Оглавление
- СЕМЕЙНЫЙ СПОР
- В ШКОЛУ
- ХОЛМИК ПОСРЕДИ ДЕРЕВНИ
- ЖИЛИЩА БОГАТЫРЕЙ
- НОЧЬЮ
- СТАРАЯ ВЕТЛА
- ЮРИНА ВОЙНА
- СНОВА ЗА УЧЕБУ
- БУЯНКА
- В БЕСКРАЙНЕМ НЕБЕ
- ВОРОТА В НЕБО
- В ГОРОДСКОМ САДУ
- ЗВЕЗДЫ
- УРОК АНАТОМИИ
- ТОСТ
- ГИБЕЛЬ ДЕРГУНОВА
- В СУРДОКАМЕРЕ
- О ЧЕМ ДУМАЛ ГЕРОЙ
- ФОРЕЛЬ
- ДРУГ ДЕТСТВА
- ФОТОГРАФИЯ
- В ТЕ ПОСЛЕДНИЕ МГНОВЕНИЯ
- ДЕНЬ С ГЕРМАНОМ ТИТОВЫМ, или ЕЩЕ РАЗ ОБ УЛЫБКЕ ГАГАРИНА
- ПРИМЕЧАНИЯ
СЕМЕЙНЫЙ СПОР
Старинный Гжатск, ныне Гагарин, собирался праздновать свое 250-летие. Смоленские художники создали эскизы юбилейной медали и памятных значков. Мы находились в доме родителей Гагарина, когда секретарь горкома партии по пропаганде привез им, почетнейшим жителям города, эти эскизы для ознакомления и отбора.
Посмотрели. Рисунки выразительные. На всех, в той или иной манере — от строго реалистической до условно-обобщенной, — что-нибудь космическое и четкая надпись: «Городу Гагарину 250 лет».
— Славно, славно! — говорила Анна Тимофеевна. — В общем, ничего. Видно, что люди поработали.
Анна Тимофеевна напоминает мухинскую «Крестьянку» — за печатью лет та же величавая прочность, укорененность (такую, коль не захочет, не сдвинешь, не столкнешь), та же спокойная, изнутри светящаяся красота.
— В начале восемнадцатого века на реке Гжать, притоке Вазузы, государем-императором Петром Великим был основан город Гжатск, — услышали мы хрипловатый, «табашный» голос Алексея Ивановича.
Все, кроме Анны Тимофеевны, повернулись к нему с почтительным недоумением.
— От так! — сказал он сердито.
— Ну, чего несешь? — укорила его жена. — Нешто без тебя люди не знают?
— И был сей град пристанью для перевозки хлеба и прочих грузов в Санкт-Петербург, — спокойно и значительно произнес Алексей Иванович.
— Бубнишь, как пономарь!..
— Равно же осуществлялся по Гжати сплав строительного леса, — заключил Алексей Иванович.
Секретарь горкома оказался человеком сообразительным. Он пошевелил эскизы и спросил:
— Что вам тут не нравится, Алексей Иванович?
— Вижу приметы нашего Юрия, а где приметы старины? Нешто Юрка основал Гжатск на речке Гжати?
— Он город Гагарин создал, — ответил секретарь горкома. — Осенил его своим подвигом и дал свое имя.
— Не спорю, Юрка заслужил, и отражен — будь здоров! Но не вижу ничего от петровского города Гжатска, от его старой службы русской земле.
— Да ты что, о царе, что ль, возмечтал? — обозлилась Анна Тимофеевна. — Кто это тебе будет на советскую медаль царей шлепать?
— Я о царе не мечтаю, но должно быть выбито исконное название города — Гжатск!
— Нету никакого Гжатска, есть Гагарин!
— Сегодня он Гагарин, завтра Самарин или там Фуфарин… Оренбург вон тоже Чкаловым назывался! — Он молодо, озорно улыбнулся и — костистый, гологлазый, старый сокол — на миг стал в одно лицо с погибшим сыном.
— И чего тут общего? Нешто Чкалов родом из Оренбурга? Он и не жил там никогда.
— Даже в знаменитой летной школе не обучался, — заметил секретарь горкома.
— Гжатск хлебушком своим Санкт-Петербург кормил! — упрямо сказал Алексей Иванович.
— Вот и попался! Когда Ленинграду двести пятьдесят стукнуло, нешто кто вспомнил о Петербурге или Петрограде?
— Сравнила нашего Юрку с Лениным!..
Анна Тимофеевна слабо, но ровно порозовела всем своим широким серьезным лицом.
— Видали — отец против сына идет!
— Я не иду против дорогого нашего сыночка, — твердо и печально сказал Алексей Иванович, — пущай так и будет на медалях вся эта косметика и надпись «ГАГАРИН», а внизу чтоб махонькими буквочками — «Гжатск»!
Поколения Гагариных жили в немудреном равнинном крае над тихой речкой Гжатью, и памятным апрельским днем в мировое пространство вырвался гжатский парень.
В ШКОЛУ
К тому времени война пришла на Смоленщину. Уже собирались эвакуировать колхозное стадо. «Эвакуировать» — было новое и трудное слово, которое никому не удавалось произнести, «вкуировать» — говорили со вздохом. И все-таки первый школьный день клушинцы обставляли торжественно. Какое бы ни свирепствовало лихо, этот день должен остаться в памяти новобранцев учебы добром и светом. Школу украсили зелеными ветками и написанными мелом лозунгами, ребят докрасна намыли в баньках, одели во все новое.
Анна Тимофеевна с особой теплотой вспоминает, как снаряжала сына в школу. Она напекла ему толстых ржаных блинов и, завернув в газету, уложила вместе с тетрадками и учебниками в самодельный, обтянутый козелком ранец. Дом Гагариных находился далеко от школы, в другом конце длиннющей, с заворотом, деревенской улицы, и Юре даже на большой перемене не поспеть к домашнему обеду. Намытый, наутюженный, с расчесанной волосок к волоску головой, он то и дело спрашивал мать:
— Ты все положила?
— Все, все, сынок. Надевай-ка свою амуницию.
От волнения он никак не мог попасть в лямки ранца. Анна Тимофеевна взяла сынову руку, такую тоненькую, хрупкую, что у нее сердце испуганно захолонуло от любви и жалости, и просунула в ременную петлю.
Юра нахлобучил фуражку и решительно шагнул за дверь.
— Не балуйся, сынок, слушайся учителей.
Анна Тимофеевна вышла на улицу. Школу отсюда не видать, скрыта за церковью и погостом. На стенах церкви, кладбищенской ограде и крыльце соседствующего с храмом сельсовета наклеены плакаты войны. Анна Тимофеевна помнила их наизусть. «Смерть немецким оккупантам!», «Родина-мать зовет!», «Будь героем!», «Ни шагу назад!» По другую руку, за околицей, с десяток деревенских жителей призывного возраста под командой ветерана-инвалида занимались шагистикой и разучиванием ружейных приемов. Боевого оружия в наличии не имелось, кроме учебной винтовки с просверленным во избежание выстрела патронником, и ратники обходились гладко обструганными палками. Трудно верилось, что это клушинское воинство сумеет остановить вооруженного до зубов неприятеля.
Прихрамывая, подошел Алексей Иванович. Его костистое лицо притемнилось.
— Не берут, чтоб им пусто! — проговорил в сердцах. — Как сруб сгонять, так Гагарин, а как отечество защищать — пошел вон!
— Будет тебе, Алеша, — печально сказала Анна Тимофеевна, — не минует тебя эта война.
— И то правда! — вздохнул Гагарин. — Люди сказывают, он к самой Вязьме вышел.
— Неужто на него управы нету?
— Будет управа в свой час.
— Когда же он настанет, этот час?
— Когда народ терпеть утомится…
Незадолго перед окончанием занятий Анна Тимофеевна, гонимая тем же чувством тревоги и печали, пошла к школе. Думала встретить сына по пути, но первый учебный день что-то затянулся. Она оказалась у широких, низких школьных окон, когда конопатая девочка из соседней деревни, заикаясь и проглатывая слова, читала стихотворение про Бармалея.
Потом настал черед толстого, молочного мальчика, похожего на мужичка с ноготок. Он вышел к столу учительницы, аккуратно одернул свой серый пиджачок, откашлялся и сказал, что любимого стихотворения у него нету.
— Ну, так прочти, какое хочешь, — улыбнулась учительница Ксения Герасимовна, — пусть и нелюбимое.
Толстый мальчик снова одернул пиджачок, прочистил горло и сказал, что нелюбимого стихотворения тоже прочесть не может: на кой ему было запоминать нелюбимые стихи?
Он вернулся на свое место, ничуть не смущенный хихиканьем класса, и тут же принялся что-то жевать, осторожно добывая пищу из парты. Ксения Герасимовна вызвала Гагарина. Она еще не договорила фамилии, а Юра выметнулся из-за парты и стремглав — к учительскому столу.
— Мое любимое стихотворение! — объявил он звонко.
Анна Тимофеевна понимала радость и нетерпение сына. Юра любил стихи про летчиков, самолеты, небо и раз даже выступал в Гжатске на районном смотре самодеятельности и заслужил там книжку Маршака и почетную грамоту. Но он не стал читать стихотворение, принесшее ему гжатский триумф, и Анне Тимофеевне понравилось, что он не прельстился готовым успехом:
Мой милый товарищ, мой летчик,
Хочу я с тобой поглядеть,
Как месяц по небу кочует,
Как по лесу бродит медведь.
Давно мне наскучило дома…
Давно мне наскучило дома…
Давно мне наскучило дома…
— Что ты как испорченная пластинка? — прервала учительница. — Давай дальше.
— Давно мне наскучило дома… — сказал Юра каким-то затухающим голосом.
Класс громко рассмеялся. Юра поглядел возмущенно на товарищей, сердито — на учительницу, и тут пронзительно прозвенел звонок — вестник освобождения.
— Ну, хоть тебе и наскучило дома, а придется идти домой, — улыбнулась Ксения Герасимовна. — Наш первый школьный день окончен.
Ребята захлопали крышками парт.
— Не разбегаться! — остановила их учительница. — Постройтесь в линейку!.. По росту.
Начинается катавасия. Особенно взволнован Юра. Он мерится с товарищами, проводя ребром ладони от чужого темени к своему виску, лбу, уху, и неизменно оказывается выше ростом. Вот чудеса — этот малыш самый высокий в классе! Со скромной гордостью Юра занимает место правофлангового, но отсюда его бесцеремонно теснят другие, рослые ученики, и он оказывается почти в хвосте.
Но и тут не кончились его страдания. Лишь две девочки добродушно согласились считать себя ниже Юры, но, оглянув замыкающих линейку, учительница решительно переставила Юру в самый хвост.
Он стоял, закусив губы, весь напрягшись, чтоб не разрыдаться. А во главе линейки невозмутимо высился толстяк, не знавший ни одного стихотворения.
Едва учительница произнесла: «По домам!» — как Юра опрометью кинулся из класса и угодил в добрые руки матери. Она все видела, все поняла.
— Не горюй, сыночек, ты еще выше всех вымахаешь!..
И как в воду глядела Анна Тимофеевна: выше всех современников вымахал ее сын незабываемым апрельским днем 1961 года.
ХОЛМИК ПОСРЕДИ ДЕРЕВНИ
В тот день провожали клушинское ополчение. На небольшой площади перед колхозным правлением состоялся митинг. Председатель колхоза сказал ополченцам напутственное слово:
— От века клушинцы бесстрашно ломали горло врагам России. Не посрамит боевой славы нашей земли клушинское народное ополчение. Ждем вас с победой, товарищи!
Ополченцы хрипло сказали: «Ура!», повернулись под команду и двинулись в направлении Гжатска навстречу неприятелю.
Были они в своей обычной крестьянской одежде, в какой выходили на пахоту или уборочную: в стареньких пиджаках, ватниках, брюках, заправленных в сапоги, кепчонках и фуражках. За плечами у каждого висел мешочек — сидор со сменой белья, портянками, полотенцем и мылом. Никакого оружия у них не имелось — ни огнестрельного, ни холодного. Лишь у командира, секретаря партийной организации колхоза, на ремне висела пустая револьверная кобура, заменявшая ему планшет. Может быть, оттого, что у ополченцев был такой гражданский вид, никто не голосил, не плакал. Просто не верилось, что этих пожилых, мирных и безоружных людей ждет кровопролитное сражение.
Ополчение вышагнуло за деревню, одолев заросший бузиной овраг, когда возле строя возник, будто из воздуха родившись, Алексей Иванович Гагарин.
Анна Тимофеевна, принимавшая участие в проводах ополченцев, увидела мужа, хотела броситься за ним, но вдруг раздумала.
К хромому добровольцу подошел командир ополчения и что-то сказал ему. Алексей Иванович сделал вид, что не слышит, и продолжал шагать в строю. Командир приблизил ладонь ко рту, бросил какую-то команду, ополченцы прибавили шагу. Гагарин изо всех сил старался не отстать.
Ополчение перевалило через бугор и двинулось чуть не на рысях в ту сторону, где небо обливалось зарницами залпов. Гагарин отстал. Он напрягался во всю мочь, но против рожна не попрешь — не позволяла калечная нога держать шаг наравне с остальными. Он отставал все сильнее и сильнее. Потом остановился, грустно и сердито поглядел вослед уходящим, плюнул и повернул назад.
— Так-то!.. — прошептала Анна Тимофеевна и утерла взмокшее лицо.
Она видела, что Алексей Иванович пошел задами деревни, сквозь заросли крапивы, малины и чертополоха к дому, и, щадя его потерпевшее урон самолюбие, сказала крутившемуся поблизости Юрке:
— Давай к тетке Дарье заглянем, она мне дрожжей обещала. По пути им попался могильный холмик с деревянной оградой и белым, источенным мохом камнем, на котором не разобрать стершейся надписи. Холмик был усыпан поздними осенними цветами: астрами, георгинами, золотыми шарами. Анна Тимофеевна сдержала шаг.
— Видал? Хорошо было — вовсе забросили могилку Ивана Семеныча. Пришло лихо — вспомнили, кто тут Советскую власть делал.
— Мамань, его белые убили?
— Мятеж контрики подняли, сразу после Октябрьской революции. Ну, некоторые деревенские коммунисты в подполье ушли, а Сушкин Иван Семеныч отказался. Я, говорит, ничего плохого не сделал, зачем мне прятаться? Чистой, детской души был человек. Прискакали сюда конные, взяли Ивана Семеныча прямо в избе, повели на расстрел, да не довели, насмерть прикладами забили.
Постояли, посмотрели на могилу первого клушинского коммуниста мать с сыном и двинулись дальше.
У сына потом было много всякого в жизни, но этот холмик посреди деревни не забывался…
ЖИЛИЩА БОГАТЫРЕЙ
Учительница Ксения Герасимовна сказала, что поведет их на экскурсию. Она ясно сказала «поведет», но почему-то всем послышалось «повезет». Наверное, в самом непривычном слове «экскурсия» заложено что-то будящее мысль о дальних землях, незнакомых городах. Стали думать, куда же их повезут. В Смоленск? Там немцы. В Вязьму? Там тоже немцы. В Гжатск? Он эвакуируется. Неужели в Москву?!
Нет, экскурсия предстояла совсем недальняя — на зады деревни. Тихая гжатская земля, село Клушино и его окрестности не раз оказывались полем ожесточенных битв русского воинства с иноземными захватчиками. А в глубокой старине русские богатыри стояли тут на страже молодого зарождающегося государства россов.
Прямо за околицей учительница показала ребятам невысокую округленную насыпь, по которой едва приметно вился выложенный камнем желобок — след древней дороги.
— Эти насыпи называются «жилища богатырей», — объяснила Ксения Герасимовна. — Кто знает почему?
Ребята молчали.
— Тут богатыри жили? — сообразил Пузан.
— Не просто жили, а русскую землю охраняли. И друг с дружкой перекликались. — Учительница вскарабкалась на насыпь и, поднеся ладонь рупором ко рту, закричала: — Ого-го!.. Спокойно ли у вас, други-витязи?.. Не тревожит ли рать вражеская?
Ветер взметнул и растрепал ее седые волосы, но она будто не заметила, к чему-то прислушиваясь. И дождалась ответа — из бесконечной дали глухо, но твердо прозвучало:
— Нет спокоя нам, други-витязи!.. Тучей черной ползет рать вражеская!..
Но, может быть, Юре Гагарину только почудился сумрачный голос далекого предка?
Ксения Герасимовна сбежала вниз и подвела ребят к могильному кургану за колхозной ригой.
— Здесь покоятся русские воины, которые в семнадцатом веке гетману Жолкевскому путь на Москву заступили. Страшная была битва. Воевода Дмитрий Шуйский, царев брат, чуть не всю рать положил. Но и от воинства гетмана не много уцелело. Жолкевский печалился: «Еще одна такая победа, и нам конец». Так оно после и сталось… А вот скажите, ребята, кто еще через Клушино на Москву шел?
— Наполеон!.. — враз вскричало несколько учеников.
— Правильно, Наполеон! Вот какое историческое место наше Клушино, — с гордостью сказала учительница.
— Ксения Герасимовна, а Гитлер сюда не придет? — спросил Пузан.
— С чего ты взял?
— Беженцы говорят, он уже под Гжатском.
— Москвы Гитлеру не видать, как своих ушей, — твердым голосом сказала Ксения Герасимовна, уклонившись, однако, от прямого ответа.
— Ну, а к нам? — настаивал Пузан.
Ответа он не дождался. Из-за леса на низком, почти бреющем полете стремительно вынесся немецкий самолет и хлестнул пулеметной очередью.
— Ложись! — закричала Ксения Герасимовна.
Дети распластались на земле, где кто стоял. Им отчетливо видны были пауки свастик на крыльях и черные кресты на фюзеляже.
Самолет пошел на деревню. Громко, отгулчиво забили его крупнокалиберные пулеметы.
— Зажигалки! — крикнула конопатая девочка Былинкина. — Он кидает зажигалки!
Над избами занялось пламя. Столбом повалил черный дым.
— Школа горит! — отчаянно крикнул Юра. Со всех ног ребята кинулись к деревне.
— Стойте!.. Куда вы?.. — тщетно взывала Ксения Герасимовна. Никто ее не слушал, и учительница, подобрав в шагу юбку, припустила вдогон.
Когда они достигли Клушино, воздушный разбойник, сделав свое черное и бессмысленное дело, убрался восвояси. Деревня горела с разных концов. Неподалеку от полыхающего здания школы лежала навзничь, головой в лопухи, молодая женщина. Ее заголившиеся вывернутые ноги казались чужими телу.
— Дуня… почтальонша…
То была первая убитая в Клушино, и дети не решались к ней подойти. Ксения Герасимовна одернула на погибшей юбку и прикрыла ей платком лицо.
От конторы подбежали мужики, с ног до головы испачканные глиной, — видать, отлеживались в огороде, — подняли Дуню и унесли.
И тут все услышали плач, прерывистый, взахлеб, похожий на кудахтанье.
На чурбаке, у школьного дровяного сарая, сидела незнакомая девочка и горько плакала, прижимая кулаки к глазам. Ребята окружили незнакомку.
— Ты кто такая? — спросила Ксения Герасимовна, присев на корточки.
Рыдания стали громче.
— Откуда ты, девочка?
Ксения Герасимовна сильно и умело отвела маленькие кулаки. Открылась рыжая пестрядь веснушек, на переносье сливающихся в одну сплошную веснушку. И понадобилось время, чтобы высмотреть нос кнопкой, круглые щеки, капризный рот и черные заплаканные глаза. Лицо девочки напоминало апельсин, в который на смех всунули два уголька. И дети сразу оценили это маленькое чудо.
— Вот это да! — восхитился Пузан. — Она пестрее Людки Былинкиной!
— Сравнил тоже! — подхватил чернявый, как жук, Пека Фрязин. — Людке до нее, как до небес!
— Помолчите, ребята, — строго сказала Ксения Герасимовна. — Ты откуда, девочка?
— Мясоедовские мы, — по-взрослому ответила та.
— Как тебя звать?
— Настя.
— А фамилия?
— Жигалина.
— Постой, ты не предколхоза дочь?
— Ага!
— А как здесь очутилась?
— Меня мамка привела. К тете Дуне жить.
— Дуня вам родная?
— Ага. Она тети Валина дочка.
— А где же твои родители?
— Папка в этом… ополчении, а мамка в госпитале.
Ксения Герасимовна чуть помолчала, что-то соображая внутри себя.
— Слезами горю не поможешь, — сказала она решительно. — Пойдем, будешь со мной жить…
…Клушинскую школу перевели в колхозное правление. Сюда же переколотили школьную вывеску.
После уроков, когда ребята гуртом выкатились на улицу, Пузан предложил Пеке Фрязину:
— Эй, Жук, давай из новенькой масло жмать!
— Лучше из тебя жмать, жиртрест! — огрызнулась Настя.
Ей бы помолчать — из новеньких всегда масло жмут, и ничего страшного тут нет, но ее насмешка обозлила Пузана, а строптивость — Пеку Фрязина. И «жмать» ее стали с излишним азартом.
— Да ну вас!.. Дураки!.. Пустите!.. — кричала Настя. — Да ну вас, черти паршивые!.. — В голосе ее послышались слезы.
Но ее вопли лишь придали прыти «давильщикам», они разбегались и враз сжимали девочку с боков. Настя захныкала.
И вдруг, вместо податливого Настиного тела, Пузан встретил чье-то колючее плечо, ушибся о него ребрами и отлетел в сторону.
— Ты чего?.. — пробормотал он обиженно, но сдачи не дал, ибо отличался миролюбивым нравом и задевал лишь тех, кто был заведомо слабее его.
А с Юркой Гагариным, известно, лучше не связываться. Вот Пека Фрязин попробовал и распластался на земле. Вскочил, сжал кулаки и снова запахал носом в грязь. И главное, Юрка не злится вовсе, губы улыбаются, глаза веселые, блестящие и… опасные. А крепок он, как кленовый корешок. Нет, лучше с ним не связываться. Да и на кой она сдалась, эта конопатая плакса? И Пузан пошел себе потихоньку прочь, а за ним, ругаясь и грозясь, ретировался отважный Фрязин.
— Не плачь, — сказал Юра девочке. — Они же в шутку. Настя дернула носом раз-другой и успокоилась.
— Какой ты сильный! — сказала она восхищенно. — Здорово дал!
— Да это понарошку, — отмахнулся Юра.
Он глядел на ее пестрое черноглазое лицо, и ему было радостно. Он готов был сразиться за нее не с робким Пузаном и задирой Фрязиным, а хоть со всем воинством гетмана Жолкевского.
— Слушай, — сказал Юра, не зная, чем одарить это дивное существо. — Ты видела жилища богатырей?
— Н-нет, — сказала Настя подозрительно.
— Пошли!..
Юра поделился с Настей всем, что имел: жилищем богатырей, могильными курганами бесстрашных русских воинов, старым ветряком, где до революции водились ведьмы, заброшенным погостом — там по ночам мерцали зеленые огоньки, остовом сгоревшего самолета, полузатонувшего в болоте. Настя принимала эти дары с вежливой прохладцей. Как выяснилось, ее родное Мясоедово тоже не обойдено и памятниками русской славы, и таинственными огоньками, и всевозможной нежитью, вот только сгоревшего самолета не было. К тому же ее томили иные заботы.
— Пирожка бы сейчас! — сказала Настя мечтательно.
Они сидели на треснувшем, вросшем в землю жернове, возле бывшего обиталища ведьм.
— Оголодала? — с улыбкой спросил Юра.
Настя замотала головой.
— Я сытая. Пирожка охота… У нас каждый день пироги пекли. С яйцами, грибами, капустой, рисом, с яблоками, вишнями, черникой…
— А ты, видать, балованная! — засмеялся Гагарин.
— Конечно, — с достоинством подтвердила Настя. — Я — моленное дитя.
— Как это — моленное?
— Папка с мамкой никак родить не могли. И бабка покойная меня у бога вымолила.
— А разве бог есть? — озадачился Юра.
— Только у старых людей. У молодых его не бывает.
— Жалко! — снова засмеялся Юра. — А то бы мы пирожка намолили!
— Посмейся еще! — обиделась Настя. — Я с тобой водиться не буду.
— Знаешь, — осенило Юру, — пойдем к нам. Мать вчера тесто ставила. Насчет пирогов — не знаю, а жамочку или пышку наверняка ухватим.
— Пышки с вареньем — вот вкуснота! — плотоядно зажмурилось моленное дитя…
…Но пока настал черед сладким пышкам, им пришлось отведать кисленького. У Гагариных сидела встревоженная и обозленная Ксения Герасимовна.
— Явились — не запылились! — приветствовала она появление нежной пары. — Я тут с ума схожу, а им горюшка мало. Куда вы запропастились?
— Да никуда, — подернул плечом Юра. — Просто гуляли.
— Дышали свежим воздухом, — уточнила Настя.
— Видали! — всплеснула руками Ксения Герасимовна, и седые волосы ее взметнулись дыбом от возмущения. — Воздухом они дышали, поганцы!.. — Она повернулась к Анне Тимофеевне, с укоризной поглядывавшей на сына. — Недовольна я вашим парнем, очень недовольна.
— Чего он еще натворил? — огорченно спросила Гагарина.
— Ведет себя кое-как…
В избу вошел Алексей Иванович и остановился у печи, чтобы не мешать разговору.
— …дерется, товарищей обижает.
— Сроду никого не обижал, — сумрачно проворчал Юра.
— Вспомни, что было после уроков…
— А зачем они с меня масло жмали? — ветрела Настя.
— Не «жмали», а жали, Жигалина, — по учительской привычке поправила Ксения Герасимовна и слегка покраснела. — Прости, Гагарин, я не знала, что ты заступался… Ладно, пошли домой, Настасья!
На столе появился кипящий самовар.
— Может, чайку попьете, Ксения Герасимовна? — предложила Гагарина. — С горячими пышечками.
— Спасибо, Анна Тимофеевна. Мне еще гору тетрадок проверять. Бывайте здоровы.
Учительница увела разочарованную Настю, но Юра успел — уже в сенях — вручить своей подруге кулечек с теплыми пышками…
…За самоваром Алексей Иванович, возбужденный известием о подвигах сына, предался героическим воспоминаниям.
— Гагарины завсегда отличались бойцовой породой! — заявил он, горделиво оглядывая семейное застолье.
— Ладно тебе, Аника-воин! — прикрикнула Анна Тимофеевна, не любившая подобных разговоров.
— Правду говорю. Батька мой Иван Гагара первый кулачный боец во всем уезде был.
— Сказал бы лучше — первый выпивоха и дебошир.
— И это верно. Он мог ведро принять, и ни в одном глазу. А ты злишься, что он ваших шахматовских завсегда колотил.
— Подумаешь, заслуга! В моей семье не дрались. Мы народ пролетарский, путиловской закваски.
Отец Анны Тимофеевны чуть не всю жизнь проработал на знаменитом Путиловском заводе и законно считался питерским пролетарием.
— И мясоедовских пластал, — не слушая, продолжал Алексей Иванович. — Никто против него устоять не мог.
— Папаня, а правда, он, поддамши, избу разваливал? — спросил старший Валентин.
— Не разваливал, а разбирал по бревнышку. И в тот же день обратно ставил. Золотые руки! Отменный мастер, герой, победитель!..
— Шатун, перекати-поле… — вставила Анна Тимофеевна, явно настроенная против героизации этого гагаринского предка.
Но дети, кроме несмышленыша Борьки, слушали отца с восторгом: светила им легендарная фигура основоположника рода.
— Все Гагарины волю любят, — веско сказал Алексей Иванович. — Я вон тоже побродил по белу свету…
— А чего хорошего? — перебила Анна Тимофеевна.
— Как чего? Людей поглядел, чужие города, места разные интересные, озера, реки. Человеку нельзя сиднем сидеть. Ему вся земля нужна…
— Размечтался!.. Шумел, колобродил Иван Гагара, а пропал не за грош.
— Убили?.. — охнула Зоя.
— Пьяный под поезд угодил.
— А все равно, он жить умел, радоваться умел. Великое это дело — радость любить, тогда ничего не страшно.
— Тут я с тобой согласная, что б ни случилось — держи хвост морковкой!.. — заключила Анна Тимофеевна.
НОЧЬЮ
Знали — они придут в Клушино этой ночью. Наши оставили село, забрав всю технику и боеприпасы, увезли раненых, взорвали два-три здания, так и не использовав подвалы, оборудованные под доты. Бои грохотали севернее и южнее села, немцы обтекали Клушино, и надо было уходить, чтобы не оказаться в мешке. Село стало ничьим: ни своим, ни чужим. К вечеру зарницы и глухой гром переместились на восток. Клушино осталось в тылу немецких войск. Стало быть, с часу на час жди непрошеных гостей.
Про немцев говорили всяко. Вообще же все разговоры сходились на том, что любой неприятель поначалу грознее, чем по прошествии времени. Главное, первую встречу пережить, а там как-нибудь все образуется.
Анна Тимофеевна опасалась за четырнадцатилетнюю дочь Зойку, литую и ладную, на вид старше своих лет. Решили семейным советом: матери с ребятами идти к соседке и спать на полу, впокат с другими жильцами, авось они не разберутся в человечьей мешанине и не тронут, а отцу дома оставаться, чтоб не показалась подозрительной пустая изба.
Так и сделали. В избу Горбатенькой (у нее правая лопатка колом торчала) народу набилось — не продохнуть, все больше бабы и девки. Горбатенькая накидала всякого тряпья: засаленных ватников, драных платков, кофт, ветошек разных, каждая укуталась, как могла, и для тепла, и для обмана жадного вражьего взгляда. Спать завалились рано, хотя сна ни в одном глазу не было.
В тишине громко тикали ходики, и каждому лежащему на полу казалось, что они тикают из его груди. Потом завыла собака, и выла так истошно, выматывающе и долго, что хотелось ее убить. Опять настала тишина, но теперь от тиканья ходиков ломило виски, сорвать бы их со стены да и грохнуть об пол!
Качается, качается маятник, а стрелок не видать, — окна плотно завешены, — время остановилось между жизнью и смертью. И никто не знал — в глухую ночь или под утро деревня наполнилась ревом моторов, чужими, страшными голосами. Внезапно дверь распахнулась, ударил свет электрического фонарика.
Световой кружок забегал по лицам, как пальцы слепца. Люди жмурились, закрывались рукой, бортом ватника, ветошкой. Анна Тимофеевна, будто в сонном беспамятстве, навалилась на дочь, закрыла ее собой.
Конечно, немец догадывался, что люди не спят, лишь притворяются в жалкой надежде, что беспомощность послужит им защитой. Он молча водил фонариком. Слепительный свет упал на лицо мальчика лет восьми. Тот сморщился, как от солнечного луча, открыл круглые блестящие глаза и, не жмурясь, поглядел прямо в свет фонаря и улыбнулся, то ли незнакомцу, не признав его со сна, — он-то действительно спал, — то ли еще не истаявшему в нем сновидению, то ли побудке, обещающей продолжение жизни.
Рядом, закинув руку на лицо, цепенела школьная учительница. Она поняла те странные слова, которые сказал на своем языке немолодой, с длинным усталым лицом немецкий солдат:
— Ну и глаза у этого мальчишки!.. Ну и глаза!.. Какие сны ему снятся, если он может так смотреть!..
Свет фонарика погас, скрипнули половицы, хлопнула дверь, дохнув холодом, немец ушел.
— Юра, Юра, что тебе снилось? — шепотом спросила учительница.
— А как мы раков решетом ловим… — зевнув, ответил мальчик.
СТАРАЯ ВЕТЛА
Алексей Иванович Гагарин из тех мудреных, неожиданных и беспредметно одаренных русских людей, что так влекли угрюмое сердце Лескова. Он до ноздрей налит талантливостью, не нашедшей формы и выражения. Такие люди раскрываются не в собственном творчестве, а в потомстве.
Он искусный плотник, но большую часть жизни проработал сторожем, отчасти по причине инвалидности, отчасти по игре жизненных обстоятельств; сторожить же ему доводилось и спирто-водочный завод, и военные склады, и всевозможное народное имущество. Он хром с младенчества — у него по недоглазу взрослых на печи сухожилие сопрело, но в довоенное время немало побродяжничал, отчасти в поисках заработка — случались худые, бесхлебные годы на Гжатчине, отчасти в неуемной потребности новых впечатлений, встреч с умными, свежими людьми. Да, он очень общителен, беседлив, но вдруг будто кончается некий заряд, раскручивается до конца пружина внешнего интереса, и он, подобно гоголевской Агафье Тихоновне, может ошарашить собеседников: «Пошли вон, дураки!» — и углубиться в свою тишину.
Отхожий промысел крепко подвел Алексея Ивановича в черные дни оккупации. Довелось ему однажды поработать мельником на Орловщине, и когда немцы заняли Гжатчину и расположились гарнизоном в Клушино, кто-то накапал в комендатуре: мол, Гагарин может по мельничному делу. Его вытащили из землянки, где, изгнанный из собственного дома, он обитал со всем семейством, и определили в мельники.
На околице села стоял старый, почерневший от лет, дождей и бездействия ветряк с оборванными крыльями. Но жернова были хоть куда, их сцепили с бензиновым двигателем, и мельница заработала.
— Молол я и на своих односельчан, и на неприятелей, — рассказывает Алексей Иванович. — Бензин мне скупо отпускали, а мотор хреновый был, жрал горючее, как акула рыб. Ну, и фрицы обижались, что мельница часто бездействует. А я что — виноват? Пью я, что ли, ихний бензин заместо вина? И как на грех: своим молоть — горючее в наличности, фрицам — его нема. А я-то при чем, раз так получается? Ну, раз взъелся на меня ихний фельдфебель, орет, слюной брызжет: «Ла-ла-ла-ла-ла-ла!..» А я ему: «Что ты лалакаешь? Тебе же русским языком сказано: никст бензин!» Он планшетку схватил, чего-то нацарапал на бумажке и мне сует. И опять: «Ла-ла-ла-ла-ла-ла!» — аж голова пухнет. Ладно, говорю, понял, ауфидер ку-ку! И двинулся, значит, в комендатуру…
Он шел по селу своим неспешным прихрамывающим шагом и с тоской примечал порухи, наделанные войной. Много домов было напрочь сметено во время бомбежки, много выгорело до печей, село казалось сквозным, во все стороны проглядывало ровное грустное поле, окаймленное вдали лиственным лесом. Там, где улица делала крутой поворот и забирала вверх к центру села, он обнаружил сынишку Юрку и окликнул его:
— Эй, сударь, чего смутный такой?
— В животе болит.
— Переел, видать, — усмехнулся отец. — Перепояшься потуже, чтоб кишки не болтались, враз полегчает.
— А ты куда, папань?
— В комендатуру. Записку велели снесть.
— Зачем?
— Я так полагаю: просят выдать мне десять кил шоколада.
— Не ходи ты за ихним шоколадом, папань.
— Нельзя, сынок. Этак худшее зло накличешь. А то постращают для порядку, и делу конец.
Юра пошел с отцом. Они миновали гигантскую старую ветлу с мощным изморщиненным стволом, необъятной кроной, и была та лоза под стать древнему дубу.
— При деде моем стояла, — с нежностью сказал Алексей Иванович о дереве. — Может, оно еще в дни царя Петра посажено!
— Папань, ты что — спятил? — спросил сын. — Я же миллион раз это слышал.
— Неужто миллион? — удивился Алексей Иванович. — Стал быть, повторяюсь?.. Видать, старею, сынок…
Комендатура помещалась в здании бывшей колхозной конторы, стоявшем с краю общественного двора. Сейчас двор пустовал, кроме конюшен, где немцы держали заморенных лошадей.
Возле комендатуры расхаживал часовой с автоматом на шее. В караульном помещении отдыхающие немецкие солдаты боролись с вшами. Они задирали подол рубахи, снимали вошь и, не догадываясь ее щелкнуть, кидали на пол, приговаривая:
— Капут партизан!
— Видал? — кивнул сыну Алексей Иванович. — Людей истреблять, стал быть, проще. А на вошь ума не хватает.
Немецкий часовой двинулся на них с грозным видом. Алексей Иванович протянул ему записку, тот прочел, присвистнул, засмеялся и дружелюбно пригласил Алексея Ивановича пройти в комендатуру.
Юра хотел последовать за отцом, часовой не пустил. Юра пытался скользнуть у него под рукой, но часовой ловко поймал его за воротник рубашки. Каждый схваченный за шиворот мальчишка, если он не раб в душе, безотчетно пускает в ход зубы. Часовой тихо, удивленно и обиженно вскрикнул, отшвырнул мальчика и ударил его кованым сапогом пониже спины. Юра отлетел шагов на десять и приземлился легко и бесшумно, как кошка.
Гарнизонный палач Гуго, толстый, страдающий одышкой, и переводчик, прыщавый парнишка из местных перевертней, отвели Алексея Ивановича на конюшню.
— Велели они мне руками за стойку взяться. Схватился я покрепче за эту стойку и думаю: экая несамостоятельная нация — и вошь толком не умеет истребить, и человека высечь, — на мне же полный ватный костюм. Тут Гуго чего-то сказал толмачу, а тот перевел: задери, мол, ватник. Закинул я ватник на голову — ничего, меня и брюки защитят! А они обратно посовещались и велят мне ватные брюки спустить. Ладно, на мне кальсоны байковые, авось выдержу. Но и кальсоны тоже велели спустить. Нет, нация не такая уж бестолковая!
«А совесть у вас есть? — говорю. — Я же вам в отцы гожусь».
Куда там! Гуго как завел: «Ла-ла-ла!» — хоть уши затыкай.
Ладно, повинуюсь. В стойле рядом лошадь стояла, наша смоленская, фрицами мобилизованная: худющая, вся спина в гнойниках, над глазами ямы, хрумкала сеном и вздыхала. Повернула она свою костлявую голову в нашу сторону и поглядела прямо-таки с человечьим стыдом на все эти дела. И вздрагивала она своей залысой шкурой при каждом ударе.
После Гуго плеть опустил, а переводчик спрашивает:
— Ты почему не кричишь?
— Нельзя мне, — говорю, — сын может услышать.
— Не слишком ли слабо он бьет?
— Бьет — не гладит.
Гуго посипел, посипел, отдышался и обратно за дело принялся. Уставал он, однако, быстро. Прыщавый ко мне:
— Он спрашивает, ты будешь кричать?
— Пусть не серчает, — говорю и слышу себя будто издали. — Мне б самому легше… Да ведь сын рядом…
— Он только что пообедал и не в руке, — извиняется за Гуго прыщавый.
— А у меня претензиев нету…
Гуго обратно заработал, и я вроде маленько очумел, не сразу услышал, чего мне прыщавый внушает:
— Покричи хоть для его удовольствия и собственной пользы.
— Пан, — говорю, — в другой раз… Когда один буду. Нельзя, чтоб мальчонка слышал…
— Он очень расстроен, — говорит толмач. — Начальство подумает, что он плохой экзекутор, и отошлет его на фронт. А у него трое малых детей. Пойми его как отец.
— Коли надо, могу ему справку выдать… Так сказать, с места работы.
— Ну, ты допрыгаешься! — говорит толмач. Похоже, он тоже расстроился.
Вот дурачье! Как будто я назло им! Когда кричишь или хоть стонешь, куда легше боль терпеть. Но ведь не могу же я, чтоб Юрка слышал…
Перекрестил Гуго меня еще разок-другой и сообщил через переводчика, что не хочет даром тратить силы на такого гада, как я. Мол, и так мне выдано с привесом. Спасибо, а я-то боялся, что недополучу по ордеру…
Оделся я, попил воды из кадки, смыл кровь и вышел на улицу. Гляжу — через дорогу, под ракитой, Юрка стоит. Переправился я к нему, и пошли мы домой.
— Папань, сильно они тебя?
— Попугали, и только. Не думай об этом.
— А чего ты шатаешься?
— Вот те раз! Я ж хромый… А ты чего скривился?
— Я ничего… нормально.
Но я уже понял, что сыночка моего тоже избили, и какая-то слабость на меня нашла. Все ничего было, а тут… Мы как раз мимо ветлы проходили. Я говорю:
— Знаешь, какое это дерево?
— При царе Петре посаженное?
— Да нет. Это целебное дерево. Коснись его, и всякую хворь как рукой снимет.
Сошли мы с дороги, и уж не помню, как я до ветлы добрался. Обхватил я ее, прижался мордой к жесткой морщинистой коре и стою, дышу. Вернее сказать, не стою, а почти лежу в прогибе ствола. Гляжу, и Юрка мой с другой стороны к ветле притулился. И знаете, я это затеял, чтоб опору найти, чтобы не свалиться, а тут и впрямь облегчение пришло.
Мы как в нашу земляночку вернулись, мать даже и не заметила, чего над нами неприятель исделал. Только когда к столу садиться стали, заминка вышла. Мать нас усаживает, а мы стесняемся…
…Мы стоим посреди села, возле громадной, голой по ранней весенней поре ветлы. И неубранное листвой дерево красиво. В широком растопыре ветвей оно держит ярко-голубую фаянсовую чашу неба, разрисованную курчавыми белыми облаками; полная белая луна тоже кажется маленьким круглым облачком.
На Алексее Ивановиче Гагарине шуба крепкого сукна, с темно-серым каракулевым воротником и каракулевая папаха. Глаза его прикрыты, ладонь задумчиво скользит по твердым морщинам коры.
ЮРИНА ВОЙНА
— Я не скажу про всех немцев, они всякие бывали, — рассуждала Анна Тимофеевна. — Конечно, нам судить о них трудно. Кабы они у себя дома сидели — один разговор, а то ведь к нам приперлись, хотя их никто не звал. Потому был для нас каждый немец прежде всего оккупант. Ясное дело, многих силком погнали, своей волей они сроду б сюда не сунулись, но нам-то от этого нешто легче? И нету другого правила в черное военное время, кроме одного: «Смерть проклятым оккупантам!» Ну, а по мелочам, конечно, различия между ними имелись, и коли немецкий солдат не нахальничал, не глумился, видел в тебе человека, то и ты от него глаз не прятал.
А вот на Альберта мы лишний раз глянуть боялись, чтобы не заметил он нашу нестерпимую к нему ненависть. Война людей раскрывает и в хорошую, и в дурную сторону. Но Альберту, уверена, война не требовалась, чтобы обнаружить всю его гнусную сущность. Он и в мирном расцвете был жирной, поганой, кусачей вошью.
Очень хорошо помню, как Альберт у нас появился. Немцев уже порядком в Клушино наползло, а наш дом чего-то не занимали. Поди, не нравилось, что он с края стоит. И решила я хлебов напечь, в последний, может, раз. Замесила на ночь тесто, а на рассвете растопила печь, и пошла писать губерния! Спеку калабашку, Зоенька ее в бумагу обернет, а Юрка на терраске под порогом схоронит. Был там у нас тайничок. Только мы управились и печь загасили, прикатывает на «козле» этот Альберт, здоровенный, задастый, румяный, годов тридцати. Сбросил на пол рюкзак, автомат, противогаз, кинул на кровать вшивую шинельку.
«Их бин, — говорит, — фельдфебель Альберт Фозен с Мюнхену. Тут, — говорит, — ганц гут унд никст швейнерей». Мол, у вас в избе чисто, никакого свинюшника. И он здесь останется. Осчастливит, можно сказать, нас своим присутствием.
Потом втянул воздух и аж задрожал под мундирчиком и сразу все русские слова вспомнил:
— Эй, матка, давай брот, булька, хлеб!
— Никст, пан, брот, — отвечаю. — Откуда хлебу-то взяться? Твои камрады подчистую весь брот, всю муку забрали.
Он в свой нос тычет:
— Врать, врать! Рус всегда врать! Хлеб есть!..
— Нету, пан!.. Никст!.. Не веришь, сам поищи!
И начали мы наперегонки хлопать крышками ларей и сусеков: гляди, мол, сам — нет ни крошки.
Но уж слишком он раздразнился. Это понять можно. Немцы и вообще-то поголадывали, а этот такой из себя здоровенный, видать, мучной и жирной пищей вскормленный, ему, конечно, труднее других тело сохранить. Выскочил он наружу и окликнул прыщавого малого в немецких брюках, сапогах и ватнике. Паршивец этот был наш, гжатский, у немцев толмачом работал. Он вошел, и ему тоже запахло свежим хлебушком.
— Будет вам дурочку строить, — говорит. — Вы немца обмануть можете, только не меня. Пекли вы хлеб ночью или вчера вечером.
— Пекли, нешто мы отказываемся? Забрали у нас все до крошки. Чересчур оголодовала ихняя армия.
Он поглядел сумрачно.
— Помалкивай, целее будешь.
— Спасибо, — отвечаю, — за добрый совет.
Тут этот Альберт чего-то заорал, слюнями забрызгал и на дверь руками машет.
— Он говорит, чтобы вы катились отсюда к чертовой матери.
— Куда же мы пойдем из собственного дома?
Альберту мои слова и переталдычивать не пришлось.
«Цум тейфель!» — орет. К черту, значит. «Ин дрек!» Понятно?.. «Ин бункер! Ин келлер!» Это по-ихнему в погреб…
Вроде бы хорошо объяснил, а все остановиться не может, орет и орет, давясь словами. Пришлось толмачу за дело взяться:
— Он говорит: забудьте, что это ваш дом. Это его дом. Он будет здесь жить всегда. Он привезет сюда свою жену Амалию и деток. А вы будете служить им, и ваши дети будут служить, и ваши внуки.
Переводит, а сам в носу колупает и на пол сорит. Никакого стеснения, будто и не люди перед ним. А может, он себя из людей вычеркнул, потому и стыда лишился? — задумчиво произнесла Анна Тимофеевна.
Толмач чего-то еще бормотал, но тут Алексей Иванович не вытерпел: «Ладно, хватит, заткни фонтан! Мы и сами тут не останемся. Нам вольного воздуха не хватает!»
Семья Гагариных переселилась в погреб, на краю огорода, и обитала там до самого изгнания немцев.
А муж Амалии, мюнхенский уроженец Альберт, занял избу, в сарае оборудовал мастерскую для зарядки аккумуляторов. Таким, в сущности, мирным, хотя и необходимым для ведения войны делом помогал фельдфебель гитлеровскому вермахту. Но его дурная и активная натура не находила полного удовлетворения технической работой. Альберту необходимы были люди для издевательства и угнетения. В отличие от своих аккумуляторов, он был постоянно заряжен — на зло.
Однажды гагаринские ребята от нечего делать занялись раскопками против сарая, где Альберт возился с аккумуляторами. Они выковыривали из мерзлой земли то обломок штыка, то старинного литья пулю, то разрубленную кирасу, то ржавый ружейный ствол.
Заинтересованный их добычей, Альберт вышел из сарая.
— Oh, Kugeln!.. Eine Flinte!.. Das ist verboten!..[1]
— Старое… От французов осталось, — пояснил Юра.
— Franzosen?.. Warum Franzosen?
— Наполеон через наше Клушино на Москву шел.
— Nach Moskau? Wir gehen auch nach Moskau!
— Ага! Сперва «нах», а потом «цурюк»!
Ребята засмеялись.
— Мы не будем «цурюк»! — разозлился Альберт. — Nur drang nach Osten![2]
— Дранг нах остен, драп нах вестен! — закричали ребята и кинулись врассыпную.
Лишь меньшой Юрин брат Борька никуда не побежал. Да и куда мог он убежать на своих слабых, кривоватых ногах, едва освоивших тихий, валкий шажок? В младенческом неведении он выедал мякушек из хлебной горбушки и радостно смеялся, сам не зная чему. Альберт схватил его и повесил за шарфик на сук ракиты. Борька выронил горбушку и громко закричал. Теперь пришла очередь веселиться Альберту. Он вернулся в сарай и со вкусом принялся за работу, поглядывая на подвешенного к суку, словно елочная игрушка, мальчонку, который сперва орал, потом хрипел, потом сипел, наливаясь свекольной кровью — захлестка постепенно затягивалась на горле, — и злое сердце Альберта утешалось…
Анна Тимофеевна ведать не ведала, какая стряслась беда, когда в землянку вбежал Юра.
— Мам, Борьку повесили!
Мать опрометью кинулась наружу.
Борька уже и синеть перестал, снизу казалось, что в нем умерло дыхание. И пунцовое лицо с вытаращенными, немигающими глазами было неживым. Анна Тимофеевна не могла дотянуться до него, и от беспомощности, крупная, широкой кости, хоть и обхудавшая, женщина стала жалко прыгать вокруг ракиты.
Фельдфебель Альберт так хохотал, что плеснул на штаны кислотой. Это спасло Борьку. Немец отвлекся. Юра встал матери на плечи и снял братишку с сука. Когда Альберт освободился, Гагариных и след простыл, а к дому подкатил грузовик с аккумуляторами, подлежащими зарядке.
Дня через два или три после этой истории Юра и Пузан сидели в сохлом кустарнике, затянувшем придорожную канаву, в полукилометре от околицы. Они успели схрустать по сухарю и луковице, запив обед водой из бутылки, и вновь проголодаться, а шоссе оставалось пустынным. Уже в приближении сумерек послышался рокот мотоцикла. Он шел к деревне на хорошей скорости, километров шестьдесят, не меньше. И когда резко спустила шина переднего колеса, мотоциклист не удержался в седле, перелетел через руль и шмякнулся на асфальт.
Толстая кожаная куртка и такой же шлем защитили мотоциклиста. Он вскочил и, прихрамывая, побежал к завалившейся набок машине. В передней шине торчал толстый гнутый гвоздь. Мотоциклист сунул гвоздь в карман, погрозил кому-то кулаком и, толкая в руль тяжелую машину, потащился к деревне.
— Узнал? — шепотом спросил Юра товарища.
— Ага! Переводчик.
— Он самый, стервец… Пошли!
— Может, хватит? — просительно сказал Пузан.
— Не видишь, что ли, колонна ползет?
В стороне Гжатска, в синеватой дали, червячком извивалась колонна грузовиков.
— Ну, вижу… Тошнит меня что-то, — пожаловался Пузан. — Видать, собачьим салом отравился.
— Будет врать-то!
— Ей-богу! Мне бабка Соломония для легких прописала. У меня исключительно слабые легкие! — И он заперхал, закашлялся, чтобы показать, какие у него слабые легкие.
— Что же ты раньше не говорил? — удивился Юра.
— Говорил, ты не слушал. Главное, в животе у меня худо. Так и пекет снутри, просто невозможно! — И он рыгнул, чтобы показать, как ему плохо.
— Да ты совсем расклеился! — Я очень, очень больной человек! — вздохнул Пузан и, слегка приподнявшись, оглядел дорогу в оба конца.
Толмач скрылся, а колонна, хоть и плохо различимая в скраденном свете, тянулась к Клушину.
— Так я пойду. Приму что-нибудь внутрь.
— Валяй! — без всякой насмешки или осуждения сказал Юра.
Он понимал, что друг его болен самой тяжелой из всех болезней — трусостью, и, будучи сам сохранен от этой болезни, как и от всех прочих, испытал к нему лишь сострадание.
Пузан с постной рожей покосился на Юру, кряхтя выбрался из ямы и побрел прочь, одной рукой придерживая больной живот, другой — ребра, дабы им сподручнее было защищать слабые легкие. Отойдя недалеко и полагая, что его уже не видно, он вдарил со всех ног к деревне.
Юра заметил несложный маневр, но не умел сердиться на тех, кто слабее его. Он усмехнулся, и сразу лицо его стало серьезным и сосредоточенным, как у охотника на тропе.
Пригнувшись, он двинулся по кювету. Карманы его ватничка были набиты гвоздями, ржавыми зубьями борон, осколками стекла, разными острыми предметами. Он пригоршнями разбрасывал их по шоссе движением, напоминающим широкий, добрый жест сеятеля, каким он и был сейчас…
… — В подмосковных полях шла большая война, — говорит Анна Тимофеевна, — а у нашего Юры — своя, маленькая, хоть и небезопасная. А когда отца на конюшне наказали, он вовсе об осторожности забыл. Напхал раз Альберту тряпок в движок…
— Выхлопную трубу, — поправил Алексей Иванович.
— Ох ты, техник, химик! Какая разница? Важно, что забарахлила Альбертова фунилка. Альберт, конечно, догадался, чья работа, и пришлось Юре у Горбатенькой скрываться. Так до самого ухода немцев он у чужих людей и прожил…
— Ну, а как заговорила наша артиллерия, — вмешался Алексей Иванович, — попрощались мы с герром Альбертом…
— Постой, отец, я сама расскажу, — перебила Анна Тимофеевна. — Я лучше помню.
— Давай, давай! — усмехнулся Алексей Иванович. — Наша мать такая рассказчица стала, что никому слова молвить не даст.
— Ладно тебе!.. Альберту, конечно, хотелось тишком смыться, но мы не могли отпустить «дорогого» гостя без проводов. Подошли, он движок грузит, нас будто и не заметил. Погрузил движок и больше ничего из сарая не взял, а всю свободную площадь в кузове грузовика использовал под наше имущество. Постели, скатерти, занавески, кое-как в узлы увязанные, посуду, кухонные причиндалы, приемник старый от батарейного питания — ничем не побрезговал. Я маленько удивилась, сколько же мы всего нажить успели!..
— Лампой керосиновой и то не пренебрег, — вставил Алексей Иванович.
— Точно! Я ему говорю, куда же вы, герр Альберт? А ведь обещались супругу свою привезть и все семейство. Мы бы вас обихоживали, и дети наши, и внуки служили бы вам верой и правдой…
— Хальт мауль! — говорит, то есть «заткни хлебало», и пихает в кузов мою старую швейную машинку.
— Ох ты!.. Ух ты!.. Испугал!.. А вещички побереги, они трудом и потом нажитые. Мы еще за ними в твой Мюнхен явимся.
Тут у него рука к кобуре дернулась. Но Алексей Иванович рядом топоришком баловался, как хрякнет по суку, и Альберт тоже поддернул ремень на толстом брюхе.
— Руссише швейне!
— Ан свиньей-то ты вышел!.. У нас все чисто. Мы на чужое барахло не заримся, в чужой карман лапу не суем…
Может, и нарвалась бы я на крупные неприятности, да тут наши дальнобойные снаряды перелетели Клушино и разорвались в поле. Альберт скорее в машину — и ходу!..
— А вот и забыла! — торжествующе сказал Алексей Иванович. — В самый последний секунд изгнанник наш объявился и поставил точку всему этому делу. Он швырнул камнем в грузовик и аккурат в самое стеклышко, что позади кабины, угодил. Альберт башкой дернул, поди, решил, что убили, и в штаны намочил.
— Ну, чего ты придумываешь, отец, откуда тебе это известно? — возмутилась Анна Тимофеевна.
— Неужто я ихнего брата не знаю?.. Обязательно намочил. Так в мокрых штанах и драпал.
СНОВА ЗА УЧЕБУ
Кончилось немецкое владычество на Гжатчине. Анна Тимофеевна проветривала избу после Альберта, прежде чем перенести туда уцелевшие вещи, когда появился Алексей Иванович в дубленом романовском полушубке и шапке-ушанке со звездочкой.
— Рядовой Гагарин убывает для прохождения воинской службы! — доложил горделиво.
— Добился-таки! — подосадовала Анна Тимофеевна.
А ребята молчали, потрясенные блистательным обликом отца-воина…
Открылась школа. Старое школьное здание сгорело, и занятия возобновились в бывшем поповском доме по соседству с Гагариными. Клушинцы переживали охлаждение к богу: церковь была взорвана, а благочинный уличен в пособничестве неприятелю. Школа открывалась на пустом месте, учительница загодя велела ребятам самим раздобывать учебные пособия и все необходимое для занятий.
— Ксения Герасимовна, вот чернила! — Конопатая девочка поставила перед учительницей бутыль с темной жидкостью.
— Это что?
— Свекольный отвар, густой-густой!
— Молодец, Нина!.. А у тебя что, дружок?
Пузан высыпал на стол десятка три патронных гильз.
— Палочки для счета.
— Молодец! А у тебя?
— Бумажная лохматура! — И похожий на воробышка мальчуган опрастывает хозяйственную сумку, набитую макулатурой: тут и обрывки обоев, и фрицевские приказы, и старая оберточная бумага.
— Молодец! А у тебя? — обратилась учительница к Юре.
— Вот… заместо учебника. — И он достал из кармана «Боевой устав пехоты».
— Отличная хрестоматия! — одобрила учительница. — Читать не совсем разучились?.. Гагарин Юра, начинай!
И Юра читает по складам: «За-щи-та Ро-ди-ны — свя-щен-ный долг каж-до-го…»
БУЯНКА
— …Ну, тут уж нам много легче стало, — сказала Анна Тимофеевна и вздохнула глубоко, как усталый пловец, наконец-то достигший берега, или путник — земли обетованной. — И, можно сказать, дорастила я своих меньших без особых затруднений, да и Алексея Иваныча на ноги поставила…
Разговор наш, часто нарушавшийся заходящими в дом людьми — по делу и просто по соседскому расположению, не отличался порядком, стройностью, и я вдруг обнаружил, что потерял нить рассказа о военной страде семьи Гагариных.
После изгнания немцев Анна Тимофеевна оказалась с младшими сыновьями на пустоши разгромленного и расхищенного неприятелями хозяйства. Алексей Иванович ушел в армию, старшего сына и дочь угнали в немецкую неволю, только в конце войны домой вернулись, и при матери остались десятилетний Юра и малыш Борька. Вокруг погорелье, разор. А жить надо. В качестве тягла выдали колхозу потерявших молоко коров. «Корова два шага сделает, взбрыкнет, вскинется — хлоп на землю и лежит. Поди-кось подыми ее!» — рассказывала Анна Тимофеевна. Но подымали — и пахали, и сеяли, и убирали скудный урожай. И примешивали лебеду к муке. И жили. Когда же Алексей Иванович из госпиталя пришел, стали и свой приусадебный участок возделывать. Он сколотил сошку, пахали всей семьей: сам за коренника, Юрка с Борькой на пристежке, Анна Тимофеевна пахарем. А кончилась война, решили в Гжатск перебраться. Думали, легче там будет с работой у Алексея Ивановича. Но вышло неладно. Алексей Иванович вконец расхворался: замучил желудок и костная болезнь. Пришлось Анне Тимофеевне одной семью тянуть. Все силы вкладывала в подсобное хозяйство завода, а дом, больного мужа, малых ребят вовсе забросила. И вот тут-то пришло к ней великое облегчение, позволившее оставить работу, взяться за лечение мужа, за всю домашность и воспитание ребят.
— Так с чего же вам легче стало, Анна Тимофеевна?
— Вот те раз!.. А корова? Говорю ж, подсобили нам телушку купить, как тяжело нуждавшимся, стало быть…
Да, городской человек не сразу берет в толк, что значит корова для сельских жителей!
Телушку эту назвали Буянкой, дабы заклясть судьбу, — уж больно дохлой, нежизнегодной выглядела тощая скотина. Может, впрямь помогло лихое прозвище — выпоенная, выхоженная Анной Тимофеевной, Буянка стала доброй молочной коровой. «Правда, тугосисяя, — добросовестно сообщила Анна Тимофеевна. — Я об нее руки обломала, пока раздоила. Ну, а уж потом вернулось мне за все труды сторицей».
Соседки удивлялись, как на скудных выпасах, выделенных частному скоту по обочинам и канавам, опушкам лесов и просекам, топким закрайкам болот, а то и соломе с крыши, набирала тихая Буянка столько жирного молока. На редкость умна и трудолюбива была рыжая коровка: идет с пастьбы, всякий раз клевера, вики или люцерны с общественных лугов прихватит, на сельской улице пыльного спорыша — топтун-травы пощиплет, а после горячее пойло до капли подберет. И куда ее ни приведи, всегда сытную и полезную траву отыщет. Где другие коровы морду воротят: кругом ядовитая купальница или столь же вредный для нутра чистотел — Буянка непременно найдет пырей, козлобородник, борщеник и знай хрумкает! И то ж на болотах — среди пустых, непитательных осотов отыщет осоку мелкую или водяную и насыщается — будь здоров!
Но Буянка не только кормила будущего космонавта и его братишку, но и одевала. Махотки с коричневато-розовым топленым молоком, творог в марлевом узелке, густую белую сметану в горшочке носила Анна Тимофеевна на базар, а выручку обращала в ботинки, калоши, штаны, курточки и пальтишки для своих сыновей. И карандаши, и вставочки, и тетрадки в клеточку и линейку, и книжки с картинками — все добывалось из тяжелого Буянкиного вымени.
Пас корову Юра. Он не всегда следовал наставлениям матери — где можно пасти, а где нельзя. Случались среди запретных мест лесные лужки и вырубки с пышным разнотравьем, сухие болота с сочнейшей косчей травой, куда не пробраться с косилками и без выгоды посылать малочисленных колхозных косцов, так что же — задаром пропадать богатым кормам? И Юра гнал туда Буянку. Он был на редкость и на радость послушный мальчик, но только до тех пор, пока видел разумность тех или иных запретов. Буянка платила привязанностью своему отважному пастуху. Когда их заставал на пастбище ливень, Юра забирался под брюхо Буянки, громадные вздутия боков надежно защищали от секущих холодных капель. Случалось, он засыпал под хлест дождя, раскаты грома и вспышки паучиц-молний, и Буянка стояла не шелохнувшись, чтоб не повредить спящего под ее чревом мальчика.
Прославлена в веках волчица, вскормившая кровожадного Ромула — братоубийцу. Не счесть ее изображений в мраморе, бронзе, граните. А в Риме, у Капитолия, обитает в клетке живой символ кормилицы основателя Вечного города. Какого же памятника заслуживает добрая русская корова, вспоившая своим молоком прекраснейшего сына нашего века!..
В БЕСКРАЙНЕМ НЕБЕ
Вот когда он чувствовал, что летает. Ему принадлежали и синь бескрайнего неба, и легкие светлые облака, и ширь земли далеко внизу. И все это потому, что он держится в воздухе своей силой. А прежде его держала рука инструктора Мартьянова. Да, он так же сжимал штурвал, управлял самолетом, но им самим управляла чужая воля, и он ощущал ее даже в те минуты, когда инструктор не вмешивался в его действия. Нечто сходное он пережил в раннем детстве. Мать учила его плавать в ручье. Она клала сынишку животом на свою ладонь, он шлепал руками, сучил ногами, вода плескалась, обтекала маленькое тело, но все-таки плыл не он, а материнская рука. Так и во всех прежних совместных полетах он летал как бы на чужих крыльях. А сейчас узнал, что значит лететь на своих крыльях, и это было счастье!..
Юрий Гагарин засмеялся, чувствуя сушь обветренных губ, — изнурительно сухое и пыльное лето стояло в Саратове, — и вдруг запел. В стареньком учебном самолете ПО-2, носившем в пору войны смешливо-уважительное прозвище «кукурузник», над бурым кругом маленького аэродромного поля, запел во все горло, но никто не услышал курсанта саратовского аэроклуба, совершающего свой первый самостоятельный полет. Мог ли он думать, что пройдет не так уж много лет, и в кабине космического корабля он запоет над всем миром песню, которая сразу станет знаменитой, лишь потому, что ее пел он, Гагарин, первый человек, проникший в космос.
Но надо садиться. Ему положено сделать всего один круг. Так же как и в том, будущем, полете. Он приземлился красиво и точно, спрыгнул на землю и, стараясь не выдать своего бурного восторга, отрапортовал инструктору Мартьянову:
— Товарищ инструктор летного дела, задание выполнено!
— Молодец, — сказал Мартьянов. — Поздравляю!.. — И тут он дал приоткрыться створкам, за которыми скрывал свои чувства от курсантов, боясь панибратства, потому что сам был еще очень молод, — он шагнул к Гагарину и крепко обнял его.
— Для первого раза совсем неплохо! — сказал, подходя, генерал-майор авиации со Звездой Героя на кителе.
Гагарин видел его, еще когда рапортовал Мартьянову. Но что могло быть общего между генералом авиации, Героем Советского Союза, и скромным курсантом аэроклуба? И вдруг протянулась ниточка. Он вспыхнул и неловко поклонился генералу.
— Какой путь вы себе избрали? — спросил генерал.
Гагарин смешался, и за него ответил Мартьянов:
— Индустриальный техникум кончает, будет литейщиком.
— Хорошее дело, — в голосе генерала прозвучало разочарование. — Хорошее, ничего не скажешь. А только он прирожденный летчик. Мог бы стать классным пилотом.
— Я хочу летать, товарищ генерал! — вдруг звонко сказал Гагарин. — Я ничего другого не хочу!..
— Вон как? — Генерал внимательно посмотрел в открытое лицо юноши, словно хотел запомнить его на будущее. — Как вас зовут?
— Юра, — по-детски ответил курсант и тут же поправился: — Юрий Алексеевич.
— Фамилия?
— Гагарин.
— Хорошая фамилия, княжеская, — усмехнулся генерал.
— Не, мы колхозные, — как во сне произнес Гагарин, и ему показалось, что кто-то иной, далекий, произнес эти слова.
И словно усиливая его странное чувство, генерал поднес пальцы к седым вискам, как делают люди, пытаясь вспомнить забытую мелодию.
— Боже мой! Ведь так уже было… Я слышал, слышал эти слова!..
Гагарин смотрел на генерала и сам неудержимо проваливался в глубь лет. Перед ним было родное Клушино начала войны, деревенская улица, вдруг накрытая адским грохотом, заставившим кинуться врассыпную кур, уток, гусей, поросят, а дворовых псов с воем забиться в конуры. Над крышами изб, едва не посшибав радиоантенны, пронеслись два краснозвездных самолета, и за одним из них тянулся хвост густого черного дыма. Внезапно возникнув, они так же внезапно скрылись, только грохот их еще колебал воздух. Казалось, самолеты сели на картофельное поле за деревней. Все, кто был на улице, кинулись туда.
С околицы слабо всхолмленная окрестность просматривалась далеко, она не имела края и как-то неприметно становилась небом. Самолетов как не бывало. В разных местах простора подымались дымы, но то были костры пастухов, угоняющих на восток смоленские стада, костры беженцев или же то догорали строения, подожженные немецкими зажигалками.
— Улетели, видать…
— К базе своей потянули…
Любопытные повернули назад. Юра остался. Он жадно оглядывал местность, вдруг сорвался и побежал через поле к можжевеловой поросли, за которой в низине лежало болото.
Там они и оказались. Один самолет, целехонький, стоял на твердой земле, другой исходил последним дымком в темной жиже торфяного болота. Видно, его и погасило болотной влагой. Юра подошел совсем близко, но пилоты не замечали его. Старший из них бинтовал своему молодому белобрысому товарищу раненую руку. Тому было очень больно, и, чтобы скрыть это, он на все лады материл гитлеровцев, подбивших его самолет.
— Может, лучше просто поорать, да погромче? — предложил старший.
В ответ прозвучало новое замысловатое проклятие гитлеровцам, которые, так их и растак, за все ответят.
— Больно, да? — спросил старший.
— Чепуха! Кабы не ты, стучаться мне у райских врат.
— Не трави баланду! — сердито сказал старший и тут заметил мальчика. — Эй, пацан, это что там за деревня?
— Это не деревня — село, — застенчиво пробормотал Юра.
— Вот формалист! Ну, село…
— Клушино.
Летчик закрепил бинт, достал из планшета карту. Юре очень хотелось посмотреть, какие карты у летчиков, но он не решился, уважал военную тайну.
— Понятно… — пробормотал летчик. — Тебя как звать?
— Юра… Юрий Алексеевич.
— Ого! А фамилия?
— Гагарин.
— Хорошая фамилия.
— Не, мы колхозные.
— Того лучше! Председатель у вас толковый?
— Ага… — И, вспомнив, что говорили взрослые, добавил: — Хозяйственный и зашибает в меру.
Оба летчика засмеялись.
— Записку ему отнесешь, — сказал старший и, подложив планшет, стал что-то писать на листке бумаги, вырванном из блокнота.
— Дядь, а вас на фронте подбили? — спросил Юра раненого.
— Факт, не в пивной, — морщась, ответил тот.
— А он чего так низко летел? — спросил Юра о старшем.
— Меня прикрывал.
— Как прикрывал?
— От врага оборонял. Это, браток, взаимовыручкой называется.
— Дядь, а когда летаешь, звезды близко видны?
— Еще бы! — усмехнулся раненый. — Как на ладони.
— А там кто есть?
— Вот не скажу. Так высоко мы еще не залетали. А сейчас и вовсе не до звезд. Начнешь звезды считать, тут тебе немец и всыплет.
— Значит, вы звезды считали?
— А тебе палец в рот не клади! Я ихнюю колонну поливал и от снаряда не уберегся.
— Слушай, Юрий Алексеевич, тебе боевое задание, — прервал их увлекательный разговор старший. — Передай эту записку вашему преду. Понятно?
— А вы не улетите? — спросил мальчик.
— Мы здесь зимовать останемся, — пошутил молодой.
— Нам воевать надо, — серьезно сказал старший. — А ну-ка, исполнять! Живо! Одна нога здесь, другая там!
Юра опрометью кинулся выполнять первое в своей жизни боевое задание.
Вечером мать не пустила его со двора. А он не мог объяснить ей, что ему нужно к летчикам. Прочитав доставленную им записку, председатель строго-настрого предупредил: о летчиках никому ни слова. Юра не понял смысла этого запрета, но ведь боевые приказы не обсуждаются. И он молчал.
Чуть свет Юра выскочил из спящей избы и помчался в поле. Он бежал напрямик сквозь мокрый от росы орешник, через овраг, острекался злой осенней крапивой, но все равно опоздал. Летчиков не было. Лишь в темной торфяной жиже сиротливо торчал полузатонувший истребитель.
Юра с грустью поглядел на пепельный кружок костра, на глубокие борозды, оставленные самолетом, унесшим летчиков. А потом, перепрыгивая с кочки на кочку, добрался до утопшего самолета и залез внутрь. Занял место пилота, положил руки на штурвал и… теперь он знал, почему испытанное сегодня при всей своей ошеломляющей новизне на миг представилось повторением раз пережитого. Вот тогда в мертвом, черном самолете почувствовал он небо, полет, крылья, как не чувствовал потом уже ни разу вплоть до сегодняшнего дня…
И в генерале вид этого юноши пробудил забытые воспоминания, и все они сводились к появлению из пустоты полей светловолосого деревенского мальчика, удивительно похожего на пастушка с нестеровской картины «Видение отроку Варфоломею». Он тогда еще подумал об этом сходстве и умилился такому повороту старинного русского предания. В стоявшем перед ним нерослом юноше были те же нестеровские краски, та же, как бы это сказать, внутренняя высвеченность.
А вот Гагарин не узнавал генерала. Раненым белобрысым летчиком он явно не мог быть — волосы на его висках были темными, и уж слишком немолодо изрубленное морщинами загорелое лицо. Но и на старшего летчика, каким он сохранился в памяти, генерал не больно похож. У того голова была круглее, черты лица мягче, нос покультяпистее, и голос совсем другой. Да ведь сколько времени прошло: человек изменился, подсушился, заострился под стать своему определившемуся характеру, а голос в загрубевшей гортани стал устойчивей, ниже, глуше. И, твердо сочтя генерала старшим из двух летчиков, Гагарин спросил:
— А как ваш товарищ?
— Какой товарищ? — не понял генерал.
Вот те раз — неужто и такое можно забыть в круговерти жизни?
— Ну, которого вы прикрывали, — сказал он упавшим голосом.
— Вы чего-то путаете, ваше сиятельство! — рассердился генерал.
— Да ничего я не путаю!
И, забыв о всякой почтительности, Гагарин горячо и сбивчиво принялся оживлять затвердевшую память старого воина. Тот слушал его с интересом, удивлением и вроде бы печалью.
— Да, — вздохнул генерал, когда Гагарин замолк, — жизнь и щедрее, и в чем-то скупее, чем нам кажется. Как называлась твоя деревня?
— Село Клушино. Оно и сейчас так называется.
— Понятно! Теперь я вспомнил. Мне тогда помог другой князь — Куракин из села Куракино…
ВОРОТА В НЕБО
Вот и взята первая высота, имя которой — Саратовский индустриальный техникум. Быть может, это чересчур пышно сказано: высота. Техникум дает всего лишь среднее образование, впрочем, профессию тоже. Ну, скажем, не высота, а ступень. Что же дальше? Можно пойти работать, можно продолжать учебу, теперь уже в институте. Большинство товарищей точно знали свой путь: кто уезжал на Магнитку, кто в Донбасс, кто на Дальний Восток, а иные присмотрели себе место на заводах, где проходили производственную практику: на московском имени Войкова или ленинградском «Вулкане».
Юра Гагарин защитил диплом с отличием, перед ним были открыты все дороги, но когда товарищи спрашивали: «А ты куда?» — он отмалчивался. И не потому, что, подобно былинному витязю на распутье, не знал, куда повернуть коня, а потому, что ощущал мучительную неправду в своем недавно сделанном выборе. А выбрал этот юный металлург не горячий цех, не институт, а Оренбургское летное училище.
Юра знал, что ему не станут чинить препятствий, военлет — профессия благородная, и все же до дня торжественного вручения дипломов об окончании техникума он не подозревал, что у человека может быть так тяжело на душе. Его поздравляли, ему аплодировали, жали руку, желали славного трудового будущего, а он едва удерживал крик в горле: «Остановитесь! Вы ошиблись во мне! Я всех обманул!..»
Да, он всерьез считал себя обманщиком, чуть ли не предателем. Его столько лет учили, кормили, обеспечивали теплым жильем и карманными деньгами, столько сил, терпения, душевной заботы потратили учителя и цеховые мастера, чтобы сделать из него квалифицированного литейщика, и все впустую!..
И тут, как удар под вздох, известие — в Саратов приехал Мастер. Так величали своего наставника, мастера литейного цеха и великого друга, учащиеся Люберецкого ремесленного училища. Это он привел их впервые в горячий цех, ожегший робкие души деревенских пареньков испуганным восторгом.
Что привело Мастера в Саратов и как раз в дни выпуска? Среди окончивших было трое его учеников: Чугунов, Петушков, Гагарин. Может, он рассчитывал выбрать среди них наследника, ведь нужно передать кому-то все, что узнал за долгую жизнь о литье — древнейшем занятии людей. И когда Гагарин услышал, что Мастер требует его к себе, то не выдержал и открылся товарищам.
— Плюнь, не ходи! — сказали одни.
Эти не знали Мастера и не слышали о нем.
— Пойди. Чем ты рискуешь? — посоветовали другие.
Эти кое-что слышали о Мастере. А Петушков отрезал жестко:
— Дело совести!
И Чугунов согласно кивнул головой.
Так считал и сам Гагарин. Но, видать, хочется иной раз человеку опереться о чужую совесть. А этого делать не следует, совесть не берут ни взаймы, ни напрокат.
Впоследствии Гагарин говорил, что никогда так не волновался, как перед встречей с Мастером. Впрочем, он вообще волновался редко, иначе не стал бы Космонавтом-1. Гагарин не хотел, чтобы первый же его самостоятельный поступок ударил по старому сердцу человека, который был так добр к нему. Пусть Мастер сам решает, как ему поступить. Тот молча выслушал сбивчивое признание.
— Видать, ты мне очень доверяешь… — сказал он задумчиво.
Гагарин наклонил голову.
— И все-таки думай сам. Еще недавно ты без литья не мог, а сейчас — без полетов. Уж больно ты переменчив.
— Если не летать, то ладно…
— Обижаешь, Юрий! Что значит «ладно»? Для меня моя профессия — вечный праздник, а ты словно о похоронах… Человек должен только свое дело делать, единственное. Как говорится, «рожденный летать не может ползать».
— Чье это? — вскинулся Юра. — Что-то знакомое.
— Стих. Максима Горького. Про буревестника.
Ворота в небо открылись. Хотя Мастер слегка перепутал ключи.
В ГОРОДСКОМ САДУ
По воскресеньям в Оренбургском городском саду была открыта танцевальная площадка. Мощные, с ржавой хрипотцой звуки вальсов, фокстротов и танго валили из черных громкоговорителей, а музыкальной рубкой служила фанерная будочка на задах вечно пустующей, печальной раковины духового оркестра. Пластинки были старые и заигранные: «Дождь идет», «Цыган», «Рио-рита», «Японские фонарики», утесовские «Сердце» и «Марш» из «Веселых ребят», «Уходит вечер», «Дунайские волны», а из новых одна «Голубка», да и то знатоки утверждали, будто и она старая — только раньше носила другое название: «Палома». Но местные девушки охотно ходили на танцплощадку, ибо тон здесь задавали офицеры и курсанты летного училища, народ подтянутый, строгий и знающий обхождение. Пьяницы и хулиганы боялись нос сюда сунуть. Летчики, не прибегая к услугам робкой администрации и милиционеров, расправлялись с ними по-военному четко, быстро и основательно. Да и вообще, порядки на танцплощадке царили строгие. Во время танца запрещалось курить, толкаться, произносить вслух нецензурные слова; полагалось уступать дамам место на скамейке и приглашать к танцам не свистом или пощелком пальцев, а по всем правилам вежливости. Возле площадки продавалось мороженое, морс, ситро, а крепкие напитки были оттеснены к детскому городку. И штатские кавалеры поневоле смирились со строгим этикетом и даже стали находить в нем вкус.
В тот субботний вечер на площадке преобладали пиджаки и кепки, а вооруженные силы были представлены дородным старшиной и застенчивым лейтенантом-артиллеристом. Голубых погонов, а равно золотых с голубой окантовкой что-то не попадалось. Потанцевав раз-другой с какими-то не очень ловкими партнерами, Валя Горячева и ее подруга собрались уходить. Пусть в нашем рассказе сопровождавшая Валю девушка — рослая, крупной кости, с пухлым, ленивым ртом и почти добела обесцвеченными волосами — так и останется Подругой.
Девушки уже собирались домой, когда возле площадки появились два курсанта с сержантскими лычками: высокий и низенький. Девушки сразу заметили их и напустили на себя равнодушно-рассеянный вид. Курсанты в свою очередь обнаружили девушек, и низенький взволнованно сказал:
— Вот она!
— Которая из двух? — обеспокоился высокий. — Блондинка?
— Нет, другая.
— Ну, слава богу! А я уже испугался… До чего же ты все-таки удачливый парень! — сказал он с завистью.
— Это чем же?
— На друзей тебе везет. Эх, мне бы такого покровителя! — голос прозвучал мечтательно.
— Ты, видать, давно не получал?
— Ладно, везун. Сейчас я тебя познакомлю.
Он широко шагнул, преградив дорогу девушкам.
— Здравия желаю! — ловко козырнул, улыбнулся, поймал длинной рукой плечо своего приятеля и вытолкнул вперед. — Прошу любить и жаловать — отличник боевой и политической подготовки, сержант Юрий Гагарин.
Гагарин коснулся пальцами околыша фуражки, пожал вялую руку высокой, не разобрав ее имени, а потом — сухую, крепкую руку девушки, назвавшей себя Валей.
— Ого, какая сильная рука!
— У медработников должны быть сильные руки.
— Вы врач?
— Нет. Учусь в медицинском техникуме.
— Хорош! — послышался возмущенный голос высокого курсанта. — Сам познакомился, а своего друга и благодетеля не подумал представить.
Гагарин понял, что в очередной раз стал жертвой приятельского розыгрыша, но на этот раз не мог сердиться.
— Познакомьтесь, Юрий Дергунов — отличник по всем статьям, только очень застенчивый.
— Оно и видно! — благосклонно уронила Подруга.
А потом все было, как полагается: танцы без устали, мороженое, ситро. Подруге приглянулся ее высокий, ловкий, веселый партнер. К тому же она любила, когда «красиво» ухаживают. Под этим она подразумевала беспрекословное исполнение разных мелких прихотей: еще палочку «эскимо», еще стакан газировки с сиропом, сигарету «Лайка». Естественно, она отдавала предпочтение погонам хотя бы с одной маленькой звездочкой, на сержантские доходы не разгуляешься, но Дергунов был, по всей видимости, переодетым принцем, он безропотно курсировал между площадкой и ларьком.
Валя поначалу тоже была довольна своим сдержанным кавалером. Человек прямой и строгий, она равно не терпела лукавых околичностей и откровенного нахрапа. Конечно, девушка сразу почувствовала, что нравится курсанту, и была благодарна за почтительное поведение. В отличие от большинства сынов воздуха, он не обнаруживал склонности к высоким скоростям и молниеносному маневру.
Ей было покойно и надежно с молчаливым курсантом, но бес, который со времен прародительницы Евы толкает женщин к опасным поступкам, заставил ее полюбопытствовать:
— А что вы делаете на улице Чичерина? Я вас там часто вижу.
— Отвечать обязательно? — Гагарин улыбнулся.
— Там ваша милая живет? — с ноткой пробуждающейся ревности спросила Валя.
— Да, — глядя ей прямо в глаза, ответил Гагарин. — Там живет моя милая.
— В каком доме? — упавшим голосом спросила Валя. — Я там всех знаю.
Гагарин назвал.
— Неправда! Вот и неправда! Я сама живу в этом доме!.. — И тут до нее дошло признание Гагарина. Так вот почему она встречала его на своей улице.
Смутная радость этого открытия погасла почти мгновенно. Пусть он сказал правду, пусть она сама вызвала его на откровенность, все равно это отдавало ненавистным нахрапом. Смотри ж ты, на вид скромняга, а сразу берет быка за рога. Она ощущала какую-то несправедливость в своих мыслях, но ничего не могла поделать с собой.
Почувствовав, что Валя сникла, Подруга предложила переменить декорации.
— Мы обе помешаны на кино! — сообщила она.
Курсанты переглянулись, и Дергунов сказал с веселым сожалением:
— Рады бы, да капиталы не позволяют!
— Эх вы, а еще сержанты.
— Живем широко, с настоящим гусарским размахом. По два наследства проели. Судите сами — ежедневно пачка сигарет, Юра, правда, не курит, но не знает удержу по части мороженого. Чуть не каждое воскресенье — кино, газировка опять же…
— Хватит травить-то! — поскучнела Подруга.
— У меня есть деньги, — тихо сказала Валя.
— Брать деньги у женщин! — ужаснулся Дергунов. — Так низко мы еще не пали.
— Нам надо пораньше вернуться в часть, — вмешался Гагарин. — У нас завтра соревнования по баскетболу.
— И вы, конечно, тоже участвуете? — усмехнулась Подруга.
— А как же, он наш капитан! — с гордостью сказал Дергунов.
— Хватит трепаться!.. — Подруга властно схватила Валю под руку и повлекла прочь.
— Приходите на стадион! — крикнул Гагарин.
Ему не отозвались.
— Кажется, переборщил ты по части юмора, — сказал он другу.
— Но ведь у нас правда нет денег.
— Можно было как-то иначе сказать… без обиды.
— Тогда возникла бы другая идея. Прогуляться по набережной или посидеть на скамейке в парке. Мое дружеское самопожертвование не заходит так далеко.
— Она тебе не понравилась?
— Блондинка? Она слишком хороша для меня. И не делай мне больно, не говори о ней…
…На другое утро Валя Горячева встала пораньше и побежала к Подруге. Та встретила ее в штыки.
— На стадион?.. Ну можно быть такой наивной! Неужели ты поверила этим трепачам?
— А зачем им было трепаться?
— Чтобы в кино не вести.
— Какая чепуха! Они сразу сказали, что не при деньгах.
— Ладно… Ты видела когда-нибудь баскетбол? Там одни жердилы упражняются. Твоему — самое место!..
Валя никак не думала, что ей может быть так тяжело.
Казалось бы, что тут такого? Малознакомый человек сказал чепуховую неправду. Может, похвастаться хотел, может, скрыть возникшую неловкость. Или просто пошутил, ведь каждому видно, что баскетбол не для него. И стоит ли думать об этом? Кто они друг другу? Встретились — разошлись… Но ведь он приходил на их улицу, она не раз видела его. Растерянная, не понимающая самое себя, Валя почти бежала по пустынным воскресным улицам к стадиону.
Там действительно происходили соревнования по баскетболу между курсантами летного училища и артиллеристами. Большая толпа окружала площадку. Летчики проигрывали, Валя поняла это по крикам болельщиков. Затем она услышала имя Гагарина. И тут же увидела его в высоком прыжке у корзины противника.
— Мне стало очень стыдно и очень радостно, — рассказывала Валентина Ивановна. — Я сразу поверила всему, что он говорил мне, и верила всю жизнь, до последнего дня.
— А он хорошо играл? — спросил я. — Рост не был ему помехой?
— Его выручал прыжок. Он потому и увлекся баскетболом, что у него не было данных для этой игры. Гагарину всегда нужно было что-то преодолевать… Кстати, летчики тогда выиграли. За несколько секунд до конца при ничейном счете они овладели мячом. И тут у артиллеристов нарушение. Штрафной. Курсанты-болельщики дружно ревели: «Откажитесь!» Но Юра, капитан, решил бросать. Вы что-нибудь в баскетболе понимаете?
— Летчикам лучше было держать мяч. Бросок на последних секундах — это слишком ответственно. Тут и у мастеров сдают нервы.
— Но не у будущих космонавтов. Юра примерился, спокойно уложил мяч в корзину, и тут же прозвучал свисток. Там был генерал-артиллерист, он ужасно переживал за своих. «Вот, говорит, чертово везение!» А Юрин начальник поправил его: «Нет, это характер!»
В комнату, дыша мартовским холодом и следя на чистом паркете, ворвались два прекрасных маленьких существа в одинаковых цигейковых шубках и вязаных шапочках — гагаринские дочки.
— Мама, сегодня кино про Виниту!..
Обе похожи на отца, но у старшей это сходство выходит за грань привычного и щемит сердце. Она дарит окружающим не копию, а подлинник отцовской улыбки. Я глядел на Валентину Ивановну, склонившуюся к дочерям, и меня вдруг поразило, что все, о чем я только что услышал, произошло не в давние времена, а всего лишь тринадцать лет назад. Как недолог был срок, в который уместилась вся лучшая жизнь Юрия Гагарина: любовь, женитьба, рождение дочек, служба на Севере, испытания космической учебы, подвиг, всесветная слава, знакомство с миром, широко открывшим объятия гжатскому парню.
Урна с горсткой праха Гагарина замурована в Кремлевской стене. И пусть для миллионов людей Гагарин продолжает жить — его нет, и лучше всех это знает невысокая, стройная женщина, с красивым, нежным и строгим лицом. Судьба была к ней бесконечно щедра и столь же безжалостна. За краткий срок молодости она увидела и небо в алмазах, и бездну небытия, поглотившую самое дорогое. Как выносливо человеческое сердце!
Она живет. Растит дочек, встречается с людьми, отвечает на письма: ей пишут со всего света. В Звездном городке она окружена вниманием и заботой. Но с каким восторгом отдала бы она все это чужое тепло за одно прикосновение того, кто ушел. Особенно трудно бывает иной раз вечерами, когда над Звездным городком распахнуто огромное черное небо в ярких ограненных звездах. Вспоминается так много… Но надо жить. И она живет…
На дальнем Севере под мерзлым курганчиком, в который врос, как впаялся, самолетный пропеллер, лежит смелый пилот и веселый верный друг — Юрий Дергунов.
Вот так распорядилась жизнь с молодыми людьми, встретившимися одним субботним вечером в Оренбургском городском саду.
ЗВЕЗДЫ
Есть люди, для которых звезды много значат…
«Я подхожу к окошку и вижу, моя милая, и вижу еще сквозь вьющиеся и мчащиеся тучи одинокие звезды вечного неба! Нет, вы не упадете! Предвечный хранит вас и меня в своем сердце. Я вижу звезды Возничего, самого приветливого из всех созвездий», — писал Вертер в своем последнем письме Лотте, затем прозвучал выстрел.
Вертер — это псевдоним молодого Гете, ему вручены гетевские любовь и мука. Если б Гете не был наделен высочайшим даром сублимации, создающим писателя, он пролил бы кровь, а не чернила, кровь собственного сердца. И его последнее беззвучное рыдание было бы о звездном небе…
Твоих лучей неяркой силою
Вся жизнь моя озарена.
Умру ли я, и над могилою
Гори, сияй, моя звезда, —
молил свою звезду народный поэт.
И не страшась обвинения в плагиате, ибо не со слуху, а из души рождались слова, ему вторил Иван Бунин:
Пылай, играй стоцветной силою,
Неугасимая звезда,
Над дальнею моей могилою,
Забытой богом навсегда!
— Юра был странный мальчик, — вспоминает Анна Тимофеевна Гагарина. — Все приставал: «Мама, почему звезды такие красивые?» Пальцы сожмет и так жалобно, будто ему в сердчишке больно: «Ну почему, почему они такие красивые?» Раз, помню, это еще в оккупацию было, я ему сказала: «Народ их божьей росой зовет, или божьими слезками». Он подумал, покачал головой: «Кабы бог был, не было б у нас немцев». Не отдал он богу звезды…
Когда Гагарин, уже сержантом летного училища, приезжал к родителям на побывку, Анна Тимофеевна, проведавшая, что у сына в Оренбурге есть невеста, все расспрашивала его: какая, мол, она, наша будущая сношка?
— Да разве объяснишь? — пожимал плечами сын.
— Уж больно интересно!
— Я же показывал карточку.
— Карточка — что! Мертвая картинка. С личика, конечно, миловидная, а за портретом что? Какая она сутью?
— Я не сумею сказать, — произнес он растерянно.
Разговор шел в звездном шатре августовской ночью. Гагарин поднял голову, и взгляд ему ослепила большая яркая граненая и лучистая звезда.
— Вон, как та звездочка! — воскликнул он радостно.
Мать серьезно, не мигая, поглядела в хрустальный свет звезды.
— Понимаю… Женись, сынок, это очень хорошая девушка…
…Необыкновенный человеческий документ — запись разговора Гагарина с Землей, «Кедра» с «Зарей» во время знаменитого витка. Вся отважная, веселая и глубокая душа Гагарина в этом разговоре. Он был то нежен, то насмешлив, то мальчишески дерзок, когда, узнав голос Леонова, крикнул: «Привет блондину! Пошел дальше!» А как задушевно, как искренне и доверчиво прозвучало это: «В правый иллюминатор сейчас вижу звезду… Ушла звездочка, уходит, уходит!..»
Когда Герман Титов вернулся из своего полета, он сказал Гагарину:
— А ты знаешь, звезды в космосе не мерцают. Гагарин чуть притуманился.
— Не успел заметить, — ответил со вздохом. — Всего один виток сделал.
— В другой раз приглядись.
— Да уж будь спокоен…
Но не было этого другого раза, а Гагарин сам стал звездочкой, приветливей самых приветливых звезд в созвездии Возничего, на «хранимых предвечным» небесах.
УРОК АНАТОМИИ
Густые акации, высаженные вдоль улицы, пропускают мало солнца в комнату. Золотым помазаны только листья резеды, стоящей в горшках на подоконнике, да на полу — несколько пульсирующих пятнышек солнца. И еще взблескивают голенища Юриных сапог, когда он, расхаживая по комнате, приближается к окну. А вот головки сапог у него запыленные. Похоже, он шел издалека. Летная школа находится отсюда в двух шагах, значит, их вывезли в лагеря. Куда? Об этом спрашивать не полагается, да он и не скажет. Вале и смешно, и немного обидно, что есть в его жизни тайники, куда ей вход запрещен.
Вале мешают эти мысли, она и так не может сосредоточиться на проклятом учебнике анатомии. Особенно угнетают ее латинские названия, в голове сумбур. Она провалит экзамен. Валю бросает в жар и холод. Она самолюбива и к тому же ужасная трусиха — боится экзаменаторов, как сопливая девчонка.
С улицы то и дело доносится слабый постук, сопровождаемый тонким скрежетом, царапанием, — это слепцы идут в школу, занимающую нижний этаж дома. И, не глядя на Юру, Валя знает, как напрягаются его зрачки всякий раз, когда раздаются стук и шорох палки, ощупывающей асфальт мостовой и плитняк тротуара. Насилие болезни или несчастного случая над человеком причиняет ему боль. Мертвые очи, задранная вкось голова, палочка-щуп возмущают его сильное, здоровое существо, словно злобная несправедливость, с которой он бессилен бороться.
Нет, она не выучит урока — анатомия и так дается ей трудно, а тут еще тревожащее присутствие другой, близкой жизни.
— Ты что же, всю увольнительную намерен тут проторчать? — Она говорит нарочно грубо, чтобы отрезать себе путь к отступлению.
— Неужели ты никогда не выучишь эти несчастные кости?
— Во-первых, мышцы, а не кости, и, во-вторых, не твое дело.
— Ну разве можно так готовиться? Зачем ты десять раз долбишь одно и то же! Прочти раз, но внимательно.
— Какая самоуверенность! Что ты вообще понимаешь в медицине?
— А это мы сейчас проверим. — И ловким движением он выхватил у нее учебник. — Мышцы рук?.. — Он закатал рукава зеленой рубашки и стал прощупывать свою сильную загорелую руку, что-то бормоча про себя. — Пожалуйста. — Он вернул ей учебник. — Мышцы руки обеспечивают пять типов движения: вращение, поворот внутрь и наружу, сгибание и разгибание. Мышцы сгибания находятся на внутренней стороне руки, разгибания — на внешней. Мышцы, управляющие поворотом, напоминают винтовую лестницу. Вращение по-латыни будет ротация, следовательно, и мышцы…
— Довольно!.. Довольно!.. — Валя зажала уши. — У тебя чудовищная механическая память.
— Ничего подобного! Просто я стараюсь ухватить смысл, а не слова. Нет ничего хуже зубрежки…
— Ну, знаешь!.. — Она и сердится, и немного завидует, и вместе с тем не может не восхищаться его ясным и цепким умом. К тому же вдруг все запомнила.
Словно оказывая ему величайшее снисхождение, она сказала:
— Ладно, хочешь, пойдем в парк?
— Давай лучше дома посидим.
Это ее удивило — Юра не выносил комнат, всегда стремился на улицу, за город.
— Мне скоро надо в часть, — сказал он в свое оправдание.
— Вас перевели на летние квартиры? — спросила она осторожно.
— Да… Это довольно далеко, и никакого сообщения.
— Как же ты сюда добирался?
— Пешком.
— И обратно пешком?
Он глянул на часы и улыбнулся:
— Нет, бегом.
— Бегом?
— А что такого? Я же неплохо бегаю кроссы…
«Лишь много времени спустя, — рассказывает Валентина Ивановна, — я узнала, что Юре предстояла марафонская дистанция: тридцать пять километров».
ТОСТ
Свадьбу играли в доме Горячевых. Звучит громко, а состоял этот «дом» из одной-единственной, правда, большой комнаты, где обитала вся Валина семья. Раздвинули обеденный стол, другой у соседей одолжили да еще кухонный приставили, а все равно не хватает мест по числу ожидаемых гостей: многочисленной родни, невестиных подруг, друзей жениха, молодых военлетов. Сняли с петель дверь и положили на козлы, накрыли белой крахмальной скатертью — чем не стол? Только у Дергунова все рюмка падала, его место как раз против дверной ручки пришлось. А может, он нарочно заставлял рюмку падать — для веселья? Было много хороших слов, и тостов, и криков «Горько!», а вершиной праздника явились, конечно, беляши, приготовленные искусными руками Валиного отца, шеф-повара. Но, в общем, застолье получилось нешумное, серьезное, словно бы задумчивое. Это объяснялось и строгим достоинством невесты, и тем, что новоиспеченные лейтенанты еще не привыкли к своим необмявшимся офицерским кителям, и предстоявшей им скорой разлукой — в разные концы земли разлетались старые товарищи, и только что переданным по радио сообщением о полете второго спутника с собакой Лайкой на борту.
Перед беляшами у летчиков произошел даже не совсем уместный на свадьбе спор, кто первым из людей полетит в космос.
Большинство сходилось на том, что пошлют какого-нибудь выдающегося ученого, академика.
— Академики все старики, а там нужен молодой, здоровый, — возражал румяный лейтенант Ильин.
— Бывают и академики молодые!..
— Редко и все равно дохляки. Пошлют врача, чтобы проверить, как космос на организм влияет.
— Пошлют подводника! — выпалил Дергунов.
Все засмеялись. Думали, Дергунов по обыкновению «травит». Но он был серьезен.
— У подводников самый приспособленный к перегрузкам организм.
— Пошлют летчика-испытателя! — убежденно сказал Гагарин.
— С чего ты взял?..
— Думает, его пошлют!..
— При чем тут я?.. Поймите, человека не пошлют в космос пассажиром, как собачку Лайку. От космонавта потребуется умение водить космический корабль, а это под силу только летчику.
— Твоими бы устами мед пить!..
— Все равно мы устареем к тому времени!..
Тут подоспели беляши, и спор прекратился.
Отгорела, погасла скромная свадьба и снова вспыхнула уже на гжатской земле, в доме Гагариных. Так было решено с самого начала — играть свадьбу дважды. Неуемный во дни былые странник, Алексей Иванович стал неподъемен для больших путешествий, да и не было таких капиталов, чтоб всей семьей катить в далекий Оренбург.
Сердечно приняла Валю новая семья.
— Чтоб у вас радость и горе — все пополам! — сказала Анна Тимофеевна и обняла невестку.
А за праздничным столом разговор опять свернул на космонавтику, хоть присутствовал тут народ сугубо и крепко заземленный.
— Юра, что у вас говорят насчет космоса? — крикнул через стол старший брат Валентин. — Скоро ли человека пошлют?
— Разное говорят. По-моему, скоро.
— О чем вы там? — поинтересовался хозяин стола Алексей Иванович.
— Юрка говорит, скоро человека в космос пошлют.
— Куда? — строго спросил Алексей Иванович. Слово еще не было на слуху, как сейчас, и потребовал: — Уточни!
— Ну, в мировое пространство… Ближе к звездам…
— Так бы и говорил! — Он серьезно сдвинул лохматые брови. — Очень даже свободно… И главное — найдется такой дурак…
Застолье грохнуло, как духовой оркестр по знаку капельмейстера. Старик Гагарин недоуменно оглядел смеющиеся лица и, чего-то вдруг смутившись, поправился:
— Чудак, говорю, такой найдется…
Но все продолжали смеяться, и громче, веселее всех — Юрий. И почему-то вдруг невесело, почти жутко стало Алексею Ивановичу, будто съежилась в нем душа от грозного предчувствия. Он глядел в лицо сыну, в глаза, в самые зрачки, в них приютилась ночь, не здешняя, не гжатская, не земная — привычная, а страшная ночь чужого, неведомого пространства. Как проникло это ночное в его веселого, радостного сына?..
— Хватит ржать, — сказал он тихо и таким странным голосом, что все разом оборвали смех. — Нам легко тут языки чесать… А каково будет этому… который к звездам?.. Один… Нам с ним, конечно, хлеб-соль не водить, но давайте выпьем за его здоровье…
ГИБЕЛЬ ДЕРГУНОВА
Они трудно и хорошо служили у северной нашей границы, где низкие сопки, поросшие соснами-кривулинами, и гладкие валуны, где полгода длится ночь и полгода — день. Небо над этой суровой землей помнило Курзенкова, Хлобыстова, Сафонова — бесстрашных героев минувших битв. Впрочем, небо — великая пустота — ничего не помнило, а вот молодые летчики отлично знали, на чье место пришли.
Они учились летать во тьме полярной ночи, в туманах занимающегося бледного полярного дня, а когда простор налился блеском неподвижного солнца, у них прорезался свой летный почерк.
Впервые об этом сказал вслух скупой на похвалы Вдовин, заместитель командира эскадрильи. Юра Дергунов вел тогда тренировочный бой с кем-то из старших летчиков, проявляя прямо-таки возмутительную непочтительность к опыту и авторитету маститого «противника».
— Неужели это правда Дергунов? — усомнился Алексей Ильин.
— Не узнаете почерк своего друга? — через плечо спросил Вдовин.
— Ого! У Юрки, оказывается, есть почерк?
— И весьма броский! Смотрите, как вцепился в хвост!.. — Вдовин повернулся к молодым летчикам. — У каждого из вас уже есть свой почерк, может быть, не всегда четкий, уверенный, но есть…
Вот так оно и было. А потом Дергунов приземлился, с довольным хохотком выслушал от товарищей лестные слова Вдовина, пообедал в столовой, со вкусом выкурил сигарету и завел мотоцикл. Ему нужно было в поселок на почту. Алеша Ильин попросил взять его с собой.
Ильин забрался в коляску, Дергунов крутнул рукоятку газа, и, окутавшись синим дымом, мотоцикл вынесся на шоссе.
У Дергунова уже определился броский, элегантный летный почерк, ему не занимать было мужества, находчивости, самообладания, но все его качества пилота и всё обаяние веселого, легкого, открытого характера не пригодились в тот миг, когда вылетевший из-за поворота грузовик ударил его в лоб.
Ильину повезло, его выбросило за край шоссе, в мох. Дергунов был убит на месте.
Его похоронили на поселковом кладбище. Мучителен был хрип неловких речей, страшны заплаканные мужские лица. Гагарин молчал и не плакал. Он молчал двое суток, не спал и не ходил на работу. В третью ночь он вдруг заговорил, стоя лицом к темной занавеске на окне и глядя в нее, словно в ночную тьму:
— Это страшно… Он ничего не успел сделать… Ни-че-го!.. Мы все ничего не успели сделать… Нам сейчас нельзя погибать. После нас ничего не останется… Только слабеющая память в самых близких… Так нельзя… Я не могу думать об этом… Дай хоть что-то сделать, хоть самую малость, а тогда бей, коли хочешь, бей, костлявая!..
«Это он — смерти!» — догадалась Валя и вспомнила наконец, что она как-никак медицинский работник.
Гагарин бережно взял стакан с успокоительным лекарством, не спеша опорожнил его в раковину и лег спать. Утром он сделал зарядку и пошел на работу…
Вспомнил ли Гагарин о своих словах черным мартовским днем, когда подмосковный лес стремительно придвинулся к потерявшему управление самолету островершками елей? Да, он-то сделал, и не какую-то малость, но было ли ему легче оставлять жизнь, чем безвестному Дергунову? Этого мы никогда не узнаем.
В СУРДОКАМЕРЕ
Будущий космонавт входит в сурдокамеру, за ним захлопывается тяжелая стальная дверь. Он оказывается словно бы в кабине космического корабля: кресло, пульт управления, телевизионная камера, позволяющая следить за состоянием испытуемого, запас пищи, бортовой журнал. Испытуемый может обратиться к оператору, но он не услышит ответа. В космическом корабле дело обстоит лучше — там связь двусторонняя. На какое время тебя поместили в одиночку — неизвестно. Ты должен терпеть. Ты один, совсем один. У тебя отняты эмоции, все сигналы внешнего мира, ты как бы заключен в самом себе. Тут есть часы, но очень скоро ты утрачиваешь ощущение времени. Это длится долго, будущий космонавт входит в сурдокамеру с атласно выбритыми щеками, выходит с молодой мягкой бородой. Все же, как ни странно, ему кажется, что он пробыл меньше времени, нежели на самом деле.
Главный конструктор Королев придавал колоссальное значение тому, кто первым полетит в космос. Можно предусмотреть все или почти все, но нельзя предусмотреть, что произойдет с человеческой психикой, когда падут привычные барьеры, когда человек впервые выйдет из-под власти земных сил и планета Земля в яви станет одной из малых мирозданий, а не центром Вселенной, когда никем не изведанное одиночество рухнет на душу. Полное одиночество — удел первого космонавта, уже второй космонавт не будет столь одинок, ибо с ним будет первый.
Первому космонавту надо было доказать раз и навсегда, всем, всем, всем, что пребывание в космосе посильно человеку.
Естественно, что Королев с особым вниманием следил за испытаниями в сурдокамере, испытаниями на одиночество. Он жадно спрашивал очередного «бородача»:
— О чем вы там думали?
И слышал обычно в ответ:
— Всю свою жизнь перебрал…
Да, долгое одиночество позволяло вдосталь покопаться в прошлом. А вот испытуемый, чьи показатели оказались самыми высокими, ответил с открытой мальчишеской улыбкой:
— О чем я думал? О будущем, товарищ Главный!
Королев посмотрел в яркие, блестящие глаза, даже на самом дне не замутненные отстоем пережитого страшного одиночества.
— Черт возьми, товарищ Гагарин, вашему будущему можно только позавидовать!
«Да и моему тоже», — подумал Главный конструктор, вдруг уверившийся, что первым полетит этот ладный, радостный человек…
Читателю известно, что Главный не ошибся. Королев безмерно гордился подвигом Гагарина и радовался его успеху куда больше, чем собственному. Удивленный ликованием обычно сдержанного и немногословного Королева, один из его друзей и соратников спросил как-то раз:
— Сергей Палыч, неужели ты считаешь, что другие космонавты справились бы с заданием хуже, чем Гагарин?
— Ничуть! — горячо откликнулся Королев. — Придет время, и каждый из них превзойдет Гагарина. Но никто после полета так не улыбнется человечеству и Вселенной, как Юра Гагарин. А это очень важно, куда важнее, чем мы можем себе представить…
О ЧЕМ ДУМАЛ ГЕРОЙ
После своего исторического полета Юрий Гагарин стал нарасхват. Его хотели видеть все страны и все народы, короли и президенты, люди военных и штатских профессий, самые прославленные и самые безвестные. И Гагарин охотно встречался со всеми желающими, не пренебрегая даже королями, — разве человек виноват, что родился королем? Но охотнее всего шел он к курсантам летных училищ, как бы возвращался в собственную юность, в ее лучшую, золотую пору.
Как-то раз, когда официальная встреча уже закончилась и дружеский разговор перекочевал из торжественного зала в чахлый садик на задах летной школы, один из курсантов спросил, заикаясь от волнения:
— Товарищ майор… этого… о чем вы думали… тогда?..
— Когда «тогда»? — спросил с улыбкой Гагарин и по тому, как дружно грохнули окружающие, понял, что задавшему вопрос курсанту в привычку вызывать смех.
Когда-то так же смеялись каждому слову Юры Дергунова — в ожидании шутки, остроумной выходки, розыгрыша, но тут было иное — смех относился к сути курсанта. Гагарин пригляделся к нему внимательней: большое незагорелое лицо, вислый нос, напряженные и какие-то беспомощные глаза, толстые ноги иксом. Да, не Аполлон. И не Цицерон к тому же — вон никак не соберет слова во фразу.
— Ну, в общем… я чего хотел спросить… когда вы по дорожке шли?
Курсанты снова грохнули, но Гагарин остался подчеркнуто серьезен, и смех сразу погас.
— Вы имеете в виду Внуковский аэродром? Рапорт правительству?
— Во… во!.. — обрадовался курсант, достал из кармана мятый носовой платочек с девичьей каемкой и вытер вспотевший лоб.
Теперь уже все были серьезны, и не по добровольному принуждению, а потому, что наивный вопрос курсанта затронул что-то важное в молодых душах. Гагарин шел через аэродром на глазах всего мира, и это было для них кульминацией жизни героя, сказочным триумфом, так редко, увы, выпадающим на долю смертного. О чем же думал герой в это высшее мгновение своей жизни?..
И Гагарин с обычной чуткостью уловил настроение окружающих, значительность их ожидания. Конечно же, ребята мечтают о подвигах, о невероятных полетах, о славе и ждут чего-то высокого и одухотворенного. Герой должен был думать о планетарном, вселенском, вечном. Они хотят получить сейчас и Небо, и Звезды, и Человечество, и Эпоху, и все Высшие ценности…
Но Гагарин молчал, и пауза угрожающе затянулась. Он был сейчас очень далеко отсюда, от этого чахлого садика, теплого вечера, юношеских доверчивых лиц, в другом времени и пространстве.
…В тот раз в одиночке сурдокамеры держали не так уж долго, но он чувствовал себя на редкость плохо: болела и кружилась голова, мутило, тело казалось чужим, а ноги ватными. Может, что-то там испортилось, нарушилась подача воздуха?.. Но Королев спрашивает испытуемых о самочувствии, и все, как один, молодцевато отвечают: «Отлично!» — «К выполнению задания готовы?» — «Так точно!» Неужели одному ему так не повезло? «Как самочувствие, товарищ Гагарин?» — «Отличное… — Нет, он не может врать Королеву и без запинки добавляет: — Хотя и не очень». — «К выполнению задания готовы?» — «Сделаю, что могу, но лучше бы в другой раз». И в результате — высшая оценка. То было, оказывается, испытание на честность. Им специально создали тяжелые условия в камерах. Но ведь нельзя считать, что ты сдал испытания на честность раз и навсегда. Всю жизнь человек сдает эти испытания и в большом и в малом. Да и есть ли что малое в державе нравственности?
— Видишь ли, дружок, — сказал Гагарин носатому курсанту, — у меня тогда развязался шнурок на ботинке. И я об одном думал, как бы на него не наступить. Не то, представляешь, какой позор — в космос слетал, а тут на ровном месте растянулся…
…Ночью курсант никак не мог уснуть. Он ворочался на койке, вздыхал, крякал, что-то бормотал.
— Да угомонись ты, черт тебя подери! — не выдержал сосед.
— Слушай, — без обиды сказал курсант и сел на койке. — А ведь я тоже мог бы, как Гагарин…
— Что-о?.. Ты… как Гагарин?..
— А вот и мог бы… думать о шнурке…
Сосед уткнулся носом в подушку, и в темноте казалось, будто он плачет. Но и тут курсант не обиделся, понимая, что по обыкновению не сумел выразить свою справедливую мысль. Он тысячи раз повторял в воображении подвиг Гагарина и твердо знал: если его пошлют в космос, он не оплошает. Не дрогнет. Разве что побледнеет. И даже песню споет в космосе, если надо, хотя ему медведь на ухо наступил. Но когда он пытался представить себя в средоточии мирового внимания, душа в нем сворачивалась, как прокисшее молоко. Он видел себя на космодроме, видел в космическом корабле, но не видел на красной тропочке славы, по которой легко, уверенно, сосредоточенно и радостно прошагал Гагарин. Ведь чтобы идти так на глазах всего света, надо что-то большое нести в себе. А он, курсант, постоянно думал о всякой чепухе: о девушках, футболе, кинофильмах, мелких происшествиях окружающей жизни, несданных зачетах, и где бы стрельнуть сигарету и сапожной ваксой разжиться, и как славно было бы отпустить усы… Такому пустому, нулевому человеку нечего делать в скрещении мировых лучей. И, следуя обратным ходом, он начинал сомневаться в своих возможностях совершить подвиг. А если не будет подвига, то зачем тогда жить?..
Гагарин вернул ему веру в себя. Впервые за много дней курсант засыпал счастливым.
ФОРЕЛЬ
Маленький дом отдыха, где проводил свой отпуск Юрий Гагарин, находился на берегу светлой горной речки, богатой форелью.
Гагарин, вернувшийся с рыбалки, только что принял душ и побрился. Его влажные волосы были тесно прижаты щеткой к голове, подбородок и щеки чуть приметно голубели от пудры, он был стерильно чист, свеж и печален. Да, печален, это сразу чувствовалось, несмотря на обаятельную гагаринскую улыбку, легко, непроизвольно вспыхивающую на его лице, и дружелюбный блеск глаз. В конце концов, не выдержав натянутости, я спросил напрямик:
— Юрий Алексеевич, что с вами?
— Да ничего… — Гагарин улыбнулся и зачем-то потер ладонью коленную чашечку.
— Вы чем-то расстроены?
— Ну, расстроен — слишком сильно сказано! — возразил Гагарин, и я почувствовал, что ему хочется поделиться каким-то недавним переживанием, оставившим в его душе неприятный след.
Так оно и оказалось. Походив по комнате небольшой светлой гостиной, поглядев в пустое солнечное окно и вздохнув раз-другой, Гагарин остановился передо мной.
— Вы знаете Иванова? — Он назвал другое имя, я не запомнил, да это и не важно.
— Конечно, знаю! Хороший парень!
— И я так считал… Мы вместе на рыбалке были. Черт знает отчего — то ли мне место лучше досталось, то ли просто везение, но я таскал одну за другой, а у Иванова хоть бы поклевка. Мы ловили за старым мостом, там много мелочи, но и крупные форели тоже попадаются. Их видно в воде, стоят у самого дна, напрягаются против течения. Мне стало жалко Иванова, и я предложил поменяться местами. Поменялись, и, как назло, я сразу вот такого зверя вытащил. — Гагарин широко развел руки, подумал и свел их немного ближе, но все равно получалось — будь здоров! — Я, честно говоря, думал, не выведу, удилище пополам согнулось. А хороша — бока серебром блестят, спинка пятнистая!.. У Иванова опять ни черта! Мы снова поменялись местами, и тут он наконец вытащил вполне стоящую форель. Он сразу повеселел, стал хвастаться, что еще обловит меня, и запел: «Первым делом, первым делом самолеты…» Потом крупная форель оборвала у него поводок, и ему пришлось переоборудовать снасть. А когда снова закинул, едва наживка коснулась воды, как сразу клюнуло, он подсек и вытащил маленькую форель. Нас предупредили: меньше тридцати сантиметров не брать, выпускать назад в воду. И специальные линеечки дали, чтобы измерять рыбу, если сомнение явится. У меня глазомер неплохой, я сразу увидел, что эта его форелька сантиметра два до нормы не добирает. Иванов взял линейку и осторожно, чтобы не повредить слизевого покрова, измерил рыбу. Так оно и вышло, как я на глаз определил. Он смочил руку, чтобы снять форель с крючка, но, видать, ему смертельно не хотелось расставаться с добычей. Он глянул на меня этак косо и опять за линейку взялся. Потом вздохнул и еще раз измерил форель. А я про себя подсказываю ему: «Отпусти, отпусти, будь человеком!» Все это вроде бы чепуха: подумаешь, одной форелью больше, одной меньше в речке, но и не чепуха, если хорошенько вдуматься. Из маленьких убийств совести рождается большое зло жизни. Иванов, можно сказать, проходил сейчас испытание на нравственность. В космическом корабле тоже ведь сам-друг обитаешь и опору в собственной душе ищешь. Иванов мучился, и я мучился за него, хотя он не знал этого. В конце концов он еще раз измерил рыбу, чуть наклонив линейку, и получилось, что форель как раз нужной длины. Он принял этот самообман и опустил форель в ведерко. А я подумал, что Иванову не бывать космонавтом…
ДРУГ ДЕТСТВА
Он провожал Гагарина в последний путь: крупный, рослый человек с тяжелым подбородком, казавшийся куда старше своих тридцати четырех лет. Они были однолетками с погибшим космонавтом, но в Гагарине не иссякало что-то мальчишеское, а этот номенклатурный человек культивировал в себе солидность и положительность. В траурном кортеже он шел в кругу близких Гагарину людей, по праву шел, ведь они были друзьями детства. Жили по соседству, росли на одной улице, вместе в школу пошли, вместе оккупацию переживали, по освобождении снова за одну парту сели, чтобы обучаться грамоте по «Боевому уставу пехоты», а счету — по патронным гильзам: иных учебных пособий в ту пору не было.
Когда же в памятный день 12 апреля 1961 года Гагарин первым из жителей Земли вырвался в космическое пространство, друг детства не дал закружить себе голову, он сказал жене, отложив газету: «Вот увидишь, это добром не кончится».
Не первый раз произносил он эти слова применительно к Юре Гагарину. Дороги их разошлись рано: не окончив семилетку, Юра уехал в Москву и поступил в ремесленное училище при Люберецком заводе сельхозмашин, а он остался учиться в Гжатске. Он шел спокойным и твердым шагом: десятилетка, технический вуз, недолгая работа в заводском цехе, потом в заводоуправлении, а там — вызов в Москву и постепенное восхождение к руководящим высотам.
Не так шла жизнь Гагарина. Кончил он ремесленное, овладел профессией литейщика-формовщика, пятый разряд получил и вдруг все бросил и уехал в Саратов, в индустриальном техникуме учиться. Сделал диплом, но работать не пошел, а вновь за учебу принялся, только на этот раз никакого отношения к литейному делу не имеющую: стал курсантом Оренбургского военного летного училища. Мало ему земли, в небо потянуло!..
Встретились они в Гжатске, куда Гагарин приехал в отпуск. Друг уже стал инженером, женился. А Гагарин новыми сержантскими лычками щеголял. Горько стало другу за Юрия: кроме зубной щетки да расчески, не было у него ни одной лично ему принадлежащей вещи, все казенное: от кальсон до шинели, от наволочки до полотенца, от сапог до фуражки. Спал Юра на казарменной койке, писал казенными чернилами на казенной бумаге, читал только библиотечные книжки, мылся казенным мылом в солдатской бане и, бывало, не мог повести любимую девушку в кино — не хватало «денежного довольствия».
А потом вроде дела наладились: кончил Юра училище, получил лейтенантские погоны, женился. И снова сам все разрушил. Потянуло его на Север, поближе к белым мишкам. Молодая могла бросить медицинский техникум, но его и это не остановило, умчался в Заполярье на трудную и опасную работу. И снова ему жизнь улыбнулась: жена, кончив техникум, последовала за ним на край света и вскоре родила дочку. Живи и радуйся, так нет же, в который раз Гагарин рушит едва наладившуюся жизнь и уходит на новую учебу. Тогда еще не знали, что это за учеба, думали — переучивается он на летчика-испытателя.
А чему он обучался, узнали в мире 12 апреля 1961 года.
Нет, не завидовал ему друг детства, когда посыпались на гжатского паренька чины и звания, награды и славословия. Не поколебался он в своих жизненных правилах и укрепах. Ослепительная, но случайная, как ему казалось, слава Гагарина даже повысила в нем какое-то горькое самоуважение. Кому небо и звезды, а кому грешная земля, где хватает трудной, черной работы, думал он, взирая на московские крыши из широкого окна своего служебного кабинета. И холодновато мерцала в глубине мыслишка: все равно это добром не кончится.
Жизнь сама решила их негласный спор. Не остепенился Юра, так и не остепенился. Две дочери росли, был он уже в полковничьем звании, без пяти минут генерал, ну, чего его опять в воздух потянуло? Сидел бы себе на земле, так нет!.. И не будет у него старости, не будет тихой гавани, когда, покончив с трудами, человек может спокойно оглянуться на прожитую долгую и полезную жизнь. Слеза застит взор друга детства, а губы чуть слышно шепчут: «Эх, Юрка, Юрка, говорил я, что это добром не кончится!» Ему невдомек, что ничего не кончилось, напротив, начинается — бессмертие.
ФОТОГРАФИЯ
Генерал-полковник поколдовал над сейфом, и тяжелая, толстая дверца распахнулась бесшумно-легко, как если бы обладала невесомостью. Его четкие, короткие движения приобрели такую бережность, словно он хотел пересадить бабочку с цветка на цветок и боялся повредить нежную расцветку крылышек. Он положил передо мной тетрадь не тетрадь, блокнот не блокнот — книжицу в сером переплете. Я раскрыл ее и увидел несколько неровных строчек, написанных шатким почерком. «Вошел в тень Земли…» Сердце во мне забилось — это был бортовой журнал Юрия Гагарина. Генерал-полковник обрушил на стол толстый том — бортовой журнал одного из последних космонавтов со схемами, расчетами, диаграммами, сложнейшей кабалистикой математических символов, цифр. Все правильно: эти бортовые журналы соотносятся между собой, как один-единственный скромный виток вокруг Земли с теми чудесами, что творят сейчас в космосе наши посланцы. Но корявая строчка: «Вошел в тень Земли» — трогает душу куда сильнее, она написана рукой человека, первым преодолевшего власть земного притяжения, первым увидевшего наш дом, нашу планету со стороны. И его подвиг незабываем, невытесним из памяти сердца, как первая любовь.
Генерал-полковник показал мне обгорелые бумажные деньги: десятки, пятерки, трояки — их нашли после катастрофы вместе с именным талоном на обед в куртке Гагарина, повисшей на суку дерева. До того как обнаружили этот талон, теплилась сумасшедшая надежда, что Гагарин катапультировался. И еще остался бумажник, а в нем, в укромном отделении, хранилась крошечная фотографическая карточка, даже не карточка, а вырезанный из группового снимка кружочек, в котором — мужское лицо. Так снимаются школьники, студенты техникумов и курсанты военных училищ по окончании учебы, служащие в юбилейные даты своего учреждения и почему-то — революционеры-подпольщики в пору нелегальных съездов. Даже себя самого трудно бывает отыскать на подобных снимках — столь мелко изображение. Кого же вырезал так бережно из групповой фотографии Космонавт-1, чье изображение хранил так застенчиво-трогательно в тайнике бумажника? Напряжением глаз, памяти, воображения рождается угадка — это нестарое, сильное, лобасто-челюстное лицо принадлежит недавно умершему Главному конструктору Королеву. Он дал Гагарину крылья, Гагарин облек его мысль в плоть свершения. Вдвоем они сотворили величайшее чудо века. Но внутренняя их связь была еще крепче и значительнее, нежели принято думать. Прекрасная мужская скромность, страшащаяся излишней умильности, не позволила Юрию Гагарину попросить фотографию у старшего мудрого друга, и он вырезал ее ножницами из случайно попавшегося ему группового снимка и всегда носил с собой, возле сердца, и это так хорошо, трогательно, поэтично и многозначительно, что и сказать нельзя!
К Гагарину был прикован взгляд всех современников, ему выпало редчайшее счастье быть любимцем века, на нем, если позволено так выразиться, примирялись все, вне зависимости от социальной веры. На него смотрели с восторгом, удивлением и нежностью темные, светлые, узкие, круглые, раскосые, молодые, старые глаза, но никто не видел его так проницательно, как Королев. Главный конструктор говорил: если Гагарин будет по-настоящему учиться, из него выйдет первоклассный ученый. С его великолепным, ясным и мускулистым мозгом, не замутненным предвзятостью, рутиной и ленью, можно многого добиться в науке.
Бытует такая банальность: Королев и Гагарин — это мозг и рука. О Королеве долгое время никто ничего не знал в широком мире. Уэллсовский Невидимка лишь в смерти вновь обрел зримость. В наш грозный век это участь многих, быть может, лучших людей, они Невидимки вплоть до своего последнего часа. Смерть рассекретила Королева, и теперь мы знаем, что он был не только Человеком мысли, но и Человеком действия, волевым, смелым и вместе — расчетливым и непреклонным в достижении поставленных целей. И мозг и рука. Прощаясь с Гагариным, мы провожали в последний путь не только Героя, Человека действия, бесстрашного исполнителя чужого замысла, но и — как некогда сказали о Пушкине — «умнейшего мужа России»…
В ТЕ ПОСЛЕДНИЕ МГНОВЕНИЯ
Никто не знает до конца, как погиб Юрий Гагарин, а вот житель деревни Еремино, глядевший с края Московской области через озеро Дубовое на Рязанщину, Иван Николаевич Чубарин все знает. Вернее, он убежден, что знает все, и этой своей убежденностью заражает собеседника.
Сам он человек далекий от авиации, всю сознательную жизнь проработал на шатурском торфе в негромких должностях, а под старость, выйдя на пенсию, вернулся в родную деревню, где ему досталась от умершего брата хорошая, крепкая изба. Наследницей являлась единственная дочь покойного, племянница Ивана Николаевича Настя, работающая официанткой в столовой космонавтов. Она уступила безвозмездно избу своему вдовому, одинокому дяде, поскольку имеет жилье в городе и менять профессию не собирается, а официантки в деревне не нужны.
Если исключить полковника Серегина, то она была последним человеком, видевшим Юрия Гагарина и разговаривавшим с ним, и, надо полагать, некоторые сведения Ивана Николаевича почерпнуты у Насти.
…Гагарин и Серегин в летных комбинезонах шли вразвалочку к самолету, когда их окликнул запыхавшийся голос. Девушка-официантка в белом фартучке и крахмальной наколке, напоминающей маленькую корону, подбежала к ним, держа в руке голубой билетик.
— Юрий Алексеевич, вы талон на обед забыли!
Было ясное, очень синее мартовское утро, но чистый воздух нес в себе студь нерастаявшего снега, и вороны, оравшие над мохнатыми кулями гнезд, проклинали себя за то, что слишком поспешили к северу из своей теплыни.
— Простудитесь, разве так можно? — укорил девушку Гагарин.
— Да что вы, Юрий Алексеевич, какие пустяки! А талон-то ведь именной!.. — радостно и серьезно сказала Настя.
Гагарин взял голубой билетик, на котором было написано: «Гагарин Ю. А.». Он понимал, что девушке этот клочок бумаги казался чуть ли не секретным документом.
— Предусмотрительно! — улыбнулся Гагарин. — А то, не ровен час, диверсант какой к нашему котлу подберется.
Девушка засмеялась. Гагарин с удовольствием смотрел на ее доверчивое лицо, живые глаза и добрый, веселый рот.
— Ну, а обед-то хоть стоящий? Беляши будут?
— Я скажу шеф-повару. Для вас все сделает!
— Ну, тогда мы по-быстрому обернемся. Только уговор — двойная порция!
— А вы осилите?
— Спросите моего тестя, какой я едок. Он повар в отставке и величайший специалист по беляшам.
— Будет сделано, товарищ полковник!
Гагарин нагнал чуть ушедшего вперед Серегина, и девушка услышала, как тот сказал:
— Еще одна нечаянная победа?
И почему-то ей стало грустно. Она стояла на краю аэродромного поля и видела, как летчики забрались в самолет, как он взлетел и стал светлой точкой в небе, а там и вовсе скрылся.
То, что затем произошло, ведомо лишь Настиному дяде Ивану Николаевичу.
… — Они отлетались и уже шли на посадку, когда им в мотор попало иногороднее тело…
— Инородное, — поправил я.
— Ежели ты лучше моего сведом, как все было, так и рассказывай, а я послушаю. Или молчи и не перебивай. Какое еще инородное тело? Летающая тарелочка, что ли? Так это научно не доказанный факт. Может, никаких летающих тарелочек и в заводе нету. А иногороднее тело — пузырь, каким погоду измеряют. Он где-то оборвался, ветром его принесло и в мотор засосало. Самолет сразу клюнул и стал высоту терять, а внизу лес. Серегин, он за командира был, говорит в шлемный телефон:
— Приготовиться сигать с парашютом!
Ты не думай, что это обычный зонтик, это цельная катапульта, она пилота вместе с сиденьем выбрасывает. Нажал кнопку, а пружина тебе под зад как даст, и ты, можно сказать, со всем удобством покидаешь гибнущий самолет. Товарищ Гагарин Юрий Алексеевич, конечно, отвечает, как положено по военной краткости:
— Есть приготовиться!
Серегин дает другую команду: «Пошел!» — и тут у него заедает механизм катапульты. Кнопка вроде утопляется, а полезного действия нету. И понимает командир корабля, товарищ полковник Серегин, что ему не спастись, потому что уже близки островершки елок. И еще он видит, что Юрий Гагарин сидит на своем месте и палец на кнопке держит.
— Почему, — говорит, — не выполняешь приказа?
А Юра ему:
— Приказ для нас обоих, один я не буду…
— Отставить разговорчики! Я твой командир и приказываю…
— Нет, товарищ командир, только с вами вместе!
Иван Николаевич моргает, сморкается, и, жалея его, я говорю:
— Иван Николаевич, дорогой, там все решается в доли секунды. Разве могли они такой долгий разговор вести?
— Городской, образованный человек, а не знаешь, что там все на других скоростях происходит! Там и кровь быстрее по жилкам бегает, и голова быстрее соображает. Они ведь не треплют языком, как мы с тобой, а посылают быструю мысль прямо в шлемный телефон. У них все по реактивным скоростям рассчитано…
Иван Николаевич справедливо укорил меня в невежестве, мне никогда бы не додуматься до такого своеобразного поворота теории относительности. Но до его высокой веры я сумел подняться. Теперь во мне уже не вызывали сомнения долгие уговоры Серегина, объяснявшего Гагарину, что тот не имеет права жертвовать собой, потому что он принадлежит не себе, а всей нашей планете и всему, что вокруг планеты. И если к нам прилетят люди с далеких звезд, то они очень строго спросят с землян за Гагарина, сделавшего первый шаг навстречу звездам. И еще Серегин говорил, что без Юры осиротеют все дети и как им объяснить, почему не уберегли Гагарина. Но Юра на все отвечал, что спастись они могут только вдвоем, а для одного себя он спасения не хочет. Серегин еще что-то говорил, видимо, приводил последние доводы, но я уже не узнал, какие, потому что голос Ивана Николаевича, давно спотыкавшийся, вовсе оборвался.
Он вытирал старое, изжитое лицо свое большими бурыми ладонями, а я удивлялся, почему мне все это знакомо, разве было у меня сходное наблюдение? А потом вспомнил, что так рассказывал бунинский Сверчок о замерзшем у него на руках, в метель, сыне, «дорогом Максиме Ильиче», и тут я понял, что этот старый одинокий человек говорит тоже о сыне, и что всякий раз, рассказывая эту вовсе не придуманную историю, он прощается со своим прекрасным, знаменитым, так несправедливо рано ушедшим сыном…
ДЕНЬ С ГЕРМАНОМ ТИТОВЫМ,
или
ЕЩЕ РАЗ ОБ УЛЫБКЕ ГАГАРИНА
Герман Степанович Титов — один из самых ярких людей, с какими сводила меня щедрая жизнь. Бывают же такие счастливо одаренные натуры! Блестящий летчик и спортсмен, он пишет стихи и прозу, выразительно декламирует, прекрасно разбирается в музыке, сам поет и заразительно лихо пляшет. При этом он всегда заряжен на размышление, на умственный обмен, и просто удивительно, как легко переходит из одного состояния в другое: от безудержного веселья к серьезности принципиального спора, от крепкой шутки к грусти воспоминаний. В книге Ю. Гагарина и В. Лебедева «Психология и космос» сказано, что Титов — холерик. Насколько я понимаю, высокая душевная подвижность и способность мгновенно воспламеняться лежат в существе этого темперамента. Кстати, сам Гагарин — типичный сангвиник.
Я провел с Титовым какой-то непомерный день. Время — величина непостоянная, может растягиваться и сжиматься в зависимости от наполнения. Я не заметил тогда, как промелькнул хмурый мартовский денек в Звездном городке, а сейчас мне не верится, что все, бывшее там, и впрямь уместилось в одном дне. Честное слово, я прожил долгую жизнь в нарядной, красивой, какой-то стерильной квартире Германа Степановича, где друзья-космонавты, щадя труд его чистюли жены Тамары, оставляют ботинки и сапоги в прихожей и ступают в шерстяных вязаных носках на светлый, натертый до зеркальной гладкости дубовый паркет.
Приехал я к Титову в связи с предполагавшейся постановкой большого художественного фильма о Юрии Гагарине. Эту дерзкую мысль вынашивала киностудия имени Горького, а мне предстояло писать сценарий.
— Что вас интересует? — спросил Титов.
— Все, — ответил я.
— Ну, если все, так слушайте, — и неожиданно включил магнитофон.
Вначале было лишь смутное бурление сильных мужских голосов, затем шум примолк, и кто-то звонко, рублено произнес тост расставания с хозяином дома.
— Это мне проводы вчера устроили, — пояснил Герман Степанович. — Николаев получил назначение на место Гагарина, а я на место Андрияна. — Он коротко усмехнулся. — Продвигаемся по службе помаленьку… Мы весь наш мальчишник на пленку записали. Под старость будет что вспомнить.
Я с огромным интересом прослушал эту запись сдержанного мужского веселья с хорошими песнями и каблучной дробью, с добрыми шутками и розыгрышами, с тем подчеркнутым молодечеством, что должно прикрыть грусть неизбежную, когда нарушаются привычные связи… Как я понял, забегал на огонек Алексей Леонов, самый веселый из звездных братьев, остальные же гости принадлежали к числу «нелетавших космонавтов». И сквозь шум застолья, музыку и песни, шутки и подначки порой прорывалась чья-то тоска о полете в неведомое — когда же придет долгожданный день?..
— Мой корабль уже строится!..
— Сказал тоже! Хорошо, если в проекте. Вот мой скоро стартует!..
Но это особая тема, за которую я не решаюсь браться…
А потом Титов читал мне свои записные книжки. Большинство записей касалось, естественно, космонавтики, но были и сжатые, острые характеристики разных людей и событий, оценки прочитанных книг, увиденных фильмов и спектаклей, отзывы на явления международной жизни. Особенно интересны записи, посвященные Гагарину. Едва ли где найдешь такую широкую и многогранную характеристику Космонавта-1, как у Германа Титова. Он открыл мне глаза на громадную общественную деятельность Гагарина. Каюсь, я воспринимал его бесчисленные поездки по белу свету как затянувшееся праздничное турне. Всем хотелось взглянуть на человека, первым вырвавшегося в мировое пространство, и Юрий Гагарин с присущим ему добродушием давал полюбоваться на себя. Какая чепуха! Ему не путешествовать, а летать хотелось, осваивать новую технику, двигаться дальше в своей трудной профессии, не терпящей остановки, застоя. Но он знал, как веско сейчас его слово, как верят ему люди, а в мире столько жгучих проблем, столько розни, жестоких противоречий, и надо делать все возможное для человеческого объединения.
Как хорошо пишет Титов о погибшем товарище! Ни тени панибратства, той дружеской развязности, на которую он, казалось бы, имел право. Он даже называет его по имени-отчеству, и это в интимных, не предназначенных для публикации записях. Необыкновенное достоинство, высота тона, глубокое уважение, сквозь которое едва уловимо, как запах осени в августовский разгар лета, проникает печаль вечной разлуки.
В утро полета они проснулись бок о бок в общем номере гостиницы космонавтов, минута в минуту открыли глаза, приподнялись, повернулись и столкнулись взглядом. Уловив марионеточную синхронность их движений, Титов со смехом сказал:
— Мы с тобой как чечеточники братья Гусаковы.
Эта синхронность оборвалась лишь на космодроме Байконур, куда они прибыли в полном облачении космонавта. Гагарин летел, а Титов оставался.
— Тебя берегут для большего, — сказал Гагарин, прощаясь с другом. — Второй полет куда будет сложнее.
Это было сказано от доброго сердца. Гагарин не знал, насколько точно угодил в цель. Титов стал Космонавтом-2, но он оказался первым, ощутившим в полной мере космические перегрузки. За один виток Гагарин не мог их почувствовать.
Финал нашей встречи оказался обескураживающим для меня как сценариста. Я спросил, будет ли Герман Степанович поддерживать нашу картину.
— Вам откуда-то известна фраза Королева об улыбке Гагарина: мол, слетал бы не хуже и другой космонавт, но поди улыбнись так миру и людям, как это сделал Гагарин. Шутка? Нет, это очень серьезно. Не надо понимать слова Королева буквально, хотя никто не может поспорить в улыбке с Гагариным. Разве только Джоконда. Но Монна Лиза улыбается таинственно, из мглы женской души, а он открыто, весело, нежно — нельзя не откликнуться. И весь мир — от мала до велика — улыбался в ответ Гагарину. Вы не хуже моего знаете, как искажает наш облик буржуазная пропаганда. И вот на обозрение всему свету вышел молодой советский человек из самой гущи народной, выращенный и сформированный нашим строем, нашей идеологией, и оказалось, что он прекрасен. И не нужно было никаких доказательств, все решила улыбка. В ней открылась миру наша душа, и мир был покорен. А когда улыбка Гагарина погасла, то плакали все: и бедные и богатые, и верующие и неверующие, и белые и черные. Вы хотите сделать художественный фильм о Гагарине. Честь и хвала вашей отваге. Но понимаете ли вы, что люди слишком хорошо помнят Гагарина, несут его в себе, и если актер, предназначенный на его роль, уступит ему в обаянии, не сможет улыбнуться по-гагарински, то ваш фильм и полушки не будет стоить! Потому что принесет не выигрыш, а ущерб. И уж лучше сделать большой, обстоятельный документальный фильм, где Гагарина будет «играть» он сам. Поймите, я вам друг, но только при одном условии, если найдут улыбку Гагарина. Иначе не только я, но и все мои товарищи космонавты будут против.
Художественный фильм о Юрии Гагарине, охватывающий всю его короткую и необыкновенную жизнь, так и не был запущен в производство. У нас много талантливых актеров, но нет гагаринской улыбки.
И все же фильм о Гагарине поставлен. О его детских годах. Нет, мы так и не нашли актера, да в том и не было нужды. Нашелся мальчик, московский школьник, с гагаринской улыбкой глаз и губ…
ПРИМЕЧАНИЯ
1 О, пули! Ружье!.. Это запрещено!.. (нем.)
2 Только на восток! (нем.)
Нагибин Юрий » Маленькие рассказы о большой судьбе — читать книгу онлайн бесплатно
Конец
Книга закончилась. Надеемся, Вы провели время с удовольствием!
Поделитесь, пожалуйста, своими впечатлениями:
Оглавление:
-
Юрий Нагибин МАЛЕНЬКИЕ РАССКАЗЫ О БОЛЬШОЙ СУДЬБЕ
1
-
СЕМЕЙНЫЙ СПОР
1
-
В ШКОЛУ
1
-
ХОЛМИК ПОСРЕДИ ДЕРЕВНИ
2
-
ЖИЛИЩА БОГАТЫРЕЙ
3
-
НОЧЬЮ
6
-
СТАРАЯ ВЕТЛА
6
-
ЮРИНА ВОЙНА
8
-
СНОВА ЗА УЧЕБУ
10
-
БУЯНКА
11
-
В БЕСКРАЙНЕМ НЕБЕ
12
-
ВОРОТА В НЕБО
14
-
В ГОРОДСКОМ САДУ
14
-
ЗВЕЗДЫ
16
-
УРОК АНАТОМИИ
17
-
ТОСТ
18
-
ГИБЕЛЬ ДЕРГУНОВА
19
-
В СУРДОКАМЕРЕ
19
-
О ЧЕМ ДУМАЛ ГЕРОЙ
20
-
ФОРЕЛЬ
21
-
ДРУГ ДЕТСТВА
22
-
ФОТОГРАФИЯ
22
-
В ТЕ ПОСЛЕДНИЕ МГНОВЕНИЯ
23
-
ДЕНЬ С ГЕРМАНОМ ТИТОВЫМ, или ЕЩЕ РАЗ ОБ УЛЫБКЕ ГАГАРИНА
24
Настройки:
Ширина: 100%
Выравнивать текст
Художник С. Трофимов
Юрий Нагибин
МАЛЕНЬКИЕ РАССКАЗЫ О БОЛЬШОЙ СУДЬБЕ
СЕМЕЙНЫЙ СПОР
Старинный Гжатск, ныне Гагарин, собирался праздновать свое 250-летие. Смоленские художники создали эскизы юбилейной медали и памятных значков. Мы находились в доме родителей Гагарина, когда секретарь горкома партии по пропаганде привез им, почетнейшим жителям города, эти эскизы для ознакомления и отбора.
Посмотрели. Рисунки выразительные. На всех, в той или иной манере — от строго реалистической до условно-обобщенной, — что-нибудь космическое и четкая надпись: «Городу Гагарину 250 лет».
— Славно, славно! — говорила Анна Тимофеевна. — В общем, ничего. Видно, что люди поработали.
Анна Тимофеевна напоминает мухинскую «Крестьянку» — за печатью лет та же величавая прочность, укорененность (такую, коль не захочет, не сдвинешь, не столкнешь), та же спокойная, изнутри светящаяся красота.
— В начале восемнадцатого века на реке Гжать, притоке Вазузы, государем-императором Петром Великим был основан город Гжатск, — услышали мы хрипловатый, «табашный» голос Алексея Ивановича.
Все, кроме Анны Тимофеевны, повернулись к нему с почтительным недоумением.
— От так! — сказал он сердито.
— Ну, чего несешь? — укорила его жена. — Нешто без тебя люди не знают?
— И был сей град пристанью для перевозки хлеба и прочих грузов в Санкт-Петербург, — спокойно и значительно произнес Алексей Иванович.
— Бубнишь, как пономарь!..
— Равно же осуществлялся по Гжати сплав строительного леса, — заключил Алексей Иванович.
Секретарь горкома оказался человеком сообразительным. Он пошевелил эскизы и спросил:
— Что вам тут не нравится, Алексей Иванович?
— Вижу приметы нашего Юрия, а где приметы старины? Нешто Юрка основал Гжатск на речке Гжати?
— Он город Гагарин создал, — ответил секретарь горкома. — Осенил его своим подвигом и дал свое имя.
— Не спорю, Юрка заслужил, и отражен — будь здоров! Но не вижу ничего от петровского города Гжатска, от его старой службы русской земле.
— Да ты что, о царе, что ль, возмечтал? — обозлилась Анна Тимофеевна. — Кто это тебе будет на советскую медаль царей шлепать?
— Я о царе не мечтаю, но должно быть выбито исконное название города — Гжатск!
— Нету никакого Гжатска, есть Гагарин!
— Сегодня он Гагарин, завтра Самарин или там Фуфарин… Оренбург вон тоже Чкаловым назывался! — Он молодо, озорно улыбнулся и — костистый, гологлазый, старый сокол — на миг стал в одно лицо с погибшим сыном.
— И чего тут общего? Нешто Чкалов родом из Оренбурга? Он и не жил там никогда.
— Даже в знаменитой летной школе не обучался, — заметил секретарь горкома.
— Гжатск хлебушком своим Санкт-Петербург кормил! — упрямо сказал Алексей Иванович.
— Вот и попался! Когда Ленинграду двести пятьдесят стукнуло, нешто кто вспомнил о Петербурге или Петрограде?
— Сравнила нашего Юрку с Лениным!..
Анна Тимофеевна слабо, но ровно порозовела всем своим широким серьезным лицом.
— Видали — отец против сына идет!
— Я не иду против дорогого нашего сыночка, — твердо и печально сказал Алексей Иванович, — пущай так и будет на медалях вся эта косметика и надпись «ГАГАРИН», а внизу чтоб махонькими буквочками — «Гжатск»!
Поколения Гагариных жили в немудреном равнинном крае над тихой речкой Гжатью, и памятным апрельским днем в мировое пространство вырвался гжатский парень.
В ШКОЛУ
К тому времени война пришла на Смоленщину. Уже собирались эвакуировать колхозное стадо. «Эвакуировать» — было новое и трудное слово, которое никому не удавалось произнести, «вкуировать» — говорили со вздохом. И все-таки первый школьный день клушинцы обставляли торжественно. Какое бы ни свирепствовало лихо, этот день должен остаться в памяти новобранцев учебы добром и светом. Школу украсили зелеными ветками и написанными мелом лозунгами, ребят докрасна намыли в баньках, одели во все новое.
Анна Тимофеевна с особой теплотой вспоминает, как снаряжала сына в школу. Она напекла ему толстых ржаных блинов и, завернув в газету, уложила вместе с тетрадками и учебниками в самодельный, обтянутый козелком ранец. Дом Гагариных находился далеко от школы, в другом конце длиннющей, с заворотом, деревенской улицы, и Юре даже на большой перемене не поспеть к домашнему обеду. Намытый, наутюженный, с расчесанной волосок к волоску головой, он то и дело спрашивал мать:
— Ты все положила?
— Все, все, сынок. Надевай-ка свою амуницию.
От волнения он никак не мог попасть в лямки ранца. Анна Тимофеевна взяла сынову руку, такую тоненькую, хрупкую, что у нее сердце испуганно захолонуло от любви и жалости, и просунула в ременную петлю.
Юра нахлобучил фуражку и решительно шагнул за дверь.
— Не балуйся, сынок, слушайся учителей.
Анна Тимофеевна вышла на улицу. Школу отсюда не видать, скрыта за церковью и погостом. На стенах церкви, кладбищенской ограде и крыльце соседствующего с храмом сельсовета наклеены плакаты войны. Анна Тимофеевна помнила их наизусть. «Смерть немецким оккупантам!», «Родина-мать зовет!», «Будь героем!», «Ни шагу назад!» По другую руку, за околицей, с десяток деревенских жителей призывного возраста под командой ветерана-инвалида занимались шагистикой и разучиванием ружейных приемов. Боевого оружия в наличии не имелось, кроме учебной винтовки с просверленным во избежание выстрела патронником, и ратники обходились гладко обструганными палками. Трудно верилось, что это клушинское воинство сумеет остановить вооруженного до зубов неприятеля.
Прихрамывая, подошел Алексей Иванович. Его костистое лицо притемнилось.
— Не берут, чтоб им пусто! — проговорил в сердцах. — Как сруб сгонять, так Гагарин, а как отечество защищать — пошел вон!
— Будет тебе, Алеша, — печально сказала Анна Тимофеевна, — не минует тебя эта война.
— И то правда! — вздохнул Гагарин. — Люди сказывают, он к самой Вязьме вышел.
— Неужто на него управы нету?
— Будет управа в свой час.
— Когда же он настанет, этот час?
— Когда народ терпеть утомится…
Незадолго перед окончанием занятий Анна Тимофеевна, гонимая тем же чувством тревоги и печали, пошла к школе. Думала встретить сына по пути, но первый учебный день что-то затянулся. Она оказалась у широких, низких школьных окон, когда конопатая девочка из соседней деревни, заикаясь и проглатывая слова, читала стихотворение про Бармалея.
Потом настал черед толстого, молочного мальчика, похожего на мужичка с ноготок. Он вышел к столу учительницы, аккуратно одернул свой серый пиджачок, откашлялся и сказал, что любимого стихотворения у него нету.
— Ну, так прочти, какое хочешь, — улыбнулась учительница Ксения Герасимовна, — пусть и нелюбимое.
Толстый мальчик снова одернул пиджачок, прочистил горло и сказал, что нелюбимого стихотворения тоже прочесть не может: на кой ему было запоминать нелюбимые стихи?
Он вернулся на свое место, ничуть не смущенный хихиканьем класса, и тут же принялся что-то жевать, осторожно добывая пищу из парты. Ксения Герасимовна вызвала Гагарина. Она еще не договорила фамилии, а Юра выметнулся из-за парты и стремглав — к учительскому столу.
— Мое любимое стихотворение! — объявил он звонко.
Анна Тимофеевна понимала радость и нетерпение сына. Юра любил стихи про летчиков, самолеты, небо и раз даже выступал в Гжатске на районном смотре самодеятельности и заслужил там книжку Маршака и почетную грамоту. Но он не стал читать стихотворение, принесшее ему гжатский триумф, и Анне Тимофеевне понравилось, что он не прельстился готовым успехом:
Художник С. Трофимов
Юрий Нагибин
МАЛЕНЬКИЕ РАССКАЗЫ О БОЛЬШОЙ СУДЬБЕ
СЕМЕЙНЫЙ СПОР
Старинный Гжатск, ныне Гагарин, собирался праздновать свое 250-летие. Смоленские художники создали эскизы юбилейной медали и памятных значков. Мы находились в доме родителей Гагарина, когда секретарь горкома партии по пропаганде привез им, почетнейшим жителям города, эти эскизы для ознакомления и отбора.
Посмотрели. Рисунки выразительные. На всех, в той или иной манере — от строго реалистической до условно-обобщенной, — что-нибудь космическое и четкая надпись: «Городу Гагарину 250 лет».
— Славно, славно! — говорила Анна Тимофеевна. — В общем, ничего. Видно, что люди поработали.
Анна Тимофеевна напоминает мухинскую «Крестьянку» — за печатью лет та же величавая прочность, укорененность (такую, коль не захочет, не сдвинешь, не столкнешь), та же спокойная, изнутри светящаяся красота.
— В начале восемнадцатого века на реке Гжать, притоке Вазузы, государем-императором Петром Великим был основан город Гжатск, — услышали мы хрипловатый, «табашный» голос Алексея Ивановича.
Все, кроме Анны Тимофеевны, повернулись к нему с почтительным недоумением.
— От так! — сказал он сердито.
— Ну, чего несешь? — укорила его жена. — Нешто без тебя люди не знают?
— И был сей град пристанью для перевозки хлеба и прочих грузов в Санкт-Петербург, — спокойно и значительно произнес Алексей Иванович.
— Бубнишь, как пономарь!..
— Равно же осуществлялся по Гжати сплав строительного леса, — заключил Алексей Иванович.
Секретарь горкома оказался человеком сообразительным. Он пошевелил эскизы и спросил:
— Что вам тут не нравится, Алексей Иванович?
— Вижу приметы нашего Юрия, а где приметы старины? Нешто Юрка основал Гжатск на речке Гжати?
— Он город Гагарин создал, — ответил секретарь горкома. — Осенил его своим подвигом и дал свое имя.
— Не спорю, Юрка заслужил, и отражен — будь здоров! Но не вижу ничего от петровского города Гжатска, от его старой службы русской земле.
— Да ты что, о царе, что ль, возмечтал? — обозлилась Анна Тимофеевна. — Кто это тебе будет на советскую медаль царей шлепать?
— Я о царе не мечтаю, но должно быть выбито исконное название города — Гжатск!
— Нету никакого Гжатска, есть Гагарин!
— Сегодня он Гагарин, завтра Самарин или там Фуфарин… Оренбург вон тоже Чкаловым назывался! — Он молодо, озорно улыбнулся и — костистый, гологлазый, старый сокол — на миг стал в одно лицо с погибшим сыном.
— И чего тут общего? Нешто Чкалов родом из Оренбурга? Он и не жил там никогда.
— Даже в знаменитой летной школе не обучался, — заметил секретарь горкома.
— Гжатск хлебушком своим Санкт-Петербург кормил! — упрямо сказал Алексей Иванович.
— Вот и попался! Когда Ленинграду двести пятьдесят стукнуло, нешто кто вспомнил о Петербурге или Петрограде?
— Сравнила нашего Юрку с Лениным!..
Анна Тимофеевна слабо, но ровно порозовела всем своим широким серьезным лицом.
— Видали — отец против сына идет!
— Я не иду против дорогого нашего сыночка, — твердо и печально сказал Алексей Иванович, — пущай так и будет на медалях вся эта косметика и надпись «ГАГАРИН», а внизу чтоб махонькими буквочками — «Гжатск»!
Поколения Гагариных жили в немудреном равнинном крае над тихой речкой Гжатью, и памятным апрельским днем в мировое пространство вырвался гжатский парень.
В ШКОЛУ
К тому времени война пришла на Смоленщину. Уже собирались эвакуировать колхозное стадо. «Эвакуировать» — было новое и трудное слово, которое никому не удавалось произнести, «вкуировать» — говорили со вздохом. И все-таки первый школьный день клушинцы обставляли торжественно. Какое бы ни свирепствовало лихо, этот день должен остаться в памяти новобранцев учебы добром и светом. Школу украсили зелеными ветками и написанными мелом лозунгами, ребят докрасна намыли в баньках, одели во все новое.
Анна Тимофеевна с особой теплотой вспоминает, как снаряжала сына в школу. Она напекла ему толстых ржаных блинов и, завернув в газету, уложила вместе с тетрадками и учебниками в самодельный, обтянутый козелком ранец. Дом Гагариных находился далеко от школы, в другом конце длиннющей, с заворотом, деревенской улицы, и Юре даже на большой перемене не поспеть к домашнему обеду. Намытый, наутюженный, с расчесанной волосок к волоску головой, он то и дело спрашивал мать:
— Ты все положила?
— Все, все, сынок. Надевай-ка свою амуницию.
От волнения он никак не мог попасть в лямки ранца. Анна Тимофеевна взяла сынову руку, такую тоненькую, хрупкую, что у нее сердце испуганно захолонуло от любви и жалости, и просунула в ременную петлю.
Юра нахлобучил фуражку и решительно шагнул за дверь.
— Не балуйся, сынок, слушайся учителей.
Анна Тимофеевна вышла на улицу. Школу отсюда не видать, скрыта за церковью и погостом. На стенах церкви, кладбищенской ограде и крыльце соседствующего с храмом сельсовета наклеены плакаты войны. Анна Тимофеевна помнила их наизусть. «Смерть немецким оккупантам!», «Родина-мать зовет!», «Будь героем!», «Ни шагу назад!» По другую руку, за околицей, с десяток деревенских жителей призывного возраста под командой ветерана-инвалида занимались шагистикой и разучиванием ружейных приемов. Боевого оружия в наличии не имелось, кроме учебной винтовки с просверленным во избежание выстрела патронником, и ратники обходились гладко обструганными палками. Трудно верилось, что это клушинское воинство сумеет остановить вооруженного до зубов неприятеля.
Прихрамывая, подошел Алексей Иванович. Его костистое лицо притемнилось.
— Не берут, чтоб им пусто! — проговорил в сердцах. — Как сруб сгонять, так Гагарин, а как отечество защищать — пошел вон!
— Будет тебе, Алеша, — печально сказала Анна Тимофеевна, — не минует тебя эта война.
— И то правда! — вздохнул Гагарин. — Люди сказывают, он к самой Вязьме вышел.
— Неужто на него управы нету?
— Будет управа в свой час.
— Когда же он настанет, этот час?
— Когда народ терпеть утомится…
Незадолго перед окончанием занятий Анна Тимофеевна, гонимая тем же чувством тревоги и печали, пошла к школе. Думала встретить сына по пути, но первый учебный день что-то затянулся. Она оказалась у широких, низких школьных окон, когда конопатая девочка из соседней деревни, заикаясь и проглатывая слова, читала стихотворение про Бармалея.
Читать дальше