Рассказ о последних годах жизни пушкина 1830 1837

ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ

(1830–1837)

Осень 1830 года Пушкин провел в селе Болдине Нижегородской губернии. Отец выделил ему часть имения — надо было оформить это официальным актом.

Село Болдино раскинулось на небольшом пригорке. Господский дом с деревянной крышей обнесен мелким дубовым частоколом. Кругом — пустырь, ни сада, ни цветников. Из окон дома открывается невеселый вид на разбросанные крестьянские избы, крытые соломой.

Невдалеке было расположено село Кистеневка. Бедно жили здесь крестьяне: редкие избы имели печи и трубы, большинство топилось по-черному.

Пушкин думал прожить здесь несколько дней. Но в Поволжье вспыхнула эпидемия холеры. Въезд в Москву был воспрещен. Поэт провел в Болдине три месяца.

Это была знаменитая Болдинская осень.

«Осень подходит, — сообщал поэт другу. — Это любимое мое время — здоровье мое обыкновенно крепнет — пора моих литературных трудов настает», — писал Пушкин.

И с каждой осенью я расцветаю вновь:

Здоровью моему полезен русский холод.

И мысли в голове волнуются в отваге,

И рифмы лешие навстречу им бегут,

И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,

Минута — и стихи свободно потекут…

В дни Болдинской осени 1830 года в течение трех месяцев Пушкин написал так много, как не писал никогда. Сколько нужно было передумать, пережить, перечувствовать, выносить в себе, сколько нужно было изучить исторического, философского, искусствоведческого материала, чтобы в период, например, с 20 октября по 6 ноября написать «маленькие трагедии» (как их называют): «Скупой рыцарь», «Моцарт и Сальери», «Каменный гость», «Пир во время чумы», чтобы за два месяца окончить две главы «Евгения Онегина», написать цикл повестей Белкина, «Сказку о попе и работнике его Балде», поэму «Домик в Коломне», создать ряд таких замечательных лирических стихотворений, как «Бесы», «Элегия», «Шалость», «Расставанье», «Моя родословная», «Заклинание»…

С одинаково изумительной легкостью Пушкин ведет своего читателя в средневековый замок и в современную великосветскую гостиную, в русскую помещичью усадьбу и в один из старинных городов Англии; он ведет читателя в нищую крепостную деревню, в убогую комнатку станционного смотрителя, в домик гробовщика… Люди разных эпох, возрастов и классов: бедный станционный смотритель Вырин и скупой рыцарь, гениальный Моцарт и работник Балда, Татьяна Ларина и донна Анна — сколько образов, созданных уверенной рукой великого мастера!

Кажется, жизненный опыт, многолетнее изучение источников, напряженное раздумье над судьбами родины своей и человечества так переполнили душу поэта, что достаточно было нескольких недель относительного спокойствия и свободы, чтобы родились произведения величайшей идейной напряженности и художественной силы. Пушкин ставит в центре своего внимания жизненные конфликты большого социального значения: проблему накопления и власти золота, проблему любви, проблему гениальности и таланта, проблему классовых отношений. Характеры, им созданные, противоречивы, как противоречива жизнь, сложны, как сложна жизнь, многогранны, как многогранна жизнь.

Сальери не просто завистник. Он, несомненно, талантливый человек, он «поверил алгеброй гармонию», он много и упорно трудится, он знает, как гениален Моцарт, и любит по-своему своего соперника, как художник любит искусство. Но зависть берет верх над всеми другими чувствами. Сальери губит Моцарта, любя его «художнической половиною своей души» (по выражению Белинского) и ненавидя другой половиной души, завистливой и мелкой, принадлежащей талантливой посредственности. Сальери сам страдает: ведь «гений и злодейство — две вещи несовместные». Но Сальери не хочет увидеть в этих словах Моцарта приговор себе, он хочет опровергнуть их и увериться в противном.

«Скупой рыцарь» — произведение огромной обобщающей силы. В нем говорится о страшной власти денег, о стирании человеческих черт в мире собственнических отношений. Бальзак в начале 1830 года написал свой замечательный рассказ о ростовщике — «Гобсек». Русский поэт осенью этого же года создал небольшую драму, не уступающую шедеврам мировой драматургии.

Так Пушкин впервые в России создавал основы реалистической драматургии.

«Повести Ивана Петровича Белкина» посвящены русской действительности. Станционный смотритель, Семен Вырин, у которого светский шалопай-гусар увез красавицу дочь Дуню, «маленький человек», нарисованный Пушкиным с искренним участием и теплотой, — таких героев до Пушкина русская литература тоже не знала. Новым был для нее и образ мелкого ремесленника («Гробовщик»). Быт провинциальных усадеб встает перед нами в «Барышне-крестьянке» и «Метели», а в повести «Выстрел» — нравы и обычаи армейских офицеров.

Пушкин начал писать «Историю села Горюхина» — так он называл крепостную деревню эпохи Николая I. Вот жизнь этой деревни, отраженная в заметках помещика: «4 мая. Тришка за грубость бит. 6 — корова бурая пала. Сенька за пьянство бит. 9 — дождь и снег. Тришка бит по погоде».

Все эти темы, все эти образы были открытиями Пушкина. По его стопам пошли Гоголь, Некрасов, Салтыков-Щедрин, Достоевский.

Здесь же, в Болдине, Пушкин закончил долгий труд, плод многолетних, самых заветных «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет», — роман «Евгений Онегин».

Великий критик Белинский так оценил этот роман: «Онегин есть самое задушевное произведение Пушкина. Здесь вся жизнь, вся душа, вся любовь его, здесь его чувства, понятия, идеалы. В своей поэме Пушкин умел коснуться так многого, намекнуть о столь многом, что принадлежит исключительно к миру русской природы, к миру русского общества. «Онегина» можно назвать энциклопедией русской жизни и в высшей степени народным произведением».

Пушкин писал о современности. Тут и светская жизнь с ее балами, ресторанами, театрами, с ее шумом, мишурой, и захолустные помещичьи, усадьбы, где стонала «крепостная нищета» и помещики вели разговоры «о сенокосе, о вине, о псарне, о своей родне».

А какая вереница героев проходит перед глазами читателя: светские денди, самодовольные и скучающие, светские красавицы, надменные и недоступные, простые русские девушки, помещики и крестьяне. Какие картины русской природы: и зимней, и весенней, и летней, и осенней! Какие краски, как все это точно, правдиво, как все это по-настоящему поэтично!

Роман Пушкина — роман больших конфликтов. А лирические отступления романа пестрят автобиографическими заметками, сатирическими памфлетами, тонкими замечаниями по искусству, гениальными, мимоходом, кажется, брошенными сценками.

Каждый грамотный человек читал этот гениальный роман и знает его содержание.

Два образа стоят в центре романа: Евгений Онегин и Татьяна Ларина.

Изображенный Пушкиным с изумительной художественной силой Онегин — тип светского человека того времени. Но это, бесспорно, выдающийся человек, во многом сумевший стать выше своей среды, презирающий ее предрассудки и все же часто рабски покоряющийся им. «Факт тот, — с горечью писал Герцен, — что все мы более или менее Онегины, раз только мы не предпочитаем быть чиновниками или помещиками». Онегин — родоначальник тех «лишних людей», которых с болью и тоской рисовала позднейшая русская литература.

В конце концов Онегин — умная ненужность.

Пушкин первый заметил этот тип в русской общественной жизни еще в первой половине XIX века.

Татьяна Ларина, героиня романа, — любимая героиня Пушкина. «Я так люблю Татьяну милую мою», — признается поэт. Лучшие национальные черты русской женщины воплотил в этом образе Пушкин. «Татьяна создана как будто бы из одного цельного куска, — говорит Белинский, — без всяких приделок и примесей». Ее любовь — сильная, всепоглощающая страсть; ей незнакомо расчетливое светское кокетство. Она смела и решительна, она чутка и умна.

Выданная замуж за генерала, ставшая великосветской дамой, она остается в душе своей «прежней Таней». Свой модный дом, всю эту пышность, свои «успехи в вихре света» она называет мишурой и готова отдать их «за полку книг, за дикий сад, за наше бедное жилище», за те места, где впервые встретила Онегина, да за «смиренное кладбище», где лежит ее няня.

Татьяна по-прежнему любит Онегина. Но в серьезность и продолжительность чувства Онегина, который отверг любовь бедной девушки и ищет любви великосветской дамы, она не верит. Раз она замужем — у нее обязанности по отношению к мужу и обществу. На мимолетное увлечение она не способна. И она остается верна нелюбимому мужу, с душой чистой и честной, но страдающей и неудовлетворенной.

Справедливо современный критик назвал «Евгения Онегина» одним из самых грустных романов в русской литературе.

* * *

В начале декабря 1830 года Пушкин наконец приехал в Москву из Болдина. Он привез с собой целую груду замечательных стихов и прозаических набросков. Кое-как он уладил свои материальные дела и готовился к предстоящей свадьбе с Н. Н. Гончаровой. «Мне за 30 лет, — писал он одному товарищу. — В 30 лет люди обыкновенно женятся — я поступаю, как люди, и, вероятно, не буду в том раскаиваться. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностью».

18 февраля 1831 года состоялась свадьба Пушкина с «первой европейской красавицей». Поэт переехал с женой в Петербург, где ее очень скоро заметили при дворе. Молодая красивая женщина быстро вошла в колею светской жизни. Успех в свете, всеобщее внимание волновали ее и льстили ее самолюбию. Сам император как-то назвал Наталью Николаевну «царицей бала». «Не кокетничай с царем», — предупреждал жену Пушкин.

Чтобы не упускать из поля зрения крамольного поэта и видеть его красавицу жену на придворных балах, император вновь принимает Пушкина на службу. В 1831 году Пушкин был зачислен в коллегию иностранных дел, а в 1833 году «высочайше пожалован в камер-юнкеры». Царская «милость» оскорбила Пушкина. Известного русского поэта, отца семейства, тридцатичетырехлетнего человека одели в мундир камер-юнкера, дали придворное звание, которое обыкновенно присваивали юнцам из аристократических фамилий. Это компрометировало имя Пушкина и в широких демократических кругах читателей. В середине 1834 года он пытается через Бенкендорфа подать в отставку, но всемогущий шеф жандармов заставляет его взять свое заявление обратно.

Пушкин когда-то мечтал увидеть в Николае I славного продолжателя дел Петра I, мечтал о влиянии на него. Эти иллюзии Николай давно рассеял. Реакция праздновала победу. Царь окружил себя новыми сановниками, угодливыми и слепо преданными самодержавной власти. Пушкин теперь мечтал вырваться хотя бы в деревню. Но его не пускали. Светская жизнь требовала больших средств, а их у него не было. К 1835 году он имел около шестидесяти тысяч рублей долгу. Царь не без задней мысли давал ему ссуды из казны: это еще больше увеличивало зависимость Пушкина от правительства. «Кружусь в свете, — пишет он приятелю, — жена моя в большой моде — все это требует денег, деньги достаются мне через труды, а труды требуют уединения». Это настроение характерно для последних лет жизни Пушкина. И вот в поисках денег он обращается то в казну, то к друзьям, то закладывает женины шали, жемчуг, вещи свояченицы Александры, серебро Соболевского, свою шинель. Все это унижает и оскорбляет поэта, выводит его из равновесия, мешает работать.

* * *

Общественно-политическая атмосфера 30-х годов была очень напряженной. В 1830 году вспыхнула июльская революция в Париже и началось польское восстание. В 1831 году возникли холерные бунты в Петербурге и в Новгородской губернии. Сам Николай I ездил на их усмирение.

Великий русский критик В. Г. Белинский исключается из университета за сочинение, направленное против крепостного права. В 1834 году закрывается журнал «Московский телеграф» за критику пьесы Кукольника «Рука всевышнего отечество спасла». Члены либерального студенческого кружка Герцена арестованы и сосланы. В 1836 году закрывается журнал «Телескоп» за опубликование «Философического письма» Чаадаева, где автор позволил себе критически отнестись к современному положению в стране. Редактор журнала сослан, а Чаадаев, крупнейший мыслитель, объявлен сумасшедшим. По стране в 30-е годы прокатывается волна крестьянских восстаний.

Пушкин внимательно приглядывался ко всему происходящему, жадно изучая прошлое и настоящее родной страны.

Два чувства дивно близки нам —

В них обретает сердце пищу —

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

На них основано от века

По воле бога самого

Самостоянье человека,

Залог величия его.

Поэт занимается в архивах, изучая материалы по истории Петра Великого. Он разбирает в Петербурге библиотеку Вольтера. Пушкин просит военного министра разрешить ему ознакомиться со следственным делом Пугачева. Он едет в Приуралье для изучения районов, которые при Пугачеве охватило крестьянское восстание, разыскивает тех, кто помнит еще крестьянского вождя, объезжает места, связанные с его именем.

В 1833 году Пушкин закончил «Историю Пугачева» и роман «Дубровский». В этом же году он составил план романа «Капитанская дочка», который окончил в 1836 году. Тема крестьянского восстания, взаимоотношений дворянства и крестьянства встала в центре внимания Пушкина. Поэт, преодолевая традиции дворянской литературы, в невероятно жестких цензурных условиях дал совершенно новый образ вождя крестьянского восстания. Он открыл русскому читателю Пугачева. Его Пугачев — народный вождь, умный, смелый, находчивый, прекрасный организатор. Хотя и не сочувствуя крестьянской революции, Пушкин, как великий художник, с правдивостью, неведомой до него русской литературе, показал крестьянское движение как неизбежное явление в крепостной России XVII века. Разные слои русского общества проходят перед нами в этих работах Пушкина. Здесь и надменный крепостник Троекуров, и верный долгу офицер Миронов, здесь и честный, но недалекий Гринев, и пылкий Дубровский, изумительный образ доброго и преданного Савельича, «господа-генералы» из мятежного штаба Пугачева… Не случайно «Капитанскую дочку» Белинский назвал «Онегиным» в прозе.

Тридцатые годы — полный расцвет пушкинского гения. Поэт-мыслитель поднимается на такую высоту общественно-политических прозрений и художественных достижений, что многие современники небыли в состоянии осознать этот гигантский рост. В своих произведениях он ставит самые коренные вопросы современности и разрешает их с поразительной глубиной.

Поэма «Медный всадник» родилась в результате глубоких раздумий поэта о судьбах родной страны. Это прежде всего гимн Русскому государству, его творческой силе и воинской мощи, гимн в честь Петра I, построившего прекрасный Петербург на «топких невских берегах».

Красуйся, град Петров, и стой

Неколебимо как Россия.

Да умирится же с тобой

И побежденная стихия…

Это — признание исторической закономерности огромного дела Петра, его правды. Петр — самодержавный властелин; но есть еще и маленькие люди, а у них свое право на счастье, бесспорное право, утверждает Пушкин.

В Петербурге живет мелкий чиновник Евгений. «Трудом он должен был себе доставить и независимость и честь». Он любит Парашу и мечтает о маленьком счастье с любимой: «Кровать, два стула, щей горшок, да сам большой… Чего мне боле?»

Но вот произошло страшное наводнение 1824 года. Город, построенный по воле Петра, затопило. Параша погибла. Евгений сходит с ума. Однажды он подошел к памятнику Петру I и с угрозой обратился «к горделивому истукану». Случилось невероятное: ему показалось, что грозное лицо царя обернулось к нему; он кинулся бежать, слыша за собой грозный топот скачущего Медного всадника на медном коне.

Всей душой сочувствуя своему разночинцу-герою, Пушкин признает его бунт против исторической необходимости безумием. Вместе с тем, рисуя картину исторического масштаба, Пушкин рассказывает и о трагедии «маленького человека». Как сочетать счастье Евгения с делом Петра? Пушкин не дает ответа. Он только ставит этот вопрос, вопрос громадной этической значимости.

Но какая чуткость, какая прозорливость была нужна, чтобы указать в те времена на эту проблему так, как это сделал Пушкин!

Оценивая художественное значение этой поэмы Пушкина, Белинский писал: «Тут не знаешь, чему больше дивиться: громадной ли грандиозности описания или его почти прозаической простоте — что, вместе взятое, доходит до высочайшей поэзии».

И этот шедевр пушкинского творчества вздумал редактировать Николай I. Цензура потребовала значительных исправлений. Поэма при жизни поэта не была опубликована.

Последние годы жизни Пушкина были трагическими. Он вынужден был вращаться в кругу придворного общества, которое ненавидел всей душой. Его произведения цензорски читались царем, Бенкендорфом, специалистами-цензорами. Близкая к правительству печать травила его. Говорили о закате таланта Пушкина. Денежные затруднения переходили в материальную нужду. Светский прохвост Дантес, приехавший в Россию «на ловлю счастья и чинов», открыто ухаживал за женой Пушкина. Грязные сплетни поползли по Петербургу. Поэт метался, страдал, не знал, что делать. Не было спокойствия духа, необходимого для нормальной творческой работы.

А ведь это был период творческой и интеллектуальной зрелости поэта, расцвета его сил. Из-под его пера одно за другим выходили великие художественные произведения.

Пушкин сознавал свое значение для русской литературы, для русской культуры, для России. В знаменитом своем «Памятнике» он сказал:

Нет, весь я не умру — душа в заветной лире

Мой прах переживет и тленья убежит…

И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал,

Что в мой жестокий век восславил я Свободу

И милость к падшим призывал.

А враги поэта не унимались. В ноябре 1836 года он получил по почте издевательский диплом «ордена рогоносцев», где прозрачно намекали на связь царя с его женой. Пушкин возмутился. Он предполагал, что это гнусное письмо было составлено голландским посланником Геккереном, приемным отцом Дантеса. Пушкин послал Дантесу вызов на дуэль. Дантес сделал предложение сестре жены Пушкина, Екатерине Николаевне, влюбленной в него. Обошлось без дуэли. Но сплетни не прекращались, травля длилась. Дантес продолжал добиваться внимания Натальи Николаевны. Дальше так жить было нельзя. Дуэль развязывала узел. После нее Пушкина ожидала или ссылка, на этот раз желанная, избавляющая его от позорного мундира камер-юнкера, от придворного общества, или… смерть.

27 января в 4 часа 30 минут дня секунданты Пушкина и Дантеса протаптывали тропинку в глубоком снегу у Комендантской дачи под Петербургом. Поэт, закутавшись в медвежью шубу, нетерпеливо ждал, сидя на сугробе снега. Секунданты бросили свои шинели, отмечая барьеры. Противники встали на свои места. Дантес выстрелил первым. Пушкин упал, тяжело раненный…

Поэт лежал в своем кабинете на диване. «Прощайте, друзья!» Он прощался с книгами своей обширной библиотеки. Страдания его были невыносимы. Приходили врачи, близкие люди. Весть о ранении Пушкина разнеслась по Петербургу. Огромные толпы народа тянулись к его дому. В 2 часа 45 минут дня 29 января 1837 года, измученный неимоверными страданиями, он ясно произнес: «Жизнь кончена… тяжело дышать, давит…»

Россия потеряла своего великого поэта.

Николай I приказал опечатать его бумаги. Тысячи людей приходили поклониться праху Пушкина. «Пушкин был более популярен и встречал больше поклонения у русских низших слоев, — доносил своему правительству иностранный дипломатический агент. — Смерть Пушкина представляется здесь как несравнимая потеря страны, как общественное бедствие».

Я памятник себе воздвиг нерукотворный,

К нему не зарастет народная тропа,

Вознесся выше он главою непокорной

Александрийского столпа.

Прах Пушкина, по распоряжению правительства был похоронен тайно — боялись народных демонстраций.

От лица всей мыслящей России, от лица русского народа выступил молодой поэт Лермонтов. «Жадная толпа», стоящая у трона, дети «известной подлостью прославленных отцов», «свободы, гения и славы палачи» — вот кто настоящие убийцы Пушкина. «И вы не смоете всей вашей черной кровью поэта праведную кровь», — бросил в лицо убийцам гневные, облитые горечью слова Лермонтов.

Смерть Пушкина взволновала и Запад. В парижском журнале «R?vue des Deux Mondes» русский поэт сопоставлялся с крупнейшими писателями Запада: его сравнивали с теми гениями, которые напоминают «могучие дубы, возросшие на горных высотах»; они «ищут бури для того, чтобы показать нам, как глубоки их корни и как непоколебимы их вершины» (1837, т. XI, стр. 345).

Мицкевич написал статью о Пушкине, полную искреннего горя и преклонения перед памятью великого поэта («Le Globe» от 25/V 1837 г.).

Английский писатель и переводчик Пушкина Джордж Борро писал: «С печалью услышал я о смерти Пушкина: поистине это потеря не только для России, но и для всего мира».

Шли годы, проходили десятилетия. Слава Пушкина росла в России и далеко за ее пределами. С чувством законной гордости открывали потомки заветные пушкинские страницы.

«Сокровища, дарованные нам Пушкиным, действительно велики и неоцененны, — говорил знаменитый драматург А. Н. Островский в речи на пушкинских торжествах в 1880 году. — Первая заслуга великого поэта в том, что через него умнеет все, что может поумнеть. Кроме наслаждения, кроме форм для выражения мыслей и чувств. Богатые результаты совершеннейшей умственной лаборатории делаются общим достоянием. Высшая творческая натура влечет и подравнивает к себе всех».

Великий Ленин любил перечитывать сочинения русских классиков. Н. К. Крупская вспоминала: «Я привезла с собой в Сибирь Пушкина, Лермонтова, Некрасова. Владимир Ильич положил их около своей кровати, рядом с Гегелем… Больше всего любил он Пушкина».

В грозные дни великой Отечественной войны с германским фашизмом И. В. Сталин, призывая к беспощадной борьбе с врагами, говорил о «великой русской нации, нации Плеханова и Ленина, Белинского и Чернышевского, Пушкина и Толстого, Горького и Чехова, Сеченова и Павлова, Репина и Сурикова, Суворова и Кутузова».

Через столетие мы слышим голос нашего любимого поэта: «Здравствуй, племя, младое, незнакомое. Не я увижу твой могучий поздний возраст». И мы знаем: людей нашего поколения, миллионы граждан великого Советского Союза приветствует Пушкин, великий сын русского народа.

1943 год

Данный текст является ознакомительным фрагментом.

Читайте также

БЕН ШАН. ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ

БЕН ШАН. ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ
К середине 60-х годов Бен создал большое количество мозаичных фресок: в синагоге в Нэшвилле, Буффало и Нью-Хэвене, для нескольких колледжей и других общественных зданий. Также он закончил две большие важные работы. Одна из них была фреска, которую

Последние годы

Последние годы
Сближение технических уровней советской и американской электроники на рубеже 70-80-х позволяло рассчитывать, что при соответствующей поддержке остававшийся разрыв мог быть быстро сведен на нет. Но этого не произошло.Вернемся к выступлению А.И. на съезде, к

Последние годы

Последние годы
У ученого не было сейчас постоянной лаборатории, экспериментальной базы. Зато на полную силу заработал его огромный опыт, знания. Он публиковался, непрерывно консультировал, причем с уверенностью, что эти консультации принимаются как должное, вел широкую

Последние годы. Последние работы. Смерть

Последние годы. Последние работы. Смерть
Последние годы своей жизни Микельанджело работал больше всего как архитектор. Стихи его последних лет либо непосредственно, либо через платонические мотивы толковали по преимуществу идею божественности в красоте; религиозные

40. Последние годы

40. Последние годы

Хотелось бы, чтобы меня запомнили как титулованную особу, которая сделала много полезных дел и которая была добросердечной и любящей женщиной.
Мне хотелось бы оставить память о себе как о личности с активной жизненной позицией, которая делала все

ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ

ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ
В возрасте девяноста двух лет, подводя итоги своих отношений с властью, а заодно и Москвой, он написал: «За последние годы я был всего один раз в Москве и поразился разгулу пошлости, безвкусия. Впрочем, Петербург трусит вслед за Москвой».В институте на всех

IV. Организация производства винтовки (1891–1897 годы). Последние годы жизни (1897–1902 годы)

IV. Организация производства винтовки (1891–1897 годы). Последние годы жизни (1897–1902 годы)
Создав русскую трёхлинейную винтовку, Мосин немедленно приступил к организации её производства. Он был не только конструктором, но и широко образованным инженером-технологом, за долгие

ГЛАВА VII…ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ЖИЗНИ ПУШКИНА 1831-1837

ГЛАВА VII…ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ЖИЗНИ ПУШКИНА 1831-1837
Прожив до весны в Москве, новобрачные после Святой выехали в Петербург, и Пушкин переехал со своею женою на дачу в Царское Село, где в это лето проживал и Жуковский. В Петербурге вскоре развилась холера, что затруднило сношения с

ПАРИЖСКИЕ ГОДЫ. 1821–1830

ПАРИЖСКИЕ ГОДЫ. 1821–1830

Гнетущее однообразие
Разочарованный миланец вернулся в «этот мелкий Париж, родину посредственности: ведь только благодаря его большим размерам и тому малому вниманию, которое здесь уделяют своему соседу, такие качества, как зависть, ревность,

КОНСУЛЬСКИЕ ГОДЫ. 1830–1842

КОНСУЛЬСКИЕ ГОДЫ. 1830–1842

Изгнание из Триеста
Невезение новоявленного консула началось в Милане: его паспорт был задержан Генеральной дирекцией полиции, несмотря на то что он благоразумно не стал визировать его перед своим отбытием из Франции, чтобы лишний раз не

Пуск «Энергии», работы по ракетам в последние годы СССР и первые годы независимой Украины

Пуск «Энергии», работы по ракетам в последние годы СССР и первые годы независимой Украины
Cняв Cергеева и назначив меня исполняющим обязанности первого заместителя отсутствующего директора, начальство разъехалось. Оно посчитало, что сделало все возможное для пуска

Последние годы

Последние годы
Шаламов стремился воспринимать жизнь открыто, и если заслонялся от ее ударов, то не метафизикой, а — поэзией. Творчеством. Жизнь для него была постоянным противоборством добра и зла, но не абстрактным, а воплощенным в конкретных людях, в их принципах, делах,

ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ

ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ
Редко кто из московской интеллигенции тех лет не посещал лекции Дурылина. Обладая даром импровизатора, он читал всегда живо, увлекая аудиторию в сам процесс своих мыслей, делая каждого своим собеседником. Слушатели отмечали, что он не только использовал

Последние годы жизни Александра Сергеевича Пушкина были омрачены многочисленными проблемами, бедами и неурядицами.

Он испытывал серьезные материальные трудности, многие его работы запрещались для публикации царской цензурой.

Кроме того, его репутация была омрачена слухами о неверности его супруги, которые распространялись недоброжелателями.

Он много раз порывался уехать из Петербурга вместе с семьей, однако из-за давления властей не мог этого сделать.

Несмотря на все жизненные неурядицы, Пушкин продолжал трудиться над новыми произведениями.

Давайте более подробно разберем основные события последних лет жизни великого поэта в хронологическом порядке.


Осенью 1833 года Александр Пушкин вернулся из очередного плодотворного периода в селе Болдино, который сейчас называют «второй Болдинской осенью».

За 1,5 месяца в уединении поэт доработал следующие произведения: «История Пугачева», «Песня западных славян», «Медный всадник», «Сказка о рыбаке и рыбке», «Сказка о мертвой царевне» и многое другое.

Накануне 1834 года император Николай I назначил Александра Пушкина на должность каре-юнкера — самого низшего придворного звания.

Пушкин пришел в ярость: такая должность была для него унизительна.

Но, несмотря на унизительное положение, Пушкин продолжает работать. И в начале 1834 года выходит повесть «Пиковая дама».

Через полгода (25 июня 1834 года) он решил попытаться вырваться из своего положения.

Поэт просит императора об отставке (увольнении), однако в этом случае Пушкину запрещался доступ к государственным архивам, и он не смог бы пользоваться материалами для новых произведений.

Пришлось отозвать прошение об увольнении.

Пушкин намеревался уволиться и уехать в деревню со своей семьей. Он был отягощен многочисленными долгами, и светская жизнь только усугубляла положение.

Уехав в деревню, он намеревался привести свои финансовые дела в порядок. Однако император не хотел отпускать Пушкина из-под надзора.

Осенью 1834 года поэт снова посетил село Болдино. На этот раз период не был особенно плодотворным, он дописал «Сказку о золотом петушке».

Следующая осень 1835 года была посвящена работе. Пушкин отправился в Михайловское, где в уединении писал «Сцены из рыцарских времен», «Египетские ночи» и прочее.

Пушкин уже давно намеревался выпустить собственный литературный журнал. В 1836 году ему дали разрешение на публикацию.

К сожалению, журнал «Современник» не смог стать популярным, и не помог поэту поправить его финансовые дела.

Однако в нем он смог опубликовать произведения, которые не пропускала цензура.

Например, в этом же году он напечатал в журнале исторический роман «Капитанская дочка», правда анонимно и без некоторых глав.

Весной 1836 года умерла мать Александра. Во время похорон он в последний раз посетил Михайловское.

3 ноября 1836 года Пушкину и его друзьям было анонимно отправлено оскорбительное письмо, в котором сообщалось о неверности жены поэта.

На следующий день Александр Пушкин вызвал Дантеса на дуэль. Но друзьям поэта удалось уговорить друга перенести ее на 2 недели.

За это время Дантес успел посвататься к сестре супруги Пушкина, чтобы замять возникший скандал. Дуэль была отменена.

Однако на этом история не закончилась. 7 февраля 1837 года Пушкин послал оскорбительное во всех смыслах письмо отцу Дантеса.

В этот же день Пушкин был вызван Дантесом на дуэль.

На следующий день, 8 февраля, состоялась роковая дуэль между противниками. Дантес выстрелил первым и тяжело ранил поэта.

Пушкин тоже сумел выстрелить, но ранение Дантеса оказалось незначительным.

Через 2 дня, 10 февраля 1837 года, великий поэт скончался в своем доме, в окружении родных и близких людей.

Пушкин был похоронен на территории Святогорской лавры в Псковской области в 5 километрах от села Михайловское, рядом со своими родственниками.

А.А. Половцов

После свадьбы Пушкин прожил с молодой женой до 20-ых чисел мая в Москве, а затем переехал в Петербург и 23-го – на дачу в Царское Село. Судя по письму его к теще, видно, что счастье его было далеко не полным. «Я был вынужден оставить Москву, пишет он, во избежание разных дрязг». (родственники жены задержали приданое Н. Н. и еще взяли в долг у поэта). Можно зато думать, что в Царском, как кажется, он был почти счастлив: денег у него от залога Болдина было 40000 руб., настоятельные долги были заплачены; «бестемпераментная» (слово Пушкина) красавица-жена не препятствовала поэту идеализировать ее и мечтать о полном счастье; от назойливых родственников жены поэт на первое время отделался, устроил себе уютное гнездо и зажил новой жизнью. «Теперь, кажется, все сладил, писал он Нащокину 1-го июня, и буду жить потихоньку, без тещи, без экипажа, следственно, без больших расходов и без сплетен». Из этого видно, что тревога о деньгах все-таки не умирала в сердце поэта, и все последующие письма указывают нам, что беспокойство это росло – тем более, что почти в каждом письме Пушкину приходится говорить о своих расходах, о дороговизне жизни и пр. В особенности пугала его предстоящая ему жизнь в столице. «Жду дороговизны, и скупость, наследственная и благоприобретенная, во мне тревожится» – пишет он тому же Нащокину. 3-го июля он отправил Плетневу уже отчаянное письмо: «Ради Бога, вели Смирдину прислать мне денег или я сам явлюсь к нему, несмотря на карантины». Едва кончив «Повести Белкина», он послал их Плетневу с подробным расчетом, сколько он должен за них получить. Тогда же, в июне, хлопочет он у Бенкендорфа о повышении на два чина, которых не дали ему «за выслугу лет» во время его службы с 1817 по 1824 гг., а также о разрешении издавать политический официальный журнал. «Если Государю Императору угодно будет употребить перо мое для политических статей, то постараюсь с точностью и с усердием исполнить волю Его Величества. В России периодические издания не суть представители различных политических партий (которых у нас не существует), и правительству нет надобности иметь свой официальный журнал. Но, тем не менее, общее мнение имеет нужду быть управляемо. Ныне, когда справедливое негодование и старая народная вражда долго растравляемая завистью, соединила всех нас против польских мятежников, озлобленная Европа нападает покамест не оружием, но ежедневной бешеной клеветой. Конституционные правительства хотят мира, а молодые поколения, волнуемые журналами, требуют войны. Пускай позволят нам, русским писателям, отражать бесстыдные и невежественные нападения иностранных газет. С радостью взялся бы я за редакцию политического и литературного журнала, т. е. такого, в котором печатались бы политические и заграничные новости, около которого соединил бы писателей с дарованием и таким образом приблизил бы к правительству людей полезных, которые все еще дичатся, напрасно полагая его неприязненным к просвещению». В этом же письме он просил разрешения «заняться историческими изысканиями в наших государственных архивах и библиотеках». «Не смею и не хочу взять на себя звание историографа после незабвенного Карамзина», – не без задней мысли оканчивает свое письмо поэт; «но могу со временем исполнить мое давнее желание – написать историю Петра Великого и его наследников до государя Петра III-го». Рукою Бенкендорфа на оригинале этого письма написано: «Государь велел его принять в Иностранную Коллегию с позволением рыться в старых архивах для написания истории Петра Первого». Несмотря на эту резолюцию, на службу Пушкин поступил лишь с 1-го января 1832 г. Несомненно, эти предложения услуг правительству вызваны были той «денежной тревогой», которая усиливалась все больше и больше. Вечные хлопоты о векселях, просьбы о деньгах и, по-видимому, напряженное усилие «творчества» ради денег, – вот печальная сторона «новой» жизни поэта… Если не раз и раньше совесть его мучила, что он существует на счет своего вдохновения («Разговор книгопродавца с поэтом»), то теперь, когда поэт должен был писать и продавать сейчас же рукописи, он должен был чувствовать себя особенно тяжело. К этому присоединялось самое презрительное отношение к той публике, которая должна была платить эти деньги. «Если бы ты читал наши журналы», пишет он Нащокину 21-го июля, «то увидел бы, что все, что называют у нас критикой, одинаково гадко и смешно… Ни критика, ни публика не достойны дельных возражений». 7-го октября он жаловался Нащокину: «Мне совестно быть неаккуратным, но я совершенно расстроился: женясь, я думал издерживать втрое против прежнего, вышло вдесятеро». Но эти денежные расчеты не омрачали еще счастья Пушкина, – он верил, что они преходящи, а его благополучие в будущем обеспечено. Эта вера давала ему силы утешать даже других: Плетневу он писал 22-го июля: «Опять хандришь! Эй, смотри, хандра хуже холеры, – одна убивает только тело, другая убивает душу. Дельвиг умер, Молчанов умер; погоди умрет Жуковский, умрем и мы, но жизнь все еще богата; мы встретим еще новых знакомых, новые созреют нам друзья, дочь у тебя будет расти, вырастет невестой. Мы будем старые хрычи, жены наши старые хрычевки; а детки будут славные, молодые, веселые ребята; мальчики станут повесничать, а девчонки сентиментальничать, а нам то и любо. Вздор, душа моя, не хандри, холера на днях пройдет, были бы мы живы, будем когда-нибудь и веселы!»

Лето в Царском Селе в 1831 г. было глухое, безлюдное: холера свирепствовала в Петербурге; карантины, окружавшие Царское Село, народные волнения в столице, все это не могло способствовать подъему настроения. Но на частной жизни Пушкиных эта отдаленность от тревог и даже от людей отразилась особенно счастливо, – они вели тихое, уединенное существование и виделись только с Жуковским да с Александрой Осиповной Россет (впоследствии Смирновой). «По утрам, рассказывает она в своих записках, и Жуковский, и Пушкин были каждый при своем деле: Жуковский занимался с Великим Князем или работал у себя, Пушкин – писал». Усиленная работа в своем кабинете, прогулки с женой, посещения Россет – такова была однообразная и спокойная жизнь поэта летом 1831 г. Постоянное присутствие Жуковского, этого умного, веселого, детски-кроткого и душевного человека, придавало тихую прелесть немногочисленному дружескому кружку. Добродушная шутка и незлобивый смех царили в их интимных собраниях. В это лето, между прочим, оба поэта состязались в обработке народных сказок: Жуковский написал «Берендея» и «Спящую Царевну», Пушкин – «Царя Салтана».

Такая жизнь была Пушкину по душе. Чтобы быть вполне счастливым, ему нужно было отделаться от расходов. Вот почему он несколько раз в письмах к Осиповой говорит о приобретении деревни Савкина, около Тригорского; там он рассчитывал, очевидно, поселиться с женой ради экономии. Отношения к правительству у Пушкина до некоторой степени установились, хотя газеты ему издавать не разрешили и вакантного после Карамзина места «историографа» не предоставили, но приняли на службу с 5000 руб. жалованья сверхштатным чиновником в Государственную Коллегию Иностранных Дел.

Как и раньше, так и в этом году, стихотворные грехи его юности время от времени давали себя чувствовать. Один из вожаков польского восстания, Лелевель, в одной из своих возбуждающих речей, превознес Пушкина за его оппозиционные настроения. Эта похвала была для поэта совершенно некстати, и он поспешил высказаться публично по поводу польского движения: им написаны были стихотворения «Клеветникам России» и «Бородинская Годовщина», в которых он становится на правительственную точку зрения. Эти стихотворения, вместе со «Стансами» (1826 г.), явно свидетельствуют, что если «Стансы» говорят лишь о минутном увлечении поэта личностью Императора, то эти два стихотворения – уже несомненная исповедь новой политической веры поэта: он решительно перешел на сторону правительства и не считал нужным этого скрывать перед русской публикой.

В это время Пушкин сделал попытку отделаться от опеки державного цензора, но она не удалась. Пушкин писал Бенкендорфу: «В 1829 году Ваше Высокопревосходительство изволили мне сообщить, что Государю Императору угодно было впредь положиться на меня в издании моих сочинений. Высочайшая доверенность налагает на меня обязанность быть и самому себе строжайшим цензором, и после того было бы для меня нескромностью вновь подвергать мои сочинения собственному рассмотрению Его Императорского Величества». На это письмо от графа Бенкендорфа последовал ответ. «Для меня всегда приятно быть с Вами в сношениях по предмету Ваших сочинений, и потому я прошу Вас всякий раз, когда будете иметь в том надобность, обращаться ко мне со всею искренностью. Вместе с сим, считаю необходимым заметить Вам, что сколь ни удостоверен Государь Император в чистоте Ваших намерений и правил но, со всем тем, однако, мне неизвестно, чтобы Его Величество разрешил Вам все Ваши сочинения печатать под одною Вашею только ответственностью. Упоминаемое в письме Вашем сообщение мое к Вам 1829 года относилось к одной лишь трагедии Вашей под названием «Годунов», а потому Вам надлежит по-прежнему испрашивать всякий раз Высочайшее Его Величества соизволение на напечатание Ваших сочинений» (19-го октября 1831 г.).

В 20-х числах октября Пушкин с женою переехал в Петербург и зажил широкой светской жизнью. Если дорого обошлось ему первое обзаведение, то теперь еще чувствительнее сказалась та жизнь, в которую он втянул жену. Без преувеличения можно сказать, что небогатая Гончарова, только что начавшая появляться в московских гостиных, – женщина холодная, равнодушная и «без темпераментная», по выражению Пушкина, – могла и не стремиться к рассеянной светской жизни, но сам Пушкин, влюбившийся со всем пылом своей страстной натуры, был человеком слишком тщеславным, чтобы не вывозить своей красавицы-жены в свет. Вероятно, на первых порах она и не предъявляла ему никаких требований насчет костюмов и обстановок, – поэт сам шел на то, чтобы окружить ее баловством, поклонением, одним словом – всем тем, что для нее могло казаться «счастьем».

Он великодушно брал на себя всю черновую работу в этом созидании ореола для своей жены. Наем квартиры, столкновения с хозяевами, экипажи, возня с прислугой и прочие мелочные домашние дрязги целиком лежали на его обязанности. И комичен, и жалок был поэт наш в новой и столь несвойственной ему роли домовитого хозяина. Начались балы, выезды, приемы. Наталья Николаевна сразу заняла в свете почетное место. Государь, а за ним и вся знать ласково и радушно встретили появление красавицы. Приглашениям не было конца, и Пушкин должен был повсюду сопровождать жену. Он не только тешил ее нарядами и роскошью, а тешил и себя, и в то же время, из самолюбия и тщеславия, не хотел, чтобы она уступала в чем-нибудь своим великосветским соперницам. Не мудрено, что долги его росли и грозили полным разорением. Ради устройства своих дел, он 6-го декабря уехал в Москву, где и прожил до 20-х чисел. Эта первая разлука с женой причинила много тревоги и тоски поэту: письма его остались красноречивым памятником его настроения. Супруга его рисуется в них во весь рост: это пустая женщина, интересующаяся только московскими сплетнями, нуждающаяся в том, чтобы ее забавляли, смешили, чтобы за ней ухаживали, как за ребенком; сама она совершенно беспомощна в хозяйстве и в делах; она нуждается в руководительстве и самых примитивных советах; но в то же время она уже «избалованный», капризный ребенок, который в письмах поэта привлекателен только потому, что освещен трогательною любовью. С нею Пушкин может только «болтать», смешить ее, но не советоваться; не может ей открывать своего сердца, так как она его не поймет и будет скучать: «С тех пор, как я тебя оставил», пишет ей Пушкин, «мне все что-то страшно за тебя. Дома ты не усидишь, поедешь во дворец и, того и гляди, выкинешь на сто пятой ступени комендантской лестницы. Душа моя, женка моя, ангел мой! сделай мне такую милость: ходи 2 часа в сутки по комнате и побереги себя. Вели брату смотреть за собою и воли не давать…

Если поедешь на бал, ради Бога, кроме кадрили не пляши ничего; напиши, не притесняют ли тебя люди, и можешь ли ты с ними сладить». В другом письме он уже не без раздражения упрекает жену за слабоволие в отношениях к прислуге. «Ты пляшешь по их дудке; платишь деньги, кто только попросит – эдак, хозяйство не пойдет. Вперед, как приступят к тебе, скажи, что тебе до меня дела нет; а чтоб твои приказания были святы! С Алешкой разделаюсь по моем приезде. Василия, вероятно, принужден буду выпроводить с его возлюбленной». Далее следуют советы не «стягиваться», «не сидеть, поджавши ноги», осторожнее завязывать знакомства, не «дружиться с графинями, с которыми нельзя кланяться в публике».

Литературная деятельность Пушкина за этот год выразилась в сочинении отрывка «Рославлев» и нескольких стихотворений. Из них два, «Красавица» и «Отрывок», посвящены Гончаровой: первое – еще невесте, когда поэт благоговел перед «святыней» ее красоты, второе – уже жене; оно характерно тем, что обличает холодность жены к мужу, – она противилась его ласкам и «без участия и внимания» слушала его страстные речи, его признания, полные раскаянья и тоски о прошлых грехах. К этому же году относятся вышеупомянутые стихотворения: «Клеветникам России», «Бородинская Годовщина». Кроме того, написаны им: «К тени полководца», «19-е октября 1831 г». и «Эхо». Оба последние произведения очень характерны для понимания Пушкина: в первом из них звучат грустные ноты, совершенно неожиданные у человека, по-видимому, счастливого первым семейным счастьем. Между тем, поэта мучила мысль о скорой его смерти; пересчитав места, опустевшие за смертью друзей, он останавливается всеми своими помыслами на Дельвиге. Стихотворение «Эхо», прекрасно изображающее сущность пушкинской поэзии – разнообразие ее мотивов и отзывчивость на все впечатления, кончается характерными признаниями, что поэту, как эхо, «нет отзыва»… Очевидно, сознание духовного одиночества поэта не уничтожилось с его женитьбой, – быть может, даже обострилось.

В феврале 1832 г. Пушкину опять дали почувствовать, что милостивое отношение к нему правительства не есть еще освобождение от «опеки»: 7-го февраля Бенкендорф прислал ему официальный запрос, по какому праву напечатал он в альманахе «Северные цветы» свое стихотворение «Анчар», не испросив предварительно Высочайшего дозволения. Пушкину пришлось отвечать, что, по его мнению, высочайшая милость представлять свои произведения на просмотр государю не лишила его права, данного всем подданным, – печатать с дозволения цензуры. Подобные неприятности, мелкие, но частые, долго и чувствительно уязвляли поэта, – он даже охладел на время к намерению взять на себя редакторство предполагаемой официальной газеты, – намерению, которым до того он был сильно занят. Наряду с выговорами, Пушкин получал, впрочем, и знаки Высочайшего благоволения, – так, 17-го февраля ему в «подарок» от Государя был прислан один экземпляр Полного Собрания Законов Российской Империи. Пушкин «с чувством глубочайшего благоговения» приносил письменную благодарность через Бенкендорфа за этот «драгоценный знак царского благоволения». Кроме того, разрешено было Пушкину заняться собиранием материалов для истории Петра I-го в государственных архивах; 29-го февраля 1832 г. ему позволили разобрать библиотеку Вольтера, хранившуюся в Эрмитаже; затем он проник в Петербургский Архив Инспекторского Департамента и в Московский Главный Архив Министерства Иностранных Дел.

11-го июля Пушкин писал Погодину о том, что государь разрешил ему издавать политическую газету. 16-го сентября поэт дал Н. И. Тарасенко-Отрешкову доверенность на принятие звания редактора дозволенной газеты, а 17-го выехал в Москву. 1-го октября Бенкендорф согласился на утверждение этого лица редактором и об этом известил Н. Н. Пушкину, но уже 2-го числа от Мордвинова, начальника III-го Отделения, прислано было письмо с запрещением приступать к изданию газеты до возвращения Бенкендорфа из Ревеля и до представления Государю образцов газеты. Так дело с газетой расстроилось. Все эти задержки указывали на то недоверие, с которым следили за каждым, даже благонамеренным, в правительственном смысле, шагом Пушкина. Это и оскорбляло его, и в то же время крайне невыгодно отражалось на его финансовых обстоятельствах. Он, по-прежнему, и в этом году продолжает употреблять все усилия, чтобы как-нибудь извернуться: сохранилось, например, письмо его к М. О. Судиенко с просьбой дать взаймы 25000 руб.; письма к Нащокину по-прежнему наполнены разными хитроумными проектами раздобыть денег. В Москве он пробыл с 21-го сентября по 10-е октября, работая в архивах, хлопоча о денежных делах своих и жениных. Письма его к жене все в том же духе, что и письма 1831 года, – та же заботливость о мелочах ее будничной жизни, то же недоверие к ее уменью вести хозяйство и держать себя в обществе, те же страхи за ее здоровье. Поэт словно удивляется, получа в Москве от жены письмо – первое, которое оказалось, сверх ожидания, «длинным». «Какая ты умненькая, какая ты миленькая», восклицает он 25-го сентября, «какое длинное письмо. Как оно дельно! благодарствую, женка. Продолжай, как начала, и я век за тебя буду Бога молить!». Жутко делается за великого человека, который до такой степени был неизбалован счастьем в жизни, что готов был в первом «дельном» письме подруги жизни усмотреть какое-то особое благополучие! Он по-прежнему потешает ее московскими сплетнями, которые все группировались около нее. По-прежнему упрекает он жену за кокетничанье: очевидно, она посылала ему отчеты о своих победах, делилась с мужем тем, что было единственным содержанием ее убогой души. «Нехорошо только», писал ей Пушкин 27-го сентября, «что ты пускаешься в разные кокетства; принимать П-а тебе не следовало, во-первых, потому, что при мне он у нас ни разу не был, а во-вторых, хоть я в тебе и уверен, но не должно свету подавать повод к сплетням. Вследствие сего деру тебя за ухо и целую нежно как будто ни в чем не бывало». Очевидно, уже теперь червь ревности забрался в его измученное сердце. 30-го сентября он пишет: «я только завидую тем из них (друзей), у коих супруги не красавицы, не ангелы прелести, не мадонны etc. etc. Знаешь русскую песню –

Не дай Бог хорошей жены.

Хорошу жену часто в пир зовут,

а бедному то мужу во чужом перу похмелье».

Иногда жалобы Пушкина звучат очень трогательно. Нежность к жене увеличилась у поэта с тех пор, как он сделался отцом: 19-го мая 1832 у него родилась дочь Мария (в замужестве Гартунг).

К середине октября 1832 г. поэт вернулся в Петербург и снова повел рассеянную жизнь и кропотливую работу в архивах, в расчете будущими трудами улучшить свое материальное положение.

Литературная деятельность его в этом году была интенсивнее, чем в прошедшем: из стихотворений одно посвящено жене («Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем»), большинство других представляют собою переводы и подражания или отрывки каких-то стихотворных «повестей» («Начало повести», «Юдифь», «Альфонс», «Подражание Данту»). Пребывание в Москве отразилось еще в мимолетном увлечении поэта каким-то чистым девическим образом: с необыкновенной грацией выразил поэт ту светлую любовную печаль, с которою провожал он глазами это мимолетное, чистое видение: «Нет, нет, не должен я, не смею, не могу волнениям любви безумно предаваться!» После этого тревожного крика, поэт переходит в другое, более мирное, спокойное настроение, – любить он не имеет права, но «погрузиться в минутное мечтанье», когда мимо него проходит «младое, чистое, небесное создание» – это он себе разрешает… И вслед уходящему юному существу он посылает благословенье «на радость и на счастье», всем сердцем желает ей «все блага жизни сей», «веселье, мир душе, беспечные досуги», –

Все, – даже счастье того, кто избран ей,

Кто милой деве даст название супруги.

Эти заключительные слова раскрывают нам то бескорыстное, чуждое эгоизма сердце, которое своим чувствам еще раньше нашло выражение в стихотворении «Я вас любил». Из прозаических произведений Пушкина этого года надо назвать 14 глав «Дубровского», романа, в котором живо и рельефно изображена жизнь русского дворянства в деревне, – прекрасный фон для развития сюжета, заимствованного из модных тогда иностранных романов с «благородными» романтическими разбойниками на первых ролях. Но, конечно, не этот заимствованный и избитый сюжет интересен в романе, а именно фон – русская природа, русские мужики, чиновники и дворяне, которые все обрисованы просто и правдиво. Если в «Евгении Онегине» герои слишком выступают вперед, то в «Дубровском» они очерчены бледнее и не закрывают остальных действующих лиц.

К этому же году относятся начальные сцены «Русалки». Эта драма на мотивы из народных сказок представляет собою первую попытку использовать сказку для драмы. Как на источник пьесы, указывают и на чешскую песнь «Яныш-Королевич», переведенную Пушкиным, и, с большим основанием, на оперу Гейслера «Das Donauweibchen»: эта опера имела успех и была у нас переведена и поставлена в 1803 г., под названием: «Русалка, опера комическая в трех действиях». Сюжет оперы очень близок к произведению Пушкина, хотя ничего общего не имеет с ним в колорите. Глубокое проникновение в дух народной поэзии помогло Пушкину в своем творчестве удачно соперничать с народом, и в «Русалке» его способность творить в народном духе выразилось блестяще: он сумел чужой сюжет оживить новым духом, перевоплотил чужое, немецкое в родное, русское.

1833-й год не принес Пушкину никакого облегчения. Жена его вполне втянулась в жизнь светской, победоносной красавицы, мало стесняясь тем, что муж не скрывал своего неудовольствия этим, хотя и смягчал его то шутками, то ласками. Денег становилось все меньше, семейство увеличивалось (6-го июля у него родился сын Александр), а вместе с тем новые хлопоты, новые неприятности тяжелым бременем ложились на голову поэта. Временами отчаянье овладевало им. В одну из таких тяжелых минут написано им стихотворение

Не дай мне Бог сойти с ума…

Труд и голод, посох и сума кажутся поэту лучше этого состояния. Его не страшило, что он лишился бы разума, если бы его оставили при этом на свободе: тогда, сливаясь с природой, он жил бы с ней одной жизнью и был бы счастлив, но его ужасала мысль, что его «запрут»; «посадят на цепь дурака и сквозь решетку, как зверька, дразнить придут». Без преувеличения можно сказать, что во время, когда создавалось это стихотворение, такое состояние души все чаще и чаще посещало поэта. С отроческих лет он жаждал независимости и свободы, вечно отбивался от всякого рабства, от всяких оков; но с каждым годом эти оковы все тяжелее ложились на него – и вот теперь он видел себя уже в клетке, откуда не было выхода: в поведении Бенкендорфа поэт справедливо усмотрел «поддразнивание», о котором он говорит в означенном стихотворении: перед всесильным шефом он, великий поэт, был только жалким, беспомощным человеком, сидящим в клетке на цепи. В отношениях жены – он, быть может, тоже чувствовал это поддразниванье, хотя и не злостное, а наивное, безсознательное, но оскорбительное и крайне для него болезненное, – так как и перед ней он чувствовал себя также в оковах, снять которые он тоже не был в силах. Русская публика, русская критика, великосветское общество, многие «друзья», от которых Пушкину претило, все это окружило его целой сетью зависимостей, и все это не щадило его самолюбия и дразнило легкомысленным отношением к его произведениям, легковесной критикой, пренебрежением, сплетнями, бестактными шутками, укорами и советами. Понятно, какой ужас временами мог охватывать поэта, по мере того, как все яснее и яснее он начинал сознавать свою беспомощность и свое рабство. Вот почему, при всей своей любви к жене, невзирая на приступы ревности и даже раздражения, он был способен на несколько месяцев бросать все: семью и общество – и ездить по окраинам России под предлогом собирания на месте материалов для своих научных и литературных работ.

Мы видели уже, что историческими разысканиями в архивах Пушкин занялся не по призванию, а ради увеличения средств к жизни, а быть может и в расчете на получение звания «историографа». Для архивной работы у него не было ни навыка, ни способности, ни даже и особой охоты. Самый предмет его первоначальных изысканий – Петр Великий вовсе не был для него освящен тем увлечением, которое ученого специалиста может приковать к усидчивому, безраздельному труду: потому-то Пушкин так легко от петровских бумаг переходил к библиотеке Вольтера, к бумагам о Суворове, о Пугачеве. Последний восторжествовал над Петром: образ мятежника и картины тогдашнего тревожного времени настолько захватили воображение поэта, что, наряду с «Историей Пугачевского бунта», в его голове стали неясно складываться, слагаться очертания его исторической повести, – первые очертания героев и содержания «Капитанской Дочки».

В конце июля Пушкин подал прошение о долгосрочном отпуске (сперва в Дерпт для посещения вдовы Карамзина, потом в Нижегородскую деревню, Оренбург и Казань), мотивируя его следующим образом: «В продолжение двух последних лет занимался я одними историческими изысканиями, не написав ни одной строки чисто литературной. Мне необходимо месяца два провести в совершенном уединении, дабы отдохнуть от важнейших занятий и кончить книгу, давно мною начатую, и которая доставит мне деньги, в коих имею нужду. Мне самому совестно тратить время на суетные занятия, но они доставляют мне способ проживать в С.-Петербурге, где труды мои, благодаря начальству, имеют цель более важную и полезную». Так кривил душой поэт, называя «суетными занятиями» свою литературную деятельность, а службу в Петербурге «важной и полезной».

Пушкину было разрешено съездить, куда он просился, но Государь изъявил желание знать, что побуждает его к поездке в Оренбург и Казань, и по какой причине хочет он оставить занятия, здесь на него возложенные». Получив разрешение, поэт 18-го августа отправился в Казань и Оренбург. Свое путешествие он подробно описывал в письмах к жене: разлука смягчила накипавшее раздражение, и тон этих писем опять прежний, грустно-неутешный, не переходящий в упрек, но ясно говорящий, что непонятый человек, при всей своей любви к подруге жизни, не нашел в семье счастья и отдыхал вдали от нее. – 18-го августа Пушкин вместе с Соболевским поехал по московской дороге. Сначала он хотел заехать в Ревель, к Карамзиным; но, в видах. экономии, решился ехать прямо в Оренбург. По дороге он заехал в Ярополец, имение Гончаровых, затем, в Тверской губернии, – в имение Вульфов. В Москве он провел несколько дней, остановившись, как всегда, у Нащокина; виделся с Чаадаевым, Погодиным, Булгаковым, Судиенкой, Н. Н. Раевским, а затем направился в Нижний, Казань, Симбирск и 18-го сентября был уже в Оренбурге. В Казани он свиделся с поэтом Боратынским. Оренбургскую губернию Пушкин объехал в сопровождении В. И. Даля, а 1-го октября был уже в Болдине, где и прожил до половины ноября.

Письма поэта за все это время относятся почти исключительно к жене. Он засыпает ее комплиментами и восторженными восклицаниями вроде: «addio, mia bella, idol mio, mio bel tesore»; уверяет ее в том, что она прекрасна: «гляделась ли ты в зеркало», спрашивает он, «и уверилась ли ты, что с твоим лицом ничто сравнить нельзя на свете, – а душу твою люблю я еще более твоего лица»; рядом с этим просьбы: «не стращай меня, женка, не говори, что ты искокетничалась, я приеду к тебе, ничего не успев написать, а без денег сядем на мель. Ты лучше оставь уж меня в покое, а я буду работать и спешить». В другом письме он ей пишет: «Кокетничать я тебе не мешаю, но требую от тебя холодности, благопристойности, важности, не говорю уж о беспорочности поведения, которое относится не к тому, а к чему-то уже важнейшему. Охота тебе, женка, соперничать с гр. С… – ты красавица, ты бой-баба, а она шкурка». В письме от 30-го октября упреки носят более тревожный характер: «Ты, кажется, не путем искокетничалась», – пишет Пушкин; смотри, недаром кокетство не в моде и почитается признаком дурного тона. В нем толку мало. Ты радуешься, что за тобою… бегают… есть чему радоваться. Не только тебе, но и Прасковье Петровне легко за собою приучить бегать холостых шаромыжников… Вот вся тайна кокетства; было бы корыто, а свиньи будут!». В этом же письме есть характерная жалоба на то, что жена изменила прежнему «милому, простому, аристократическому тону и ведет себя не «comme il faut»; следует шутливая угроза развестись с нею: поэт, очевидно, вспоминал свою жену скромной, тихой девицей-красавицей, когда она впервые стала появляться в московских гостиных. Но едва ли он догадывался, что в происшедшей с женой метаморфозе он был очень виноват: своим раболепством перед ней и баловством он развил в ней все дурные стороны ее ограниченной души. Теперь оставалось или разорвать с нею, или незаметно, шутливо-ласково направлять на путь истинный, – легким упреком, шуткой и жалобой; Пушкин, очевидно, предпочел второе: «Женка, женка! – пишет он ей 6-го ноября: я езжу по большим дорогам, живу по 3 месяца в степной глуши, останавливаюсь в пакостной Москве, которую ненавижу – для чего? – для тебя, женка: чтоб ты была спокойна и блистала себе на здоровье, как прилично в твои лета и с твоею красотою. Побереги же и ты меня. К хлопотам неразлучным мущины не прибавляй беспокойств семейственных, ревности etc. etc».. Но, очевидно, эти попытки затронуть тонкие струны сострадания и признательности в душе жены Пушкину не удались, – она по-прежнему продолжала свой образ жизни и с непонятною жестокостью подробно описывала его мужу. Около 20-го ноября Пушкин вернулся в Петербург.

Литературное творчество Пушкина за этот год выразилось в целом ряде стихотворных переводов: из Афенея, Кенофана Колофонского, Мицкевича («Воевода», «Будрыс и его сыновья») и подражаний испанским романсам (Родриг) и народным песням («Сват Иван, как пить мы станем», «Один то был у отца, у матери единый сын», «Друг мой милый, красно солнышко мое», «Царь увидел пред собою», «В поле чистом серебрится»); из лирических стихотворений, касающихся интимной жизни пушкинского сердца, интересно только одно вышеприведенное: «Не дай мне Бог сойти с ума». Кроме того, в этом году написана им «Сказка о рыбаке и рыбке», «Сказка о Мертвой Царевне», окончена повесть «Дубровский» и начата поэма «Медный Всадник» – произведение, сложившееся с одной стороны, как результат изучения личности Петра, а с другой – как отражение того широкого оптимистического миросозерцания, которое мирило Пушкина с временным, случайным злом в массе добра… Мелкое, личное – ничто перед широким, вечным, общечеловеческим и даже общегосударственным. С такой точки зрения посмотрел Пушкин на несчастье Евгения и осудил в нем дерзость муравья, восставшего во имя своего личного счастья. С такой широкой точки зрения мог иногда смотреть Пушкин и на свою жизнь: тогда он прощал правительству мелкие промахи во имя веры в величие будущей России; с такой точки зрения мог он смотреть по временам благожелательными очами на своих детей, вообще на молодое поколение: из узких, эгоистических рамок личного существования поэт вырос и приподнялся над современностью; и в прошлом, и в настоящем, и в будущем готов он был находить разумное, прощать зло во имя господствующего добра. Это сознание, вероятно, утешало его.

1834-й год был для поэта еще тяжелее, чем все предыдущие. В январе месяце он был назначен камер-юнкером. Трудно сказать, было ли это милостью, или новой цепью, которая еще крепче должна была сковать поэта, все еще внушавшего подозрения. Этой «милостью» поэт был оскорблен больше, чем всеми придирками гр. Бенкендорфа: «Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (это довольно неприлично моим летам)», пишет он 1-го января 1834 года в своей записной книжке. «Меня спрашивали, доволен ли я моим камер-юнкерством? – Доволен, потому что государь имел намерение отличить меня, а не сделать смешным; а по мне хоть в камер-пажи, только б не заставили учиться французским вокабулам и арифметике». 7-го января он там же отмечает: «Государь сказал Княгине Вяземской: J’espère que Pouschkin а pris en bonne part sa nomination (следовательно, были основания толковать назначение и в дурную сторону!). Jusqúà présent il m’а tenu parole, et J’ai été content de lui». «Великий Князь намедни поздравил меня в театре», пишет Пушкин в дневнике: «Покорнейше благодарю, Ваше Высочество, до сих пор все надо мною смеялись: вы первый меня поздравили». Неудовольствие поэта вполне объяснимо: новое звание связано было с обязанностями царедворца, для него обременительными; товарищи его, камер-юнкеры, были еще молодыми людьми, и между ними 35-летний Пушкин слишком выделялся. Н. М. Смирнов в своих воспоминаниях сообщает по этому поводу следующее: «Пушкина сделали камер-юнкером, – это его взбесило, ибо сие звание точно было неприлично для человека 34 лет, и оно тем более его оскорбило, что иные говорили, будто оно ему дано, чтоб иметь повод приглашать ко двору его жену. Притом, на сей случай вышел мерзкий пасквиль, в котором говорили о перемене чувств Пушкина, будто бы он сделался искателен, малодушен, и он, дороживший своей славой, боялся, чтобы сие мнение не было принято публикою и не лишило его народности. Словом, он был огорчен и взбешен и решился не пользоваться своим мундиром и, чтоб не ездить ко двору, не шить даже мундира». Смирновы насильно заставили его купить подержанный мундир князя Витгенштейна.

Молва о том, что поэт почтен придворным званием ради красоты жены, очень была распространена в городе: в воспоминаниях Соллогуба говорится об этом: «Жена его (Пушкина) была красавица, украшение всех собраний и, следовательно, предмет зависти всех ее сверстниц. Для того, чтобы приглашать ее на балы, Пушкин пожалован был камер-юнкером. Певец свободы, наряженный в придворный мундир, для сопутствования жены красавицы, играл роль жалкую, едва ли не смешную. Пушкин был не Пушкин, а царедворец и муж. Это он чувствовал глубоко…»

В том же январе принят был в гвардию офицером барон д’Антес, Это был красивый блондин, ловкий, веселый и болтливый, хвастливый и самонадеянный… Наружность его была из тех, которые нравятся светским женщинам. Он был более остроумен, нежели умен, и умел оживить салонный разговор удачным каламбуром, но далее этого способности его не шли. При ограниченном уме, он был совершенно лишен образования; отличительною чертою его была привычка хвастать своими успехами у женщин: во всем прочем он был добрый малый, хоть и пошловат, любим товарищами и большинством знакомых; словом, он был вполне под пару Н. Н. Пушкиной. Он «много суетился, танцевал ловко, болтал, смешил публику и воображал себя настоящим героем бала». Поэт познакомился с д’Антесом в ресторане, за общим столом, и, встречаясь там почти ежедневно, они до некоторой степени сблизились. Кроме камер-юнкерства, сделавшегося незаживающей язвой в сердце Пушкина, много горя пережил он в этом году от своих ближних родственников – родителей, брата и сестры.

В письме к Нащокину поэт рассказывает следующую семейную сцену: «На днях отец мой посылает за мной. Прихожу, нахожу его в слезах, мать в постели, весь дом в ужасном беспокойстве. «Что такое?» – «Имение описывают». – «Надо скорее заплатить долг». – «Уж долг заплачен. Вот и письмо управителя». – «О чем же горе?» – «Жить нечем до октября». – «Поезжайте в деревню». – «Не с чем». Что делать? Надо взять имение в руки, а отцу назначить содержание. Новые долги, новые хлопоты. А надобно: я желал бы и успокоить старость отца, и устроить дела брата». Из следующих писем видно, как тяжело легла эта обуза на плечи Пушкина, когда он взялся управлять разоренным имением. «Если не взяться за имение», писал он жене, «то оно пропадет даром: Ольга Сергеевна и Лев Сергеевич останутся на подножном корму, а придется взять их мне же на руки, тогда-то наплачусь и наплачусь, а им и горя мало. Меня же будут цыганить. Ох, семья, семья!».

Пушкину недоставало денег на печатание «Истории Пугачевского бунта». На помощь поэту, по его просьбе (26-го февр.), пришел Государь, и, по Высочайшему повелению от 16-го марта 1834 г., Пушкину было выдано на печатание его труда, «заимообразно» из Государственного казначейства 20000 руб. на два года без процентов и вычетов. При этом, с него было взято письменное обязательство о возврате этих денег к сроку. 15-го апреля Н. Н. Пушкина с детьми уехала из Петербурга к родным в Калужское имение «Полотняный Завод» и «Ярополец», и между супругами возобновилась переписка. В этом году она особенно интересна, так как тревожное настроение Пушкина в этих письмах порой доходит до того, что он уже не подделывается, как раньше, под уровень понимания своей жены, а прямо и резко высказывает свои тяжелые думы; очевидно, и отношения его к жене перестали быть ровными: так, он однажды распечатал, в ее отсутствие, ее письма. Если он по-прежнему свои письма начинает нежными словами, то кончает иногда резкостями. По-прежнему дает он жене разные «советы», но теперь в этих советах уже звучит раздражение, даже озлобление. «Не читай скверных книг дядиной библиотеки, не марай себе воображения». «Женка, женка! если ты в эдакой безделице меня не слушаешь, так как мне не думать». – красноречиво прерывает он в одном письме приступ ревности. А она словно не понимала его; отправленная им в деревню с детьми едва ли не с целью отвлечь ее от ухаживателей, завела таковых и в деревне, среди соседей и по-прежнему подробно доносила о своих успехах мужу. В ответах своих он, очевидно, напрягал все силы своей измученной души, чтобы сдержать прилив раздражения: «Просил я тебя по Калугам не разъезжать, да видно, уж у тебя такая натура… Кокетничать я сам тебе позволил, но читать о том лист кругом подробного описания вовсе мне не нужно. Побранив тебя, деру нежно тебя за уши и целую, благодаря тебя за то, что ты Богу молишься на коленях посреди комнаты». Поэт, очевидно, понял, наконец, что за существо его жена, – и быть может, в это время из лучших чувств, которые когда-то его воодушевляли, осталась теперь жалость к этой пустой, безвольной и безличной матери семейства, которая не была ни его другом, ни хозяйкой. «Женщина, говорит Гальяни, est un animal naturellement faible et malade», – пишет он жене; какие же вы помощницы или работницы? Вы работаете только ножками на балах и помогаете мужьям мотать. И за то спасибо». Теперь только, когда первые очарования прошли, понял Пушкин, какой обузой была для него его прелестная жена.

Это «сознание» сказалось в попытках убедить себя и ее, что «зависимость» благотворна. «Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости, писал он жене; я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив… Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным». Но если в таких отвлеченных рассуждениях он находил утешение, то порою у него все-таки прорывался «ропот»: «Неприятна зависимость, – говорит он, – особенно, когда лет 20 человек был независим. Это не упрек тебе, а ропот на самого себя». Особенно угнетали его по-прежнему денежные и служебные «зависимости»: «Я не должен был вступать в службу», пишет он жене, «и что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами… Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня, как на холопа, с которым можно им поступать, как им угодно. Опала легче презрения. Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом, ниже у Господа Бога». Впрочем, в добрые минуты он старался себя уверить, что и служба, и денежные обязательства были лишь временной тяготой, без которой нельзя было выбраться на путь свободы: «Ты понимаешь необходимость, писал он жене, дай сделаться мне богатым, – а там, пожалуй, и путать можем в свою голову». «Я деньги мало люблю», пишет он в другом письме, «но уважаю в них единственный способ благопристойной независимости». Таким образом, попав в круг, из которого ему не суждено было выбраться, – он делал долги, чтобы обеспечить себе возможность работать и богатеть, но творчество его ослабело, богатство не приходило, а долги росли, «зависимости» делались все чувствительнее. Из них всего легче казалось ему расстаться со служебной и он стал мечтать о том, чтобы – «плюнуть на Петербург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить барином»; «отказаться от всего и жить припеваючи», «удрать на чистый воздух», «удрать от жизни, улизнуть», «отправиться восвояси» – вот какие желания стали его преследовать особенно настойчиво в этом году. Оскорбленный своим камер-юнкерством, поэт решил было не ходить ко двору, но он подвергся строгому выговору; когда он явился однажды во фраке, ему сделали выговор за то, что он не надевает мундира. Немудрено, что раздражение его росло, – у него разилась желчь, письма его к жене делаются резки, шутка замирает на устах, он извиняется пред женой за то, что пишет холодно и не ласково. Он жалуется на царя, который его «упек в камер-пажи под старость лет». «Все тот (т. е. Император) виноват, пишет он в другом письме: но Бог с ним, – отпустил бы лишь меня восвояси». Поэт изнемогал в неравной борьбе – ему уже не хватало прежнего задора, прежней смелости, чтобы подвергаться новым «опалам». К тому же из своих жизненных бурь он вынес примирение с жизнью – «добродушие, коим, по его собственному признанию, преисполнен был до глупости, несмотря на опыты жизни». Вот почему, решившись просить отставки, он заявил об этом Бенкендорфу письменно в следующих выражениях: «Des affaires de famille, nécessitant ma présense tantôt à Moscou, tantôt dans l’intérieur, je me vois obligé de me retirer du service et je supplie V. E. de m’en obtenir la permission (15-го июня). Как последнюю милость от Государя, просил он не лишать его права посещать архивы. На это письмо он получил сухой, холодный ответ, освобождающий его от службы, но в то же время запрещающий посещать архивы: «Государь Император, писал Бенкендорф, не изъявил своего соизволения, так как право сие может принадлежать единственно людям, пользующимся особенною доверенностью начальства». Пушкин, испуганный оборотом дела, под давлением Жуковского и под впечатлением ужаса перед грядущей нищетой семьи в случае немилости государя, просит его поданному прошению об отставке не давать ходу, вернуть его ему. «На днях я чуть было беды не сделал, рассказывал он жене, – с тем чуть было не побранился – и трухнул то я, да и грустно стало. С этим поссорюсь – другого не наживу. А долго на него сердиться не умею, хоть он и неправ». «На того я перестал сердиться, – говорит он в другом письме, – потому что, toute réflexiont faite, не он виноват в свинстве, его окружающем. А живя в н…, поневоле привыкнешь к… и вонь его тебе не будет противна, даром что gentleman». Поэт терял голову, недоумевал, почему его отказ от службы непременно связывался с гневом государя. Он не мог понять, что такое ужасное сделал он своим прошением, за что он должен «извиняться». «Я, право, сам не понимаю, – писал он Жуковскому, – что со мною делается. Идти в отставку, когда того требуют обстоятельства, будущая судьба всего моего семейства, собственное мое спокойствие – какое тут преступление? Какая неблагодарность? Но государь может видеть в этом что-то похожее на то, чего понять все-таки не могу. В таком случае я не подаю в отставку и прошу оставить меня в службе… Что мне делать? Просить прощения? Да в чем? К Бенкендорфу я явлюсь и объясню ему, что у меня на сердце. Но не знаю, почему письма мои неприличны». Он до сих пор еще не понимал, что на него смотрят, как на дикого зверя, посаженного в золотую клетку с тем, чтобы обратить его в домашнее животное, – между тем натура его слишком медленно уступала приручению, и это раздражало таких дрессировщиков, как гр. Бенкендорф. Каким унизительным оскорблениям подвергали его, великого писателя, человека, отмеченного царскою милостию, камер-юнкера Двора, видно хотя бы из того, что даже письма его к жене прочитывались полицией. Когда он узнал об этом, он был взбешен. «Мысль, что кто-нибудь нас с тобою подслушивает, писал он жене, приводит меня в бешенство à la lettre. Без политической свободы жить очень можно: без семейственной неприкосновенности (inviolabilité de la famille) невозможно. Каторга не в пример лучше. Это писано не для тебя!» Это характерное окончание указывает, как низко ставил Пушкин свою жену: она не в состоянии этого была постигнуть. И действительно, она ничего не понимала. В этот тяжелый год она вдруг решила хлопотать, чтобы ее сестер сделали фрейлинами. Пушкин отвечал, насколько мог спокойно: «охота тебе думать о помещении сестер во дворец. Во-первых, вероятно, откажут; а, во-вторых, коли и возьмут, то подумай, что за скверные толки пойдут по свинскому Петербургу. Ты слишком хороша, мой ангел, чтоб пускаться в просительницы. Погоди: овдовеешь, постареешь, – тогда, пожалуй, будь салопницей и титулярной советницей. Мой совет тебе и сестрам быть подальше от двора». Но Пушкина крепко стояла на своем. Быть может, сестры и мать, у которой она жила в это время, внушили ей эту идею. Мужу она писала, что сестер привезет в Петербург и поместит их у себя. Пушкин предвидел новые расходы, сплетни, беспокойства; у него на шее, кроме долгов, были еще отец с матерью, брат с сестрой, – теперь присоединялись еще невестки. «Эй, женка! смотри, писал он жене; мое мнение: семья должна быть одна под одной кровлей: муж, жена, дети, покамест малы; родители, когда уже престарелы, а то хлопот не оберешься и семейственного спокойствия не будет!». Так, несмело, отстаивал Пушкин святость своего очага.

Между тем, мысль о близкой смерти начинает темным призраком носиться перед ним, – он «не рад жизни», умоляет жену уменьшить расходы, дать ему возможность работать для нее же; работал же он «до низложения риз», с ужасом замечая, что источник поэзии иссякает в нем. И мысль о судьбе жены и детей делалась для него все страшнее и страшнее. «Умри я сегодня» – восклицает он, «что с вами будет! мало утешения в том, что меня похоронят в полосатом кафтане и еще на тесном петербургском кладбище, а не в церкви на просторе, как прилично порядочному человеку». Тоска, овладевшая поэтом, выливается у него, в одном письме к жене, характерным восклицанием: «свинство уже давно меня ни в ком не удивляет». Поэт подозревал, что жена читала кому-нибудь его письма. В этот год Пушкин словно отошел от всех: переписывается почти только с женой да Бенкендорфом, держится в стороне от общества, – даже от ресторана отказался ради одинокого обеда дома. Мучила его мысль и о том, что его когда-то шумная популярность слабела с каждым годом: уже Смирдин за его труды предлагал меньший гонорар, критика и публика не стеснялись в отзывах. Погодину он писал 6-го апреля: «Пишу много про себя, а печатаю поневоле и единственно для денег: охота являться перед публикою, которая вас не понимает, чтоб… дураки ругали вас потом шесть месяцев в своих журналах только что не по… Было время, литература была благородное, аристократическое поприще. Ныне это – вшивый рынок».

Среди массы всевозможных неприятностей, обрушившихся на голову поэта, единственной светлой полосой проходит нежная, трогательная любовь к детям: «Сашка и Машка» – это имена, постоянно окруженные любовью: забота о них оттесняет теперь интересы литературные, заботы о жене и друзьях.

Из друзей один Нащокин был по-прежнему близок Пушкину. Поэта сближало с ним сходство судьбы, – житейская неустроенность, безалаберность и сходство характеров, удивительное добродушие и умная, терпеливая снисходительность к жизни. Нащокин понимал Пушкина лучше, чем многие из прежних близких друзей поэта. Сам запутанный в долгах, он всегда шел к нему с посильною помощью, он умел прощать в Пушкине то, что резало глаз другим. Когда однажды друзья наперерыв стали упрекать Пушкина за то, что он знается с неким Боголюбовым, которого называли «уваровским шпионом-переносчиком», Пушкин был смущен и терялся, – он доставал деньги чрез этого Боголюбова. Нащокин сумел защитить друга так, как не мог защититься он сам. 26-го августа поэт поехал в Калугу; по дороге, в Москве, он виделся с А. Н. Раевским. 13-го сентября он был уже в Болдине; в сентябре же вернулась в Петербург его жена с детьми, а 18-го октября и он приехал в Петербург. Литературная деятельность Пушкина за этот злосчастный 1834-й год выразилась очень скромно: он окончил и напечатал «Историю Пугачевского Бунта», «Пиковую Даму», начал и не окончил поэму «Галуб» – любопытное произведение, написанное под влиянием Шатобриана («Le génie de christianisme»), в котором поэт хотел доказать великое культурное значение христианства. Можно думать, что произведение отразило и личные настроения поэта: горец просветленный ученьем Христа не идет на борьбу с нею, уступает ей – не сам ли это Пушкин, старавшийся все простить, всему уступить, перед всем смириться во имя тех высоких идеалов, которые постепенно прояснялись в его многострадальной душе?

Из сказок в народном духе написана им в Болдине «Сказка о золотом петушке». Из лирических произведений к этому году относятся только три: «Странник» (из Буньяна), «Мицкевич» и «К Н».. Первое, хотя и переводное, имеет, несомненно, автобиографическое значение: поэт остановился на нем потому, что идея удивительно отвечала его настроениям. Странник был объят в пустыне скорбью великой. Уныние его всем было непонятно, потому он скрывал свою тоску от жены и детей. Но когда прорвалась наружу его тревога – домашние его «с ожесточением старались обратить его на правый путь бранью, и презреньем»… Измученный, усталый, встречает он мудрого юношу и раскрывает ему свою душу: «я осужден на смерть», говорит он, и позван в суд загробный – и вот о чем крушусь: к суду я не готов и смерть меня страшит». Юноша-мудрец советует оставить людей и идти на тот слабый свет, что мерцал перед ним вдали.

«Иди ж» – он продолжал: «держись сего ты света;

Пусть будет он тебе единственная мета,

Пока спасенья тесных врат ты не достиг.

«Ступай!»

И странник бросил все – семью и друзей, и устремился к свету,

Дабы скорей узреть, оставя те места,

Спасенья узкий путь и тесные врата.

Если мрачную идею этого произведения сравнить со скорбными чувствами поэта, изнывающего в неволе и тоскующего по свободе, мы должны будем признать в страннике самого Пушкина. Интересно было бы исследовать, насколько стихотворный перевод Пушкина близок к оригиналу «The Pilgrim’s progress from this world to that which is to come».

Другое произведение, очень характерное для поэта, – это воспоминание о польском поэте, когда-то «мирном, благосклонном», а потом обратившемся во врага. «О Боже! возврати Твой мир в его озлобленную душу!» – мольба, которой оканчивается это произведение, характерные слова для того Пушкина, который теперь, в самые тяжелые для себя минуты, находил утешение в преклонении перед светлыми идеалами любви и всепрощения.

1835-й год не принес поэту так много горя, как предыдущий, но и он не дал ему желанного покоя. Заботы о материальном положении семьи мучили его по-прежнему. Хотя «История Пугачевского бунта» принесла ему доход, но он в течение двух лет жил в долг, а потому доход его уходил на расплату с долгами. 1-го июля он просил через Бенкендорфа разрешения на несколько лет поселиться в деревне. Государь предложил сам отставку. Пушкин ответил, что предает свою судьбу в царскую волю и просит оставить за ним разрешение посещать архивы.

«Граф! – пишет он Бенкендорфу, я имел честь быть у Вашего Сиятельства, но не имел счастья застать вас. Осыпанный благодеяниями Его Величества, я обращаюсь к вам, граф, чтобы выразить благодарность за участие, которое вы изволили принять во мне, и изъяснить откровенно мое положение. В продолжение последних пяти лет моего пребывания в Петербурге у меня набралось около 60-ти тысяч рублей долгу. Кроме того, я был принужден взять на руки дела моего семейства, которые так затруднили меня, что я должен был отказаться от наследства, и единственным средством к приведению дел моих в порядок было или удаление в деревню, или заем, однажды навсегда, крупной денежной суммы… Для меня благодарность чувство не тягостное, и привязанность моя к особе Императора, конечно, не возмущается тайною мыслью стыда или угрызения совести; но я не могу скрывать от себя, что не имею решительно никаких прав на благодеяние Его Величества, и что мне невозможно просить его о чем-либо. Итак, граф, предаю еще раз в ваши руки мою участь и, прося вас принять дань моего глубочайшего уважения, имею честь быть» и пр.

В делах III-го Отделения письмо Пушкина сходно по мысли, но по содержанию сильно отличается от приведенного. Сперва Пушкин извиняется перед графом за те беспокойства, которые им причинены, благодарит графа за снисходительность, затем говорит о недостаточности своего состояния: он жил и живет только своим трудом, но это делается ему тяжело. «Travailler pour vivre il’а pour moi certes rien d’humiliant, mais accoutumé à l’indépendance il m’est tout à fait impossible d’écrire pour de l’argent, et l’idée seule suffit pour me réduire à l’inaction». Затем поэт жалуется на дороговизну петербургской жизни, говорит о долгах, о будущем, которое рисовалось ему в самых мрачных красках: по его словам его ждали в будущем нищета и отчаянье. Далее он говорит, что три или четыре года отпуска в деревню исправят его финансы. Но его пугало неудовольствие государя, и потому он торопится оговориться: «Le moindre signe de mécontantement ou de soupçon suffirait pour me retenir dans la position où je me trouve, car enfin j’aime mieux être gêné dans mes affaires que perdre dans l’opinion de celui qui а été mon bienfaiteur» (1-го июня). На этом письме поэта рукою Императора написано: «нет препятствий ему ехать, куда хочет, но не знаю, как разумеет он согласить сие со службою. Спросить, хочет ли отставки, ибо иначе нет возможности его уволить на столь продолжительный срок».

На этот раз ответ Пушкина был тверд: 4-го июля писал он Бенкендорфу, что готов «предать судьбу свою в Царскую волю», просит, чтобы это решение не было «знаком немилости» и просит не отнимать у него права посещать архивы. На этот раз резолюция положена была более милостивая: с поэта не хотели снять цепей: государь поручил сказать, что, если ему нужны деньги, они будут выданы, а он может получить отпуск на 4 месяца. 22-го июля Пушкин благодарил за новую милость и указал, что сумма его долгов достигла высокой цифры 60000 руб. Рукой Бенкендорфа от имени государя положена резолюция: выдать Пушкину 10000 руб. и отпуск на 6 месяцев с разрешением продлить его, если понадобится.

26-го июля Пушкин благодарит за внимание ему оказанное и просит хотя бы 30000 руб., но не 10000 руб., удерживая его жалованье (5000 в год) вплоть до погашения долга. Это было разрешено. Из этих 30000 руб. удержано было в погашение его долга 10268 руб. 33 коп. По его ходатайству этот учет был возвращен Пушкину (бумага из Мин. Фин. от 10-го октября 1835 г.). Просимая сумма была выдана и поэт на неопределенное время принужден был остаться на службе, да еще без жалованья. Нужно знать Пушкина, чтобы понять, что он пережил за это время.

27-го августа он получил четырехмесячный отпуск и 7-го сентября, устроив, наконец, свои дела, отправился в Михайловское, оставив жену с тремя детьми (14-го мая родился у него сын Григорий) под Петербургом на даче. Поехал он в деревню, очевидно, в расчете на то, что там вдохновение посетит его, но, судя по его письмам в этом году, если он и чувствовал себя относительно спокойнее, – все-таки тревога слишком владела его сердцем и парализовала его творчество. «Писать не начинал и не знаю, когда начну», сообщает он жене 14-го сентября. «Я все беспокоюсь», пишет он ей же 21-го сентября, «и ничего не пишу, а время идет. Ты не можешь вообразить, как живо работает воображение, сидишь один между четырех стен, или ходишь по лесам, когда никто не мешает нам думать, думать до того, что голова закружится. А о чем я думаю? Вот о чем: чем нам жить будет? Отец не оставил мне имения, он уже с половину промотал; ваше имение на волоске от погибели. Царь не позволяет мне ни записаться в помещики, ни в журналисты. Писать книги для денег, видит Бог, не могу. У нас ни гроша верного дохода, а верного расхода 30000 руб.! Все держится на мне, да на тетке. Но ни я, ни тетка не вечны. Что из этого будет, Бог знает. Покамест грустно». 25-го сентября он пишет: «Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки, а все потому, что не спокоен». 29-го сентября он опять пытается объяснить причины своего беспокойства: «Государь обещал мне газету, а там запретил: заставляет меня жить в Петербурге, а не дает мне способов жить моими трудами. Я теряю время и силы душевные, бросаю за окошко деньги трудовые и не вижу ничего в будущем. Отец мотает имение без удовольствия, как без расчета; твои теряют свое от глупости и беспечности покойника Аф. Ник. – что из этого будет? Господь ведает… Я провожу время очень однообразно. Утром дела не делаю, а так из пустого в порожнее переливаю. Вечером езжу в Тригорское, роюсь в старых книгах, да орехи грызу. А ни стихов, ни прозы писать не думаю». Только элегия «Опять на родине» осталась памятником этого неудачного посещения поэтом деревни: «усталым пришельцем» вернулся он сюда, под сень Михайловских рощ, и здесь невольно вспомнил все утраченное с годами; когда-то, еще не так давно, веселым юношей явился он сюда впервые. «Беспечно, жадно» приступал он к жизни; теперь же он был тем «странником», которого воспел в 1834 году – измученным, оскорбленным…

Поэт чувствовал, что жизнь прожита. Письма его за этот год к жене почти уже не заключают упреков ей; в них почти нет шуток, да и тревога в них какая-то притупленная, – словом, он как бы примирился со всем и ждал конца. Любопытны в его письмах к жене два места. 25-го сентября писал он: «В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уж в нем няни моей, и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу». Нащокину он писал в октябре из Петербурга: «Мое семейство умножается, растет, шумит около меня. Теперь, кажется, и на жизнь нечего роптать, и старости нечего бояться. Холостяку в свете скучно: ему досадно видеть новые молодые поколения; один отец семейства смотрит без зависти на молодежь, его окружающую. Из этого следует, что мы хорошо сделали, что женились». Из настроения второго отрывка вылились чудные строки элегии «Опять на родине», посвященные молодой поросли, окружившей его знакомцев.

Здравствуй, племя младое, незнакомое!

Это – привет «отца» тому молодому племени, которое подрастало около него, тогда как молодое племя «кавалергардов», напоминавшее о его старости, при всей благожелательности поэта, наполняло его сердце злыми чувствами… Еще в 1834-м году он убеждает жену, что ей «верит»: «Я не стану ревновать, если ты три раза сряду провальсируешь с кавалергардом: из этого не следует, что я равнодушен и не ревнив». Но, конечно, он мучился сознанием, что житейские бури старили его с каждым годом и отдаляли от молодой жены. «Все кругом меня говорит, что я старею – пишет он жене, – иногда даже чистым русским языком. Наприм., вчера мне встретилась знакомая баба, которой не мог я не сказать, что она переменилась. А она мне: «да и ты, кормилец, состарился, да и подурнел!» Хотя могу я сказать вместе с покойницей няней моей: «хорош никогда не был, а молод был». Все это не беда; одна беда: не замечай ты, мой друг, того, что я слишком замечаю». Отношения поэта к обществу, в котором он вращался по-прежнему, были натянуты, – и к нему, и к его жене многие относились с нескрываемой злобой, – ему даже приходилось защищаться от общественного мнения за провинности, в которых был сам причинен. П. А. Осиповой он писал в октябре: «…J’ai encore le chagrin de voir ma pauvre Natalie en bût à la haine du monde. On dit partout qúil est affreux qúelle soit si élégante, quand son beau-père et sa belle mère n’ont pas de quoi manger et que sa belle mère se meurt chez les étrangers».

Старики доживали последние дни так же безалаберно, как и прежде, пользуясь поддержкой «нелюбимого» сына; и в то же время они не скупились на жалобы, – им верили и охотно осуждали поэта и его жену за холодность, эгоизм, за пренебрежение к старикам. Пушкин совершенно терялся и не знал, как помочь беде: свет, так легко осуждавший его, казался ему «un vilain lac de boue»; – и подчас жизнь ему становилась тяжкой обузой. Осиповой он писал: «la vie, toute süsse Gewohnheit qúelle est, а une amertume qui finit par la rendre dégoûtante».

Оглядываясь назад, он с ужасом замечал, как в малое время было много им пережито: «Quand je songe que 10 ans se sont écoulés depuis ces malheureux troubles, il me paraît, que j’ai fait un rêve. Que d’événements, que de changements en tout, à commencer par mes propres idées, ma situation etc. etc».

К довершению его горестей, под конец года опасно расхворалась его мать. Предчувствуя ее близкий конец, поэт почувствовал прилив нежности к этой женщине, которая так много горя принесла ему в жизни; по-видимому, и она ощущала что-то похожее на раскаянье и позднюю любовь к своему нелюбимому сыну.

Рядом с этими тревогами начались хлопоты по изданию журнала, который должен был выходить в свет с 1836 года. 31-го декабря 1835 года П. обратился к Государю чрез Бенкендорфа с просьбой разрешить ему в 1836 г. издать «4 тома статей чисто литературных (как-то повестей, стихотворений), исторических, ученых, также критических разборов русской и иностранной словесности, наподобие английских ежемесячных Reviews.

Далее он старается мотивировать свою просьбу: «отказавшись от участия во всех наших журналах, я лишился и своих доходов. Издание таковой Review доставило бы мне вновь независимость, а вместе и способ продолжать труды, мною начатые».

Давнишняя мечта Пушкина о таком периодическом издании, которое сплотило бы лучших писателей и критиков, чтобы сделаться образцовым выразителем лучших людей эпохи аристократии мысли и чувства, осуществилась. Избранные литераторы охотно сплотились около Пушкина и первое время с увлечением собирались то у Пушкина, то у гр. Виельгорского. По субботам большинство их собирались у Жуковского, который у себя сумел соединить всех передовых представителей русской поэзии и искусства. Крылов, кн.Вяземский, кн. Одоевский, гр. Виельгорский, Гоголь, Соболевский, Глинка и многие другие – вот наиболее известные посетители этих «суббот»; конечно, завсегдатаем их был и Пушкин. Отводил он душу в уютной гостиной Смирновой, которая также сумела вокруг себя сплотить многих интересных людей того времени, – русских и иностранных. Пушкин появлялся там и чувствовал себя свободно и уютно, – здесь мог он отвести душу в веселой непринужденной беседе, здесь он встречал и умнейших людей, с которыми мог поделиться своими заветными идеями…

Ради жены и приличия поддерживал Пушкин связи и с высшим обществом, но оно, холодно-враждебное, прилично-равнодушное, тяготило его, и здесь он всего меньше старался скрывать свою раздражительность и делался с каждым днем все обидчивее, подозрительнее и мелочнее. «Все муки души его, забываемые в минуту усиленного труда, всплывали с новою ясностью в этой, теперь ненавистной ему обстановке, так живо напоминавшей все его несчастья, неудачи и унижения. Все окружающие стали казаться ему врагами, в каждом слове слышался ему намек или оскорбление» (Венкстерн).

На почве таких настроений начались разные столкновения поэта с разными лицами – с гр. В. А. Сологубом из-за нескольких слов, которые он позволил себе сказать супруге поэта в ответ на одно ее бестактное замечание. Сам Сологуб не придал значения этой маленькой пикировке и был очень удивлен, когда получил вызов от Пушкина. После ряда недоумений и проволочек, уже в следующем, 1836-м году дело кончилось примирением, даже дружбой. Раздражительность и озлобление поэта выразились также в сатире «На выздоровление Лукулла», в которой беспощадно высмеян был гр. С. С. Уваров, только что перед тем сделавший выговор Пушкину за эпиграмму на кн. Дондукова-Корсакова («В академии наук»).

Из лирических произведений этого года большинство относится к переводам из Анакреона, Катулла, Горация. Из самостоятельных следует отметить: «Полководец», «Туча», «Вновь я посетил». Все они имеют, несомненно, автобиографическое значение.

Образ Барклая де Толли, не понятого «чернью», осмеянного и униженного, слишком был близок и понятен великому поэту, – оттого он и осветил его таким сочувствием. Заключительные аккорды этого стихотворения:

О люди, жалкий род, достойный слез и смеха!

Жрецы минутного, поклонники успеха!

Как часто мимо вас проходит человек,

Над кем ругается слепой и буйный век,

Но чей высокий лик в грядущем поколенье

Поэта приведет в восторг и умиленье! –

Это вопль, вырвавшийся из самого сердца Пушкина, – здесь он говорил уже за себя. Стихотворение «Туча» рисует тот минутный просвет примирения с жизнью, который следовал у Пушкина за теми взрывами озлобления и раздражения, которые теперь все учащались. «Вновь я посетил» – это произведение проникнуто безысходной грустью, – вся личная жизнь казалась прожитой, будущего как будто уже не было: поэт жил уже только жизнью грядущего своего поколения, – его же личная жизнь иссякла и отцвела.

Единственным объективным произведением был «Пир Петра Великого», произведение, которое было результатом спокойного творчества. Произведение это доказывает, что и теперь любимые поэтические образы могли еще отвлекать поэта от жизни, но эти отвлечения, столь частые раньше, теперь единичны…

Из прозаических произведений Пушкина к этому году относится отрывок повести «Египетские Ночи», «Русский Пелам» и заметки «О повестях Павлова», «Об истории поэзии Шевырева», «Лорд Байрон», «Мысли на дороге». Из драматических – отрывок «Сцены из рыцарских времен».

1836-й год был опять тревожным в жизни Пушкина. Размолвка с гр. Сологубом, начавшаяся еще в конце 1835-го года, все не улаживалась: как сам Сологуб заметил в своих воспоминаниях, Пушкин вел себя все время вызывающим образом – не столько потому, что был обижен, сколько из боязни светской молвы. Лишь 11-го мая состоялось примирение между двумя писателями.

В это же время, 4-го февраля, после ряда дерзких выражений Пушкина, С. С. Хлюстин вызвал поэта на дуэль. Дело произошло из-за повести «Вастола», переведенной Люценком и «изданной» Пушкиным. Свое имя, как издателя, поэт дал для того, чтобы книга раскупалась лучше, так как переводчик был беден; фамилия переводчика в книге не упоминалась. В критике и публике возникли толки, что Пушкин «обманывает» покупателей, своим именем прикрывая чужое слабое произведение. Сенковский написал по этому поводу ядовитую статью, Хлюстин в присутствии поэта цитировал эту статью, за что получил словесное оскорбление. После переписки дело уладилось, – по-видимому, извинился Пушкин. В этом же феврале месяце возникла у Пушкина размолвка с кн. Н. Г. Репниным который заглазно осуждал поэта за его злостную сатиру: «На выздоровление Лукулла». Слова князя были переданы неким Боголюбовым Пушкину, который вызвал кн. Репнина на письменное объяснение. 9-го февраля обмен писем прекратился примирением. Вообще эта сатира, действительно неуместная в положении Пушкина, причинила ему немало горя.

Некто Жобар, учитель французского языка в Риге и Петербурге, с 1822 г. сделался профессором греческой, латинской и французской словесности в Казани. Магницкий уволил его, а С. С. Уваров не внял его ходатайствам. Тогда оскорбленный француз перевел на французский язык сатиру Пушкина и поднес Уварову, испрашивая разрешение посвятить ему это произведение. Свой перевод Жобар рассчитывал печатать в Бельгии, снабдив некоторыми объяснительными примечаниями.

Пушкину он послал свой перевод и вызвал этим письмо поэта, в котором тот благодарит за присылку перевода, превозносит литературные достоинства его, но в то же время умоляет не распространять этого произведения, написанного в момент дурного расположения духа. Известно, что С. С. Уваров сделался непримиримым врагом Пушкина за это произведение. Так росло число Пушкинских недоброжелателей, которые опасны были своей выдержанностью, хладнокровием, приличием поведения и манер. Занятия Пушкина по-прежнему вращались около архивных разысканий; ради них он с 26-го февраля до десятых чисел марта был в Москве. Вторично с этой же целью (а также по делам «Современника») приехал он в Москву 2-го мая, откуда вернулся 23-го, как раз через несколько часов после рождения четвертого ребенка – Натальи. Но в этом году его исторические занятия идут вяло: поэт охладел к исторической работе, в которой никогда не был силен. «Историю Пугачевского бунта» издал он, не видав секретного дела о Пугачеве; с литературой вопроса был плохо знаком. Когда М. А. Корф прислал ему список сочинений о России, Пушкин, по его признанью, «испугался и устыдился», так как большая часть присланных книг осталась ему неизвестной. Зато поэт весь отдался журнальной работе. С этого года стал выходить «Современник» – журнал, о котором он так долго мечтал. Издание журнала опять сблизило Пушкина с литераторским кружком и вместе с тем ввело его в мир журнальных дрязг и сплетен и лицом к лицу поставило с цензурой.

Председатель цензурного комитета М. А. Дондуков-Корсаков, высмеянный в эпиграмме Пушкина («В академии наук»), был из людей, недоброжелательных поэту, и потому изданию ставились преграды за преградами.

«Цензура – дело земское; из нея отделили опричнину, а опричники руководствуются не уставом, а своим крайним разумением!» – писал Пушкин Давыдову в сентябре. – «Тяжело, нечего сказать! И с одною цензурою напляшешься; каково же зависеть от целых четырех. Не знаю чем провинились русские писатели, которые не только смирны и безответны, но даже сами от себя следуют духу правительства, но знаю, что никогда не бывали они притеснены, как нынче даже в последние пятилетие царствования императора Александра». Поэтому первая книга «Современника» вышла в свет лишь 11-го апреля 1836 г. 29-го марта скончалась мать поэта, и 8-го апреля поэт выехал из Петербурга в Михайловское на погребение. Хотя смерть матери он давно предвидел, но, тем не менее, смерть этого самого близкого и в то же время всегда далекого существа произвела на него тяжелое впечатление. Мысли о смерти, о загробной жизни и т. п., и прежде преследовавшие его, теперь переходят в какое-то предчувствие. Так, в разговоре с сестрой, приехавшей на похороны матери, он выражает почти определенную уверенность в своей близкой кончине – «Si vous saviez, ma chère soeur, combien l’existence m’est à charge! j’espère quéelle ne durera pas longtemps… et je vous dirai mieux: je le sens». В этот приезд он купил себе место на Святогорском кладбище, около могилы матери.

Как первый том «Современника» вышел в его отсутствие, так и второй был выпущен не им, а его друзьями-литераторами, из которых в судьбах нового журнала особое участие принимал Плетнев. 30-го июня цензурой был разрешен 2-ой том «Современника». Издательское дело, за которое ухватился Пушкин, казалось ему очень прибыльным. Жене своей он писал 6-го мая, из Москвы: «Экое горе! Вижу, что непременно нужно иметь мне 80000 руб. доходу. И буду их иметь. Недаром же пустился в журнальную спекуляцию, а ведь это все равно, что золотарство, которое хотела взять на откуп мать Безобразова: очищать русскую литературу есть чистить н… и зависеть от полиции. Того и гляди что… Черт их побери». Так мрачно смотрел Пушкин на свои новые занятия. Русское общество не приучилось еще с уважением относиться к писателю, и это мучило Пушкина. Звание «журналиста» стояло еще ниже, запачканное некоторыми дельцами-аферистами, к которым общественное мнение относилось не без основания строго. В одном письме к жене Пушкин восклицает: «Мордвинов будет на меня смотреть, как на Фаддея Булгарина и Николая Полевого, как на шпиона; черт догадал меня родиться в России с душою и талантом! Весело, нечего сказать!».

Вернувшись из Москвы 23-го мая, Пушкин поселился на даче на Каменном Острове, где жила его семья. Место это в то время было одним из самых фешенебельных, и тамошние «Минеральные Воды» были посещаемы лучшим обществом. Как только Н. Н. Пушкина оправилась от родов, она, по своей привычке, с увлечением стала «блистать» среди общества, посещавшего эти «Минеральные Воды». В это лето она сделалась предметом особенно настойчивого ухаживанья красавца Дантеса. Характерами они сходились, и, вероятно, легкомысленная красавица, не всегда строгая в знании «тона», чувствовала себя прекрасно в обществе развязного остроумца, иногда немного циничного, но всегда веселого. Выше, еще в письмах 1834 и 1835 гг., были отмечены нами намеки Пушкина на какого-то «кавалергарда»: не был ли это Дантес, которого поэт почему-то заметил с первого момента появления его на петербургском горизонте? Как бы там ни было, но лето 1836 года оказалось роковым для поэта, потому что теперь «молва» впервые заговорила об этом «кавалергарде». Еще из Москвы, 6-го мая, писал поэт жене: «Про тебя, душа моя, идут кой-какие толки, которые не вполне доходят до меня, потому что мужья всегда последние в городе узнают про жен своих; однако же видно, что ты довела кого-то до такого отчаяния своим кокетством и жестокостью, что он завел себе в утешение гарем из театральных воспитанниц. Нехорошо, мой ангел; скромность есть лучшее украшение вашего пола». Если 6-го мая нуждалась в таких наставлениях женщина, которая 23-го мая разрешилась от бремени, то как «жизнерадостна» была она, исполнив все, чем, по ее понятиям, ограничивались обязанности матери, т. е. родив ребенка. Очевидно она была женщиной, около которой светская молва легко могла создать подобие истины – она вполне подходила на роли героинь сплетни, как Дантес – на роли героя. Судьба сблизила эти два существа, люди, враждебно настроенные против поэта, наблюдали за этим сближением долго и, наконец, злорадно вынесли на свет Божий злую молву и довели ее до сведения мужа.

Быть может, на первых порах эта молва дошла до него в виде шуток, острот, намеков. Но для него и этого было достаточно, чтобы переполнить отравой его сердце. Граф В. А. Соллогуб, сблизившийся с ним в последнее время, в своих воспоминаниях верно определяет положение поэта в обществе и семье: «В свете его не любили, потому что боялись его эпиграмм, на которые он не скупился, и за них он нажил себе в целых семействах, в целых партиях, врагов непримиримых… Он обожал жену, гордился ее красотой и был в ней вполне (??) уверен. Он ревновал к ней не потому, чтобы в ней сомневался, а потому, что страшился светской молвы, страшился сделаться еще более смешным перед светским мнением. Эта боязнь была причиной его смерти, а не г. Дантес, которого бояться ему было нечего. Когда он меня вызывал, он высказал всю свою мысль. «Имя, вами носимое, общество, вами посещаемое, принуждает меня просить сатисфакции». Следовательно, он вступался не за обиду, которой не было, а боялся огласки, боялся молвы, и с Дантесом было то же самое. Он видел в нем не серьезного соперника, не посягателя на его настоящую честь, а посягателя на его имя, и этого он не перенес».

Можно думать, что еще в это злополучное лето молва коснулась ушей поэта, – но он выжидал и наблюдал. Впрочем, барону Геккерену Пушкин писал 21-го ноября: «La conduite de М-r votre fils m’était connue depuis longtemps et ne pouvait m’être indifferente; je me contentai du rôle d’observateur, sauf à intervenir lorsque je le jugerai à propos». Нужно знать Пушкина, чтобы понять, как терзала его роль сдержанного «наблюдателя» в течение нескольких месяцев (может быть лет?). Это тягостное настроение, конечно, прорывалось. Так, к лицейской годовщине 19-го октября 1836-го года он, по обыкновению, хотел написать стихи, но не смог их кончить, а когда начал читать свое произведение в обществе товарищей, то едва мог произнести первые два стиха:

Была пора: наш праздник молодой

Сиял, шумел и розами венчался…

– как голос его задрожал, оборвался, он зарыдал и бросился на диван…

Это была последняя годовщина Лицея, на которой присутствовал поэт. Так простился Пушкин со своими товарищами. Развязка приближалась быстро. 4-го ноября разосланы были по друзьям и знакомым Пушкина анонимные пасквили, в сочинении которых поэт подозревал голландского посланника Геккерена, усыновившего Дантеса. Содержание этого пасквиля следующее: «Les grands Croix, Commandeurs et Chevaliers du sérénissime ordre des c… réunis au Grand-Châpitre sous la présidence du vénérable Grand-Mâitrc de l’ordre S. E. D. L. Narichkine, ont nommé à l’unanimité М-r Alexandre Pouchkine coadjuteur du Grand-Mâitre de l’ordre des c… et historiographe de l’ordre. Le secrétaire perpétuel С-te Borch». Гр. Соллогуб рассказывает, что и после этого пасквиля Пушкин наружно оставался сдержанным. Он сказал: «Это мерзость против жены моей. Впрочем, понимается, что безымянным письмом я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело моего камердинера вычистить платье, а не мое. Жена моя – ангел, никакое подозрение коснуться ее не может». Так старался успокоить друзей Пушкин. Между тем, вызов был послан Дантесу немедленно после получения анонимного письма. Геккерен просил отсрочки поединка на две недели, и за это время Дантес сделался женихом свояченицы поэта, Екатерины Николаевны. Пушкин сперва поверил честности намерений Дантеса, но поведение его, а особенно барона Геккерена по отношению к Н. Н. опять пробудило бешенство в сердце поэта. Он убедил гр. Соллогуба, что «дуэли никакой не будет», но просил его «быть свидетелем одного объяснения», при котором желательно было присутствие «светского» человека. Через несколько дней, за обедом у Карамзиных, среди веселого разговора, Пушкин нагнулся к Соллогубу и сказал тихо: «Ступайте завтра к д’Аршиаку, условьтесь с ним только насчет материальной стороны дуэли. Чем кровавее, тем лучше». Вечером все встретились на рауте у австрийского посланника гр. Фикельмона. Дантес ухаживал за свояченицей Пушкина, Екатериной Николаевной. Пушкин запретил жене разговаривать с Дантесом, а ему «высказал более, чем грубых слов». Соллогуб и д’Аршиак были выбраны секундантами. Им еще раз удалось расстроить дуэль, и Дантес был объявлен женихом. Но, отказавшись от дуэли, поэт не хотел мириться с врагом и рассердился на Соллогуба за то, что тот превысил даннные ему полномочия условиться только о материальной стороне дуэли. Поэт все не верил тому, что свадьба состоится, смотрел на помолвку, как на шутовское представление, которое приведет его дом только к вящему сраму. Под впечатлением переживаемых минут, сочинил он письмо к Геккерену. Письмо это он читал Соллогубу. Насколько он волновался, видно из описания этой сцены, сохранившейся в воспоминаниях последнего: «Губы его (Пушкина) задрожали, глаза налились кровью. Он был до того страшен, что только тогда я понял, что он действительно Африканского происхождения». Соллогуб на время предотвратил посылку письма: он рассказал его содержание Жуковскому, и тот уговорил письма не посылать. По словам того же Соллогуба, Дантес, женившись, «был хорошим мужем», а, по кончине жены, «весьма нежным отцом». «Он пожертвовал собой, чтобы избегнуть поединка. В этом нет сомнения; но, как человек ветреный, он и после свадьбы, встречаясь на балах с Н. Н., подходил к ней и балагурил с несколько казарменной непринужденностью. Взрыв был неминуем и произошел несомненно от площадного каламбура. Еще более, чем поведение Дантеса, раздражало его поведение барона Геккерена, который не давал проходу жене Пушкина, объяснялся ей в любви от имени сына, говорил ей о его страданиях. Письмо Геккерену, давно написанное (21-го ноября), но не отправленное, было пущено в ход. В этом письме есть косвенное указание на то, что жена поэта, по его собственным наблюдениям, одно время увлекалась Дантесом, но поэт сумел раскрыть ей глаза, указав на пошлость (platitude) Дантеса. Геккерену он писал: «Je fis jouer à М-r votre fils un rôle si pitoyable, que ma femme, étonnée de tant de platitude, ne put s’empêcher de rire et l’émotion, que peut-être avait elle ressenti pour cette sublime passion, s’éteignit dans le mépris le plus calme et le mieux mérité». Далее идут оскорбления по адресу Геккерена: он обвинялся в том, что подсказывал Дантесу его поведение. Кончалось письмо указанием на то, что, щадя репутацию Дантеса и Геккерена, поэт в первый раз согласился прекратить дело под условием, чтобы и сам Геккерен и Дантес не осмеливались приближаться к его жене. Так как они условия этого не выполнили, то он и послал это письмо, с повторением запрещения отцу и сыну иметь какое бы то ни было отношение к его жене. Дантес именовался в письме ругательными кличками. Того же 21-го ноября Пушкин послал к гр. Бенкендорфу письмо, в котором рассказал всю историю с анонимными пасквилями, о первой несостоявшейся дуэли и пр. Пушкин просил его в этом письме видеть знак доверия и уважения к гр. Бенкендорфу, но просил его не вмешиваться в дело.

«Etant seul juge et gardien de mon honneur et de celui de ma femme, писал он в письме, et par conséquent ne demandant ni justice, ni vengeance, je ne peux ni ne veux livrer à qui que ce soit les preuves de ce que j’avance».

Граф Бенкендорф до такой степени точно выполнил желание поэта, что не сделал ничего, что могло бы предотвратить поединок. За это общественное мнение, современное событию, назвало его одним из косвенных виновников смерти поэта. Два месяца продолжалось неопределенное положение. Наконец, Дантес заступился за своего приемного отца, прислал Пушкину вызов – 27-го января 1837 г. между 9 и 10-ю ч. утра. Пушкин писал виконту д’Аршиаку, секунданту Дантеса, что согласен на дуэль, но недоволен тем характером переговоров, которые были между д’Аршиаком и гр. Соллогубом, и решительно отказывался от всяких предварительных бесед секундантов друг с другом. Он предлагал привести своего противника прямо на место поединка и даже предоставлял барону Геккерену самому выбрать для него секунданта.

В 4 часа пополудни того же 27-го января назначена была дуэль за Черною Речкой, близ Комендантской дачи. Секундантом Пушкина был его лицейский товарищ, подполковник К. К. Данзас. Пока шли приготовления, Пушкин, по наружности спокойный, выражал, однако, несколько раз нетерпение.

Первым стрелял Дантес, и Пушкин, пораженный в живот, упал, – однако от выстрела не отказался и твердою рукой сделал свой выстрел. Увидя, что Дантес упал, он кинул вверх свой пистолет и вскрикнул: «браво!» Затем он спросил д’Аршиака о Дантесе: «Est-il tué?» – «Non, mais il est blessé en bras et à la poitrine» – ответил тот. – «С’est singulier, j’avais cru que cela m’aurait fait plaisir de le tuer, mais je sens que non» – сказал Пушкин. С этого характерного восклицания до последнего своего вздоха все время он жил лучшими чувствами своей души: все то злое, что накипело в нем в продолжение последних лет, месяцев, дней, исчезло с этим выстрелом, и последние дни умирающий Пушкин достиг той душевной красоты и силы, к которой он шел в течение своей бурной жизни.

Рана Дантеса не была опасна; пуля, хорошо направленная в грудь, только контузила ее и попала в мякоть руки, так как Дантес прикрыл грудь рукою. Пушкин был смертельно ранен в правую часть живота с раздроблением кости ноги. С великими усилиями доставили Пушкина на квартиру. Раненый, он прилагал все усилия, чтобы не обеспокоить жену, скрывал свои страдания.

Не сразу нашли доктора. Наконец, доктора съехались и определили неизбежность трагической развязки, – от Пушкина этого не скрыли. «Ночью возвратился к Пушкину Арендт и привез ему от Государя для прочтения собственноручную, карандашом написанную записку, почти в таких словах: «Если Бог не приведет нам свидеться в здешнем свете, посылаю тебе мое прощение и последний совет: умереть христианином. О жене и детях не беспокойся: я беру их на свои руки». Пушкин был чрезвычайно тронут этими словами и убедительно просил Арендта оставить эту записку; но Государь вслед ее прочесть ему и немедленно возвратить.

«Скажите Государю, – говорил Пушкин Жуковскому, – что жалею о потере жизни, потому что не могу изъявить ему благодарности, что я был бы весь его…» Пришел священник и причастил его. Священник после говорил со слезами о нем и о благочестии, с коим он исполнил долг христианский. Жену призывал Пушкин часто, но не позволял ей быть безотлучно при себе, потому что боялся в страданиях своих изменить себе, уверял ее, что ранен в ногу, и доктора, по требованию его, в этом ее удостоверяли, Когда мучительная боль вызывала невольно крики из груди его, от которых он по возможности удерживался, он зажимал рот свой и всегда прибавлял: «Бедная жена! бедная жена!» и посылал докторов успокаивать ее. В эти два дня он только говорил о ней и о государе. Ни одной жалобы, ни одного упрека, ни одного холодного, черствого слова от него не слышали. Если он и просил не заботиться о продолжении жизни его и дать ему возможность умереть скорее, то единственно оттого, что он знал о своей неминуемой смерти и терпел лютейшие мучения. Арендт, который видел много смертей на веку своем – и на полях сражений, и на одре болезни, отходил со слезами на глазах от его постели и говорил, что он никогда не видал ничего подобного: такое терпение при таких страданиях! Еще сказал и повторил Арендт замечательное слово об этом несчастном приключении: «Для Пушкина жаль, что он не убит на месте, потому что мучения его невыразимы; но для чести жены его – это счастье, что он остался жив. Никому из нас, видя его, нельзя сомневаться в невинности ее и в любви, которую к ней Пушкин сохранил» (Кн. Вяземский).

Ближайшие друзья были около Пушкина; им обязаны мы рассказами о последних его часах. «Ночь с 27-го на 28-ое января Пушкин провел беспокойно. Страшные боли не давали ему покою, только к семи часам утра муки его утихли». Толпы почитателей поэта стояли в его передней и на лестнице; государь, наследник, великая княгиня Елена Павловна постоянно справлялись о ходе его болезни.

Утром 28-го Пушкину сделалось лучше. Но это улучшение продолжалось недолго, и скоро сам поэт убедился в приближении своей смерти. Он ожидал последнего часа спокойно, щупал пульс свой и говорил: «вот смерть идет!». Спрашивал, в котором часу, полагает Арендт, что он должен умереть, и изъявил желание, чтобы предсказание Арендта сбылось в тот же день. Прощался с детьми, перекрестил их. С женою прощался несколько раз и всегда разговаривал с нею нежно и ласково. С друзьями прощался он посреди ужасных мучений и судорожных движений, но с духом бодрым и с нежностью. Кн. Вяземскому пожал он руку и сказал: «Прости, будь счастлив!» Пожелал он видеть Карамзину. За нею послали. Прощаясь с нею, просил он ее перекрестить его, что она и исполнила. Данзас, желая выведать, в каких чувствах умирает он к Геккерену, спросил его: не поручит ли он ему чего-нибудь в случае смерти касательно Геккерена. «Требую», отвечал он ему, «чтобы ты не мстил за мою смерть; прощаю ему и хочу умереть христианином». Последние минуты жизни поэта описаны Жуковским. «Ударило два часа пополудни, и в Пушкине осталось жизни только на три четверти часа. Он открыл глаза и попросил моченой морошки. Когда ее принесли, он сказал внятно: «Позовите жену, пускай она меня покормит». Она пришла, опустилась на колени у изголовья, поднесла ему ложечку-другую морошки, потом прижалась лицом к лицу его. Пушкин погладил ее по голове и сказал: «Ну, ну, ничего; слава Богу, все хорошо; поди!» Спокойное выражение лица его и твердость голоса обманули бедную жену: она вышла как будто просиявшая от радости. «Вот увидите, сказала она доктору Спасскому, он будет жив; он не умрет». А в ту минуту начался уже последний процесс жизни. Я стоял вместе с графом Виельгорским у постели, в головах; сбоку стоял Тургенев. Даль шепнул мне: «отходит». Но мысли его были светлы. Изредка только полудремотное забытье их отуманивало: раз он подал руку Далю и, пожимая ее, проговорил: «ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше… ну пойдем!» Но очнувшись, он сказал: «мне было пригрезилось, что я с тобою лезу вверх по этим книгам и полкам! высоко – и голова закружилась». Немного погодя, он опять, не раскрывая глаз, стал искать Далеву руку и потянув ее, сказал: «ну, пойдем же пожалуйста, да вместе». Даль, по просьбе его, взял его под мышки и приподнял повыше. И вдруг, как бы проснувшись, он быстро открыл глаза, и сказал: «кончена жизнь!». Даль, не расслышав, отвечал: «да, кончено; мы тебя поворотили». – «Жизнь кончена!» – повторил он внятно и положительно. «Тяжело дышать, давит!» – были последние слова его. Я не сводил с него глаз и заметил в эту минуту, что движение груди, доселе тихое, сделалось прерывистым. Оно скоро прекратилось. Я смотрел внимательно, ждал последнего вздоха, но я его не приметил. Тишина, его объявшая, показалась мне успокоением, а его уже не было. Все над ним молчали. Минуты через две я спросил. «Что он?» – «Кончилось!» – отвечал мне Даль».

Пушкин умер 29-го января 1837 г. в 2¾ часа пополудни. Два дня стояло его тело на квартире; в ночь с 30-го на 31-ое января гроб его был перенесен в церковь Придворно-Конюшенного ведомства. Утром 1-го февраля было отпевание, а вечером тело повезли в Псковскую губернию, в Святогорский монастырь, где оно покоится и доныне.

Поэт погиб потому, что с детства стремился к независимости и жил в таком обществе и в такое время, когда дух рабства был господствующим. Сам Пушкин, при всей оригинальности своего духа, впитал в себя, как результат воспитания, немало предрассудков и слабостей, принижавших его дух… Эта внутренняя борьба проходит красной нитью через всю его жизнь: он сознавал себя выше «черни», даже той, что посещала аристократические салоны столицы – и в то же время дорожил ее мнением, боялся ее суда; он благодаря своему гению и труду, поднялся на недосягаемую высоту и славу – и гордился своей генеалогией; он далеко оставил за собою всю пишущую братию своего времени, он перерос русскую публику – и в то же время всегда прислушивался и к суду критики, и ко мнению публики. Эта двойственность его жизни была для него очень тягостна, но отделаться от нее он не мог. Она задерживала его стремление к свободе жизни, но не могла убить этого стремления. И он достиг независимости своей творческой жизни, той высокой самостоятельности, когда никакие чуждые «влияния» не могли иметь места. А затем он завоевал независимость своей духовной жизни. Правда, это завоевание стоило ему жизни, но если бы у него была другая подруга жизни, если бы государь хотя немного понимал его и ценил, – жизнь Пушкина заняла бы в истории человечества одну из самых прекрасных страниц. Уже в детстве и в юности, когда почти для всех Пушкин был существом «без искры», она жила в нем, сверкала для всякого внимательного, любовного взгляда… Затем она загорелась ярким светочем. Женитьба и «милость» правительства возмутили в душе поэта уже побежденные темные силы – и огонь, запылавший так спокойно и ровно, стал то погасать, то вспыхивать неровным светом. Два дня его предсмертной агонии, когда все земное отошло от него, плоть была побеждена, – этот свет засиял с необыкновенной силой и невообразимой красотой: от прежнего несчастного, мятежного страдальца не осталось ничего, – правый путь был найден! «Жизнь моя сбивалась иногда на эпиграмму, говорит он в одном письме к Жуковскому, но вообще она была элегией!». Только мягкость души заставила его назвать «элегией» то, что, в сущности, было «трагедией».

Литературная деятельность Пушкина в последний 1836–7 год выразилась в нескольких прочувствованных произведениях. Из них особенно интересны стихотворения: «Когда великое свершалось торжество», «Из VI Пиндемонте», «Молитва», «Когда за городом задумчив я брожу», «Я памятник воздвиг себе нерукотворный», «19-е октября 1836 г». и «Пора, мой друг».

Первое произведение навеяно теми чувствами поэта, которые овладели им, когда он увидел часовых, поставленных «для порядка» около картины Брюллова, привлекавшей много зрителей. Поэта возмутило такое сочстание солдатчины с искусством, и он, возмущенный, в своем произведении задает вопрос:

«К чему, скажите мне, хранительная стража?

Или распятие – казенная поклажа,

И вы боитеся воров или мышей?

Иль мните важности придать царю царей?

Иль покровительством спасаете могучим

Владыку, тернием венчанного колючим,

Христа, предавшего послушно плоть свою

Бичам мучителей, гвоздям и копию?».

Когда поэт писал эти строки, быть может, он думал о своей судьбе, – его тоже распинали на глазах у всех и стерегли его, как «казенную поклажу» неизвестно зачем – быть может даже из желания «покровительством спасти» его, «владыку, тернием венчанного колючим». Отрывок, названный «Из VI Пиндемонте», еще раз раскрывает нам Пушкина, как искателя «независимости», – ребенком он спасался от гнета гувернеров и родителей, в Лицее воевал с начальством и воспитателями, юношей – он мечтал о свободе политической, – теперь, на краю могилы, он посмеялся над этой «политической свободой»: республика подчиняла личность народу и потому тоже желанной свободы не давала. Он мечтал о свободе личности независимо от форм правления.

Иные, лучшие мне дороги права,

Иная, лучшая потребна мне свобода!

Зависеть от властей, зависеть от народа

Не все ли нам равно? Бог с ними! Никому

Отчета не давать; себе лишь одному

Служить и угождать! Для власти, для ливреи

Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи,

По прихоти своей скитаться здесь и там,

Дивясь божественным природы красотам

И пред созданьями искусств и вдохновенья

Безмолвно утопать в восторгах умиленья –

Вот счастье! Вот права!

В стихотворении «Молитва» поэт выразил лучшие настроения своей просветлевшей души. Неизмеримое расстояние отделяет это произведение от его беспутной «Гаврилиады»: здесь, в этом переложении великопостной молитвы вложено очень много чисто пушкинского, выстраданного, пережитого. Заключительные слова: «и дух смирения, терпения, любви и целомудрия мне в сердце оживи» – особенно трогательно звучат, если вспомнить, что стихи написаны 22-го июня 1836-го года, когда поэт взял на себя тяжелую обязанность сдержанного «наблюдателя» отношений Дантеса к его жене. 14-го августа того же 1836 года написано грустное стихотворение, проникнутое думой о скорой смерти. Поэт забрел на городское кладбище: оно противно его душе, как весь тот шум, суета и пошлость столичной жизни, которая угнетала его. И потянуло его на деревенское «кладбище родовое», – где все полно «торжественным покоем».

Там неукрашенным могилам есть простор!

К ним ночью темною не лезет бледный вор;

Близ камней вековых, покрытых желтым мохом,

Проходит селянин с молитвой и со вздохом,

Наместо праздных урн и мелких пирамид,

Безносых гениев, растрепанных харит

Стоит широкий дуб над важными гробами,

Колеблясь и шумя.

21-го августа написан «Памятник». Это – спокойное признание того, что много сделано, что жизнь прожита не даром. Поэт верит, что его душа в заветной лире переживет его «прах» и «тленья убежит». Поэт знает, что слава его не померкнет, а будет расти и расплываться «по всей Руси великой». Главные заслуги свои он видел в том, что «чувства добрые» вынес он из своей жизни и этими чувствами воодушевил лучшие свои создания, а затем «в жестокий век» восславил «свободу» – ту свободу личности, ради которой он боролся всю жизнь, и которую завоевал лишь ценой своей крови. Последнее лирическое произведение великого поэта – отрывок, посвященный жене:

Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит,

Летят за днями дни, и каждый день уносит

Частицу бытия, а мы с тобой вдвоем

Располагаем жить. И глядь – все прах: умрем!

На свете счастья нет, а есть покой и воля!

Давно завидная мечтается мне доля.

Давно, усталый раб, замыслил я побег

В обитель дальнюю трудов и чистых нег.

Это – вариации на мотивы выше помещенного стихотворения «Странник». – Счастья на земле нет, есть «покой и воля», но и они были лишь в мечтах поэта: он рассчитывал их найти в деревне, но он ошибался, – деревня не спасла бы его – одна смерть освободила его и успокоила.

Все лирические произведения 1836 года удивительно разнородны по содержанию, глубоки по мысли и настроению и родственны и близки между собой, если их осветить пониманием души поэта в это тревожное лето 1836 года.

  • Рассказ о последнем листе на дереве
  • Рассказ о посещении святых мест
  • Рассказ о посещении древнеегипетского храма от имени египтянина
  • Рассказ о посещении древнеегипетского храма 5 класс история
  • Рассказ о поселке в котором я живу 2 класс