Сочинение-рецензия на рассказ Астафьева “Людочка”
«Нам незачем наши сердца холодить; И$ так уж на улице вьюга». (С. Куняев)
Каждый писатель в своих произведениях пытается отразить жизнь того времени, в котором он живёт. Великие писатели никогда не приукрашивают жизнь, описанную ими в своих произведениях. Так в рассказе Виктора Аста$фьева «Людочка» описана жестокая реальность жизни.
Рассказ «Людочка» В. Астафьев написал в 1989 году. Но это произведение очень актуально и сейчас, в наше время, спустя десять лет. Небольшое произведение вместило в себя многие проблемы,$ волнующие писателя: загрязнение окружающей среды, падение общественной нравственности и деградация личности, а также гибель русской деревни. В этом рассказе Астафьев описал жизнь одной девушки, приехавшей в большой город из деревни. Эту девушку зовут Людочка. Так называется и рассказ Астафьева. Из самого названия рассказа («Людочка») вид$но, что в нём написано о хорошей хрупкой девушке. Людочка всё своё детство провела в деревне, со своими родителями: отцом и матерью, а после смерти отца — с отчимом. Её отчим «никак не относился к Людочке: ни хорошо, ни плохо». Людочка в деревне росла «как вялая примор$оженная трава». Людочка пытается вырваться из этого чувства. Она уезжает из родительского дома, где остаются чужие ей люди. И тоже одинокие. Девушка чужая в родном доме. Чужая среди людей.
Биография гл$авной героини даётся писателем в самом начале повествования. «Людочка родилась в небольшой угасающей деревне» «слабенькой, болезненной и плаксивой».
Эпизоды один за другим раскрывают нравственную суть человеческих отношений, постепенно готовя нас к трагической развязке.
$Рисуя образ Людочки, автор изобразил портрет обычной русской девушки. Людочка с детства не отличалась ни особой красотой, ни умом, но сохранила в своей душе доброту и порядочность, милосердие и уважение к людям. Девушка была слабохарактерной, и потому Гавриловна (женщина, которая ее приютила в городе) свалила на нее всю$ работу по хозяйству. Но Людочка на нее не обижалась, а делала все с удовольствием. Жалость и сострадание почувствовала она и к несчастному парню – лесорубу, который умирал в больнице исключительно по причине халатности врачей. Людочка чувствовала глубокую вину перед парнем, потому что она живет, а он, такой молодой, должен умереть. Астафьев возмущается тем, что люди не способны чувствовать чужую боль, что они ужасно эгоистичны и лицемерны. Но это не всегда их вина. Возможно, Людочка острее других почувствовала сострадание к этому парню только потому, что сама на себе это перенесла и натолкнулась на непонимание близких людей. Однако, Людочка тогда не сознавала, что, сделай$ она шаг к умирающему, возможно, тогда свершилось бы чудо: вдвоём они сделались бы сильнее смерти, вос$стали бы к жизни, в нём, почти умершем, выявился бы такой могучий порыв, что он смёл бы всё на пути к воскресению».
Героиня оказалась от этого далека. И вполне естественно, что, попав в беду, теперь уже она не встретила понимания у других. Девушка была так бесконечно одинока в своей печали, ей так хотелось кому-то выплакаться, рассказать о своей беде. Это чудовищное непонимание подвело девушку к трагическому $исходу.
Цинизм, бездуховность – первый сюжетный пласт рассказа. С ним плотно состыкован второй пласт – экологическая катастрофа.
Мы видим деревню «задыхающ$уюся в дикоросте», прорвавшуюся трубу центрального отопления, описанную так натурально, что словно ощущаешь её «ароматы».
Оба эти символа помогают яснее, без прикрас увидеть многие беды и реальные опасности. Это определённая авторская позиция, это стремление взволновать читателя, заставит$ь его оглянуться вокруг.
В.Астафьев, беззаветно любящий человека, всем ходом своего повествования доказывает, сколь необходима острейшая борьба с бездуховностью, подтачивающая нравственные устои общества. Но не хватало внимания к конкретным судьбам.
Кроме Людочки, в рассказе Виктора Астафьева есть и другие$ герои: мать Людочки, её отчим, Стрекач, Артёмка-мыло и другие. Когда Людочка уже не могла переносить жизнь в городе среди ВПВРЗэшников, она приехала на время в свою родную деревню, к своей матери. М$ать Людочки, рассказывая ей только о своей жизни, даже не поинтересовалась жизнью своей дочери. Поэтому Людочка ей и не рассказала, что ей пришлось пережить в городе, так как посчитала, что её матери нет никакого дела до неё. Все оставили Людочку «… теперь и самой ей предстояло до конца испить чашу одиночества, отверженности, лукавого людского сочувствия…» Об отчиме Людочки никто много и не знает, даже сам автор. Ему не известна ни его фамилия, ни его имя. Он «никак не относился к Людочке: ни хорошо, ни плохо». Но именно он отомстил Стрекачу за Людочку. А Стрекач — это такой же обитатель парка ВПВРЗ, как и все остальные, только его отличие от остальных — это то, что многие обитатели городского$ парка считали его своим главарём. Для Стрекача, так же как и для других $ВПВРЗэшников не существовало никаких рамок, в нём полностью отсутствовало что-либо человеческое. После его смерти «угнетённые, ограбленные, царапанные… обитатели железнодорожного посёлка вздохнут теперь освобождено, и будут жить теперь более или менее ладно до пришествия нового Стрекача, ими же порождённого и взращённого». Когда Стрекач насиловал Людочку никто даже не отозвался на крики (Людочки) о п$омощи. Она оказалась в полнейшем одиночестве. Сразу же отшатнулась от неё хозяйка квартиры (своя рубашка ближе). Не до Людочкиной беды оказалось и в родительском доме. Повсюду главная героиня сталкивалась с равнодушием. Даже находящийся в это время рядом Артёмк$а-мыло ничего не стал предпринимать для спасения чести Людочки. В образе Стрекача автор собрал все гадкое, что может только быть в человеке. Нет, не поворачивается язык назвать его человеком – это какое-то нравственно одичавшее существо. В стычке между Стрекачом и отчимом Людочки писатель на стороне последнего, хотя тот совершает самый ужстный грех – убийство. Но с такими, как Стрекач можно бороться только такими методами.
Она не смогла выдержать – предательства близких ей людей. Но отступничество проявилось раньше. В какой-то момент Людочка ос$ознала, что она сама причастна к этой трагедии. Она сама проявляла равнодушие, покуда беда не коснулась её лично. Не случайно Людочка вспоминала отчима, тяжкой судьбой к$оторого она прежде не интересовалась. Не зря вспомнился умирающий в больнице парень, всю боль и драму которого не хотели понимать живые.
Сама Людочка приняла на себя грехи очень многих: Стрекоча, матери, школы, Гавриловны, советской милиции, молодёжи городка. Это – искупление невинными и непонимающими чьих-то грехов.
Трагедия девушки – недолгая жизнь, беспросветная, однообразная, серая, безучастная$, без ласки и любви.
Кульминационным эпизодом рассказа является самоубийство (через повешение) Людочки. Она повесилась не от плохой жизни в городском парке ВПВРЗ, а из-за того, от неё все отвернулись, даже её собственная мать. Все её оставили в од$иночестве. Она не была никому нужна. В таких условиях жизни, в таком одиночестве человек может только или стать таким же существом, как эти «звери» из парка ВПВРЗ, или, не выдержав этой жизни, уйти из неё путём сам$оубийства. Ведь и Артёмка-мыло, и Стрекач, и другие, подобные им отбросы общества — это люди, которых все отвергли, которые остались одни. Всех их сделало такими общество в котором они жили. Им оставалось только стать «животными», чтобы продолжать своё существование. Людочка перед смертью говорит: «Никто ни про что не спрашивал меня — никому до меня нет дела. А душа? Да$ кому она нужна, та простенькая, в простенькой, в обыкновенной плоти ютившаяся душа».
Смерть героини – это её взлёт. Только после смерти она вдруг стала необходима матери, Гавриловне, её заметили.
Рассказ на редкость трогателен, потому что читатель чувствует, как сам автор удивительно заботлив и добросердечен к этой девушке. В$ уста Гавриловны Астафьев вложил большое число афоризмов, устойчивых оборотов («золотко моё», «голубонька сизокрылая», «ласточка», «касаточка»). Это используется автором для характеристики хозяйки, эмоциональной оценки её индивидуальных качеств.
Герои Астафьева наследуют стиль и дух своего времени и их речь не просто$ говор, а «выразитель всех сил умственных и нравственных».
Автор передаёт нам своё мироощущение удивительным по художественной выразительности, ёмким, пластичным языком. Устойчивые обороты придают речи героев живость, меткость, свойствен$ную народной речи («втемяшилось в голову», «гнуть спину», «работала как конь»).
Богат, колоритен, неповторим в своём мелодичном звуч$ании язык Астафьева.
Помимо простых олицетворений (таких, как «деревня задохнулась в дикоросте», «испустившего резиновый дух крокодила Гену») используется множество сложных, полных эпитетами и метафорами, создающих отдельную к$артину («пьяно шатаясь, ходило вприсядку, поплясывало изношенное сердце», «серебряные заморские пуговицы отстреливались от фрака»). Поэтому произведение получилось таким насыщенным, ярким, незабываемым.
Писатель не сосредотачивает внимание лишь на теневых сторонах жизни. В его рассказе присутствует светлое начало, которое, скрашивая многие невзгоды, исходит из сердец тружеников.
Художественный п$риём контраста, удачно применённый здесь писателем, подчеркивает духовную близость человека с при$родой, которую невозможно ощутить в городе, погрязшем в темноте невежества, нищете и полной отсталости.
Рассказ «Людочка» очень актуален и в наши дни. В наше тяжёлое время деморализованное общество продолжает деградировать. И даже с$ейчас существуют такие люди, как Людочка, от которых все отрекаются, даже родные и друзья (в следствие чего они не могут прожить в полном одиночестве и им остаётся только наложить на себя руки). Всё чаще встречаются такие отбросы общества, как Артёмка-мыло и Стрекач, которых такими сделало общество.
Написав этот рассказ, Виктор Астафьев описал жизнь не только московского парка ВПВРЗ, но и жизнь всей России. Ведь общество деградирует не только в Москв$е, а во всей России. Своим рассказом автор хотел показать, что может произойти с человеком, когда он остаётся один (из людей). Такое может произойти не только с героиней этого рассказа, но и с любым другим человеком.
«Людочка» Астафьева притягательна тем, что в таком маленьком произведении автор сумел поставить перед читателем ряд важнейших пробл$ем и в яркой художественной форме изобразил картины нашей реальной жизни. Но думаю, главная задача писателя – показать, в какую пропасть мы идем. И если вовремя не остановиться, нам грозит полное вырождение. Автор призывает всех $подумать о своей душе и об окружающем мире, попытаться изменить себя, научиться любить и сострадать ближнему. Увидеть красоту мира и попытаться сохранить ее. Ведь красота спасет мир.
Критики и аудитория определились с лучшими играми сезона, а значит пора предвкушать новинки, которые будут нас развлекать уже через несколько месяцев. Среди самых ожидаемых проектов 2022 года — продолжение культовой серии S.T.A.L.K.E.R., которое вернет фанатов в мрачные декорации Чернобыля. А пока проект шлифуют и полируют, мы вместе с VOKA вспоминаем, как вообще в видеоиграх появился жанр постапокалипсиса и какие ключевые игры этого направления стоит успеть открыть для себя.
Человечество с момента своего появления шло нога в ногу с гипотетическим апокалипсисом — и если своими действиями не приближало стрелку часов судного дня к полуночи, то по крайней мере активно фантазировало на эту тему в различных произведениях искусства. Параллельно с этим авторы задумывались и о том, с чем столкнутся счастливчики, пережившие конец света.
Первым постапокалиптическим произведением по своей сути можно считать уже библейский рассказ о Ное и его ковчеге. Мужчина после всемирного потопа восстанавливает жизнь на Земле — чем вам не представитель жанра? Но формально, конечно, его отсчет начался чуть позже: в 1816 году в литературе появляется видение конца света от лорда Байрона в стихотворении «Тьма», благодаря которому в искусстве возникает архетипический сюжет о «последнем человеке».
К популяризации таких историй приложила руку и Мэри Шелли, королева готического романа, которая в произведении «Последний человек» рассказывала о мужчине, спасающем семью в охваченном чумой мире. Изучал тему и Герберт Уэллс, посвятивший постапокалипсису «Машину времени» и «Войну миров». А в ХХ и ХХI веках сюжеты и вовсе ушли в народ и получили множество вариаций: фантасты представляли гибель человечества от рук пришельцев, из-за экологической катастрофы, падения метеорита, пандемии, ядерной войны и даже восстания суперзлодеев.
Добрался жанра и до кинематографа. В картине «Пятерка» 1951 года выпуска Арч Оболер рассказывал о разномастной компании в традициях классических анекдотов (обычном жителе Нью-Йорка, беременной женщине, неонацисте, афроамериканце и банковском клерке), пережившей нуклеарную катастрофу. Джордж Ромеро еще в 1968 году привел на экраны зомби-апокалипсис в «Ночи живых мертвецов». А Джордж Миллер исследовал тревожное будущее, связанное с истощением природных ресурсов, в «Безумном Максе». У светлых умов кинематографа идей было немало, и с каждым годом они только эволюционировали.
Конечно, эта тема не могла миновать растущий рынок видеоигр, для которого это был оптимальный сеттинг: фантастические реалии здорово сочетались с оправданным насилием, против которого сложно было бы возразить даже самым ярым моралистам — на следующий день после конца света не приходится считаться с зомби и злобными мутантами, так и норовящими отгрызть голову случайному выжившему. И первые попытки исследовать плодотворный жанр начались уже в 80-х.
На грани катастрофы
Пожалуй, первой постапокалиптической игрой можно считать шутер для аркадных автоматов под названием Robotron: 2084. Проект, реализованный в 1982 году, предлагал пользователям спасти захваченную враждебными роботами Землю. Или, по крайней мере, помочь редким уцелевшим людям. Правда, сто процентов времени геймерам приходилось сражаться с пикселями на экране и только — ни о каком кинематографическом развитии событий речь не шла.
Годом позже появились и другие эксперименты в жанре. Экшн Ant Attack отправлял всех желающих на поиски выживших в город, захваченный гигантскими муравьями, причем выглядело это более чем достойно для 1983 года: разработчики в принципе позиционировали свой продукт как «первую трехмерную изометрическую игру». Среди серых декораций постапокалиптики разворачивалась пронзительная история любви — пользователь мог определить пол своего персонажа и спасти свою вторую половинку.
Впрочем, оба проекта в свое время никто не рассматривал как исследование постапокалипсиса. Robotron: 2084 вызывал восторг из-за сумасшедшего геймплея, построенного на максимальном вовлечении всех доступных человеку рефлексов, и таким образом оказал нешуточное влияние на индустрию. Ant Attack в принципе относили скорее к прародителям подходам survival horror. С этим несложно согласиться: кроме краткого синопсиса, обе игры вряд ли могли похвастаться детальным сеттингом, который так важен для жанра.
С другой стороны были проекты вроде WarGames, адаптации фильма 1983 года «Военные игры». Он подбирался к миру после ядерной катастрофы иначе, изучая скорее тот самый момент, когда человечество взяло курс в неизвестность с радиоактивным пеплом и румяными грибными шляпками. Разрушенных городов и полчищ мутантов там нет — потому что цель игры как раз и состоит в том, чтобы такой исход не допустить. Так или иначе, именно с этого момента тема нуклеарной катастрофы надолго пришла в индустрию.
Первые рейнджеры ядерных пустошей
В 1988 году в уже подготовленную почву попало зерно идеи Брайана Фарго — талантливого разработчика и основателя компании Interplay Entertainment. Как и многих, его безумно привлекал постапокалипсис: «Одна из вещей, которые, как мне кажется, делают постапокалиптическую фантастику интересной, — это то, что все происходящее кажется крайне правдоподобным — мы всего лишь на расстоянии одного нажатия кнопки от ядерной пустоши».
Именно такой сеттинг Брайан определил для своего грядущего хита Wasteland. Выпущенная сразу для трех платформ — ПК, Apple II и Commodore 64, — игра рассказывала о постъядерной Америке и «Пустынных рейнджерах» — потомках солдат США, которые даже спустя десятилетия пытаются всеми силами охранять порядок и спокойствие на радиоактивных территориях.
На просторах пустоши пользователи могли собирать персональные отряды из нескольких бойцов и отправляться в приключения по миру, который чутко реагировал на действия команды и сохранял все изменения. Бои проходили по типу других популярных ролевых игр того времени: со строками текста и тщательно выверенными показателями характеристик игроков. Новинкой для жанра стал тот факт, что неигровым персонажам из команды игрока можно было давать приказы, которые они без лишних слов выполняли.
Дополнительный антураж в весьма хардкорную игру привносили так называемые «Параграфы» — пространные блоки текста, которые сопровождали игру в бумажном виде и помогали раскрыть ее сюжет. История в принципе оказалась запоминающейся, вплоть до кратких боевых комментариев о том, что враги «превращаются в тонкий слой красной пасты» или «взрываются, как кровяная колбаса».
Wasteland стала мгновенным хитом, которому обязаны многие современные постапокалиптические игры. Увы, продолжение серии под названием Fountain of Dreams оказалось куда более глупым и нескладным — и почти поставило крест на проекте Брайана Фарго.
Но на самом деле почти убил сагу о рейнджерах в пустошах не этот своеобразный сиквел, а компания EA, которая отказалась делиться с разработчиками из Interplay правами на франшизу.
Дивный новый мир и бутылочные крышки вместо денег
Wasteland 2 в конечном счете вышла — уже в ХХI веке. А пока возможности поработать над ней не было, студия Interplays залечивала разбитое сердце и продумывала новый проект в знакомых декорациях ядерного постапокалипсиса. Им стала культовая сага Fallout.
Сюжет вселенной развернулся не в самом далеком и вполне понятном будущем Земли, в котором серия войн за ресурсы привела к тотальному ядерному Армагеддону. Малая часть населения спаслась благодаря технологичным бункерам компании Vault-tec и, проснувшись в новом мире, в котором Штаты превращены в выжженные Пустоши, вынуждена привыкать к новым обстоятельствам. Деньги заменили бутылочные крышки, биологическое оружие превратило чудом спасшиеся формы жизни в жутких мутантов, бывшие солдаты США трансформировались в своеобразный рыцарский орден, защищающий технологии и знания, а бандиты запустили свои руки в ростки новой цивилизации.
Если ранняя ядерная фантастика 70-х и 80-х ставила перед собой цель скорее предупредить новые поколения о гипотетических угрозах «мирного атома», то серия Fallout принимала такой вариант развития событий как данность. Катастрофа случилась, и авторы не хотели сюсюкать и читать доктрины о том, как это предотвратить. Вместо этого они сконцентрировались на дивном новом мире и правилах выживания в нем.
«Идея состояла в том, что Пустоши — новый дом для уцелевших людей, а мир, который был до катастрофы, почти не имеет к ним отношения, — делился своими впечатлениями вице-президент Bethesda Пит Хайнс. — Их реальность такова: „Это то место, где я живу, это моя жизнь, и я сделаю все, что в моих силах, чтобы она была хороша…“».
Впрочем, сама серия, которая продолжает оставаться актуальной по сей день, эволюционировала из одной части в другую. Поначалу она продолжала изометрическое дело Wasteland с характерными диалоговыми экранами и системой найма помощников. Затем пересела на фирменный движок Bethesda с видом от третьего лица, заполучила большой открытый мир и фирменную систему прицеливания VATS, которой бы позавидовал даже самый прогрессивный шутер.
В 2018 году сага получила даже масштабное развитие в онлайн-режиме — и хотя Fallout 76 все еще остается сырым и совсем не обязательным, с этим можно смириться. Менялся и тон игр: если в третьей части серии атмосфера была донельзя безнадежной и депрессивной, то четвертый эпизод серии все чаще спешил подбодрить игрока.
Влияние Fallout переоценить сложно. Миссию, полученную от Wasteland, проект унес в массы и популяризировал по всему свету. В том числе благодаря ему, пожалуй, родился и горячо любимый на постсоветском пространстве проект S.T.A.L.K.E.R., более близкий, понятный и в то же время болезненный.
Декорации опустошенных Штатов сменила Зона отчуждения, ядерную войну — авария на Чернобыльской АЭС, а горстку уцелевших, стремящихся найти место под новым солнцем, — сталкеры, мужчины честной судьбы, ищущие финансовое благополучие и личностное развитие в богом забытом месте. И хотя кажется, за пределами периметра мир жив и более-менее здоров, внутри его рыщут мутанты, а пейзажи нагоняют тоску не меньше Пустоши.
Все сорта конца света
Сейчас постапокалипсис в индустрии видеоигр уже не кажется экспериментом: жанр ушел в мейнстрим, ярчайшие представители которого с завидным постоянством претендуют на звания игр года. И неумолимо меняют представление о том, какими вообще должны быть проекты в таком сеттинге.
Например, видеоигра Rage от id Software дерзко смешала узнаваемые черты Wasteland и Fallout с подходом классического «Безумного Макса»: герои будущего Земли, пережившие столкновение с астероидом, борются за каждый новый день жизни на унылой и разбитой планете с мутантами и бандитами, а адреналиновые перестрелки регулярно уступают место не менее адреналиновым гонкам на монструозных машинах, словно сошедших с кадров ленты Джорджа Миллера.
Экшн I Am Alive взял курс на исследование социальной катастрофы — после землетрясения американский город, срисованный с Чикаго, оказывается в руинах, а власть в нем переходит к бандам мародеров. Взаимопомощь оказывается немодной, и люди могут надеяться только на себя. В таких условиях герой должен воссоединиться со своей семьей, выживая и поступательно пробираясь к цели, сражаясь как с очевидными бандитами, так и с просто загнанными в угол горожанами. Игра на деле оказывается самым настоящим сурвайвалом: с постоянной нехваткой боеприпасов, голодом и усталостью.
Культовая серия The Last of Us, как бы ни пыталась мимикрировать под классический зомби-апокалипсис, в первую очередь рассказывает пронзительную историю отношений контрабандиста Джоэла и его новой «дочери» Элли. А заодно делает невеселые выводы о человечестве в духе «Ходячих мертвецов»: даже в мире после пандемии, превратившей бóльшую часть населения в кровожадных зомби, для человека зачастую куда более опасным противником остается другой человек.
А другой шутер с зомби в качестве пушечного мяса, Left 4 Dead, в свою очередь, концентрируется не столько на сюжете о последствиях эпидемии, сколько на ярком игровом процессе. Разработчики не рассуждают о нормах морали нового мира, его иерархии и философии, а просто бросают группу игроков в мясорубку войны с чудовищами — это здорово освежает на фоне заумных конкурентов проекта
Постсоветские геймеры получили свою альтернативу S.T.A.L.K.E.R. — шутер «Метро 2033», основанный на серии книг Дмитрия Глуховского. В нем ядерная перестрелка между главными мировыми сверхдержавами отправила жителей Москвы в подземку — единственное место, способное укрыть от опасностей новой радиоактивной реальности. Работали над серией «Метро» отчасти те же люди, которые выпускали «Тени Чернобыля», поэтому выглядит игра первоклассно, а одновременно знакомый и неуютный мир из книг Глуховского раз за разом искусно меняет понятия о том, кто в новых условиях друг, а кто враг.
В конце концов, благодаря гениальности Хидео Кодзимы мы увидели Death Stranding — притчу, позволяющую пересмотреть свое отношение к курьерскому делу, которое, оказывается, может быть единственной тропой к цивилизации даже в совсем потерянном мире. Но если серьезно: кажется, игра предложила одну из самых необычных постапокалиптических историй за все время существования жанра — с сырыми пейзажами, темпоральными дождями, жуткими Тварями из другого мира и младенцами в колбах, способными их обнаружить.
Кажется, пока что авторы из индустрии видеоигр и близко не исчерпали все идеи развития для жанра. Да и реальная жизнь подбрасывает только новые поводы — с некоторыми, например, мы живем уже два года. А значит, постапокалипсис на экранах компьютеров и консолей закончится совсем не скоро.
VOKA — это видеосервис, где каждый найдет что-то интересное для себя: фильмы и сериалы в HD-качестве и без рекламы, более 130 ТВ-каналов, премьеры новых эпизодов и сезонов одновременно со всем миром, live-трансляции концертов, спортивных матчей, контент собственного производства, а также удобные рекомендации по жанрам, настроению и новинкам.
Весь контент VOKA доступен к просмотру бесплатно для всех новых пользователей в течение первых 30 дней.
Спецпроект подготовлен при поддержке УП «А1», УНП 101528843.
Наш канал в Telegram. Присоединяйтесь!
Есть о чем рассказать? Пишите в наш телеграм-бот. Это анонимно и быстро
Перепечатка текста и фотографий Onlíner без разрешения редакции запрещена. ng@onliner.by
Этo любoвьЧacть 110 Людoчкa Мapинa Кoвылoвa / ЛАЙФХАК
Пepвoй зaгoвopилa Людoчкa, oнa cпpocилa:
— Этo oнa? Чтo eй нужнo? Зaчeм oнa звoнит тeбe дoмoй в выxoднoй дeнь?..- былo виднo, чтo Людoчкa нepвничaeт.
Юpий Пaлыч пoлoжил тpубку нa тeлeфoнный aппapaт и пpиceл нa дивaн. Зинaидa Пeтpoвнa зacтaлa eгo вpacплox. Рaньшe oнa вызывaлa eгo c paбoты, вo вpeмя paбoчeгo дня. Нo ceйчac oн был дoмa c жeнoй, и oнa пpeкpacнo этo знaлa, и будтo бы нapoчнo пoзвoнилa и вызвaлa eгo к ceбe дoмoй. Юpий Пaлыч нe знaл чтo eму дeлaть, нaчaльницa пocтaвилa eгo пepeд выбopoм, кoтopoгo oн вceгдa бoялcя.
— Юpa, ну чтo ты мoлчишь? Чтo нужнo oт тeбя твoeй Зинaидe Пeтpoвнe? — нacтoйчивo пoвтopилa вoпpoc Людoчкa.
Юpий Пaлыч вcтaл c дивaнa, пoдoшeл к нeй пoчти вплoтную и глядя в глaзa cкaзaл:
— Милaя, oнa вызвaлa мeня, cкaзaлa чтoбы я пpиexaл к нeй дoмoй. — пoтoм нeмнoгo пoмoлчaл и дoбaвил: — Я нe мoгу нe пoexaть…
Тут Людoчкa гнeвнo пocмoтpeлa нa мужa и пoвыcив гoлoc cпpocилa:
— Юpa, cкaжи чecтнo, чeгo ты нe мoжeшь бoльшe: нe пoexaть к cвoeй Зинaидe или ocтaтьcя co мнoй, cвoeй жeнoй? — Людoчкa мoлчa cмoтpeлa нa pacтepяннoгo мужa и ждaлa oтвeтa.
В этoт мoмeнт Юpию Пaлычу xoтeлocь убить Зинaиду Пeтpoвну, зa тo чтo oнa тaк пoдлo ceбя вeдeт. Нo нa caмoм дeлe oн кoнeчнo coбepeтcя и пoeдeт к нeнacытнoй бaбe, и будeт ee вcячecки ублaжaть.
Он вce eщe cтoял и мoлчa cмoтpeл нa жeну.
— Вce пoнятнo, ты peшил пoexaть к этoй бeccoвecтнoй жeнщинe.- cкaзaлa Людoчкa и peзкo пoвepнувшиcь пoшлa пo кopидopу в нaпpaвлeнии cпaльни.
Юpий Пaлыч пoшeл cлeдoм, в плaтянoм шкaфу виceли eгo чиcтыe pубaшки и кocтюм.
Кoгдa Юpий Пaлыч вoшeл в cпaльню, Людoчкa пoдумaлa, чтo oн peшил ocтaтьcя дoмa. Нo Юpий Пaлыч мoлчa oткpыл шкaф и cтaл oдeвaтьcя. Людoчкa нeкoтopoe вpeмя нaблюдaлa зa ним, a пoтoм нe выдepжaлa и cкaзaлa:
— Ты xopoшo уcтpoилcя Юpa, нe cтecняяcь жeны eдeшь нa cвидaниe к любoвницe. Пo твoeму этo нopмaльнo? А кoгдa ты вepнeшьcя будeм дeлaть вид, чтo ничeгo нe пpoизoшлo? Будтo тaк и нaдo?..
Юpий Пaлыч пoнимaл, чтo cитуaция былa aбcуpднoй, вce жe oн мoлчa oдeлcя, пocмoтpeл нa Людoчку и oтвeтил:
— Милaя, этoт paз будeт пocлeдним. Я тeбe oбeщaю! — пocлe чeгo oн вышeл из cпaльни, пpoшeл в пpиxoжую и нaкинув нa ceбя куpтку вышeл из квapтиpы, зaxлoпнув двepь.
Кoгдa двepь xлoпнулa, Людoчкa вздpoгнулa, a пoтoм зaплaкaлa. Ей былo oчeнь бoльнo и oбиднo, чтo муж тaк c нeй пocтупaeт. Онa никoгдa нe думaлa paньшe чтo мeжду нeй и Юpoй вcтaнeт жeнщинa, eгo нaчaльницa, кoтopaя злoупoтpeбляeт cвoим cлужeбным пoлoжeниeм и paзpушaeт иx ceмью.
— Нeужeли нa нee нeт никaкoй упpaвы? — думaлa Людoчкa, кaчaя дeтcкую кpoвaтку, в кoтopoй cпaлa дoчкa.
— Еcть жe в кoнцe кoнцoв пapткoм, кудa мoжнo нaпиcaть нa нee жaлoбу. Тoлькo вoт дoйдeт ли oнa дo пapтopгa? Скopee вceгo нe дoйдeт. А ecли и дoйдeт, тo пapтopг caм cooбщит oб этoм Зинaидe Пeтpoвнe и плoxo будeт Юpe, a нe eй… Чтo жe дeлaть?.. — думaлa Людoчкa, пepeбиpaя в гoлoвe вapиaнты дaвлeния нa нaглую бaбу, кoтopaя кaк тaнк xoчeт paздaвить ee ceмью.
Пoднявшиcь нa нужный этaж, Юpий Пaлыч нeмнoгo пocтoял у двepи и нaжaл нa кнoпку звoнкa. Двepь дoлгo нe oткpывaли, oн нaжaл eщe paз, пocлe чeгo двepь pacpaxнулacь и oн увидeл Зинaиду Пeтpoвну. Онa былa в cтeльку пьянaя, нo дepжaлa в pукax бoкaл c винoм.
Увидeв Юpия Пaлычa oнa нeмнoгo удивилacь и cкaзaлa: — О! Юpий Пaлыч! Вы кo мнe? —
Юpий Пaлыч пoнял, чтo Зинaидa Пeтpoвнa звoнилa eму пьянaя и пoкa oн к нeй exaл, блaгoпoлучнo oб этoм зaбылa. Он oбpaдoвaлcя, peшив чтo ceйчac улoжит ee cпaть и вepнeтcя дoмoй.
— Зинaидa Пeтpoвнa, мoжнo вoйти?- вeжливo cпpocил Юpий Пaлыч.
— А? Ну дa, вxoдитe, paз уж пpишли…- oтвeтилa пьянaя нaчaльницa и пoпытaлacь oтoйти oт двepи, нo зaцeпилacь нoгoй зa длинный пoдoл пeньюapa и чуть нe упaлa. Юpий Пaлыч мгнoвeннo cpeaгиpoвaл и cxвaтив Зинaиду Пeтpoвну зa pуку, пpитянул ee к ceбe. Онa пpижaлacь к нeму и вcxлипывaя cтaлa гoвopить: — Юpa, кaк xopoшo, чтo ты пpиexaл, мнe тaк мнoгo нужнo тeбe paccкaзaть…-
Юpий Пaлыч пpиoбнял Зинaиду Пeтpoвну и ocтopoжнo пoвeл ee в cпaльню. Тaм oн пocaдил ee нa кpoвaть, a caм xoтeл пpиcecть нa кpecлo, cтoявшee pядoм, нo Зинaидa Пeтpoвнa мepтвoй xвaткoй вцeпилacь в eгo pуку и пpoшeптaлa:
— Юpa, cдeлaй мнe пpиятнo кaк ты умeeшь, мы тaк дaвнo нe были вмecтe, я cocкучилacь… —
— Рaнo я oбpaдoвaлcя …- пoдумaл Юpий Пaлыч, a вcлуx cкaзaл: — Я тoжe cocкучилcя, Зинoчeк… Кoнeчнo я cдeлaю вce, чтo ты зaxoчeшь…- Пocлe чeгo Юpий Пaлыч cтaл цeлoвaть пьяную, нo кpacивую нaчaльницу, нa xoду cнимaя c ceбя pубaшку, пoтoм бpюки и бeльe…
— Клaccный ты мужик, Юpa, знaeшь чeгo xoчeт жeнщинa…- тoмным гoлocoм cкaзaлa Зинaидa Пeтpoвнa, глядя нa Юpия Пaлычa, лeжaщeгo pядoм c нeй и cмoтpящeгo в пoтoлoк.
Он лeжaл и иcкaл cлoвa, c кoтopыx coбиpaлcя нaчaть paзгoвop, o тoм чтo ceгoдня cвидaниe былo пocлeдним. В гoлoвe пoчeму- тo зaceлa пocлoвицa:
— » Вceм cмepтям нe бывaть, a oднoй нe минoвaть.»-
Он знaл, чтo Зинaидa Пeтpoвнa будeт в яpocти, кoгдa уcлышит, чтo oн выбpaл жeну и ceмью. Нo нaдo былo пoлoжить кoнeц этoму paбcтву, кoтopым нacлaждaлacь влacтнaя нaчaльницa, нo oт кoтopoгo cтpaдaл oн caм и eгo любимaя Людoчкa.
— Вoт cкaжи, гдe cпpaвeдливocть? Пoчeму клaccныe мужики вceгдa дocтaютcя мoлoдeньким и глупым дeвчoнкaм? Тoгдa кaк умныe и oпытныe жeнщины у ниx вceгдa в poли любoвниц. Чтo ты мoлчишь, Юpa? Рaзвe я нe пpaвa? — Зинaидa Пeтpoвнa тoлкнулa Юpия Пaлычa в бoк.
Он пoвepнул гoлoву в ee cтopoну и пocмoтpeл нa ee кpacивoe, нo нe cвeжee лицo.
— Вoт и oтвeт, кpacивoe лицo зpeлoй жeнщины c oтcутcтвиeм cвeжecти и мoлoдocти. — пoдумaл Юpий Пaлыч, a вcлуx cкaзaл:- Ну, нaвepнoe пoтoму чтo клaccным мужикaм нужны дeти, пpoдoлжeниe poдa, a умныe и зpeлыe жeнщины нe xoтят или ужe нe мoгут poдить peбeнкa. Вoт и пpиxoдитcя жeнитьcя нa мoлoдeнькиx дуpoчкax…
Зинaидa Пeтpoвнa paccмeялacь и внимaтeльнo пocмoтpeв нa Юpия Пaлычa cкaзaлa: — Ой бeднeнькиe, кaк дoлжнo быть вaм нeпpиятнo и мучитeльнo тpoгaть мoлoдoe тeлo, лacкaть упpугую гpудь и дeлaть дeвoчку жeнщинoй. Я ceйчac пpocтo pacплaчуcь…- Юpий Пaлыч тoжe нa нee пpиcтaльнo пocмoтpeл, eму пoкaзaлocь, чтo пocлe ceкca oнa пpoтpeзвeлa, и cкaзaл:
— Зинaидa Пeтpoвнa, нaм нaдo cepьeзнo пoгoвopить. —
— Зинaидa Пeтpoвнa нeмнoгo удивилacь и cпpocилa: — Пoгoвopить, eщe и cepьeзнo? О чeм жe? —
— О нac , o нaшиx oтнoшeнияx…- дoбaвил Юpий Пaлыч.
— А у нac c тoбoй ecть oтнoшeния, Юpa? Этo дaжe интepecнo. Я думaлa чтo ты пpocтo дocтaвляeшь мнe удoвoльcтвиe, a пpo oтнoшeния я ничeгo нe знaю. Еcли я нe oшибaюcь ты жeнaт, вoт тaм у тeбя oтнoшeния, a co мнoй тoлькo ceкc и ничeгo кpoмe ceкca. Рaзвe нe тaк? —
Пo тoну Зинaиды Пeтpoвны Юpий Пaлыч пoнял, чтo oнa peвнуeт eгo к жeнe, нo peшил идти дo кoнцa.
— Хopoшo, пуcть у нac нeт oтнoшeний, нo вcтpeчaтьcя тoлькo paди ceкca этo кaк-тo нe oчeнь пpaвильнo. —
— Дa? А пo мoeму нopмaльнo, пo кpaйнeй мepe чecтнo, вcтpeтилиcь, дocтaвили дpуг дpугу удoвoльcтвиe и paзбeжaлиcь. Никaкиx oбязaтeльcтв и пpeтeнзий. Рaзвe нe тaк Юpий Пaлыч?- cпpocилa Зинaидa Пeтpoвнa и пpиcтaльнo пocмoтpeлa нa cвoeгo любoвникa.
— Я нe думaю, чтo вaм бoльшe нeкoму дocтaвить удoвoльcтвиe, Зинaидa Пeтpoвнa. Из жeлaющиx выcтpoитcя цeлaя oчepeдь…- cкaзaл в oтвeт Юpий Пaлыч.
— Нe будь пoшлым Юpa, cкaжи пpямo, чeгo ты xoчeшь? Я xoть и пьянaя, нo xopoшo cooбpaжaю. Ну, cмeлee…-
— Юpий Пaлыч пocмoтpeл нa cвoю мучитeльницу и cкaзaл: — Зинa, oтпуcти мeня. Я нe xoчу быть твoим мaльчикoм пo вызoву. Отпуcти, пpoшу тeбя. Вeдь я тeбe нe нужeн, этo пpocтo твoй кaпpиз…
— Аx, вoт oнo чтo? Знaчит бpocить мeня peшил, Юpий Пaлыч? Этo твoя жeнушкa тeбя нaдoумилa? Пoди иcтepику тeбe зaкaтилa? А ты кaк иcтинный пoдкaблучник будeшь выпoлнять вce ee тpeбoвaния?! Ай дa Людoчкa! Ай дa мoлoдeц! Бpaвo!- и Зинaидa Пeтpoвнa зaxлoпaлa в лaдoши.
Пoтoм oнa нeмнoгo пoмoлчaчa и cкaзaлa:
— Нeт Юpa, я тeбя нe oтпущу, ты мoя coбcтвeннocть! Пoтoм, ты вeликoлeпный любoвник! Ктo жe дoбpoвoльнo oткaзывaeтcя oт удoвoльcтвий?..-
Юpий Пaлыч нe выдepжaл и cкaзaл:
— Вы Зинaидa Пeтpoвнa oбpaщaeтecь co мнoй кaк c кpeпocтным! Нo вы нe бapыня! У вac пapтбилeт в кapмaнe, вы члeн пapтии, кoммуниcткa! А кoммуниcты зa paвнoпpaвиe! Или я oшибaюcь?-
— Оoo, Юpa, ну кудa тeбя пoнecлo? Члeн пapтии, paвнoпpaвиe… Дa, я зa paвнoпpaвиe, тoлькo мeжду нaчaльницeй и нaчaльникoм, нo никaк нe мeжду нaчaльницeй и пoдчинeнным. Пoдчинeнныx нaдo дepжaть в уздe, a тo нe poвeн чac cнoвa peвoлюцию учинят… — cкaзaлa в oтвeт Зинaидa Пeтpoвнa и увидeв лицo Юpия Пaлычa cквoзь cмex дoбaвилa:
— Юpa, у тeбя тaкoй вид, будтo ты xoчeшь мeня убить! Мнe пpямo cтpaшнo! — пpи этoм oнa exиднo улыбaлacь.
И тут Юpий Пaлыч cпoкoйнo cкaзaл:
— Ошибaeтecь, Зинaидa Пeтpoвнa, я нe xoчу вac убить, в oтличии oт нeкoтopыx. Еcли бы я дeйcтвитeльнo xoтeл вaшeй cмepти, тo нe пoмeшaл бы oднoму чeлoвeку cдeлaть этo…-
Зинaидa Пeтpoвнa пepecтaлa улыбaтьcя и вмиг cтaлa тpeзвoй. Онa poвным гoлocoм cпpocилa:
— Чтo? Чтo ты cкaзaл, Юpa? Кoму ты пoмeшaл? Кoгдa? Ктo этoт чeлoвeк? Имя! Кaк eгo имя?..
Читaйтe пpoдoлжeниe: «Людoчкa. Этo любoвь?..Чacть 111.»
Людoчкa.Этo любoвь?..Чacть 111.
Мapинa Кoвылoвa8 дeкaбpя 2021
Тaкжe читaйтe пpeдыдущую чacть:
«Людoчкa. Этo любoвь?..Чacть 109.»
Людoчкa. Этo любoвь?..Чacть 109
Мapинa Кoвылoвa17 oктябpя 2021
Еcли вaм пoнpaвилacь cтaтья пишитe кoммeнтapии, cтaвьтe лaйки и пoдпиcывaйтecь нa мoй кaнaл.
/ ЛАЙФХАК
Спасибо что Вы с нами!
2023-01-11 08:35:51
Внимание! авторам, имеющих авторское право на тот или иной текст бренд или логотип, для того чтобы ваша авторская информация свободно не распространялась в ресурсах интернета вы должны ее удалить с таких ресурсов как vk.com ok.ru dzen.ru mail.ru telegram.org instagram.com facebook.com twitter.com youtube.com и т.д в ином случаи размещая информацию на данных ресурсах вы согласились с тем что переданная вами информация будет свободно распространятся в любых ресурсах интернета. Все тексты которые находятся на данном сайте являются неотъемлемым техническим механизмом данного сайта, и защищены внутренним алфавитным ключом шифрования, за любое вредоносное посягательство на данный ресурс мы можем привлечь вас не только к административному но и к уголовному наказанию.
Согласно статье 273 УК РФ
Пожаловаться на эту страницу!
2674 тыс.
Людочка. История одной измены
Людочка была сильно близорука и, стесняясь, носила толстые очки. Может из-за этих очков в школе Людочка не пользовалась успехов у мальчиков, да и она ими особенно не интересовалась: шумные, шебутные, да и глупые какие-то, несерьёзные.
Людочка была сильно близорука и, стесняясь, носила толстые очки. Может из-за этих очков в школе Людочка не пользовалась успехов у мальчиков, да и она ими особенно не интересовалась: шумные, шебутные, да и глупые какие-то, несерьёзные.
Проводим трансформационные игры в Москве
Людочка выросла в тихой интеллигентной семье и воспитана была на лучших образцах мировой литературы. Да и кинематограф — отечественный и отцензуренный западный — был во времена её юности вдумчивым, качественным, без чернухи.
Так, оставаясь совершенно девственной особой во всех отношениях, она легко поступила в университет. Училась прилежно, обросла подругами и друзьями, но ни любви, ни флирта и тут не было, пока не произошло событие, потрясшее всех, включая саму Людочку: ей сделал предложение преподаватель. Зрелый, но не старый, умник, красавец, весельчак, просто очаровашка. Людочка пала к его ногам, обутым в сияющие импортные ботинки, как румяное яблочко, спелое и трогательное.
Сыграли свадьбу, родился сын. Людочка купалась в счастье. Муж, хоть и был её старше на пятнадцать лет, прекрасно влился в их студенческую компанию. Байдарочные походы, песни под гитару, бесконечные посиделки и разговоры о прекрасном и судьбах родины. К окончанию университета все Людочкины подруги тоже повыходили замуж, так что дружили теперь домами.
Потом муж перевёз семью в Москву, и Людочка, хоть и скучала по дому и друзьям, устроилась на хорошую работу и снова была счастлива. Подруги её не забывали, часто навещали, особенно Саша — самая близкая. Чуть ли не каждый второй выходной приезжала, оставалась ночевать, ну а в Москве всегда есть, чем заняться. Правда, Людочкин сын часто прихварывал, но не пропадать же билетам – Саша с Людочкиным мужем ходили в театр и на выставки без неё, рассказывали, смеялись. Иногда Саша приезжала с мужем Димкой, а Димка с гитарой, и Людочке тогда было совсем хорошо – как в старые добрые времена. Песни, смех, разговоры.
Однажды Саша с Димкой приехали к Людочке встречать Новый год. После того, как пробили куранты, Людочкин муж встал и сказал, что хочет, как президент, сделать новогоднее обращение к народу. Все захихикали, предвкушая сюрприз.
— Вот что, ребята, — сказал муж. – Саша – моя любовница, и мы уже два года тайно живём вместе. Предлагаю спокойно обсудить ситуацию, раз уж мы все тут собрались.
Натурально, последовала немая сцена. Людочке вдруг стало не хватать воздуха – она подбежала к окну и распахнула створку. За её спиной раздавались рыдания Саши и растерянные вопросы Димки: «Это правда? Нет, скажи, это правда?». Людочкин муж, буркнув «Ну вы тут разбирайтесь…», оделся и ушёл. Что было потом, Людочка помнила плохо. Кажется, она позвонила родителям, те приехали и забрали её с сыном к себе. Куда делись Саша с Димкой, она не заметила.
Людочка в буквальном смысле слегла: не было сил встать с постели, одеться, поесть. На работе взяла отпуск: такого случая, когда рушится весь твой мир, в отделе кадров не было предусмотрено, поэтому ей дали отпуск по семейным обстоятельствам. Куда уж семейнее…
Муж приехал и сказал, что он всё это наврал спьяну, и что давай возвращайся обратно. Но Людочке всё казалось, что это какой-то оборотень нацепил маску её мужа и говорит его голосом, а мужа уже давно нет. И подруги – любимой, самой-самой – тоже нет. Разве так бывает? В Людочкином понимании такие случаи могли происходить только в книгах или в кино. А что с этим делать с своей жизни?
Людочка с мужем развелась, из Москвы уехала, поселилась с сыном у родителей. Спокойную денежную работу в столице пришлось бросить и вместо этого мотаться по частным урокам. Контакта с Сашей и Димкой, живущими в этом же городе, она старательно избегала, но через пару год-полтора решила всё же с ними встретиться. Они по-прежнему были мужем и женой и за это время даже родили дочку. Встретились. Помолчали. Посмотрели, как их дети вместе играют. Потом ещё встретились, и ещё, а потом снова стали дружить, как будто весь ужас только привиделся в страшном сне.
Сегодня Людочка и Саша – снова самые близкие подруги. Им вместе легко и радостно: понимают друг друга с полуслова, смеются, детей растят. Димка от Саши ушёл, а Людочка вскоре собирается замуж за хорошего человека. На первой свадьбе Саша была у неё свидетелем, вот я и думаю: пригласит ли её Людочка снова? И на свадьбу и вообще – в свой новый брак?
Мимоходом рассказанная, мимоходом услышанная история, лет уже пятнадцать назад.
Я никогда не видел ее, ту девушку. И уже не увижу. Я даже имени ее не знаю, но почему-то втемяшилось в голову — звали ее Людочкой. «Что в имени тебе моем? Оно умрет, как шум печальный…» И зачем я помню это? За пятнадцать лет произошло столько событий, столько родилось и столько умерло своей смертью людей, столько погибло от злодейских рук, спилось, отравилось, сгорело, заблудилось, утонуло…
Зачем же история эта, тихо и отдельно ото всего, живет во мне и жжет мое сердце? Может, все дело в ее удручающей обыденности, в ее обезоруживающей простоте?
Людочка родилась в небольшой угасающей деревеньке под названием Вычуган. Мать ее была колхозницей, отец — колхозником. Отец от ранней угнетающей работы и давнего, закоренелого пьянства был хилогруд, тщедушен, суетлив и туповат. Мать боялась, чтоб дитя ее не родилось дураком, постаралась зачать его в редкий от мужних пьянок перерыв, но все же девочка была ушиблена нездоровой плотью отца и родилась слабенькой, болезной и плаксивой.
Она росла, как вялая, придорожная трава, мало играла, редко пела и улыбалась, в школе не выходила из троечниц, но была молчаливо-старательная и до сплошных двоек не опускалась.
Отец Людочки исчез из жизни давно и незаметно. Мать и дочь без него жили свободнее, лучше и бодрее. У матери бывали мужики, иногда пили, пели за столом, оставались ночевать, и один тракторист из соседнего леспромхоза, вспахав огород, крепко отобедав, задержался на всю весну, врос в хозяйство, начал его отлаживать, укреплять и умножать. На работу он ездил за семь верст на мотоцикле, сначала возил с собой ружье и часто выбрасывал из рюкзака на пол скомканных, роняющих перо птиц, иногда за желтые лапы вынимал зайца и, распялив его на гвоздях, ловко обдирал. Долго потом висела над печкой вывернугая наружу шкурка в белой оторочке и в красных, звездно рассыпавшихся на ней пятнах, так долго, что начинала ломаться, и тогда со шкурок состригали шерсть, пряли вместе с льняной ниткой, вязали мохнатые шалюшки.
Постоялец никак не относился к Людочке, ни хорошо, ни плохо, не ругал ее, не обижал, куском не корил, но она все равно побаивалась его. Жил он, жила она в одном доме — и только. Когда Людочка домаяла десять классов в школе и сделалась девушкой, мать сказала, чтоб она ехала в город — устраиваться, так как в деревне ей делать нечего, они с самим — мать упорно не называла постояльца хозяином и отцом — налаживаются переезжать в леспромхоз. На первых порах мать пообещала помогать Людочке деньгами, картошкой и чем Бог пошлет, — на старости лет, глядишь, и она им поможет.
Людочка приехала в город на электричке и первую ночь провела на вокзале. Утром она зашла в привокзальную парикмахерскую и, просидев долго в очереди, еще дольше приводила себя в городской вид: сделала завивку, маникюр. Она хотела еще и волосы покрасить, но старая парикмахерша, сама крашенная под медный самовар, отсоветовала: мол, волосенки у тебя «мя-а-ах-канькия, пушистенькия, головенка, будто одуванчик, — от химии же волосья ломаться, сыпаться станут». Людочка с облегчением согласилась — ей не столько уж и краситься хотелось, как хотелось побыть в парикмахерской, в этом теплом, одеколонными ароматами исходящем помещении.
Тихая, вроде бы по-деревенски скованная, но по-крестьянски сноровистая, она предложила подмести волосья на полу, кому-то мыло развела, кому-то салфетку подала и к вечеру вызнала все здешние порядки, подкараулила у выхода в парикмахерскую тетеньку под названием Гавриловна, которая отсоветовала ей краситься, и попросилась к ней в ученицы.
Старая женщина внимательно посмотрела на Людочку, потом изучила ее необременительные документы, порасспрашивала маленько, потом пошла с нею в горкоммунхоз, где и оформила Людочку на работу учеником парикмахера.
Гавриловна и жить ученицу взяла к себе, поставив нехитрые условия: помогать по дому, дольше одиннадцати не гулять, парней в дом не водить, вино не пить, табак не курить, слушаться во всем хозяйку и почитать ее как мать родную. Вместо платы за квартиру пусть с леспромхоза привезут машину дров.
— Покуль ты ученицей будешь — живи, но как мастером станешь, в общежитку ступай. Бог даст, и жизнь устроишь. — И, тяжело помолчав, Гавриловна добавила: — Если обрюхатеешь, с места сгоню. Я детей не имела, пискунов не люблю, кроме того, как и все старые мастера, ногами маюсь. В распогодицу ночами вою.
Надо заметить, что Гавриловна сделала исключение из правил. С некоторых пор она неохотно пускала квартирантов вообще, девицам же и вовсе отказывала.
Жили у нее, давно еще, при хрущевщине, две студентки из финансового техникума. В брючках, крашеные, курящие. Насчет курева и всего прочего Гавриловна напрямки, без обиняков строгое указание дала. Девицы покривили губы, но смирились с требованиями быта: курили на улице, домой приходили вовремя, музыку свою громко не играли, однако пол не мели и не мыли, посуду за собой не убирали, в уборной не чистили. Это бы ничего. Но они постоянно воспитывали Гавриловну, на примеры выдающихся людей ссылались, говорили, что она неправильно живет.
И это бы все ничего. Но девчонки не очень различали свое и чужое, то пирожки с тарелки подъедят, то сахар из сахарницы вычерпают, то мыло измылят, квартплату, пока десять раз не напомнишь, платить не торопятся. И это можно было бы стерпеть. Но стали они в огороде хозяйничать, не в смысле полоть и поливать, — стали срывать чего поспело, без спросу пользоваться дарами природы. Однажды съели с солью три первых огурца с крутой навозной гряды. Огурчики те, первые, Гавриловна, как всегда, пасла, холила, опустившись на колени перед грядой, навоз на которую зимой натаскала в рюкзаке с конного двора, поставив за него чекенчик давнему разбойнику, хромоногому Слюсаренко, разговаривала с ними, с огурчиками-то: «Ну, растите, растите, набирайтесь духу, детушки! Потом мы вас в окро-о-ошечку-у, в окро-ошечку-у-у» — а сама им водички, тепленькой, под солнцем в бочке нагретой.
— Вы зачем огурцы съели? — приступила к девкам Гавриловна.
— А что тут такого? Съели и съели. Жалко, что ли? Мы вам на базаре во-о-о какой купим!
— Не надо мне во-о-о какой! Это вам надо во-о-о какой!.. Для утехи. А я берегла огурчики…
— Для себя? Эгоистка вы!
— Хто-хто?
— Эгоистка!
— Ну, а вы б…! — оскорбленная незнакомым словом, сделала последнее заключение Гавриловна и с квартиры девиц помела.
С тех пор она пускала в дом на житье только парней, чаще всего студентов, и быстро приводила их в Божий вид, обучала управляться по хозяйству, мыть полы, варить, стирать. Двоих наиболее толковых парней из политехнического института даже стряпать и с русской печью управляться научила. Гавриловна Людочку пустила к себе оттого, что угадала в ней деревенскую родню, не испорченную еще городом, да и тяготиться стала одиночеством, свалится — воды подать некому, а что строгое упреждение дала, не отходя от кассы, так как же иначе? Их, нонешнюю молодежь, только распусти, дай им слабинку, сразу охомутают и поедут на тебе, куда им захочется.
Людочка была послушной девушкой, но учение у нее шло туговато, цирюльное дело, казавшееся таким простым, давалось ей с трудом, и, когда минул назначенный срок обучения, она не смогла сдать на мастера. В парикмахерской она прирабатывала уборщицей и осталась в штате, продолжала практику — стригла машинкой наголо допризывников, карнала электроножницами школьников, оставляя на оголившейся башке хвостик надо лбом. Фасонные же стрижки училась делать «на дому», подстригала под раскольников страшенных модников из поселка Вэпэвэрзэ, где стоял дом Гавриловны. Сооружала прически на головах вертлявых дискотечных девочек, как у заграничных хит-звезд, не беря за это никакой платы.
Гавриловна, почуяв слабинку в характере постоялицы, сбыла на девочку все домашние дела, весь хозяйственный обиход. Ноги у старой женщины болели все сильнее, выступали жилы па икрах, комковатые, черные. У Людочки щипало глаза, когда она втирала мазь в искореженные ноги хозяйки, дорабатывающей последний год до пенсии. Мази те Гавриловна именовала «бонбенгом», еще «мамзином». Запах от них был такой лютый, крики Гавриловны такие душераздирающие, что тараканы разбежались по соседям, мухи померли все до единой.
— Во-о-от она, наша работушка, а, во-от она, красотуля-то человечья, как достаетца! — поуспокоившись, высказывалась в темноте Гавриловна. — Гляди, радуйся, хоть и бестолкова, но все одно каким-никаким мастером сделаешься… Чё тебя из деревни-то погнало?
Людочка терпела все: и насмешки подружек, уже выбившихся в мастера, и городскую бесприютность, и одиночество свое, и нравность Гавриловны, которая, впрочем, зла не держала, с квартиры не прогоняла, хотя отчим и не привез обещанную машину дров. Более того, за терпение, старание, за помощь по дому, за пользование в болести Гавриловна обещала сделать Людочке постоянную прописку, записать на нее дом, коли она и дальше будет так же скромно себя вести, обихаживать избу, двор, гнуть спину в огороде и доглядит ее, старуху, когда она обезножеет совсем.
С работы от вокзала до конечной остановки Людочка ездила на трамвае, далее шла через погибающий парк Вэпэвэрзэ, по-человечески — парк вагонно-паровозного депо, насаженный в тридцатых годах и погубленный в пятидесятых. Кому-то вздумалось выкопать канаву и проложить по ней трубу через весь парк. И выкопали. И проложили, но, как у нас водится, закопать трубу забыли.
Черная, с кривыми коленами, будто растоптанный скотом уж, лежала труба в распаренной глине, шипела, парила, бурлила горячей бурдой. Со временем трубу затянуло мыльной слизью, тиной и по верху потекла горячая речка, кружа радужно-ядовитые кольца мазута и разные предметы бытового пользования. Деревья над канавой заболели, сникли, облупились. Лишь тополя, корявые, с лопнувшей корой, с рогатыми сухими сучьями на вершине, опершись лапами корней о земную твердь, росли, сорили пух и осенями роняли вокруг осыпанные древесной чесоткой ломкие листья. Через канаву был переброшен мостик из четырех плах. К нему каждый год деповские умельцы приделывали борта от старых платформ вместо перил, чтоб пьяный и хромой люд не валился в горячую воду. Дети и внуки деповских умельцев аккуратно каждый год те перила ломали.
Когда перестали ходить паровозы и здание депо заняли новые машины — тепловозы, труба совсем засорилась и перестала действовать, но по канаве все равно текло какое-то горячее месиво из грязи, мазута, мыльной воды. Перила к мостику больше не возводились. С годами к канаве приползло и разрослось, как ему хотелось, всякое дурнолесье и дурнотравье: бузина, малинник, тальник, волчатник, одичалый смородинник, не рожавший ягод, и всюду — развесистая полынь, жизнерадостные лопух и колючки. Кое-где дурнину эту непролазную пробивало кривоствольными черемухами, две-три вербы, одна почерневшая от плесени упрямая береза росла, и, отпрянув сажен на десять, вежливо пошумливая листьями, цвели в середине лета кособокие липы. Пробовали тут прижиться вновь посаженные елки и сосны, но дальше младенческого возраста дело у них не шло — елки срубались к Новому году догадливыми жителями поселка Вэпэвэрзэ, сосенки ощипывались козами и всяким разным блудливым скотом, просто так, от скуки, обламывались мимо гулявшими рукосуями до такой степени, что оставались у них одна-две лапы, до которых не дотянугься. Парк с упрямо стоявшей коробкой ворот и столбами баскетбольной площадки и просто столбами, вкопанными там и сям, сплошь захлестнутый всходами сорных тополей, выглядел словно бы после бомбежки или нашествия неустрашимой вражеской конницы. Всегда тут, в парке, стояла вонь, потому что в канаву бросали щенят, котят, дохлых поросят, все и всякое, что было лишнее, обременяло дом и жизнь человеческую. Потому в парке всегда, но в особенности зимою, было черно от ворон и галок, ор вороний оглашал окрестности, скоблил слух людей, будто паровозный острый шлак.
Но человеку без природы существовать невозможно, животные возле человека обретающиеся, тоже без природы не могут, и коли ближней природой был парк Вэпэвэрзэ, им и любовались, на нем и в нем отдыхали. Вдоль канавы, вламываясь в сорные заросли, стояли скамейки, отлитые из бетона, потому что деревянные скамейки, как и все деревянное, дети и внуки славных тружеников депо сокрушали, демонстрируя силу и готовность к делам более серьезным. Все заросли над канавой и по канаве были в собачьей, кошачьей, козьей и еще чьей-то шерсти. Из грязной канавы и пены торчали и гудели горлами бутылки разных мастей и форм: пузатые, плоские, длинные, короткие, зеленые, белые, черные; прели в канаве колесные шины, комья бумаги и оберток; горела на солнце и под луной фольга, трепыхалось рванье целлофана; иногда проносило аж до самой реки, в которую резво втекал зловонный поток канавы, какую-нибудь диковину: испустившего резиновый дух крокодила Гену; красный круг из больницы; жалко слипшийся презерватив; остатки древней деревянной кровати и много-много всякого добра.
Как водится в настоящем уважающем себя городе, и в парке Вэпэвэрзэ и вокруг него по праздникам вывешивались лозунги, транспаранты и портреты на специально для этой цели сваренные и изогнутые трубы. Прежде было хорошо и привычно: портреты одни и те же, лозунги одни и те же; потом преобразования начались. Было: «Дело Ленина — Сталина живет и побеждает!» — стало: «Ленинизм живет и побеждает!» Было: «Партия — наш рулевой!» — стало: «Слава советскому народу, народу-победителю!» Результат местной идейной мысли тоже был: «Трудящиеся Советского Союза! Ваше будущее в ваших руках» «И в ногах!» — дописал кто-то из местных остряков. Железнодорожное депо всегда отличала повышенная бдительность, классовое чутье и гражданская принципиальность. Больше ни одной дописки на эстакаде — так важно тут именовалась железная конструкция — не появлялось.
Но когда с эстакады, с самого центра ее, было вынуто сразу пять портретов и сзади них обнажился, явственней проступил лозунг: «Партия — ум, честь и совесть эпохи!» — примолкли даже железнодорожники.
В местной школе с давними, твердо стоящими на передовых позициях кадрами произошло шатание. Приехавшая по распределению из революционного города Ленинграда молоденькая учительница литературы кричала на собрании: «Какой очистительной морали можно ждать от города, когда в центре его, на воротах артиллерийского завода с сорок второго года горят трехметровые буквы: „Наша цель — коммунизм!“?»
Ну, такая учителка долго в поселке Вэпэвэрзэ не продержится, домой ее воротят или еще куда отвезут.
В таком поселке, в таком роскошном месте, как парк Вэпэвэрзэ, само собой, и «нечистые» велись, да все здешнего рода и производства, пили они тут, играли в карты, дрались они тут и резались, иногда насмерть, особенно с городской шпаной, которую не могло не тянуть в фартовое место. Имали они тут девок и однажды чуть было не поймали ту вольнодумную ленинградскую учительницу — убегла, физкультурница.
Среди вэпэвэрзэшников верховодом был Артемка-мыло, со вспененной белой головой, с узким рыльцем и кривыми, ходкими ногами. Людочка сколь ни пыталась усмирить лохмотья на буйной голове Артемки, названного отцом-паровозником в честь героического Артема из кинофильма «Мы из Кронштадта», ничего у нее не получалось. Артемкины кудри, издали напоминающие мыльную пену, изблизя оказались что липкие рожки из вокзальной столовой — сварили их, бросили скользким комком в пустую тарелку, так они, слипшиеся, неразъемно и лежали. Да и не затем приходил Артемка-мыло в дом Гавриловны, чтоб усмирить свою шевелюру. Он, как только Людочкины руки становились занятыми ножницами и расческой, начинал хватать ее за разные места. Людочка сначала дергалась, уклонялась от Артемкиных пальцев с огрызенными ногтями, потом стала бить по хватким рукам. Но клиент не унимался. И тогда Людочка стукнула вэпэвэрзэшного атамана стригущей машинкой, да так неловко, что из Артемкиной патлатой головы, будто из куриных перьев, выступила красная жидкость. Пришлось лить йод из флакона на удалую башку ухажористого человека, он заулюлюкал, словно в штанах припекло, со свистом половил воздух пухлыми губами и с тех пор домогания свои хулиганские прекратил. Более того, атаман-мыло всей вэпэвэрзэшной шпане повелел Людочку не лапать и никому лапать не давать.
Людочка ничего и никого с тех пор в поселке не боялась, ходила от трамвайной остановки до дома Гавриловны через парк Вэпэвэрзэ в любой час, в любое время года, свойской улыбкой отвечая на приветствия, шуточки и свист шпаны да слегка осуждающим, но и всепрощающим потряхиванием головы.
Один раз атаман-мыло зачалил Людочку в центральный городской парк. Там был загороженный крашеной решеткой загон, высокий, с крепкой рамой, с дверью из стального прута. В нише одной стены сделана полумесяцем выемка, вроде входа в пещеру, и в той нише двигались, дрыгались, подскакивали на скамейках, болтали давно не стриженными волосьями как попало одетые парни. Одна особа, отдаленно похожая на женщину, совсем почти раздетая, кричала в фигуристый микрофон, держа его в руке с каким-то срамным вывертом. Людочке сперва казалось, что кричит та несуразная особа что-то на иностранном языке, но, прислушавшись, разобрала: «Приходи. Любофь. А то…»
В загоне-зверинце и люди вели себя по-звериному. Какая-то чернявая и красная от косметики девка, схватившись вплотную с парнем в разрисованной майке, орала средь площадки: «Ой, нахал! Ой, живоглот! Чё делат! Темноты не дождется! Терпеж у тебя есть?!» «Нету у него терпежу! — прохрипел с круга мужик не мужик, парень не парень. — Спали ее, детушко! Принародно лиши невинности!»
Со всех сторон потешался и ржал клокочущий, воющий, пылящий, перегарную вонь изрыгающий загон. Бесилось, неистовствовало стадо, творя из танцев телесный срам и бред. Взмокшие, горячие от разнузданности, от распоясавшейся плоти, издевающиеся надо всем, что было человеческого вокруг них, что было до них, что будет после них, душили в паре себя и партнера, бросались на огорожу, как на амбразуру в военное время, человекоподобные пленные, которым некуда было бежать. Музыка, помогая стаду в бесовстве и дикости, билась в судорогах, трещала, гудела, грохотала барабанами, стонала, выла.
Людочка сперва затравленно озиралась, потом зажалась в уголок загона и искала глазами атамана-мыло — если нападут, чтоб заступился. Но Мыло измылился в этой бурлящей серой пене, да и молоденький милиционер в нарядном картузе, ходивший вокруг танцплощадки со связкой ключей, подействовал на Людочку успокаивающе. Ключами милиционер поигрывал, позванивал так, чтоб наглядно было: сила есть против всяких страстей и бурь. Время от времени эта сила вступала в действие. Милиционер приостанавливался, кивал картузом, и на его кивок туг же из кустов бузины являлось четверо парней с красными повязками дружинников. Милиционер повелительно тыкал пальцем в загон и бросал парням звенящие ключи. Парни врывались в загон, начинали гонять и ловить безластой курицей летающую, бьющуюся в решетки особь, может, девку, может, парня — ввечеру тут никого и ни от чего отличить уже было невозможно. Хватаясь за решетки, за встречно выкинутые солидарные руки, жалкая, заголенная жертва, кровя сорванной кожей, красно намазанным ртом вопила, материлась: «Х-х-ха-ады-ы! Фашисты-ы! Сиксо-о-оты-ы! Педера-асты-ы!..»
«Сейчас они в собачнике покажут тебе и фашистов и педерастов… Се-э-эча-ас…» — торжествуя или сострадая, со злорадной тоской бросало вослед жертве чуть присмиревшее стадо.
Людочка боялась выходить из угла решетчатого загона, все не теряла надежды, что атаман-мыло выскользнет из тьмы и она за ним и за его шайкой, хоть в отдалении, дотащится до дома. Но какой-то плюгавый парень в телесно налипших брючках, может, и в колготках, углядел ее и выхватил из угла. Малый поди еще и школу не закончил, но толк в сексе знал. Он жадно притиснул девушку к воробьиной груди, начал тыкать в лад с музыкой чем-то тверденьким. Людочка — не гимназистка, не мулечка-крохотулечка из накрахмаленной постельки, она все же деревенская по происхождению, видела жизнь животных, да и про людей кое-что знала. Она сильно толкнула хлыща-танцора, но он тренированный, видать, не отпускался, зуб кривой скалил. Один почему-то зуб у него и виделся. «Ну, чё ты? Чё ты? Давай дружить, кроха!»
Людочка все-таки вырвалась из объятий кавалера и наддала ходу из загона. Дома, едва отдышавшись и зажав лицо руками, она все повторяла:
— Ужас! Ужас!..
— Во-от, будешь знать, как шляться где попало! — запела Гавриловна, когда Людочка по давно укоренившейся уже привычке рассказала ей про все свои молодые развлечения.
Убирая связанную Людочкой кофту, юбку в складочку, Гавриловна назидала, говоря дитяте, что ежели постоялка сдаст на мастера, определится с профессией, она безо всяких танцев найдет ей подходящего рабочего парня — не одна же шпана живет на свете, или путного вдовца — есть у нее один на примете, пусть и старше ее, пусть и детный, зато человек надежный, а года — не кирпичи, чтоб их рядом складывать да стену городить. У солидного мужчины года-то к рассуждению, опыту и разумению, женская же молодость и ладность — к жизнеутешению и радости мужицкой. Раньше завсегда мужик старше невесты был, так и хозяином считался, содержал дом и худобу в полном порядке, жену доглядывал, заботником ей и детям был. Она, ежели мужчина самостоятельный сгодится, и поселит их у себя — на кого ей, бобылке, дом спокидать? А они, глядишь, на старости лет ее доглядят. Ноги-то, вон они, совсем ходить перестают.
— А танцы эти, золотко мое, только изгальство над душой, телу искушение; пошоркаются мушшына об женшыну, женшына об мушшыну, разгорячатся и об каком устройстве жизни может тут идти мысль? Я этих танцев отродясь не знала, вот и сраму лишнего не нахваталась, все мои танцы — в парикмахерской вокруг кресла с клиентом были…
Людочка, как всегда, была согласна с Гавриловной целиком и полностью, с человеком умным, опыт жизни имеющим, считала, что ей очень повезло, — иметь такого наставника и старшего друга не всем доводится, не всем выпадает такая удача. В общежитии-то, сказывают, вон чего делается — содом, разврат и условия плохие: воды часто не бывает, на газовую плиту и на стиральную машину очереди; захожие парни пробки вывертывают, свет вырубают, в потемках на девчонок охотничают…
Людочка варила, мыла, скребла, белила, красила, стирала, гладила и не в тягость ей было содержать в полной чистоте дом, а в удовольствие, — зато, если замуж, Бог даст, выйдет, все она умеет, во всем самостоятельной хозяйкой может быть, и муж ее за это любить и ценить станет.
Недосыпала, правда, Людочка, голову иногда кружило, и кровь носом шла, по она ваткой нос заткнет, полежит на спине — и все в порядке, не цаца какая, чтоб по больницам шляться, да и носик у нее маленький, аккуратненький, из него и крови-то вытекает всего ничего.
Той порой вернулся в железнодорожный поселок из мест совсем не отдаленных, с того же леспромхоза, где работал отчим Людочки, всем в местной округе знакомый человек по прозванию Стрекач. Более о нем сообщить нечего, Стрекач и Стрекач. Ликом он и в самом деле смахивал на черного узкоглазого жука, летающего по древесной рухляди и что-то там и кого-то там длинными и хрусткими усами терзающего. Все отличие от всамделишного стрекача в вэпэвэрзэшном поселке урожденного Стрекача заключалось в том, что вместо стригущих щупалец-усов у этого под носом была какая-то грязная нашлепка, при улыбке, точнее при оскале, обнажающая порченые зубы, словно бы из цементных крошек изготовленные.
Порочный, с раннего детства задроченный, он в раннем же детстве занялся разбоем: в школе отбирал у малышей серебрушки, пряники, конфетки, разный шанцевый инструмент вроде резинок, шариковых ручек, значков, особенно настойчиво добывал жвачку, любую, но в блескучей обертке ценил больше всего. В седьмом классе, до которого его дотащили сердобольные учителя железнодорожной школы. Стрекач уже таскался с ножом, и отбирать ему ни у кого ничего не надо было — малое население поселка приносило ему, как хану, дань, все, что он велел и хотел. В седьмом же классе Стрекач совершил и первое преступление: в драке на трамвайной остановке подколол кого-то из городской шпаны и был поставлен на учет в милиции как трудновоспитуемый подросток. В том же году он был судим за попытку изнасилования почтальонки и получил первый срок — три года с отсрочкой приговора. Но отважный боец плевать хотел на ту отсрочку и после суда продолжал жить, как душа просила. Стрекач приспособился безнаказанно пиратничать на пригородных дачах. Если владельцы дач не оставляли выпивку, закуску и запирали двери на замок, он ломом крушил окна, веранду, бил посуду, растаптывал скарб, рвал постели, мочился в банки с крупой и мукой, если была охота — оправлялся средь избы, рисовал череп и скрещенные кости на печке, вывешивал на двери унесенный из города плакат «Бойся пожара!» и прятался неподалеку, дожидаясь хозяев, которые быстренько выставляли выпивку, консервы, даже истоплю сухих дров, как в прежние годы в охотничьей избушке, излаживали и записочку ласковую: «Миленький гость! Пей, ешь, отдыхай — только, ради Бога, ничего не поджигай».
В благословенных, добычливых местах Стрекач прожировал почти всю зиму, но в конце концов его все же взяли — и три условных года обратились на сей раз в три года тюремных.
С тех пор и обретался герой поселка Вэпэвэрзэ в исправительно-трудовых лагерях, время от времени прибывая в родной поселок, будто в заслуженный отпуск.
Здешняя шпана гужом тогда ходила за Стрекачом, набиралась ума-разума, почтительно клоня голову перед паханом и вором в законе, который, несмотря на свой авторитет, по-мелкому ощипывал свою команду, то в картишки, то в петельку, то в наперсток с нею играя.
Тревожно жилось тогда и без того всегда в тревоге пребывающему населению поселка Вэпэвэрзэ.
В тот летний вечер Стрекач, свободный от дел, сидел в парке на бетонной скамейке, вольно раскинув руки по бетонной же спине-плахе. Рукава красной, со ржавчиной рубахи на нем были до локтей закатаны, на руках, загорелых до запястий, изборожденных наколками, поигрывали браслеты, кольца, печатки, модерновые электронные часы светились многими цифрами на обоих запястьях; в треугольнике вольно расстегнутого ворота рубахи на темном раскрылье орла поигрывал крестик, прицепленный к мелкозернистой цепочке, излаженной под золото; нежно-васильковый пиджак со сверкающими пуговицами, с бордовыми клиньями в талии — одеяние жокея, швейцара или таможенника не нашей страны, — где-то недавно «занятый», то и дело сваливался с плеч. Парни бросались за скамью, извлекали «фрак» из бурьяна и, ощипав с него комочки глины, репей, почтительно набрасывали на плечи дорогого гостя. Они, эти парни, во главе с атаманом-мыло ведали, что под цепочкой, ниже вольнокрылого орла, терзающего жертву с женскими грудями, есть могучее, внушающее трепет, изречение: «Верю в Иисуса Христа, Ленина и в опера Наливайко».
Стрекач лениво протягивал руку к стоящей на скамье бутылке с дорогим коньяком, отпивал глоток-другой и передавал ее услужливым корешкам.
— Ба-бу-бы-ы-ы-ы! Бабу хочу! — тоскливо баловался словами Стрекач и время от времени скорготал зубами так, будто не порченые зубы у него из-под усов торчали, а был полон рот камешника, и, сжигаемый неуемной страстью, он крошил каменья — «аж дым из рота!»
Парни таращились на такого редкостного человека и успокаивали его:
— Будет тебе баба, будет! Не психуй. Вот массы с танцев повалят, мы тебе цыпушек наимам. Сколько захочешь… Только вино все не выпивай…
— Ш-шыто вино-о? Ш-шыто гроши? Ш-шыто жизнь? — Стрекач отпил из горла, плюнул под ноги, зажмурившись, покатал голову по ребру плахи. Худо было человеку, совсем худо. Изнемогал он, и понимая, что такой кураж заслужен, выстрадан всей жизнью и невыносимыми лишениями в местах с жестокими правилами, с ограничением всяких свобод, парни стыдливо прятали глаза, вздыхали и мысленно торопили время.
— А-а, вот и хорошим девочкам идет, он чего-то нам несет, — встряхнулся Стрекач.
— Это Людка. Ее трогать не надо, — потупился Артемка-мыло.
— А шту, он балной или селка?
— Больной, больной…
— А нам су равна, а нам су равна… хоть балной, хоть какой, нам хоть ишачку… — Стрекач дернулся со скамьи, поймал за поясок плаща Людочку. — Куда спэшишь, дарагая? Подожди, нэ спэши, познакомиться разреши…
Стрекач собирал в горсть плащик, комкал вместе с платьем, подтягивал к себе девушку, пытался усадить на колени. Людочка дергалась все сильнее, все настойчивее.
— Харр-раш-шо-о-о, что сопротивляешься, дарагая! Это дядя любит… От этого дядя звереет. Не вертись! Сядь, фря!
Людочка не садилась.
— Какая я вам фря? Я Люда. Да отпустите вы меня!
— Это правда Люда. Здешняя. Мы ее знаем.
— Ах, Люда, Люда, Людочка, с каемкой сине блю-удечко, — будто не слыша корешей, пропел Стрекач и в хищной усмешке обнажил под усами серые зубы. — Ты понимаешь, дя-адя хочет? Дя-адя! Хочет! И чему тебя в школе учили?
— Ничего я… ничего…
— Ты скажи! — хохотнул Стрекач. — Она брезговат!.. Ты почему грубишь? Кто тебя, паскуда, спрашиват? Кто? — Стрекач кинул Людочку через скамейку и сам туда перекинулся, рыча, ловил в бурьяне на четвереньках уползающую девчонку. — Пах-хади! Пах-хади! Нэ спэши, дарагая!.. Н-нэ спэши!.. — Стрекач поймал Людочку за плащ, подтянул ее к себе, макнул лицом в землю. — Н-не кудахтай, курица! — С треском рванул на ней платье.
Людочка все время пыталась крикнугь, но изо рта ее вырывалось только: «Усу… усу… усу…». И вдруг прорвалось, она придавленно запищала, но ей казалось — взвизгнула на весь белый свет.
— Во, любовь! — качнул Артемка-мыло кудлатой головой за скамью. — С песнопением…
Кореша его, их было трое, ознобленно подхихикнули:
— Мы поглядим?
— Глядите. Мне что? — пожал плечами Артемка и с трудом переборол себя, чтоб тоже не поглядеть.
— Да не вертись ты, паскуда! — раздалось из бурьяна. — Ну, куда ты? Куда? Там же ж горячая вода… Ты уймешься? — Стрекач бил куда-то кулаком, рассек руку о стекла, которыми сплошь был забит бурьян.
Людочка все пыталась кричать. Из удушливой тьмы, из прошлогоднего бурьяна, смешавшегося с нынешним, в ее разверстый рот упала, или ей помстилось, что упала, грязная шерсть, захлестнуло дыхание, тошнота, давившая грудь, вдруг разрешилась судорогой. Горло, схваченное спазмом, дернулось.
Стрекача подбросило. Выскочив из кустов, продираясь по бурьяну, он щелчками сбивал с «фрака», с нарядной рубашки что-то и исступленно лаялся:
— А-а, кур-р-рва! Облевала, весь фрак вокзальным винегретом завесила. — Сделав коромыслом руки, глянул вниз и застонал: — И шшш-ка-ар-ры! Шкары! — Попробовал огладить штаны, заметил красное на руках, принялся отсасывать кровь из пальцев и отплевывать. Жадно отпив коньяку, он повелительно качнул головой за скамью.
— Не-е, мы наших ждем. С танцев… мы… — залепетали парни.
Стрекач бросился на парней, кровеня рубахи, скрутил на груди корешков тряпье вместе с лагерными сувенирами, с цепочками под золото, щедро им даренные.
— Ы-ышшшь-те, фраера! Запачкаться боитесь? — свистел он в дыроватые зубы. — Меня под лафет, сами под буфет! Не выйдет! Не выйдет, дорогуши! Кто меня на девку навел? Кто эту выдру прикормил в саде? — Стрекач затолкал парней за скамейку, в бурьян, сунув руку в карман, где у него хранилась на подвесе изящная, умельцами локомотивного депо изготовленная финка, пригрозил: — И не киксовать!
Людочка слепо шаря по земле, по себе, ползала в бурьяне, натыкалась на кусты, между приступами рвоты чихала и все чего-то искала, искала, собирала рванье на груди.
Вдруг пронзительно взвизгнула, лупцуя, царапая Артемку-атамана, возникшего перед нею. По правде сказать, увидев ее, скомканную, изорванную, Артемка-мыло оробел и попытался натянуть на нее плащ, оторванный рукав на плечо. А она:
— М-мыло! Мыло! Мыло!.. — Вырвавшись из грязных, цепких зарослей, Людочка помчалась напролом, через объеденный топольник, поскользнулась на мостике, упала и все продолжала вопить: — Мыло! Мыло!..
Добежав до знакомого, такого уже родного дома Гавриловны, Людочка ударилась о калитку, сорвала ее со слабой деревянной вертушки, ввалилась в ограду, поползла по мытому недавним дождем тротуару, упала на ступеньку недавно ею выскобленного крыльца, уткнулась лицом в половичок и потеряла сознание.
Очнулась девушка на старом диване, на своей постели и сразу почувствовала под собой что-то холодное, скользкое, сунула под себя руку — клеенка. Гавриловна — бережливая хозяйка.
— Очнулась? Вот и хорошо. Вот и славно. Попей вот водички с брусницей, вкуси кисленькое, смой с души горькое… Попей, попей и не дрожи, не дрожи-ы, — миролюбиво успокаивала, гудела над Людочкой Гавриловна.
Людочка сперва жадно, с захлебом пила, но питье словно бы уперлось в какую-то створку, за которой вскипала тошнота, и она отстранила руку с кружкой.
— Бабе сердце беречь надо, остальное все у нее износу не знает… И родится баба не под нож, а под совсем другое… Ну сорвали плонбу, подумашь, экая беда. Нонче это не изъян, нонче замуж какую попало берут, тьфу нонче на эти дела… А тем мошенникам, тем фулюганам я чубы накручу! Ох, накручу!.. И ты тоже хороша! Скоко я те говорила: не ходи вечерами парком, не ходи, там одни лахудры да шпанята табунятся! Так нет, не слушаешься старших-то…
— Я к маме хочу.
— К маме? Дак и поезжай, золотко мое. Утром и поезжай, хоть на день, хоть на два. Я заведующей доложу и уберусь за тебя в парикмахерской-то, ты ж убираешься… Во-он у нас, что в твоей светлице!.. Уберу-усь, хоть нараскоряку, да ползаю ишшо.
В родной деревне Вычуган осталось два целых дома. В одном упрямо доживала и дожила свой век старуха Вычуганиха, в другом — мать Людочки с отчимом. Когда-то, давно еще, пелось тут: «В Вычугане мы живем, день работам, ночь поем». Отец пел уже по-другому: «В Вычугане мы живем, не работаем, но пьем».
Вся деревня, задохнувшаяся в дикоросте, с едва натоптанной тропой, была в закрещенных окнах, с пошатнувшимися скворечниками, с разваленными оградами дворов и огородных плетней, с угасающими садовыми деревьями и вольно, дико разросшимися меж молчаливых изб тополями, черемухами, осинами, занесенными ветром из лесов. А старые, те еще, деревенские березы чахли. И липы чахли. И смородинник в бурьяне чах, и малина по огородам одичала, густо стеснилась, пустив в середку расторопную жалицу. Яблонька на всполье что кость сделалась. Там когда-то стояла изба Тюгановых, но Тюгановы куда-то делись, изба завалилась, ее растащили на дрова. Засохли усадебные деревца, кустарники приели овцы и козы. Яблоня эта, казалось, сама собой ободралась, облезла, как нищенка, одна только ветвь была у нее в коре и цвела каждую весну, из чего и сил набиралась?
В то лето, как Людочке закончить школу, каждый цветок на одинокой ветви взялся завязью, и такие ли вдруг яблоки крупные да румяные налились на нагом-то дереве. «Ребятишки, не ешьте эти яблоки. Не к добру это!» — наказывала старуха Вычуганиха. «Да сейчас все не к добру…» — поддакивали ей.
А яблоки перли. Листву собою совсем задушили, кору на ветке сморщили, все последние соки из дерева высосали. И однажды ночью живая ветка яблони, не выдержав тяжести плодов, обломилась. Голый, плоский сгвол остался за расступившимися домами, словно крест с обломанной поперечиной на погосте. Памятник умирающей русской деревеньке. Еще одной. «Эдак вот, — пророчила Вычуганиха, — одинова середь России кол вобьют, и помянуть ее, нечистой силой изведенную, некому будет…»
Жутко было слушать Вычуганиху. Бабы трусливо, неумело, забыв, с какого плеча начинать, крестились. Вычуганиха срамила их, заново учила класть крестный знак. И в одиночестве состарившиеся, охотно и покорно, бабы возвращались к вере в Бога. Больше-то им не к чему и не к кому было пристать, не в кого верить.
«Недостойны, поди-ко, — лепетали они, — материмся, выпиваем, омужичились без убитых на войне да по тюрьмам загинувших мужиков…». «Все мы — грязные твари, веры в Него недостойны. Но надо стремитца», — наставляла строгая Вычуганиха.
Бабы городили божницы из подобранных по чердакам и сараям икон, жгли огни, приспособив вместо лампад банки из-под мелкой рыбешки, называющейся по-нездешнему — «шпроты», на голых высохших ляжках катали свечки из воска и сала, доставали из сундуков тлелые вышитые полотенца. Мать Людочки, бывшая комсомолка, — туда же за бабьем, в суеверность впавшим. Хихикнула как-то Людочка над украдкой крестящейся матерью и затрещину схлопотала.
Людочка пошла за деревню и оказалась на зеленом холме, захлестнутом отгоревшими мохнатками мать-и-мачехи и следом солнечно зацветшей купавой, курослепом, одуванчиком. В купаве, почти задевая головки вольных цветов провисшим выменем, Олена — корова на привязи. Привыкшая к коллективу, она ходила в соседние пустые села, жутко там ухала, звала подруг и дозваться не могла. Потому и привязывали ее, каждый день вбивая кол на новом месте. Пастуха нет, потому как скота не стало. Олена, старая добрая корова, имя которой когда-то придумала Людочка, плохо ела на привязи, вымя у нее смялось. Она узнала крестную, двинулась навстречу, но веревка не пустила ее далеко, и она обиженно замычала. Людочка обняла Олену за шею, прижалась к ней и заплакала. Корова слизывала ее соленые слезы большим, позеленевшим языком и шумно, сочувственно дышала.
Примерли бабы в деревне Вычуган, овдовевшие по причине войны и всенародных побед на всех фронтах сражения за социализм. Ранней весной закончились земные сроки укрепы и оплота деревеньки Вычуган — самой Вычуганихи. Родственники ее утерялись в миру, на селе мужиков не было. Отчим Людочки кликнул друзей из леспромхоза, свезли на тракторных санях старуху на погост, а помянуть не на что и нечем. Мать Людочки собрала кое-что на стол, посидели, выпили, поговорили, — поди-ко Вычуганиха была последней из рода вычуган, основателей села.
Мать стирала на кухне, увидев Людочку, начала поочередно вытирать руки о фартук, потом, схватившись за поясницу, медленно выпрямилась, потом приложила ладони к большому животу.
— О, Господи! Вон кто у нам пожаловал! Вон кого кот навораживал… — Косо, бочком прилепившись на пристенную древнюю скамью, мать стащила с раскосмаченной головы платок и, собирая гребенкой густые волосы, неторопливо наслаждаясь нечаянной минутой отдыха, продолжала: — Я еще утресь обратила внимание — валятся и валятся на шесток головни — гостям быть. Откуда, думаю, у нас им быть? А тут эвон что! Чё притолоку-то подпираешь? Проходи. Чай не в чужой дом явилась.
Мать говорила, действовала руками и в то же время пристально вглядывалась в Людочку, охватывала ее беглым, но проницательным взглядом. Очень много пережившая, перестрадавшая и переработавшая за свои сорок пять лет, мать с ходу уяснила — с Людочкой стряслась беда: бледная, лицо в ссадинах, на ногах порезы, осунулась девчонка, руки висят, во взгляде безразличие. По тому, как Люда стремительно сжала коленки, когда мать подозрительно на живот ее посмотрела, как она шибко тужится выглядеть бодрее, — ума большого не надо, чтобы смекнуть, какая беда с нею случилась. Но через ту беду не беду, скорее неизбежность, все бабы поздно или рано должны пройти. И каждая баба проходит ее одна и сама же с бедой совладать обязана, потому как от первого ветру береза клонится, да не ломается. Сколько их еще, бед-то, напастей, впереди, ох-хо-хо-хо-нюшки…
Поскольку со всеми своими бедами-напастями и с жизнью своей мать Людочки привыкла справляться одна, так и думать привыкла: на роду бабьем даже как бы записано — терпи. Мать не от суровости характера, а от стародавней привычки быть самостоятельной во всем, не поспешила навстречу дочери, не стала облегчать ее ношу, — пусть сама со своей ношей, со своей долей управляется, пусть горем и бедами испытывается, закаляется, а с нее, с бабы русской, и своего добра достаточно, донести бы и не растрясти себя до тех пределов, которые судьбой иль Богом определены. Она в голодные, холодные годы, с мужиком-пьяницей, худо-бедно подняла, вырастила дитя, надо и на другого где-то и как-то сил набраться. Или последние силы, что в ней, да и не в ней уже, в корнях ее рода бывших, сохранить.
— Ты на выходной или как?
— Что? Да-да…
— Вот и хорошо. А я как знала, сметаны подкопила, яиц… Яйца наши не то что ваши, городские, желток у них будто солнушко… А сам меду накачал. — Мать качнула головой, рассмеялась: — Приучается ко всему мирскому. Пчелы перестали его жалить. Может, отделит меду. На продажу флягу подготовили… Мы ведь переезжаем в леспромхоз. Как рожу… — Она убрала улыбку с губ, сморщила отекшее, синюшное лицо, отвела взгляд в сторону и вздохнула глубоко, виновато: — Надумала вот на исходе четвертого-то десятка… тяжело, говорят, в этой поре рожать. Да что сделаешь? Сам ребенка хочет. Дом в поселке строит… а этот продадим. Но сам не возражает, если на тебя его перепишем…
Мать по-прежнему не называла нового мужа мужем и хозяином, может, дочери стеснялась, но скорее всего в ней укоренилось недоверие к устройству своей жизни. Она не хотела до конца верить в свою удачу, чтоб потом, если ничего не сложится, не так надсадно было бы одолевать, по-городскому говоря, разлуку, а по-деревенски — если бросит мужик, так меньше плакать.
— Не надо мне никакого дома. Зачем он мне? Я так…
— Ну так дак так, на так и спросу нет. А нам деньги нужны. Может, хоть сот пять дадут на шифер, на стекла. Да кто даст? Кому он, этот дом, нужен? Деревня эта Богова кому нужна? — По лицу матери вдруг зачастили слезы, и она какое-то время сидела, глядя в окно, за огород, в заречную сторону, темнеющую дальней щетинкой леса и одиноким, забытым черным стогом средь зеленой пустыни, в которой вроде бы не выкошен, а вырублен был из пестрой мраморной плоти малый клинышек — накосил для коня и уплавил копешку зелени лесничий с центральной усадьбы.
— Ох-хо-хо, что-то с нами будет? Кому от этого разора польза? — вопросила мать пространство и, не дождавшись отклика, промокнула лицо сырым чиненым фартуком. — Ну, я достираю, а ты Олену подои, дров принеси. Сам-то после смены на доме колотится, поздно приедет, голодехонький работник. — В голосе матери проскользнуло что-то даже похожее на ласку. — Похлебку ему сварим, капусты прошлогодней из погреба достань, огурчишек. Я в погреб уже не ходок, а ты слазь, там самим в сусеке, под опрокинутой бочкой, лагуха с брагой припрятана — от помочи осталось маленько, может, и выпьете с устатку…
— Я не научилась еще, мама, ни пить, ни стричь.
— Вот и хорошо. Вот и хорошо… — напевно начала мать, думая о чем-то своем. — Чё же ты стричь-то? — спохватилась она. — Да ладно. Научишься когда-нито. Не боги, как говорится, горшки обжигают, — все продолжала мать думать о своем, вслушиваясь в себя. — А что пить не научилась — ни к чему эта наука. Пагуба от нее одна и развращенье. Это она нашу деревню надсаженную доконала, пагуба эта. — И опять погружаясь в себя, словно бы из сна уже, добавила: — Так, видно, Богу было угодно…
— Все теперь о Боге вспомнили! Все с упованьем, с жалобами к нему, как в сельсовет… — начала Людочка, но почувствовала, что слова ее, даже звуки слов повисли в пустоте, пылью осели на стены — мать не слушала и не слышала ее.
И когда Людочка доила корову на цветущем травяном бугре, все смотрела, смотрела в заречные дали, все вспоминала и вспоминала. Ей казалось, что память ее, душа ли продолжаются там, в нарядном заречье, и слышат ее там, да отозваться некому.
Хватило ее воспоминаний аж на всю дойку.
Поднявшись к огородам, Людочка остановилась с подойником на руке и отчего-то стала думать об отчиме — как он трудно, однако азартно врастал в хозяйство. Он не умел почти ничего ни по дому, ни по двору, зато хорошо управлялся с машинами, с мотоциклом, с ружьем, с пилой, с топором, с лопатой. Долго не мог в огороде отличить растущую овощь друг от друга, беспомощен был в пасеке, пчелы ели его поедом и гнали от ульев. Коровы и кони к себе не подпускали. На сенокосе он был дурак дураком — воспринимал сенокос не как работу, а как баловство и праздник, барахтался в сене, любил спать в шалаше, бегал босиком по лугу, бросал кепку в небо, имал ее. Надев мужицкие кальсоны, Людочка и мать метали стог, управлялись наверху, отчим подавал навильники, горсть подденет и рассорит весь навильник сена, пока до места донесет, или ахнет копну на женщин, завалит их. Однажды сшиб навильником сверху Людочку, она полетела кубарем вниз, могла изувечиться, а он тычет в нее пальцем, слова от хохота сказать не может. Первый раз она тогда и увидела, как он хохочет, оскалив желтые зубы. И от жути, ее охватившей, подхихикнула ему.
Дометывали они последний стог на берегу реки вдвоем — мать убежала управляться по дому, варить еду. Когда закончили метать стог и, как умели, обвязали его верх сплетенными прутьями — от ветра, — отчим махнул рукой на обмысок: «Ступай туда, а я очешу стог».
Людочка купалась в родной реке, смывала с себя сенную пыль и труху с тем удовольствием, с той расслабляющей радостью, которая ведома лишь людям, хорошо, всласть поработавшим в знойную пору на сенокосе, без прорух и неполадок в погоде, наметавшим добротного, едового сена. Корм корове — это уверенность в завтрашнем дне, житье без забот всю зиму.
Прыгая по луговой тропинке на одной ноге, вытряхивая из уха воду, Людочка вдруг услышала за обмыском звериный рокот, вой, шлепанье, взбежала на пригорок и увидела картину: отчим, будто детсадовец, булькался на отмели, молотил узластыми бледными ногами по воде, хлопал черными по локоть руками, брызгался и веселой пастью, сверкающей вставными зубами, ловил брызги.
Мужик с бритой, седеющей со всех сторон головой, с глубокими бороздами на лице, весь в наколках, присадистый, длиннорукий, хлопая себя по животу, вдруг забегал вприпрыжку по отмели, и хриплый рев радости исторгался из сгоревшего или перержавленного нутра мало ей знакомого человека, — Людочка догадываться начала, что у этого человека не было детства, оно, детство, настигло иль настигало его, вернулось к нему лишь теперь, и что каждому человеку положено поздно или рано прожить свое, отыграть, отбегать, отгрешить, отплакать. И тот, кто изымает какую-то часть жизни человека, совершает преступление против него и всякой жизни, сам он, этот изыматель, и есть насильственный преступник, пытающийся взять то, что ему не принадлежит.
Людочка даже испугалась этих никогда в ней не возникавших взрослых мыслей, таких отчетливых и простых. И вообще она не была дурой, она в уединенности своей ого-го-го как умела сама с собой разговаривать, но выступит на свет, на люди — и робеет, становится той глупенькой, бледненькой девочкой, за которую ее принимали в школе, едва шелестящую губами, тихо роняющую зазубренные даты царствования римского императора Августа. Особенно же не давался ей почему-то год открытия Америки Христофором Колумбом. Про Америку она читала и кое-что видела по телевизору, с удовольствием бы рассказала, но нужна-то не Америка, а дата — и двойка тебе, да еще и назидание вослед: «Когда ветер в голове гулять перестанет, выучишь, исправишь. Мне двоечники в отчете не надобны!..»
Людочка упятилась в кусты, руслом ручья поднялась до верхней дороги. Переоделась дома в сухое, легкое платье, со смехом рассказала матери о том, как отчим купается.
— Да где же ему было купанью-то обучиться? С малолетства в ссылках да лагерях, под конвоем да охранским доглядом в казенной бане. У него жизнь-то ох-хо-хо… — Спохватившись, мать построжела и, словно кому-то доказывая, продолжала: — Но человек он порядочный, может, и добрый.
С тех самых пор, с купанья отчима, Людочка перестала его бояться, но ближе они все же не сделались. Отчим близко к себе никого не допускал. Сейчас вот, на лугу, за покинутой родной деревней, она вдруг ощутила такую острую тоску, такую неодолимую тягу к кому-нибудь живому, что подумалось: побежать бы в леспромхоз, за семь верст, найти отчима, прислониться к нему и выплакаться на его грубой груди. Может, он ее погладит по голове, а то и пожалеет…
— Я уеду с утренней электричкой. Ты не возражаешь?
Мать вскинулась, что-то вылавливая в своей голове, сосредоточенно думала, прикинула и выдохнула, подавив в себе тревогу:
— Ну что ж… коли надо, дак…
— Х-ха, быстро-то как! — удивилась Гавриловна. — Что у родителей-то, тесно?
— Они к переезду готовятся.
— К переезду? Тогда конечно. Чем там под ногами путаться, лучше здесь… Чем родители порадовали?
— Да вот. — Людочка пнула стоящий на полу мешок и заплакала, узнав веревочку, приделанную вместо лямки. Из четырех неизносчивых ниток эта веревочка: две коричневые, из овечьей шерсти, почерневшие от времени, и две шелковисто-белые. Конец каната когда-то выменяли вычугане на туристском катере, расплели и веревок на всю деревню понаделали. Крепкущих. Вот она, плотно скрученная веревочка! Мать сказывала, что привязывала ее к люльке, совала ногу в петлю и чистила картошку, готовила пойло корове, пряла, починяла и зыбала ногой люльку с ребенком. «А ты ревливая была. Качаю, качаю, пою, пою: баю-баюшки, баю, не ложися на краю… А ты все ревешь… Плюну я, да чтоб тебя разорвало, заору. Ты с испугу зальешься пуще того…»
— Чего плачешь-то?
— Маму жалко.
— А-а, маму? Меня вот и пожалеть некому… — Гавриловна помолчала и другим уже голосом повела: — Ты вот чё, девонька… хым… хым… стало быть. Артемку — банное мыло-то забрали… Исцарапала ты его шибко… примета. Ему велено помалкивать, иначе смерть. И это самое… от Стрекача были, упредили: если ты пикнешь где, тебя к столбу гвоздями прибьют, мою избу спалят…
Долго и тягостно молчали в дому Гавриловны. Наконец Гавриловна пошевелилась, нащупала голову Людочки в пространстве, прижала к вислой груди, под которой далеко-далеко где-то, пьяно шатаясь, ходило вприсядку, поплясывало изношенное сердце.
— У меня ведь и всех благ — свой угол. Я за него всю жизнь положила, работала как конь, огородиной торговала, от еды отрывала, отпуска единого не пользовала. Люди добрые и в санаторьи морски либо в профилакторьи трудовые, а я покидаю инструменты в чемодан под названием саквояж и по деревням родимым — вшей обирать… Сколько я чесоткой маялась, лишаев да волосяных стригунов навидалась, чтоб копейкой этой разжиться, на избу накопить. Стыдно признаться и грех утаить — одеколон разбавляла… Я ведь и по тюрьмам стригла. На легкую-то работу, в дамский зал, меня уж перед пенсией перевели…
— Хорошо, хорошо. Я в общежитие пойду, — тряхнула головой Людочка, но головы от пригревшей ее груди не отнимала и все слышала, слышала, как мучается человеческое сердце, торопится куда-то.
— Временно. Временно, хорошая моя. Бандюга этот долго не нагуляет… утомлятца он на воле быстро… Он засядет, а я тебя и созову обратно… — Гавриловна ласкала ее голову руками, причесывала гребенкой и в сумерках уже всхлипывала: — Господи! Да отчего же это добрым людям покоя-счастья нету? Зачем оне вечно в тревоге да в переживанье? Будет ли им хоть какое послабление?..
Когда Людочка подросла и смогла самостоятельно передвигаться, каждый день уезжать и приезжать с центральной усадьбы колхоза, где была школа-десятилетка, ведение дома почти полностью перешло на нее. Однажды по весне, к Пасхе, что ли, словом, к какому-то большому весеннему празднику она белила печь, мыла окна, скоблила, вытирала и, когда полоскала половики на реке, соскользнула в неглубокую, но холодную полынью. Солнце уже пригревало хорошо, ока не убежала домой, решив довести работу до конца. И простудилась. У нее поднялся большой жар, дело кончилось районной больницей. Мест, как и в каждой нашей общенародной, тем паче в районной, больнице не было, и, как водится в наших больницах, и не только в районных, временно определили Людочку лежать в коридоре, на всех ветрах-сквозняках с воспалением-то легких.
Ночью длинной, бесконечной, она обнаружила в конце коридора, за печкой, умирающего парня со ссохшимися бинтами на голове и от ночной няньки узнала нехитрую и оттого совсем жуткую его историю.
Вербованный из каких-то приволжских мест, одинокий парень поостыл в лесосеке, у него на виске набух фурункул. Он сперва на него и внимания-то не обращал, продолжал ездить в лес на работу. Но голова болела все нестерпимей, и парень обратился к леспромхозовскому фельдшеру.
Молодая, искучерявленная, как барашек, с легоньким пока еще золотом в ушах и на перстах девица, за два года с трудом научившаяся в районном училище измерять температуру, кровяное давление, больно делать уколы и клизму, с фонендоскопом вместо амулета на тонкой шейке, в накрахмаленном белом колпачке, с кулачками, опущенными в карманчики халата, этакое утомленно-капризное медицинское светило, вяло поинтересовалась: «Ну, что там у вас?» — и брезгливыми пальчиками помяла взбухший на виске парня нарыв. «Чирей и чирей. Лезут со всякими пустяками!» — последовало заключение.
Через день эта же фельдшерица вынуждена была лично сопровождать молодого лесоруба, впавшего в беспамятство, в районную больницу. А там в неприспособленном для сложных операций месте вынуждены были срочно делать парню трепанацию черепа и увидели, что ничем больному помочь невозможно — от гноя, прорвавшегося под черепную коробку, началась разрушительная работа. Не очень извилистый мужицкий мозг был крепок, разлагался медленно. Совсем еще недавно здоровый человек ни за что ни про что принимал мучительную неотмолимую смерть.
Он уже агонизировал, когда его из переполненной палаты, по просьбе больных, переместили в коридор, за печку.
Сердце парня работало учащенными, мощными толчками, легкие со свистом выбрасывали перекаленный воздух, испорченное горло, сожженный язык издавали один и тот же звук «псых, псых, псых…», будто накачивали за печкой резиновое колесо неисправным насосом.
Поднявшись с кровати, переждав головокружение, Людочка заглянула за печь и, прижав кулаки к груди, долго смотрела на мучающегося человека. Движимая инстинктом сострадания, не совсем еще отмершего в роде человеческом, она приложила ладошку к лицу парня — голова его в бинтах пугала ее. Парень постепенно стих, насос перестал в нем качать воздух, разлепил ресницы, открыл плавающие в жидкой слизи глаза и, возвращаясь из небытия, сделал еще одно усилие — различил слабый свет и человека в нем. Поняв, что он еще здесь, на этом свете, парень попытался что-то сказать, но доносилось лишь «усу… усу… усу…».
Издревле ей доставшимся женским чутьем она угадала, что он пытается сказать ей спасибо. В своей недолгой жизни был этот человек бесконечно одинок и беден, иначе что бы его погнало в далекий край, на гибельные эти лесозаготовки. Он из тех, наверное, думала Людочка, про кого по радио читали: мол, недолюбив, недоработав и недочитав последнюю строку, иль недокурив последнюю папироску, или что-то в этом роде — уходили парни в бой, а тут вот — на тяжелую работу. И хотя у нее всегда были трудности в школе, в том числе и с литературой, и с русским языком, особенно с запоминанием причастных и. деепричастных оборотов, она все же прониклась жалостью к тем, про кого говорилось в стихах, то есть к «рано ушедшим на кровавый бой».
Но вот погибает человек без войны, без боев, такой молодой, чернобровый, может, еще и полюбить никого ни разу не успев, может, и родных-то у него нету…
Людочка принесла что-то похожее на табуретку, с гнутыми алюминиевыми подставками вместо ножек, села возле молодого лесоруба, взяла его руку и долго не могла согреть под собой скользкое сиденье. Парень с невыразимой надеждой глядел на нее, губы его, истрескавшиеся от жара, шевелились, пытаясь что-то сказать. Она подумала, что он читает молитву, и стала ему помогать, пожалев, кажется, первый раз в жизни, что не потрудилась выучить ни одной молитвы, так, с пятого на десятое что-то похватала от деревенских старух, тоже до конца ни одной молитвы не знающих: «Боже праведный! Боже преславный… Раба твоего прости и согрешенья вольные и невольные… огневицу угаси, врачебную Твою силу с небеси пошли…»
Парень слабо шевельнул пальцами — он слышал ее, но едва ли понимал слова, лишь звук и древний лад доходили до него. И тогда она натужилась, припоминая складные стихи, точнее строчки из стихов, случайно прочитанных в девчоночьих альбомах, в учебниках, но главным образом в районной газете «Маяк земледельца»: «Отговорила роща золотая… любовь — это бурное море, любовь — это злой океан, любовь — это счастье и горе… И долго буду славен тем народу, что стройки коммунизма возводил… а еще скажи слово прощальное: передай кольцо обручальное… чтобы жить да жить и на тучных нивах колхозных труд счастливый осуществить…»
Чего Людочка только ни говорила, напрягая свою не очень-то перегруженную память, чтоб только отвлечь человека от боли и предчувствия близкой смерти.
Но вот и она выдохлась, ее начало покачивать на шаткой, скользкой табуретке. Людочка умолкла и, кажется, задремала.
Встряхнулась она от слабого стона, похожего на щенячье поскуливание. В окно, прорубленное в другом конце коридора, сочился рассвет. Видны сделались слезы, оплавившие жарко пылающее лицо парня. Людочка пожатием руки дала понять, что слезы — это хорошо, облегчают они сердце и подумала: может, и в самом деле хорошо, может, парень никогда и не плакал во взрослой жизни. Но умирающий не ответил пожатием на ее пожатие, и она обмерла в себе — не для того он плачет, чтоб было облегчение, плачет он по причине совсем другой, по вечной, глубоко спрятанной причине. Цену, точнее смысл всякого сострадания, в том числе и ее, он постиг здесь, сейчас вот, умирая на больничной койке, за облупившейся, грязной печкой, — совершилось еще одно привычное предательство по отношению к умирающему.
Отчего так суетно милостивы, льстиво сочувствующи люди возле покидающего мир человека? Да оттого, что они-то, живые, остаются жить. Они будут, а его не станет. Но он ведь тоже любит жизнь, он достоин жизни. Так почему же они остаются, а он уходит и все отдаляется, отдаляется от живых и от всего живого, точнее они от него трусливо отстраняются. Никакими слезами, никаким отчаяньем, выражающим горе, не скрыться им от самого проницательного взора — взора умирающего, в котором сейчас вот, на кромке пути, в гаснущем свете сосредоточилось все зрение, все ощущение жизни, его жизни, самой ему дорогой и нужной.
Предают его живые! И не его боль, не его жизнь, им свое сострадание дорого, и они хотят, чтоб скорее кончились его муки, для того, чтоб самим не мучиться. Когда отнесет от него последнее дыханье, они, живые, осторожно ступая, не его, себя оберегая, убредут, унося в себе тайную радость напополам с торжеством. К ним она, смерть, покудова никакого отношения не имеет, может, и потом, за многими делами, не заметит она их, забудет о них и продлит их дни за чуткость, за смиренность, за сострадание к ближнему своему.
Парень последним, непримиримым усилием выпростал свои пальцы из рук Людочки и отвернулся — он ждал от нее не слабого утешения, он жертвы от нее ждал, согласия быть с ним до конца, может, и умереть вместе с ним. Вот тогда свершилось бы чудо: вдвоем они сделались бы сильнее смерти, восстали бы к жизни, в нем, почти умершем, появился бы такой могучий порыв, что он смел бы все на своем пути к воскресению.
Но никто, ни один человек на свете не оказался способен на неслыханный подвиг, на отчаянную, беззаветную жертву ради него, этого парня. Да-а, не декабристка она, да и где они ныне, декабристки-то? В очередях за вином…
Рука парня свесилась с кровати, рот, жарко открытый, так и остался открытым, но никаких более звуков не издавал, и глаза не сразу, а как-то неохотно, несогласно, медленно-медленно прикрылись ресницами, укрыв почти яростное свечение, ничем не напоминающее туман смертного забытья.
Людочка, ровно бы уличенная в нехорошем, тайном поступке, постояла, одернула халатик и крадучись пробралась к своей койке, накрылась с головой одеялом. Но она слышала, как санитарка обнаружила мертвого парня за печкой, как тихо молвила: «Отмучился, горюн»; как выносили мертвого на носилках, как складывали и убирали матрац и койку…
С тех пор не умолкало в ней чувство глубокой вины перед тем покойным парнем-лесорубом. Теперь вот, в горе, в заброшенности, она особенно остро, совсем осязаемо ощутила всю отверженность умирающего человека, теперь и самой ей предстояло до конца испить чашу одиночества, отверженности, лукавого людского сочувствия — пространство вокруг все сужалось и сужалось, как возле той койки за больничной облупленной печыо. Зачем она притворялась тогда, зачем?
Ведь если бы и вправду была в ней готовность до конца остаться с умершим, принять за него муку, как в старину, может, и в самом деле появились бы в нем неведомые силы. Ну даже и не свершись чуда, не воскресни умирающий, все равно сознание того, что она способна на самопожертвование во имя ближнего своего, способна отдать ему всю себя, до последнего вздоха, сделало бы, прежде всего, ее сильной, уверенной в себе, готовой на отпор злым силам.
О-о, она теперь понимала совсем вживе, совсем натурально то, о чем когда-то читала и равнодушно зубрила по учебникам, как выживали в тюрьмах-одиночках в цепи закованные герои. Конечно же, они были сами творцами своего могущественного духа, но сотворялся этот дух с помощью таких же сильных духом, способных разделить сострадание…
Да хотя бы те же барыньки-декабристки.
Но по делу если сказать, девочки из сегодняшней школы не верили в жертву людей, тем более таких вот в неге выросших барынек. Тут вон свои бабы, не пряниками вскормленные, за кусок хлеба, за мелкую подачку иль обиду глаза друг дружке выцарапывают, мужика, пусть хоть и бригадира, да даже и председателя таким матом обложат, что…
Людочка неожиданно подумала об отчиме: вот он небось из таких, из сильных? Да как, с какого места к нему подступиться-то? Было время, их, деревенских школьниц-шмакодявок, подвыпившие парни молодецки-весело спихивали в клубе со скамеек на грязный пол, а сами сидели просторно, одни, и не поднимали с пола девчонок до тех пор, пока они не обзаводились телом, которое уже можно мять и тискать.
А те, городские, на танцплощадке?
Разве они не столкнуты со скамейки под ноги, на грязный пол? И зачем она вместе с Гавриловной осуждала их? Чем она-то их лучше? Чем они хуже ее? В беде, в одиночестве люди все одинаковы. И нечего…
Места в городском общежитии пока не было, и Людочка продолжала квартировать у Гавриловны. Чтоб «саранопалы» не заметили, велела хозяйка Людочке возвращаться в потемках, да не по парку, округой. Однако Людочка не слушалась хозяйки, ходила парком, не озиралась, ходила и ходила будто во сне. Здесь, в парке, ее снова подловили парни, начали стращать Стрекачом, незаметно подталкивали за скамейку.
— Вы чего?
— Да ничего! Насчет картошки дров поджарить соображаем.
— Ишь какие! Разохотились!
— А чё? Теперь все равно, плонба сорвана, как Гавриловна бает, мышеловка наготове, знай имай мыша… — выпившие молодцы вэпэвэрзэшники все теснили и теснили Людочку в заросли. Стрекача среди них не было. Жаль. Людочка в кармане плаща таскала старую, из обихода вышедшую опасную бритву Гавриловны, решив отрезать достоинство Стрекача под самый корень! «Чем тебя породил я, тем тебя и убью», — вспомнила она хохму из чьего-то школьного сочинения.
О страшной такой мести сама Людочка не додумалась бы, но она слышала на работе о подобном поступке одной отчаянной женщины. И чего только не наслушалась она в привокзальной парикмахерской. Там стригут ножницами и языками с утра до вечера. Совсем уж было собралась Людочка тайком сходить в церковь, но там такая, говорят, давка была, когда освящали куличи на Пасху, такое столпотворение, что она и не пошла, хватит и того, что видит и слышит вокруг. По заведенной привычке попробовала заикнуться насчет того, чтобы вместе с Гавриловной сходить во храм, но та ей напрямки бухнула: мол, достойным веры в Бога надо быть, мол, не комсомольский тебе это стройотряд, не бардак под названием «десант на колесах», пусть, мол, «мохом грех ейный хоть маленько обрастет, в памяти поистлеет, тогда уж, может, и допущены к стопам Его страдальческим будут они, богохулки».
— Жаль, нету вашего вождя — такой видный кавалер!.. Жаль! — повторила она вслух и погромче сказала в темноту: — А ну отвалите, мальчики! Хватит! Одно платье порвали! Плащик спортили! Пойду в ношеное переоденусь. Не из богачек я, уборщицей тружусь.
— Дуй! Да смотри: любовь и измена — вещи несовместимые, как гений и злодейство.
— Ишь ты, грамотный какой! Отличник небось?
— Все и всегда делаю на пять! Не хуже Стрекача, испытаешь мои способности, похвалишь.
— А ты мои.
Людочка и переоделась в старое ношеное платье, еще деревенское, еще с отметиной на груди от комсомольского значка и с кармашками ниже пояса. Она отвязала веревочку от деревенской торбы, приделанную вместо лямки, сняла туфли и аккуратно их соединила на коврике возле дивана, придвинула было листик бумаги, долго искала в шкатулке среди пуговиц, иголок и прочего бабьего барахла шариковую ручку, нашла, но ею давно не писали, мастика высохла. Поцарапав на бумаге, Людочка с сердцем бросила ручку на пол и, крикнув Гавриловне, владычествующей на кухне: «Пока!» — вышла на улицу. У крыльца надернула старые калошики, постояла за калиткой, словно бы с непривычки долго закрывала вертушку. На пути к парку прочитала новое объявление, прибитое к столбу, о наборе в лесную промышленность рабочих обоего пола. «Может, уехать?» — мелькнула мысль да тут же и другая мысль перебила первую: там, в лесу-то, стрекач на стрекаче, и все с усами.
В парке она отыскала давно уж ею запримеченный тополь с корявым суком над тропинкой, захлестнула на него веревочку, сноровисто увязав петельку, продернула в нее конец — все-таки деревенская, пусть и тихоня, она умела многое: варить, стирать, мыть, корову доить, косить, дрова колоть, баню истопить и скутать, веревку для просушки белья натянуть и увязать. Коня, правда, запрячь не могла — в ее деревне лет уж десять лошади не велись. И еще не могла она, боялась щупать куриц, отрубать петухам головы, не научилась, хотя и пробовала, пить, не научилась материться…
Ну да пожила бы на этом милом свете, глядишь, и сподобилась бы.
Людочка взобралась на клыком торчащий из ствола тополя окостенелый обломыш, ощупала его чуткой ступней, утвердилась, потянула петельку к себе, продела в нее голову, сказала шепотом: «Боже милостивый, Боже милосердный… Ну не достойна же… — и перескочила на тех, кто ближе: — Гавриловна! Мама! Отчим! Как тебя и зовут-то, не спросила. Люди добрые, простите! И ты Господи, прости меня, хоть я и недостойна, я даже не знаю, есть ли Ты?.. Если есть, прости, все равно я значок комсомольский потеряла, никто и не спрашивал про значок. Никто и ни про что не спрашивал — никому до меня нет дела…»
Она была, как и все замкнутые люди, решительна в себе, способна на отчаянный поступок. В детстве всегда первая бросалась в реку греть воду. И тут, с петлей на шее, она тоже, как в детстве, зажала лицо ладонями и, оттолкнувшись ступнями, будто с высокого берега бросилась в омут. Безбрежный и бездонный.
Людочка никогда не интересовалась удавленниками и не знала, что у них некрасиво выпяливается язык, непременно происходит мочеиспускание. Она успела лишь почувствовать, как стало горячо и больно в ее недре, она догадалась, где болит, попробовала схватиться за петлю, чтоб освободиться, цапнула по веревочке судорожными пальцами, но только поцарапала шею и успела еще услышать кожей струйку, начавшую течь и тут же иссякшую. Сердце начало увеличиваться, разбухать, ему сделалось тесно в сужающейся груди. Оно должно было проломить ребра, разорвать грудь — такое в нем напряжение получилось, такая рубка началась. Но сердце быстро устало, ослабло, давай свертываться, стихать, уменьшаться и, когда сделалось всего с орешек величиной, покатилось, покатилось вниз, выпало, унеслось без звука и следа куда-то в пустоту.
И тут же всякая боль и муки всякие оставили Людочку, отлетели от ее тела. А душа? Да кому она нужна, та простенькая, в простенькой, в обыкновенной плоти ютившаяся душа?
— Ну, чё она, сучка, туфтит, динаму крутит, что ли? Я ей за эти штучки…
Один из парней, томившийся в парке Вэпэвэрзэ, сорвался с места, прошлепал по шаткому дырявому мостику и решительно двинулся краем парка к чуть высвеченному отдаленными фонарями и окнами рядку тополей.
— Когти рвем! Ко-огти! Она… — разведчик мчался прыжками от тополей, от света.
Через час, может, и через два, сидя в привокзальном заплеванном ресторане, разведчик с нервным хохотком рассказывал, как увидел еле дрожащую всем телом Людочку, качающуюся в петле туда-сюда, то задом, то передом поворачивающуюся, язык во-о-о какой вывалился, и с ног что-то капало.
— Ну дает! — ахали кореши. — Ну сделала козла… О-ох, падла! Была бы живая, я бы ей показал, как вешаться… я бы показал…
— Это ж надо! В петлю! Из-за чего!
— Надо Стрекача предупредить. Грозился же…
— Ага, обязательно. Когтистый зверь, задерет. По последней, братва, по последней. Вы-ы-ыпьем, бра-ат-цы-ы, удалую за поми-и-ин ее души-ы-ы.
— Последняя у нашего участкового жена. Поехали, поехали, пока нас не забарабали…
— Э-эх, идиотина! Жить так замечательно в на-ашей юной, чудесной стране-э…
Хоронить в родной деревне Вычуган Людочку не решились, там, как избудется последнее жилье, сотрется с земли пристанище людей, объединенный колхоз перепашет все под одно поле и кладбище запашет — чего ж ему среди вольного колхозного раздолья укором маячить, уныние на живых людей наводить.
На городском стандартном кладбище, среди стандартных могильных знаков Людочкина мать в накинутой на нее светло-коричневой шали с крапчатой каймой все закрывала бугор живота концами шали, грела его ладонями — шел дождь, она береглась, но забывшись, подымала шаль ко рту, зажевывала шерстяную материю и сквозь толстый мокрый комок, как из глухого вычуганского болота, доносило вой ночного зверя или потайной, лешачьей птицы выпь: «Уу-у-у-удочка-а-а-а…»
Бабы из привокзальной парикмахерской испуганно озирались, и, тихо радуясь тому, что похороны не затянулись, поспешили на поминки.
После похорон совсем раскисшая, шатающаяся на подсекающихся ногах Гавриловна упала на старый кожаный диван, где спала Людочка и завопила: «У-у-удоч-ка!» — муслила карточку квартирантки, увеличенную со школьной фотографии. Беленькая, еще не в смятой форме, Людочка вышла как живая, даже улыбку было заметно. Гавриловна как-то разглядела ту припрятанную застенчивую улыбку.
— За дочку, за дочку держала, — высказалась она, сморкаясь в старое кухонное полотенце. — Все пополам, кажну крошечку пополам. Замуж собиралась выдать, дом переписать… Да голубонька ты моя сизокрылая… Да ласточка ты моя, касаточка! Что же ты натворила? Что же ты с собой сделала?..
Мать уже в голос не плакала, видно, чужих людей, чужого дома стеснялась. Только слезы, неприкаянные слезы, переполнившие никем еще не измеренную русскую бабью душу, катились сами собой со всего лица, выступали из всех ранних и не ранних морщин, даже из-под платка, из ушей, проколотых еще в молодости для сережек, но так и не изведавших тяжести украшения, проступало мокро. Впрочем, слезы не мешали ей править бабьи дела, потчевать гостей, поскольку Гавриловна совсем сдала, отрешилась от мирских дел. Прикрыв глаза черными круглыми веками, сложив руки на животе, она лежала в горнице совсем выговорившаяся, наплакавшаяся и вроде бы неживая.
Когда слезы матери со звуком бились о тарелки с мясом и с картошкой, об вазу с кутьей, мать Людочки роняла: «Извините!» — и торопливо тыкала скомканной серой тряпкой по столу. «Наливайте сами, угощайтесь, Христа ради, поминайте», — просила она.
Отчим Людочки, одетый в новый черный пиджак, в белую рубаху, единственный в компании мужчина, выпил один стакан водки, выпил второй, буркнул: «Я пойду покурю», — и, накинув на себя болоньевую куртку с вязаным воротником, прожженную брызгами электросварки, вышел на крыльцо, закурил, сплюнул, посмотрел на улицу, на дымящую трубу кочегарки Вэпэвэрзэ и двинулся по направлению к парку.
Там он и нашел компанию, роящуюся вокруг удалого человека — Стрекача. Компания разрослась, сплотилась и окрепла за последнее время. Милиция следила за ней и накапливала для задержания факты преступной деятельности, чтоб уж сразу и без затей взять и повязать мятежную группу.
Утомленные бездельем парни все так же задирали прохожих, все так же сидел, развалясь на скамье, парень не парень, мужик не мужик в малиновой рубахе, с браслетами, часами и кольцами на руках, крестиком на шее. Отчим Людочки в куртке с вязаным воротником, словно пробитой по груди картечью, твердо впечатался подошвами рубчатых чешских ботинок перед несокрушимой бетонной скамьей.
— Чё те, мужик?
— Поглядеть вот на тебя пришел.
— Поглядел и отвали! Я за погляд плату не беру.
— Так, значит, ты и есть пахан Стрекач?
— Допустим! Штаны спустим…
— Ишь ты! Еще и поэт! Прибауточник! — Отчим Людочки внезапно выбросил руку, рванул с шеи Стрекача крестик, бросил его в заросли. — Эт-то хоть не погань, обсосок! Бога-то хоть не лапайте, людям оставьте!
— Ты… ты… Фраер!.. Да я те… Я те обрезанье сделаю. По-арапски! — Стрекач сунул руку в карман.
Вся компания вэпэвэрзэшников замерла, ожидая со страхом и вожделением, какое сейчас захватывающее дух кровавое начнется дело.
— Э-э, да ты еще и ножиком балуешься! — скривил губы отчим Людочки. Неуловимо-молниеносно перехватив руку Стрекача, сжав ее в кармане, он с треском вырвал вместе с материей нож. Отменная финка с перламутровой отделкой из клавиш еще трофейного аккордеона шлепнулась в грязь канавы.
Тут же, не дав опомниться Стрекачу, отчим Людочки собрал в горстищу ворот фрака вместе с малиновой рубахой и поволок удушенно хрипящего кавалера через совсем одуревший непролазный бурьян. Стрекач пытался вывернуться, пинал мужика, но только скинул ботинок с ноги, рассорил драгоценности по кустам. Отчим Людочки поднял кавалера и как персидскую царевну швырнул в поганые воды сточной канавы. Только мелькнул Стрекач оголившимся животом, исчирканным красными полосами — не раз симулировал в лагерях отчаянность, чиркал себя лезвием по брюху. Поразило парней, бросившихся подбирать ботинок шефа, отыскивать часы и кольца в бурьяне, как стреляли пуговицы аглицкого фрака. Они не выдергивались с мясом, не ломались по дыркам, как наши отечественные. Оловянные, никелевые ли, может и серебряные, заморские пуговицы отстреливались от фрака, оставляя на борту крепкие серебристые крючки. Пулею сверкнув, разлетелись те пуговицы по сторонам, одна аж на другую сторону канавы улетела, птаху малую выпугнула из кустов.
Из зелено-черных, соплями обвешанных зарослей раздался такой вопль, что если б в это время заревел давно умолкший, ржавчиной захлебнувшийся гудок паровозного депо, так его было бы не расслышать.
Вороны взлетели, собачонки бродячие из парка Вэпэвэрзэ прянули, сорвалась с привязи старая одноглазая коза.
Отчим Людочки вытер руки о штаны и пошел прочь.
Вэпэвэрзэшное кодло — шестерки Стрекача заступили дорогу мужику, он уперся в них взглядом. Парни-вэпэвэрзэшники почувствовали себя под этим взглядом мелкой приканавной зарослью, которую, не расступись, мужик этот запросто стопчет! Настоящего, непридуманного пахана почувствовали парни. Этот не пачкал штаны грязью, этот давно уже ни перед кем, даже перед самым грозным конвоем на колени не становился. Он шел на полусогнутых ногах, чуть пружинистой, как бы даже поигрывающей, по-звериному упругой походкой, готовый к прыжку, к действию. Раздавшийся в груди оттого, что плечи его отвалило назад, весь он как бы разворотился навстречу опасности. Беспощадным временем сотворенное двуногое существо с вываренными до белизны глазами, со дна которых торчало остро заточенное зернышко. Вспыхивали искры на гранях. Возникали те искры, тот металлический огонь из темной глубины, клубящейся не в сознании, а за пределами его в том месте, где, от пещерных людей досгавшееся, сквозь дремучие века прошедшее, клокотало всесокрушающее, жалости но знающее бешенство.
У-у-уы-ы-ых! У-у-у-уы-ы-ых! — доносилось из угробы, из-под набрякших неандертальских бугров лба, из-под сдавленных бровей, а из глаз все сверкали и не гасли, сверкали и не гасли те искры, тот пламень, что расплавил и сделал глаза пустыми, ничего и никого не видящими.
Пакостные, мелкие урки, играющие в вольность, колупающие от жизненного древа липучую жвачку, проходящие в знакомых окрестностях подготовительный период для настоящих дел, для всамделишного ухода в преступный мир или для того, чтобы, перебесившись, отыграв затянувшееся детство, махнуть рукой на рисковые предприятия, вернуться в обыденный мир отцов и дедов, к повседневному труду, к унылому размножению, сейчас вот уловили они хилыми извилинками в голове, что существование среди таких деятелей, как это страшилище, — житуха ох какая нефартовая, ox какая суровая и, пожалуй что, пусть она идет свом порядком. Вот уж когда размоет все границы меж тем и этим миром, а к тому дело движется, когда совсем деваться некуда будет, что ж, тогда «здрасьте!», тогда под крыло такого вот пахана…
Парни занялись спешным делом: трое или четверо волокли из канавы почти уже сварившегося, едва слышно попискивающего Стрекача. Кто-то к трамвайной остановке ринулся — вызвать «скорую», кто-то — в старые бараки с двумя-тремя еще не забитыми окнами, где обретались отверженные обществом, спившиеся существа и брошенные детьми старики, отыскивать мать пострадавшего, обрадовать привычным известием совсем разрушенную старуху об еще одном «художестве» сыночка родимого, кажется, насовсем отгостившего под крышей родного барака. Славный, бурный путь от детской исправительно-трудовой колонии до лагеря строгого режима завершился. Угнетенные, ограбленные, царапанные, резанные, битые, в страхе ожидания напасти живущие обитатели железнодорожного поселка вздохнут теперь освобожденно и будут жить более или менее ладно до пришествия нового Стрекача, ими же порожденного и взращенного.
Дойдя до окраины парка, отчим Людочки споткнулся вдруг и по закоренелой привычке жить настороже, все видеть, все слышать, заметил на сучке, нависшем над тропою, обрезок пестренькой веревочки, почему-то не отвязанной милиционерами. Какая-то прежняя, до конца им самим не познанная злая сила высоко его подбросила, он поймался за сук, тот скрипнул и отвалился от ствола, обнажив под собой на глаз коня похожее йодистого цвета пятно. Подержав сук в руках, почему-то понюхав его, отчим Людочки тихо, для себя молвил:
— Что же ты не обломился, когда надо? — и с внезапным неистовством, со все еще неостывщим бешенством искрошил сук в щепки. Отбросив обломки, стоял какое-то время, исподлобья наблюдая, как по исковерканному кочковатому парку, ковыляясь, ошупью пробиралась к канаве машина «скорой помощи». Он закурил. В белую машину закатывали комком что-то замытое, мятое — текла по белому грязная жижа. Отчим Людочки плюнул окурок, пошел было, но тут же вернулся, раздергал туго затянувшуюся пеструю веревочку, снял ее с тополиного обломка, сунул в боковой карман куртки, притронулся к груди и, не оглядываясь, поспешил к дому Гавриловны, где уже заканчивались поминки. На столе еще оставалось много всякого добра. Городские бабы не могли одолеть всю выпивку, мало их было. Отчим Людочки выпил стакан водки, вслушался в себя и выпил еще один. Постоял над столом, глядя на оробевшую жену, на настороженно примолкших баб, уже начавших мыть и разбирать собранную по соседям посуду, с сожалением оторвал взгляд от бугылки, переборол себя — заметно это было — и, махнув рукой жене, поспешил к вечерней электричке.
В почтительном отдалении поспешала за ним, но не поспевала жена, — шибко уж размашисто, шибко уж сердито шагал мужик, громко топая по асфальту. Остановился вдруг, подождал ее, взял сумку, чемодан с пожитками Людочки, помог тяжелой женщине взняться на высокую железную ступеньку, место ей в вагоне нашел, узел наверх забросил, чемодан под сиденье пяткой задвинул, и все это молча. Потом, навалившись ухом на окно, сделал вид или в самом деле успокоился, уснул. Устает-то ведь шибко на работе, на стройке, по хозяйству. Она какая ему помощница?
Мать Людочки всегда чуяла в «самом» затаенную, ей неведомую страхотищу, какую-то чудовищную мощь, которую он ни разу, слава Богу, не оказал при ней, да, может, и не окажет. Отходя от жути, почему-то ее охватившей, думала про себя, о себе, творила что-то похожее на молитву: «Господи, помоги хоть эту дитю полноценную родить и сохранить. Дитя не в тягость нам будет, хоть мы и старые, дитя нам будет уж как сын и как дочка, и как внук, и как внучка, оно скрепит нас, на плаву жизни удержит… А за тую доченьку, кровиночку алую, жертву жизни невинную, прости меня, Господи, если можешь… Я зла никому не делала и ее погубила не со зла… Прости, прости, прости…»
Мать Людочки и не заметила, что давно уже громко шепчет, выговаривая пляшущими губами слова, что все лицо ее снова залито слезами, но «сам» вроде бы и не слышал ее, даже курить в тамбур не выходил. И она несмело положила голову на его плечо, слабо прислонилась к нему, и показалось ей, или на самом деле так было, он приспустил плечо, чтоб ловчее и покойней ей было, и даже вроде бы локтем ее к боку прижал, пригрел.
У местного отделения УВД так и недостало сил и возможностей расколоть Артемку-мыло. Еще с одним строгим предупреждением он был отпущен домой. Выполняя наказ властей взяться за ум, но скорее с перепугу поступил Артемка-мыло в училище связи, не в то, где пэтэушники работают с мудреными приборами, компьютерами и аппаратами, а в филиал его, где учат лазить по столбам, ввинчивать стаканы и натягивать провода. С испугу же, не иначе, Артемка-мыло скоро женился, и у него по-стахановски, быстрее всех в поселке через четыре всего месяца после свадьбы народилось кучерявое дите, улыбчивое и веселое. На крестинах отец Артемки-мыло, заслуженный пенсионер, смеялся, говорил, что этот малый с плоской головой, потому что на свет белый его вынимали щипцами, уже и с папино мозговать не сумеет, с какого конца на столб влазить — не сообразит.
На четвертой полосе местной газеты в конце квартала появлялась заметка о состоянии морали в городе и было сообщено, что за отчетный период в городе совершилось три убийства, сто пять квартирных краж, пятнадцать налетов на прохожих с целью снимания одежд, была попытка ограбить районную кассу, но тут же ее пресекли бдительные силы милиции, крупных краж и преступлений с особо тяжкими последствиями не наблюдалось, насилий было всего восемь, угонов транспорта — тридцать два, налетов на дачи одиннадцать. Конечно, о полном покое граждан и моральном благополучии в городе говорить еще рано, однако, благодаря профилактической работе и усилению внимания местных властей к оздоровлению общества посредством спортивной деятельности, в частности, за счет открытия плавательного бассейна на базе локомотивного депо, где подогретая вода давно уже течет попусту, преступность по сравнению с тем же периодом прошлого года сократилась на один и семь сотых процента.
Людочка и Стрекач в этот отчет не угодили. Начальнику областного управления УВД оставалось два года до пенсии, и он не хотел портить положительный процент сомнительными данными. Людочка и Стрекач, не оставившие после себя никаких записок, имущества, ценностей и свидетелей, прошли в регистрационном журнале УВД по линии самоубийц, беспричинно, попросту говоря — сдуру, наложивших на себя руки.
1987
В своем кратком пересказе Многомудрый Литрекон постарался передать эмоции и атмосферу произведения, что не так легко осуществить при сокращении многих деталей. Основные события повествуют о том, как сложилась судьба деревенской девушки в городе. Сюжет наполнен трагизмом и депрессивным колоритом эпохи брежневского застоя.
Глава 1
Родилась Люда в старой увядающей деревне Вычуган. Родители были колхозниками. Отец был пьяницей, а мать, боясь что ребенок родится дураком, постаралась зачать его в редкое время от пьянств мужа. Но девочка родилась вялой, нездоровой и плаксивой. Вскоре отец умер, и словно дышать им обеим стало свободней.
У матери потом были мужики, которые пили, пели, ночевали да уходили. И лишь один тракторист из леспромхоза, пообедав, вспахав огород, переночевав – остался жить. Маме Люды он помогал по хозяйству, даже приумножил его. Девочка боялась его, хоть оснований и не было.
Когда Людочка закончила 10-й класс, мать сказала отправляться ей в город, так как в деревне делать нечего. Приехала она туда на электричке, первую ночь провела на вокзале. Утром пошла в парикмахерскую, привела себя в порядок: накрасила ногти, сделала завивку. Хотела покраситься, но парикмахерша отказалась портить её мягкие волосы. Так и провела она там весь день на побегушках: кому мыло разведет, салфетку подаст, волосы подметет. А к вечеру напросилась в ученицы к старухе Гавриловне, что отсоветовала краситься. Она согласилась и даже взяла Людочку к себе, пока та не научится стричь, а там и в общежитие пойдет. Старуха имела горький опыт в общении с жильцами и сделала для новой знакомой редкое исключение. Героиня не была испорчена городом, была послушной, а Гавриловне на старость нужен был кто-то, кто принесет водички и поможет по хозяйству.
Учение давалось девушке непросто, и Людочка смогла стать лишь уборщицей. Но она не сдавалась и продолжала осваивать дело: делала дома фасонные стрижки девушкам с дискотек и не брала за это платы. Прочуяв слабину характера постоялицы, Гавриловна припрягла делать её всю домашнюю работу. Даже мазать свои ноги. За это старуха обещала Людочке прописку, а потом и вовсе переписать на нее свой дом.
Глава 2
Люда постоянно проходила мимо изуродованного парка, через которых проходила труба, разрушающая своим влиянием местную экологию. Из нее вытекала и заполняла парк мутная горячая жижа. Росли там больные и чахлые тополя, а другие деревья и вовсе сникли. После того, как паровозы заменили тепловозами, труба засорилась, а вокруг все поросло дурнолесьем. Парк стал выглядеть так, словно его бомбили. Там и водилась, и бесчинствовала местная шпана во главе с Артемкой (прозвище – Мыло). Он приходил к Люде на стрижку: только её руки займут ножницы, он начинал везде трогать девушку, пока не получил машинкой по голове до крови. Сам домогательства прекратил, а товарищам сказал девку не трогать.
Теперь Люда могла ходить через парк в любое время, отвечая на приветствие шпаны свойской улыбкой. Спустя время Артемка пригласил её на танцы в загон, что стоял в парке. Девушка сразу забилась в угол, в загоне царило безумие. Своего кавалера Людочка так и не нашла, а потом и вовсе убежала, кое-как отбившись от какого-то наглеца. Гавриловна сказала, что не надо торопиться с этим, ведь у девушки хорошее будущее, и кавалер нужен достойный. Танцы же – звериная утеха, и там много девок перепортили, поэтому не стоит больше туда наведываться. Ученица соглашалась. Гавриловна за это время прониклась к ней уважением, ведь постоялица постоянно держала дом в чистоте, и, несмотря на сильную слабость, думала лишь о том, что коль замуж выйдет – все будет уметь.
Глава 3
В то время вернулся из тюрьмы человек по прозвищу Стрекач. У него и вправду было внешнее и внутреннее сходство с насекомым: улыбался он оскалом, зубы имел порченные, а вместо усов красовалась на его лице «грязная нашлепка». Был он преступником с детства: ходил с ножом, насилием вынуждал местных детей отдавать ему все, что есть. Уже подростком получил первый срок за многочисленные проступки: поджоги, грабеж, угрозы и т.д. С тех пор из лагерей приезжал «как в отпуск».
Вернувшись домой, он сидел со шпаной в парке и требовал у них найти ему женщину. Но первой, кого он увидел, оказалась Людочка. Артемка-мыло попытался отвадить главаря от девушки, но Стрекач не слушал. Он изнасиловал жертву и остановился лишь, когда ее вырвало на него. Чтобы не быть одним виновником, остальных он тоже заставил «испачкаться». Добежав до дома, она упала на ступени и потеряла сознание. Очнулась девушка уже на кровати и выпросилась съездить к матери. Гавриловна попыталась убедить ее, что произошедшее – норма, и все женщины рождаются для этого.
Бабе сердце беречь надо, остальное все у нее износу не знает…
Глава 4
Приехав в деревню Вычуган, Людочка увидела, что осталось лишь два дома, где есть жизнь. Дом ее матери, и старухи Вычуганихи. Остальные дома были давно заброшены, о чем свидетельствовали растущие прямо посреди изб тополь и черемуха и заколоченные досками окна. Когда Людочка только закончила школу, старая яблоня дала большой урожай краснющих яблок, что насторожило Вычуганиху. Она запретила трогать эти яблоки, предчувствуя недоброе. В одну из ночей ветка не выдержала тяжесть плодов и обломилась. Голый и плоский ствол, словно крест, так и остался стоять позади домов, олицетворяя собой смерть еще одной русской деревни. Вскоре умерла старуха, мужики-трактористы отвезли ее на кладбище, а Людочкина мать собрала на стол, что есть, чтоб помянуть.
Уже беременная от отчима мать героини женским чутьем сразу поняла, что случилось с дочерью, но не утешала ее, ведь
Но через ту беду не беду, скорее неизбежность, все бабы поздно или рано должны пройти. И каждая баба проходит ее одна и сама же с бедой совладать обязана, потому как от первого ветру береза клонится, да не ломается.
За годы жизни с пьяницей-мужем она ожесточилась и думала, что каждый должен сам со своим несчастьем справляться. Она холодно и отстраненно общалась с дочерью, все время переводя тему на их планы с новым мужем.
Пока отчим Людочки не вернулся с работы, мать отправила ее доить корову и принести дров, а сама пошла готовить похлебку. Она предложила выпить, но дочь сказала, что так и не научилась ни пить, ни стричь. Но, не Боги горшки обжигают, — лишь ответила мать.
На дойке Люда вспомнила, как нелепо отчим купался. Придя, рассказала она об этом матери, и тут она узнала, что мужчина всю жизнь сидел в лагерях, но мать горячо оправдывала свой выбор, ведь отчим был «порядочным человеком». Вспоминая об этом, девушка подумала, что он мог бы утешить ее, но так и не смогла побороть смущение и рассказать мужчине о своей беде. Кроме того, он был очень замкнут. В итоге она решила уехать ранним утром, на что мать никак не возразила.
Глава 5
Но Гавриловна так рано её не ждала. Девушка объяснила, что и без нее родители заняты хлопотами переезда. В душе она оправдывала мать, ведь помнила, как тяжело давалась ей жизнь с пьяницей и в нищете. Она продевала ногу в петлю и качала люльку, пока делала домашние дела. Вспоминая об этом, героиня плакала – жалела мать. А старуха жаловалась, что ее пожалеть некому.
Гавриловна рассказала, что Артемку-мыло забрали в милицию и велели ему молчать о сообщниках, иначе убьют. От Стрекача ей передали, если Людочка лишнего скажет, её гвоздями к столбу прибьют, а старухе избу спалят. А это ее последний угол. Гавриловна предложила Людочке пожить некоторое время в общежитии, а как Стрекача снова посадят в тюрьму, она девушку позовет обратно.
Старуха рассказала, что тяжкой работой добыла избу, врала, по тюрьмам ездила, часоткой и лишаем переболела, и теперь ей жаль своего угла.
Глава 6
Вспомнила тогда Люда, как лежала в больнице с воспалением легких. Там она увидела парня, который умирал по вине врачей один в коридоре. Медики не признали в его случае беды, а между тем на его голове созрел фурункул, и гной прорвался в мозг. Тогда она сама утешала парня в последние минуты жизни. Всю ночь она ему читала стихи и молитвы. Он же наутро отвернулся, понимая, что ей – жить, а ему уже нет. Плакал он, понимая, что все хотят его смерти, чтобы самим не мучиться. Теперь, когда она была безутешна и в горе, особо остро чувствовалась вся отверженность умирающего человека.
Ей выпало горе самой узнать лукавое человеческое сочувствие. Но не понимала она, зачем тогда притворялась, что ей жаль его, чувство стыда охватило ее. Ведь если бы она была готова остаться с ним, забрать всю его боль и муки, как раньше, может появились бы в нем неистовые силы, что могут поднять с колен человека при смерти. Но, даже если бы этого чуда не случилось, осознание того, что она «готова отдать ему всю себя, до последнего вдоха», дало бы ей новые силы. Она предала не только молодого лесоруба, но и себя. Людочка подумала про отчима, наверняка он из таких, сильных. Потом задумалась, может ли вообще судить людей за равнодушие к себе? В беде и одиночестве все равны, и нечего кого-то стыдить или презирать.
Глава 7
В общежитии мест до сих пор не было, поэтому Людочка жила у Гавриловны. Старуха пыталась научить девушку возвращаться домой иными путями, чтобы никто из шпаны не узнал о ее проживании в поселке. Вопреки уговорам Гавриловны – она ходила через парк, где ее и схватили парни. Героиня поняла, что среди них нет ее обидчика. Ей было жаль, ведь она носила в кармане бритву на случай встречи. Хотела отрезать орудие его преступления. Чтобы выиграть время, она сказала, что пойдет переодеться, а то ей жаль платья, которое уже испортили насильники в тот раз. Парни поверили и насмешками проводили ее в путь.
Дома она переоделась старое деревенское платье, взяла веревку, написала прощальное письмо, вышла и пошла к давно примеченному тополю. По пути увидела объявление о найме в лесное хозяйство, думала уехать, но вспомнила:
Там, в лесу-то, стрекач на стрекаче, и все с усами.
Дойдя до места, ловко снарядила петлю. Многое все-таки умела эта тихая девушка. Последние мысли ее были о прощении: она просила бога и родных простить ее. Потом про Бога подумала:
Если ты есть, прости, все равно я значок комсомольский потеряла, никто и не спрашивал про значок. Никто и ни про что не спрашивал — никому до меня нет дела…
Глава 8
Парни рассердились на нее за опоздание, послали гонца, а он, увидев труп на тополе, прибежал обратно. Ребята разбежались и решили предупредить Стрекача.
Напоследок они выпили по одной и все недоумевали, зачем она так поступила?
Глава 9
Похоронили Людочку на городском кладбище. Мать то сдерживала себя, обслуживая пришедших, глотая соленые слезы, то голосила. Гавриловна абсолютно не сдерживалась. Плакала так, словно потеряла родную дочь, не скрывая, как привыкла к Людочке. Выпив стакан водки, мужчина «пошел покурить» и ушел в парк. Там наткнулся на разросшуюся компанию Стрекача.
Он увидел его, сначала говорил спокойно, потом нахамил на тюремном жаргоне, и, конечно, Стрекач полез за ножиком. Но отчим выбил финку вместе с куском ткани. В итоге сильный, закаленный работой мужчина быстро одолел уголовника и выбросил его в кипящее месиво реки под трубой. Преступник взвыл и обварился. Его шпана стала подбирать иностранные пуговицы, выпавшие из кармана главаря. Заслонив отчиму дорогу, они вдруг обмякли и пропустили его, почувствовав в нем настоящего «пахана». Он-то не гнул спины перед начальниками, был настоящим авторитетом и в его сдержанном гневе чувствовалась настоящая дикая мощь.
Он ушел и по пути скрошил тот сучок, где повесилась Люда. Придя домой к Гавриловне, он выпил немного водки, но сдержал себя и не стал пить еще. Они с женой пошли к электричке. Она еле поспевала за ним, но он делал все, чтобы ей было комфортно: нес сумку, потом нашел место в электричке, а затем еще и сел так, чтобы ей было удобно опереться. По пути мать молилась и просила у Бога прощения за то, что не уберегла Люду. Также просила, чтобы ребенок живым родился.
Глава 10
Артем не признался в содеянном, и его отпустили. От испуга он взялся за ум, пошел учиться, женился. У него родился ребенок.
Местная милиция составила отчет о нравах в городе, но инцидент с Людой и Стрекачом не попал в него, потому что начальник отделения не хотел портить статистику перед выходом на пенсию. Эти и заканчивается рассказ «Людочка» в сокращении.
Автор: Алёна Ласькова
КОММЕНТАРИИ 1529
Записки I-тетрамино
Аcта Зангаста
А мне понравилось! Прямо кайфанул. Автор произведения почему-то мне представился вышедшим из запоя Сергеем Лукьяненко после просмотра фильма «Черновик», пообещавшим себе больше никогда не браться за перо. Но руки то помнят. Вот и написал этот весёлый рассказ :). При всей дурашливости повествования (особенно по началу) в книге присутствуют интересные размышления на тему исконных противостояний, что намекает на духовную зрелость автора, который просто играет с читателем. Да, произведение не для всех. И к миру EVE имеет условное отношение. Но круто же получилось! Афтар, пеши исчо, обязательно!
Оценил книгу на 9
Demiel 08-01-2023 в 23:03 #190676
ZOOM
Tony Lonk
Злая книга.
Эпизоды с пареньком из телевизора и мужиком у телевизора мне понравились.
Я не робот 05-01-2023 в 18:42 #190669
Изгой
Андрей В. Никонов
Частенько достает узконаправленность аффторов из за их специализаций и пристрастий. Если историк- задолбает датами и событиями с этим связанными, если «националист» как в данном случае, то за…т обычаями и именами-названиями!
atollon12 04-01-2023 в 22:18 #190667
Претендент. Сила рода
Павел Вяч
Интересно, неграмотная девушко сама-то поняла, что за бред написала. Огромная простыня текста ни о чем и с кучей ошибок, как будто школьник эдак 2-класса писал. Очень мало по факту и очень много тупо пересказа. К чему это вообще было писать?
Елена 04-01-2023 в 02:03 #190666
Претендент. Сила рода
Павел Вяч
Ознакомилась с книгами серии Сила Рода с 1 по 8. Автор заинтриговал — «проглотила» за 2-3 дня весь цикл. А я в некотором роде привереда, если по стилю автор не тянет, герои не затягивают, или слишком рутинно, то бросаю книгу не прочитав без сожалений.У самой в голове что-то лучше » на полочку» встало в процессе чтения. Чтецу надо уметь отслеживать линии и последовательности событий, не все это умеют. (Например, в одном отзыве прочла, что автор глупо написал, подарил Мирону протез без смысла ведь руку ему вырастили). Даритель знал, что сыну кузнеца отрубили руку и не знал, что для него выторгуют полное исцеление, а протез переделали для обрубка руки отца кузнеца. В жизни бывают накладки — это автор и описал. Не стоит думать, что автор и его команда дурачки. В другом отзыве возмутились, что глупость — герой влюбился в приснившуюся деву с первого взгляда. А что вы хотите от тела бубертатного периода с его гармонами, да ещё не испачкавшейся цинизмом души 20-летки? Да и яркость снов когда с ощущением как наяву? Кто как, а я сплю с цветными снами и полным спектром ощущений от боли, чувства защиты или желания. Могу проснуться с повреждением, при этом во сне не хожу, лунатизмом не страдаю, а мой знакомый видит только чёрно-белые сны. У каждого свои что можно и бывает, а чего невозможно и не бывает.
Света 02-01-2023 в 16:43 #190665
Одиночка
Ерофей Трофимов
1876 год, а казаки стреляют из штуцеров дульнозарядных, хотя давно уже была у них на вооружении Берданка. Точить из латуни гильзы.. ну может так и надо, хотя вроде бы их тянут
AL_Creator 22-12-2022 в 13:59 #190657
ВСЕ КОММЕНТАРИИ
Лиза сидела на стуле и украдкой посматривала на мужа.
«Неужели это все? Как же так? Почему? А может можно все изменить? Ведь он так долго меня добивался……»
Она еще раз бросила взгляд на Костика и наткнулась на его взгляд и быстро отвела свой в сторону.
«Неужели это конец?»
-Костя, я…..
Раздался звонок телефона:
-Извини…
Костик вскочил и стал разговаривать с глупой улыбкой на лице, добавляя: «да, котенок» и «конечно, солнышко».
«Все-таки это действительно все….» — вздохнула Лиза.
Взято из яндекс.картинок
……………..
Претензий к Костику у Лизы не было. Делить особо было нечего. Алименты они просто согласовали. Поэтому развели их быстро.
Первый раз Лиза вернулась домой и, ходя по опустевшим комнатам, почувствовала грусть и разочарование и чувство предательства.
Она услышала как в замке повернулся ключ — это вернулась из школы дочка. Лиза вышла в коридор, дочка прислонилась к двери и смотрела на нее глазами полными слез.
-Милая! Ну что ты? — Лиза быстро подошла к ней и обняла. — Все хорошо, слышишь, все хорошо! Говорю тебе еще раз, папа тебя любит, сильно любит. Он ушел от меня, а не от тебя. Поняла?
Лиза заглянула в глаза дочки, но увидела в них только страдание.
«Ну вот…..не мог подождать лет 5. Я бы потерпела ради дочери….А вот он не смог. Конечно! Его же новая любовь беременна и он, как порядочный человек, не может допустить, чтобы его ребенок родился не в законном браке! Вот….невезуха какая….»
……………..
-Ну как дела? Привет! — к Лизе неожиданно пришла Оля.
— Нуууу тааак!
-Как так?
-А как ты думаешь? — вдруг зло ответила Лиза. — Как? Как? Ты думаешь первая меня об этом спрашиваешь? Да все вокруг только этим и интересуются….
-Да ладно, ладно….Поняла я….
Лиза тяжело выдохнула:
-Извини. Я не хотела….Просто все спрашивают и спрашивают, спрашивают и спрашивают….А меня на самом деле злость берет. Вот вроде любил он меня, пылинки сдувал, Машку обожал и что? Прошел месяц и он ни разу не приехал ее повидать. Ни разу, Оль! Понимаешь? А Машка ждет! И звонит ему….А он….а он просто не берет трубку….
-А тебе звонит?
-Мне?! А….звонил…вчера, — усмехнулась Лиза.
-И?
-Я думала, что он хочет с Машкой встретиться, а он попросил меня уволиться. Сказал, что его Леночке вредно волноваться, а мой вид ее нервирует.
-А я тебе говорила! Помнишь? Сразу сказала, что твоя идея устроить Костика в себе на работу — очень плоха! И вот результат!
-Оль, ну ты пойми, его же тогда уволили и никак он не мог никуда устроиться. Да и это могло случиться работай он на любой работе…. Просто я ему стала привычна и не интересна. Вот и все….
-Ну ладно….А что делать-то будешь? Увольняться — это последнее дело….
-Там видно будет. Я Косте тоже сказала, что у меня Машка и уволиться в никуда я не могу… А он мне про алименты стал петь — мол он же мне платит их…..Хотя алименты там….., — Лиза махнула рукой. — курам на смех.
…………..
Лиза спешила на обед. Подходя к лифту она увидела Костю, который вел под ручку свою беременную Лену. Лена увидела Лизу, фыркнула и отвернулась.
-Не хочешь взять отпуск? — вдруг раздался голос над ухом у Лизы. Лиза повернула голову и увидела свою начальницу.
-А можно? Я просто на другое время записана.
-Да без проблем. Пиши заявление, я подпишу.
……………
-Машка, привет! Что делаешь? — ворвалась домой Лиза.
-Ничего, — грустно ответила ей дочь.
-У меня для тебя сюрприз. Мы завтра с тобой улетаем в отпуск! Дней на 10….
-В отпуск? А куда? А как же школа?
-А куда ты хочешь, туда и поедем. А школа — никуда твоя школа не денется. Включай компьютер, сейчас выбирать будем!
……………
Оля забежала к Лизе и увидела, что та сидит и разбирает старые фотографии и настроение у нее отличное.
Лиза и правда улыбалась и была довольна жизнью.
-Что это ты делаешь? — спросила Оля.
-Ну как что? Вычеркиваю из своей жизни мужчину по имени Костя.
Оля подошла к Лизе и взяла ее за руку.
-Ты уверена, что это надо делать?
-Да. Отпуск пошел мне на пользу и я поняла, что нужно просто отпустить его и все. У нас было много чего хорошего, и плохого, но главное — у меня есть Машка. А сейчас наши пути просто разошлись. И наверняка это к лучшему и я уверена, что дальше меня будет ждать что-то удивительное…..
-Ты кого-то встретила что ли?
-Нет….просто много гуляла у моря, плакала, думала и переосмысливала всю свою жизнь. Поможешь разобрать?
-Конечно.
И подруги стали разбирать фотографии вместе.
-Как хорошо, что сейчас есть фотоаппарат в телефоне.
Обратите внимание: Выиграла любовь в лохотрон.
Скинул потом все фото на комп и посмотрел, когда захотел. И места не занимают….
-Ну не скажи….Я люблю напечатанные фотографии, люблю держать их в руках и рассматривать…..Вот, смотри, это я совсем маленькая….Забавная, правда? А вот я со своим папой — я стою с букетом, а он рядом. Это было первого сентября. А вот мы строим дачу и я рядом с мамой. А вот я танцую в лагере. О! Это тоже из лагеря. Здесь мы всем отрядом….
-А кто это рядом с тобой? Лицо такое знакомое…где-то я его видела, но не помню где….
-Это, можно сказать, моя первая любовь. Его звали Витя и мы влюбились в друг друга с первого взгляда. Нам по 12 лет всего были. Он дарил мне цветы, пел песни, посвящал стихи…..
-Ты потом с ним продолжила общаться?
-Нет. Он был из Питера и вообще случайно попал в нам в лагерь.
-Из Питера?
Лиза улыбнулась.
-Да. Поэтому я постоянно езжу туда. Поэтому у меня там куча друзей. Поэтому у меня было несколько парней оттуда. Я просто хотела снова встретить его….
-Если у вас была такая любовь, то почему вы не обменялись адресами и телефонами?
Лиза вздохнула.
-Да просто мои родители меня забрали раньше, чем закончилась смена. В тот момент рядом его не было. Конечно я оставила своей адрес и телефон девочкам и попросила передать ему, но видимо они это не сделали……
-А ты хотела бы его сейчас увидеть?
-Да…..вот не знаю почему, но да.
-А если он сейчас стал лысым и толстым?
Лизы с Олей рассмеялись.
-А неважно! Главное, что я все еще стройна и красива! Ну ладно, пойдем пить чай. Кстати, у меня новость — я увольняюсь.
Оля с удивлением посмотрела на подругу:
-Зачем? Это он должен уволиться, а не ты. Ведь он же — мужчина! Терять такую работу, как у тебя — это верх безумия!
-Я знаю, но….В общем решила начать все с чистого листа.
………………
-Лиза, ты что делаешь? Ты — высококлассный специалист, а хочешь выйти на работу с низкой зарплатой….Может еще поищешь?
-Оля, мне вообще-то Машку надо одевать, обувать и кормить. Мои сбережения тают. Вот и решила поработать временно на такой работе….
-Ты же знаешь, что нет ничего постоянно, кроме временного….Ну поищи еще! Давай я среди своих знакомых клич кину.
-Клич кидай. Но на работу я все-таки выйду.
Лиза помолчала, а потом добавила:
-Звонил Костик. Сказал, что в этом месяце не переведет мне алименты. Вроде как им самим не хватает…..
-Ох, Лизка! Ну почему ты не официально оформила их? Почему? Твой Костя наверное вообще ничего платить тебе больше не будет….
-Посмотрим….
-А вообще не тяни, подавай на алименты через суд.
……………….
Шло время. Жизнь Лизы более-менее наладилась и она привыкла жить только с дочкой.
Но однажды пришел он, Костик.
-Ты наверное к Маше? — спросила Лиза, увидев бывшего мужа. — Как хорошо! Она тебя ждет постоянно! Проходи, я сейчас позвоню ей….
— Не надо….я вообще к тебе…..
Такой поворот дела очень удивил Лизу.
-Ну проходи, чаем напою.
Они сидели друг напротив друга и молчали. Наконец Костя сказал:
-Она меня не любит…..совсем…..ей нужен был только ребенок и штамп в паспорте. Я сейчас живу у мамы.
-Сочувствую, — пробормотала Лиза.
-Может быть мы….снова….
-Нет, — голос Лизы стал жестким. — На данный момент я не готова…..Ты лучше Маше звони чаще и приезжай к ней.
-Я понял, — грустно сказал Костик. — Набирай ее. Пойду с ней погуляю.
……………
-Лиза! Лизка! — Лиза только успела открыть дверь и на нее, как вихрь, наскочила Оля.
-Оль, ты что это?
-Завтра у тебя собеседование.
-Какое собеседование? Не понимаю…..
-Такое….В нашем центре есть несколько фирм и одна из них ищет бухгалтера. Я договорилась о том, что они тебя посмотрят.
Лиза оживилась.
-Как здорово! У меня сейчас на работе все непонятно. Так что ты вовремя! Кстати, Костик приходил. Хочет вернуться…
-А ты? Не приняла, да?
-Не могу…….даже ради дочки не могу…..
……………
Лиза сходила на собеседование и ее взяли.
-Директора у нас пока нет на месте, он в отпуске. Но он сказал, что я могу сама принять решение и вы мне подходите.
Жизнь заиграла новыми красками: компания большая, зарплата больше, близко от дома. Да еще и удалось договориться с той компанией, в которой она работала до этой, что будет вести свой участок удаленно.
Лиза купила себе несколько новых вещей, изменила прическу и цвет волос.
-Мам, ты отлично выглядишь! Как будто лет 10 скинула!
-Спасибо, дочь! — улыбнулась Лиза.
В этот момент Лиза поняла, что совсем отпустила Костю и готова к новым отношениям.
…………………..
Однажды Лиза задержалась на работе — цифры в отчете никак не бились и она не понимала почему.
-До завтра, — сказала ей начальница и ушла. А Лиза снова погрузилась в отчет.
-Наталья Владимировна, вы еще на месте? — услышала Лиза мужской голос и в их комнату кто-то вошел.
-Она уже ушла, — не отрываясь от экрана компьютера, сказала Лиза.
Мужчина не уходил.
-Лиза? Это ты?! — спросил он.
Лиза подняла глаза и мгновенно узнала в нем своего Витьку.
-Вот это встреча! — продолжал он. -Стало быть ты работаешь у меня в бухгалтерии. Так близко…..А я ведь искал тебя. Искал и верил, что мы встретимся…..
-Витя….Я ведь тоже искала и ждала…….
А потом они долго гуляли по улицам городам и не могли наговориться.
-Ты выйдешь за меня замуж? — спросил он ее на прощанье.
-Выйду, — сказала Лиза.
Взято из яндекс.картинок
Она улыбнулась этому мужчине и вдруг поняла, что сама судьба вела ее к этой встрече и развод с мужем был неизбежен.
…………….
Спасибо за прочтение. Автор будет благодарен подписке и лайку.
#литература #психология #психология женщин #рассказы из жизни #истории из жихни
Еще по теме здесь: Психология.
Источник: Первая любовь (рассказ).
Виктор Петрович Астафьев |
Людочка[1] |
Ты камнем упала. |
<<< начало рассказа |
И когда Людочка доила корову на цветущем травяном бугре, все смотрела, смотрела в заречные дали, все вспоминала и вспоминала. Ей казалось, что память ее, душа ли продолжаются там, в нарядном заречье, и слышат ее там, да отозваться некому. Хватило ее воспоминаний аж на всю дойку. Поднявшись к огородам, Людочка остановилась с подойником на руке и отчего-то стала думать об отчиме — как он трудно, однако азартно врастал в хозяйство. Он не умел почти ничего ни по дому, ни по двору, зато хорошо управлялся с машинами, с мотоциклом, с ружьем, с пилой, с топором, с лопатой. Долго не мог в огороде отличить растущую овощь друг от друга, беспомощен был в пасеке, пчелы ели его поедом и гнали от ульев. Коровы и кони к себе не подпускали. На сенокосе он был дурак дураком — воспринимал сенокос не как работу, а как баловство и праздник, барахтался в сене, любил спать в шалаше, бегал босиком по лугу, бросал кепку в небо, имал ее. Надев мужицкие кальсоны, Людочка и мать метали стог, управлялись наверху, отчим подавал навильники, горсть подденет и рассорит весь навильник сена, пока до места донесет, или ахнет копну на женщин, завалит их. Однажды сшиб навильником сверху Людочку, она полетела кубарем вниз, могла изувечиться, а он тычет в нее пальцем, слова от хохота сказать не может. Первый раз она тогда и увидела, как он хохочет, оскалив желтые зубы. И от жути, ее охватившей, подхихикнула ему. Дометывали они последний стог на берегу реки вдвоем — мать убежала управляться по дому, варить еду. Когда закончили метать стог и, как умели, обвязали его верх сплетенными прутьями — от ветра, — отчим махнул рукой на обмысок: «Ступай туда, а я очешу стог». Людочка купалась в родной реке, смывала с себя сенную пыль и труху с тем удовольствием, с той расслабляющей радостью, которая ведома лишь людям, хорошо, всласть поработавшим в знойную пору на сенокосе, без прорух и неполадок в погоде, наметавшим добротного, едового сена. Корм корове — это уверенность в завтрашнем дне, житье без забот всю зиму. Прыгая по луговой тропинке на одной ноге, вытряхивая из уха воду, Людочка вдруг услышала за обмыском звериный рокот, вой, шлепанье, взбежала на пригорок и увидела картину: отчим, будто детсадовец, булькался на отмели, молотил узластыми бледными ногами по воде, хлопал черными по локоть руками, брызгался и веселой пастью, сверкающей вставными зубами, ловил брызги. Мужик с бритой, седеющей со всех сторон головой, с глубокими бороздами на лице, весь в наколках, присадистый, длиннорукий, хлопая себя по животу, вдруг забегал вприпрыжку по отмели, и хриплый рев радости исторгался из сгоревшего или перержавленного нутра мало ей знакомого человека, — Людочка догадываться начала, что у этого человека не было детства, оно, детство, настигло иль настигало его, вернулось к нему лишь теперь, и что каждому человеку положено поздно или рано прожить свое, отыграть, отбегать, отгрешить, отплакать. И тот, кто изымает какую-то часть жизни человека, совершает преступление против него и всякой жизни, сам он, этот изыматель, и есть насильственный преступник, пытающийся взять то, что ему не принадлежит. Людочка даже испугалась этих никогда в ней не возникавших взрослых мыслей, таких отчетливых и простых. И вообще она не была дурой, она в уединенности своей ого-го-го как умела сама с собой разговаривать, но выступит на свет, на люди — и робеет, становится той глупенькой, бледненькой девочкой, за которую ее принимали в школе, едва шелестящую губами, тихо роняющую зазубренные даты царствования римского императора Августа. Особенно же не давался ей почему-то год открытия Америки Христофором Колумбом. Про Америку она читала и кое-что видела по телевизору, с удовольствием бы рассказала, но нужна-то не Америка, а дата — и двойка тебе, да еще и назидание вослед: «Когда ветер в голове гулять перестанет, выучишь, исправишь. Мне двоечники в отчете не надобны!..» Людочка упятилась в кусты, руслом ручья поднялась до верхней дороги. Переоделась дома в сухое, легкое платье, со смехом рассказала матери о том, как отчим купается. — Да где же ему было купанью-то обучиться? С малолетства в ссылках да лагерях, под конвоем да охранским доглядом в казенной бане. У него жизнь-то ох-хо-хо… — Спохватившись, мать построжела и, словно кому-то доказывая, продолжала: — Но человек он порядочный, может, и добрый. — Я уеду с утренней электричкой. Ты не возражаешь? Мать вскинулась, что-то вылавливая в своей голове, сосредоточенно думала, прикинула и выдохнула, подавив в себе тревогу: — Ну что ж… коли надо, дак… — Х-ха, быстро-то как! — удивилась Гавриловна. — Что у родителей-то, тесно? — Они к переезду готовятся. — К переезду? Тогда конечно. Чем там под ногами путаться, лучше здесь… Чем родители порадовали? — Да вот. — Людочка пнула стоящий на полу мешок и заплакала, узнав веревочку, приделанную вместо лямки. Из четырех неизносчивых ниток эта веревочка: две коричневые, из овечьей шерсти, почерневшие от времени, и две шелковисто-белые. Конец каната когда-то выменяли вычугане на туристском катере, расплели и веревок на всю деревню понаделали. Крепкущих. Вот она, плотно скрученная веревочка! Мать сказывала, что привязывала ее к люльке, совала ногу в петлю и чистила картошку, готовила пойло корове, пряла, починяла и зыбала ногой люльку с ребенком. «А ты ревливая была. Качаю, качаю, пою, пою: баю-баюшки, баю, не ложися на краю… А ты все ревешь… Плюну я, да чтоб тебя разорвало, заору. Ты с испугу зальешься пуще того…» — Чего плачешь-то? — Маму жалко. — А-а, маму? Меня вот и пожалеть некому… — Гавриловна помолчала и другим уже голосом повела: — Ты вот чё, девонька… хым… хым… стало быть. Артемку — банное мыло-то забрали… Исцарапала ты его шибко… примета. Ему велено помалкивать, иначе смерть. И это самое… от Стрекача были, упредили: если ты пикнешь где, тебя к столбу гвоздями прибьют, мою избу спалят… Долго и тягостно молчали в дому Гавриловны. Наконец Гавриловна пошевелилась, нащупала голову Людочки в пространстве, прижала к вислой груди, под которой далеко-далеко где-то, пьяно шатаясь, ходило вприсядку, поплясывало изношенное сердце. — У меня ведь и всех благ — свой угол. Я за него всю жизнь положила, работала как конь, огородиной торговала, от еды отрывала, отпуска единого не пользовала. Люди добрые и в санаторьи морски либо в профилакторьи трудовые, а я покидаю инструменты в чемодан под названием саквояж и по деревням родимым — вшей обирать… Сколько я чесоткой маялась, лишаев да волосяных стригунов навидалась, чтоб копейкой этой разжиться, на избу накопить. Стыдно признаться и грех утаить — одеколон разбавляла… Я ведь и по тюрьмам стригла. На легкую-то работу, в дамский зал, меня уж перед пенсией перевели… — Хорошо, хорошо. Я в общежитие пойду, — тряхнула головой Людочка, но головы от пригревшей ее груди не отнимала и все слышала, слышала, как мучается человеческое сердце, торопится куда-то. — Временно. Временно, хорошая моя. Бандюга этот долго не нагуляет… утомлятца он на воле быстро… Он засядет, а я тебя и созову обратно… — Гавриловна ласкала ее голову руками, причесывала гребенкой и в сумерках уже всхлипывала: — Господи! Да отчего же это добрым людям покоя-счастья нету? Зачем оне вечно в тревоге да в переживанье? Будет ли им хоть какое послабление?.. Когда Людочка подросла и смогла самостоятельно передвигаться, каждый день уезжать и приезжать с центральной усадьбы колхоза, где была школа-десятилетка, ведение дома почти полностью перешло на нее. Однажды по весне, к Пасхе, что ли, словом, к какому-то большому весеннему празднику она белила печь, мыла окна, скоблила, вытирала и, когда полоскала половики на реке, соскользнула в неглубокую, но холодную полынью. Солнце уже пригревало хорошо, ока не убежала домой, решив довести работу до конца. И простудилась. У нее поднялся большой жар, дело кончилось районной больницей. Мест, как и в каждой нашей общенародной, тем паче в районной, больнице не было, и, как водится в наших больницах, и не только в районных, временно определили Людочку лежать в коридоре, на всех ветрах-сквозняках с воспалением-то легких. Ночью длинной, бесконечной, она обнаружила в конце коридора, за печкой, умирающего парня со ссохшимися бинтами на голове и от ночной няньки узнала нехитрую и оттого совсем жуткую его историю.
|
Вербованный из каких-то приволжских мест, одинокий парень поостыл в лесосеке, у него на виске набух фурункул. Он сперва на него и внимания-то не обращал, продолжал ездить в лес на работу. Но голова болела все нестерпимей, и парень обратился к леспромхозовскому фельдшеру. Молодая, искучерявленная, как барашек, с легоньким пока еще золотом в ушах и на перстах девица, за два года с трудом научившаяся в районном училище измерять температуру, кровяное давление, больно делать уколы и клизму, с фонендоскопом вместо амулета на тонкой шейке, в накрахмаленном белом колпачке, с кулачками, опущенными в карманчики халата, этакое утомленно-капризное медицинское светило, вяло поинтересовалась: «Ну, что там у вас?» — и брезгливыми пальчиками помяла взбухший на виске парня нарыв. «Чирей и чирей. Лезут со всякими пустяками!» — последовало заключение. Через день эта же фельдшерица вынуждена была лично сопровождать молодого лесоруба, впавшего в беспамятство, в районную больницу. А там в неприспособленном для сложных операций месте вынуждены были срочно делать парню трепанацию черепа и увидели, что ничем больному помочь невозможно — от гноя, прорвавшегося под черепную коробку, началась разрушительная работа. Не очень извилистый мужицкий мозг был крепок, разлагался медленно. Совсем еще недавно здоровый человек ни за что ни про что принимал мучительную неотмолимую смерть. Он уже агонизировал, когда его из переполненной палаты, по просьбе больных, переместили в коридор, за печку. Сердце парня работало учащенными, мощными толчками, легкие со свистом выбрасывали перекаленный воздух, испорченное горло, сожженный язык издавали один и тот же звук «псых, псых, псых…», будто накачивали за печкой резиновое колесо неисправным насосом. Поднявшись с кровати, переждав головокружение, Людочка заглянула за печь и, прижав кулаки к груди, долго смотрела на мучающегося человека. Движимая инстинктом сострадания, не совсем еще отмершего в роде человеческом, она приложила ладошку к лицу парня — голова его в бинтах пугала ее. Парень постепенно стих, насос перестал в нем качать воздух, разлепил ресницы, открыл плавающие в жидкой слизи глаза и, возвращаясь из небытия, сделал еще одно усилие — различил слабый свет и человека в нем. Поняв, что он еще здесь, на этом свете, парень попытался что-то сказать, но доносилось лишь «усу… усу… усу…». Издревле ей доставшимся женским чутьем она угадала, что он пытается сказать ей спасибо. В своей недолгой жизни был этот человек бесконечно одинок и беден, иначе что бы его погнало в далекий край, на гибельные эти лесозаготовки. Он из тех, наверное, думала Людочка, про кого по радио читали: мол, недолюбив, недоработав и недочитав последнюю строку, иль недокурив последнюю папироску, или что-то в этом роде — уходили парни в бой, а тут вот — на тяжелую работу. И хотя у нее всегда были трудности в школе, в том числе и с литературой, и с русским языком, особенно с запоминанием причастных и. деепричастных оборотов, она все же прониклась жалостью к тем, про кого говорилось в стихах, то есть к «рано ушедшим на кровавый бой». Но вот погибает человек без войны, без боев, такой молодой, чернобровый, может, еще и полюбить никого ни разу не успев, может, и родных-то у него нету… Людочка принесла что-то похожее на табуретку, с гнутыми алюминиевыми подставками вместо ножек, села возле молодого лесоруба, взяла его руку и долго не могла согреть под собой скользкое сиденье. Парень с невыразимой надеждой глядел на нее, губы его, истрескавшиеся от жара, шевелились, пытаясь что-то сказать. Она подумала, что он читает молитву, и стала ему помогать, пожалев, кажется, первый раз в жизни, что не потрудилась выучить ни одной молитвы, так, с пятого на десятое что-то похватала от деревенских старух, тоже до конца ни одной молитвы не знающих: «Боже праведный! Боже преславный… Раба твоего прости и согрешенья вольные и невольные… огневицу угаси, врачебную Твою силу с небеси пошли…» Парень слабо шевельнул пальцами — он слышал ее, но едва ли понимал слова, лишь звук и древний лад доходили до него. И тогда она натужилась, припоминая складные стихи, точнее строчки из стихов, случайно прочитанных в девчоночьих альбомах, в учебниках, но главным образом в районной газете «Маяк земледельца»: «Отговорила роща золотая… любовь — это бурное море, любовь — это злой океан, любовь — это счастье и горе… И долго буду славен тем народу, что стройки коммунизма возводил… а еще скажи слово прощальное: передай кольцо обручальное… чтобы жить да жить и на тучных нивах колхозных труд счастливый осуществить…» Чего Людочка только ни говорила, напрягая свою не очень-то перегруженную память, чтоб только отвлечь человека от боли и предчувствия близкой смерти. Но вот и она выдохлась, ее начало покачивать на шаткой, скользкой табуретке. Людочка умолкла и, кажется, задремала. Встряхнулась она от слабого стона, похожего на щенячье поскуливание. В окно, прорубленное в другом конце коридора, сочился рассвет. Видны сделались слезы, оплавившие жарко пылающее лицо парня. Людочка пожатием руки дала понять, что слезы — это хорошо, облегчают они сердце и подумала: может, и в самом деле хорошо, может, парень никогда и не плакал во взрослой жизни. Но умирающий не ответил пожатием на ее пожатие, и она обмерла в себе — не для того он плачет, чтоб было облегчение, плачет он по причине совсем другой, по вечной, глубоко спрятанной причине. Цену, точнее смысл всякого сострадания, в том числе и ее, он постиг здесь, сейчас вот, умирая на больничной койке, за облупившейся, грязной печкой, — совершилось еще одно привычное предательство по отношению к умирающему. Отчего так суетно милостивы, льстиво сочувствующи люди возле покидающего мир человека? Да оттого, что они-то, живые, остаются жить. Они будут, а его не станет. Но он ведь тоже любит жизнь, он достоин жизни. Так почему же они остаются, а он уходит и все отдаляется, отдаляется от живых и от всего живого, точнее они от него трусливо отстраняются. Никакими слезами, никаким отчаяньем, выражающим горе, не скрыться им от самого проницательного взора — взора умирающего, в котором сейчас вот, на кромке пути, в гаснущем свете сосредоточилось все зрение, все ощущение жизни, его жизни, самой ему дорогой и нужной. Предают его живые! И не его боль, не его жизнь, им свое сострадание дорого, и они хотят, чтоб скорее кончились его муки, для того, чтоб самим не мучиться. Когда отнесет от него последнее дыханье, они, живые, осторожно ступая, не его, себя оберегая, убредут, унося в себе тайную радость напополам с торжеством. К ним она, смерть, покудова никакого отношения не имеет, может, и потом, за многими делами, не заметит она их, забудет о них и продлит их дни за чуткость, за смиренность, за сострадание к ближнему своему. Парень последним, непримиримым усилием выпростал свои пальцы из рук Людочки и отвернулся — он ждал от нее не слабого утешения, он жертвы от нее ждал, согласия быть с ним до конца, может, и умереть вместе с ним. Вот тогда свершилось бы чудо: вдвоем они сделались бы сильнее смерти, восстали бы к жизни, в нем, почти умершем, появился бы такой могучий порыв, что он смел бы все на своем пути к воскресению.
|
Рука парня свесилась с кровати, рот, жарко открытый, так и остался открытым, но никаких более звуков не издавал, и глаза не сразу, а как-то неохотно, несогласно, медленно-медленно прикрылись ресницами, укрыв почти яростное свечение, ничем не напоминающее туман смертного забытья. Людочка, ровно бы уличенная в нехорошем, тайном поступке, постояла, одернула халатик и крадучись пробралась к своей койке, накрылась с головой одеялом. Но она слышала, как санитарка обнаружила мертвого парня за печкой, как тихо молвила: «Отмучился, горюн»; как выносили мертвого на носилках, как складывали и убирали матрац и койку… С тех пор не умолкало в ней чувство глубокой вины перед тем покойным парнем-лесорубом. Теперь вот, в горе, в заброшенности, она особенно остро, совсем осязаемо ощутила всю отверженность умирающего человека, теперь и самой ей предстояло до конца испить чашу одиночества, отверженности, лукавого людского сочувствия — пространство вокруг все сужалось и сужалось, как возле той койки за больничной облупленной печыо. Зачем она притворялась тогда, зачем? Ведь если бы и вправду была в ней готовность до конца остаться с умершим, принять за него муку, как в старину, может, и в самом деле появились бы в нем неведомые силы. Ну даже и не свершись чуда, не воскресни умирающий, все равно сознание того, что она способна на самопожертвование во имя ближнего своего, способна отдать ему всю себя, до последнего вздоха, сделало бы, прежде всего, ее сильной, уверенной в себе, готовой на отпор злым силам. О-о, она теперь понимала совсем вживе, совсем натурально то, о чем когда-то читала и равнодушно зубрила по учебникам, как выживали в тюрьмах-одиночках в цепи закованные герои. Конечно же, они были сами творцами своего могущественного духа, но сотворялся этот дух с помощью таких же сильных духом, способных разделить сострадание… Да хотя бы те же барыньки-декабристки. Но по делу если сказать, девочки из сегодняшней школы не верили в жертву людей, тем более таких вот в неге выросших барынек. Тут вон свои бабы, не пряниками вскормленные, за кусок хлеба, за мелкую подачку иль обиду глаза друг дружке выцарапывают, мужика, пусть хоть и бригадира, да даже и председателя таким матом обложат, что… Людочка неожиданно подумала об отчиме: вот он небось из таких, из сильных? Да как, с какого места к нему подступиться-то? Было время, их, деревенских школьниц-шмакодявок, подвыпившие парни молодецки-весело спихивали в клубе со скамеек на грязный пол, а сами сидели просторно, одни, и не поднимали с пола девчонок до тех пор, пока они не обзаводились телом, которое уже можно мять и тискать. А те, городские, на танцплощадке? Разве они не столкнуты со скамейки под ноги, на грязный пол? И зачем она вместе с Гавриловной осуждала их? Чем она-то их лучше? Чем они хуже ее? В беде, в одиночестве люди все одинаковы. И нечего… Места в городском общежитии пока не было, и Людочка продолжала квартировать у Гавриловны. Чтоб «саранопалы» не заметили, велела хозяйка Людочке возвращаться в потемках, да не по парку, округой. Однако Людочка не слушалась хозяйки, ходила парком, не озиралась, ходила и ходила будто во сне. Здесь, в парке, ее снова подловили парни, начали стращать Стрекачом, незаметно подталкивали за скамейку. — Вы чего? — Да ничего! Насчет картошки дров поджарить соображаем. — Ишь какие! Разохотились! — А чё? Теперь все равно, плонба сорвана, как Гавриловна бает, мышеловка наготове, знай имай мыша… — выпившие молодцы вэпэвэрзэшники все теснили и теснили Людочку в заросли. Стрекача среди них не было. Жаль. Людочка в кармане плаща таскала старую, из обихода вышедшую опасную бритву Гавриловны, решив отрезать достоинство Стрекача под самый корень! «Чем тебя породил я, тем тебя и убью», — вспомнила она хохму из чьего-то школьного сочинения. О страшной такой мести сама Людочка не додумалась бы, но она слышала на работе о подобном поступке одной отчаянной женщины. И чего только не наслушалась она в привокзальной парикмахерской. Там стригут ножницами и языками с утра до вечера. Совсем уж было собралась Людочка тайком сходить в церковь, но там такая, говорят, давка была, когда освящали куличи на Пасху, такое столпотворение, что она и не пошла, хватит и того, что видит и слышит вокруг. По заведенной привычке попробовала заикнуться насчет того, чтобы вместе с Гавриловной сходить во храм, но та ей напрямки бухнула: мол, достойным веры в Бога надо быть, мол, не комсомольский тебе это стройотряд, не бардак под названием «десант на колесах», пусть, мол, «мохом грех ейный хоть маленько обрастет, в памяти поистлеет, тогда уж, может, и допущены к стопам Его страдальческим будут они, богохулки». — Жаль, нету вашего вождя — такой видный кавалер!.. Жаль! — повторила она вслух и погромче сказала в темноту: — А ну отвалите, мальчики! Хватит! Одно платье порвали! Плащик спортили! Пойду в ношеное переоденусь. Не из богачек я, уборщицей тружусь. — Дуй! Да смотри: любовь и измена — вещи несовместимые, как гений и злодейство. — Ишь ты, грамотный какой! Отличник небось? — Все и всегда делаю на пять! Не хуже Стрекача, испытаешь мои способности, похвалишь. — А ты мои. Людочка и переоделась в старое ношеное платье, еще деревенское, еще с отметиной на груди от комсомольского значка и с кармашками ниже пояса. Она отвязала веревочку от деревенской торбы, приделанную вместо лямки, сняла туфли и аккуратно их соединила на коврике возле дивана, придвинула было листик бумаги, долго искала в шкатулке среди пуговиц, иголок и прочего бабьего барахла шариковую ручку, нашла, но ею давно не писали, мастика высохла. Поцарапав на бумаге, Людочка с сердцем бросила ручку на пол и, крикнув Гавриловне, владычествующей на кухне: «Пока!» — вышла на улицу. У крыльца надернула старые калошики, постояла за калиткой, словно бы с непривычки долго закрывала вертушку. На пути к парку прочитала новое объявление, прибитое к столбу, о наборе в лесную промышленность рабочих обоего пола. «Может, уехать?» — мелькнула мысль да тут же и другая мысль перебила первую: там, в лесу-то, стрекач на стрекаче, и все с усами. В парке она отыскала давно уж ею запримеченный тополь с корявым суком над тропинкой, захлестнула на него веревочку, сноровисто увязав петельку, продернула в нее конец — все-таки деревенская, пусть и тихоня, она умела многое: варить, стирать, мыть, корову доить, косить, дрова колоть, баню истопить и скутать, веревку для просушки белья натянуть и увязать. Коня, правда, запрячь не могла — в ее деревне лет уж десять лошади не велись. И еще не могла она, боялась щупать куриц, отрубать петухам головы, не научилась, хотя и пробовала, пить, не научилась материться… Ну да пожила бы на этом милом свете, глядишь, и сподобилась бы. Людочка взобралась на клыком торчащий из ствола тополя окостенелый обломыш, ощупала его чуткой ступней, утвердилась, потянула петельку к себе, продела в нее голову, сказала шепотом: «Боже милостивый, Боже милосердный… Ну не достойна же… — и перескочила на тех, кто ближе: — Гавриловна! Мама! Отчим! Как тебя и зовут-то, не спросила. Люди добрые, простите! И ты Господи, прости меня, хоть я и недостойна, я даже не знаю, есть ли Ты?.. Если есть, прости, все равно я значок комсомольский потеряла, никто и не спрашивал про значок. Никто и ни про что не спрашивал — никому до меня нет дела…» Она была, как и все замкнутые люди, решительна в себе, способна на отчаянный поступок. В детстве всегда первая бросалась в реку греть воду. И тут, с петлей на шее, она тоже, как в детстве, зажала лицо ладонями и, оттолкнувшись ступнями, будто с высокого берега бросилась в омут. Безбрежный и бездонный. Людочка никогда не интересовалась удавленниками и не знала, что у них некрасиво выпяливается язык, непременно происходит мочеиспускание. Она успела лишь почувствовать, как стало горячо и больно в ее недре, она догадалась, где болит, попробовала схватиться за петлю, чтоб освободиться, цапнула по веревочке судорожными пальцами, но только поцарапала шею и успела еще услышать кожей струйку, начавшую течь и тут же иссякшую. Сердце начало увеличиваться, разбухать, ему сделалось тесно в сужающейся груди. Оно должно было проломить ребра, разорвать грудь — такое в нем напряжение получилось, такая рубка началась. Но сердце быстро устало, ослабло, давай свертываться, стихать, уменьшаться и, когда сделалось всего с орешек величиной, покатилось, покатилось вниз, выпало, унеслось без звука и следа куда-то в пустоту. И тут же всякая боль и муки всякие оставили Людочку, отлетели от ее тела. А душа? Да кому она нужна, та простенькая, в простенькой, в обыкновенной плоти ютившаяся душа? — Ну, чё она, сучка, туфтит, динаму крутит, что ли? Я ей за эти штучки… Один из парней, томившийся в парке Вэпэвэрзэ, сорвался с места, прошлепал по шаткому дырявому мостику и решительно двинулся краем парка к чуть высвеченному отдаленными фонарями и окнами рядку тополей. — Когти рвем! Ко-огти! Она… — разведчик мчался прыжками от тополей, от света. Через час, может, и через два, сидя в привокзальном заплеванном ресторане, разведчик с нервным хохотком рассказывал, как увидел еле дрожащую всем телом Людочку, качающуюся в петле туда-сюда, то задом, то передом поворачивающуюся, язык во-о-о какой вывалился, и с ног что-то капало. — Ну дает! — ахали кореши. — Ну сделала козла… О-ох, падла! Была бы живая, я бы ей показал, как вешаться… я бы показал… — Это ж надо! В петлю! Из-за чего! — Надо Стрекача предупредить. Грозился же… — Ага, обязательно. Когтистый зверь, задерет. По последней, братва, по последней. Вы-ы-ыпьем, бра-ат-цы-ы, удалую за поми-и-ин ее души-ы-ы. — Последняя у нашего участкового жена. Поехали, поехали, пока нас не забарабали… — Э-эх, идиотина! Жить так замечательно в на-ашей юной, чудесной стране-э… Хоронить в родной деревне Вычуган Людочку не решились, там, как избудется последнее жилье, сотрется с земли пристанище людей, объединенный колхоз перепашет все под одно поле и кладбище запашет — чего ж ему среди вольного колхозного раздолья укором маячить, уныние на живых людей наводить.
|
На городском стандартном кладбище, среди стандартных могильных знаков Людочкина мать в накинутой на нее светло-коричневой шали с крапчатой каймой все закрывала бугор живота концами шали, грела его ладонями — шел дождь, она береглась, но забывшись, подымала шаль ко рту, зажевывала шерстяную материю и сквозь толстый мокрый комок, как из глухого вычуганского болота, доносило вой ночного зверя или потайной, лешачьей птицы выпь: «Уу-у-у-удочка-а-а-а…» Бабы из привокзальной парикмахерской испуганно озирались, и, тихо радуясь тому, что похороны не затянулись, поспешили на поминки. После похорон совсем раскисшая, шатающаяся на подсекающихся ногах Гавриловна упала на старый кожаный диван, где спала Людочка и завопила: «У-у-удоч-ка!» — муслила карточку квартирантки, увеличенную со школьной фотографии. Беленькая, еще не в смятой форме, Людочка вышла как живая, даже улыбку было заметно. Гавриловна как-то разглядела ту припрятанную застенчивую улыбку. — За дочку, за дочку держала, — высказалась она, сморкаясь в старое кухонное полотенце. — Все пополам, кажну крошечку пополам. Замуж собиралась выдать, дом переписать… Да голубонька ты моя сизокрылая… Да ласточка ты моя, касаточка! Что же ты натворила? Что же ты с собой сделала?.. Мать уже в голос не плакала, видно, чужих людей, чужого дома стеснялась. Только слезы, неприкаянные слезы, переполнившие никем еще не измеренную русскую бабью душу, катились сами собой со всего лица, выступали из всех ранних и не ранних морщин, даже из-под платка, из ушей, проколотых еще в молодости для сережек, но так и не изведавших тяжести украшения, проступало мокро. Впрочем, слезы не мешали ей править бабьи дела, потчевать гостей, поскольку Гавриловна совсем сдала, отрешилась от мирских дел. Прикрыв глаза черными круглыми веками, сложив руки на животе, она лежала в горнице совсем выговорившаяся, наплакавшаяся и вроде бы неживая. Когда слезы матери со звуком бились о тарелки с мясом и с картошкой, об вазу с кутьей, мать Людочки роняла: «Извините!» — и торопливо тыкала скомканной серой тряпкой по столу. «Наливайте сами, угощайтесь, Христа ради, поминайте», — просила она. Отчим Людочки, одетый в новый черный пиджак, в белую рубаху, единственный в компании мужчина, выпил один стакан водки, выпил второй, буркнул: «Я пойду покурю», — и, накинув на себя болоньевую куртку с вязаным воротником, прожженную брызгами электросварки, вышел на крыльцо, закурил, сплюнул, посмотрел на улицу, на дымящую трубу кочегарки Вэпэвэрзэ и двинулся по направлению к парку. Там он и нашел компанию, роящуюся вокруг удалого человека — Стрекача. Компания разрослась, сплотилась и окрепла за последнее время. Милиция следила за ней и накапливала для задержания факты преступной деятельности, чтоб уж сразу и без затей взять и повязать мятежную группу. Утомленные бездельем парни все так же задирали прохожих, все так же сидел, развалясь на скамье, парень не парень, мужик не мужик в малиновой рубахе, с браслетами, часами и кольцами на руках, крестиком на шее. Отчим Людочки в куртке с вязаным воротником, словно пробитой по груди картечью, твердо впечатался подошвами рубчатых чешских ботинок перед несокрушимой бетонной скамьей. — Чё те, мужик? — Поглядеть вот на тебя пришел. — Поглядел и отвали! Я за погляд плату не беру. — Так, значит, ты и есть пахан Стрекач? — Допустим! Штаны спустим… — Ишь ты! Еще и поэт! Прибауточник! — Отчим Людочки внезапно выбросил руку, рванул с шеи Стрекача крестик, бросил его в заросли. — Эт-то хоть не погань, обсосок! Бога-то хоть не лапайте, людям оставьте! — Ты… ты… Фраер!.. Да я те… Я те обрезанье сделаю. По-арапски! — Стрекач сунул руку в карман. Вся компания вэпэвэрзэшников замерла, ожидая со страхом и вожделением, какое сейчас захватывающее дух кровавое начнется дело. — Э-э, да ты еще и ножиком балуешься! — скривил губы отчим Людочки. Неуловимо-молниеносно перехватив руку Стрекача, сжав ее в кармане, он с треском вырвал вместе с материей нож. Отменная финка с перламутровой отделкой из клавиш еще трофейного аккордеона шлепнулась в грязь канавы. Тут же, не дав опомниться Стрекачу, отчим Людочки собрал в горстищу ворот фрака вместе с малиновой рубахой и поволок удушенно хрипящего кавалера через совсем одуревший непролазный бурьян. Стрекач пытался вывернуться, пинал мужика, но только скинул ботинок с ноги, рассорил драгоценности по кустам. Отчим Людочки поднял кавалера и как персидскую царевну швырнул в поганые воды сточной канавы. Только мелькнул Стрекач оголившимся животом, исчирканным красными полосами — не раз симулировал в лагерях отчаянность, чиркал себя лезвием по брюху. Поразило парней, бросившихся подбирать ботинок шефа, отыскивать часы и кольца в бурьяне, как стреляли пуговицы аглицкого фрака. Они не выдергивались с мясом, не ломались по дыркам, как наши отечественные. Оловянные, никелевые ли, может и серебряные, заморские пуговицы отстреливались от фрака, оставляя на борту крепкие серебристые крючки. Пулею сверкнув, разлетелись те пуговицы по сторонам, одна аж на другую сторону канавы улетела, птаху малую выпугнула из кустов. Из зелено-черных, соплями обвешанных зарослей раздался такой вопль, что если б в это время заревел давно умолкший, ржавчиной захлебнувшийся гудок паровозного депо, так его было бы не расслышать. Вороны взлетели, собачонки бродячие из парка Вэпэвэрзэ прянули, сорвалась с привязи старая одноглазая коза. Отчим Людочки вытер руки о штаны и пошел прочь. Вэпэвэрзэшное кодло — шестерки Стрекача заступили дорогу мужику, он уперся в них взглядом. Парни-вэпэвэрзэшники почувствовали себя под этим взглядом мелкой приканавной зарослью, которую, не расступись, мужик этот запросто стопчет! Настоящего, непридуманного пахана почувствовали парни. Этот не пачкал штаны грязью, этот давно уже ни перед кем, даже перед самым грозным конвоем на колени не становился. Он шел на полусогнутых ногах, чуть пружинистой, как бы даже поигрывающей, по-звериному упругой походкой, готовый к прыжку, к действию. Раздавшийся в груди оттого, что плечи его отвалило назад, весь он как бы разворотился навстречу опасности. Беспощадным временем сотворенное двуногое существо с вываренными до белизны глазами, со дна которых торчало остро заточенное зернышко. Вспыхивали искры на гранях. Возникали те искры, тот металлический огонь из темной глубины, клубящейся не в сознании, а за пределами его в том месте, где, от пещерных людей досгавшееся, сквозь дремучие века прошедшее, клокотало всесокрушающее, жалости но знающее бешенство. У-у-уы-ы-ых! У-у-у-уы-ы-ых! — доносилось из угробы, из-под набрякших неандертальских бугров лба, из-под сдавленных бровей, а из глаз все сверкали и не гасли, сверкали и не гасли те искры, тот пламень, что расплавил и сделал глаза пустыми, ничего и никого не видящими. Парни занялись спешным делом: трое или четверо волокли из канавы почти уже сварившегося, едва слышно попискивающего Стрекача. Кто-то к трамвайной остановке ринулся — вызвать «скорую», кто-то — в старые бараки с двумя-тремя еще не забитыми окнами, где обретались отверженные обществом, спившиеся существа и брошенные детьми старики, отыскивать мать пострадавшего, обрадовать привычным известием совсем разрушенную старуху об еще одном «художестве» сыночка родимого, кажется, насовсем отгостившего под крышей родного барака. Славный, бурный путь от детской исправительно-трудовой колонии до лагеря строгого режима завершился. Угнетенные, ограбленные, царапанные, резанные, битые, в страхе ожидания напасти живущие обитатели железнодорожного поселка вздохнут теперь освобожденно и будут жить более или менее ладно до пришествия нового Стрекача, ими же порожденного и взращенного. Дойдя до окраины парка, отчим Людочки споткнулся вдруг и по закоренелой привычке жить настороже, все видеть, все слышать, заметил на сучке, нависшем над тропою, обрезок пестренькой веревочки, почему-то не отвязанной милиционерами. Какая-то прежняя, до конца им самим не познанная злая сила высоко его подбросила, он поймался за сук, тот скрипнул и отвалился от ствола, обнажив под собой на глаз коня похожее йодистого цвета пятно. Подержав сук в руках, почему-то понюхав его, отчим Людочки тихо, для себя молвил: — Что же ты не обломился, когда надо? — и с внезапным неистовством, со все еще неостывщим бешенством искрошил сук в щепки. Отбросив обломки, стоял какое-то время, исподлобья наблюдая, как по исковерканному кочковатому парку, ковыляясь, ошупью пробиралась к канаве машина «скорой помощи». Он закурил. В белую машину закатывали комком что-то замытое, мятое — текла по белому грязная жижа. Отчим Людочки плюнул окурок, пошел было, но тут же вернулся, раздергал туго затянувшуюся пеструю веревочку, снял ее с тополиного обломка, сунул в боковой карман куртки, притронулся к груди и, не оглядываясь, поспешил к дому Гавриловны, где уже заканчивались поминки. На столе еще оставалось много всякого добра. Городские бабы не могли одолеть всю выпивку, мало их было. Отчим Людочки выпил стакан водки, вслушался в себя и выпил еще один. Постоял над столом, глядя на оробевшую жену, на настороженно примолкших баб, уже начавших мыть и разбирать собранную по соседям посуду, с сожалением оторвал взгляд от бутылки, переборол себя — заметно это было — и, махнув рукой жене, поспешил к вечерней электричке. Мать Людочки и не заметила, что давно уже громко шепчет, выговаривая пляшущими губами слова, что все лицо ее снова залито слезами, но «сам» вроде бы и не слышал ее, даже курить в тамбур не выходил. И она несмело положила голову на его плечо, слабо прислонилась к нему, и показалось ей, или на самом деле так было, он приспустил плечо, чтоб ловчее и покойней ей было, и даже вроде бы локтем ее к боку прижал, пригрел. У местного отделения УВД так и недостало сил и возможностей расколоть Артемку-мыло. Еще с одним строгим предупреждением он был отпущен домой. Выполняя наказ властей взяться за ум, но скорее с перепугу поступил Артемка-мыло в училище связи, не в то, где пэтэушники работают с мудреными приборами, компьютерами и аппаратами, а в филиал его, где учат лазить по столбам, ввинчивать стаканы и натягивать провода. С испугу же, не иначе, Артемка-мыло скоро женился, и у него по-стахановски, быстрее всех в поселке через четыре всего месяца после свадьбы народилось кучерявое дите, улыбчивое и веселое. На крестинах отец Артемки-мыло, заслуженный пенсионер, смеялся, говорил, что этот малый с плоской головой, потому что на свет белый его вынимали щипцами, уже и с папино мозговать не сумеет, с какого конца на столб влазить — не сообразит. На четвертой полосе местной газеты в конце квартала появлялась заметка о состоянии морали в городе и было сообщено, что за отчетный период в городе совершилось три убийства, сто пять квартирных краж, пятнадцать налетов на прохожих с целью снимания одежд, была попытка ограбить районную кассу, но тут же ее пресекли бдительные силы милиции, крупных краж и преступлений с особо тяжкими последствиями не наблюдалось, насилий было всего восемь, угонов транспорта — тридцать два, налетов на дачи одиннадцать. Конечно, о полном покое граждан и моральном благополучии в городе говорить еще рано, однако, благодаря профилактической работе и усилению внимания местных властей к оздоровлению общества посредством спортивной деятельности, в частности, за счет открытия плавательного бассейна на базе локомотивного депо, где подогретая вода давно уже течет попусту, преступность по сравнению с тем же периодом прошлого года сократилась на один и семь сотых процента. Людочка и Стрекач в этот отчет не угодили. Начальнику областного управления УВД оставалось два года до пенсии, и он не хотел портить положительный процент сомнительными данными. Людочка и Стрекач, не оставившие после себя никаких записок, имущества, ценностей и свидетелей, прошли в регистрационном журнале УВД по линии самоубийц, беспричинно, попросту говоря — сдуру, наложивших на себя руки. 1987 |
*Источник: Астафьев В. Людочка – Новый мир, 1989, № 9. |
|
1. Людочка – рассказ был написан в 1987 году и опубликован в журнале «Новый мир» № 9 за 1989 год. |
Биографии |
Читальный |