Рассказ как девочка наступила на хлеб

Вы, конечно, слышали о девочке, которая наступила на хлеб, чтобы не запачкать башмачков, слышали и о том, как плохо ей потом пришлось. Об этом и написано, и напечатано.

Она была бедная, но гордая и спесивая девочка. В ней, как говорится, были дурные задатки. Крошкой она любила ловить мух и обрывать у них крылышки; ей нравилось, что мухи из летающих насекомых превращались в ползающих. Ловила она также майских и навозных жуков, насаживала их на булавки и подставляла им под ножки зелёный листик или клочок бумаги. Бедное насекомое ухватывалось ножками за бумагу, вертелось и изгибалось, стараясь освободиться от булавки, а Инге смеялась:

— Майский жук читает! Ишь, как переворачивает листок!

С летами она становилась скорее хуже, чем лучше; к несчастью своему она была прехорошенькая, и ей хоть и доставались щелчки, да всё не такие, какие следовали.

— Крепкий нужен щелчок для этой головы! — говаривала её родная мать. — Ребёнком ты часто топтала мой передник, боюсь, что выросши, ты растопчешь мне сердце!

Так оно и вышло.

Инге поступила в услужение к знатным господам, в помещичий дом. Господа обращались с нею, как с своею родною дочерью, и в новых нарядах Инге, казалось, ещё похорошела, зато и спесь её всё росла, да росла.

Целый год прожила она у хозяев, и вот, они сказали ей:

— Ты бы навестила своих стариков, Инге!

Инге отправилась, но только для того, чтобы показаться родным в полном своём параде. Она уже дошла до околицы родной деревни, да вдруг увидала, что около пруда стоят и болтают девушки и парни, а неподалеку на камне отдыхает её мать с охапкой хвороста, собранного в лесу. Инге — марш назад: ей стало стыдно, что у неё, такой нарядной барышни, такая оборванная мать, которая вдобавок сама таскает из лесу хворост. Инге даже не пожалела, что не повидалась с родителями, ей только досадно было.

Прошло ещё полгода.

— Надо тебе навестить своих стариков, Инге! — опять сказала ей госпожа. — Вот тебе белый хлеб, снеси его им. То-то они обрадуются тебе!

Инге нарядилась в самое лучшее платье, надела новые башмаки, приподняла платьице и осторожно пошла по дороге, стараясь не запачкать башмачков, — ну, за это и упрекать её нечего. Но вот, тропинка свернула на болотистую почву; приходилось пройти по грязной луже. Не долго думая, Инге бросила в лужу свой хлеб, чтобы наступить на него и перейти лужу, не замочив ног. Но едва она ступила на хлеб одною ногой, а другую приподняла, собираясь шагнуть на сухое место, хлеб начал погружаться с нею всё глубже и глубже в землю, — только чёрные пузыри пошли по луже!

Вот какая история!

Куда же попала Инге? К болотнице в пивоварню. Болотница приходится тёткой лешим и лесным девам; эти-то всем известны: про них и в книгах написано, и песни сложены, и на картинах их изображали не раз, о болотнице же известно очень мало; только когда летом над лугами подымается туман, люди говорят: это «болотница пиво варит!» Так вот, к ней-то в пивоварню и провалилась Инге, а тут долго не выдержишь! Клоака — светлый, роскошный покой в сравнении с пивоварней болотницы! От каждого чана разит так, что человека тошнит, а таких чанов тут видимо-невидимо, и стоят они плотно-плотно один возле другого; если же между некоторыми и отыщется где щёлочка, то тут сейчас наткнёшься на съёжившихся в комок мокрых жаб и жирных лягушек. Да, вот куда попала Инге! Очутившись среди этого холодного, липкого, отвратительного живого месива, Инге задрожала и почувствовала, что её тело начинает коченеть. Хлеб крепко прильнул к её ногам и тянул её за собою, как янтарный шарик соломинку.

Болотница была дома; пивоварню посетили в этот день гости: чёрт и его прабабушка, ядовитая старушка. Она никогда не бывает праздною, даже в гости берёт с собою какое-нибудь рукоделье: или шьёт из кожи башмаки, надев которые, человек делается непоседой, или вышивает сплетни, или, наконец, вяжет необдуманные слова, срывающиеся у людей с языка, — всё во вред и на пагубу людям! Да, чёртова прабабушка — мастерица шить, вышивать и вязать!

Она увидала Инге, поправила очки, посмотрела на неё ещё и сказала: «Да она с задатками! Я попрошу вас уступить её мне в память сегодняшнего посещения! Из неё выйдет отличный истукан для передней моего правнука!»

Болотница уступила ей Инге, и девочка попала в ад, — люди с задатками могут попасть туда и не прямым путём, а окольным!

Передняя занимала бесконечное пространство; поглядеть вперёд — голова закружится, оглянуться назад — тоже. Вся передняя была запружена изнемогающими грешниками, ожидавшими, что вот-вот двери милосердия отворятся. Долгонько приходилось им ждать! Большущие, жирные, переваливающиеся с боку на бок пауки оплели их ноги тысячелетнею паутиной; она сжимала их, точно клещами, сковывала крепче медных цепей. Кроме того, души грешников терзались вечною мучительною тревогой. Скупой, например, терзался тем, что оставил ключ в замке своего денежного ящика, другие… да и конца не будет, если примемся перечислять терзания и муки всех грешников!

Инге пришлось испытать весь ужас положения истукана; ноги её были словно привинчены к хлебу.

«Вот и будь опрятной! Мне не хотелось запачкать башмаков, и вот, каково мне теперь!» говорила она самой себе. «Ишь, таращатся на меня!» Действительно, все грешники глядели на неё; дурные страсти так и светились в их глазах, говоривших без слов; ужас брал при одном взгляде на них!

«Ну, на меня-то приятно и посмотреть!» думала Инге. «Я и сама хорошенькая и одета нарядно!» И она повела на себя глазами, — шея у неё не ворочалась. Ах, как она выпачкалась в пивоварне болотницы! Об этом она и не подумала! Платье её всё сплошь было покрыто слизью, уж вцепился ей в волосы и хлопал её по шее, а из каждой складки платья выглядывали жабы, лаявшие, точно жирные охрипшие моськи. Страсть, как было неприятно! «Ну, да и другие-то здесь выглядят не лучше моего!» утешала себя Инге.

Хуже же всего было чувство страшного голода. Неужели ей нельзя нагнуться и отломить кусочек хлеба, на котором она стоит? Нет, спина не сгибалась, руки и ноги не двигались, она вся будто окаменела и могла только поводить глазами во все стороны, кругом, даже выворачивать их из орбит и глядеть назад. Фу, как это выходило гадко! И вдобавок ко всему этому явились мухи и начали ползать по её глазам взад и вперёд; она моргала глазами, но мухи не улетали, — крылья у них были общипаны, и они могли только ползать. Вот была мука! А тут ещё этот голод! Под конец Инге стало казаться, что внутренности её пожрали самих себя, и внутри у неё стало пусто, ужасно пусто!

— Ну, если это будет продолжаться долго, я не выдержу! — сказала Инге, но выдержать ей пришлось; перемены не наступало.

Вдруг, на голову ей капнула горячая слеза, скатилась по лицу на грудь и потом на хлеб; за нею другая, третья, целый град слёз. Кто же мог плакать об Инге?

А разве у неё не оставалось на земле матери? Горькие слёзы матери, проливаемые ею из-за своего ребёнка, всегда доходят до него, но не освобождают его, а только жгут, увеличивая его муки. Ужасный, нестерпимый голод был, однако, хуже всего! Топтать хлеб ногами, и не быть в состоянии отломить от него хоть кусочек! Ей казалось, что всё внутри её пожрало само себя, и она стала тонкою, пустою тростинкой, втягивавшею в себя каждый звук. Она явственно слышала всё, что говорили о ней там наверху, а говорили-то одно дурное. Даже мать её, хоть и горько, искренно оплакивала её, всё-таки повторяла: «Спесь до добра не доводит! Спесь и сгубила тебя, Инге! Как ты огорчила меня!»

И мать Инге, и все там наверху уже знали о её грехе, знали, что она наступила на хлеб и провалилась сквозь землю. Один пастух видел всё это с холма и рассказал другим.

— Как ты огорчила свою мать, Инге! — повторяла мать. — Да я другого и не ждала!

«Лучше бы мне и не родиться на свет!» думала Инге. «Какой толк из того, что мать теперь хнычет обо мне!»

Слышала она и слова своих господ, почтенных людей, обращавшихся с нею, как с дочерью: «Она большая грешница! Она не чтила даров Господних, попирала их ногами! Не скоро откроются для неё двери милосердия!»

«Воспитывали бы меня получше, построже!» думала Инге. «Выгоняли бы из меня пороки, если они во мне сидели!»

Слышала она и песню, которую сложили о ней люди, песню «о спесивой девочке, наступившей на хлеб, чтобы не запачкать башмаков». Все распевали её.

«Как подумаю, чего мне ни пришлось выслушать и выстрадать за мою провинность!» думала Инге. «Пусть бы и другие поплатились за свои! А скольким бы пришлось! У, как я терзаюсь!»

И душа Инге становилась ещё грубее, жёстче её оболочки.

— В таком обществе, как здесь, лучше не станешь! Да я и не хочу! Ишь, таращатся на меня! — говорила она и вконец ожесточилась и озлобилась на всех людей. — Обрадовались, нашли теперь, о чём галдеть! У, как я терзаюсь!

Слышала она также, как историю её рассказывали детям, и малютки называли её «безбожницею». — Она такая гадкая! Пусть теперь помучается хорошенько! — говорили дети.

Только одно дурное слышала о себе Инге из детских уст.

Но вот раз, терзаясь от голода и злобы, слышит она опять своё имя и свою историю. Её рассказывали одной невинной, маленькой девочке, и малютка вдруг залилась слезами о спесивой, суетной Инге.

— И неужели она никогда не вернётся сюда, наверх? — спросила малютка.

— Никогда! — ответили ей.

— А если она попросит прощения, обещает никогда больше так не делать?

— Да она вовсе не хочет просить прощения!

— Ах, как бы мне хотелось, чтобы она попросила прощения! — сказала девочка и долго не могла утешиться. — Я бы отдала свой кукольный домик, только бы ей позволили вернуться на землю! Бедная, бедная Инге!

Слова эти дошли до сердца Инге, и ей стало как будто полегче: в первый раз нашлась живая душа, которая сказала: «бедная, Инге!» и не прибавила ни слова о её грехе. Маленькая, невинная девочка плакала и просила за неё!.. Какое-то странное чувство охватило душу Инге; она бы, кажется, заплакала сама, да не могла, и это было новым мучением.

На земле годы летели стрелою, под землёю же всё оставалось по-прежнему. Инге слышала своё имя всё реже и реже, — на земле вспоминали о ней всё меньше и меньше. Но однажды долетел до неё вздох: «Инге! Инге! Как ты огорчила меня! Я всегда это предвидела!» Это умирала мать Инге.

Слышала она иногда своё имя и из уст старых хозяев. Хозяйка, впрочем, выражалась всегда смиренно: «Может быть, мы ещё свидимся с тобою, Инге! Никто не знает, куда попадёт!»

Но Инге-то знала, что её почтенной госпоже не попасть туда, куда попала она.

Медленно, мучительно медленно ползло время.

И вот, Инге опять услышала своё имя и увидела, как над нею блеснули две яркие звёздочки: это закрылась на земле пара кротких очей. Прошло уже много лет с тех пор, как маленькая девочка неутешно плакала о «бедной Инге»; малютка успела вырасти, состариться и была отозвана Господом Богом к Себе. В последнюю минуту, когда в душе вспыхивают ярким светом воспоминания целой жизни, вспомнились умирающей и её горькие слёзы об Инге, да так живо, что она невольно воскликнула: «Господи, может быть, и я, как Инге, сама того не ведая, попирала ногами Твои всеблагие дары, может быть, и моя душа была заражена спесью, и только Твоё милосердие не дало мне пасть ниже, но поддержало меня! Не оставь же меня в последний мой час!»

И телесные очи умирающей закрылись, а духовные отверзлись, и так как Инге была её последнею мыслью, то она и узрела своим духовным взором то, что было скрыто от земного — увидала, как низко пала Инге. При этом зрелище благочестивая душа залилась слезами и явилась к престолу Царя Небесного, плача и молясь о грешной душе так же искренно, как плакала ребёнком. Эти рыдания и мольбы отдались эхом в пустой оболочке, заключавшей в себе терзающуюся душу, и душа Инге была как бы подавлена этою нежданною любовью к ней на небе. Божий ангел плакал о ней! Чем она заслужила это? Измученная душа оглянулась на всю свою жизнь, на всё содеянное ею и залилась слезами, каких никогда не знавала Инге. Жалость к самой себе наполнила её: ей казалось, что двери милосердия останутся для неё запертыми навеки вечные! И вот, едва она с сокрушением сознала это, в подземную пропасть проник луч света, сильнее солнечного, который растопляет снежного истукана, слепленного на дворе мальчуганами, и быстрее, чем тает на тёплых губках ребёнка снежинка, растаяла окаменелая оболочка Инге. Маленькая птичка молнией взвилась из глубины на волю. Но, очутившись среди белого света, она съёжилась от страха и стыда, — она всех боялась и стыдилась и поспешно спряталась в тёмную трещину в какой-то полуразрушившейся стене. Тут она и сидела, съёжившись, дрожа всем телом, не издавая ни звука, — у неё и не было голоса. Долго сидела она так, прежде чем осмелилась оглядеться и полюбоваться великолепием Божьего мира. Да, великолепен был Божий мир! Воздух был свеж и мягок, ярко сиял месяц, деревья и кусты благоухали; в уголке, где укрылась птичка, было так уютно, а платьице на ней было такое чистенькое, нарядное. Какая любовь, какая красота были разлиты в Божием мире! И все мысли, что шевелились в груди птички, готовы были вылиться в песне, но птичка не могла петь, как ей ни хотелось этого; не могла она ни прокуковать, как кукушка, ни защёлкать, как соловей! Но Господь слышит даже немую хвалу червяка и услышал и эту безгласную хвалу, что мысленно неслась к небу, как псалом, звучавший в груди Давида, прежде нежели он нашёл для него слова и мелодию.

Немая хвала птички росла день ото дня и только ждала случая вылиться в добром деле.

Настал сочельник. Крестьянин поставил у забора шест и привязал к верхушке его необмолоченный сноп овса — пусть и птички весело справят праздник Рождества Спасителя!

В рождественское утро встало солнышко и осветило сноп; живо налетели на угощение щебетуньи-птички. Из расщелины в стене тоже раздалось: «пи! пи!» Мысль вылилась в звуке, слабый писк был настоящим гимном радости: мысль готовилась воплотиться в добром деле, и птичка вылетела из своего убежища. На небе знали, что это была за птичка.

Зима стояла суровая, воды были скованы толстым льдом, для птиц и зверей лесных наступили трудные времена. Маленькая пташка летала над дорогой, отыскивая и находя в снежных бороздах, проведённых санями, зёрнышки, а возле стоянок для кормёжки лошадей — крошки хлеба; но сама она съедала всегда только одно зёрнышко, одну крошку, а затем сзывала кормиться других голодных воробышков. Летала она и в города, осматривалась кругом и, завидев накрошенные из окна милосердною рукой кусочки хлеба, тоже съедала лишь один, а всё остальное отдавала другим.

В течение зимы птичка собрала и раздала такое количество хлебных крошек, что все они вместе весили столько же, сколько хлеб, на который наступила Инге, чтобы не запачкать башмаков. И когда была найдена и отдана последняя крошка, серые крылья птички превратились в белые и широко распустились.

— Вон летит морская ласточка! — сказали дети, увидав белую птичку. Птичка то ныряла в волны, то взвивалась навстречу солнечным лучам, и вдруг исчезла в этом сиянии. Никто не видал, куда она делась. — Она улетела на солнышко! — сказали дети.

Вы, конечно, слышали о девочке, которая наступила на хлеб, чтобы не запачкать башмачков, слышали и о том, как плохо ей потом пришлось. Об этом и написано, и напечатано.

Она была бедная, но гордая и спесивая девочка. В ней, как говорится, были дурные задатки. Крошкой она любила ловить мух и обрывать у них крылышки; ей нравилось, что мухи из летающих насекомых превращались в ползающих. Ловила она также майских и навозных жуков, насаживала их на булавки и подставляла им под ножки зеленый листик или клочок бумаги. Бедное насекомое ухватывалось ножками за бумагу, вертелось и изгибалось, стараясь освободиться от булавки, а Инге смеялась:

— Майский жук читает! Ишь как переворачивает листок!

С летами она становилась скорее хуже, чем лучше; к несчастью своему, она была прехорошенькая, и ей хоть и доставались щелчки, да все не такие, какие следовало.

— Крепкий нужен щелчок для этой головы! — говаривала ее родная мать. — Ребенком ты часто топтала мой передник, боюсь, что, выросши, ты растопчешь мне сердце!

Так оно и вышло.

Инге уехала и поступила в услужение к знатным господам, в помещичий дом. Господа обращались с ней, как со своей родной дочерью, и в новых нарядах Инге, казалось, еще похорошела, зато и спесь ее все росла да росла.

Целый год прожила она у хозяев, и вот они сказали ей:

— Ты бы навестила своих стариков, Инге!

Инге отправилась, но только для того, чтобы показаться родным в полном своем параде. Она уже дошла до околицы родной деревни, да вдруг увидала, что около пруда стоят и болтают девушки и парни, а неподалеку на камне отдыхает ее мать с охапкой хвороста, собранного в лесу. Инге — марш назад: ей стало стыдно, что у нее, такой нарядной барышни, такая оборванная мать, которая вдобавок сама таскает из лесу хворост. Инге даже не пожалела, что не повидалась с родителями, ей только досадно было.

Прошло еще полгода.

— Надо тебе навестить своих стариков, Инге! — опять сказала ей госпожа. — Вот тебе белый хлеб, снеси его им. То-то они обрадуются тебе!

Инге нарядилась в самое лучшее платье, надела новые башмаки, приподняла платьице и осторожно пошла по дороге, стараясь не запачкать башмачков, — ну, за это и упрекать ее нечего. Но вот тропинка свернула на болотистую почву; приходилось пройти по грязной луже. Не долго думая, Инге бросила в лужу свой хлеб, чтобы наступить на него и перейти лужу, не замочив ног. Но едва она ступила на хлеб одной ногой, а другую приподняла, собираясь шагнуть на сухое место, хлеб начал погружаться вместе с ней все глубже и глубже в землю — только черные пузыри пошли по луже!

Вот какая история!

Куда же попала Инге? К болотнице в пивоварню. Болотница приходится теткой лешим и лесным девам; эти-то всем известны: про них и в книгах написано, и песни сложены, и на картинах их изображали не раз. О болотнице же известно очень мало; только когда летом над лугами поднимается туман, люди говорят: «Болотница пиво варит!» Так вот, к ней-то в пивоварню и провалилась Инге, а тут долго не выдержишь! Помойка — светлый, роскошный покой в сравнении с пивоварней болотницы! От каждого чана разит так, что человека тошнит, а таких чанов тут видимо-невидимо, и стоят они плотно-плотно один возле другого; если же между некоторыми и отыщется где щелочка, то тут сейчас наткнешься на съежившихся в комок мокрых жаб и жирных лягушек. Да, вот куда попала Инге! Очутившись среди этого холодного, липкого, отвратительного живого месива, Инге задрожала и почувствовала, что ее тело начинает коченеть. Хлеб крепко прильнул к ее ногам и тянул за собою, как янтарный шарик соломинку.

Болотница была дома; пивоварню посетили в этот день гости: черт и его прабабушка, ядовитая старушка. Она никогда не бывает праздною, даже в гости берет с собою какое-нибудь рукоделье: шьет из кожи башмаки, надев которые человек теряет покой, или вышивает сплетни, или, наконец, вяжет необдуманные слова, срывающиеся у людей с языка, — все во вред и на пагубу людям! Да, чертова прабабушка — мастерица шить, вышивать и вязать!

Она увидала Инге, поправила очки, посмотрела на нее еще и сказала:

— Да она с задатками! Я попрошу вас уступить ее мне на память о сегодняшнем посещении! Из нее выйдет отличный истукан для передней моего правнука!

Болотница уступила ей Инге, и девочка попала в ад — люди с задатками могут попасть туда и не прямым путем, а окольным!

Передняя занимала бесконечное пространство; поглядеть вперед — голова закружится, оглянуться назад — тоже. И вся она была запружена изнемогающими грешниками, ожидавшими, что вот-вот двери милосердия отворятся. Долгонько приходилось им ждать! Большущие, жирные, переваливающиеся с боку на бок пауки оплели их ноги тысячелетней паутиной; она сжимала их, точно клещами, сковывала крепче медных цепей. Кроме того, души грешников терзались вечной мучительной тревогой. Скупой, например, терзался тем, что оставил ключ в замке своего денежного ящика, другие… да и конца не будет, если примемся перечислять терзания и муки всех грешников.

1 Звезда2 Звезды3 Звезды4 Звезды5 Звезд (5 оценок, среднее: 4,00 из 5, вы еще не оценили)

Загрузка…

Вы, конечно, слышали о девочке, которая наступила на хлеб, чтобы не запачкать башмачков, слышали и о том, как плохо ей потом пришлось. Об этом и написано, и напечатано.

Она была бедная, но гордая и спесивая девочка. В ней, как говорится, были дурные задатки. Крошкой она любила ловить мух и обрывать у них крылышки; ей нравилось, что мухи из летающих насекомых превращались в ползающих. Ловила она также майских и навозных жуков, насаживала их на булавки и подставляла им под ножки зеленый листик или клочок бумаги.

Бедное насекомое ухватывалось ножками за бумагу, вертелось и изгибалось, стараясь освободиться от булавки, а Инге смеялась:

— Майский жук читает! Ишь, как переворачивает листок!

С летами она становилась скорее хуже, чем лучше; к несчастью своему, она была прехорошенькая, и ей хоть и доставались щелчки, да все не такие, какие следовало.

— Крепкий нужен щелчок для этой головы! — говаривала ее родная мать. — Ребенком ты часто топтала мой передник, боюсь, что выросши ты растопчешь мне сердце!

Так оно и вышло.

Инге поступила в услужение к знатным господам, в помещичий дом. Господа обращались с нею, как со своей родной дочерью, и в новых нарядах Инге, казалось, еще похорошела, зато и спесь ее все росла да росла.

Целый год прожила она у хозяев, и вот они сказали ей:

— Ты бы навестила своих стариков, Инге!

Инге отправилась, но только для того, чтобы показаться родным в полном своем параде. Она уже дошла до околицы родной деревни, да вдруг увидала, что около пруда стоят и болтают девушки и парни, а неподалеку на камне отдыхает ее мать с охапкой хвороста, собранного в лесу. Инге — марш назад: ей стало стыдно, что у нее, такой нарядной барышни, такая оборванная мать, которая вдобавок сама таскает из лесу хворост. Инге даже не пожалела, что не повидалась с родителями, ей только досадно было.

Прошло еще полгода.

— Надо тебе навестить своих стариков, Инге! — опять сказала ей госпожа. — Вот тебе белый хлеб, снеси его им. То-то они обрадуются тебе!

Инге нарядилась в самое лучшее платье, надела новые башмаки, приподняла платьице и осторожно пошла по дороге, стараясь не запачкать башмачков, — ну, за это и упрекать ее нечего. Но вот тропинка свернула на болотистую почву; приходилось пройти по грязной луже. Не долго думая, Инге бросила в лужу свой хлеб, чтобы наступить на него и перейти лужу, не замочив ног. Но едва она ступила на хлеб одною ногой, а другую приподняла, собираясь шагнуть на сухое место, хлеб начал погружаться с нею все глубже и глубже в землю — только черные пузыри пошли по луже!

Вот какая история!

Куда же попала Инге? К болотнице в пивоварню. Болотница приходится теткой лешим и лесным девам; эти-то всем известны: про них и в книгах написано, и песни сложены, и на картинах их изображали не раз, о болотнице же известно очень мало; только когда летом над лугами подымается туман, люди говорят, что «болотница пиво варит!» Так вот, к ней-то в пивоварню и провалилась Инге, а тут долго не выдержишь! Клоака — светлый, роскошный покой в сравнении с пивоварней болотницы! От каждого чана разит так, что человека тошнит, а таких чанов тут видимо-невидимо, и стоят они плотно-плотно один возле другого; если же между некоторыми и отыщется где щелочка, то тут сейчас наткнешься на съежившихся в комок мокрых жаб и жирных лягушек. Да, вот куда попала Инге! Очутившись среди этого холодного, липкого, отвратительного живого месива, Инге задрожала и почувствовала, что ее тело начинает коченеть. Хлеб крепко прильнул к ее ногам и тянул ее за собою, как янтарный шарик соломинку.

Болотница была дома; пивоварню посетили в этот день гости: черт и его прабабушка, ядовитая старушка. Она никогда не бывает праздною, даже в гости берет с собою какое-нибудь рукоделье: или шьет из кожи башмаки, надев которые человек делается непоседой, или вышивает сплетни, или, наконец, вяжет необдуманные слова, срывающиеся у людей с языка, — все во вред и на пагубу людям! Да, чертова прабабушка — мастерица шить, вышивать и вязать!

Она увидала Инге, поправила очки, посмотрела на нее еще и сказала:

«Да она с задатками! Я попрошу вас уступить ее мне в память сегодняшнего посещения! Из нее выйдет отличный истукан для передней моего правнука!»

Болотница уступила ей Инге, и девочка попала в ад — люди с задатками могут попасть туда и не прямым путем, а окольным!

Передняя занимала бесконечное пространство; поглядеть вперед — голова закружится, оглянуться назад — тоже. Вся передняя была запружена изнемогающими грешниками, ожидавшими, что вот-вот двери милосердия отворятся. Долгонько приходилось им ждать! Большущие, жирные, переваливающиеся с боку на бок пауки оплели их ноги тысячелетней паутиной; она сжимала их, точно клещами, сковывала крепче медных цепей. Кроме того, души грешников терзались вечной мучительной тревогой. Скупой, например, терзался тем, что оставил ключ в замке своего денежного ящика, другие… да и конца не будет, если примемся перечислять терзания и муки всех грешников!

Инге пришлось испытать весь ужас положения истукана; ноги ее были словно привинчены к хлебу.

«Вот и будь опрятной! Мне не хотелось запачкать башмаков, и вот каково мне теперь! — говорила она самой себе. — Ишь, таращатся на меня!» Действительно, все грешники глядели на нее; дурные страсти так и светились в их глазах, говоривших без слов; ужас брал при одном взгляде на них!

«Ну, на меня-то приятно и посмотреть! — думала Инге. — Я и сама хорошенькая и одета нарядно!» И она повела на себя глазами — шея у нее не ворочалась. Ах, как она выпачкалась в пивоварне болотницы! Об этом она и не подумала! Платье ее все сплошь было покрыто слизью, уж вцепился ей в волосы и хлопал ее по шее, а из каждой складки платья выглядывали жабы, лаявшие, точно жирные охрипшие моськи. Страсть, как было неприятно! «Ну, да и другие-то здесь выглядят не лучше моего!» — утешала себя Инге.

Хуже же всего было чувство страшного голода. Неужели ей нельзя нагнуться и отломить кусочек хлеба, на котором она стоит? Нет, спина не сгибалась, руки и ноги не двигались, она вся будто окаменела и могла только водить глазами во все стороны, кругом, даже выворачивать их из орбит и глядеть назад. Фу, как это выходило гадко! И вдобавок ко всему этому явились мухи и начали ползать по ее глазам взад и вперед; она моргала глазами, но мухи не улетали — крылья у них были общипаны, и они могли только ползать. Вот была мука! А тут еще этот голод! Под конец Инге стало казаться, что внутренности ее пожрали самих себя, и внутри у нее стало пусто, ужасно пусто!

— Ну, если это будет продолжаться долго, я не выдержу! — сказала Инге, но выдержать ей пришлось: перемены не наступало.

Вдруг на голову ей капнула горячая слеза, скатилась по лицу на грудь и потом на хлеб; за нею другая, третья, целый град слез. Кто же мог плакать об Инге?

А разве у нее не оставалось на земле матери? Горькие слезы матери, проливаемые ею из-за своего ребенка, всегда доходят до него, но не освобождают его, а только жгут, увеличивая его муки. Ужасный, нестерпимый голод был, однако, хуже всего! Топтать хлеб ногами и не быть в состоянии отломить от него хоть кусочек! Ей казалось, что все внутри ее пожрало само себя, и она стала тонкой, пустой тростинкой, втягивавшей в себя каждый звук. Она явственно слышала все, что говорили о ней там, наверху, а говорили-то одно дурное. Даже мать ее, хоть и горько, искренно оплакивала ее, все-таки повторяла: «Спесь до добра не доводит! Спесь и сгубила тебя, Инге! Как ты огорчила меня!»

И мать Инге и все там, наверху, уже знали о ее грехе, знали, что она наступила на хлеб и провалилась сквозь землю. Один пастух видел все это с холма и рассказал другим.

— Как ты огорчила свою мать, Инге! — повторяла мать. — Да я другого и не ждала!

«Лучше бы мне и не родиться на свет! — думала Инге. — Какой толк из того, что мать теперь хнычет обо мне!»

Слышала она и слова своих господ, почтенных людей, обращавшихся с нею, как с дочерью: «Она большая грешница! Она не чтила даров Господних, попирала их ногами! Не скоро откроются для нее двери милосердия!»

«Воспитывали бы меня получше, построже! — думала Инге. — Выгоняли бы из меня пороки, если они во мне сидели!»

Слышала она и песню, которую сложили о ней люди, песню о спесивой девочке, наступившей на хлеб, чтобы не запачкать башмаков. Все распевали ее.

«Как подумаю, чего мне ни пришлось выслушать и выстрадать за мою провинность! — думала Инге. — Пусть бы и другие поплатились за свои! А скольким бы пришлось! У, как я терзаюсь!»

И душа Инге становилась еще грубее, жестче ее оболочки.

— В таком обществе, как здесь, лучше не станешь! Да я и не хочу! Ишь, таращатся на меня! — говорила она и вконец ожесточилась и озлобилась на всех людей. — Обрадовались, нашли теперь, о чем галдеть! У, как я терзаюсь!

Слышала она также, как историю ее рассказывали детям, и малютки называли ее безбожницей.

— Она такая гадкая! Пусть теперь помучается хорошенько! — говорили дети.

Только одно дурное слышала о себе Инге из детских уст. Но вот раз, терзаясь от голода и злобы, слышит она опять свое имя и свою историю. Ее рассказывали одной невинной, маленькой девочке, и малютка вдруг залилась слезами о спесивой, суетной Инге.

— И неужели она никогда не вернется сюда, наверх? — спросила малютка.

— Никогда! — ответили ей.

— А если она попросит прощения, обещает никогда больше так не делать?

— Да она вовсе не хочет просить прощения!

— Ах, как бы мне хотелось, чтобы она попросила прощения! — сказала девочка и долго не могла утешиться. — Я бы отдала свой кукольный домик, только бы ей позволили вернуться на землю! Бедная, бедная Инге!

Слова эти дошли до сердца Инге, и ей стало как будто полегче: в первый раз нашлась живая душа, которая сказала: «бедная Инге!» — и не прибавила ни слова о ее грехе. Маленькая, невинная девочка плакала и просила за нее!.. Какое-то странное чувство охватило душу Инге; она бы, кажется, заплакала сама, да не могла, и это было новым мучением.

На земле годы летели стрелою, под землею же все оставалось по-прежнему. Инге слышала свое имя все реже и реже — на земле вспоминали о ней все меньше и меньше. Но однажды долетел до нее вздох:

«Инге! Инге! Как ты огорчила меня! Я всегда это предвидела!» Это умирала мать Инге.

Слышала она иногда свое имя и из уст старых хозяев.

Хозяйка, впрочем, выражалась всегда смиренно: «Может быть, мы еще свидимся с тобою, Инге! Никто не знает, куда попадет!»

Но Инге-то знала, что ее почтенной госпоже не попасть туда, куда попала она.

Медленно, мучительно медленно ползло время.

И вот Инге опять услышала свое имя и увидела, как над нею блеснули две яркие звездочки: это закрылась на земле пара кротких очей. Прошло уже много лет с тех пор, как маленькая девочка неутешно плакала о «бедной Инге»: малютка успела вырасти, состариться и была отозвана Господом Богом к Себе. В последнюю минуту, когда в душе вспыхивают ярким светом воспоминания целой жизни, вспомнились умирающей и ее горькие слезы об Инге, да так живо, что она невольно воскликнула:

«Господи, может быть, и я, как Инге, сама того не ведая, попирала ногами Твои всеблагие дары, может быть, и моя душа была заражена спесью, и только Твое милосердие не дало мне пасть ниже, но поддержало меня! Не оставь же меня в последний мой час!»

И телесные очи умирающей закрылись, а духовные отверзлись, и так как Инге была ее последней мыслью, то она и узрела своим духовным взором то, что было скрыто от земного — увидала, как низко пала Инге. При этом зрелище благочестивая душа залилась слезами и явилась к престолу Царя Небесного, плача и молясь о грешной душе так же искренно, как плакала ребенком. Эти рыдания и мольбы отдались эхом в пустой оболочке, заключавшей в себе терзающуюся душу, и душа Инге была как бы подавлена этой нежданной любовью к ней на небе. Божий ангел плакал о ней! Чем она заслужила это? Измученная душа оглянулась на всю свою жизнь, на все содеянное ей и залилась слезами, каких никогда не знавала Инге. Жалость к самой себе наполнила ее: ей казалось, что двери милосердия останутся для нее запертыми на веки вечные! И вот, едва она с сокрушением сознала это, в подземную пропасть проник луч света, сильнее солнечного, который растопляет снежного истукана, слепленного на дворе мальчуганами, и быстрее, чем тает на теплых губках ребенка снежинка, растаяла окаменелая оболочка Инге. Маленькая птичка молнией взвилась из глубины на волю. Но, очутившись среди белого света, она съежилась от страха и стыда — она всех боялась, стыдилась и поспешно спряталась в темную трещину в какой-то полуразрушившейся стене. Тут она и сидела, съежившись, дрожа всем телом, не издавая ни звука, — у нее и не было голоса. Долго сидела он так, прежде чем осмелилась оглядеться и полюбоваться великолепием Божьего мира. Да, великолепен был Божий мир! Воздух был свеж и мягок, ярко сиял месяц, деревья и кусты благоухали; в уголке, где укрылась птичка, было так уютно, а платьице на ней было такое чистенькое, нарядное. Какая любовь, какая красота были разлиты в Божьем мире! И все мысли, что шевелились в груди птички, готовы были вылиться в песне, но птичка не могла петь, как ей ни хотелось этого; не могла она ни прокуковать, как кукушка, ни защелкать, как соловей! Но Господь слышит даже немую хвалу червяка и услышал и эту безгласную хвалу, что мысленно неслась к небу, как псалом, звучавший в груди Давида, прежде чем он нашел для него слова и мелодию.

Немая хвала птички росла день ото дня и только ждала случая вылиться в добром деле.

Настал сочельник. Крестьянин поставил у забора шест и привязал к верхушке его необмолоченный сноп овса — пусть и птички весело справят праздник Рождества Спасителя!

В рождественское утро встало солнышко и осветило сноп; живо налетели на угощение щебетуньи-птички. Из расщелины в стене тоже раздалось: «пи! пи!» Мысль вылилась в звуке, слабый писк был настоящим гимном радости: мысль готовилась воплотиться в добром деле, и птичка вылетела из своего убежища. На небе знали, что это была за птичка.

Зима стояла суровая, воды были скованы толстым льдом, для птиц и зверей лесных наступили трудные времена. Маленькая пташка летала над дорогой, отыскивая и находя в снежных бороздах, проведенных санями, зернышки, а возле стоянок для кормежки лошадей — крошки хлеба; но сама она съедала всегда только одно зернышко, одну крошку, а затем сзывала кормиться других голодных воробышков. Летала она и в города, осматривалась кругом и, завидев накрошенные из окна милосердной рукой кусочки хлеба, тоже съедала лишь один, а все остальное отдавала другим.

В течение зимы птичка собрала и раздала такое количество хлебных крошек, что все они вместе весили столько же, сколько хлеб, на который наступила Инге, чтобы не запачкать башмаков. И когда была найдена и отдана последняя крошка, серые крылья птички превратились в белые и широко распустились.

— Вон летит морская ласточка! — сказали дети, увидав белую птичку.

Птичка то ныряла в волны, то взвивалась навстречу солнечным лучам — и вдруг исчезла в этом сиянии. Никто не видел, куда она делась.

— Она улетела на солнышко! — сказали дети.

Вы, конечно, слышали о девочке, которая наступила на хлеб, чтобы не запачкать башмачков, слышали и о том, как плохо ей потом пришлось. Об этом и написано, и напечатано.
Она была бедная, но гордая и спесивая девочка. В ней, как говорится, были дурные задатки. Крошкой она любила ловить мух и обрывать у них крылышки; ей нравилось, что мухи из летающих насекомых превращались в ползающих. Ловила она также майских и навозных жуков, насаживала их на булавки и подставляла им под ножки зеленый листик или клочок бумаги. Бедное насекомое ухватывалось ножками за бумагу, вертелось и изгибалось, стараясь освободиться от булавки, а Инге смеялась:
— Майский жук читает! Ишь, как переворачивает листок!
С летами она становилась скорее хуже, чем лучше; к несчастью своему, она была прехорошенькая, и ей хоть и доставались щелчки, да все не такие, какие следовало.
— Крепкий нужен щелчок для этой головы! — говаривала ее родная мать. — Ребенком ты часто топтала мой передник, боюсь, что выросши ты растопчешь мне сердце!
Так оно и вышло.
Инге поступила в услужение к знатным господам, в помещичий дом. Господа обращались с нею, как со своей родной дочерью, и в новых нарядах Инге, казалось, еще похорошела, зато и спесь ее все росла да росла.
Целый год прожила она у хозяев, и вот они сказали ей:
— Ты бы навестила своих стариков, Инге!
Инге отправилась, но только для того, чтобы показаться родным в полном своем параде. Она уже дошла до околицы родной деревни, да вдруг увидала, что около пруда стоят и болтают девушки и парни, а неподалеку на камне отдыхает ее мать с охапкой хвороста, собранного в лесу. Инге — марш назад: ей стало стыдно, что у нее, такой нарядной барышни, такая оборванная мать, которая вдобавок сама таскает из лесу хворост. Инге даже не пожалела, что не повидалась с родителями, ей только досадно было.

Прошло еще полгода.
— Надо тебе навестить своих стариков, Инге! — опять сказала ей госпожа. — Вот тебе белый хлеб, снеси его им. То-то они обрадуются тебе!
Инге нарядилась в самое лучшее платье, надела новые башмаки, приподняла платьице и осторожно пошла по дороге, стараясь не запачкать башмачков, — ну, за это и упрекать ее нечего. Но вот тропинка свернула на болотистую почву; приходилось пройти по грязной луже. Не долго думая, Инге бросила в лужу свой хлеб, чтобы наступить на него и перейти лужу, не замочив ног. Но едва она ступила на хлеб одною ногой, а другую приподняла, собираясь шагнуть на сухое место, хлеб начал погружаться с нею все глубже и глубже в землю — только черные пузыри пошли по луже!
Вот какая история!
Куда же попала Инге? К болотнице в пивоварню. Болотница приходится теткой лешим и лесным девам; эти-то всем известны: про них и в книгах написано, и песни сложены, и на картинах их изображали не раз, о болотнице же известно очень мало; только когда летом над лугами подымается туман, люди говорят, что «болотница пиво варит!» Так вот, к ней-то в пивоварню и провалилась Инге, а тут долго не выдержишь! Клоака — светлый, роскошный покой в сравнении с пивоварней болотницы! От каждого чана разит так, что человека тошнит, а таких чанов тут видимо-невидимо, и стоят они плотно-плотно один возле другого; если же между некоторыми и отыщется где щелочка, то тут сейчас наткнешься на съежившихся в комок мокрых жаб и жирных лягушек. Да, вот куда попала Инге! Очутившись среди этого холодного, липкого, отвратительного живого месива, Инге задрожала и почувствовала, что ее тело начинает коченеть. Хлеб крепко прильнул к ее ногам и тянул ее за собою, как янтарный шарик соломинку.
Болотница была дома; пивоварню посетили в этот день гости: черт и его прабабушка, ядовитая старушка. Она никогда не бывает праздною, даже в гости берет с собою какое-нибудь рукоделье: или шьет из кожи башмаки, надев которые человек делается непоседой, или вышивает сплетни, или, наконец, вяжет необдуманные слова, срывающиеся у людей с языка, — все во вред и на пагубу людям! Да, чертова прабабушка — мастерица шить, вышивать и вязать!

Она увидала Инге, поправила очки, посмотрела на нее еще и сказала:
«Да она с задатками! Я попрошу вас уступить ее мне в память сегодняшнего посещения! Из нее выйдет отличный истукан для передней моего правнука!»
Болотница уступила ей Инге, и девочка попала в ад — люди с задатками могут попасть туда и не прямым путем, а окольным!
Передняя занимала бесконечное пространство; поглядеть вперед — голова закружится, оглянуться назад — тоже. Вся передняя была запружена изнемогающими грешниками, ожидавшими, что вот-вот двери милосердия отворятся. Долгонько приходилось им ждать! Большущие, жирные, переваливающиеся с боку на бок пауки оплели их ноги тысячелетней паутиной; она сжимала их, точно клещами, сковывала крепче медных цепей. Кроме того, души грешников терзались вечной мучительной тревогой. Скупой, например, терзался тем, что оставил ключ в замке своего денежного ящика, другие… да и конца не будет, если примемся перечислять терзания и муки всех грешников!

Инге пришлось испытать весь ужас положения истукана; ноги ее были словно привинчены к хлебу.
«Вот и будь опрятной! Мне не хотелось запачкать башмаков, и вот каково мне теперь! — говорила она самой себе. — Ишь, таращатся на меня!» Действительно, все грешники глядели на нее; дурные страсти так и светились в их глазах, говоривших без слов; ужас брал при одном взгляде на них!
«Ну, на меня-то приятно и посмотреть! — думала Инге. — Я и сама хорошенькая и одета нарядно!» И она повела на себя глазами — шея у нее не ворочалась. Ах, как она выпачкалась в пивоварне болотницы! Об этом она и не подумала! Платье ее все сплошь было покрыто слизью, уж вцепился ей в волосы и хлопал ее по шее, а из каждой складки платья выглядывали жабы, лаявшие, точно жирные охрипшие моськи. Страсть, как было неприятно! «Ну, да и другие-то здесь выглядят не лучше моего!» — утешала себя Инге.

Хуже же всего было чувство страшного голода. Неужели ей нельзя нагнуться и отломить кусочек хлеба, на котором она стоит? Нет, спина не сгибалась, руки и ноги не двигались, она вся будто окаменела и могла только водить глазами во все стороны, кругом, даже выворачивать их из орбит и глядеть назад. Фу, как это выходило гадко! И вдобавок ко всему этому явились мухи и начали ползать по ее глазам взад и вперед; она моргала глазами, но мухи не улетали — крылья у них были общипаны, и они могли только ползать. Вот была мука! А тут еще этот голод! Под конец Инге стало казаться, что внутренности ее пожрали самих себя, и внутри у нее стало пусто, ужасно пусто!
— Ну, если это будет продолжаться долго, я не выдержу! — сказала Инге, но выдержать ей пришлось: перемены не наступало.
Вдруг на голову ей капнула горячая слеза, скатилась по лицу на грудь и потом на хлеб; за нею другая, третья, целый град слез. Кто же мог плакать об Инге?
А разве у нее не оставалось на земле матери? Горькие слезы матери, проливаемые ею из-за своего ребенка, всегда доходят до него, но не освобождают его, а только жгут, увеличивая его муки. Ужасный, нестерпимый голод был, однако, хуже всего! Топтать хлеб ногами и не быть в состоянии отломить от него хоть кусочек! Ей казалось, что все внутри ее пожрало само себя, и она стала тонкой, пустой тростинкой, втягивавшей в себя каждый звук. Она явственно слышала все, что говорили о ней там, наверху, а говорили-то одно дурное. Даже мать ее, хоть и горько, искренно оплакивала ее, все-таки повторяла: «Спесь до добра не доводит! Спесь и сгубила тебя, Инге! Как ты огорчила меня!»
И мать Инге и все там, наверху, уже знали о ее грехе, знали, что она наступила на хлеб и провалилась сквозь землю. Один пастух видел все это с холма и рассказал другим.
— Как ты огорчила свою мать, Инге! — повторяла мать. — Да я другого и не ждала!
«Лучше бы мне и не родиться на свет! — думала Инге. — Какой толк из того, что мать теперь хнычет обо мне!»
Слышала она и слова своих господ, почтенных людей, обращавшихся с нею, как с дочерью: «Она большая грешница! Она не чтила даров Господних, попирала их ногами! Не скоро откроются для нее двери милосердия!»

«Воспитывали бы меня получше, построже! — думала Инге. — Выгоняли бы из меня пороки, если они во мне сидели!»
Слышала она и песню, которую сложили о ней люди, песню о спесивой девочке, наступившей на хлеб, чтобы не запачкать башмаков. Все распевали ее.
«Как подумаю, чего мне ни пришлось выслушать и выстрадать за мою провинность! — думала Инге. — Пусть бы и другие поплатились за свои! А скольким бы пришлось! У, как я терзаюсь!»
И душа Инге становилась еще грубее, жестче ее оболочки.
— В таком обществе, как здесь, лучше не станешь! Да я и не хочу! Ишь, таращатся на меня! — говорила она и вконец ожесточилась и озлобилась на всех людей. — Обрадовались, нашли теперь, о чем галдеть! У, как я терзаюсь!
Слышала она также, как историю ее рассказывали детям, и малютки называли ее безбожницей.
— Она такая гадкая! Пусть теперь помучается хорошенько! — говорили дети.
Только одно дурное слышала о себе Инге из детских уст. Но вот раз, терзаясь от голода и злобы, слышит она опять свое имя и свою историю. Ее рассказывали одной невинной, маленькой девочке, и малютка вдруг залилась слезами о спесивой, суетной Инге.

— И неужели она никогда не вернется сюда, наверх? — спросила малютка.
— Никогда! — ответили ей.
— А если она попросит прощения, обещает никогда больше так не делать?
— Да она вовсе не хочет просить прощения!
— Ах, как бы мне хотелось, чтобы она попросила прощения! — сказала девочка и долго не могла утешиться. — Я бы отдала свой кукольный домик, только бы ей позволили вернуться на землю! Бедная, бедная Инге!
Слова эти дошли до сердца Инге, и ей стало как будто полегче: в первый раз нашлась живая душа, которая сказала: «бедная Инге!» — и не прибавила ни слова о ее грехе. Маленькая, невинная девочка плакала и просила за нее!.. Какое-то странное чувство охватило душу Инге; она бы, кажется, заплакала сама, да не могла, и это было новым мучением.
На земле годы летели стрелою, под землею же все оставалось по-прежнему. Инге слышала свое имя все реже и реже — на земле вспоминали о ней все меньше и меньше. Но однажды долетел до нее вздох:
«Инге! Инге! Как ты огорчила меня! Я всегда это предвидела!» Это умирала мать Инге.
Слышала она иногда свое имя и из уст старых хозяев.
Хозяйка, впрочем, выражалась всегда смиренно: «Может быть, мы еще свидимся с тобою, Инге! Никто не знает, куда попадет!»
Но Инге-то знала, что ее почтенной госпоже не попасть туда, куда попала она.
Медленно, мучительно медленно ползло время.
И вот Инге опять услышала свое имя и увидела, как над нею блеснули две яркие звездочки: это закрылась на земле пара кротких очей. Прошло уже много лет с тех пор, как маленькая девочка неутешно плакала о «бедной Инге»: малютка успела вырасти, состариться и была отозвана Господом Богом к Себе. В последнюю минуту, когда в душе вспыхивают ярким светом воспоминания целой жизни, вспомнились умирающей и ее горькие слезы об Инге, да так живо, что она невольно воскликнула:
«Господи, может быть, и я, как Инге, сама того не ведая, попирала ногами Твои всеблагие дары, может быть, и моя душа была заражена спесью, и только Твое милосердие не дало мне пасть ниже, но поддержало меня! Не оставь же меня в последний мой час!»
И телесные очи умирающей закрылись, а духовные отверзлись, и так как Инге была ее последней мыслью, то она и узрела своим духовным взором то, что было скрыто от земного — увидала, как низко пала Инге. При этом зрелище благочестивая душа залилась слезами и явилась к престолу Царя Небесного, плача и молясь о грешной душе так же искренно, как плакала ребенком. Эти рыдания и мольбы отдались эхом в пустой оболочке, заключавшей в себе терзающуюся душу, и душа Инге была как бы подавлена этой нежданной любовью к ней на небе. Божий ангел плакал о ней! Чем она заслужила это? Измученная душа оглянулась на всю свою жизнь, на все содеянное ей и залилась слезами, каких никогда не знавала Инге. Жалость к самой себе наполнила ее: ей казалось, что двери милосердия останутся для нее запертыми на веки вечные! И вот, едва она с сокрушением сознала это, в подземную пропасть проник луч света, сильнее солнечного, который растопляет снежного истукана, слепленного на дворе мальчуганами, и быстрее, чем тает на теплых губках ребенка снежинка, растаяла окаменелая оболочка Инге.

Маленькая птичка молнией взвилась из глубины на волю. Но, очутившись среди белого света, она съежилась от страха и стыда — она всех боялась, стыдилась и поспешно спряталась в темную трещину в какой-то полуразрушившейся стене. Тут она и сидела, съежившись, дрожа всем телом, не издавая ни звука, — у нее и не было голоса. Долго сидела он так, прежде чем осмелилась оглядеться и полюбоваться великолепием Божьего мира. Да, великолепен был Божий мир! Воздух был свеж и мягок, ярко сиял месяц, деревья и кусты благоухали; в уголке, где укрылась птичка, было так уютно, а платьице на ней было такое чистенькое, нарядное. Какая любовь, какая красота были разлиты в Божьем мире! И все мысли, что шевелились в груди птички, готовы были вылиться в песне, но птичка не могла петь, как ей ни хотелось этого; не могла она ни прокуковать, как кукушка, ни защелкать, как соловей! Но Господь слышит даже немую хвалу червяка и услышал и эту безгласную хвалу, что мысленно неслась к небу, как псалом, звучавший в груди Давида, прежде чем он нашел для него слова и мелодию.
Немая хвала птички росла день ото дня и только ждала случая вылиться в добром деле.
Настал сочельник. Крестьянин поставил у забора шест и привязал к верхушке его необмолоченный сноп овса — пусть и птички весело справят праздник Рождества Спасителя!
В рождественское утро встало солнышко и осветило сноп; живо налетели на угощение щебетуньи-птички. Из расщелины в стене тоже раздалось: «пи! пи!» Мысль вылилась в звуке, слабый писк был настоящим гимном радости: мысль готовилась воплотиться в добром деле, и птичка вылетела из своего убежища. На небе знали, что это была за птичка.
Зима стояла суровая, воды были скованы толстым льдом, для птиц и зверей лесных наступили трудные времена. Маленькая пташка летала над дорогой, отыскивая и находя в снежных бороздах, проведенных санями, зернышки, а возле стоянок для кормежки лошадей — крошки хлеба; но сама она съедала всегда только одно зернышко, одну крошку, а затем сзывала кормиться других голодных воробышков. Летала она и в города, осматривалась кругом и, завидев накрошенные из окна милосердной рукой кусочки хлеба, тоже съедала лишь один, а все остальное отдавала другим.
В течение зимы птичка собрала и раздала такое количество хлебных крошек, что все они вместе весили столько же, сколько хлеб, на который наступила Инге, чтобы не запачкать башмаков. И когда была найдена и отдана последняя крошка, серые крылья птички превратились в белые и широко распустились.
— Вон летит морская ласточка! — сказали дети, увидав белую птичку.
Птичка то ныряла в волны, то взвивалась навстречу солнечным лучам — и вдруг исчезла в этом сиянии. Никто не видел, куда она делась.
— Она улетела на солнышко! — сказали дети.

  • Полный текст
  • Стойкий оловянный солдатик
  • Пейтер, Петер и Пер
  • Капля воды
  • Свинья — копилка
  • Воротничок
  • Улитка и розы
  • Директор кукольного театра
  • Старый уличный фонарь
  • Немая книга
  • Последний сон старого дуба
  • Счастливое семейство
  • Девочка, которая наступила на хлеб
  • Судьба репейника
  • Птица феникс
  • Райский сад
  • Перо и чернильница
  • Чего только не придумают…
  • Скороходы
  • История года
  • Старый дом
  • Лесной холм

Девочка, которая наступила на хлеб

Вы, конечно, слы­шали о девочке, кото­рая насту­пила на хлеб, чтобы не запач­кать баш­мач­ков, слы­шали и о том, как плохо ей потом при­шлось. Об этом и напи­сано, и напечатано.

Она была бед­ная, но гор­дая и спе­си­вая девочка. В ней, как гово­рится, были дур­ные задатки. Крош­кой она любила ловить мух и обры­вать у них кры­лышки; ей нра­ви­лось, что мухи из лета­ю­щих насе­ко­мых пре­вра­ща­лись в пол­за­ю­щих. Ловила она также май­ских и навоз­ных жуков, наса­жи­вала их на булавки и под­став­ляла им под ножки зеле­ный листик или кло­чок бумаги. Бед­ное насе­ко­мое ухва­ты­ва­лось нож­ками за бумагу, вер­те­лось и изги­ба­лось, ста­ра­ясь осво­бо­диться от булавки, а Инге смеялась:

— Май­ский жук читает! Ишь, как пере­во­ра­чи­вает листок! С летами она ста­но­ви­лась ско­рее хуже, чем лучше; к несча­стью сво­ему, она была пре­хо­ро­шень­кая, и ей хоть и доста­ва­лись щелчки, да все не такие, какие следовало.

— Креп­кий нужен щел­чок для этой головы! — гова­ри­вала ее род­ная мать. — Ребен­ком ты часто топ­тала мой перед­ник, боюсь, что выросши ты рас­топ­чешь мне сердце!

Так оно и вышло.

Инге посту­пила в услу­же­ние к знат­ным гос­по­дам, в поме­щи­чий дом. Гос­пода обра­ща­лись с нею, как со своей род­ной доче­рью, и в новых наря­дах Инге, каза­лось, еще похо­ро­шела, зато и спесь ее все росла да росла.

Целый год про­жила она у хозяев, и вот они ска­зали ей:

— Ты бы наве­стила своих ста­ри­ков, Инге!

Инге отпра­ви­лась, но только для того, чтобы пока­заться род­ным в пол­ном своем параде. Она уже дошла до око­лицы род­ной деревни, да вдруг уви­дала, что около пруда стоят и бол­тают девушки и парни, а непо­да­леку на камне отды­хает ее мать с охап­кой хво­ро­ста, собран­ного в лесу. Инге — марш назад: ей стало стыдно, что у нее, такой наряд­ной барышни, такая обо­рван­ная мать, кото­рая вдо­ба­вок сама тас­кает из лесу хво­рост. Инге даже не пожа­лела, что не пови­да­лась с роди­те­лями, ей только досадно было.

Про­шло еще полгода.

— Надо тебе наве­стить своих ста­ри­ков, Инге! — опять ска­зала ей гос­пожа. — Вот тебе белый хлеб, снеси его им. То-то они обра­ду­ются тебе!

Инге наря­ди­лась в самое луч­шее пла­тье, надела новые баш­маки, при­под­няла пла­тьице и осто­рожно пошла по дороге, ста­ра­ясь не запач­кать баш­мач­ков, — ну, за это и упре­кать ее нечего. Но вот тро­пинка свер­нула на боло­ти­стую почву; при­хо­ди­лось пройти по гряз­ной луже. Не долго думая, Инге бро­сила в лужу свой хлеб, чтобы насту­пить на него и перейти лужу, не замо­чив ног. Но едва она сту­пила на хлеб одною ногой, а дру­гую при­под­няла, соби­ра­ясь шаг­нуть на сухое место, хлеб начал погру­жаться с нею все глубже и глубже в землю — только чер­ные пузыри пошли по луже!

Вот какая история!

Куда же попала Инге? К болот­нице в пиво­варню. Болот­ница при­хо­дится тет­кой лешим и лес­ным девам; эти-то всем известны: про них и в кни­гах напи­сано, и песни сло­жены, и на кар­ти­нах их изоб­ра­жали не раз, о болот­нице же известно очень мало; только когда летом над лугами поды­ма­ется туман, люди гово­рят, что «болот­ница пиво варит!» Так вот, к ней-то в пиво­варню и про­ва­ли­лась Инге, а тут долго не выдер­жишь! Кло­ака — свет­лый, рос­кош­ный покой в срав­не­нии с пиво­вар­ней болот­ницы! От каж­дого чана разит так, что чело­века тош­нит, а таких чанов тут видимо-неви­димо, и стоят они плотно-плотно один возле дру­гого; если же между неко­то­рыми и оты­щется где щелочка, то тут сей­час наткнешься на съе­жив­шихся в комок мок­рых жаб и жир­ных лягу­шек. Да, вот куда попала Инге! Очу­тив­шись среди этого холод­ного, лип­кого, отвра­ти­тель­ного живого месива, Инге задро­жала и почув­ство­вала, что ее тело начи­нает коче­неть. Хлеб крепко при­льнул к ее ногам и тянул ее за собою, как янтар­ный шарик соломинку.

Болот­ница была дома; пиво­варню посе­тили в этот день гости: черт и его пра­ба­бушка, ядо­ви­тая ста­рушка. Она нико­гда не бывает празд­ною, даже в гости берет с собою какое-нибудь руко­де­лье: или шьет из кожи баш­маки, надев кото­рые чело­век дела­ется непо­се­дой, или выши­вает сплетни, или, нако­нец, вяжет необ­ду­ман­ные слова, сры­ва­ю­щи­еся у людей с языка, — все во вред и на пагубу людям! Да, чер­това пра­ба­бушка — масте­рица шить, выши­вать и вязать!

Она уви­дала Инге, попра­вила очки, посмот­рела на нее еще и сказала:

«Да она с задат­ками! Я попрошу вас усту­пить ее мне в память сего­дняш­него посе­ще­ния! Из нее вый­дет отлич­ный исту­кан для перед­ней моего правнука!»

Болот­ница усту­пила ей Инге, и девочка попала в ад — люди с задат­ками могут попасть туда и не пря­мым путем, а окольным!

Перед­няя зани­мала бес­ко­неч­ное про­стран­ство; погля­деть впе­ред — голова закру­жится, огля­нуться назад — тоже. Вся перед­няя была запру­жена изне­мо­га­ю­щими греш­ни­ками, ожи­дав­шими, что вот-вот двери мило­сер­дия отво­рятся. Дол­гонько при­хо­ди­лось им ждать! Боль­шу­щие, жир­ные, пере­ва­ли­ва­ю­щи­еся с боку на бок пауки оплели их ноги тыся­че­лет­ней пау­ти­ной; она сжи­мала их, точно кле­щами, ско­вы­вала крепче мед­ных цепей. Кроме того, души греш­ни­ков тер­за­лись веч­ной мучи­тель­ной тре­во­гой. Ску­пой, напри­мер, тер­зался тем, что оста­вил ключ в замке сво­его денеж­ного ящика, дру­гие… да и конца не будет, если при­мемся пере­чис­лять тер­за­ния и муки всех грешников!

Инге при­шлось испы­тать весь ужас поло­же­ния исту­кана; ноги ее были словно при­вин­чены к хлебу.

«Вот и будь опрят­ной! Мне не хоте­лось запач­кать баш­ма­ков, и вот каково мне теперь! — гово­рила она самой себе. — Ишь, тара­щатся на меня!» Дей­стви­тельно, все греш­ники гля­дели на нее; дур­ные стра­сти так и све­ти­лись в их гла­зах, гово­рив­ших без слов; ужас брал при одном взгляде на них!

«Ну, на меня-то при­ятно и посмот­реть! — думала Инге. — Я и сама хоро­шень­кая и одета нарядно!» И она повела на себя гла­зами — шея у нее не воро­ча­лась. Ах, как она выпач­ка­лась в пиво­варне болот­ницы! Об этом она и не поду­мала! Пла­тье ее все сплошь было покрыто сли­зью, уж вце­пился ей в волосы и хло­пал ее по шее, а из каж­дой складки пла­тья выгля­ды­вали жабы, лаяв­шие, точно жир­ные охрип­шие моськи. Страсть, как было непри­ятно! «Ну, да и дру­гие-то здесь выгля­дят не лучше моего!» — уте­шала себя Инге.

Хуже же всего было чув­ство страш­ного голода. Неужели ей нельзя нагнуться и отло­мить кусо­чек хлеба, на кото­ром она стоит? Нет, спина не сги­ба­лась, руки и ноги не дви­га­лись, она вся будто ока­ме­нела и могла только водить гла­зами во все сто­роны, кру­гом, даже выво­ра­чи­вать их из орбит и гля­деть назад. Фу, как это выхо­дило гадко! И вдо­ба­вок ко всему этому яви­лись мухи и начали пол­зать по ее гла­зам взад и впе­ред; она мор­гала гла­зами, но мухи не уле­тали — кры­лья у них были общи­паны, и они могли только пол­зать. Вот была мука! А тут еще этот голод! Под конец Инге стало казаться, что внут­рен­но­сти ее пожрали самих себя, и внутри у нее стало пусто, ужасно пусто!

— Ну, если это будет про­дол­жаться долго, я не выдержу! — ска­зала Инге, но выдер­жать ей при­шлось: пере­мены не наступало.

Вдруг на голову ей кап­нула горя­чая слеза, ска­ти­лась по лицу на грудь и потом на хлеб; за нею дру­гая, тре­тья, целый град слез. Кто же мог пла­кать об Инге?

А разве у нее не оста­ва­лось на земле матери? Горь­кие слезы матери, про­ли­ва­е­мые ею из-за сво­его ребенка, все­гда дохо­дят до него, но не осво­бож­дают его, а только жгут, уве­ли­чи­вая его муки. Ужас­ный, нестер­пи­мый голод был, однако, хуже всего! Топ­тать хлеб ногами и не быть в состо­я­нии отло­мить от него хоть кусо­чек! Ей каза­лось, что все внутри ее пожрало само себя, и она стала тон­кой, пустой тро­стин­кой, втя­ги­вав­шей в себя каж­дый звук. Она явственно слы­шала все, что гово­рили о ней там, наверху, а гово­рили-то одно дур­ное. Даже мать ее, хоть и горько, искренно опла­ки­вала ее, все-таки повто­ряла: «Спесь до добра не дово­дит! Спесь и сгу­била тебя, Инге! Как ты огор­чила меня!»

И мать Инге/и все там, наверху, уже знали о ее грехе, знали, что она насту­пила на хлеб и про­ва­ли­лась сквозь землю. Один пас­тух видел все это с холма и рас­ска­зал другим.

— Как ты огор­чила свою мать, Инге! — повто­ряла мать. — Да я дру­гого и не ждала!

«Лучше бы мне и не родиться на свет! — думала Инге. — Какой толк из того, что мать теперь хны­чет обо мне!»

Слы­шала она и слова своих гос­под, почтен­ных людей, обра­щав­шихся с нею, как с доче­рью: «Она боль­шая греш­ница! Она не чтила даров Гос­под­них, попи­рала их ногами! Не скоро откро­ются для нее двери милосердия!»

«Вос­пи­ты­вали бы меня получше, построже! — думала Инге. — Выго­няли бы из меня пороки, если они во мне сидели!»

Слы­шала она и песню, кото­рую сло­жили о ней люди, песню о спе­си­вой девочке, насту­пив­шей на хлеб, чтобы не запач­кать баш­ма­ков. Все рас­пе­вали ее.

«Как поду­маю, чего мне ни при­шлось выслу­шать и выстра­дать за мою про­вин­ность! — думала Инге. — Пусть бы и дру­гие попла­ти­лись за свои! А сколь­ким бы при­шлось! У, как я терзаюсь!»

И душа Инге ста­но­ви­лась еще гру­бее, жестче ее оболочки.

— В таком обще­стве, как здесь, лучше не ста­нешь! Да я и не хочу! Ишь, тара­щатся на меня! — гово­рила она и вко­нец оже­сто­чи­лась и озло­би­лась на всех людей. — Обра­до­ва­лись, нашли теперь, о чем гал­деть! У, как я терзаюсь!

Слы­шала она также, как исто­рию ее рас­ска­зы­вали детям, и малютки назы­вали ее безбожницей.

— Она такая гад­кая! Пусть теперь пому­ча­ется хоро­шенько! — гово­рили дети.

Только одно дур­ное слы­шала о себе Инге из дет­ских уст. Но вот раз, тер­за­ясь от голода и злобы, слы­шит она опять свое имя и свою исто­рию. Ее рас­ска­зы­вали одной невин­ной, малень­кой девочке, и малютка вдруг зали­лась сле­зами о спе­си­вой, сует­ной Инге.

— И неужели она нико­гда не вер­нется сюда, наверх? — спро­сила малютка.

— Нико­гда! — отве­тили ей.

— А если она попро­сит про­ще­ния, обе­щает нико­гда больше так не делать?

— Да она вовсе не хочет про­сить прощения!

— Ах, как бы мне хоте­лось, чтобы она попро­сила про­ще­ния! — ска­зала девочка и долго не могла уте­шиться. — Я бы отдала свой куколь­ный домик, только бы ей поз­во­лили вер­нуться на землю! Бед­ная, бед­ная Инге!

Слова эти дошли до сердца Инге, и ей стало как будто полегче: в пер­вый раз нашлась живая душа, кото­рая ска­зала: «бед­ная Инге!» — и не при­ба­вила ни слова о ее грехе. Малень­кая, невин­ная девочка пла­кала и про­сила за нее!.. Какое-то стран­ное чув­ство охва­тило душу Инге; она бы, кажется, запла­кала сама, да не могла, и это было новым мучением.

На земле годы летели стре­лою, под зем­лею же все оста­ва­лось по-преж­нему. Инге слы­шала свое имя все реже и реже — на земле вспо­ми­нали о ней все меньше и меньше. Но одна­жды доле­тел до нее вздох:

«Инге! Инге! Как ты огор­чила меня! Я все­гда это пред­ви­дела!» Это уми­рала мать Инге.

Слы­шала она ино­гда свое имя и из уст ста­рых хозяев.

Хозяйка, впро­чем, выра­жа­лась все­гда сми­ренно: «Может быть, мы еще сви­димся с тобою, Инге! Никто не знает, куда попадет!»

Но Инге-то знала, что ее почтен­ной гос­поже не попасть туда, куда попала она.

Мед­ленно, мучи­тельно мед­ленно ползло время.

И вот Инге опять услы­шала свое имя и уви­дела, как над нею блес­нули две яркие звез­дочки: это закры­лась на земле пара крот­ких очей. Про­шло уже много лет с тех пор, как малень­кая девочка неутешно пла­кала о «бед­ной Инге»: малютка успела вырасти, соста­риться и была ото­звана Гос­по­дом Богом к Себе. В послед­нюю минуту, когда в душе вспы­хи­вают ярким све­том вос­по­ми­на­ния целой жизни, вспом­ни­лись уми­ра­ю­щей и ее горь­кие слезы об Инге, да так живо, что она невольно воскликнула:

«Гос­поди, может быть, и я, как Инге, сама того не ведая, попи­рала ногами Твои все­б­ла­гие дары, может быть, и моя душа была зара­жена спе­сью, и только Твое мило­сер­дие не дало мне пасть ниже, но под­дер­жало меня! Не оставь же меня в послед­ний мой час!»

И телес­ные очи уми­ра­ю­щей закры­лись, а духов­ные отверз­лись, и так как Инге была ее послед­ней мыс­лью, то она и узрела своим духов­ным взо­ром то, что было скрыто от зем­ного — уви­дала, как низко пала Инге. При этом зре­лище бла­го­че­сти­вая душа зали­лась сле­зами и яви­лась к пре­столу Царя Небес­ного, плача и молясь о греш­ной душе так же искренно, как пла­кала ребен­ком. Эти рыда­ния и мольбы отда­лись эхом в пустой обо­лочке, заклю­чав­шей в себе тер­за­ю­щу­юся душу, и душа Инге была как бы подав­лена этой неждан­ной любо­вью к ней на небе. Божий ангел пла­кал о ней! Чем она заслу­жила это? Изму­чен­ная душа огля­ну­лась на всю свою жизнь, на все соде­ян­ное ей и зали­лась сле­зами, каких нико­гда не зна­вала Инге. Жалость к самой себе напол­нила ее: ей каза­лось, что двери мило­сер­дия оста­нутся для нее запер­тыми на веки веч­ные! И вот, едва она с сокру­ше­нием сознала это, в под­зем­ную про­пасть про­ник луч света, силь­нее сол­неч­ного, кото­рый рас­топ­ляет снеж­ного исту­кана, слеп­лен­ного на дворе маль­чу­га­нами, и быст­рее, чем тает на теп­лых губ­ках ребенка сне­жинка, рас­та­яла ока­ме­не­лая обо­лочка Инге. Малень­кая птичка мол­нией взви­лась из глу­бины на волю. Но, очу­тив­шись среди белого света, она съе­жи­лась от страха и стыда — она всех боя­лась, сты­ди­лась и поспешно спря­та­лась в тем­ную тре­щину в какой-то полу­раз­ру­шив­шейся стене. Тут она и сидела, съе­жив­шись, дрожа всем телом, не изда­вая ни звука, — у нее и не было голоса. Долго сидела он так, прежде чем осме­ли­лась огля­деться и полю­бо­ваться вели­ко­ле­пием Божьего мира. Да, вели­ко­ле­пен был Божий мир! Воз­дух был свеж и мягок, ярко сиял месяц, дере­вья и кусты бла­го­ухали; в уголке, где укры­лась птичка, было так уютно, а пла­тьице на ней было такое чистень­кое, наряд­ное. Какая любовь, какая кра­сота были раз­литы в Божьем мире! И все мысли, что шеве­ли­лись в груди птички, готовы были вылиться в песне, но птичка не могла петь, как ей ни хоте­лось этого; не могла она ни про­ку­ко­вать, как кукушка, ни защел­кать, как соло­вей! Но Гос­подь слы­шит даже немую хвалу чер­вяка и услы­шал и эту без­глас­ную хвалу, что мыс­ленно нес­лась к небу, как пса­лом, зву­чав­ший в груди Давида, прежде чем он нашел для него слова и мелодию.

Немая хвала птички росла день ото дня и только ждала слу­чая вылиться в доб­ром деле.

Настал сочель­ник. Кре­стья­нин поста­вил у забора шест и при­вя­зал к вер­хушке его необ­мо­ло­чен­ный сноп овса — пусть и птички весело спра­вят празд­ник Рож­де­ства Спасителя!

В рож­де­ствен­ское утро встало сол­нышко и осве­тило сноп; живо нале­тели на уго­ще­ние щебе­ту­ньи-птички. Из рас­ще­лины в стене тоже раз­да­лось: «пи! пи!» Мысль выли­лась в звуке, сла­бый писк был насто­я­щим гим­ном радо­сти: мысль гото­ви­лась вопло­титься в доб­ром деле, и птичка выле­тела из сво­его убе­жища. На небе знали, что это была за птичка.

Зима сто­яла суро­вая, воды были ско­ваны тол­стым льдом, для птиц и зве­рей лес­ных насту­пили труд­ные вре­мена. Малень­кая пташка летала над доро­гой, отыс­ки­вая и находя в снеж­ных бороз­дах, про­ве­ден­ных санями, зер­нышки, а возле сто­я­нок для кор­межки лоша­дей — крошки хлеба; но сама она съе­дала все­гда только одно зер­нышко, одну крошку, а затем сзы­вала кор­миться дру­гих голод­ных воро­быш­ков. Летала она и в города, осмат­ри­ва­лась кру­гом и, зави­дев накро­шен­ные из окна мило­серд­ной рукой кусочки хлеба, тоже съе­дала лишь один, а все осталь­ное отда­вала другим.

В тече­ние зимы птичка собрала и раз­дала такое коли­че­ство хлеб­ных кро­шек, что все они вме­сте весили столько же, сколько хлеб, на кото­рый насту­пила Инге, чтобы не запач­кать баш­ма­ков. И когда была най­дена и отдана послед­няя крошка, серые кры­лья птички пре­вра­ти­лись в белые и широко распустились.

— Вон летит мор­ская ласточка! — ска­зали дети, уви­дав белую птичку.

Птичка то ныряла в волны, то взви­ва­лась навстречу сол­неч­ным лучам — и вдруг исчезла в этом сия­нии. Никто не видел, куда она делась.

— Она уле­тела на сол­нышко! — ска­зали дети.

  • Рассказ как готовить блины на английском
  • Рассказ к ушинского четыре желания в подготовительной группе
  • Рассказ как воробьенок придумал голосами меняться
  • Рассказ к пословице ученье свет а неученье тьма 5 класс
  • Рассказ как варили кашу мальчики