Рассказ калифорнийца марк твен

Тридцать пять лет тому назад я искал золото на Станислаусе и по целым дням бродил с кайлом, лотком и корытом, то тут, то там промывая полную шапку золотоносного песка, постоянно надеясь наткнуться на счастливое местечко и никогда на него не натыкаясь. Это чудесный уголок, заросший лесом, тихий, восхитительно красивый; когда-то, много лет назад, он был густо населен, но сейчас жители покинули его, и эта райская обитель опустела. Все разъехались отсюда, когда иссякли поверхностные залежи. На месте оживленного городка, где были банки, газеты, пожарные команды, мэр и олдермены, теперь расстилалась широкая равнина, покрытая изумрудно-зеленой травой; нигде не осталось ни малейшего намека на то, что здесь когда-то жили люди. Это было неподалеку от Татлтауна. В его окрестностях, на пыльных дорогах то и дело встречались очаровательные маленькие коттеджи, тихие, уютные, скрывающиеся в зарослях роз и так густо увитые виноградной лозой, что не видно было ни окон, ни дверей, — свидетельство того, что эти жилища пустуют уже не один год, с тех пор как разорившиеся и потерявшие надежду разбогатеть хозяева бросили их, не сумев ни продать, ни подарить кому-нибудь. Каждые полчаса вы натыкались на одинокую бревенчатую хижину, построенную еще в самом начале старательских работ одним из первых золотоискателей, задолго до того, как были сооружены коттеджи. Изредка хижина оказывалась все еще обитаемой; в этих случаях вы могли быть заранее уверены, что ее владелец и есть тот самый пионер, который ее построил. И еще одно могли вы знать заранее — что он остался здесь потому, что когда-то упустил возможность вернуться домой в Штаты богатым человеком, а потом порастерял почти все, что добыл, и принял смиренное решение порвать все связи с родными и близкими и навсегда умереть для них. В ту пору по всей Калифорнии было рассеяно много таких живых мертвецов — горделивых неудачников, к сорока годам уже состарившихся и поседевших, которые в глубине души горько сожалели о своей погубленной жизни и мечтали только об одном — держаться подальше от погони за богатством и как-то дожить свой век.

Это был унылый край! Ни звука на мирных просторах, в лугах и лесах, лишь сонное жужжание насекомых; ни человека, ни зверя, — ничего, что могло бы ободрить вас и заставить ощутить радость жизни. И когда наконец, как-то днем, я увидел человека, я очень обрадовался. Ему было лет сорок пять, он стоял у калитки приветливого, утопающего в розах, маленького коттеджа, одного из тех, о которых я уже упоминал. Этот, однако, не выглядел таким заброшенным, — видно было, что в нем живут, его убирают, за ним присматривают. Такой же был и садик перед коттеджем — веселенький, пышный, полный ярких цветов. Меня, конечно, пригласили войти и чувствовать себя как дома, — таков был обычай здешних мест.

Было истинным счастьем очутиться в таком домике после того, как уже много недель ни днем, ни ночью не встречал ничего, кроме хижин золотоискателей с неизбежными земляными полами, неприбранными кроватями, оловянными мисками и кружками, беконом, бобами, черным кофе; хижин, единственным украшением которых бывали пришпиленные к бревенчатым стенам картинки с изображением битв Гражданской войны, вырезанные из иллюстрированных газет восточных штатов. Там все говорило о запустении, суровом, безрадостном, унылом; здесь же я очутился в гнездышке, где все радовало мой истосковавшийся взгляд, среди дешевых и непритязательных вещиц, причисляемых к произведениям искусства, столкнувшись с которыми после долгого воздержания, мы ощущаем, что, неведомо для нас самих, какая-то часть нашего существа изголодалась и теперь наконец насыщается. Я никогда бы не поверил, что лоскутный коврик может доставить столько наслаждения и удовольствия; что такую отраду моей душе принесут бумажные обои, литографии в рамках, цветные дорожки и салфеточки, что кладутся под лампу, виндзорские кресла, полированные этажерки, уставленные ракушками, книгами и китайскими вазочками, и множество тех неуловимых мелочей и штришков, которые вносит в дом женская рука, которые мы привыкаем видеть, не замечая их, и которых нам так недостает, как только они исчезнут. Восторг, охвативший меня, отразился на моем лице; владелец домика увидел это и обрадовался; он увидел это так ясно, что даже ответил мне, словно я выразил свои чувства вслух.

— Все ее работа, — проговорил он с нежностью, — все сделала она сама, каждую мелочь, — и он обвел комнату ласковым, полным обожания взглядом. Кусок мягкой японской ткани, из тех, которыми женщины с тщательной небрежностью драпируют верхнюю часть картины, лежал не так, как надо. Хозяин заметил это и принялся поправлять складки — очень старательно, несколько раз отступая назад, чтобы проверить впечатление, пока наконец не остался доволен. Затем он раза два легонько ударил по складкам рукой и сказал:

— Она всегда так делает. Трудно сказать, что тут не так, но пока вот этак не похлопаешь — всегда будто чего-то не хватает, а похлопаешь — сразу видно, что это было необходимо. В чем тут дело — неизвестно, правил здесь нет. Вот так же мать расчешет волосики своему ребенку, пригладит их, а потом чуть-чуть взъерошит. Я столько раз видел, как она все это проделывает, что теперь сам умею не хуже нее, только вот правил не знаю. А она знает правила. Она знает все «как» и «почему»; я же не знаю «почему», я знаю только «как».

Он повел меня в спальню вымыть руки; такой спальни я не видел уже много лет; белое покрывало, белые подушки, ковер на полу, обои, картины, туалетный столик с зеркалом, подушечкой для булавок и всякими изящными вещицами, а в углу — умывальник с настоящей фарфоровой раковиной и кувшином, мыло в фарфоровой мыльнице, на вешалке больше дюжины полотенец, таких белых и чистых, что с непривычки их боязно было взять в руки, это казалось чуть ли не святотатством. И опять мои мысли отразились у меня на лице, и хозяин с удовлетворением проговорил в ответ:

— Все ее работа; все сделала она — каждую мелочь. Здесь нет ничего, к чему не прикоснулась бы ее рука. Вы, верно, думаете… Но я слишком много болтаю.

К этому времени я уже вытирал руки, переводя взгляд с предмета на предмет, как всегда делаешь, очутившись в новом месте, где на каждую вещь приятно и радостно посмотреть; и вдруг я почувствовал — знаете, бывает такое необъяснимое ощущение — будто есть здесь что-то такое, что я обязательно должен найти сам, и хозяин очень этого хочет. Я знал это совершенно точно и чувствовал, что хозяин украдкой пытается помочь мне взглядом, и я изо всех сил старался попасть на верный путь, так как мне очень хотелось доставить ему удовольствие. Несколько раз я терпел неудачу и понимал это без слов, стоило мне лишь слегка покоситься в его сторону; наконец я ясно почувствовал, что смотрю именно туда, куда надо, почувствовал по той радости, которая так и хлынула от него незримым потоком. Он залился счастливым смехом и, потирая руки, воскликнул:

— Да, да! Вот вы и нашли! Я знал, что вы найдете. Это ее портрет.

Я подошел к темной полочке орехового дерева, висевшей в дальнем конце комнаты, и тут наконец обнаружил то, что до сих пор не замечал, футляр с дагерротипом. На дагерротипе было премилое девичье личико, красивее которого, как мне казалось, я еще никогда не видал. Мой хозяин упивался восторгом, написанным на моем лице, и был очень доволен.

— Ей исполнилось девятнадцать, — сказал он, ставя портрет на место, — мы как раз поженились в день ее рождения. Когда вы ее увидите… О! погодите, вот вы ее увидите!

— А где она? Когда она придет?

— Сейчас ее нет, она поехала погостить к своим. Это милях в сорока — пятидесяти отсюда. Уже две недели, как она в отъезде.

— А когда она должна вернуться?

— Сегодня среда. Она вернется в субботу вечером — часов, наверное, в девять.

Меня охватило острое чувство разочарования.

— Как жаль, я ведь уже уйду к тому времени, — сказал я с грустью.

— Уйдете? Нет, зачем же? Не уходите. Она будет так огорчена.

Она будет огорчена — это прелестное существо? Если бы она сама произнесла эти слова, то и тогда, наверное, я не был бы счастливее. Я ощутил глубокое, непреодолимое желание увидеть ее, желание столь настойчивое и острое, что я испугался. И тут же решил: «Если мне дорог душевный покой, я должен тотчас же уйти».

— Знаете, она любит, чтобы к нам приезжали погостить люди, которые много повидали и умеют поговорить, вроде вас. Она это обожает. Ведь и сама она… О! она знает почти все и говорить умеет… ну словно птичка. А какие книги она читает, вы просто не поверите. Не уходите же, ждать осталось совсем недолго, а она будет так огорчена!

Я слушал его, почти не понимая, о чем он говорит, весь поглощенный раздумьем и внутренней борьбой. Он отошел от меня, но я этого не заметил. Вскоре он снова подошел, держа в руке футляр с ее портретом, раскрыл его передо мной и сказал:

— Ну вот, скажите ей прямо в лицо, что вы могли бы остаться и увидеть ее, но не захотели.

Я еще раз взглянул на снимок, и это сокрушило все мои благие намерения. Я останусь, а там будь что будет. Вечером мы мирно дымили трубками и допоздна болтали о всякой всячине, но больше всего мы говорили о ней. И право, уже давно мне не было так хорошо и покойно. Четверг промелькнул незаметно. Когда начало смеркаться, пришел верзила-старатель, живший в трех милях от нас, — один из тех поседевших неудачников пионеров, о которых я говорил, — и сердечно приветствовал нас в степенных и сдержанных выражениях. Потом он сказал:

— Я заглянул только, чтобы узнать, когда приезжает маленькая мадам. Есть от нее какие-нибудь вести?

— Как же, письмо. Может быть, хочешь послушать, Том?

— Ну еще бы, если ты мне его прочтешь, Генри.

Генри достал письмо из бумажника и сказал, что, с нашего позволения, он опустит некоторые фразы, но предназначенные для посторонних, после чего прочел все подряд — любящее, кроткое, полное изящества и прелести послание, с постскриптумом, где была уйма нежных приветов и пожеланий Тому, Джо, Чарли и прочим друзьям и соседям.

Закончив чтение, он взглянул на Тома и воскликнул:

— Эге! Да ты опять за старое? Ну-ка отними руки, покажи глаза. И каждый раз ты так, стоит мне прочитать какое-нибудь ее письмо. Смотри, буду писать ей — все расскажу!..

— Боже тебя сохрани, Генри. Не надо. Старею, понимаешь, малейшее огорчение доводит меня до слез. Я ведь думал, она уже здесь, а вместо нее письмо.

— Да откуда ты это взял? Мне казалось, все уже знают, что она не приедет раньше субботы.

— Субботы! Постой, да ведь я знал это. Не пойму, что со мной творится последнее время? Ну конечно знал. Разве мы все не готовимся к ее приезду? Ну ладно, мне пора. Но когда она приедет, я буду тут как тут, старина!

В пятницу к вечеру из хижины, расположенной примерно в миле от нас, притащился еще один седой ветеран и сказал, что ребята собираются немного повеселиться и погулять в субботу, если только она не слишком устанет после поездки, чтобы провести вечер вместе со всеми. Как по-твоему, Генри?

— Устанет? Она устанет? Вы только послушайте его! Уж тебе ли не знать, Джо, что она готова не спать полтора месяца, лишь бы доставить кому-нибудь из вас удовольствие.

Услышав о письме, Джо попросил хозяина прочесть его, и ласковые приветы, ему адресованные, вконец растрогали беднягу; но Джо пояснил, что этакое случается с ним каждый раз, стоит ей упомянуть его имя, — ничего не поделаешь, стар стал, совсем развалина.

— Господи боже, до чего нам всем ее недостает! — добавил он.

В субботу я поймал себя на том, что то и дело вынимаю из кармана часы. Генри заметил это и спросил испуганно:

— Вы думаете, что ей уже пора приехать, а?

Я понял, что выдал себя, и немного смутился, но, рассмеявшись, объяснил, что такая уж у меня привычка, когда я чего-нибудь ожидаю. Однако, должно быть, это его не очень успокоило, и с этой минуты он стал заметно тревожиться. Четыре раза он выводил меня на дорогу, к тому месту, откуда было видно далеко вперед, и стоял там, заслонив глаза ладонью и глядя вдаль.

— Я начинаю беспокоиться, всерьез беспокоиться, — повторял он. — Я знаю, что она не должна приехать раньше девяти часов, и все же меня словно кто предупреждает, что случилось недоброе. Как вы думаете, могло с ней что-нибудь случиться?

Мне уже становилось не на шутку совестно за эту его ребячливость, и в конце концов, когда он еще раз повторил с умоляющим видом свой вопрос, я потерял терпение и ответил ему довольно грубо. Он весь как-то съежился, присмирел и стал таким пришибленным и жалким, что я возненавидел себя за эту бессмысленную жестокость. Поэтому я обрадовался, когда под вечер появился еще один старый золотоискатель, Чарли, который подсел поближе к Генри, готовясь послушать письмо и поговорить о приготовлениях к встрече. Чарли произносил речи, одна другой душевнее, и изо всех сил старался рассеять дурные предчувствия и страхи приятеля.

— Ты говоришь, с ней что-то случилось? Чистейшая нелепица, Генри. Ничего с ней не могло случиться, выбрось это из головы. Что сказано в письме? Что она здорова, так? И что она будет к девяти часам. Вспомни-ка, хоть раз она не сдержала слова? Да ни разу! Значит, и волноваться нечего. Она будет здесь, это так же верно, как то, что ты родился на свет. Ну, а теперь давай-ка наведем везде красоту — времени осталось немного.

Вскоре появились Том и Джо, и вся команда принялась украшать дом цветами. В девятом часу трое старателей заявили, что раз уж инструменты при них, они, пожалуй, поразомнут пальцы, потому что скоро начнут сходиться парни и девушки, а они все страсть как истосковались по старой доброй пляске. Инструменты оказались скрипкой, банджо и кларнетом. Усевшись рядком, троица принялась наигрывать какой-то залихватский плясовой мотив, отбивая такт своими здоровенными сапожищами.

Было уже почти девять. Генри стоял у дверей, не сводя глаз с дороги, и раскачивался из стороны в сторону от терзавшей его душевной боли. Его уже несколько раз заставили выпить за здоровье жены и за ее счастливое возвращение, но вот Том снова заорал:

— Команда, приготовиться! Выпьем еще по одной, и она будет здесь.

Джо принес поднос со стаканами и обошел всю компанию. Я протянул руку к одному из двух остававшихся стаканов, но Джо пробурчал вполголоса:

— Не этот. Возьми другой.

Я повиновался. Генри поднесли последнему. Не успел он осушить свой стакан, как начали бить часы. Он слушал, пока не отзвучал последний удар, и лицо его становилось все бледнее и бледнее. Потом он сказал:

— Мне что-то нехорошо со страху, ребята. Помогите мне, я хочу лечь.

Его уложили на диван. Устроившись поудобней, он задремал, но вскоре заговорил, как говорят во сне:

— Я, кажется, слышу стук копыт! Приехали они?

Один из друзей ответил, наклонившись к его уху:

— Это прискакал Джимми Пэрриш. Он говорит, что произошла задержка, но они уже совсем недалеко и скоро приедут. Ее лошадь захромала, но через полчаса они уже будут здесь.

— О, как я счастлив! Значит, ничего не случилось…

Не успели эти слова слететь с его губ, как он уснул.

В ту же минуту друзья проворно раздели его и уложили в постель в той самой комнате, где я однажды мыл руки. Они прикрыли дверь и вернулись. Мне показалось, что они собираются разойтись, и я сказал:

— Пожалуйста, не уходите, джентльмены. Она ведь меня не знает, я посторонний человек.

Они переглянулись. Потом Джо сказал:

— Она? Да она девятнадцать лет как умерла, бедняжка!

— Умерла?

— Если не хуже. Спустя полгода после свадьбы она поехала повидаться со своей родней, и, когда возвращалась, в субботу вечером, в пяти милях отсюда на нее напали индейцы. С тех пор она как в воду канула.

— И он помешался?

— Ни единого часу с тех пор не оставался в здравом рассудке. Но когда подходит время ей приехать, ему становится хуже. И вот дня за три до этого мы начинаем заглядывать к нему, подбадриваем, спрашиваем, нет ли от нее известий, а в субботу приходим, убираем дом цветами и готовим все для танцев. И так каждый год, уже девятнадцать лет. В первую субботу нас было двадцать семь, не считая девушек; теперь нас только трое, а из девушек никого уже не осталось. Мы подсыпаем ему в вино снотворного, чтобы он не начал буйствовать, и тогда он держится весь следующий год — думает, что она с ним, пока не наступят последние три-четыре дня. Тут он начинает искать ее, вытаскивает это несчастное старое письмо, и мы приходим и просим почитать его нам. Знали бы вы, как мы ее все любили!





РАССКАЗ КАЛИФОРНИЙЦА


Тридцать пять лет тому назад я искал золото на Станислаусе и по целым дням бродил с кайлом, лотком и корытом, то тут, то там промывая полную шапку золотоносного песка, постоянно надеясь наткнуться на счастливое местечко и никогда на него не натыкаясь. Это чудесный уголок, заросший лесом, тихий, восхитительно красивый; когда—то, много лет назад, он был густо населен, но сейчас жители покинули его, и эта райская обитель опустела. Все разъехались отсюда, когда иссякли поверхностные залежи. На месте оживленного городка, где были банки, газеты, пожарные команды, мэр и олдермены, теперь расстилалась широкая равнина, покрытая изумрудно—зеленой травой; нигде не осталось ни малейшего намека на то, что здесь когда—то жили люди. Это было неподалеку от Татл—тауна. В его окрестностях, на пыльных дорогах то и дело встречались очаровательные маленькие коттеджи, тихие, уютные, скрывающиеся в зарослях роз и так густо увитые виноградной лозой, что не видно было ни окон, ни дверей, — свидетельство того, что эти жилища пустуют уже не один год, с тех пор как разорившиеся и потерявшие надежду разбогатеть хозяева бросили их, не сумев ни продать, ни подарить кому—нибудь. Каждые полчаса вы натыкались на одинокую бревенчатую хижину, построенную еще в самом начале старательских работ одним из первых золотоискателей, задолго до того, как были сооружены коттеджи. Изредка хижина оказывалась все еще обитаемой; в этих случаях вы могли быть заранее уверены, что ее владелец и есть тот самый пионер, который ее построил. И еще одно могли вы знать заранее — что он остался здесь потому, что когда—то упустил возможность вернуться домой в Штаты богатым человеком, а потом порастерял почти все, что добыл, и принял смиренное решение порвать все связи с родными и близкими и навсегда умереть для них. В ту пору по всей Калифорнии было рассеяно много таких живых мертвецов — горделивых неудачников, к сорока годам уже состарившихся и поседевших, которые в глубине души горько сожалели о своей погубленной жизни и мечтали только об одном — держаться подальше от погони за богатством и как—то дожить свой век.

Это был унылый край! Ни звука на мирных просторах, в лугах и лесах, лишь сонное жужжание насекомых; ни человека, ни зверя, ничего, что могло бы ободрить вас и заставить ощутить радость жизни. И когда наконец, как—то днем, я увидел человека, я очень обрадовался. Ему было лет сорок пять, он стоял у калитки приветливого, утопающего в розах, маленького коттеджа, одного из тех, о которых я уже упоминал. Этот, однако, не выглядел таким заброшенным, — видно было, что в нем живут, его убирают, за ним присматривают. Такой же был и садик перед коттеджем — веселенький, пышный, полный ярким цветов. Меня, конечно, пригласили войти и чувствовать себя как дома, — таков был обычай здешних мест.

Было истинным счастьем очутиться в таком домике после того, как уже много недель ни днем, ни ночью не встречал ничего, кроме хижин золотоискателей с неизбежными земляными полами, неприбранными кроватями, оловянными мисками и кружками, беконом, бобами, черным кофе; хижин, единственным украшением которых бывали пришпиленные к бревенчатым стенам картинки с изображением битв Гражданской войны, вырезанные из иллюстрированных газет восточных штатов. Там все говорило о запустении, суровом, безрадостном, унылом; здесь же я очутился в гнездышке, где все радовало мой истосковавшийся взгляд, среди дешевых и непритязательных вещиц, причисляемых к произведениям искусства, столкнувшись с которыми после долгого воздержания, мы ощущаем, что, неведомо для нас самих, какая—то часть нашего существа изголодалась и теперь наконец насыщается. Я никогда бы не поверил, что лоскутный коврик может доставить столько наслаждения и удовольствия; что такую отраду моей душе принесут бумажные обои, литографии в рамках, цветные дорожки и салфеточки, что кладутся под лампу, виндзорские кресла, полированные этажерки, уставленные ракушками, книгами и китайскими вазочками, и множество тех неуловимых мелочей и штришков, которые вносит в дом женская рука, которые мы привыкаем видеть, не замечая их, и которых нам так недостает, как только они исчезнут. Восторг, охвативший меня, отразился на моем лице; владелец домика видел это и обрадовался; он увидел это так ясно, что даже ответил мне, словно я выразил свои чувства вслух.

— Все ее работа. — проговорил он с нежностью, — все сделала она сама, каждую мелочь, — и он обвел комнату ласковым, полным обожания взглядом. Кусок мягкой японской ткани, из тех. которыми женщины с тщательной небрежностью драпируют верхнюю часть картины, лежал не так, как надо. Хозяин заметил это и принялся поправлять складки — очень старательно, несколько раз отступая назад, чтобы проверить впечатление, пока наконец не остался доволен. Затем он раза два легонько ударил по складкам рукой и сказал:

— Она всегда так делает. Трудно сказать, что тут не так, но пока вот этак не похлопаешь — всегда будто чего—то не хватает, а похлопаешь — сразу видно, что это было необходимо. В чем тут дело — неизвестно, правил здесь нет. Вот так же мать расчешет волосики своему ребенку, пригладит их, а потом чуть—чуть взъерошит. Я столько раз видел, как она все это проделывает, что теперь сам умею не хуже нее, только вот правил не знаю. А она знает правила. Она знает все «как» и «почему»; я же не знаю «почему», я знаю только «как».

Он повел меня в спальню вымыть руки; такой спальни я не видел уже много лет; белое покрывало, белые подушки, ковер на полу, обои, картины, туалетный столик с зеркалом, подушечкой для булавок и всякими изящными вещицами, а в углу — умывальник с настоящей фарфоровой раковиной и кувшином, мыло в фарфоровой мыльнице, на вешалке больше дюжины полотенец, таких белых и чистых, что с непривычки их боязно было взять в руки, это казалось чуть ли не святотатством. И опять мои мысли отразились у меня на лице, и хозяин с удовлетворением проговорил в ответ:

— Все ее работа; все сделала она — каждую мелочь. Здесь нет ничего, к чему не прикоснулась бы ее рука. Вы, верно, думаете… Но я слишком много болтаю.

К этому времени я уже вытирал руки, переводя взгляд с предмета на предмет, как всегда делаешь, очутившись в новом месте, где на каждую вещь приятной радостно посмотреть; и вдруг я почувствовал — знаете, бывает такое необъяснимое ощущение — будто есть здесь что—то такое, что я обязательно должен найти сам, и хозяин очень этого хочет. Я знал это совершенно точно и чувствовал, что хозяин украдкой пытается помочь мне взглядом, — и я изо всех сил старался попасть на верный путь, так как мне очень хотелось доставить ему удовольствие. Несколько раз я терпел неудачу и понимал это без слов, стоило мне лишь слегка покоситься в его сторону; наконец я ясно почувствовал, что смотрю именно туда, куда надо, почувствовал по той радости, которая так и хлынула от шло незримым потоком. Он залился счастливым смехом и, потирая руки, воскликнул:

— Да, да! Вот вы и нашли! Я знал, что вы найдете. Это ее портрет.

Я подошел к темной полочке орехового дерева, висевшей в дальнем конце комнаты, и тут наконец обнаружил то, что до сих нор не замечал, — футляр с дагерротипом. На дагерротипе было премилое девичье личико, красивее которого, как мне казалось, я еще никогда не видал. Мой хозяин упивался восторгом, написанным на моем лице, и был очень доволен.

— Ей исполнилось девятнадцать, — сказал он, ставя портрет на место, — мы как раз поженились в день ее рождения. Когда вы ее увидите… О! погодите, вот вы ее увидите!

— А где она? Когда она придет?

— Сейчас ее нет, она поехала погостить к своим. Это милях в сорока — пятидесяти отсюда. Уже две недели, как она в отъезде.

— А когда она должна вернуться?

— Сегодня среда. Она вернется и субботу вечером — часов, наверное, в девять.

Меня охватило острое чувство разочарования.

— Как жаль, я ведь уже уйду к тому времени, — сказал я с грустью.

— Уйдете? Нет, зачем же? Не уходите. Она будет так огорчена.

Она будет огорчена — это прелестное существо? Если бы она сама произнесла эти слова, то и тогда, наверное, я не был бы счастливее. Я ощутил глубокое, непреодолимое желание увидеть ее, желание столь настойчивое и острое, что я испугался. И тут же решил: «Если мне дорог душевный покой, я должен тотчас же уйти ».

— Знаете, она любит, чтобы к нам приезжали погостить люди, которые много повидали и умеют поговорить, вроде вас. Она это обожает. Ведь и сама она… О! она знает почти все и говорить умеет… ну словно птичка. А какие книги она читает, вы просто не поверите. Не уходите же, ждать осталось совсем недолго, а она будет так огорчена!

Я слушал его, почти не понимая, о чем он говорит, весь поглощенный раздумьем и внутренней борьбой. Он отошел от меня, но я этого не заметил. Вскоре он снова подошел, держа в руке футляр с ее портретом, раскрыл его передо мной и сказал:

— Ну вот, скажите ей прямо в лицо, что вы могли бы остаться и увидеть ее, но не захотели.

Я еще раз взглянул на снимок, и это сокрушило все мои благие намерения. Я останусь, а там будь что будет. Вечером мы мирно дымили трубками и допоздна болтали о всякой всячине, по больше всего мы говорили о ней. И право, уже давно мне по было таи хороню и покойно. Четверг промелькнул незаметно. Когда начало смеркаться, пришел верзила старатель, живший в трех милях от нас, — один из тех поседевших неудачников пионеров, о которых я говорил, — и сердечно приветствовал нас в степенных и сдержанных выражениях. Потом он оказал:

— Я заглянул только, чтобы узнать, когда приезжает маленькая мадам. Есть от нее какие—нибудь вести?

— Как же, письмо. Может быть, хочешь послушать, Том?

— Ну еще бы, если ты мне его прочтешь. Генри.

Генри достал письмо из бумажника и сказал, что, с нашего позволения, он опустит некоторые фразы, не предназначенные для посторонних, после чего прочел все подряд — любящее, кроткое, полное изящества и прелести послание, с постскриптумом, где была уйма нежных приветов и пожеланий Тому, Джо, Чарли и прочим друзьям и соседям.

Закончив чтение, он взглянул на Тома и воскликнул:

— Эге! Да ты опять за старое? Ну—ка отними руки, покажи глаза. И каждый раз ты так, стоит мне прочитать какое—нибудь ее письмо. Смотри, буду писать ей — все расскажу!..

— Боже тебя сохрани, Генри. Не надо. Старею, понимаешь, малейшее огорчение доводит меня до слез. Я ведь думал, она уже здесь, а вместо нее письмо.

— Да откуда ты это взял? Мне казалось, все уже знают, что она не приедет раньше субботы.

— Субботы! Постой, да ведь я знал это. Не пойму, что со мной творится последнее время? Ну конечно знал. Разве мы все не готовимся к ее приезду? Ну ладно, мне пора. Но когда она приедет, я буду тут как тут, старина!

В пятницу к вечеру из хижины, расположенной примерно в миле от нас, притащился еще один седой ветеран и сказал, что ребята собираются немного повеселиться и погулять в субботу, если только она не слишком устанет после поездки, чтобы провести вечер вместе со всеми. Как по—твоему, Генри?

Устанет? Она устанет? Вы только послушайте его! Уж тебе ли не знать, Джо, что она готова не спать полтора месяца, лишь бы доставить кому—нибудь из вас удовольствие.

Услышав о письме, Джо попросил хозяина прочесть его, и ласковые приветы, ему адресованные, вконец растрогали беднягу; но Джо пояснил, что этакое случается с ним каждый раз, стоит ей упомянуть его имя, — ничего не поделаешь, стар стал, совсем развалина.

— Господи боже, до чего нам всем ее недостает! — добавил он.

В субботу я поймал себя на том, что то и дело вынимаю из кармана часы. Генри заметил это и спросил испуганно:

— Вы думаете, что ей уже пора приехать, а?

Я понял, что выдал себя, и немного смутился, но, рассмеявшись, объяснил, что такая уж у меня привычка, когда я чего—нибудь ожидаю. Однако, должно быть, это его не очень успокоило, и с этой минуты он стал заметно тревожиться. Четыре раза он выводил меня на дорогу, к тому месту, откуда было видно далеко вперед, и стоял там, заслонив глаза ладонью и глядя вдаль.

— Я начинаю беспокоиться, всерьез беспокоиться, — повторял он. — Я знаю, что она не должна приехать раньше девяти часов, и все же меня словно кто предупреждает, что случилось недоброе. Как вы думаете, могло с ней что—нибудь случиться?

Мне уже становилось не на шутку совестно за эту его ребячливость, и в конце концов, когда он еще раз повторил с умоляющим видом свой вопрос, я потерял терпение и ответил ему довольно грубо. Он весь как—то съежился, присмирел и стал таким пришибленным и жалким, что я возненавидел себя за эту бессмысленную жестокость. Поэтому я обрадовался, когда под вечер появился еще один старый золотоискатель, Чарли, который подсел поближе к Генри, готовясь послушать письмо и поговорить о приготовлениях к встрече. Чарли произносил речи, одна другой душевнее, и изо всех сил старался рассеять дурные предчувствия и страхи приятеля.

— Ты говоришь, с ней что—то случилось? Чистейшая нелепица, Генри. Ничего с ней не могло случиться, выбрось это из головы. Что сказано в письме? Что она здорова, так? И что она будет к девяти часам. Вспомни—ка, хоть раз она не сдержала слова? Да ни разу! Значит, и волноваться нечего. Она будет здесь, это так же верно, как то, что ты родился на свет. Ну, а теперь давай—ка наведем везде красоту — времени осталось немного.

Вскоре появились Том и Джо, и вся команда принялась украшать дом цветами. В девятом часу трое старателей заявили, что раз уж инструменты при них, они, пожалуй, поразомнут пальцы, потому что скоро начнут сходиться парни и девушки, а они все страсть как истосковались но старой доброй пляске. Инструменты оказались скрипкой, банджо и кларнетом. Усевшись рядком, троица принялась наигрывать какой—то залихватский плясовой мотив, отбивая такт своими здоровенными сапожищами.

Было уже почти девять. Генри стоял у дверей, не сводя глаз с дороги, и раскачивался из стороны в сторону от терзавшей его душевной боли. Его уже несколько раз заставили выпить за здоровье жены и за ее счастливое возвращение, но вот Том снова заорал:

— Команда, приготовиться! Выпьем еще по одной, и она будет здесь.

Джо принес поднос со стаканами и обошел всю компанию. Я протянул руку к одному из двух остававшихся стаканов, но Джо пробурчал вполголоса:

— Не этот. Возьми другой.

Я повиновался. Генри поднесли последнему. Не успел он осушить свой стакан, как начали бить часы. Он слушал, пока не отзвучал последний удар, и лицо его становилось все бледнее и бледнее. Потом он сказал:

— Мне что—то нехорошо со страху, ребята. Помогите мне, я хочу лечь.

Его уложили на диван. Устроившись поудобней, он задремал, но вскоре заговорил, как говорят во сне:

— Я, кажется, слышу стук копыт! Приехали они?

Один из друзей ответил, наклонившись к его уху:

— Это прискакал Джимми Пэрриш. Он говорит, что произошла задержка, но они уже совсем недалеко и скоро приедут. Ее лошадь захромала, но через полчаса они уже будут здесь.

— О, как я счастлив! Значит, ничего не случилось…

Не успели эти слева слететь с его губ, как он уснул.

В ту же минуту друзья проворно раздели его и уложили в постель в той самой комнате, где я однажды мыл руки. Они прикрыли дверь и вернулись. Мне показалось, что они собираются разойтись, и я сказал:

— Пожалуйста, не уходите, джентльмены. Она ведь меня не знает, я посторонний человек.

Они переглянулись. Потом Джо сказал:

— Она? Да она девятнадцать лет как умерла, бедняжка!

— Умерла?

— Если не хуже. Спустя полгода после свадьбы она поехала повидаться со своей родней, и, когда возвращалась, в субботу вечером, в пяти милях отсюда на нее напали индейцы. С тех пор она как в воду канула.

— И он помешался?

Ни единого часу с тех пор не оставался в здравом рассудке. Но когда подходит время ей приехать, ему становится хуже. И вот дня за три до этого мы начинаем заглядывать к нему, подбадриваем, спрашиваем, нет ли от нее известий, а в субботу приходим, убираем дом цветами и готовим все для танцев. И так каждый год, уже девятнадцать лет. В первую субботу нас было двадцать семь, не считая девушек; теперь нас только трое, а из девушек никого уже не осталось. Мы подсыпаем ему в вино снотворного, чтобы он не начал буйствовать, и тогда он держится весь следующий год — думает, что она с ним, пока не наступят последние три—четыре дня. Тут он начинает искать ее, вытаскивает это несчастное старое письмо, и мы приходим и просим почитать его нам. Знали бы вы, как мы ее все любили!


А вот это, как минимум, некорректно. А если называть вещи своими именами, то это провокация. Потому что человек в…

Оркас Анатолий — Чужие сны

ИНТЕРЕСНОЕ ПРОИЗВЕДЕНИЕ.

Абдуллаев Чингиз — Линия аллигатора

Невероятно сильная вещь. Слов нет. Не выразить впечатление. Философское, но… не для интеллекта, а на уровне ощущений,…

Далин Макс — Рукопись, найденная под прилавком

Расизм ломает судьбы, рассказ и чтец очень хороши!

Янг Роберт — У шатров Кидарских

Книга очень понравилась. Настолько, что хотелось бы увидеть и фильм, снятый по её мотиву.

Мерсер Тайлер — Амаркорд смерти

За деньги, это и есть добровольно, добровольно убивать жителей чужой страны на их собственной земле ради навязывания…

Шекли Роберт — Самое дорогое

Да, Пророк меня потряс! Переслушал три раза, и ещё раз послушаю, когда больше понимать начну!

Блаватская Елена — Напутствие бессмертным

Спасибо вам за работу

Снегирев Александр — Вера

Супер рассказ.
Не то что примитивные рус попаданцы

Бир Грег — Чума Шредингера

Я лишь про один эпизод — бессмысленное и беспощадное сражение с кустом (почему-то вспомнилась мельница и недалёкий…

Шекли Роберт — Похмелье

Да не, я вот в избранное поместил — под него засыпаю великолепно просто! на минус 15 — и шикарно… рекомендую ))

Воронин Андрей — Проводник смерти

Супер рассказ.
Не то что примитивные рус попаданцы

Бир Грег — Касательные

Скоро и эту прикроют левообладатели. Можно подумать, я кинусь после этого к ним с денежкой. Зачем писать, что слушать…

Рус Дмитрий — Три медведя и легион зомби

Почитал описание и расплакался от «убегаешь от фашисткой погони»… Автор, да выпейте какого-нибудь средства от тараканов…

Коростенская Елена — Хранитель, почти ангел

Меня вот тоже всегда мучительно интересовал вопрос о 100%-ном копировании сознания, памяти, тела, т.е. — всего……

Волченко Павел — Цикл смерти

Очень хорошие, тёплые, добрые рассказы.
Прочтение замечательное.
Одно огорчает. практически нет перерывов между…

Ткачев Андрей — Страна чудес и другие рассказы

дадут название когда он вернется.

Герберт Фрэнк — Семена жизни

К сожалению продолжение никто не оплачивал, но мы всегда открыты предложениям. Спасибо вам.

У И Бао Бао — Потрясающий Край — Главы 1-20

Я и ответила. Как можно аргументированно ответить человеку, который просто заявляет, что это бездарно и его время зря…

Новгородов Олег — Пятый этаж, налево от лифта

Спасибо автору и чтецу за возможность погрузиться в выдуманный мир и передохнуть от ужасов настоящего.
Настоящая…

Шустерман Нил — Мир обретённый

Thirty-five years ago I was out prospecting on the Stanislaus, tramping all day long with pick and pan and horn, and washing a hatful of dirt here and there, always expecting to make a rich strike, and never doing it. It was a lovely reason, woodsy, balmy, delicious, and had once been populous, long years before, but now the people had vanished and the charming paradise was a solitude. They went away when the surface diggings gave out. In one place, where a busy little city with banks and newspapers and fire companies and a mayor and aldermen had been, was nothing but a wide expanse of emerald turf, with not even the faintest sign that human life had ever been present there. This was down toward Tuttletown. In the country neighborhood thereabouts, along the dusty roads, one found at intervals the prettiest little cottage homes, snug and cozy, and so cobwebbed with vines snowed thick with roses that the doors and windows were wholly hidden from sight — sign that these were deserted homes, forsaken years ago by defeated and disappointed families who could neither sell them nor give them away. Now and then, half an hour apart, one came across solitary log cabins of the earliest mining days, built by the first gold-miners, the predecessors of the cottage-builders. In some few cases these cabins were still occupied; and when this was so, you could depend upon it that the occupant was the very pioneer who had built the cabin; and you could depend on another thing, too — that he was there because he had once had his opportunity to go home to the States rich, and had not done it; had rather lost his wealth, and had then in his humiliation resolved to sever all communication with his home relatives and friends, and be to them thenceforth as one dead. Round about California in that day were scattered a host of these living dead men — pride-smitten poor fellows, grizzled and old at forty, whose secret thoughts were made all of regrets and longings — regrets for their wasted lives, and longings to be out of the struggle and done with it all.

Для перехода между страницами книги вы можете использовать клавиши влево и вправо на клавиатуре.

Тридцать пять лет тому назад я искал золото на Станислаусе и по целым дням бродил с кайлом, лотком и корытом, то тут, то там промывая полную шапку золотоносного песка, постоянно надеясь наткнуться на счастливое местечко и никогда на него не натыкаясь. Это чудесный уголок, заросший лесом, тихий, восхитительно красивый; когда—то, много лет назад, он был густо населен, но сейчас жители покинули его, и эта райская обитель опустела. Все разъехались отсюда, когда иссякли поверхностные залежи. На месте оживленного городка, где были банки, газеты, пожарные команды, мэр и олдермены, теперь расстилалась широкая равнина, покрытая изумрудно—зеленой травой; нигде не осталось ни малейшего намека на то, что здесь когда—то жили люди. Это было неподалеку от Татл—тауна. В его окрестностях, на пыльных дорогах то и дело встречались очаровательные маленькие коттеджи, тихие, уютные, скрывающиеся в зарослях роз и так густо увитые виноградной лозой, что не видно было ни окон, ни дверей, — свидетельство того, что эти жилища пустуют уже не один год, с тех пор как разорившиеся и потерявшие надежду разбогатеть хозяева бросили их, не сумев ни продать, ни подарить кому—нибудь. Каждые полчаса вы натыкались на одинокую бревенчатую хижину, построенную еще в самом начале старательских работ одним из первых золотоискателей, задолго до того, как были сооружены коттеджи. Изредка хижина оказывалась все еще обитаемой; в этих случаях вы могли быть заранее уверены, что ее владелец и есть тот самый пионер, который ее построил. И еще одно могли вы знать заранее — что он остался здесь потому, что когда—то упустил возможность вернуться домой в Штаты богатым человеком, а потом порастерял почти все, что добыл, и принял смиренное решение порвать все связи с родными и близкими и навсегда умереть для них. В ту пору по всей Калифорнии было рассеяно много таких живых мертвецов — горделивых неудачников, к сорока годам уже состарившихся и поседевших, которые в глубине души горько сожалели о своей погубленной жизни и мечтали только об одном — держаться подальше от погони за богатством и как—то дожить свой век.

Это был унылый край! Ни звука на мирных просторах, в лугах и лесах, лишь сонное жужжание насекомых; ни человека, ни зверя, ничего, что могло бы ободрить вас и заставить ощутить радость жизни. И когда наконец, как—то днем, я увидел человека, я очень обрадовался. Ему было лет сорок пять, он стоял у калитки приветливого, утопающего в розах, маленького коттеджа, одного из тех, о которых я уже упоминал. Этот, однако, не выглядел таким заброшенным, — видно было, что в нем живут, его убирают, за ним присматривают. Такой же был и садик перед коттеджем — веселенький, пышный, полный ярким цветов. Меня, конечно, пригласили войти и чувствовать себя как дома, — таков был обычай здешних мест.

Было истинным счастьем очутиться в таком домике после того, как уже много недель ни днем, ни ночью не встречал ничего, кроме хижин золотоискателей с неизбежными земляными полами, неприбранными кроватями, оловянными мисками и кружками, беконом, бобами, черным кофе; хижин, единственным украшением которых бывали пришпиленные к бревенчатым стенам картинки с изображением битв Гражданской войны, вырезанные из иллюстрированных газет восточных штатов. Там все говорило о запустении, суровом, безрадостном, унылом; здесь же я очутился в гнездышке, где все радовало мой истосковавшийся взгляд, среди дешевых и непритязательных вещиц, причисляемых к произведениям искусства, столкнувшись с которыми после долгого воздержания, мы ощущаем, что, неведомо для нас самих, какая—то часть нашего существа изголодалась и теперь наконец насыщается. Я никогда бы не поверил, что лоскутный коврик может доставить столько наслаждения и удовольствия; что такую отраду моей душе принесут бумажные обои, литографии в рамках, цветные дорожки и салфеточки, что кладутся под лампу, виндзорские кресла, полированные этажерки, уставленные ракушками, книгами и китайскими вазочками, и множество тех неуловимых мелочей и штришков, которые вносит в дом женская рука, которые мы привыкаем видеть, не замечая их, и которых нам так недостает, как только они исчезнут. Восторг, охвативший меня, отразился на моем лице; владелец домика видел это и обрадовался; он увидел это так ясно, что даже ответил мне, словно я выразил свои чувства вслух.

— Все ее работа. — проговорил он с нежностью, — все сделала она сама, каждую мелочь, — и он обвел комнату ласковым, полным обожания взглядом. Кусок мягкой японской ткани, из тех. которыми женщины с тщательной небрежностью драпируют верхнюю часть картины, лежал не так, как надо. Хозяин заметил это и принялся поправлять складки — очень старательно, несколько раз отступая назад, чтобы проверить впечатление, пока наконец не остался доволен. Затем он раза два легонько ударил по складкам рукой и сказал:

— Она всегда так делает. Трудно сказать, что тут не так, но пока вот этак не похлопаешь — всегда будто чего—то не хватает, а похлопаешь — сразу видно, что это было необходимо. В чем тут дело — неизвестно, правил здесь нет. Вот так же мать расчешет волосики своему ребенку, пригладит их, а потом чуть—чуть взъерошит. Я столько раз видел, как она все это проделывает, что теперь сам умею не хуже нее, только вот правил не знаю. А она знает правила. Она знает все «как» и «почему»; я же не знаю «почему», я знаю только «как».

Он повел меня в спальню вымыть руки; такой спальни я не видел уже много лет; белое покрывало, белые подушки, ковер на полу, обои, картины, туалетный столик с зеркалом, подушечкой для булавок и всякими изящными вещицами, а в углу — умывальник с настоящей фарфоровой раковиной и кувшином, мыло в фарфоровой мыльнице, на вешалке больше дюжины полотенец, таких белых и чистых, что с непривычки их боязно было взять в руки, это казалось чуть ли не святотатством. И опять мои мысли отразились у меня на лице, и хозяин с удовлетворением проговорил в ответ:

— Все ее работа; все сделала она — каждую мелочь. Здесь нет ничего, к чему не прикоснулась бы ее рука. Вы, верно, думаете… Но я слишком много болтаю.

К этому времени я уже вытирал руки, переводя взгляд с предмета на предмет, как всегда делаешь, очутившись в новом месте, где на каждую вещь приятной радостно посмотреть; и вдруг я почувствовал — знаете, бывает такое необъяснимое ощущение — будто есть здесь что—то такое, что я обязательно должен найти сам, и хозяин очень этого хочет. Я знал это совершенно точно и чувствовал, что хозяин украдкой пытается помочь мне взглядом, — и я изо всех сил старался попасть на верный путь, так как мне очень хотелось доставить ему удовольствие. Несколько раз я терпел неудачу и понимал это без слов, стоило мне лишь слегка покоситься в его сторону; наконец я ясно почувствовал, что смотрю именно туда, куда надо, почувствовал по той радости, которая так и хлынула от шло незримым потоком. Он залился счастливым смехом и, потирая руки, воскликнул:

— Да, да! Вот вы и нашли! Я знал, что вы найдете. Это ее портрет.

Я подошел к темной полочке орехового дерева, висевшей в дальнем конце комнаты, и тут наконец обнаружил то, что до сих нор не замечал, — футляр с дагерротипом. На дагерротипе было премилое девичье личико, красивее которого, как мне казалось, я еще никогда не видал. Мой хозяин упивался восторгом, написанным на моем лице, и был очень доволен.

— Ей исполнилось девятнадцать, — сказал он, ставя портрет на место, — мы как раз поженились в день ее рождения. Когда вы ее увидите… О! погодите, вот вы ее увидите!

— А где она? Когда она придет?

— Сейчас ее нет, она поехала погостить к своим. Это милях в сорока — пятидесяти отсюда. Уже две недели, как она в отъезде.

— А когда она должна вернуться?

— Сегодня среда. Она вернется и субботу вечером — часов, наверное, в девять.

Меня охватило острое чувство разочарования.

— Как жаль, я ведь уже уйду к тому времени, — сказал я с грустью.

— Уйдете? Нет, зачем же? Не уходите. Она будет так огорчена.

Она будет огорчена — это прелестное существо? Если бы она сама произнесла эти слова, то и тогда, наверное, я не был бы счастливее. Я ощутил глубокое, непреодолимое желание увидеть ее, желание столь настойчивое и острое, что я испугался. И тут же решил: «Если мне дорог душевный покой, я должен тотчас же уйти ».

— Знаете, она любит, чтобы к нам приезжали погостить люди, которые много повидали и умеют поговорить, вроде вас. Она это обожает. Ведь и сама она… О! она знает почти все и говорить умеет… ну словно птичка. А какие книги она читает, вы просто не поверите. Не уходите же, ждать осталось совсем недолго, а она будет так огорчена!

Я слушал его, почти не понимая, о чем он говорит, весь поглощенный раздумьем и внутренней борьбой. Он отошел от меня, но я этого не заметил. Вскоре он снова подошел, держа в руке футляр с ее портретом, раскрыл его передо мной и сказал:

— Ну вот, скажите ей прямо в лицо, что вы могли бы остаться и увидеть ее, но не захотели.

Я еще раз взглянул на снимок, и это сокрушило все мои благие намерения. Я останусь, а там будь что будет. Вечером мы мирно дымили трубками и допоздна болтали о всякой всячине, по больше всего мы говорили о ней. И право, уже давно мне по было таи хороню и покойно. Четверг промелькнул незаметно. Когда начало смеркаться, пришел верзила старатель, живший в трех милях от нас, — один из тех поседевших неудачников пионеров, о которых я говорил, — и сердечно приветствовал нас в степенных и сдержанных выражениях. Потом он оказал:

— Я заглянул только, чтобы узнать, когда приезжает маленькая мадам. Есть от нее какие—нибудь вести?

— Как же, письмо. Может быть, хочешь послушать, Том?

— Ну еще бы, если ты мне его прочтешь. Генри.

Генри достал письмо из бумажника и сказал, что, с нашего позволения, он опустит некоторые фразы, не предназначенные для посторонних, после чего прочел все подряд — любящее, кроткое, полное изящества и прелести послание, с постскриптумом, где была уйма нежных приветов и пожеланий Тому, Джо, Чарли и прочим друзьям и соседям.

Закончив чтение, он взглянул на Тома и воскликнул:

— Эге! Да ты опять за старое? Ну—ка отними руки, покажи глаза. И каждый раз ты так, стоит мне прочитать какое—нибудь ее письмо. Смотри, буду писать ей — все расскажу!..

— Боже тебя сохрани, Генри. Не надо. Старею, понимаешь, малейшее огорчение доводит меня до слез. Я ведь думал, она уже здесь, а вместо нее письмо.

— Да откуда ты это взял? Мне казалось, все уже знают, что она не приедет раньше субботы.

— Субботы! Постой, да ведь я знал это. Не пойму, что со мной творится последнее время? Ну конечно знал. Разве мы все не готовимся к ее приезду? Ну ладно, мне пора. Но когда она приедет, я буду тут как тут, старина!

В пятницу к вечеру из хижины, расположенной примерно в миле от нас, притащился еще один седой ветеран и сказал, что ребята собираются немного повеселиться и погулять в субботу, если только она не слишком устанет после поездки, чтобы провести вечер вместе со всеми. Как по—твоему, Генри?

Устанет? Она устанет? Вы только послушайте его! Уж тебе ли не знать, Джо, что она готова не спать полтора месяца, лишь бы доставить кому—нибудь из вас удовольствие.

Услышав о письме, Джо попросил хозяина прочесть его, и ласковые приветы, ему адресованные, вконец растрогали беднягу; но Джо пояснил, что этакое случается с ним каждый раз, стоит ей упомянуть его имя, — ничего не поделаешь, стар стал, совсем развалина.

— Господи боже, до чего нам всем ее недостает! — добавил он.

В субботу я поймал себя на том, что то и дело вынимаю из кармана часы. Генри заметил это и спросил испуганно:

— Вы думаете, что ей уже пора приехать, а?

Я понял, что выдал себя, и немного смутился, но, рассмеявшись, объяснил, что такая уж у меня привычка, когда я чего—нибудь ожидаю. Однако, должно быть, это его не очень успокоило, и с этой минуты он стал заметно тревожиться. Четыре раза он выводил меня на дорогу, к тому месту, откуда было видно далеко вперед, и стоял там, заслонив глаза ладонью и глядя вдаль.

— Я начинаю беспокоиться, всерьез беспокоиться, — повторял он. — Я знаю, что она не должна приехать раньше девяти часов, и все же меня словно кто предупреждает, что случилось недоброе. Как вы думаете, могло с ней что—нибудь случиться?

Мне уже становилось не на шутку совестно за эту его ребячливость, и в конце концов, когда он еще раз повторил с умоляющим видом свой вопрос, я потерял терпение и ответил ему довольно грубо. Он весь как—то съежился, присмирел и стал таким пришибленным и жалким, что я возненавидел себя за эту бессмысленную жестокость. Поэтому я обрадовался, когда под вечер появился еще один старый золотоискатель, Чарли, который подсел поближе к Генри, готовясь послушать письмо и поговорить о приготовлениях к встрече. Чарли произносил речи, одна другой душевнее, и изо всех сил старался рассеять дурные предчувствия и страхи приятеля.

— Ты говоришь, с ней что—то случилось? Чистейшая нелепица, Генри. Ничего с ней не могло случиться, выбрось это из головы. Что сказано в письме? Что она здорова, так? И что она будет к девяти часам. Вспомни—ка, хоть раз она не сдержала слова? Да ни разу! Значит, и волноваться нечего. Она будет здесь, это так же верно, как то, что ты родился на свет. Ну, а теперь давай—ка наведем везде красоту — времени осталось немного.

Вскоре появились Том и Джо, и вся команда принялась украшать дом цветами. В девятом часу трое старателей заявили, что раз уж инструменты при них, они, пожалуй, поразомнут пальцы, потому что скоро начнут сходиться парни и девушки, а они все страсть как истосковались но старой доброй пляске. Инструменты оказались скрипкой, банджо и кларнетом. Усевшись рядком, троица принялась наигрывать какой—то залихватский плясовой мотив, отбивая такт своими здоровенными сапожищами.

Было уже почти девять. Генри стоял у дверей, не сводя глаз с дороги, и раскачивался из стороны в сторону от терзавшей его душевной боли. Его уже несколько раз заставили выпить за здоровье жены и за ее счастливое возвращение, но вот Том снова заорал:

— Команда, приготовиться! Выпьем еще по одной, и она будет здесь.

Джо принес поднос со стаканами и обошел всю компанию. Я протянул руку к одному из двух остававшихся стаканов, но Джо пробурчал вполголоса:

— Не этот. Возьми другой.

Я повиновался. Генри поднесли последнему. Не успел он осушить свой стакан, как начали бить часы. Он слушал, пока не отзвучал последний удар, и лицо его становилось все бледнее и бледнее. Потом он сказал:

— Мне что—то нехорошо со страху, ребята. Помогите мне, я хочу лечь.

Его уложили на диван. Устроившись поудобней, он задремал, но вскоре заговорил, как говорят во сне:

— Я, кажется, слышу стук копыт! Приехали они?

Один из друзей ответил, наклонившись к его уху:

— Это прискакал Джимми Пэрриш. Он говорит, что произошла задержка, но они уже совсем недалеко и скоро приедут. Ее лошадь захромала, но через полчаса они уже будут здесь.

— О, как я счастлив! Значит, ничего не случилось…

Не успели эти слева слететь с его губ, как он уснул.

В ту же минуту друзья проворно раздели его и уложили в постель в той самой комнате, где я однажды мыл руки. Они прикрыли дверь и вернулись. Мне показалось, что они собираются разойтись, и я сказал:

— Пожалуйста, не уходите, джентльмены. Она ведь меня не знает, я посторонний человек.

Они переглянулись. Потом Джо сказал:

— Она? Да она девятнадцать лет как умерла, бедняжка!

— Умерла?

— Если не хуже. Спустя полгода после свадьбы она поехала повидаться со своей родней, и, когда возвращалась, в субботу вечером, в пяти милях отсюда на нее напали индейцы. С тех пор она как в воду канула.

— И он помешался?

Ни единого часу с тех пор не оставался в здравом рассудке. Но когда подходит время ей приехать, ему становится хуже. И вот дня за три до этого мы начинаем заглядывать к нему, подбадриваем, спрашиваем, нет ли от нее известий, а в субботу приходим, убираем дом цветами и готовим все для танцев. И так каждый год, уже девятнадцать лет. В первую субботу нас было двадцать семь, не считая девушек; теперь нас только трое, а из девушек никого уже не осталось. Мы подсыпаем ему в вино снотворного, чтобы он не начал буйствовать, и тогда он держится весь следующий год — думает, что она с ним, пока не наступят последние три—четыре дня. Тут он начинает искать ее, вытаскивает это несчастное старое письмо, и мы приходим и просим почитать его нам. Знали бы вы, как мы ее все любили!

— Пардон, мосье! Это не железнодорожные билеты.

— Вот как? — говорю. — В этом и состоит их изъян?

— Вот именно, мосье, вот именно. Это лотерейные билеты, мосье. Билеты лотереи, которая разыгрывалась два года тому назад.

Я притворился, что мне ужасно весело; в подобных случаях — это единственное, что остается; единственное, — а между тем толку—то от этого чуть: обмануть ты все равно никого не можешь и только видишь, что всем тебя жалко и всем за тебя неловко. По—моему, самое гнусное положение, в какое только может попасть человек, — это когда душа его вот так полна горем, сознанием понесенного поражения и собственного ничтожества; а между тем он вынужден корчить из себя бог весть какого шутника и забавника, хоть сам псе равно знает, что члены его экспедиции — сокровища его души, те люди, чьи любовь и почитание полагаются ему по законам современной цивилизации, сгорают от стыда перед чужими людьми, видя, что ты вызвал к себе жалость, которая есть пятно, клеймо, позор и все прочее, что только может навсегда лишить тебя человеческого уважения.

Я бодро сказал, что это ерунда: просто произошло маленькое недоразумение, такое со всяким может случиться, — вот я сейчас куплю настоящие билеты, и мы еще поспеем на поезд, да вдобавок ко всему у нас будет над чем смеяться всю дорогу. И я действительно успел выправить билеты, со штампами и со всем, что полагается, но тут обнаружилось, что я не могу их приобрести, потому что, употребив столько усилий на воссоединение с двумя недостающими членами экспедиции, я упустил из виду банк, и у меня нет денег. Поезд отошел, и нам ничего не оставалось, как вернуться в гостиницу, что мы и сделали; возвращение наше было унылым и безмолвным. Я попробовал было одну—две темы, вроде красот природы, преосуществления и прочего в том же роде, но они как—то не отвечали общему настроению. Наши хорошие номера были уже заняты, но мы получили другие, правда в разных концах здания, однако все же приемлемые. Я рассчитывал, что теперь сумрак начнет рассеиваться, но глава экспедиции промолвила:

«Велите принести в номера наши чемоданы». Я похолодел. С чемоданами что—то было явно не ладно. Я почти не сомневался в этом. Я хотел было предложить, чтобы…

Но одним мановением руки меня заставили замолчать, а затем меня уведомили, что теперь мы обоснуемся здесь еще на три дня, чтобы хоть немного отдохнуть и прийти в себя.

Я сказал, что ладно, только пусть они по звонят вниз: я сам сейчас спущусь и прослежу, чтобы принесли чемоданы. Сел на извозчика и еду прямо в контору м—ра Чарльза Нэчурела, а там спрашиваю, какое я им оставил распоряжение.

— Отправить семь чемоданов в гостиницу.

— А оттуда вы ничего не должны были привезти?

— Нет.

— Вы абсолютно уверены в том, что я не поручал вам захватить из гостиницы другие семь чемоданов, которые будут сложены в вестибюле?

— Абсолютно уверены.

— В таком случае все четырнадцать чемоданов уехали в Цюрих, или в Иерихон, пли еще бог весть куда, и теперь, когда экспедиции станет известно…

Я не кончил, у меня уже ум за разум зашел, а в таком состоянии кажется, будто ты кончил предложение, а между тем ты его прорвал на середине и зашагал прочь, точно лунатик; а там, не успеешь оглянуться, как тебя уже сшибла ломовая лошадь, или корова, или еще что—нибудь.

Я оставил у конторы извозчика — забыл о нем — и по дороге, тщательно все обдумав, решил подать в отставку, ибо в противном случае меня почти наверняка разжалуют. Однако я не счел необходимым подавать в отставку лично: можно ведь и передать через кого—нибудь. Я послал за мистером Луди и объяснил ему, что один мой знакомый агент уходит от дел по причине полной неспособности или по причине переутомления — что—то в этом роде, — и раз у него, Луда, есть еще несколько свободных дней, я хотел бы предложить эту вакансию ему, если только он возьмется. Когда все было улажено, я уломал его подняться наверх и сообщить членам экспедиции, что в силу ошибки, совершенной служащими м—ра Нэчурела, мы здесь остались вовсе без чемоданов, зато их будет избыток в Цюрихе, так что нам нужно немедленно погрузиться в первый состав, товарный, ремонтный или строительный — безразлично, и на всех парах катить в Цюрих.

Он все это исполнил и, вернувшись от них, передал мне приглашение подняться в номера. Как же, так я и пошел! И пока мы с ним ходили в банк за деньгами и за моими сигарами, оттуда — в табачную лавку, чтобы вернуть лотерейные билеты и захватить мой зонт, а оттуда — к конторе мистера Нэчурела, чтобы расплатиться с извозчиком и отпустить его, а оттуда — в городскую тюрьму, чтобы взять мои калоши и оставить на память мэру и членам Верховного суда мои визитные карточки, он по дороге описал мне, какая наверху царит атмосфера, и я понял, что мне и здесь хорошо.

Так я и скрывался в лесах до четырех часов пополудни, покуда не утихла непогода, а затем объявился на вокзале как раз к отходу трехчасового экспресса и воссоединился с экспедицией, находившейся под опекой Луди, который пел все ее сложные дела без видимых усилий или каких—либо неудобств для себя лично.

Одно скажу: я трудился, как раб, пока стоял у кормила власти, я делал все, что мог и умел, но люди запомнили лишь недостатки моего правления и знать ничего не желали о моих достижениях. Пренебрегая тысячей достижений, они без конца — и как только не надоедало?! — вспоминали и с возмущением твердили об одном—единственном обстоятельстве, — да и в чем—то ничего особенного не было, если здраво рассудить, — а именно, что в Женеве я произвел себя в агенты по обслуживанию туристов, потратил столько усилий, что можно было бы целый зверинец переправить в Иерусалим, однако не вывез свою компанию даже за пределы города. В конце концов я сказал, что не хочу больше об этом слышать ни слова, меня это утомляет. И я заявил им прямо в глаза, что никогда больше не соглашусь быть агентом, даже если от этого будет зависеть чья—нибудь жизнь. Надеюсь, я еще доживу до того времени, когда смогу это доказать. По—моему, нет другой такой трудной, головоломной, губительной для здоровья и совершенно неблагодарной должности, и весь заработок с нее — это обида на сердце и боль в душе.

РАССКАЗ КАЛИФОРНИЙЦА

Тридцать пять лет тому назад я искал золото на Станислаусе и по целым дням бродил с кайлом, лотком и корытом, то тут, то там промывая полную шапку золотоносного песка, постоянно надеясь наткнуться на счастливое местечко и никогда на него не натыкаясь. Это чудесный уголок, заросший лесом, тихий, восхитительно красивый; когда—то, много лет назад, он был густо населен, но сейчас жители покинули его, и эта райская обитель опустела. Все разъехались отсюда, когда иссякли поверхностные залежи. На месте оживленного городка, где были банки, газеты, пожарные команды, мэр и олдермены, теперь расстилалась широкая равнина, покрытая изумрудно—зеленой травой; нигде не осталось ни малейшего намека на то, что здесь когда—то жили люди. Это было неподалеку от Татл—тауна. В его окрестностях, на пыльных дорогах то и дело встречались очаровательные маленькие коттеджи, тихие, уютные, скрывающиеся в зарослях роз и так густо увитые виноградной лозой, что не видно было ни окон, ни дверей, — свидетельство того, что эти жилища пустуют уже не один год, с тех пор как разорившиеся и потерявшие надежду разбогатеть хозяева бросили их, не сумев ни продать, ни подарить кому—нибудь. Каждые полчаса вы натыкались на одинокую бревенчатую хижину, построенную еще в самом начале старательских работ одним из первых золотоискателей, задолго до того, как были сооружены коттеджи. Изредка хижина оказывалась все еще обитаемой; в этих случаях вы могли быть заранее уверены, что ее владелец и есть тот самый пионер, который ее построил. И еще одно могли вы знать заранее — что он остался здесь потому, что когда—то упустил возможность вернуться домой в Штаты богатым человеком, а потом порастерял почти все, что добыл, и принял смиренное решение порвать все связи с родными и близкими и навсегда умереть для них. В ту пору по всей Калифорнии было рассеяно много таких живых мертвецов — горделивых неудачников, к сорока годам уже состарившихся и поседевших, которые в глубине души горько сожалели о своей погубленной жизни и мечтали только об одном — держаться подальше от погони за богатством и как—то дожить свой век.

  • Рассказ калитка андрей волос читать
  • Рассказ каша из топора читать
  • Рассказ калининой разве так играют текст рассказа
  • Рассказ каша денискины рассказы
  • Рассказ качели бунин сочинение