Рассказ петерс о чем

Страница 2 из 2

Всё ж-таки найден рассказ Татьяны Толстой, об отсутствии которого я посетовала в прошлом выпуске. Спасибо подписчикам, которые помогли это сделать. А я вновь убедилась в том, что на мой вкус, это самый лучший из её рассказов.

Ольга Арефьева

Петерс

У Петерса с детства были плоские ступни и по-женски просторный живот. Покойная
бабушка, любя его и таким, обучала его хорошим манерам — все-все-все прожевывать,
заправлять салфетку за воротник, помалкивать, когда говорят старшие. Так что
он всегда нравился бабушкиным подружкам. Когда она брала его с собой в гости,
можно было спокойно дать ему в руки ценную книжку с картинками — не порвет, и
за столом он никогда не выщипывал бахрому из скатерти и не крошил печеньем —
чудный был мальчик. Нравилось и то, как он входил — степенно одергивал бархатную
курточку, поправлял бант или кружевной индюшачий галстучек, пожелтевший не меньше
бабушкиных щек, и, шаркнув толстой ножкой, представлялся старухам: «Петер-с!»
Он замечал, что это смешило и умиляло.
— Ах, Петруша, детка! Вы что его, Петером зовете?
— Да? так? Мы сейчас просто учим его немецкому,- небрежничала бабушка. И, отражаясь
в тусклых зеркалах, Петерс чинно шел по коридору, мимо старых сундуков, мимо
старых запахов, в комнаты, где по углам сидели тряпичные куклы, где на столе
под зеленым колпаком спал зеленый сыр и ванилью веяло домашнее печенье. Пока
хозяйка раскладывала маленькие, съеденные с одного боку серебряные ложечки, Петерс
бродил по комнате, рассматривал кукол на комоде, портрет строгого, оскорбленного
старика с усами как длинная спица, виньетки на обоях, или подходил к окну и глядел
сквозь заросли алоэ туда, на солнечный мороз, где летали сизые голуби и съезжали
с накатанных горок румяные дети. Гулять его не пускали.
Глупое прозвище — Петерс — так к нему на всю жизнь и прилипло.
Мамаша Петерса — бабушкина дочь — сбежала в теплые края с негодяем, папаша проводил
время с женщинами легкого поведения и сыном не интересовался; слушая разговоры
взрослых, Петерс представлял себе негодяя — негром под банановой пальмой, папашиных
женщин — голубыми и воздушными, легкими, как весенние облачка, но, хорошо воспитанный
бабушкой, помалкивал. Кроме бабушки, у него еще был дедушка; сначала он тихо
лежал в углу на кресле, молчал и следил за Петерсом блестящими стеклянными глазами,
потом его положили в столовой на стол, подержали так дня два и куда-то унесли.
В этот день ели рисовую кашу.
Бабушка обещала Петерсу, что если он будет вести себя хорошо, то, когда вырастет,
жить он будет замечательно. Петерс помалкивал. Вечером, взяв в постель плюшевого
зайца, он рассказывал ему про свою будущую жизнь — как он будет гулять когда
захочет, дружить со всеми детьми, как приедут к нему в гости мама с негодяем
и привезут сладких фруктов, как папины легкие женщины будут летать с ним по воздуху
наяву, словно во сне. Заяц верил.
Бабушка кое-как учила Петерса немецкому языку. Они играли в старинную игру «Черный
Петер» — вытягивали друг у друга карты с картинками, складывали парами — гусь
и гусыня, петух и курица, собаки с надменными мордами. Только коту, Черному Петеру,
не доставалось пары, он всегда был один — мрачный, нахохлившийся, и тот, кто
к концу игры вытягивал Черного Петера, проигрывал и сидел как дурак.
Еще были крашеные открытки с надписями: Висбаден, Карлсруэ, были прозрачные вставочки
без перьев, но с окошечком: если поглядеть в окошечко, увидишь кого-то далекого,
маленького, конного. Еще пели с бабушкой: «О танненбаум, о танненбаум!» Все это
был немецкий язык.
Когда Петерсу исполнилось шесть лет, бабушка взяла его в гости на елку. Дети
там были проверенные, без заразы. Петерс шел по снегу так быстро, как мог, бабушка
за ним еле поспевала. Горло у него было туго стянуто белым шарфом, глаза блестели
в темноте, как у кота. Он спешил дружить. Начиналась прекрасная жизнь. В большой
жаркой квартире пахло хвоей, сверкали игрушки и звезды, бегали чужие мамы с пирогами
и кренделями, визжали и носились быстрые ловкие дети. Петерс встал посреди комнаты
и ждал, когда начнут дружить. «Догоняй, пузан!» — крикнули ему. Петерс побежал
куда-то наугад и остановился. На него налетели, он упал и поднялся, как
ванька-встанька. Жесткие взрослые руки отодвинули его к стене. Там он простоял до чая.
За чаем все дети, кроме Петерса, плохо себя вели. Он съел свою порцию, вытер
рот и ждал событий, но событий не было. Только одна девочка, черная, как жучок,
спросила его, есть ли у него бородавки, и показала ему свои.
Петерс сразу полюбил девочку с бородавками и стал ходить за ней по пятам. Он
предложил ей посидеть на диване, и чтобы другие к ней не подходили. Но ни двигать
ушами, ни свертывать язык трубочкой, как она предлагала, он не умел и быстро
наскучил ей, и она его бросила. Потом он не знал, что надо делать. Потом ему
захотелось кружиться на одном месте и громко кричать, и он кружился и кричал,
и вот уже бабушка тащила его домой по синим сугробам и возмущенно говорила, что
она его не узнаёт, что он вспотел и что никогда больше в гости к детям они не
пойдут. И действительно, больше они никогда там не были.
До пятнадцати лет Петерс гулял с бабушкой за ручку. Сначала она поддерживала
его, потом наоборот. Дома играли в домино, раскладывали пасьянсы. Петерс выпиливал
лобзиком. Учился он неважно. Перед тем как умереть, бабушка устроила Петерса
в библиотечный техникум и завещала беречь горло и тщательно мыть руки.
В день, когда ее похоронили, по Неве прошел лед.

В библиотеке, где служил Петерс, женщины были неинтересные. А ему нравились интересные.
Но что он мог предложить таковым, буде они встретятся? Розовый живот и маленькие
глазки? Хоть бы в разговоре он блистал, хоть бы немецкий, что ли, знал прилично,
так нет же, кроме «Карлсруэ», почти ничего с детства не запомнилось. А так представить
себе — вот он заводит роман с роскошной женщиной. Пока она там то да се, он читает
ей вслух Шиллера. В оригинале. Или Гельдерлина. Она ничего, конечно, не понимает
и понимать не может, но неважно; важно, как он читает — вдохновенно, с переливами
в голосе? Близко подносит книгу к близоруким глазам? Нет, он, конечно, закажет себе
контактные линзы. Хотя, говорят, они жмут. Вот он читает. «Оставьте же книгу»,- говорит
она. И лобзания, и слезы, и заря, заря? А линзы жмут. Он будет моргать, и жмуриться,
и лазать пальцами в глаза? Она подождет-подождет и скажет: «Да отковыряйте же
вы эти стекляшки, гос-споди!» Встанет и дверью хлопнет.
Нет. Лучше так. Милая, тихая блондинка. Она склонила головку к нему на плечо.
Он читает вслух Гельдерлина. Можно Шиллера. Темные дубравы, ундины? Читает, читает,
уже язык пересох. Она зевнет и скажет: «Гос-споди, сколько можно эту скучищу
слушать!»
Нет, тоже не годится.
А если без немецкого? А без немецкого, допустим, так: изумительная женщина —
как леопард. И он сам как тигр. Какие-то страусовые перья, гибкий силуэт на диване?
(Сменить обивку.) Силуэт, стало быть. Падают диванные подушки. И заря, заря?
И, может быть, даже женюсь. А что? Петерс смотрел в зеркало на свое отражение,
на толстый нос, перевернутые от страсти глаза, мягкие плоские ступни. Ну и что
такого? Немного похож на белого медведя, женщинам это должно нравиться и приятно
пугать. Петерс дул на себя в зеркало, чтобы остыть. Но ни знакомства, ни адюльтеры
не клеились.
Петерс пробовал ходить на танцы, топтался, тяжело дыша, и отдавливал девушкам
ноги; подходил к смеющимся и болтающим, и, заложив руки за спину, склонив голову
набок, слушал разговоры. Вечерело, август дул прохладой из жестких кустов, сеял
красную пыль последних лучей на черную зелень, на дорожки парка; зажигались огни
в ларьках и киосках с вином и мясом, Петерс строго проходил мимо, придерживая
кошелек, и, не выдержав накатившего голода, покупал полдюжины пирожных, отходил
в сторонку и в уже наступившей темноте
торопливо поедал их с поблескивавшей металлической тарелочки. Когда он выходил
из тьмы, моргая, облизываясь, с белым кремом на подбородке, и, набравшись решимости,
подходил и знакомился — напролом, наугад, ничего не разбирая от страха, шаркая
плоской ногой,- женщины шарахались, мужчины думали бить, но, приглядевшись, раздумывали.
Никто с ним играть не хотел.
Дома Петерс крутил для себя гоголь-моголь, мыл и вытирал стакан, потом аккуратно
ставил тапочки на ночной коврик, ложился в постель, вытягивал руки поверх одеяла
и лежал, глядя в сумрачный пульсирующий потолок, неподвижно, пока не приходил
за ним сон. Сон приходил, приглашал в свои лазы и коридоры, назначал встречи
на потайных лестницах, запирал двери и перестраивал знакомые дома, пугая чуланами,
бабами, чумными бубонами, черными бубнами, быстро вел по темным переходам и вталкивал
в душную комнату, где за столом, лохматый и усмехающийся, сидел, крутя пальцами,
знаток многих нехороших вещей. Петерс бился в простынях, просил прощения и,
прощенный на этот раз, вновь погружался на дно до утра, путаясь в отражениях кривых
зеркал волшебного театра.

Когда в библиотеке появилась новая сотрудница, темная и душистая, в платье цвета
брусники, Петерс взволновался. Он дошлепал до парикмахерской, коротко подстриг
бесцветные свои волосы, зачем-то лишний раз подмел у себя в квартире, поменял
местами комод и кресло. Не то чтобы он рассчитывал, что Фаина так сразу придет
к нему в гости, но, во всяком случае, Петерс должен был быть готов.
На работе праздновали Новый год, Петерс суетился, вырезал бумажные снежинки размером
с блюдце и наклеивал их на библиотечные окна, развешивал розовую мишуру, путался
в металлическом дожде, путался в мечтах и желаниях, маленькие елочные лампочки
отражались в его перевернутых глазах, пахло хвоей и хреном, в открытую форточку
наметало снежную крупку. Он размышлял: если у нее есть, допустим, жених,- подойти
к нему, тихо взять за руку и по-человечески, по-хорошему попросить: оставьте
Фаину, оставьте ее мне, что вам стоит, вы себе еще кого-нибудь найдете, вы это
умеете. А я не умею, моя мама убежала с негодяем, папа плавает в небе с голубыми
женщинами, бабушка съела дедушку с рисовой кашей, съела мое детство, мое
единственное детство, и девочки с бородавками не хотят сидеть со мной на диване.
Ну дайте мне хоть что-нибудь, а?
Горящие свечи стояли, напоенные по грудь прозрачным яблочным светом, обещанием
добра и покоя, розовое, желтое пламя качало головой, сияли глаза, шипело шампанское,
Фаина пела под гитару, портрет Достоевского на стене отводил глаза; потом гадали,
раскрывая Пушкина наугад. Петерсу досталось: «Люби, Адель, мою свирель»,- над
ним посмеялись, просили познакомить с Аделью; потом про него забыли, шумя о своем,
и он тихо сидел в уголке, хрустя тортом, прикидывая, как он будет провожать Фаину
до дому. Стали расходиться, он бросился за ней в раздевалку, держа шубу на
вытянутых руках, смотрел, как она переобувалась, как совала ногу в цветном чулке
в уютный меховой сапожок, как обматывалась белым платком и рывком вздевала на
плечо сумку — все его волновало. Хлопнула дверью, и только он ее и видел — махнула
варежкой, вскочила в троллейбус и скрылась в белой метели. Но и это было как обещание.
В ушах его били торжественные колокола, и глаза прозревали доселе невидимое.
Все дороги вели к Фаине, все ветры трубили ей славу, выкрикивали ее темное имя,
неслись над крутыми грифельными крышами, над башнями и шпилями, змеились снежными
жгутами и бросались к ее ногам, и весь город, все острова — воды и набережные,
статуи и сады, мосты и решетки, чугунные розы и лошади — все сливалось в кольцо,
сплетая для возлюбленной гремящий зимний венок.
Ему никак не удавалось остаться с ней наедине, и он ловил ее на улице, но она
всегда проносилась мимо него ветром, мячиком, снежком, пущенным ловкой рукой.
И ужасен, невозможен, как больной зуб, был ее приятель, заглядывающий вечерами
в библиотеку — разбитной журналист, весь в скрипящей коже, длинноногий, длинноволосый,
рассказывавший международные анекдоты о том, как русский, немец и поляк измеряли
толщину своих женщин и как русский вышел победителем. Журналист написал в газету
заметку, где врал, что, мол, «всегда особенно людно у стендов с книгами по свекловодству»
и что, дескать, «лоцманом книжного моря называют библиотекаря Фаину А. посетители».
Фаина смеялась, довольная, что попала в газету, Петерс мучился и молчал. И все
набирался духу, чтобы наконец взять ее за руку, отвести к себе домой и после сеанса
страсти обговорить дальнейшую совместную жизнь.
На исходе зимы сырым чахоточным вечером Петерс сушил руки в мужском клозете под
горячей струей механической сушилки и подслушивал, как Фаина в коридоре разговаривает
по телефону. Сушилка содрогнулась и замолчала, и в наступившей тишине отчетливо
засмеялся любимый голос: «Не-ет, у нас в коллективе одни женщины? Кто? Этот-то?..
Да это не мужчина, а дюдя. Дундук какой-то эндокринологический».
Люби, Адель, мою свирель. Петерсу стало внутри так, будто его задавило трамваем.
Он обвел глазами жалкий пожелтевший кафель, старое зеркало, вспухшее изнутри
серебряными нарывами, капающий ржавчиной кран — жизнь правильно выбрала место
для последнего унижения. Он тщательно обмотал горло шарфом, чтобы не простудить
гланды, добрел до дому и, нашарив тапочки, подошел к окну, в которое задумал
выпасть, и подергал створки. Окно было хорошо заклеено на зиму, он сам заклеивал,
и жалко было своего труда. Тогда он включил духовку, положил голову на противень
с холодными хлебными крошками и полежал. Кто-то будет есть рисовую кашу в память
о нем? Потом Петерс вспомнил, что газа нет с утра, что на линии авария, рассвирепел,
набрал дрожащим пальцем номер диспетчерской, страшно и бессвязно накричал о
безобразиях в коммунальном обслуживании, сел в дедушкино кресло и просидел до утра.
Утром за окном шел крупный медленный снег. Петерс глядел на снег, на притихшее
небо, на новые сугробы и тихо радовался, что молодости у него больше не будет.
Но пришла, проходными дворами, новая весна, умерли снега, сладкой гнилью повеяло
от земли, синяя рябь побежала по лужам, и дикие ленинградские вишни снова осыпали
белый цвет на спичечные парусники, на газетные кораблики,- и не все ли равно,
в канаве ли, в океане ли начинать новое плавание, если весна зовет, если ветер
повсюду один? И чудесными были новые галоши, купленные Петерсом,- мякотью цветущей
фуксии было выстлано их нутро, лаком сияла тугая резина, обещавшая цепью вафельных
овалов отметить земные пути его, куда бы он ни проложил их в поисках счастья. И он
неспешно, заложив руки за спину, гулял по каменным улицам, глубоко заглядывал в
желтые подворотни, нюхал воздух каналов и рек, и вечерние, субботние женщины
посматривали на него длинными, ничего хорошего не обещавшими взглядами, думая:
вот больной какой-то, он нам не нужен.
Но они ему тоже не были нужны, а загляделся он на Валентину, маленькую, безбожно
молодую,- она покупала весенние открытки на солнечной набережной, и счастливый
ветер, налетая порывами, строил, менял, строил прически на ее черной стриженой
голове. Петерс пошел за Валентиной по пятам, не рискуя слишком приблизиться,
трепеща неудачи. Спортивные юноши подбежали к прекрасной, подхватили, смеясь,
и она ушла за ними вприпрыжку, и Петерс видел, как были куплены и подарены прыгунье
фиалки — темные, лиловые,- слышал, как называли ее имя,- оно оторвалось и улетело с
ветром, смеющиеся скрылись за углом, и Петерс остался ни с чем — грузный, белый,
никем не любимый. Ну а что бы он мог ей сказать — ей, такой молодой, такой с
фиалками? Подойти на ватных ногах, протянуть ватную ладонь: «Пе-тер-с?»
(«Какое странное имя?» — «Так меня бабушка?» — «Почему бабушка?» —
«Немножко немецкий?» — «Вы знаете немецкий?..» — «Нет, но бабушка?»)
Ах, если бы он выучил в свое время немецкий! О, тогда бы, наверное? Тогда бы,
конечно? Такой трудный язык, он шипит, цокает и шевелится во рту, о танненбаум,
его, должно быть, никто и не знает? А вот Петерс возьмет и выучит и поразит прекрасную?
Пугаясь милиционеров, он расклеил на столбах объявления: «Желаю знать немецкий».
Они провисели все лето, выгорая, шевеля ложноножками. Петерс навещал родные столбы,
подправлял размытые дождями буквы, подклеивал оторвавшиеся уголки, а глубокой
осенью ему позвонили, и это было как чудо — из моря людей всплыли двое, отозвались
на его тихий, слабый, косым лиловым по белому призыв. Эй, ты звал? Звал, звал!
Напористого и басовитого он отверг, и тот снова растворился в небытии, а дребезжащую
даму, Елизавету Францевну с Васильевского острова; обстоятельно расспросил:
как ехать, и куда, и почем, и нет ли собаки, а то он собаки боится.
Все было обговорено, Елизавета Францевна ждала его вечером, и Петерс пошел на
облюбованный угол сторожить Валентину — он выследил, он знал — она пройдет, как
всегда, помахивая спортивной сумкой, без двадцати четыре, и впорхнет в большое
красное здание, и будет прыгать там на батуте, среди таких же, как она, быстрых
и молодых. Она пройдет, не подозревая, что есть на свете Петерс, что он задумал
великое дело, что жизнь прекрасна. Он решил, что лучше всего будет купить букет,
большой желтый букет, и молча, именно молча, но с поклоном протянуть его Валентине
на знакомом углу. «Что это? Ах!..» — в таком духе.
Дуло, крутило и лило, когда он вышел на набережную. За пеленой дождя мутно лежал
красный барьер отсыревшей крепости, оловянный ее шпиль мутно поднимал восклицательный
палец. Лило с вечера, и запасов воды у них там, наверху, заготовлено было щедро,
по-хозяйски. Шведы, ушедшие с этих гнилых берегов, забыли забрать с собой небо,
и теперь, небось, злорадствовали на своем чистеньком полуострове — у них-то голубой
ясный морозец, черные ели да белые зайцы, а Петерсу кашлять здесь среди гранитов
и плесени.
Осенью Петерс с удовольствием ненавидел родной город, и город платил ему тем
же: плевал с гремящих крыш ледяными ручьями, заливал глаза беспросветным темным
потоком, подсовывал под ноги особенно сырые и глубокие лужи, хлестал дождевыми
оплеухами по близорукому лицу, по фетровой шляпе, по пузечку. Осклизлые дома,
натыкавшиеся на Петерса, нарочно покрывались тонкими, бисерно-белыми грибами,
мшистым ядовитым бархатцем, и ветер, прилетевший с больших разбойничьих дорог,
путался в его промокших ногах смертельными туберкулезными восьмерками.
Он встал на посту с букетом, а октябрь все рушился с небес, и галоши были как
ванны, и оползла клочьями газета, трижды обернутая вокруг дорогих желтых цветов,
и время пришло и миновало, а Валентина не пришла и не придет, а он все стоял,
продрогший насквозь, до белья, до белого безволосого тела, усеянного нежными
красными родинками.
Пробило четыре. Петерс сунул свой букет в урну. Чего ждать? Он уже понял, что
учить немецкий глупо и поздно, что прекрасная Валентина, вскормленная среди спортивных,
пружинистых юношей, лишь посмеется и переступит через него, грузного, широкого
в поясе, что не для него на этом свете пылкие страсти и легкие шаги, быстрые
танцы и прыжки на батуте, и небрежно купленные сырые апрельские фиалки, и солнечный
ветер с серых невских вод, и смех, и юность, что все попытки напрасны, что надо
было ему в свое время жениться на собственной бабушке и тихо тлеть в теплой комнате
под тиканье часов, кушая сахарную булочку и посадив перед своей тарелкой —
для уюта и забавы — старого плюшевого зайку.
Захотелось есть, и он побрел наугад на приветный огонек забегаловки, купил супу
и пристроился рядом с двумя красавицами, евшими пирожки с луком и отдувавшими
туманную пленку с остывающего розового какао.
Девушки щебетали, конечно, о любви, и Петерс прослушал историю некой Ирочки,
которая долго кадрила одного товарища из братского Йемена, а может, Кувейта,
в расчете, что он женится. Ирочка слыхала, что у них там, в песчаных степях аравийской
земли, нефти — как клюквы, что каждый приличный мужик — миллионер и летает на
собственном самолете с золотым стульчаком. Вот этот золотой стульчак сводил с
ума Ирочку, выросшую в Ярославской области, где удобства — три стены без четвертой
с видом на гороховое поле, в общем, «какой простор», картина И.Е. Репина. Но араб
жениться не чесался, а когда Ирочка поставила вопрос ребром, выразился в том духе,
что «Ага?! А по ха не хо? Привет тете!», и так далее, и выставил Ирочку со всеми ее
убогими шмотками вон. Петерса девушки не замечали, а он слушал, и жалел неизвестную
Ирочку, и воображал себе то гороховые ярославские просторы, опушенные по горизонту
темными волчьими лесами, тающими в блаженной тишине под голубым блеском северного
солнца, то сухой угрюмый посвист миллионов песчинок, тугой напор пустынного урагана,
коричневое светило сквозь стремительный мрак, забытые белые дворцы, занесенные
смертной пылью или заколдованные давно умершими колдунами.
Девушки перешли к рассказу о сложных отношениях Оли и Валерия, о бессовестности
Анюты, и Петерс, пивший бульон, развесил уши и невидимкой вошел в чужой рассказ,
он близко коснулся чьих-то тайн, он стоял у самых дверей затаив дыхание, он чуял,
обонял и осязал, как в волшебном кино, и нестерпимо доступны — руку протяни —
были мелькание каких-то лиц, слезы на обиженных глазах, вспышки улыбок, солнце
в волосах, стреляющее розовыми и зелеными искрами, пыль в луче и жар нагретого
паркета, поскрипывающего рядом, в этой чужой, счастливой и живой жизни.
— Доели — пошли!- скомандовала одна красавица другой, и, расправив прозрачные
зонтики, как знаки иного, высшего существования, они выплыли в дождь и поднялись
в небеса, в заоблачную, скрытую от глаз лазурь.
Петерс выбрал шершавую картонку из пластмассового стакана, вытер рот. Жизнь прошумела,
обогнула его и унеслась, как огибает стремительный поток тяжелую, лежачую груду
камней.
Уборщица прошлась самумом по столикам, махнула тряпкой Петерсу в лицо, ловким
движением подхватила двадцать грязных тарелок и растворилась в сдобном воздухе.
— А я не виноват,- сказал кому-то Петерс.- Ни в чем решительно не виноват. Я
тоже хочу участвовать. А меня не берут. Никто со мной играть не хочет. А за что?
Но я напрягусь, я победю!
Он вышел прочь — под ледяные брызги, под морозную хлещущую воду. Победю. Побежду.
Побежу. Стисну зубы и пойду напролом. И выучу, выучу этот проклятый язык. Там,
на Васильевском острове, в самой сырой ленинградской сыри, ждет, плавает тюленем
или ундиной Елизавета Францевна, легко бормочущая на сумрачном германском наречии.
Он придет, и они залопочут вместе. О танненбаум! О, повторяю, танненбаум! Как
там дальше-то?.. Приду — узнаю.
Что ж, прощай, Валентина и ее быстрые сестры, впереди лишь немецкая старуха —
взялся за гуж? Петерс представил себе свой путь, петлистый след в мокром городе,
и неудачу, бегущую по следу, принюхивающуюся к вафельным отпечаткам подошв, и
старуху в конце пути, и, чтобы сбить с толку судьбу, кликнул такси и поплыл сквозь
дождь,- пар шел от его ног, шофер был мрачен, и хотелось сразу же выйти. Така-така-
така-така — стрекотали денежки.
— Здесь остановите.
Швейцар сторожил вход в злачное место — дверь в полуподвал, и за дверью глухо
грохочет музыка, и лампы сияют из окон, как длинные трубки с ядовитым сиропом.
Перед дверью клацали зубами в вихрях дождя юноши — все претенденты на Валентинину
руку,- прощай, Валентина,- мест не было, но швейцар, обманувшись солидностью
Петерса, пустил, и Петерс прошел, и с его боков прошмыгнули еще двое. Хорошее
место. Петерс с достоинством снял шляпу и плащ, взглядом пообещал чаевые, шагнул
в гремящий зал и протрубил в носовой платок о своем приходе. Хорошее место! Выбрал
себе коктейль порозовее, пирожное-пагоду, выпил, куснул, еще выпил и расслабился.
Хорошее, хорошее место. И под локтем его возникла, завязалась откуда-то из воздуха,
из цветного сигаретного дыма девочка-мотылек; красное, зеленое платье — огни мигали —
расцветало на ней орхидеей, и ресницы мигали как крылья, и на тоненьких лапках
звенели браслеты, и вся она была предана Петерсу до последнего вздоха. Он махнул,
чтобы дали еще розового спирта, боясь заговорить, спугнуть девочку, чудную пери,
летучий цветок, и они посидели молча, удивляясь друг другу, как удивились бы,
встретившись, козел и ангел.
Он опять махнул рукой — и дали даже еще и мяса.
— Кхэм,- сказал Петерс, моля небеса, чтобы они не сразу отозвали своего посланца.-
Вот у меня в детстве был плюшевый заяц — фактически друг, и столько я ему всего
наобещал! А сейчас иду на немецкий урок, кхэм.
— Я люблю плюшевых зайцев, они смешные-смешные,- холодно заметила пери.
Петерс подивился ангельской глупости — заяц не может быть смешным, он или друг,
или ничтожество, мешочек с опилками.
— А еще мы играли в карты, и мне всегда доставался кот,- вспомнил Петерс.
— Кот тоже смешной-смешной,- сквозь зубы, как хорошо знакомый урок, повторила
девочка, водя глазами по залу.
— Да нет! Ну почему?- возразил Петерс, горячась.- И дело же не в этом! Я не о
том, я о жизни, а она все дразнит, показывает и отбирает, показывает и отбирает.
И знаете, это как витрина — блестит, и заперто, и взять ни чего нельзя. А, спрашивается,
почему?
— Вы тоже смешной-смешной,- упорствовала, не слушая, равнодушная девочка.- У
вас чего-то на пол упало.
Когда он наконец выбрался из-под стола, ангел уже вознесся, а с ним и Петерсов
кошелек с деньгами. Понятно. Ну что ж. Иначе и быть не могло. Петерс сидел над
объедками, неподвижный, как чемодан, трезвел, представляя себе, как он будет
объясняться, просить,- презрение и усмешка гардеробщика,- вылавливать сырые рубли
из болотистых карманов плаща, вытрясать мелочь, рыбкой скользнувшую за подкладку?
Музыкальные машины топали, били в барабаны, возвещая о чьей-то наступившей страсти.
Коктейль испарялся из ушей. Ку-ку!
Вот так.
Что же ты такое, жизнь? Безмолвный театр китайских теней, цепь снов, лавка жулика?
Или дар безответной любви — это и все, что мне предназначено? А счастье-то? Какое
такое счастье? Неблагодарный, ты жив, ты плачешь, любишь, рвешься и падаешь,
и тебе этого мало? Как?.. Мало?! Ах, так, да? А больше ничего и нет.

— Жду! Жду!- кричала Елизавета Францевна, быстрая завитая бабулька, откидывая
крюки и запоры, впуская ограбленного Петерса, темного, опасного, полного бедой
по горло, по верхнюю тугую пуговицу.
— Вот сюда! Сразу и начнем! Присаживайтесь на диванчик. Сначала лото, потом чайку.
Так? Быстренько берите карту. У кого коза? У меня коза. У кого цесарка?
Сейчас убью ее,- решил Петерс. Елизавета Францевна, отведите глаза, сейчас буду
вас убивать. Вас, и покойную бабушку, и девочку с бородавками, и Валентину, и
фальшивого ангела, и сколько их там еще,- всех, кто обещал и обманул, заманил
и бросил; убью от имени всех тучных и одышливых, косноязычных и бестолковых,
от имени всех, запертых в темном чулане, всех, не взятых на праздник, приготовьтесь,
Елизавета Францевна, сейчас буду душить вас вон той вышитой подушкой. И никто
не узнает.
— Францевна-а!- бухнули кулаком в дверь.- Давай три рубля, коридор за тебя вымою!
Порыв прошел. Петерс отложил подушку. Захотелось спать. Старушка шуршала деньгами,
Петерс опустил глаза в карту «Домашние животные».
— Вы что задумались? У кого кот?
— У меня кот,- сказал Петерс.- У кого же еще?- И вышел боком, стиснув картонного
кота в кулаке. К черту жизнь. Спать, спать, заснуть и не просыпаться.

Приходила весна, и уходила весна, и снова приходила, и расстилала голубые цветы
по лугам, и махала рукой, и звала сквозь сон: «Петерс! Петерс!» — но он крепко
спал и ничего не слышал.
Шуршало лето, вольно шаталось по садам — садилось на скамейки, болтало босыми
ногами в пыли, вызывало Петерса на нагретые улицы, на теплые мостовые; шептало,
сверкало в плеске лип, в трепете тополей; звало, не дозвалось и ушло, волоча
подол, в светлую сторону горизонта.
Жизнь вставала на цыпочки, удивленно заглядывала в окно: почему Петерс спит,
почему не выходит играть с ней в ее жестокие игры?
Но Петерс спал и спал, и жил сквозь сон; аккуратно вытирая рот, ел овощное и
пил молочное; брил тусклое лицо — вокруг сомкнутого рта и под спящими глазами,-
и как-то, нечаянно, мимоходом, женился на холодной твердой женщине с большими
ногами, с глухим именем. Женщина строго глядела на людей, зная, что люди — мошенники,
что верить никому нельзя; из кошелки ее пахло черствым хлебом.
Она всюду водила за собой Петерса, крепко стиснув его руку, как некогда бабушка,
по воскресеньям они отправлялись в зоологический музей, в гулкие, вежливые залы
— смотреть остывших шерстяных мышей, белые кости кита; в будни они входили в
магазины, покупали мертвую желтую вермишель, старческое коричневое мыло и глядели,
как льется через узкое жерло воронки постное тяжелое масло, густое, как тоска,
бесконечное и вязкое, как пески аравийских пустынь.
— Скажите,- строго спрашивала женщина,- цыплята что — охлажденные? Вон того дайте.-
И «вон тот» ложился в затхлую сумку, и спящий Петерс нес домой холодного куриного
юношу, не познавшего ни любви, ни воли,- ни зеленой муравы, ни веселого круглого
глаза подруги. И дома, под внимательным взглядом твердой женщины, Петерс должен
был сам ножом и топором вспороть грудь охлажденного и вырвать ускользающее бурое
сердце, алые розы легких и голубой дыхательный стебель, чтобы стерлась в веках
память о том, кто родился и надеялся, шевелил молодыми крыльями и мечтал о зеленом
королевском хвосте, о жемчужном зерне, о разливе золотой зари над просыпающимся
миром.
А лета и зимы скользили и таяли, растворялись и гасли, урожаи радуг повисали
над далекими домами, молодые жадные метели набегали из северных лесов, двигали
время вперед, и настал день, когда женщина с большими ногами покинула Петерса,
тихо прикрыла дверь и ушла, чтобы покупать мыло и помешивать в кастрюлях другому.
Тогда Петерс осторожно приоткрыл глаза и проснулся.
Тикали часы, в стеклянном кувшине плавал компот, и тапочки остыли за ночь. Петерс
ощупал себя, пересчитал пальцы и волосы. Мелькнуло и улетело сожаление. Тело
его еще помнило глушь пролетевших лет, тягучий сон календаря, но в глубине душевной
мякоти уже оживало, приподнималось с лежанки, встряхивалось и улыбалось что-то
давно забытое, молодое что-то и доверчивое.
Старый Петерс толкнул оконную раму — зазвенело синее стекло, вспыхнули тысячи
желтых птиц, и голая золотая весна закричала, смеясь: догоняй, догоняй! Новые
дети с ведерками возились в лужах. И ничего не желая, ни о чем не жалея, Петерс
благодарно улыбнулся жизни — бегущей мимо, равнодушной, неблагодарной, обманной,
насмешливой, бессмысленной, чужой — прекрасной, прекрасной, прекрасной.

                                                                             Ермакова С.В. ,учитель

                                                                      русского языка и литературы

                                       Рассказ Т.Толстой «Петерс».

                                                                  X класс

Цели:

1) познакомить  учащихся с современной писательницей Т. Толстой и её произведением;

2) вовлечь старшеклассников в размышление о нелёгком выборе жизненного пути, о смысле жизни;

3) продолжить формирование умений работать с текстом, определять проблему и высказывать собственное  мнение по прочитанному.

Оформление: портрет Т.Толстой, выставка её книг

                                                                 Ход урока

I. Вступительное слово учителя.

-Татьяна Толстая вошла в литературу в 80-ые годы и сразу же стала знаменита своими рассказами. Сегодня мы будем анализировать рассказ «Петерс».  По определению критики, Т.Толстая продолжает разрабатывать образ «маленького человека». Однако сама писательница считает, что её герой не  «маленький», а «нормальный», убогий, при этом со светом в душе, теплотой и добротой в сердце.  Он несчастлив, не удовлетворён своим существованием, потому создаёт для себя другой, идеальный мир. Поэтому в основе почти всех сюжетов — конфликт между реальным и воображаемым. Критик А.Генис в статье «Рисунок на полях. Татьяна Толстая» пишет: «Это завершённая история героя, в которой пунктиром запечатлена его внешняя биография, но ярко и подробно раскрыта внутренняя, духовная эволюция…». Давайте убедимся в этом на примере только одного  рассказа «Петерс». Но сначала слово о писателе.

II.Рассказ учащихся о Т.Толстой

( Татьяна Никитична Толстая родилась в 1951 году в Ленинграде в семье с богатыми литературными традициями. Дед по отцовской линии — А.Н.Толстой, бабушка -Н.В.Крандиевская-Толстая, поэтесса. Дед по материнской линии-М.Л.Лозинский, известный переводчик зарубежной литературы. Такая родословная не могла не сказаться на интересахТ.Толстой, её образовании,выборе профессии.

 Окончила отделение классической филологии ЛГУ. Работала в издательстве. Свой первый рассказ «На золотом крыльце сидели…» опубликовала в 1983 году в журнале «Аврора». Он сразу же был признан одним из лучших.

  К началу 90-ых годов Толстая почти оставила писательскую деятельность и переключилась на преподавательскую. Сейчас большую часть времени она проводит в США с чтением лекций по современной литературе и продолжает писать. Рассказ «Петерс» был написан в конце 90-ых годов.)

III.  Аналитическая беседа по содержанию рассказа «Петерс».

 1)О чём этот рассказ? 

(-О неудавшейся жизни главного героя.

— О том, что в жизни надо всего добиваться.

-О том, что жизнь- это борьба, в которой побеждают только сильные.)

 2)Расскажите историю жизни главного героя, опираясь на текст.

 (Уже с самого начала жизнь героя рассказа складывается неблагополучно: «Мамаша мальчика сбежала в тёплые края с негодяем, папаша проводил время с женщинами лёгкого поведения и сыном не интересовался». Только бабушка обещала Петерсу, что если будет вести себя хорошо, то, когда вырастет, будет жить замечательно. И Петерс верил в это. Но жестокая действительность, как показывает Толстая, разрушает эту веру. Мы видим героя на новогоднем празднике, ему ещё 6 лет. Но уже сейчас он чувствует себя одиноко: не может завязать дружбу, его не понимают и отталкивают. До 15 лет Петерс гулял с бабушкой за ручку. А после её смерти остаётся один на один со своей мечтой. Он мечтает об изумительной женщине, пробует ходить на танцы, но «женщины шарахались от него, да и мужчины думали бить, но, приглядевшись, раздумывали. Никто с ним « играть» не хотел. Толстая словом «играть» подчёркивает его детскость, неподготовленность к жизни.)

3)Какой  представлялась жизнь герою рассказа? 

(Петерсу жизнь представляется « волшебным театром в отражении кривых зеркал».  Он верит  в светлую и радостную жизнь, ухаживая за Фаиной, но потом, как страшный удар, звучат её слова: «Да это не мужчина, а дюдя…» Ему стало внутри так, что его будто задавило трамваем. Жизнь несколько раз унижала его (выбрала место для последнего унижения — туалет. Читают  этот эпизод.)

4)Как переживает герой унижения?

 ( Он решает уйти из жизни без сожаления. Но жалко стало своего труда: надо было расклеить окно, из которого собрался выпасть, а в духовке не оказалось газа. Жизнь главного героя совсем померкла. Но автор даёт ещё шанс своему герою: « пришла весна, а с нею  обновление», и в душе Петерса вновь возрождается вера.)

5)Что приносит это душевное обновление?

 (Желание  познакомиться с Валентиной и рассказать ей, « что он задумал великое дело,  что жизнь прекрасна». Но приходит октябрь, а с ним новое разочарование. Даже не удалось встретиться  с Валентиной.  А ещё случайно  подслушивает рассказ о неудавшейся любви Ирочки и  других незнакомых девушек, жалеет их и понимает, что он не один такой. Петерс смиряется со своим положением. Жизнь  ему кажется как в  волшебном кино, где не у всех удачные роли.)

6) И что? Вновь разочарование? 

(-Нет, Петерс   произносит такие слова: «Я тоже хочу участвовать». И вновь Толстая повторяет: «А меня не берут. Никто со мной играть не хочет. А за что?». Этот повтор подчёркивает желание героя всё-таки найти своё место в жизни.

— « Победю.  Побежду. Побежу. Стисну зубы и пойду напролом», — произносит запальчиво Петерс. Он пытается заниматься немецким языком, и опять ничего не получается, и звучат уже другие сова: «К чёрту жизнь.  Спать,   спать, заснуть и не просыпаться».)

7) С какой целью вводится описание природы? Какие средства художественной выразительности  использует автор?  

 -(Олицетворение:  весна «приходила», «уходила», «расстилала голубые цветы», « махала  рукой», «звала сквозь сон»; лето «шуршало», «вольно шаталось», «садилось на скамейки», «болтало босыми ногами» и т.д.

— «Жизнь  вставала на цыпочки, удивлённо заглядывала в окно: почему Петерс спит, почему не выходит играть с ней в жестокие игры?»

—  Чтобы показать бесцельность жизни главного героя, его абсолютное бездействие.

— Не случайно все критики отмечают, что метафоричность — яркая черта стиля Толстой.)

8)Так вышел ли всё-таки Петерс  «играть» с жизнью?

 (- «Но Петерс спал и спал, и жил сквозь сон,»-пишет Т.Толстая. Женился на холодной женщине, которая водила его всюду за собой, как некогда бабушка. А потом ушла. «Тогда Петерс осторожно приоткрыл глаза и проснулся», но выйти в жизнь не смог.

— Критик А.Генис, рассуждая   о «маленьком человеке»- герое произведений Т.Толстой, пишет: « Он уходит в замкнутый мир, отгороженный от пошлой будничности прекрасными метафорическими деталями». Что случилось и с Петерсом. )

9) А как Т.Толстая относится к своему герою?

(- Она его жалеет, пытается заставить бороться за жизнь. Но всё тщетно.

-Автор хочет сказать, что если человек сам не может преодолеть себя, то вряд ли кто-либо сможет что-то изменить. Вспомните Обломова.)

10)Какова главная мысль рассказа? Какое чувство остаётся после прочтения рассказа? 

(-Жизнь прекрасна, и каждый человек должен стремиться  создать своё счастье.

— Надо научиться ценить каждое мгновение, чтобы не пропустить бегущую мимо жизнь, чтобы она не стала бессмысленной, чужой, как для главного героя Толстой. «Ничего не желая, ни о чём не жалея», он благодарно улыбнулся ей вслед»,- печально заключает автор.

— Закрыта последняя страница, и остаётся грустное чувство. Молодой человек так и не смог преодолеть себя. В этом его трагедия.)

11) К каким выводам пришли вы?

-Чтобы не пропустить жизнь, надо быть причастным ко всему, что происходит вокруг, брать на себя ответственность.

-Быть готовым подставить своё плечо там, где того потребует жизнь.

-Нельзя забывать о том, что человек является продолжателем своего рода, семьи.)

  III. Домашнее задание. Прочитать рассказ Ю.Буйды «Химич».  Написать эссе по пословице  «Жизнь прожить – не поле перейти».

«Петерс». По рассказу Т. Толстой.
Театр «Старый дом» (Новосибирск).
Режиссер Андрей Прикотенко, художник Ольга Шаишмелашвили, композитор Илья Голицын.

Этот рассказ Татьяны Толстой принадлежит (в моем личном списке) к серии «Необязательные люди». Ведь, кажется, каждый человек для чего-то рождается на свет божий. Но есть люди, про которых совершенно невозможно понять: в чем была задача Создателя, зачем, для чего? Ну, были бы это зверь, пичужка, насекомое — понятно, что заняли бы они свое место в пищевой цепочке и были бы съедены для продолжения чьей-то более важной жизни. Но человек? По большому счету, его и есть-то некому.

Сцена из спектакля.
Фото — Виктор Дмитриев.

Замечательный наблюдатель Татьяна Толстая умеет выискать каких-то совершенно выпавших из «нормальной» жизни людей и рассказать о них. Причем, ее новеллы охватывают всю жизнь этих героев, а не отдельные эпизоды, как когда-то подметил Александр Генис. Все эти Сони, милые Шуры, дяди Паши, Марь Иванны, оказавшись вместе в чудесном калейдоскопе рассказов Толстой, образуют какой-то общий, невероятно причудливый, мгновенно меняющийся рисунок. Она вертит эту волшебную трубочку и так и сяк, и они поворачиваются к нам своими неуклюжими боками, и рассматривать их до жути интересно.

Петерс в этом калейдоскопе представляет собой одно какое-то стеклышко, сразу и не поймешь, какого цвета. И когда читаешь о его абсолютно никому не нужной жизни, то понимаешь: единственное оправдание этого персонажа в том, что он стал героем рассказа «Петерс». И это уже немало. Герои Толстой оправданы ею в рассказах. Их не очень счастливые, не очень удавшиеся судьбы стали важной частью общего мира. Неловко даже упоминать об этом, но это современная метаморфоза темы маленького человека.

Мне только непонятно было, с чего вдруг после «Социопата», «Идиота» — спектаклей важных, событийных, остро пронизанных проблемами современности, — Андрей Прикотенко решил поставить этот вроде бы необязательный текст? Выяснилось, что поначалу он собирался ставить комедию, а получилось… Нет-нет, вообще-то на спектакле смеются. Не то чтобы умирают с хохоту, но смех звучит не раз. А потом как-то незаметно умолкает. Не поймешь, в какой момент.

Рассказы Толстой редко ставят на сцене. Я вообще знаю только «Соню» Херманиса. Если помните, для того чтобы «попасть» в историю Сони, режиссер придумал ход: в комнату пробирались воры, начинали выгребать старые вещи, ворохи неотосланных писем и постепенно включались в уже закончившуюся жизнь нелепой и трогательной героини.

Сцена из спектакля.
Фото — Виктор Дмитриев.

В рассказ о Петерсе тоже нужно было как-то «попасть». И, наверное, это какая-то особая загадка прозы Толстой: попробуй-ка из дискретного линейного времени проникни в ее замкнутые миры, где все начинается с детства и заканчивается смертью, где романтические мечты о будущей жизни сталкиваются с прозой настоящего и погибают.

Андрей Прикотенко тоже придумал ход, чтобы подключиться к жизни героя рассказа. Действие начинается с фотосессии у модного фотографа (Тимофей Мамлин): девицы позируют и так и сяк, а потом за ширмой обнаруживается бесформенный оплывший человек с круглыми щеками, в круглых очках, напоминающий огромную грушу. Это Петерс: сидя за ширмой, он терпеливо ждет несколько часов, чтобы заказать свой овальный портрет… на могилу. Обескураженный фотограф, заинтересовавшись необычным клиентом, делает пробные кадры. Пытаясь пробудить к жизни бессмысленное лицо, просит вспомнить что-нибудь хорошее. Ну, например, из детства. В этот момент Петерс нервно чихает, и с него сваливаются все одежды. На стуле сидит пожилой пупс с толстым животом, вялыми плоскостопыми ногами в спущенных колготках, в дурацком синем берете на затылке. Не сразу узнаешь в нем артиста Анатолия Григорьева, исполнителя Лопахина, Гамлета, князя Мышкина.

Он будет молчать весь спектакль. Два часа сорок пять минут. Произнесет лишь несколько нечленораздельных фраз, попытается спеть куплет детской песенки. Его будут таскать за собой, как тряпичного зайца, он будет ходить с бабушкой в гости к чужим детям, пытаться понравиться девочке с бородавками (Наталья Серкова), подавать пальто и сапожки Фаине (Альбина Лозовая), готовиться к Новому году в библиотеке. Он изо всех сил будет пытаться участвовать в жизни…

Но ничего и никогда у него не получится. Не получится свернуть язык трубочкой, чтобы понравиться девочке, не получится выучить немецкий, чтобы читать избраннице Шиллера и Гельдерлина, не получится подарить желтые цветы девушке Вале. Он никогда не сможет понять, почему: «Я хочу участвовать, а меня не берут».

Сцена из спектакля.
Фото — Виктор Дмитриев.

И жизнь Петерса будет пересказывать за него модный фотограф, фиксируя все важные моменты его скудного существования. В результате и создастся фотоистория жизни Петерса. Фотограф, он же любимый Заяц, он же Черный Петер из бабушкиной игры, будет наблюдать за своим странным клиентом, постепенно становясь его «черным человеком», личным Мафусаилом, иронизируя, насмешничая, холодно разглядывая его в своем объективе, как какое-то удивительное насекомое. Тимофей Мамлин в этом образе ироничен, умен, холоден, как и положено инфернальному существу. Он прекрасно владеет звукописью, и слушать его — просто эстетическое удовольствие. Но не хватает в нем, на мой взгляд, хотя бы толики участия к нелепому герою. Хотя и сам режиссер на участии или сочувствии не настаивает.

И, наверное, ироничное высокомерие рассказчика, скорее всего, утомило бы к финалу, потому что некоторая монотонность в его рассказе присутствует (мне кажется, оттого, что его отношение к герою почти не меняется). Но! В течение всего сценического времени на сцене присутствует сам Петерс. И то, как существует безмолвный Анатолий Григорьев, переворачивает всю картину этого мира. От него невозможно оторвать взгляд. Толстый неповоротливый мальчик, страстно желающий дружить, с кем хочет; нелепый молодой человек, так хотевший любить; тусклый мужчина неопределенного возраста, уныло жующий вареную курицу, — все эти состояния и периоды жизни своего героя Григорьев передает невероятно скупыми, но очень выразительными средствами, которые у него остались (речь-то отобрали). А остались взгляды, повороты головы, особая тяжелая походка толстого человека с плоскими ступнями, абсолютно точные и парадоксальные оценки происходящего. Именно они и вызывают смех в зале.

Сцена из спектакля.
Фото — Виктор Дмитриев.

Когда толстый Петерс неожиданно ловко взлетает на высоченное окно и пытается открыть его, чтобы свести счеты с жизнью, но повисает вниз головой на ручке, это очень смешно. И смех этот редкой природы: в жанре «черной комедии». А когда в злачном заведении он сидит с приклеенным к губе бокалом с трубочкой для коктейля и прелестная белая фея (Лариса Чернобаева) поднимается вверх по шесту, предназначенному для совсем иных целей, — он вдруг взлетает за ней вместе с приклеенным к губе бокалом и кружится всем своим огромным телом, как на картине Шагала. Каким-то непостижимым для меня образом артист оправдывает жизнь своего героя. И в этом очень помогает сценография, созданная Ольгой Шаишмелашвили. То вокруг Петерса возникают какие-то эзотерические рисунки; то в его снах на сцену вываливаются телесные ужасающие формы, напоминающие человеческие внутренности, которые душат его; то вытянутые колготки Петерса множатся, растягиваются, как в кошмарном сне, и становятся или метафорой унижения, или знаком недостижимой сексуальности. Художник спектакля выстроила вокруг героя целый мир, полный деталей, намеков, метафор, которые вдруг появляются и исчезают, пугая, смеша, отталкивая.

А еще его окружают недоступные женщины, которых играют четыре актрисы: Лариса Чернобаева, Софья Васильева, Альбина Лозовая и Наталья Серкова. Они превращаются то в бабушку, похожую на оживший манекен или ростовую куклу, то в смешных библиотекарш в хлопчатобумажных чулках и сверкающих люрексом платьях, то в Фаину, то в Валю, то в тупых девиц с пирожками во рту, а то в белых пэри в злачном заведении. И никто из них не хочет принадлежать ему. Никто даже не замечает его, кроме бабушки и зловещей старушки Елизаветы Францевны.

Женщины в спектакле бесконечно переодеваются, перевоплощаются, мгновенно меняют маски. Но не все сцены точны, не все маски додуманы, и это досадно, потому что такой прием требует абсолютной точности, мгновенной узнаваемости. Есть среди всех этих фигур одна, созданная идеально. Женщина неопределенных лет, с мучительно тревожным лицом, решительной походкой, в бесформенной бордовой шляпе. Она появляется несколько раз, тоскливо смотрит на Петерса и молча проходит мимо. Узнается эта героиня сразу. Потому что создан точный портрет. Ее играет главная красавица театра Лариса Чернобаева.

Сцена из спектакля.
Фото — Виктор Дмитриев.

Мир Петерса наполнен избыточной телесностью, которая душит его, не дает быть свободным, таким, каков он внутри себя. В самом начале на сцене появляется маленький белый шарик, внутри которого крошечный человечек в желтом пальтеце. Его с восторгом разглядывает маленький Петерс. Потом он, уже взрослый, тоскливо всматривается в прозрачный гелевый шар, пытаясь разглядеть в нем себя настоящего. И в самом финале старый Петерс, жующий отвратительно пахнущую вареную курицу, вдруг освобождается от своего вялого уставшего тела. Одним движением он выпрастывается из него, как из скафандра, бросает в него свой овальный могильный портрет и уходит — стройный, поджарый, молодой. Жаль, что эта сцена слишком коротка. Ведь она так важна! Потому что в ней происходит расставание героя со своей земной оболочкой, неудачной не по его вине, опостылевшей, как мертвая курица, одиноко притулившаяся на скамье. Из-за кулис он выходит внутри оболочки прозрачного шара, которую деловито заталкивает в люк. И шар надувается. Становится волшебным, огромным, а внутри него — Петерс в желтом пальтеце приветливо машет рукой.

В рассказах Толстой детство играет важную роль. Иногда счастливую, иногда трагическую. У нее весь мир вышел из детской комнаты, где вещи больше детей. Они живут своей жизнью, разговаривают, сопровождают человека всегда. У Петерса это маленький белый шарик с желтым человечком внутри и потертый заяц, которого разбирают на части. В финале Петерса, наконец, взяли в игру. И в своем волшебном шаре он полетит туда, куда сбежали его мама со своим негодяем и папа с нехорошими женщинами. И все они будут там счастливы.

Маленькая трагедия: «Петерс» в новосибирском «Старом доме»

16 ноября 2020
Жанна Зарецкая Журнал ТЕАТР


Спектакль Андрея Прикотенко "Петрс"

Отечественный театр практически взахлеб осваивает мейерхольдовский жанр трагической буффонады, которого он был лишен более полувека принудительного реализма. Жанр мало кому дается – чаще ускользает и показывает клоунский красный нос. Но время от времени на российской сцене появляются спектакли, в которых сценические трюки работают на драматический образ, а «монтаж аттракционов» приводит к сильным художественным впечатлениям. Спектакль Андрея Прикотенко в новосибирском «Старом доме» – из таких.

Первые слова, которые звучат в спектакле по рассказу Татьяны Толстой «Петерс»: «Мне нужна фотография на могилу». Их произносит бесформенное существо в «дедушкином» блекло-коричневом плаще, «бабушкиных» суконных ботах, синем берете и роговых очках на пол лица. Существо обнаруживается на стуле в фотомастерской за фоновым экраном, когда фотограф – Тимофей Мамлин убирает его ловким движением руки. Петерса у Прикотенко играет Гамлет и Мышкин других его постановок – уникальной органики и дарования артист Анатолий Григорьев.

Анатолий Григорьева в роли Петерса, театр

Никакого фотографа в рассказе Толстой не существует. И никаких фотографий на могилу Петерс не заказывает. Жизнь его течет непредсказуемо для него и для читателя. Прикотенко, выводя на сцену смерть уже в прологе, превращает «физиологический очерк» о маленьком человеке рубежа XXI века, в который изящно играет Толстая, – в маленькую трагедию. Изначально и вдруг история, которая начиналась с безмятежного хохота красоток-моделей и их невинного кокетничанья с фотографом (все это происходит, пока зрители рассаживаются в зале), совершает кульбит, становясь фатально и печально предрешенной. Это – первый трюк режиссера Андрея Прикотенко. В процессе спектакля их будет множество.

Начать с того, что весь старушечий хлам слетает с Петерса в мгновение ока, и это уже настоящий цирковой трюк, но в театре он, как и положено, еще и образ: герой обнажается буквально. Не актер, а именно герой: на Григорьеве – телесного цвета комбинезон с изрядными толщинками. А фотограф, исчезнув на несколько минут, появляется, буквально пройдя сквозь стену павильона (стены только на первый взгляд кажутся цельными, а в реальности сделаны художником Ольгой Шаишмелашвили из эластичных лент), причем, появляется не узнаваемым мажором с камерой, а весьма странным существом с занятными деталями в одежде: к черному пижонскому костюму добавляются заячьи черные ушки и туфли на каблуках, напоминающие копыта. Образ того, кто вечно хочет зла и вечно совершает благо, дополняют вызывающие красные носки.

Спектакль Петерс в театре Старый дом

Думаю, не будет натяжкой сказать, что дальнейшее двухчасовое действие с антрактом – это та самая жизнь человека, которая, как принято считать, проносится перед его мысленным взором за несколько мгновений до смерти. Жизнь эта в спектакле предельно концентрирована, хладнокровно препарирована, четко интерпретирована и предъявлена на крупных планах. Интерпретатором как раз и оказывается персонаж Тимофея Мамлина. Он – единственный, у кого в этом спектакле есть слова. Много слов. Именно «фотограф» произносит практически весь текст Татьяны Толстой. И это для актера работа титаническая, потому что текст в данном случае – то, что задает тон, ритм, интонацию всего, что происходит на сцене, а также сплавляет в цельный образ эпизоды-«аттракционы». Это канва, по которой чертится узор действия. И, не смотря на то, что текст артистом выучен заранее, Мамлин работает как импровизатор и даже как стендапер: вся его роль строится через зал и зависит от непредсказуемых реакций сегодняшней публики. С другой стороны, именно этот петерсов «черный человек» дирижирует всем, что происходит на сцене, выволакивая на всеобщее обозрение массу интимных подробностей жизни героя, оказываясь в нужном месте в нужное время и подсовывая Петерсу те символические вещи и образы, которые воздействуют на его сознание примерно как электрошок. Сразу скажу: если бы Мамлину не удалось поднять этот внушительный «вес», сохранив при этом легкость виртуозного конферансье, спектакля бы не было. У «фотографа», как и предписал в своем самом известном романе Булгаков, есть свита из четырех человек, которые по ходу действия принимают на себя обличия тех немногочисленных людей, кого Петерс встречал на жизненном пути. Правда, свита в спектакле Прикотенко состоит исключительно из особ женского пола, поскольку чаще всего жизнь пытала Петерса нежными женскими ручками. Словом, речь про обнажение, как и было сказано, точнее, указано первым трюком.

Тимофей Мамлин в спектакле Андрея Прикотенко "Петерс"

Голышом с просторным, как забавно написано у Толстой, животом, Петерс пребывает довольно долго. Потому что детство – что тоже широко известно – это не только «потерянный рай», а еще и то «место», где стоит искать корни наших негативных комплексов, а поиски требуют времени. При этом довольно быстро становится понятен смысл «ушастой» шапки на голове Мамлина-«фотографа»: первый предмет, появляющийся «в кадре» рядом с большим пузатым пупсом Петерсом, – плюшевый заяц, любимая детская игрушка, с которой Петерс засыпал и которой перед сном поверял свои мечты. «Фотограф» сажает ее Петерсу на колени, потом на плечо, пока почти бесчувственный персонаж не очнется и не примет старого плюшевого друга в свои объятия – и вот тут мгновенно включается дьявольский механизм сокрушительных для сознания Петерса воспоминаний.

В отличие от артиста Мамлина, у артиста Григорьева в «Петерсе» слов почти нет. Но для этого спектакля он фактически безупречно освоил новую актерскую спецификацию: а именно, навыки мима, который работает с лицом как с маской, не делает случайных движений, а те, что делает, непременно должны считываться как «психологические жесты». Наверное, если бы российские артисты в вузах в обязательном порядке проходили через тренинги Михаила Чехова, которому, собственно, и принадлежит этот термин, сокращенный для удобства до букв ПЖ, то в выполнении такой задачи сложности не было бы. Но наших артистов на кафедре сценического движения учат почти исключительно танцам и фехтованию. Работа же с пластической выразительностью тела остается на откуп самому актеру. Григорьев в спектакле работает так, что, думаю, посмотри «Петерса» Слава Полунин, он бы позвал Толю в Snow Show и другие проекты нового (читай: драматического) цирка. К слову, детским костюмом Петерса оказывается курточка такого же желтого цвета, как комбинезон Асисяя.

Что касается маски, то Григорьев в «Петерсе» в самом деле создал себе фактически новое, хотя и узнаваемое, лицо – у него появились «хомячьи» щечки, поджатая, как у беззубых младенцев, нижняя губа, широко раскрытые глаза – настолько, что, когда шарф скрывает нос и рот, Петерс становится невероятно похож на Кенни Маккормика из мультсериала «South Park», который, испытывая страх, затягивал капюшон своей парки так туго, что и вошел в историю персонажем с одними глазами.

Тело Петерса-Григорьева, особенно нижняя его часть – выглядит непропорционально огромным относительно головы, так что в целом герой походит на мальчика-неваляшку, постоянно ищущего равновесия, которое ему не давно испытать. Есть моменты в спектакле, где Петерс, получив от жизни очередной удар, в самом деле падает на пол, задрав ноги к голове – и это положение кажется для него куда более для него естественным, чем положение стоя. Словом, Григорьев, используя все доступные актеру средства, вылепил из себя неуклюжего вечного младенца, который так и не обрел устойчивости, потому что последняя обеспечивается «подушками безопасности», а их, в свою очередь, должна наполнить родительская нежность, бескорыстие и полное приятие нового человека таким, какой он есть (что не отменяет, разумеется, воспитания).

Анатолий Григорьев в роли ПЕТЕРСА театра "Старый дом"

Петерса же любила только бабушка, но странною любовью. Стоит «фотографу»-Мамлину произнести слово «бабушка», как свита из четырех черных коломбин, или ведьм, или «служанок просцениума», раз уж мы тут упомянули Мейерхольда, просачивается сквозь стены. Одна из них становится «бабушкой» – безликой (вместо лица – сморщенный платок с очками) куклой, которую водят, как кукловоды водят ростовых кукол, трое остальных, поправляя крупные красные бусы на ее груди. Бабушка Петерса не обижала, она просто, как рассказывает нам «фотограф», не позволяла ему шалить, играть с другими детьми и обучала немецкому на уровне названий городов. Гулять Петерсу она тоже не позволяла, поэтом мир он познавал, глядя в окно на других детей, резвящихся на детской площадке. Петерс в спектакле смотрит не в окно, а внутрь так называемого «шара со снегом» – это случайное изобретение мастера хирургических инструментов австрийца Эрвина Пэрзи уже более века чарует не только детей, но и взрослых. В небольшом, размером с ладонь, шаре Петерса обитает ребенок в такой же желтой, как у него самого, курточке: этот тот Петерс, который мог бы быть на свете, но при других обстоятельствах, а для нашего, реального героя единственными «подушками безопасности» остаются его собственные «толщинки», чтобы не так больно было падать. А сны постепенно и неизбежно наполняются кошмарами.

Спектакль "Петерс" Андрея Прикотенко

Кто знает рассказ Татьяны Толстой, тот, конечно, поймет, что жуткая кособокая каракатица с огромными шарообразными наростами на теле из капроновых колготок, ковыляющая из правой стены в левую – это воплощение чумных бубонов, которыми пугали Петерса ночами наряду с «чуланами» и «черными бубнами». Хорошо хоть папиных легкомысленных любовниц, о которых Петерс слышал от бабушки, его детское сознание превратило в «легких женщин», по виду напоминающих балерин.

Вообще надо сказать, что Петерс – вовсе не так однозначно прекрасен, как григорьевский же Мышкин. И это надо еще доказать, что он трагический персонаж, а не «дундук эндокринологический», как, оглушительно смеясь, называет его библиотечная фея-коллега Фаина в брусничном платье – грациозная героиня Альбины Лозовой.

Спектакль Андрея Прикотенко "Петерс"

Актрисы-красавицы из свиты «фотографа» далеко не всегда самоотверженно-безлики. У каждой из них есть еще и отдельные яркие и неизменно мучительные для Петерса роли. Наталья Серкова, к примеру, является вредной девочкой на единственном в жизни Петерса детском празднике – этакой крошкой Мю в очках и с хвостом, которая сначала вроде бы проявляет благосклонность, но спустя мгновение на глазах у Петерса запихивает себе в рот сразу все пластинки жвачки, а потом вынимает изо рта липкий комок и заклеивает им стекляшки петерсовых очков. Та же Наталья Серкова вместе с Альбиной Лозовой окажутся пустоголовыми толстухами-сплетницами в Пирожковой (отменное актерское лицедейство), а Петерс будет безнадежно пристраиваться и прислуживаться в надежде приобщиться хоть к какой-нибудь жизни. Софья Васильева будет регулярно, начиная с пубертатного периода Петерса, возникать в его сознании соблазнительных форм Венерой, а еще обернется вредной старушкой с Васильевского острова, которая, вместо того, чтобы учить Петерса немецкому, затеет с ним ненавистную ему игру в Черного Петера. Лариса Чернобаева в обеих ролях заслуживает отдельных аплодисментов: в образе морально устойчивой советской интеллигентки с белоснежным вязанным воротничком на платье – заведующей библиотекой, о взгляд которой Петерс-библиограф то и дело спотыкается, актрису не узнать, зато «бабочке» из ночного клуба – фальшивому ангелу, ворующему кошельки у пьяных клиентов, – актриса подарила свою ослепительную внешность и превратила в Мэрилин Монро (причем, в том самом белом платье «от Травиллы», которое надо еще уметь носить). Тут кто угодно потерял бы рассудок, не только бедняга Петерс.

Спектакль Андрея Прикотенко "Петерс"

Помимо того, что «Петерс» – спектакль умный, он еще и невероятно зрелищный. При этом картинка нигде не существует только для красоты, отдельно от действия. Драматургическая нить вплетена в каждую репризу, в каждый фокус, и на нее же, на драматургию, работает медиадизайн Андрея Лохонина, свет Игоря Фомина и музыка Ильи Голицына.

Я бы никогда не подумала, что простые женские колготки разных цветов могут вызвать такое буйство фантазии у создателей спектакля и такой ворох ассоциаций у зрителя. Они сплетаются в орнаменты на стене и торчат трогательными заячьими ушами в разных вариациях в каждом любовном эпизоде, напоминая о единственном настоящем плюшевом друге Петерса – и о том, почему он так и не смог вырасти. Они соединяют тонкими черными линиями женские фигуры, зависшие на заднике, и превращают их в летучих мышей: и мы понимаем, что воспоминания Петерса не подпитывают его, а наоборот – истощают, как вампиры. В то время, как белые колготки, связанные исключительно с Фаиной, сначала целятся в Петерса, как стрелы Амура, а потом, просочившись сквозь стену, опутывают его, точно щупальца огромного осьминога. Но побеждают все же колготки телесные с висящими на них огромными бубонами. В финале они опутают весь павильон в знак того, что жизнь с ее пошлостью и жестокостью оказалась для Петерса чем-то вроде бубонной чумы, поскольку вакцины от нее он, «никем не любимый», так и не нашел.

Анатолий Григорьев в спектакле Андрея Прикотенко "Петерс"

Но несмотря на то, что во все трюки-ловушки, расставленные «фотографом» и Ко, Петерс попадает обязательно, как полный дундук, что-то мешает отмахнуться от него, как от мухи, пройти мимо, глянуть и забыть, проведя его страдания по разряду неинтересных нормальным людям инфантильных «сексуальных неврозов». И это что-то старательно выстраивает режиссер Прикотенко от начала и до финала спектакля в противовес убийственно-ироничному конферансу «фотографа» и попадающим точно в цель насмешкам черных дев. Кроме сходства с вечным ребенком Асисяем, режиссер дарит Петерсу полет: в момент сильного увлечения герой Григорьева зависает над сценой, точно как Шагал на автобиографическом полотне «Полет над городом» (вы уже, конечно, догадались, что закулисной команде спектакля – реквизиторам, помрежу, монтировщиками – отдыхать не приходится ни секунды, и они заслуживают оваций). А сидя в такси рядом с наглым водителем (Тимофей Мамлин за спектакль принимает на себя с десяток обличий), позволяет не покачиваться в такт попсы из радиоприемника, а слушать непроизвольно зазвучавший в голове (видимо, бабушка любила слушать) голос Смоктуновского, читающего «Медного всадники».

Анатолий Григорьев и Тимофей Мамлин в спектакле Андрея Прикотенко "Петерс"

И, наконец, совсем уж царский дар режиссера герою – цитата из Някрошюса. В очередной раз влюбленный Петерс стоит в свете одинокого фонаря, под неистребимой питерской осенней моросью (сцена поставлена так узнаваемо по-петербургски, что смотрится как оммаж режиссера родному городу), с желтыми цветами для Валентины. То, что Петерс – еще и немного булгаковская Маргарита, придумала Татьяна Толстая. А Прикотенко устроил так, что, намокая, вовсе не газета «оползает клочьями», а одежда героя, сделанная из специальной ткани. То есть с Петерсом происходит ровно то, что происходило с Гамлетом – Андрюсом Мамонтовасом: с него «слезала кожа». Трюк работает как мощный эмоциональный образ. Также как в сцене, где Петерс, высмеянный Фаиной, безуспешно пытается открыть неподдающееся окно, чтобы грянуться оземь. Вдруг Петерс преодолевает земное притяжение и ползет по стене, как насекомое, буквально реализуя метафору «бегать по стенам от отчаяния».

Анатолий Григорьев в роли "Петерса", театр "Старый дом"

И есть в спектакле еще одна важная цитата из театральной классики. Перед тем, как окончательно покинуть этот мир, Петерс съедает курицу. Не так уж часто на сцене в российском театре артисты на глазах зрителей поедают целую курицу, так что совершенно очевидно, что Прикотенко вступает в диалог с Львом Додиным. Напомню, что в додинских «Бесах» курицу жадно пожирал Петруша Верховенский (Сергей Бехтерев), главный из «чертей»-революцонеров, пришедший к Кириллову проследить, чтобы тот вовремя пустил себе пулю в лоб. Именно начиная с «Бесов», Додин не то, что не восхищается человеком как таковым, но даже не готов поверить в его способность противостоять элементарным соблазнам. Прикотенко же, наоборот, все упорнее проявляет себя как режиссер-гуманист. Петерс ест курицу, совершая последний в жизни поступок, который понравился бы бабушке, глядя в зал своими огромными грустными глазами. Этот вечный ребенок, забытый жизнью в чулане, не взятый на праздник, тучный и одышливый, который, намазывая себе лицо пеной для бритья, сравнивал себя с белым медведем из советской колыбельной и был уверен, что именно такой он должен очень нравиться женщинам, не может причинить вреда никому, кроме самого себя.

Анатолий Григорьев в роли "Петерса"

Смерть Петерса показана Прикотенко замечательно изобретательно и не сентиментально. Герой встает и на глазах у зала снимает с себя неуклюжее тело увальня. И оно остается лежать на авансцене, бесформенно, напоминая тающего под теплыми весенними лучами снеговика. Петерс кидает в него овальное фото на могилу, а сам – легкий, свободный – исчезает в одной из стен, чтобы возникнуть внутри огромного прозрачного шара в желтой курточке, точно как мальчик в стеклянном «шаре со снегом»: еще один точный трюк, образ потерянного и обретенного рая.

Спектакль Андрея Прикотенко "Петерс"

И пока прозрачный шар размером с шары из Snow Show катится на зал, а «легкие женщины» в пачках спешно разбирают капроново-бубонную паутину, чтобы расчистить ему дорогу, звучит вторая часть «Прелюдии и Аллегро в стиле Пуньяни» Фрица Крейслера. И вот это уже знак весьма отчетливый. Потому что первая часть прелюдии, которую давно выучили сотни тысяч зрителей додинских «Братьев и сестер», звучала в финале «Идиота» Андрея Прикотенко – спектакля, который стал для режиссера настолько же программным, насколько для Додина – спектакль по Абрамову. И вот теперь у Мышкина появился названный брат. Петерс и Мышкин смотрели одни и те же телепередачи и мультики, засыпали под одни и те же советские колыбельные (музыкальные символы советского детства тоже звучат в обоих спектаклях) и живут в одном и том же мире, для которого люди с детски чистым созданием – это диагноз. Несовместимый с жизнью.

Фото: Виктор Дмитриев


В статье упомянуты:

Люди:

  • Андрей Прикотенко
  • Ольга Шаишмелашвили
  • Мамлин Тимофей
  • Григорьев Анатолий
  • Лозовая Альбина
  • Пьянова Наталья
  • Васильева Софья
  • Чернобаева Лариса
  • Андрей Лохонин
  • Илья Голицын

спектакли:

  • Петерс

Журнал ТЕАТР. о новом спектакле Андрея Прикотенко и о том, что общего у героя рассказа Татьяны Толстой с Мышкиным Достоевского.

Отечественный театр практически взахлеб осваивает мейерхольдовский жанр трагической буффонады, которого он был лишен более полувека принудительного реализма. Жанр мало кому дается – чаще ускользает и показывает клоунский красный нос. Но время от времени на российской сцене появляются спектакли, в которых сценические трюки работают на драматический образ, а «монтаж аттракционов» приводит к сильным художественным впечатлениям. Спектакль Андрея Прикотенко в новосибирском «Старом доме» – из таких.

Первые слова, которые звучат в спектакле по рассказу Татьяны Толстой «Петерс»: «Мне нужна фотография на могилу». Их произносит бесформенное существо в «дедушкином» блекло-коричневом плаще, «бабушкиных» суконных ботах, синем берете и роговых очках на пол лица. Существо обнаруживается на стуле в фотомастерской за фоновым экраном, когда фотограф – Тимофей Мамлин убирает его ловким движением руки. Петерса у Прикотенко играет Гамлет и Мышкин других его постановок – уникальной органики и дарования артист Анатолий Григорьев.

Никакого фотографа в рассказе Толстой не существует. И никаких фотографий на могилу Петерс не заказывает. Жизнь его течет непредсказуемо для него и для читателя. Прикотенко, выводя на сцену смерть уже в прологе, превращает «физиологический очерк» о маленьком человеке рубежа XXI века, в который изящно играет Толстая, – в маленькую трагедию. Изначально и вдруг история, которая начиналась с безмятежного хохота красоток-моделей и их невинного кокетничанья с фотографом (все это происходит, пока зрители рассаживаются в зале), совершает кульбит, становясь фатально и печально предрешенной. Это – первый трюк режиссера Андрея Прикотенко. В процессе спектакля их будет множество.

Начать с того, что весь старушечий хлам слетает с Петерса в мгновение ока, и это уже настоящий цирковой трюк, но в театре он, как и положено, еще и образ: герой обнажается буквально. Не актер, а именно герой: на Григорьеве – телесного цвета комбинезон с изрядными толщинками. А фотограф, исчезнув на несколько минут, появляется, буквально пройдя сквозь стену павильона (стены только на первый взгляд кажутся цельными, а в реальности сделаны художником Ольгой Шаишмелашвили из эластичных лент), причем, появляется не узнаваемым мажором с камерой, а весьма странным существом с занятными деталями в одежде: к черному пижонскому костюму добавляются заячьи черные ушки и туфли на каблуках, напоминающие копыта. Образ того, кто вечно хочет зла и вечно совершает благо, дополняют вызывающие красные носки.

Думаю, не будет натяжкой сказать, что дальнейшее двухчасовое действие с антрактом – это та самая жизнь человека, которая, как принято считать, проносится перед его мысленным взором за несколько мгновений до смерти. Жизнь эта в спектакле предельно концентрирована, хладнокровно препарирована, четко интерпретирована и предъявлена на крупных планах. Интерпретатором как раз и оказывается персонаж Тимофея Мамлина. Он – единственный, у кого в этом спектакле есть слова. Много слов. Именно «фотограф» произносит практически весь текст Татьяны Толстой. И это для актера работа титаническая, потому что текст в данном случае – то, что задает тон, ритм, интонацию всего, что происходит на сцене, а также сплавляет в цельный образ эпизоды-«аттракционы». Это канва, по которой чертится узор действия. И, не смотря на то, что текст артистом выучен заранее, Мамлин работает как импровизатор и даже как стендапер: вся его роль строится через зал и зависит от непредсказуемых реакций сегодняшней публики. С другой стороны, именно этот петерсов «черный человек» дирижирует всем, что происходит на сцене, выволакивая на всеобщее обозрение массу интимных подробностей жизни героя, оказываясь в нужном месте в нужное время и подсовывая Петерсу те символические вещи и образы, которые воздействуют на его сознание примерно как электрошок. Сразу скажу: если бы Мамлину не удалось поднять этот внушительный «вес», сохранив при этом легкость виртуозного конферансье, спектакля бы не было. У «фотографа», как и предписал в своем самом известном романе Булгаков, есть свита из четырех человек, которые по ходу действия принимают на себя обличия тех немногочисленных людей, кого Петерс встречал на жизненном пути. Правда, свита в спектакле Прикотенко состоит исключительно из особ женского пола, поскольку чаще всего жизнь пытала Петерса нежными женскими ручками. Словом, речь про обнажение, как и было сказано, точнее, указано первым трюком.

Голышом с просторным, как забавно написано у Толстой, животом, Петерс пребывает довольно долго. Потому что детство – что тоже широко известно – это не только «потерянный рай», а еще и то «место», где стоит искать корни наших негативных комплексов, а поиски требуют времени. При этом довольно быстро становится понятен смысл «ушастой» шапки на голове Мамлина-«фотографа»: первый предмет, появляющийся «в кадре» рядом с большим пузатым пупсом Петерсом, – плюшевый заяц, любимая детская игрушка, с которой Петерс засыпал и которой перед сном поверял свои мечты. «Фотограф» сажает ее Петерсу на колени, потом на плечо, пока почти бесчувственный персонаж не очнется и не примет старого плюшевого друга в свои объятия – и вот тут мгновенно включается дьявольский механизм сокрушительных для сознания Петерса воспоминаний.

В отличие от артиста Мамлина, у артиста Григорьева в «Петерсе» слов почти нет. Но для этого спектакля он фактически безупречно освоил новую актерскую спецификацию: а именно, навыки мима, который работает с лицом как с маской, не делает случайных движений, а те, что делает, непременно должны считываться как «психологические жесты». Наверное, если бы российские артисты в вузах в обязательном порядке проходили через тренинги Михаила Чехова, которому, собственно, и принадлежит этот термин, сокращенный для удобства до букв ПЖ, то в выполнении такой задачи сложности не было бы. Но наших артистов на кафедре сценического движения учат почти исключительно танцам и фехтованию. Работа же с пластической выразительностью тела остается на откуп самому актеру. Григорьев в спектакле работает так, что, думаю, посмотри «Петерса» Слава Полунин, он бы позвал Толю в Snow Show и другие проекты нового (читай: драматического) цирка. К слову, детским костюмом Петерса оказывается курточка такого же желтого цвета, как комбинезон Асисяя.

Что касается маски, то Григорьев в «Петерсе» в самом деле создал себе фактически новое, хотя и узнаваемое, лицо – у него появились «хомячьи» щечки, поджатая, как у беззубых младенцев, нижняя губа, широко раскрытые глаза – настолько, что, когда шарф скрывает нос и рот, Петерс становится невероятно похож на Кенни Маккормика из мультсериала «South Park», который, испытывая страх, затягивал капюшон своей парки так туго, что и вошел в историю персонажем с одними глазами.

Тело Петерса-Григорьева, особенно нижняя его часть – выглядит непропорционально огромным относительно головы, так что в целом герой походит на мальчика-неваляшку, постоянно ищущего равновесия, которое ему не давно испытать. Есть моменты в спектакле, где Петерс, получив от жизни очередной удар, в самом деле падает на пол, задрав ноги к голове – и это положение кажется для него куда более для него естественным, чем положение стоя. Словом, Григорьев, используя все доступные актеру средства, вылепил из себя неуклюжего вечного младенца, который так и не обрел устойчивости, потому что последняя обеспечивается «подушками безопасности», а их, в свою очередь, должна наполнить родительская нежность, бескорыстие и полное приятие нового человека таким, какой он есть (что не отменяет, разумеется, воспитания).

Петерса же любила только бабушка, но странною любовью. Стоит «фотографу»-Мамлину произнести слово «бабушка», как свита из четырех черных коломбин, или ведьм, или «служанок просцениума», раз уж мы тут упомянули Мейерхольда, просачивается сквозь стены. Одна из них становится «бабушкой» – безликой (вместо лица – сморщенный платок с очками) куклой, которую водят, как кукловоды водят ростовых кукол, трое остальных, поправляя крупные красные бусы на ее груди. Бабушка Петерса не обижала, она просто, как рассказывает нам «фотограф», не позволяла ему шалить, играть с другими детьми и обучала немецкому на уровне названий городов. Гулять Петерсу она тоже не позволяла, поэтом мир он познавал, глядя в окно на других детей, резвящихся на детской площадке. Петерс в спектакле смотрит не в окно, а внутрь так называемого «шара со снегом» – это случайное изобретение мастера хирургических инструментов австрийца Эрвина Пэрзи уже более века чарует не только детей, но и взрослых. В небольшом, размером с ладонь, шаре Петерса обитает ребенок в такой же желтой, как у него самого, курточке: этот тот Петерс, который мог бы быть на свете, но при других обстоятельствах, а для нашего, реального героя единственными «подушками безопасности» остаются его собственные «толщинки», чтобы не так больно было падать. А сны постепенно и неизбежно наполняются кошмарами.

Кто знает рассказ Татьяны Толстой, тот, конечно, поймет, что жуткая кособокая каракатица с огромными шарообразными наростами на теле из капроновых колготок, ковыляющая из правой стены в левую – это воплощение чумных бубонов, которыми пугали Петерса ночами наряду с «чуланами» и «черными бубнами». Хорошо хоть папиных легкомысленных любовниц, о которых Петерс слышал от бабушки, его детское сознание превратило в «легких женщин», по виду напоминающих балерин.

Вообще надо сказать, что Петерс – вовсе не так однозначно прекрасен, как григорьевский же Мышкин. И это надо еще доказать, что он трагический персонаж, а не «дундук эндокринологический», как, оглушительно смеясь, называет его библиотечная фея-коллега Фаина в брусничном платье – грациозная героиня Альбины Лозовой.

Актрисы-красавицы из свиты «фотографа» далеко не всегда самоотверженно-безлики. У каждой из них есть еще и отдельные яркие и неизменно мучительные для Петерса роли. Наталья Серкова, к примеру, является вредной девочкой на единственном в жизни Петерса детском празднике – этакой крошкой Мю в очках и с хвостом, которая сначала вроде бы проявляет благосклонность, но спустя мгновение на глазах у Петерса запихивает себе в рот сразу все пластинки жвачки, а потом вынимает изо рта липкий комок и заклеивает им стекляшки петерсовых очков. Та же Наталья Серкова вместе с Альбиной Лозовой окажутся пустоголовыми толстухами-сплетницами в Пирожковой (отменное актерское лицедейство), а Петерс будет безнадежно пристраиваться и прислуживаться в надежде приобщиться хоть к какой-нибудь жизни. Софья Васильева будет регулярно, начиная с пубертатного периода Петерса, возникать в его сознании соблазнительных форм Венерой, а еще обернется вредной старушкой с Васильевского острова, которая, вместо того, чтобы учить Петерса немецкому, затеет с ним ненавистную ему игру в Черного Петера. Лариса Чернобаева в обеих ролях заслуживает отдельных аплодисментов: в образе морально устойчивой советской интеллигентки с белоснежным вязанным воротничком на платье – заведующей библиотекой, о взгляд которой Петерс-библиограф то и дело спотыкается, актрису не узнать, зато «бабочке» из ночного клуба – фальшивому ангелу, ворующему кошельки у пьяных клиентов, – актриса подарила свою ослепительную внешность и превратила в Мэрилин Монро (причем, в том самом белом платье «от Травиллы», которое надо еще уметь носить). Тут кто угодно потерял бы рассудок, не только бедняга Петерс.

Помимо того, что «Петерс» – спектакль умный, он еще и невероятно зрелищный. При этом картинка нигде не существует только для красоты, отдельно от действия. Драматургическая нить вплетена в каждую репризу, в каждый фокус, и на нее же, на драматургию, работает медиадизайн Андрея Лохонина, свет Игоря Фомина и музыка Ильи Голицына.

Я бы никогда не подумала, что простые женские колготки разных цветов могут вызвать такое буйство фантазии у создателей спектакля и такой ворох ассоциаций у зрителя. Они сплетаются в орнаменты на стене и торчат трогательными заячьими ушами в разных вариациях в каждом любовном эпизоде, напоминая о единственном настоящем плюшевом друге Петерса – и о том, почему он так и не смог вырасти. Они соединяют тонкими черными линиями женские фигуры, зависшие на заднике, и превращают их в летучих мышей: и мы понимаем, что воспоминания Петерса не подпитывают его, а наоборот – истощают, как вампиры. В то время, как белые колготки, связанные исключительно с Фаиной, сначала целятся в Петерса, как стрелы Амура, а потом, просочившись сквозь стену, опутывают его, точно щупальца огромного осьминога. Но побеждают все же колготки телесные с висящими на них огромными бубонами. В финале они опутают весь павильон в знак того, что жизнь с ее пошлостью и жестокостью оказалась для Петерса чем-то вроде бубонной чумы, поскольку вакцины от нее он, «никем не любимый», так и не нашел.

Но несмотря на то, что во все трюки-ловушки, расставленные «фотографом» и Ко, Петерс попадает обязательно, как полный дундук, что-то мешает отмахнуться от него, как от мухи, пройти мимо, глянуть и забыть, проведя его страдания по разряду неинтересных нормальным людям инфантильных «сексуальных неврозов». И это что-то старательно выстраивает режиссер Прикотенко от начала и до финала спектакля в противовес убийственно-ироничному конферансу «фотографа» и попадающим точно в цель насмешкам черных дев. Кроме сходства с вечным ребенком Асисяем, режиссер дарит Петерсу полет: в момент сильного увлечения герой Григорьева зависает над сценой, точно как Шагал на автобиографическом полотне «Полет над городом» (вы уже, конечно, догадались, что закулисной команде спектакля – реквизиторам, помрежу, монтировщиками – отдыхать не приходится ни секунды, и они заслуживают оваций). А сидя в такси рядом с наглым водителем (Тимофей Мамлин за спектакль принимает на себя с десяток обличий), позволяет не покачиваться в такт попсы из радиоприемника, а слушать непроизвольно зазвучавший в голове (видимо, бабушка любила слушать) голос Смоктуновского, читающего «Медного всадники».

И, наконец, совсем уж царский дар режиссера герою – цитата из Някрошюса. В очередной раз влюбленный Петерс стоит в свете одинокого фонаря, под неистребимой питерской осенней моросью (сцена поставлена так узнаваемо по-петербургски, что смотрится как оммаж режиссера родному городу), с желтыми цветами для Валентины. То, что Петерс – еще и немного булгаковская Маргарита, придумала Татьяна Толстая. А Прикотенко устроил так, что, намокая, вовсе не газета «оползает клочьями», а одежда героя, сделанная из специальной ткани. То есть с Петерсом происходит ровно то, что происходило с Гамлетом – Андрюсом Мамонтовасом: с него «слезала кожа». Трюк работает как мощный эмоциональный образ. Также как в сцене, где Петерс, высмеянный Фаиной, безуспешно пытается открыть неподдающееся окно, чтобы грянуться оземь. Вдруг Петерс преодолевает земное притяжение и ползет по стене, как насекомое, буквально реализуя метафору «бегать по стенам от отчаяния».

И есть в спектакле еще одна важная цитата из театральной классики. Перед тем, как окончательно покинуть этот мир, Петерс съедает курицу. Не так уж часто на сцене в российском театре артисты на глазах зрителей поедают целую курицу, так что совершенно очевидно, что Прикотенко вступает в диалог с Львом Додиным. Напомню, что в додинских «Бесах» курицу жадно пожирал Петруша Верховенский (Сергей Бехтерев), главный из «чертей»-революцонеров, пришедший к Кириллову проследить, чтобы тот вовремя пустил себе пулю в лоб. Именно начиная с «Бесов», Додин не то, что не восхищается человеком как таковым, но даже не готов поверить в его способность противостоять элементарным соблазнам. Прикотенко же, наоборот, все упорнее проявляет себя как режиссер-гуманист. Петерс ест курицу, совершая последний в жизни поступок, который понравился бы бабушке, глядя в зал своими огромными грустными глазами. Этот вечный ребенок, забытый жизнью в чулане, не взятый на праздник, тучный и одышливый, который, намазывая себе лицо пеной для бритья, сравнивал себя с белым медведем из советской колыбельной и был уверен, что именно такой он должен очень нравиться женщинам, не может причинить вреда никому, кроме самого себя.

Смерть Петерса показана Прикотенко замечательно изобретательно и не сентиментально. Герой встает и на глазах у зала снимает с себя неуклюжее тело увальня. И оно остается лежать на авансцене, бесформенно, напоминая тающего под теплыми весенними лучами снеговика. Петерс кидает в него овальное фото на могилу, а сам – легкий, свободный – исчезает в одной из стен, чтобы возникнуть внутри огромного прозрачного шара в желтой курточке, точно как мальчик в стеклянном «шаре со снегом»: еще один точный трюк, образ потерянного и обретенного рая.

И пока прозрачный шар размером с шары из Snow Show катится на зал, а «легкие женщины» в пачках спешно разбирают капроново-бубонную паутину, чтобы расчистить ему дорогу, звучит вторая часть «Прелюдии и Аллегро в стиле Пуньяни» Фрица Крейслера. И вот это уже знак весьма отчетливый. Потому что первая часть прелюдии, которую давно выучили сотни тысяч зрителей додинских «Братьев и сестер», звучала в финале «Идиота» Андрея Прикотенко – спектакля, который стал для режиссера настолько же программным, насколько для Додина – спектакль по Абрамову. И вот теперь у Мышкина появился названный брат. Петерс и Мышкин смотрели одни и те же телепередачи и мультики, засыпали под одни и те же советские колыбельные (музыкальные символы советского детства тоже звучат в обоих спектаклях) и живут в одном и том же мире, для которого люди с детски чистым сознанием – это диагноз. Несовместимый с жизнью.

«Старый дом» открывает двери не только для многочисленной публики, но и для одного тайного выдумщика альтернативных миров. 1 октября состоится всероссийская премьера спектакля «Петерс». Создателями камерного сценического сочинения по одноименному рассказу Татьяны Толстой выступят Андрей Прикотенко и художник Ольга Шаишмелашвили. На подмостки выйдут маленькие герои большого XX века во главе с Петерсом — фигурой сострадательной, тихим мечтателем и фантазером, спорадически жаждущим влиться в эту «прекрасную, прекрасную, прекрасную» жизнь.

— Мне интересны люди с “отшиба”, то есть к которым мы, как правило, глухи, кого мы воспринимаем как нелепых, не в силах расслышать их речей, не в силах разглядеть их боли, — признается автор рассказа «Петерс» Татьяна Толстая. — Они уходят из жизни, мало что поняв, часто недополучив чего-то важного, и уходя, недоумевают как дети: праздник окончен, а где же подарки? А подарком и была жизнь, да и сами они были подарком, но никто им этого не объяснил».

После реализации таких масштабных сценических проектов, как «Идиот» по Достоевскому и «Социопат» по Шекспиру, главный режиссер театра «Старый дом» Андрей Прикотенко приступил к работе с малой прозой. Отправной точкой для трансформации выработанного мастером театрального языка и метода стал рассказ Татьяны Толстой «Петерс», буквально провоцирующий театральную фантазию. Здесь голубые и воздушные женщины парят, как весенние облачка, Петербург хлещет «дождевыми оплеухами по близорукому лицу», а темный знаток нехороших вещей все время заводит не в ту сторону. «Желания Петерса – проснуться, глотнуть свежей родниковой воды жизни, окунуться в ее стремительные воды — рифмуются с мечтами каждого из нас. Но способна ли реальность ответить романтическому порыву героя? Или шиллеровские грезы всего лишь часть детских фантазий? Вопросы насущны для нас и не только в выдуманном пространстве рассказа», — полагают создатели спектакля.

— Спектакль “Петерс” для меня — ход в другую сторону, мой поиск чего-то нового и неизведанного в театре, — рассказывает режиссер спектакля Андрей Прикотенко. — Есть рассказ, всего на девяти страницах, который будет превращен в большой спектакль. Каким образом — пока загадка. Есть манящая лирика, замечательный язык Татьяны Толстой, есть много обаятельного внутри самой истории, но все, что можно было бы применить из собственной практики, абсолютно несостоятельно, и в этом главный вызов и радость новой работы.

— “Петерс” — это огромное наслаждение, очарование, погружение в мир детства, который может быть одновременно счастливым и несчастным, — подчеркивает художник спектакля Ольга Шаишмелашвили и создает на сцену новую реальность, обитатели которой «спешат дружить» и тщетно норовят «обзавестись плохими привычками», крутят себе перед сном гоголь-моголь и пялят очи на «сумрачный пульсирующий потолок», греются в лучах «чужой, счастливой и живой жизни» и несут домой «холодного куриного юношу, не познавшего ни любви, ни воли.

Воплощение сценической версии «Петерса» ложится на плечи dream team. В спектакле заняты Анатолий Григорьев, Тимофей Мамлин, Лариса Чернобаева, Софья Васильева, Альбина Лозовая и Наталья Серкова. Ведущие актеры театра «Старый дом» не только раскроются в драматическом плане, но и предстанут в совершенно новом амплуа. Инструментами превращений выступят пространство, время и личная индивидуальность каждого из участников спектакля. Артисты проведут зрителей «Петерса» через ХХ столетие таким образом, чтобы оказаться в нашем времени и по-настоящему всмотреться в почти вековую жизнь большого маленького героя, обаятельного неудачника и тайного выдумщика альтернативных миров. В визуальном круговороте сольются фантастические объекты и бытовые детали, миры видений переплетутся с мороком петербургской яви, волшебное кино пройдет по касательной мимо чужих тайн, жизнь пролетит сквозь сон, оставив шлейф светлого и обольстительного предчувствия.

Марина ВЕРЖБИЦКАЯ, «Новая Сибирь»

Фото предоставлено пресс-службой театра «Старый дом»

  • Рассказ пасха борзенко краткое содержание
  • Рассказ песчаная учительница краткое содержание
  • Рассказ пастух и пастушка
  • Рассказ песочные часы читать
  • Рассказ песня пра зубра