел «сочувствие … как … Благодать» (Тютчев). И потому проникаешься авторским молитвенным: «Благодарю Бога, что Он дал мне… “Чистый понедельник”». «Понедельник» — восьмой день седмицы, свет небесного блаженства, достигнутого героями в любви, осуществление полноты чаяний. Но поскольку свет — земной, то он — знамение искупительных «страстей» и пасхального исхода, исполнения эсхатологических «времен и сроков». Так рассказ Бунина реализует библейский сюжет искупления-очищения: в случае героини — покаянно вольного; в случае с героем — через страдание как плату-жертву за миг земного блаженства.
Как известно, дьявол мелочен. Но, по слову Пастернака, и Господь — Тот, Кто любит подробности бытия, «Кому ничто не мелко, Кто погружен в отделку кленового листа…». Это же заметил Ломоносов: «Природа — второе Писание».
Видимо, «мелочь», живущая любовью к миру — «поле битвы», где «дьявол с Богом борется»; может, она и есть сердцевина бытия и его предельная граница? Память об этом знании и хранит наша культура, хранит ее в вещих вещах. Деталь, символ — тот меч света в руках грозного ангела или меч-кладенец, что пребывает на грани миров, бытия и небытия, хранимой культуры и надвигающегося одичания.
Ни Бунин, ни Блок истин не открывали; это сделали до них и за них. Благодаря Пушкину, они придали вечным истинам узнаваемые, близкие нам формы. Пушкин, в свою очередь, напитался Светом истины от Благой вести. И осуществляется преемственность культа, культуры, эстафета негасимого огня через толщу веков в поколениях.
Это тот свет, что общей теорией относительности (где Е=МС2) открылся Эйнштейну в «свете размолотых в луч скоростей» («Стихи о неизвестном солдате» Мандельштама), ибо в Нем «нет ни эллина, ни иудея»; тот слепящий над-личный Свет, в котором растворяется, обращается наша личность, оставляя оболочку-кокон, как гусеница, став огнесветной бабочкой. То тело, что светит накалом души, излучает свет, лишено тени. Тогда душа-христианка (Тертуллиан), «летя светопыльной дорогою», увлекаема солнечным ветром, может сказать: «От меня будет свету светло»! Вихрем (élan) этого Света и подхвачена героиня рассказа.
Примечания
1. «Благодарю Бога, что Он дал мне возможность написать “Чистый понедельник”» (Бунин И. А. Собр. соч.: В 9 т. М., 1966. Т. 7. С. 391). Все выделения в тексте подчеркиванием и курсивом мои. — В. С.
2. С.Г. Бочаров прекрасно обозначил такое состояние как «огненный меч на границах культуры».
3. У Бунина нет произведений о войне, кроме «Холодной осени»; но, строго говоря, война в ней — лишь сюжетный фон.
4. Всякая культура порождена «памятью сердца» (мнемосиной), что «сильней рассудка памяти печальной», и воображением (памятью будущего, подражанием, мимесисом), имеющими вневременной сверхличный Исток, «восседающий» в «сердцевине» личности и бытия.
5. Ср. с романтическим противопоставлением культурного творчества и потребительства цивилизации, с замкнутостью культурно-цивилизационных циклов в «Закате Европы» О. Шпенглера.
6. Определение «допетровская Русь» протягивает нить к легенде Ивана Карамазова о Великом Инквизиторе. Вкус к экзотике, стилизации (прошлого, национального, запредельного) — идущий от ранней романтики и сентиментализма — знак вторичности эпохи. Сначала — это жажда истоков и цельности в синтезе, затем — вырождение в эклектику и вкусовщину до безвкусицы. Романтиком замечено: «Стиль — это человек»; модерн переиначил: «Человек — это стиль». Пост-модерн все выхолостил, измельчил и смешал. Вначале — порыв, жажда прорыва, в итоге — лоскутки, черепки, «разбитое корыто» (ср. с «корытообразным лицом» Москвина).
7. «На “капустнике” она много курила и все прихлебывала шампанское, пристально смотрела на актеров, с бойкими выкриками и припевами изображавших нечто будто бы парижское, на большого Станиславского с белыми волосами и черными бровями и плотного Москвина в пенсне на корытообразном лице, — оба с нарочитой серьезностью и старательностью, падая назад, выделывали под хохот публики отчаянный канкан. К нам подошел с бокалом в руке, бледный от хмеля, с крупным потом на лбу, на который свисал клок его белорусских волос, Качалов, поднял бокал и, с деланной мрачной жадностью глядя на нее, сказал своим низким актерским голосом:
— Царь-девица, Шамаханская царица, твое здоровье!
И она медленно улыбнулась и чокнулась с ним. Он взял ее руку, пьяно припал к ней и чуть не свалился с ног. Справился и, сжав зубы, взглянул на меня:
— А это что за красавец? Ненавижу.
Потом захрипела, засвистала и загремела, вприпрыжку затопала полькой шарманка — и к нам, скользя, подлетел маленький, вечно куда-то спешащий и смеющийся Сулержицкий, изогнулся, изображая гостинодворскую галантность, поспешно забормотал:
— Позвольте пригласить на полечку Транблан…
И она, улыбаясь, поднялась и, ловко, коротко притопывая, сверкая сережками, своей чернотой и обнаженными плечами и руками, пошла с ним среди столиков, провожаемая восхищенными взглядами и рукоплесканиями, меж тем как он, задрав голову, кричал козлом:
Пойдем, пойдем поскорее
С тобой польку танцевать!» — «Козлоподобие» беснования, пира в виду близящейся чумы составляет лейтмотив сцены. За фарсовым проступает трагизм конца эпохи, культуры, вырождения (де-каданса).
8. «Романтизм — грязь. Все, что осело догматами, нежной пылью, сказочностью — стало грязью» (Блок А. А.).
У Пастернака Гордон говорит: «Так было уже несколько раз в истории. Задуманное возвышенно, идеально, — грубело, овеществлялось. Так Греция стала Римом, так русское просвещение стало русской революцией. Возьми ты это блоковское “Мы, дети страшных лет России”, и сразу увидишь различие эпох. Когда Блок говорил это, это надо было понимать в переносном смысле, фигурально. И дети были не дети, а сыны, детища, интеллигенция, и страхи были не страшны, а провиденциальны, апокалиптичны, а это разные вещи. А теперь все переносное стало буквальным, и дети — дети, и страхи страшны, вот в чем разница» (Пастернак Б. Собр. соч.: В 5 т. Т. 3. С. 509–510).
9. У героя не возникает окончательной уверенности, была ли увиденная им послушница его возлюбленной. Более того, сюжет не дает возможности твердо увериться, действительно ли героиня ушла в монастырь или просто ушла из жизни героя. Вероятность последнего ничтожно мала, но не исключается даже героем. Автор по-пушкински использует «диалогические» возможности ситуации, сохраняя все вероятности исхода, заложенные в жизни и в сюжете. В этом отчетливо проявляется признак «романного» сознания (как его формулировал, противополагая «эпосу», Бахтин). Герой еще мыслит «типами», автор — «характерами»; у него «бинарность» — уже дихотомична (противоположности ценностно вертикальны, структурированы), а не антиномична (ценностно равнозначны, рядоположены).
10. В церковной культуре, влекущей героиню, «чрево» равнозначно «червю поядающему» (так метафорически именован и Господь как «огнь поядающий» (уничтожающий) плоть греха. Еще Он назван жемчужиной (перлом, совершенством), созревающей в чревной пещере, «чреве адовом» мира и в Богородичном «чреве, пространнейшем небес».
11. Устав обители был не очень суров; послушничали в нем представительницы знатных семей, обеспечивавших его пожертвованиями, позволявшими заниматься благотворительностью. В войну насельницы были сестрами милосердия.
12. Вальсингам у Пушкина это состояние определяет: «Есть упоение в бою…»; близко ему блоковское: «Остался один elan. Только — полет и порыв; лети и рвись, иначе — на всех путях гибель» (Блок А. Собр. соч.: В 8 т. М., 1963. Т. 7. С. 326).
13. Возникают ассоциации с Данте, но через Пушкина и духовно «далекого» Достоевского.
14. Цит. по: Бочаров С. Сюжеты русской литературы. М., 1999. С. 45.
15. «Прошло пять или десять лет, и однажды тихим летним вечером сидели они опять, Гордон и Дудоров, где-то высоко у раскрытого окна над необозримою вечернею Москвою. <…> И Москва внизу и вдали, родной город автора и половины того, что с ним случилось, Москва казалась им не местом этих происшествий, но главною героиней длинной повести, к концу которой они подошли…» (Пастернак Б. Указ. соч. С. 510).
16. Поистине христиански отзывающейся на чужое горе предстает «несчастная старушонка» перед Иверской.
17. Именами Пушкина и Толстого маркированы для Бунина грани русского «золотого века» в противоположность веку серебряному. Но если фигура Толстого представлена многократно и вполне явственно, внешними знаками (в т.ч. аллюзиями к рассказу «После бала», вегетарианство героини как профанированный коррелят постничества; фраза «Нет, в жены я не гожусь. Не гожусь, не гожусь…», скрывающая, как оказалось, не ее неспособность к браку, а ее предназначенность Другому, то образ Пушкина, нигде не упоминаемый, дан сокровенно («Царь-девица, Шамаханская царица», царевна в «лебяжьих туфельках» — немногие образные приметы его присутствия).
18. Пигин А. В. Древнерусская легенда о «кающемся» бесе (к проблеме апокатастасиса) // Евангельский текст в русской литературе. Петрозаводск, 1998. Вып. 2. С. 122–139; Он же. Духовный стих «Покаяние о искусителе» (к изучению сюжета о покаянии дьявола) // Евангельский текст … 2001. Вып. 3. С. 67–80.
Все русские «Демоны», от Пушкина до Врубеля, варьируют тему сокрушения гордеца, крестного отца «отверженных» и «лишних», безблагодатных «скитальцев» и «странных»: Алеко, Германна, Анджело, Онегина, Печорина, Раскольникова и пр. (сюда бы отнес и смиренных: «бедного Евгения», Белкина, Башмачкина, Девушкина… — «сомнительных» простецов).
19. «…“Содержание” — это каждый раз человеческая жизнь, а “форма“ — напоминание обо “всем”, об “универсуме”, о “Божьем мире”; “содержание” — это человеческий голос, а «форма» — все время наличный органный фон для этого голоса, “музыка сфер”. <…> В «Евгении Онегине» всячески тематизируется настроение, достаточно близкое к отчаянию; и притом весь роман — тут исключительно к месту вспомнить все рассуждения Бахтина о романе как противоположности эпосу! — развертывается как причудливо непринужденная causerie автора с читателем, принципиально начинающаяся ни с чего и заканчивающаяся ничем. Однако онегинская строфа принадлежит к числу самых строгих, самых сложных и музыкально-упорядоченных строф. <…> Содержание той или иной строфы “Евгения Онегина” говорит о бессмысленности жизни героев и через это — о бессмысленности жизни автора, то есть каждый раз о своем, о частном; но архитектоника онегинской строфы говорит о целом, внушая убедительнее любого Гегеля, что das Wahre — das Ganze. (Истинное — Целое, нем.)». (Аверинцев С. Ритм как теодицея // Новый мир. 2001. № 2. С. 203–205). Само название заметки идет от Вяч. Иванова: «Искусство всегда теодицея»; тогда как речь стоит вести о креадицее, т.е. оправдании искусства, а не искусством в проекции христодицеи (оправдании Христом).
20. Голгофа, с арам., значит, череп, лобное место, по преданию — могила Адама; мифо-поэтическая мертвая голова.
21. Иванов В. О границах искусства // Его. Борозды и межи. М., 1916. С. 211.
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
История написания
Сборник «Темные аллеи» И. А. Бунин писал, находясь во Франции, работа длилась в период 1937—1945 гг. Создание книги было для автора в определенной мере спасением от трагизма жизни. Тогда ему сильно требовались деньги, также у него пропали все надежды на возвращение в Россию. Помимо этого, на него влияла депрессивная военная обстановка в Европе, в которой вовсю свирепствовала черная чума нацизма. «Чистый понедельник» включен в сборник рассказов, работа над созданием произведения была завершена весной 1944 года.
Действие в повести начинается в 1913 г., именно тогда у Бунина был пик творческого расцвета. Удивительно то, что писатель не дал персонажам имен, но время описал довольно точно. Вероятно, вспоминая те годы, автор испытывал ностальгию, именно она помогала ему, изгнанному из страны, забыться от тоски по тем местам, куда он отправляет героиню своего произведения.
С рассказчиком Ивана Алексеевича роднит горькое чувство потери: он также утратил любовь — свою Россию. Это можно проследить во всем: в описании современной литературы, философских вечеров Андрея Белого, капустников.
С большим трепетом писатель вспоминает восточную архитектуру древней столицы, бой часов Спасской башни, прогулки по Ордынке.
Жанр и смысл названия
Жанр «Чистый понедельник» — новелла. Этому стилю присущ внезапный поворот сюжетной линии, это заставляет переосмыслить всю суть повествования. В этом произведении — это неожиданный уход главной героини в монастырь.
Все литературное творчество писателя пронизано символизмом. Невзирая на то, что «Темные аллеи» множество критиков принимают как дань традиционной русской прозе, в произведении можно увидеть новые элементы модернизма:
- нестандартная структура: фабула отличается от сюжетной линии;
- контраст: любовь меняется мучением и счастьем;
- мотив незаконченности (прерванная лунная соната, расставание героев после первой ночи);
- символизм в тексте можно увидеть в подсказках: к примеру, роль музыки. Незаконченная лунная соната — символ предстоящих перемен в душе героини. Траурное описание девушки подготавливает к печальному окончанию.
Чистым понедельником называется первый день Великого Поста, который наступает после прощеного воскресения и Масленицы. Религиозный замысел названия сведен к тому, что после падения (близких отношений с мужчиной) девушка искупает свой грех, начинает новую жизнь в монастыре.
Писатель в течение всего произведения кратко описывает жизнь героини, начиная от различных развлечений, завершая принятием религии.
Композиция и конфликт
Огромный смысл новелле придает непосредственно название произведения. Понятие «чистый» обозначает очищение души, понедельник — начало нового. Композиция состоит из трех частей:
- Экспозиция. Знакомит с главными персонажами, описывает их взаимоотношения.
- Кульминация. Повествует о том, что произошло в Чистый понедельник. Любовное соитие и большой грех (поскольку дата совпала с религиозным праздником, который обозначает начало воздержания и поста) — наивысшая точка напряжения в произведении.
- Развязка. Уход главной героини в монастырь и волнение рассказчика.
Главная особенность композиции — фабула отличается от сюжета: об отношениях повествует именно герой.
Читатель является свидетелем противоборства в рамках одной любви: оба персонажа противопоставляются друг другу. Рассказчик — человек, который привык ставить земные удовольствия выше духовных ценностей. Его увлечение девушкой нашло выражение в страсти. Она — устремлена к высшим сферам, духовно возвышенна.
Бунин часто отмечает ее вопросительное выражение лица, она тяготится сложившейся ситуацией, все время думает. Только уход в монастырь помогает решить ее внутреннее противостояние.
Краткое содержание
Повествование происходит от первого лица. Главные события следующие: рассказчик каждую ночь приходит к девушке, живущей рядом с храмом Христа спасителя, он влюблен в нее. Герой безмерно разговорчив, героиня — молчалива. У них не было близости, и это вызывает у него недоумение, и в определенном смысле ожидание.
В течение некоторого времени они ходят по театрам, вместе общаются вечерами. Приближается Прощеное Воскресенье, пара едет в Новодевичий монастырь. По дороге девушка рассказывает о том, как вчера ходила на Малоохотинское раскольничье кладбище, и с восторгом описывает ритуал захоронения епископа. Герой не видел в ней до этого приверженности к религии, потому внимательно слушал с влюбленными горящими глазами. Девушка видит это, и поражена тому, насколько сильно он ее любит.
С наступлением вечера они отправляются на капустник, после этого герой провожает ее домой. Она попросила отпустить кучеров, чего до этого не делала, и зайти к ней. Это была лишь их ночь. С утра девушка говорит, что отправляется в Тверь, в монастырь — ее не стоит искать или ждать.
Рассказчик пытается забыться в алкоголе, только через несколько лет приходит в себя. Это был день Прощеного Воскресенья.
Герой подошел к Марфо-Мариинской церкви, около которой тогда начинался крестный ход, где увидел возлюбленную. Они пересеклись взглядами. Но он развернулся и спокойно ушел.
Описание персонажей
Важным элементом произведения является то, что рассказ происходит от первого лица, при этом у главных действующих лиц нет имен. Почему писатель оставил героев безымянными? Это результат типизации образов. Бунин описывает типичных представителей той эпохи, только девушка вышла из рамок, которые были навязаны ей происхождением.
Основные и вспомогательные персонажи:
- Главный герой. Богатый, привлекательный юный дворянин. По-настоящему любит героиню, выполняет все ее капризы, дарит книги, конфеты, цветы. Девушка отвечает взаимностью, но отказывается от свадьбы, не говорит о дальнейшем совместном будущем. Герой пробует ее понять, страдает от неопределенности. После расставания тоскует, часто пьет, посещает храмы. В один из дней видит девушку среди монахинь, она не узнала его.
- Главная героиня. Дочка зажиточного отца, проживает сама в Москве. Стройная и привлекательная девушка, любит светскую жизнь, читает книги. Материальное благополучие ей не чуждо, но это не позволяет ощутить вкус жизни. Она странная, не такая как все, ее внутренний мир открывается герою перед расставанием. Мучается от поиска себя, имеет твердый характер и большую силу воли.
- Актер Качалов. Общий друг на одном из званых вечеров приглашает героиню на танец, целует руки, величает ее Шамаханской царицей. Главного героя он называет «красавцем», добавив затем «ненавижу».
- Старуха в храме. После разлуки рассказчик сильно страдает. Зайдя в храм, старушка видит его слезы и говорит нужные в это время для него слова: не стоит так страдать, это грех.
Образы персонажей противопоставляются друг другу, невзирая на внешнее сходство. Такой контраст подчеркивает непостижимость природы любви, соединяющей двух абсолютно разных людей. Им не дано понять друг друга.
Основная тематика
Главная тема — любовь.
Именно это чувство дарит людям смысл жизни. Девушка обрела ее в служении Богу. А рассказчик утратил свой земной идеал и запутался в себе. Этим писатель пытался подчеркнуть хрупкость мирской страсти, она не может сравниться с духовным началом.
Также Бунин поднимает следующие темы:
- Нравственный выбор. У каждого человека есть право на выбор, и именно он решает, как поступить в определенной ситуации. Девушка выбрала уход в монастырь, но рассказчик не может примириться с разлукой и найти гармонию в себе. У него нет силы, которая есть в его возлюбленной.
- Смысл жизни. Девушка пытается найти себя, не понимает, что ей нужно в действительности. Но героиня почувствовала призвание в служении Богу и решила пойти до конца.
- Цвета. В новелле виден переход от темных тонов к светлым оттенкам. Это обозначает, что девушка смогла найти выход из тьмы сомнений.
- Религия. Сомневающийся человек найдет себя в молитве. В атмосфере пошлости, которая окружала персонажей на закате России, герой потерялся, а героиня нашла спасение в служении Богу.
Бунин традиционно показал то, что в страсти нельзя обрести счастья. Любовь — это удар, оставляющий незаживающие шрамы. Притяжение сердец больше делает несчастным человека, чем радостным.
Раскрытие проблемы
Неразделенная любовь — главная проблематика произведения. Рассказчик страдает от того, что потерял возлюбленную, а девушка не может разорваться между духовными потребностями и страстью. Не зря так поражает контраст ее внешнего вида и внутренних черт характера: светлая тяга к Богу и дьявольская темная красота. Также автор описывает следующие проблемы:
- Счастье. У персонажей отличается понятие счастья. Для героя — это семья, для героини — служение Богу. Он стремился к земным радостям, ее не удовлетворяет праздная жизнь. Оба красивы, юны, богаты, но несчастливы, это означает, что радость состоит не в этих ценностях.
- Взаимопонимание. Она не видит счастья в браке, находит себя в духовном призвании. Он не понимает девушку и хочет навязать свое мнение о будущем — семья. Любовь не сделала их близкими, она только показала взаимные противоречия.
Отчаяние — это также проблема, которую затронул писатель. Слабый рассказчик сломался и начал топить печаль в алкоголе. Герой сливается с мрачной обстановкой, в которой узкие улицы усеяны падшими женщинами и трактирами.
Проводя анализ «Чистого понедельника» Бунина, можно увидеть, что писатель в течение всего описания цвета изображает путь души человека от темного начала к светлому концу. Основная идея произведения — очищение от праздного прозябания.
Мораль, которую писатель заложил, — призыв к тому, чтобы все люди стремились к самоопределению. Не стоит бояться осуждения общества.
Если человек уверен в решении, то это и есть настоящее призвание. Если бы девушка уступила, то вряд ли бы оба героя могли быть счастливы в дальнейшем.
Анализ «Чистый понедельник» Бунин
4.3
Средняя оценка: 4.3
Всего получено оценок: 1279.
Обновлено 10 Июля, 2021
4.3
Средняя оценка: 4.3
Всего получено оценок: 1279.
Обновлено 10 Июля, 2021
Рассказ великого русского писателя Ивана Алексеевича Бунина «Чистый понедельник» входит в его выдающуюся книгу любовных новелл «Тёмные аллеи». Как и все произведения этого сборника, это рассказ о любви, несчастной и трагичной. Предлагаем литературоведческий анализ произведения Бунина. Материал может быть использован для подготовки к ЕГЭ по литературе в 11 классе.
Опыт работы учителем русского языка и литературы — 27 лет.
Краткий анализ
Перед прочтением данного анализа рекомендуем ознакомиться с самим произведением Чистый понедельник.
Год написания – 1944 г.
История создания – Исследователи творчества Бунина считают, что поводом для написания «Чистого понедельника», для автора стала его первая любовь.
Тема – В «Чистом понедельнике» ясно прослеживается основная мысль рассказа – это тема отсутствия смысла жизни, одиночество в обществе.
Композиция – Композиционно произведение делится на три части, в первой из них происходит знакомство с героями, вторая часть посвящена событиям православных праздников, и самая короткая третья – развязка сюжета.
Жанр – «Чистый понедельник» относится к жанру «новелла».
Направление – Неореализм.
История создания
Писатель эмигрировал во Францию, это отвлекло его от неприятных моментов в жизни, и он плодотворно работал над своим сборником «Тёмные аллеи». По мнению исследователей, в рассказе Бунин описывает свою первую любовь, где прототипом главного героя является сам автор, а прототипом героини – В. Пащенко.
Сам Иван Алексеевич считал рассказ «Чистый понедельник» одним из лучших своих творений, и в своем дневнике вознес хвалу Богу, за то, что он помог ему создать это великолепное произведение.
Такова краткая история создания рассказа, год написания – 1944, первая публикация новеллы была в «Новом журнале» в городе Нью – Йорке.
Посмотрите, что еще у нас есть:
Тема
Проводя анализ произведения «Чистый понедельник», выявляем, что основная тема новеллы любовь. Произведение посвящено теме подлинной любви, настоящей и всепоглощающей, также в произведении раскрывается проблема непонимания героями друг друга.
Двое молодых людей полюбили друг друга: это прекрасно, так как любовь толкает человека на благородные поступки, благодаря этому чувству человек находит смысл жизни. Проблематика новеллы Бунина состоит в том, что любовь трагична, а главные герои не понимают друг друга. Героиня нашла для себя божественное откровение, она очистилась духовно, найдя свое призвание в служении Богу, и ушла в монастырь. В ее понимании любовь к божественному оказалась сильнее любви к своему избраннику. Она вовремя поняла, что, соединив свою жизнь брачными узами с героем, она не получит полного счастья. Её духовное развитие стоит гораздо выше, чем физиологические потребности, у героини более высокие нравственные цели. Сделав свой выбор, она ушла от мирской суеты, отдавшись служению Богу.
Герой любит свою избранницу, любит искренне, но он не в силах понять метаний её души. Он не может найти объяснения её безрассудным и взбалмошным поступкам. В рассказе Бунина героиня выглядит более живым человеком, она хоть как – то, методом проб и ошибок, ищет свой смысл жизни. Она мечется, кидается из крайности в крайность, но в конце концов находит свой путь.
Главный герой же на протяжении всех этих отношений просто остается сторонним наблюдателем. У него фактически нет никаких стремлений, ему удобно и комфортно всё, когда любимая рядом. Он не может понять её мыслей, скорее всего, он и не делает попыток, чтобы понять. Он просто принимает всё то, что делает его избранница, и ему этого достаточно. Отсюда следует вывод, что каждый человек имеет право выбора, какой бы он ни был. Главное для человека – определиться, что ты, кто и к чему идёшь, и не стоит оглядываться по сторонам, боясь, что кто – то осудит твоё решение. Уверенность в себе и в своих собственных силах помогут найти верное решение и сделать правильный выбор.
Композиция
Творчество Ивана Алексеевича Бунина включает в себя не только прозу, но и стихи. Сам Бунин считал себя поэтом, что особенно чувствуется в его прозаическом произведении «Чистый понедельник». Его выразительные художественные средства, необычные эпитеты и сравнения, разнообразные метафоры, его особый поэтический стиль повествования придают этому произведению легкость и чувственность.
Большой смысл произведению придает само название рассказа. Понятие «чистый», говорит об очищении души, а понедельник – это начало нового. Символично то, что кульминация событий происходит в этот день.
Композиционно рассказ состоит из трех частей. В первой части представляются герои, их взаимоотношения. Мастерское использование выразительных средств придает глубокую эмоциональную окраску образу героев, их времяпровождению.
Вторая часть рассказа в основном построена на диалогах. В этой части автор подводит читателя к самой идее рассказа. Писатель говорит здесь о выборе героини, об её мечтах о божественном. Героиня высказывает своё потаённое желание оставить роскошную светскую жизнь и удалиться в сень монастырских стен.
Кульминационным моментом является ночь после чистого понедельника, когда героиня решительно настроена стать послушницей и происходит неизбежная разлука героев.
Третья часть – развязка действия. Героиня нашла свою цель жизни, она служит в монастыре. Герой после разлуки с любимой два года вёл беспутную жизнь, погрязая в пьянстве и разгуле. Со временем он приходит в себя и ведёт тихую, спокойную жизнь, в полном равнодушии и безразличии ко всему. Однажды судьба даёт ему шанс, он видит свою возлюбленную среди послушниц божьего храма. Встретившись с ней взглядом, он разворачивается и уходит. Кто знает, может, он понял всю бессмысленность своего существования и отправился к новой жизни.
Главные герои
О героях произведения мы написали отдельную статью – Главные герои «Чистого понедельника».
Жанр
Произведение Бунина написано в новеллистическом жанре, которому присущ крутой поворот событий. В данном рассказе так и происходит: главная героиня меняет свое мировоззрение, и резко порывает со своей прошлой жизнью, меняя ее самым коренным образом.
Новелла написана в направлении неореализма, но написать о любви такими словами, мог только великий русский поэт и прозаик Иван Алексеевич Бунин.
Тест по произведению
Доска почёта
Чтобы попасть сюда — пройдите тест.
-
Елена Фирсова
12/12
-
Элина Тролль
9/12
-
Михаил Палагин
11/12
-
Александр Котков
12/12
-
Абдул Есть
10/12
-
Эрика Радель
12/12
-
Регина Чистова
12/12
-
Bv Gh
11/12
-
Светлана Маметекова
12/12
-
Алия Смагулова
12/12
Рейтинг анализа
4.3
Средняя оценка: 4.3
Всего получено оценок: 1279.
А какую оценку поставите вы?
Меню статьи:
- История создания рассказа
- Сюжет
- Прототипы героев
- Главная идея рассказа
Среди всех рассказов Ивана Алексеевича Бунина «Чистый понедельник» отличается своим небольшим объемом, в который удалось вместить куда больший смысл. Этот рассказ вошел в цикл «Темные аллеи», в которых, по словам самого писателя, ему удалось 37 раз написать об одном и том же – о любви. Иван Алексеевич благодарил Бога за то, что он дал ему силы и возможность написать этот рассказ, который он считал лучшим из своих произведений.
Как известно, Чистый понедельник является первым днем Великого поста, который наступает после Масленицы и Прощеного Воскресенья. Это день, когда душа должна покаяться в своих грехах и очиститься. Название рассказа полностью оправдывает его содержание: молодая возлюбленная главного героя, девушка, которая ищет себя в этой жизни, отказывается от его любви и уходит в монастырь.
История создания рассказа
И. А. Бунин написал свой рассказ «Чистый понедельник», пребывая во французской иммиграции. Работу над рассказом он начал в 1937-м году. Напечатан «Чистый понедельник» был в 1945 году в «Новом журнале» в Нью-Йорке. В 1944-м году во время работы над рассказом Буниным была сделана следующая запись:
«Час ночи. Встал из-за стола – осталось дописать несколько страниц «Чистого понедельника». Погасил свет, открыл окно проветрить комнату – ни малейшего движения воздуха; полнолуние, вся долина в тончайшем тумане. Далеко на горизонте нежный розовый блеск моря, тишина, мягкая свежесть молодой древесной зелени, кое-где щелканье первых соловьев…Господи, продли мои силы для моей одинокой, бедной жизни в этой красоте и работе!»
Предлагаем ознакомиться с кратким содержанием произведения Ивана Бунина “Антоновские яблоки“, где автор вспоминает о своем прошлом
В письме П. Л. Вячеславову жена Бунина В. Н. Муромцева-Бунина говорила, что Иван Алексеевич считает «Чистый понедельник» лучшим из всего, что он когда-то написал. Не скрывал данного факта и сам писатель.
Сюжет
Рассказ очень маленький, он освещает лишь небольшую часть жизни героев. Главный герой ухаживает за необычной девушкой. Имя ее не упоминается, однако автор дает исчерпывающую характеристику, как ее внешности, так и ее душевной организации. Образ молодого человека передан через призму их отношений. Он хочет любви, желает свою возлюбленную телесно, его привлекает ее красота. Однако он вовсе не понимает ее души, которая мечется между грехом и очищением.
Их отношения обречены на крах: его возлюбленная сразу предупреждает его о том, что в жены она не годится. Несмотря на это, он не теряет надежду и продолжает за ней ухаживать.
Заканчивается рассказ тем, что после окончательного телесного сближения между ними девушка отрекается от любви юноши в пользу духовного очищения и уходит в монастырь.
Для главной героини путем очищения становится служение Богу, в то время, как герой так же вырастает в духовном плане, пережив всю горечь неожиданной разлуки со своей возлюбленной.
В «Чистом понедельнике» присутствует мощнейшая игра контрастов: яркие краски – строгие цвета; рестораны, кабаки, театры – кладбище, монастырь, церковь; телесная близость – постриг. Даже от красоты девушки веет какой-то дьявольской силой: у неё черные волосы смуглая кожа темные глаза и загадочная душа.
Прототипы героев
Исследователи уверены, что прототипом главного героя стал сам Иван Алексеевич Бунин. Что касается его возлюбленной, скорее всего, ее образ списан с Варвары Владимировны Пащенко – женщины, которая стала первой любовью Бунина.
Варвара Владимировна была очень красивой и образованной женщиной, она закончила полный семилетний курс гимназии в Ельце с золотой медалью. С Бунином они встретились в 1889 году, когда Варвара работала корректором в «Орловском вестнике».
Именно Варвара первая призналась Бунину в любви. Однако она не смогла до конца разобраться в своих чувствах, постоянно упрекала Ивана Алексеевича в том, что он не любит ее в полной мере.
В конце концов, в ноябре 1894 года Варвара Владимировна ушла от Бунина, оставил ему на прощание лишь короткую записку. Вскоре она вышла замуж за его лучшего друга актера Арсения Бибикова. Жизнь Варвары Владимировны была короткой и не слишком счастливой: они с мужем потеряли 13-летнюю дочь, которая умерла от туберкулеза. В 1918 году от этой опасной болезни скончалась и сама первая возлюбленная Бунина. Варвара Владимировна стала прототипом женских образов многих произведений Бунина, таких как «Митина любовь» и «Жизнь Арсеньева».
Главная идея рассказа
«Чистый понедельник» Ивана Алексеевича Бунина – это не только рассказ о трагической любви двух совершенно разных людей, это рассказ о выборе, который предстоит сделать каждому человеку.
Это выбор между добром и злом, грехом и очищением, праздностью и скромностью, любовью земной и любовью к Богу.
Некоторые исследователи уверены, что в образе возлюбленной Бунина предстаёт не просто земная девушка, а вся Россия, которую писатель призывает встать на путь очищения, приблизиться к Богу и выбрать простую, но полную смысла жизнь вместо праздности и веселья.
Цитаты произведения “Чистый понедельник”
..она была чаще всего молчалива: все что-то думала, все как будто во что-то мысленно вникала; лежа на диване с книгой в руках, часто опускала ее и вопросительно глядела перед собой: я это видел, заезжая иногда к ней и днем, потому что каждый месяц она дня три-четыре совсем не выходила и не выезжала из дому, лежала и читала…
…стояло дорогое пианино, на котором она все разучивала медленное, сомнамбулически прекрасное начало “Лунной сонаты”, — только одно начало…
…просьба не ждать ее больше, не пытаться искать, видеть: “В Москву не вернусь, пойду пока на послушание, потом, может быть, решусь на постриг…
Она была загадочна, непонятна для меня, странны были и наши с ней отношения — совсем близки мы все еще не были. И все это без конца держало меня в неразрушающемся напряжении, в мучительном ожидании — и вместе с тем был я несказанно счастлив каждым часом.
…«Странная любовь!» — думал я и, пока закипала вода, стоял, смотрел в окна. В комнате пахло цветами, и она соединялась для меня с их запахом; за одним окном низко лежала вдали огромная картина заречной снежно-сизой Москвы; в другое, левее, была видна часть Кремля, напротив, как-то не в меру близко, белела слишком новая громада Христа Спасителя, в золотом куполе которого синеватыми пятнами отражались галки, вечно вившиеся вокруг него… «Странный город! — говорил я себе, думая об Охотном ряде, об Иверской, о Василии Блаженном. — Василий Блаженный — и Спас-на-Бору, итальянские соборы — и что-то киргизское в остриях башен на кремлевских стенах…»
…Письмо, полученное мною недели через две после того, было кратко — ласковая, но твердая просьба не ждать ее больше, не пытаться искать, видеть: «В Москву не вернусь, пойду пока на послушание, потом, может быть, репгусь на постриг… Пусть Бог даст сил не отвечать мне — бесполезно длить и увеличивать нашу муку…»