Рассказ пушкина детство читать

Елена Егорова

Детство Александра Пушкина

© Литобъединение «Угреша» Московской областной организации СП России, 2012

© Егорова Е.Н., текст, дизайн, 2012

© БФ «Наш город», 2012

© Государственный литературно – мемориальный и природный музей – заповедник А. С. Пушкина «Болдино», 2012

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

Детство Александра Пушкина

Детство Александра Пушкина - i_001.jpg

Рождение

Детство Александра Пушкина - i_002.jpg

Детство Александра Пушкина - i_003.jpg

На праздник Вознесения Господня 26 мая 1799 года день в Москве выдался тёплым и погожим. Ровные и чистые, как в европейских городах, улицы Немецкой слободы благоухали расцветающими пионами и чубушником, а кое-где и поздней сиренью. Служба в приходской Богоявленской церкви, что в Елохове, отошла, и под звон колоколов народ неспешно покидал храм. По обычаю перекрестившись у дверей, Сергей Львович Пушкин вышел на небольшую площадь и, едва кланяясь знакомым, стал пробираться сквозь празднично одетую толпу. Невысокий, ладный, в лёгком щегольско́м плаще, он торопливо зашагал по улице, почти не опираясь на модную трость. Жена его была на сносях и, с утра почувствовав недомогание, на службу не пошла, несмотря на великий праздник. Потому Сергей Львович и спешил домой.

Детство Александра Пушкина - i_004.jpg

Прошло почти три года, как он женился, но любовь его к супруге нисколько не остыла. Надежда Осиповна, внучка Абрама Петровича Ганнибала, арапа государя императора Петра Великого, приходилась мужу дальней родственницей: её мать Марья Алексеевна Ганнибал в девичестве носила фамилию Пушкина. Сергей Львович познакомился с ними в Петербурге, когда служил подпоручиком в Лейб – гвардии Егерском полку. Наденька, которую за необычную внешность прозвали прекрасной креолкой, покорила его сердце и ответила ему взаимностью. Её смугловатое лицо, обрамлённое чёрными вьющимися волосами, словно освещалось большими карими глазами с густыми ресницами. Грациозная, весёлая, начитанная и образованная, она стала для жениха тем идеалом женского ума и красоты, который занимал его воображение с юности.

Обвенчались они 28 сентября 1796 года в Воскресенской церкви в Суйде, имении её родного дяди и крёстного Ивана Абрамовича Ганнибала, знаменитого генерала, героя Чесменского сражения. Дома Сергей Львович теперь звал жену Надей, а при посторонних – Надин, как было принято в обществе. Когда через год после свадьбы вышел указ о переводе Егерского полка в Москву, молодожёнам пришлось переехать и первое время поселиться у матери мужа Ольги Васильевны Пушкиной в Огородной слободе. Большую усадьбу на Божедомке, где вырос Сергей Львович, его братья Василий, Николай и Пётр, сёстры Анна и Елизавета, овдовевшая Ольга Васильевна продала и приобрела владение поменьше в Огородниках.

Полтора года назад Надежда Осиповна подарила мужу дочку Оленьку, названную в честь бабушки, и теперь ждала второго ребёнка. Вскоре после переезда Сергей Львович снял квартиру, чтоб жить отдельно от матери, но как только молва донесла до ушей суеверной жёнушки слух, будто там умирали младенцы, ему пришлось срочно искать новое жильё. У своего знакомого Ивана Васильевича Скворцова нанял он деревянный дом в Немецкой слободе на углу Хампиловской улицы и Госпитального переулка. Когда – то здесь селились иноземные купцы и ремесленники, а теперь жил русский люд разных сословий. Огородники, где были усадьбы Ольги Васильевны Пушкиной, родни и многочисленных знакомых, находились недалеко.

Ожидая родов дочери, Марья Алексеевна приехала из Петербурга к молодым и взяла в свои опытные руки их хозяйство, к ведению коего они не имели особой охоты. К тому времени Сергей Львович уволился из полка в чине гвардейского капитан – поручика, по армии равного майору. Он и раньше – то не питал большой склонности к военной службе, а после кончины государыни императрицы Екатерины Великой и воцарения Павла I строгие порядки в гвардии с бесконечной муштрой и вовсе показались ему несносными. Соблюдение всех правил и регламентов было для него тяжкой обязанностью. Однажды, беседуя с однополчанами у камина, он по рассеянности стал помешивать угли своей офицерской тростью, а на другой день командир язвительно заметил ему, что лучше б уж он пришёл на дежурство с кочергой. Другой раз капитан – поручик Пушкин забыл надеть положенные по уставу перчатки… По – настоящему его, как и жену, интересовали литература, музыка, театр, искусство, танцы и светские развлечения. Это был их мир, в котором им было хорошо и уютно.

Когда Сергей Львович подошёл к дому, колокольный звон уже умолк. Сквозь птичий щебет послышался весёлый смех полуторагодовалой Оленьки и звонкий лай моськи Жужу. Собачка, подаренная жене, когда та была ещё невестой, теперь привязалась к дочке и позволяла ей делать с собой что угодно. Увидев отца, Оленька побежала к нему с радостным криком: «Папа́! Папа́!» Умилившись её нарочито французскому выговору с ударением на последний слог, он подхватил малышку и расцеловал, потом, заметив озабоченное лицо её няни Арины, спросил:

– Ну что там? Как Надя?

Детство Александра Пушкина - i_005.jpg

– Началось, барин! Доктор сказали, к закату разрешится.

Взволнованный отец передал дочку няне и пошёл в дом, забыв про трость, которую уже пробовала на зуб Жужутка.

– А барыня не велели Вас к ней пускать, – услышал он вслед и вспомнил, что и при рождении дочки жена не хотела, чтоб он видел, как страдание искажает её красивое лицо.

Вздохнув, Сергей Львович пошёл к себе переодеться. Потом он без особого аппетита отобедал и в кабинете начал было читать книгу Вольтера, но мысли о жене не дали ему сосредоточиться. Понимая, что помочь ей ничем не может, что подле неё теперь и Марья Алексеевна, и доктор, и слуги, он протомился так около часа, затем снова оделся, вышел из дома и, взяв извозчика, направился в Огородники сообщить новость матушке. У неё до времени хранилось золотое колечко, заранее купленное им для жены. По натуре он был скуповат, но ради такого случая денег, конечно, не пожалел.

Ольга Васильевна новостью была и обрадована, и озабочена. Она сразу велела закладывать дрожки и сама поехала к невестке. Сергей Львович остался, чтобы скоротать время с младшей незамужней сестрой Лизой. Она сыграла на клавикордах недавно разученную пьесу и завела с братом оживлённый разговор о малозначительных светских новостях. Впрочем, Лизино увлечение молодым переводчиком коллегии иностранных дел Матвеем Сонцовым явно заслуживало внимания.

Прогулявшись с сестрой в небольшом садике и почаёвничав, Сергей Львович простился и хотел уже ехать домой, но, услышав звон к вечерне, донёсшийся с колокольни приходской Харитоньевской церкви, передумал. С детских лет он ходил с матерью, братьями и сёстрами по воскресеньям и праздникам на службу в Троицкий храм на Божедомке, но стоять и литургию, и вечерню в один день было не в его обычае. А теперь ноги сами понесли его к Харитонию Исповеднику помолиться о благополучном разрешении жены.

За молитвой служба протекла незаметно, и когда Сергей Львович вышел на улицу, солнце клонилось к закату. Он кликнул извозчика и поспешил домой.

Детство Александра Пушкина (fb2) — Детство Александра Пушкина 15102K скачать: (fb2) — (epub) — (mobi) — Елена Николаевна Егорова

Елена Егорова
Детство Александра Пушкина

© Литобъединение «Угреша» Московской областной организации СП России, 2012

© Егорова Е.Н., текст, дизайн, 2012

© БФ «Наш город», 2012

© Государственный литературно – мемориальный и природный музей – заповедник А. С. Пушкина «Болдино», 2012

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

Детство Александра Пушкина

Рождение

На праздник Вознесения Господня 26 мая 1799 года день в Москве выдался тёплым и погожим. Ровные и чистые, как в европейских городах, улицы Немецкой слободы благоухали расцветающими пионами и чубушником, а кое-где и поздней сиренью. Служба в приходской Богоявленской церкви, что в Елохове, отошла, и под звон колоколов народ неспешно покидал храм. По обычаю перекрестившись у дверей, Сергей Львович Пушкин вышел на небольшую площадь и, едва кланяясь знакомым, стал пробираться сквозь празднично одетую толпу. Невысокий, ладный, в лёгком щегольско́м плаще, он торопливо зашагал по улице, почти не опираясь на модную трость. Жена его была на сносях и, с утра почувствовав недомогание, на службу не пошла, несмотря на великий праздник. Потому Сергей Львович и спешил домой.

Прошло почти три года, как он женился, но любовь его к супруге нисколько не остыла. Надежда Осиповна, внучка Абрама Петровича Ганнибала, арапа государя императора Петра Великого, приходилась мужу дальней родственницей: её мать Марья Алексеевна Ганнибал в девичестве носила фамилию Пушкина. Сергей Львович познакомился с ними в Петербурге, когда служил подпоручиком в Лейб – гвардии Егерском полку. Наденька, которую за необычную внешность прозвали прекрасной креолкой, покорила его сердце и ответила ему взаимностью. Её смугловатое лицо, обрамлённое чёрными вьющимися волосами, словно освещалось большими карими глазами с густыми ресницами. Грациозная, весёлая, начитанная и образованная, она стала для жениха тем идеалом женского ума и красоты, который занимал его воображение с юности.

Обвенчались они 28 сентября 1796 года в Воскресенской церкви в Суйде, имении её родного дяди и крёстного Ивана Абрамовича Ганнибала, знаменитого генерала, героя Чесменского сражения. Дома Сергей Львович теперь звал жену Надей, а при посторонних – Надин, как было принято в обществе. Когда через год после свадьбы вышел указ о переводе Егерского полка в Москву, молодожёнам пришлось переехать и первое время поселиться у матери мужа Ольги Васильевны Пушкиной в Огородной слободе. Большую усадьбу на Божедомке, где вырос Сергей Львович, его братья Василий, Николай и Пётр, сёстры Анна и Елизавета, овдовевшая Ольга Васильевна продала и приобрела владение поменьше в Огородниках.

Полтора года назад Надежда Осиповна подарила мужу дочку Оленьку, названную в честь бабушки, и теперь ждала второго ребёнка. Вскоре после переезда Сергей Львович снял квартиру, чтоб жить отдельно от матери, но как только молва донесла до ушей суеверной жёнушки слух, будто там умирали младенцы, ему пришлось срочно искать новое жильё. У своего знакомого Ивана Васильевича Скворцова нанял он деревянный дом в Немецкой слободе на углу Хампиловской улицы и Госпитального переулка. Когда – то здесь селились иноземные купцы и ремесленники, а теперь жил русский люд разных сословий. Огородники, где были усадьбы Ольги Васильевны Пушкиной, родни и многочисленных знакомых, находились недалеко.

Ожидая родов дочери, Марья Алексеевна приехала из Петербурга к молодым и взяла в свои опытные руки их хозяйство, к ведению коего они не имели особой охоты. К тому времени Сергей Львович уволился из полка в чине гвардейского капитан – поручика, по армии равного майору. Он и раньше – то не питал большой склонности к военной службе, а после кончины государыни императрицы Екатерины Великой и воцарения Павла I строгие порядки в гвардии с бесконечной муштрой и вовсе показались ему несносными. Соблюдение всех правил и регламентов было для него тяжкой обязанностью. Однажды, беседуя с однополчанами у камина, он по рассеянности стал помешивать угли своей офицерской тростью, а на другой день командир язвительно заметил ему, что лучше б уж он пришёл на дежурство с кочергой. Другой раз капитан – поручик Пушкин забыл надеть положенные по уставу перчатки… По – настоящему его, как и жену, интересовали литература, музыка, театр, искусство, танцы и светские развлечения. Это был их мир, в котором им было хорошо и уютно.

Когда Сергей Львович подошёл к дому, колокольный звон уже умолк. Сквозь птичий щебет послышался весёлый смех полуторагодовалой Оленьки и звонкий лай моськи Жужу. Собачка, подаренная жене, когда та была ещё невестой, теперь привязалась к дочке и позволяла ей делать с собой что угодно. Увидев отца, Оленька побежала к нему с радостным криком: «Папа́! Папа́!» Умилившись её нарочито французскому выговору с ударением на последний слог, он подхватил малышку и расцеловал, потом, заметив озабоченное лицо её няни Арины, спросил:

– Ну что там? Как Надя?

– Началось, барин! Доктор сказали, к закату разрешится.

Взволнованный отец передал дочку няне и пошёл в дом, забыв про трость, которую уже пробовала на зуб Жужутка.

– А барыня не велели Вас к ней пускать, – услышал он вслед и вспомнил, что и при рождении дочки жена не хотела, чтоб он видел, как страдание искажает её красивое лицо.

Вздохнув, Сергей Львович пошёл к себе переодеться. Потом он без особого аппетита отобедал и в кабинете начал было читать книгу Вольтера, но мысли о жене не дали ему сосредоточиться. Понимая, что помочь ей ничем не может, что подле неё теперь и Марья Алексеевна, и доктор, и слуги, он протомился так около часа, затем снова оделся, вышел из дома и, взяв извозчика, направился в Огородники сообщить новость матушке. У неё до времени хранилось золотое колечко, заранее купленное им для жены. По натуре он был скуповат, но ради такого случая денег, конечно, не пожалел.

Ольга Васильевна новостью была и обрадована, и озабочена. Она сразу велела закладывать дрожки и сама поехала к невестке. Сергей Львович остался, чтобы скоротать время с младшей незамужней сестрой Лизой. Она сыграла на клавикордах недавно разученную пьесу и завела с братом оживлённый разговор о малозначительных светских новостях. Впрочем, Лизино увлечение молодым переводчиком коллегии иностранных дел Матвеем Сонцовым явно заслуживало внимания.

Прогулявшись с сестрой в небольшом садике и почаёвничав, Сергей Львович простился и хотел уже ехать домой, но, услышав звон к вечерне, донёсшийся с колокольни приходской Харитоньевской церкви, передумал. С детских лет он ходил с матерью, братьями и сёстрами по воскресеньям и праздникам на службу в Троицкий храм на Божедомке, но стоять и литургию, и вечерню в один день было не в его обычае. А теперь ноги сами понесли его к Харитонию Исповеднику помолиться о благополучном разрешении жены.

За молитвой служба протекла незаметно, и когда Сергей Львович вышел на улицу, солнце клонилось к закату. Он кликнул извозчика и поспешил домой.

– Что Надя? – спросил он с порога у матери, вышедшей в переднюю из комнаты жены.

– Уже скоро, – ответила Ольга Васильевна и, дав распоряжения прислуге, вернулась к невестке.

Этот последний час показался ему самым томительным, а светлый летний вечер бесконечно долгим. Солнце бросало последние лучи через окно гостиной на старинные ганнибаловские клавикорды, привезённые Марьей Алексеевной из Петербурга. На них для мужа и гостей иногда музицировала Надежда Осиповна. Из детской доносилась протяжная колыбельная: няня Арина укачивала похныкивающую Оленьку. Сергей Львович прислушался:

Ай, баю – баю – баю!

Не ложися на краю,

Ты ложись у стеночки

На мягенькой постелечке.

Баю – баюшки – баю!

Не ложися на краю.

Придёт маленький волчок

И ухватит за бочок…

Похожую, но не точно такую песенку пела и ему в детстве крепостная няня. Он подумал, что именно под эту колыбельную засыпала его Надя, когда была маленькой, ведь Арина происходила из села Кобрина, петербургского имения Марьи Алексеевны, где росла жена.

Напевный голос любящей няни скоро успокоил малышку. «Уснула наша Занавесная Барыня», – умилился отец, вспомнив прозвище, данное Ариной Оленьке, когда та была ещё грудной. Матери тогда показалось, что дочурка начала косить глазками, поэтому во время кормления грудью ей их прикрывали платочком, чтобы зря не напрягалась, таращась на няню с близкого расстояния. Скоро девочка косить перестала, но иногда её ещё называли младенческим прозвищем…

Тут послышался громкий вскрик роженицы и вслед за ним тоненький, похожий на мяуканье, плач младенца. Сергей Львович встрепенулся. «Слава Богу, кажется, разрешилась!» – пронеслось у него в голове. От жены вышла Марья Алексеевна и сообщила радостную весть:

– Поздравляю! Сын! Здоровенький.

– А Надя?

– Слава Богу! Благополучно. Надобно погодить. Пока не всё, – остановила тёща зятя, рванувшегося было к двери. – Ульяша, пора! – позвала она свою дворовую.

Ульяна Яковлева, сметливая дворовая баба лет тридцати, которая по мысли Марьи Алексеевны должна была стать няней, прошла в комнату с заранее приготовленным приданым для новорождённого.

Сын! Наследник! В душе Сергея Львовича всё ликовало, он с трудом дождался, когда дверь, наконец, открылась, доктор вышел, поздравил его и, получив плату, откланялся.

Ольга Васильевна держала на руках расшитый кружевами конверт, откуда выглядывало крошечное красноватое личико. Из – под белого чепчика выбились чёрные кучерявые родовые волосики. Хорошенько разглядев сына и слегка погладив его по головке, Сергей Львович подошёл к жене.

Уставшая Надежда Осиповна лежала на кровати, глаза её выражали одновременно и страдание, и радость.

– Поздравляю, Надюша, – сказал он, надевая на палец жене золотое колечко.

– Мерси. Как тебе сын? – чуть слышно спросила она.

– Слава Богу, хорош! На арапчоночка похож.

– В Ганнибалов пошёл, – согласилась Марья Алексеевна, но тотчас добавила: – И от Пушкиных в нём много чего. Носатенький мальчишечка, а глазки будто бы не тёмные.

– Что правда, то правда, – подтвердила Ольга Васильевна.

– Александром надо его наречь, – предложила Марья Алексеевна, – в честь племянника моего Александра Юрьича Пушкина. Добрый малый, хорошо служит. Он теперь в походе с Суворовым, в Италии где – то.

– Хорошее имя. Деда моего тоже Александром звали. Александр Сергеич – звучит! – отозвался Сергей Львович. – Надюша, ты как?

Жена обрадованно кивнула. Кузена Сашу она любила, как родного брата, и была с ним очень дружна. Когда тот учился в кадетском корпусе в Петербурге, часто приходил к ним в дом. Марья Алексеевна его опекала как тётушка и крёстная.

У Ольги Васильевны тоже не нашлось возражений. Она ещё припомнила, что именины Александра близко: 2 июня по церковному календарю – память святого патриарха Александра Константинопольского.

Тут и новонаречённый младенец подал голосок.

– Слышите, согласен! – пошутил Сергей Львович. – Стало быть, решено. Александр!

Младенец тем временем начал широко открывать ротик и раскричался.

– Грудь просит, – заключила Ольга Васильевна. – Ульяша, неси – ка его скорей кормить, – приказала она няне и бережно передала ей внучонка.

* * *

Вскоре после праздника Троицы новорождённого Сашу Пушкина окрестили в Елоховской Богоявленской церкви. Восприемницей стала родная бабушка Ольга Васильевна, а в восприемники Марья Алексеевна позвала своего троюродного брата графа Артемия Ивановича Воронцова. В метрической книге дьячок старательно вывел запись, по церковному обычаю пометив её 27 мая, потому что младенец родился накануне этого дня после захода солнца: «Во дворе коллежского регистратора Ивана Васильевича Скворцова у маиора Сергея Львовича Пушкина родился сын Александр, крещён июня 8 дня…»

Раннее детство

Осень 1799 года Пушкины с детьми провели в сельце Михайловском под Псковом, в имении Осипа Абрамовича Ганнибала. В молодости отец Надежды Осиповны вёл бурную расточительную жизнь, следствием чего стал его разъезд с Марьей Алексеевной, при поддержке Ивана Абрамовича Ганнибала отсудившей у него дочь и имение Кобрино. С тех пор она видеть бывшего мужа не желала и в Михайловское не поехала.

Старый больной арап, на лице которого почти не осталось следов былой привлекательности, жил в своём маленьком, обременённом долгами сельце в одиночестве, покинутый всеми. Когда – то он жалел денег на воспитание единственной дочери, а теперь был искренне рад её приезду с зятем и внучатами. Он даже играл с резвой Оленькой, но угнаться за нею не мог: ноги у него давно уже болели и с трудом носили погрузневшее тело. Саша деду понравился: спокойный крепенький младенец, очень похожий на Ганнибалов. Правда, постепенно родовые чёрные волосики стали у мальчика вылезать и вместо них росли рыжеватые кудряшки, а глазки приобрели светло – голубой оттенок. Но это уже не имело значения. Несколько месяцев на свежем воздухе пошли малышу впрок: пухлые румяные щёчки стали видны с затылка.

Зимой в глухой деревне с маленькими детьми делать было нечего, и Пушкины перебрались в Петербург. Первые дни жили в доме Ивана Абрамовича Ганнибала, а потом сняли квартиру в Литейной части неподалёку от Юсуповского дворца. Хоть и был Иван Абрамович рад любимой крестнице и внучатым племянникам, но обременять его не захотели: старику – генералу нужен был покой. Вслед за молодыми в Петербург приехала и Марья Алексеевна. Большую часть лета семья провела в Кобрине, пока бабушка хлопотала о продаже этого имения.

В начале августа Пушкины вернулись в Петербург. Жизнь пошла своим чередом. Оленька, тоненькая, живая, похожая на мать, заметно вытянулась, начала бойко говорить, подражая взрослым. Надежда Осиповна научила её делать книксены – приветственные поклоны с приседанием. Дочкин лепет и старательные книксены умиляли отца и гостей дома. Саша, напротив, рос толстым и неуклюжим. Летом он начал ходить, неуверенно переваливаясь на полных ножках. На прогулках малыш хватался за нянину или бабушкину юбку и просился на ручки, дичась незнакомцев.

Гуляли дети обыкновенно в живописном Юсуповском саду. Здесь было где порезвиться: зелёные лужайки и широкие дорожки под сенью раскидистых деревьев. В большом пруду с круглым островком, на который вёл горбатый мостик, отражался красивый дворец с портиком на белых колоннах.

Хозяином дворца и сада был князь Николай Борисович Юсупов, человек государственный, дипломат и сенатор, любитель искусства и заядлый коллекционер. Пушкины поддерживали с ним доброе знакомство.

Однажды прохладным пасмурным днём в августе 1800 года няня Арина с Олей и Ульяна с Сашей, как обычно, вышли на прогулку в Юсуповский сад. Девочка играла со сверстниками, а малыш нехотя плёлся за своей няней. Неожиданно в конце аллеи показался невысокий очень важный господин в генеральском мундире, напудренном парике и большой треуголке. Он быстро шёл, опираясь на трость, в сопровождении свиты блестящих офицеров.

Расторопные нянюшки подозвали своих подопечных и почтительно отошли с ними в сторонку. Ульяна взяла Сашу на руки и встала рядом с Ариной. Так она чувствовала себя увереннее. Важный генерал стремительно приближался, оглядывая аллею властным пронзительным взглядом. Все склонили перед ним головы. Оля присела в глубоком книксене, как учили.

Поклонилась и Ульяна, не спуская Сашу с рук. Вдруг она почувствовала: кто – то подошёл к ним. Не успела няня испугаться, как тот самый генерал снял с малыша картуз и, отдавая ей, строго выговорил:

«Снимать шапку должно перед императором! Поняла?!»

Боже мой! Да это сам государь Павел Петрович! Сердце у няни так и оборвалось. Она не могла вымолвить ни слова и долго не решалась поднять голову, а когда, наконец, осмелилась и взглянула вслед, император был уже далеко. Он шёл не оборачиваясь и чётко печатая шаг, окружённый своей свитой. Саша прижался к няне, заплакал и никак не мог остановиться. Ульяна вспомнила о безотказном успокоительном средстве, припасённом у неё в кармане. Она достала сушку и протянула малышу. Мальчик тотчас угомонился и захрустел угощением. Няня надела ему картуз.

«Ох, и угораздило же нас! – посетовала Арина. – Государь – то император очами так и сверкал, как тебе выговаривал! Ну да мы с печалью, а Господь с милостью. Пронесло, слава Богу! Пошли уж до дому, какое теперь гулянье».

Саша по малолетству своему встречи с Павлом I не запомнил, но живо представлял её в подробностях, слушая рассказы нянюшки.

Поздней осенью 1800 года Пушкины всем семейством переехали в Москву: жизнь здесь была дешевле, да и родни больше. Имение Кобрино, что в 50 верстах от Петербурга, Надежда Осиповна продала, подписав вольную всей семье Арины Родионовны Яковлевой, по мужу Матвеевой, Олиной няни и кормилицы. Сама няня получила вольную ещё в 1799 году, хотя и упорно отказывалась от этой милости. Своих господ ни она, ни её родные не покинули и продолжали им служить верой и правдой долгие годы.

В конце декабря 1800 года окончательно переехала в Москву и Марья Алексеевна Ганнибал. В квартире Пушкиных на Чистых прудах по вечерам снова стали собираться друзья и родственники. Непременно приходил старший брат главы семьи Василий Львович Пушкин, известный стихотворец, сёстры Анна и Лиза, неплохо игравшие на фортепиано, заходили историк и писатель Николай Михайлович Карамзин, молодой поэт Василий Андреевич Жуковский, баснописец Иван Иванович Дмитриев. Хозяева и гости читали стихи, басни, музицировали, пели романсы, иногда разыгрывали домашние пьески, обсуждали последние новости – и литературные, и политические, и светские.

Одним зимним вечером в гостиной Пушкиных было особенно оживлённо. Юная прелестная француженка Адель Першерон де Муши виртуозно играла сонату Моцарта. И как только она могла извлекать столь божественные звуки из стареньких ганнибаловских клавикордов?! Все были так увлечены её исполнением, что никто не заметил, как дверь гостиной приоткрылась и тихо вошёл полуторагодовалый Саша. Музыка разбудила и завлекла его. Обычно боязливый, малыш забыл о своём страхе и босиком, в одной рубашечке потопал на пленившие его звуки. Он стоял, прижавшись к двери, и заворожённо слушал.

Адель, взяв последний аккорд, опустила на клавиши изящные руки. Все зааплодировали.

– Браво! Фора! – восхищённо воскликнул Сергей Львович.

– Браво! – поддержала его Надежда Осиповна. Ревниво поглядывая на мужа, она приподнялась и тут в изумлении заметила сына у двери.

– Сашенька! Проснулся! – удивлённо воскликнула она и направилась к малышу.

Марья Алексеевна сидела ближе к двери и, опередив дочь, которая ждала третьего ребёнка, взяла Сашу на руки. Почувствовав к себе внимание, мальчик застеснялся и уткнулся носом в бабушкино плечо. Мать пощупала у него ножку, которая показалась ей холодной.

– Ульяшка! – сердито прикрикнула она. – Ах, соня! Простудишь Сашку!

Встревоженная няня с заспанными глазами сразу показалась в дверях. Очнувшись и не найдя мальчика в кроватке, она и сама поспешила в гостиную.

– Простите, барыня, не доглядела. Уж так хорошо Сашенька спал, я и прикорнула. Простите Христа ради!

– Ладно, иди. Да смотри у меня! – строго наказала Марья Алексеевна, передавая мальчика няне. Ульяна понесла его в спальню, воркующим голосом напевая колыбельную:

Баю – бай, баю – бай,

Спи, наш Саша, засыпай.

Гули – гули – гуленьки

Сели Саше в люленьку,

Стали люленьку качать,

Стали Сашу величать:

Баю – бай, баю – бай,

Спи, наш птенчик, засыпай,

Будем мы тебя качать,

Сладкий сон оберегать.

Скоро малыш крепко уснул…

На следующий год Сергей Львович снял более просторный двухэтажный каменный дом у Николая Борисовича Юсупова в Огородной слободе, на Хомутовке, поближе к своей хворающей матери Ольге Васильевне. Из окон открывался чудный вид на стоящие рядом княжеские каменные палаты, когда – то принадлежавшие дьяку Алексею Волкову, но уже давно перешедшие к Юсуповым. Это был старинный московский терем с узорным красным крыльцом, фигурными арками, расписными палатами и окошками домиком. Прямо сказочный пряничный дворец! Через улицу напротив дворца Николай Борисович выстроил трёхэтажный каменный дом для светских приёмов. Вокруг по его приказу разбили роскошный сад, который благодарные москвичи нарекли Юсуповым. Сюда выходили няни и бабушка Марья Алексеевна на прогулки с Олей, Сашей и новорождённым Николенькой, появившимся на свет 24 марта 1801 года. Гуляли с ними и дети Арины Родионовны: 13–летняя Марьюшка и Стёпка, Олин ровесник и молочный брат.

Московский Юсупов сад был совсем не таким, как петербургский. Вместо романтических пейзажей здесь ровные аллеи, цветники, купы причудливо постриженных деревьев и кустов, гроты и беседки. В саду звенели многочисленные фонтаны. Мощный раскидистый дуб обвивала золочёная цепь. По ней в сухую погоду пускался механический пушистый кот со сверкающими глазами, сконструированный голландскими мастерами. Чудесный кот ещё и напевал что – то непонятное. Он поражал Сашино воображение, казался ему огромным, загадочным. А как ему хотелось узнать, о чём мурлычет котище! Но голландского языка никто из окружающих, увы, не понимал.

В три года Саша всё ещё был тучным неуклюжим мальчуганом. Подвижные игры он не любил. Это приводило Надежду Осиповну в отчаяние. «У всех дети как дети, а наш – увалень и дикарь!» – сетовала она. Мать пыталась заставить ленивого ребёнка бегать, но тщетно. Даже Оленька и Стёпка не могли его расшевелить. Саша любил долго рассматривать статуи, фонтаны, а то и просто букашек – таракашек на песке, травинках и листочках.

14 октября 1802 года няни, как обычно, вывели детей на прогулку в Юсупов сад. Фонтаны уже не работали, дворники сметали с дорожек последнюю листву, садовники укрывали цветники в ожидании первого снега. В саду было светло, аллеи с облетевшими деревьями казались длиннее обычного. Николенька, худенький полуторагодовалый мальчик, похожий лицом на старшую сестру, играл в мячик со своей няней. Оленька, Стёпка и Марьюшка затеяли игру в пятнашки, за ними со звонким лаем носилась Жужутка. Саша сидел на скамейке возле Ульяны. Сначала он разглядывал подобранный им кленовый листок, уже побуревший и похожий на большую раскрытую ладонь в тёмной перчатке, а потом его привлекла статуя Осени в образе прекрасной девушки с венком из плодов и листьев.

Было около двух часов пополудни. Вдруг Жужу прижалась к земле и заскулила. Марьюшка первой подоспела к собачке, думая, что та поранилась об острый камешек. И тут земля качнулась! Саше показалось, что статуи и деревья падают. От испуга он закрыл лицо ладошками. Потом был ещё толчок послабее, и всё стихло. Саша заплакал. Николенька не удержался на ножках, упал и тоже заплакал. И другие дети перепугались, и нянюшки, но больше землетрясение не повторилось.

Ох, и пересудов о нём было по Москве! Впрочем, ничего страшного не случилось. Дома даже посуда не побилась. В Московской комиссариатской комиссии, где десятый месяц служил Сергей Львович по казначейским делам и бухгалтерии, тоже всё оказалось в порядке. Лишь в одном доме на Хомутовке треснула стенка в погребе. И только – то! Но маленькому Саше Пушкину это землетрясение запомнилось на всю жизнь.

Бабушкины рассказы

Марья Алексеевна души не чаяла в своих внучатах и не жалея времени возилась с ними, играла, рассказывала им сказки и были о старине, учила читать по – русски и считать, а с Оленькой занималась рукоделием. Дети очень любили бабушку, особенно Саша, ведь она не заставляла его бегать против его желания, и у неё всегда для него был припасён вкусный гостинчик. Любознательный мальчик обожал слушать бабушкины рассказы, сидя в большой корзине с клубками, и наблюдать, как мелькают спицы в её ловких руках.

Вот и майским днём 1804 года Саша после обеда занял своё излюбленное место и слушал бабушку. У неё на коленях свернулся калачиком Тришка – упитанный кот с блестящей чёрной шестью и хитрыми зелёными глазами. На груди у Тришки белая «манишка», на лапках – белые «тапки». Если бы не два белых пятна около хвоста, кот походил бы на степенного господина во фраке, с мягкой походкой и аристократическими манерами. Правда, вся эта важность мигом испарялась, как только Тришка чуял мышь или крысу: ловцом он был отменным. Поохотиться за бантиком на верёвочке он тоже был не прочь, чем очень забавлял Олю и Николеньку. В свободное от охоты, еды и гулянья время котище дремал на коврике у печки или у хозяйки на коленях.

Под «аккомпанемент» мурлыканья Марья Алексеевна рассказывала внуку историю про своего деда Юрия Алексеевича Ржевского:

«Пращур твой Ржевский любимым стольником Петра Великого был, государь его потом губернатором в Нижнем Новгороде поставил, строить флотилию на Волге поручил. Дед – то в корабельном деле сведущ был. Царь к Ржевским запросто в дом наезжал. Пожаловал он как – то к ним на ужин. Дедушка сразу распорядился испечь любимый государем блинный пирог с изюмом. Подали пирог на стол да потом так и убрали нетронутым: царь отчего – то не захотел его откушать. Наутро Ржевский велел подать себе этот пирог. Отрезали ему кусок, он ко рту поднёс, да так и обомлел: вместо изюма в пироге… тараканы! А государь – то терпеть не мог этих насекомых, особенное отвращение к ним испытывал. Недруги злую шутку хотели деду учинить, подкупили повара и надеялись, что царский любимец немилостью за это поплатится. Да не вышло у них ничего! Бог – то видит, кто кого обидит! Не попустил беды…»

Саше не терпелось узнать, что ещё приключилось интересного с Ржевским, но тут в комнату вошла няня Ульяна.

– Барыня, Надежда Осиповна приказали Саше гулять собираться.

– Что ж, пусть идёт, погода нынче хорошая.

Саша нехотя вылез из корзины и пошёл за няней в переднюю. Там уже была собранная на прогулку Оля. Жужутка в ошейнике так и вертелась у двери. Мать держала в руках Сашину курточку с пришитым к ней в виде аксельбанта носовым платком. Вчера мальчик опять потерял на прогулке свой платочек и получил за это очередной нагоняй от родителей. И вот теперь мать решила его проучить. Детей в доме Пушкиных, в отличие от иных дворянских семей, битьём не наказывали, разве что иногда Надежда Осиповна могла слегка отшлёпать в сердцах. Она умела придумать наказания обиднее и действеннее порки. Обыкновенно за провинности детей надолго сажали в угол, отгороженный стульями. В этот раз, подавая сыну курточку с «аксельбантом», мать насмешливо сказала:

«Жалую тебя, Александр, моим бессменным адъютантом, с чем и поздравляю!»

Саша надул губу, но делать нечего, пришлось надеть курточку с обидным «украшением» и так идти на прогулку.

Ульяна осталась дома помочь Коленькиной няне: малыш снова приболел. Надежда Осиповна со старшими детьми и моськой направилась в Юсупов сад. Теперь туда надо было идти по Хомутовке около четверти часа: Пушкины квартировали уже не у Юсупова, а у графа Петра Львовича Санти на той же улице, но дальше от сада. Обиженный Саша еле плёлся за матерью, его приходилось буквально тащить за руку. Как только мать отпустила его, он уселся прямо посреди улицы и ни с места. Надежда Осиповна пошла дальше, думая, что мальчик испугается и сам догонит её и сестру. Но не тут – то было. Упрямец преспокойно продолжал сидеть в пыли.

Отойдя довольно далеко, мать заволновалась и окликнула сына, но тот не отозвался. Тогда она послала Олю в надежде, что прыткая девочка расшевелит его. Жужутка увязалась за маленькой хозяйкой. Подбегая, сестра услышала сквозь лай моськи, как Саша, от кого обычно и слова не добиться, громко и чётко выговорил:

– Ну, нечего скалить зубы!

В окне дома, напротив которого сидел брат, девочка заметила смеющееся лицо незнакомой дамы. Недовольный мальчик сам поднялся на ноги. Оля отряхнула его и потащила за собой:

– Скорей же, не то мама́ совсем рассердятся.

– Ну и пусть! – буркнул Саша, но тут же нехотя побежал с сестрой к матери. Надежда Осиповна крепко взяла его за руку и повела в сад.

После возвращения с прогулки и ужина Оля принялась играть в куклы, а мальчик снова устроился в бабушкиной корзине в ожидании интересного рассказа. Марья Алексеевна знала от дочери о Сашином непослушании на улице, но не стала распекать внука, а начала рассказ издалека:

«Прадед твой, а мой свёкор Абрам Петрович Ганнибал происходил из княжеского африканского роду. Лет восьми он был увезён с другими знатными отроками в залог к турецкому султану в Константинополь. До старости свёкор всё вспоминал родной свой город Логон да любимую старшую сестру Лагань. Когда его увозили, она долго плыла вслед за кораблём и утонула. Русский посланник выкупил Абрама из сераля через знакомого визиря и прислал его государю Петру Алексеевичу. Царь полюбил своего арапчонка, потому что умным да сметливым он оказался. Пётр Великий окрестил его, воспитал и дал образование. Инженером по фортификации Абрам Петрович стал. И не рабом царю, а наперсником. За старание да ум перед многими отличал его великий государь и даже тайным секретарём при себе сделал. Хотя после смерти царя опалу пережил Абрам Петрович, потом при государыне императрице Елизавете Петровне до генерал – аншефа дослужился, богатые поместья от Её Величества за верную службу получил. Строг он был, да и милостив. Дед твой Осип Абрамыч без его благословения на мне женился. Я о том и знать не знала. Жила с батюшкой своим, Алексеем Фёдорычем покойным, в липецком имении нашем Покровском. Осип по казённой надобности на чугунных заводах тогда бывал и часто к нам заезжал. Посватался ко мне, батюшка меня и отдал. Мне жених по сердцу пришёлся: весёлый, ловкий, на ногу лёгкий. И лицом приятен был, хоть и арап. О его долгах и разгулах мы ничегошеньки не ведали. Абрам Петрович за этакую жизнь на сына очень серчал. После свадьбы приехали мы к свёкру в Суйду. Как впервой увидала я его, так и обмерла, ноженьки мои подкосились. Сам он лицом тёмен, глядит строго, глазами как сверкнул! Страшно мне сделалось. Он водой меня попрыскал, я в себя пришла. И вовсе не таким ужасным старый арап оказался. С добром ко мне относился и к матери твоей новорождённой. А супруг беспутный моё приданое промотал, нас у отца своего бросил и потом с Устькой Толстой незаконно повенчался. Да брат его Иван Абрамыч, матери твоей крёстный, генерал прославленный, вступился за меня тогда перед государыней Екатериной Алексеевной, не оставил в бедности погибать. Государыня велела вторую женитьбу супруга моего незаконной признать и наказать его примерно. А мужнино имение Кобрино опека за нами удержала, не то б и его промотал. Я Осипа с тех пор не видала, да и та жена незаконная покинула его. Давно один – одинёшенек живёт он в Михайловском, старый да немощный. Так – то вот. Недаром в народе говорят: кто мать и отца не слушает, не почитает, тот в добре не бывает… Да поздно уж, спать пора», – закончила свой рассказ бабушка, заметив, что внук трёт глаза кулачками.

Укладывает Марья Алексеевна Сашу, склонилась над ним в своём кружевном чепце, очках и тёплой шали на плечах, поцеловала и перекрестила, а мальчик не спит ещё, просит:

– Бабенька, расскажите дальше про Бову – королевича. Ну, расскажите!

– Так и быть, слушай. Вот продали корабельщики пленённого ими Бову царю Зензевею. И служит храбрый Бова – королевич ему на конюшне. А у того царя была дочь, прекрасная царевна Дружневна. Увидела она из своих хором Бову на конюшне и пленилась его несказанной красотой. Надела Дружневна богатое платье, пришла в терем к отцу своему и просит: «Государь ты мой, батюшка! Много у меня мамок, да нянек, да девушек сенных, а слуги ни одного нет. Завтра, батюшка, на пиру у стола и послужить некому. Дай мне своего холопа, что купил ты вчера у корабельщиков». Зензевей любил свою дочь, велел он позвать Бову и приказал ему служить Дружневне.

А прекрасная царевна на пиру нарочно нож под стол уронила да говорит: «Бова, подай мне нож!» И Бова кинулся исполнять приказание. Тут и сама Дружневна опустилась под стол, ножа не взяла, а взяла Бову за голову и целовала его в уста сахарные и в очи ясные. А Бова вырвался, опять стал у стола и начал свою госпожу ругать: «Прекрасная царевна Дружневна! Негоже тебе меня, раба своего, целовать. Отпусти меня к товарищам». И пошёл Бова на конюшню, а царевна не могла вслед ему наглядеться. Лёг Бова спать и спал пять дней и пять ночей.

Встал Бова и слышит конское ржание. Вошёл он в хоромы и спрашивает: «Государыня – царевна! Что за конский топ и ржание в нашем царстве?» Дружневна отвечает ему: «Бова, долго спишь, ничегошеньки – то не знаешь! Пришёл из Задонского царства король Маркобрун и с ним сорок тысяч воинов, всё наше царство осадил. И батюшка мой не смог его разбить, и встретил его в городских воротах, и назвал его любимым зятем, а мне мужем». Тогда Бова пошёл на конюшню, оседлал жеребца да поехал к Маркобруновой дворне тешиться. Не было у него ни меча – кладенца, ни копья, лишь взял метлу с собой. И стала дворня над Бовой насмехаться и наезжать по пять, по шесть человек. Начал Бова – богатырь скакать, метлою махать. И прибил так пятнадцать тысяч человек. Увидала Дружневна, что Бова один скачет, и ей стало жаль, что убьют его. Надела она богатое платье, пошла к отцу своему царю Зензевею и просит: «Государь мой батюшка, вели Бову унять, что ему за честь с маркобруновой дворнёй тешиться?» И Бова поехал тогда на конюшню, и лёг спать, и спал девять дней и девять ночей… И ты спи, внучек. Что дальше было, завтра доскажу. Утро вечера мудренее.

* * *

Бабушкины рассказы и сказки, сам облик её стали для Саши незабываемыми образами счастливого детства и воплотились в благодарные строки, которые он сочинил в 1822 году:

Наперсница волшебной старины,

Друг вымыслов игривых и печальных,

Тебя я знал во дни моей весны,

Во дни утех и снов первоначальных…

Ты, детскую качая колыбель,

Мой юный слух напевами пленила

И меж пелён оставила свирель,

Которую сама заворожила.

Впервые в Захарове

В ноябре 1804 года Марья Алексеевна купила небольшое имение Захарово в Звенигородском уезде. В сельце тринадцать крестьянских дворов и земельные угодья окрест. Деревянный двухэтажный барский дом с портиками, бельведером и двумя флигелями стоит на пригорке, окружённый тенистым парком с цветниками. Напротив него берёзовая роща. Сад спускается к речке Шараповке, запружённой в месте слияния с речкой Площанкой. Виды вокруг сельца бабушке очень понравились. Хорошо здесь будет летом внучатам! От Москвы, конечно, далековато – сорок вёрст, зато до Звенигорода недалече. А приходская церковь и вовсе близко – всего – то в двух верстах в селе Вязёмы, имении князя Бориса Владимировича Голицына, её дальнего родственника. Прежние владельцы Захарова Тиньковы часть крестьян оставили за собой и переселили их в другие свои имения, а освободившиеся избы и один из флигелей заняли дворовые Марьи Алексеевны, крепостные и вольные. В сельцо перебрался и Егор Фёдорович Матвеев, сын овдовевшей к тому времени Арины Родионовны, а ранней весной приехала шестнадцатилетняя Марьюшка с братом Стёпкой.

В середине мая 1805 года Сергей Львович Пушкин повёз в Захарово жену и детей. Было уже тепло, поэтому отец и старшие дети с дядькой ехали в открытом четырёхместном экипаже. Няня Ульяна больше за Сашей не ходила. За подросшими мальчиками теперь присматривал дядька Никита Козлов, камердинер отца. С ними «путешествовали» моська Жужу и кот Тришка, усаженные каждый в свою просторную корзинку с мягкой подушкой. Надежда Осиповна с младенцем Лёвушкой, родившимся 17 апреля, на пасхальной неделе, болезненным Николенькой, Ариной Родионовной и кормилицей отправились в путь в закрытой карете, опасаясь сквозняков. Следом дворовые везли домашний скарб на подводах.

В дороге всё казалось Саше и Оле таким интересным! Вначале ехали по шумной многолюдной Москве с её дворцами, садами, купеческими домами, торговыми рядами, златоглавыми церквями и монастырями. Миновав заставу, выехали на Звенигородский тракт. Перед глазами проплывали подмосковные сёла и деревеньки, засеянные поля и заливные луга, леса с высокими тёмно – зелёными елями и соснами вперемежку с белыми берёзами и осинами, шумевшими молодой листвой.

Часа в четыре пополудни въехали в Захарово. Во дворе их встретила заслышавшая звон колокольчиков бабушка с дво́рней. Сергей Львович первым соскочил с подножки экипажа и подал руку жене, выходящей из кареты. Марья Алексеевна расцеловала дочь и приняла на руки крошку Лёвушку. Арина Родионовна подхватила Николеньку. Никита помог слезть сначала Оле с Жужуткой на руках, а потом и Саше. Дети стали с интересом оглядывать двор. Каким он показался им просторным после московского дворика, стиснутого со всех сторон особняками!

– Здо́рово здесь! – вырвалось у Саши.

– Очень здо́рово! – согласилась сестра. – Бабенька, а где мы будем жить? – спросила девочка у Марьи Алексеевны.

– Вон там, Олюшка, во флигеле для вас с няней и Никитой комнаты приготовлены, – ответила бабушка. – Параша, горничная ваша, знает, какая для кого.

Понянчив немного Лёвушку, бабушка поручила его кормилице и подошла к экипажу, где в корзине всё ещё восседал Тришка, беспокойно оглядываясь и принюхиваясь к новым запахам.

«Тришенька, иди ко мне, мой котик!» – бабушка взяла любимца на руки и понесла к дому, намереваясь пустить его первым по русскому обычаю.

Тут к детям с лаем подбежал серый дворовый пёс с чёрной «кляксой» на лбу. Жужу заворчала на него, а Оля в первый момент отпрянула.

«Свои, свои, Соколко! – прикрикнула на пса Марья Алексеевна. – Не бойся, Олюшка, он добрый, никого не тронет и Жужутку твою не обидит».

Первым осмелился Саша и почесал пса за ушком. Соколко весело завилял хвостом – бараночкой. Тут и четырёхлетний Николенька подбежал и стал его гладить. Оля с опаской спустила всё ещё ворчащую моську на землю. Собаки обнюхали друг друга и подружились. Да и не из – за чего им было ссориться! Жужу ведь вовсе не претендовала на удобную Соколкину конуру, а пса её диванная подушка подавно не интересовала.

«Ну вот и поладили. Триша, да не рычи ты», – бабушка успокаивающе погладила кота и пошла в дом. Следом вошли Надежда Осиповна и Сергей Львович. За ними дядька Никита и повар Алексашка понесли тяжёлый сундук с добром.

Дети заглянули в свои комнаты во флигеле и, сочтя их вполне подходящими, тут же выбежали во двор. Как здесь было чудесно! Вокруг благоухала сирень, шумели берёзы и липы, а яблоневый сад уже отцветал.

Засидевшиеся в дороге Оля и Николенька стали весело бегать по двору. К ним присоединился Стёпка и обе собаки. Тут и Саша начал носиться вместе со всеми с неожиданной прытью.

Пока родители устраивались в доме, обнюхавший и одобривший новые владения Тришка важно вышел на крыльцо. Вдруг из кустов выскочил поджарый рыжий кот – кудлатый, весь в репьях.

– Мя – у – у – у! – завопил он на Тришку.

Тот в долгу не остался и тоже басовито заорал на соперника:

– Ма – а – а – а – у – у!

Тришка грозно зашипел, выгнул спину и поднял мощную когтистую лапу, готовясь нанести удар. Коты ещё несколько раз провопили, пугая друг друга, но до драки дело не дошло. Рыжий сам отпрянул к кустам, признавая победу соперника.

– Васька, Васенька, – стал утешать захаровского кота Стёпка, почёсывая ему под горлышком.

На крыльцо вышла Надежда Осиповна, услыхавшая кошачьи вопли.

– Фу, грязный какой! – брезгливо сказала она, увидев Ваську. – Не сметь его трогать! А то лишай подхватите!

Стёпка отпустил кота, и тот юркнул в кусты. Однако через полчаса дети нашли как ни в чём не бывало умывающегося Ваську в своём флигеле у печки. Прогонять его, конечно, не стали.

Судьба, отвернувшаяся было от рыжего кота, вскоре смилостивилась. На дом он больше не претендовал, зато «детский» флигель остался за ним. Васька «втёрся в доверие» к горничной. Она его понемногу откормила, вычесала репьи и колтуны, несмотря на царапины, которыми новоиспечённый любимец щедро «одаривал» её поначалу. Потом строптивый Васька всё – таки смирился с «парикмахерскими» и банными услугами Параши, относясь к ним как тяжкой необходимости, ведь после его вкусно угощали. И скоро он превратился в упитанного пушистого кота. Всякий раз, когда он возвращался с ночной охоты, горничная старательно выбирала у него репьи из густой длинной шерсти, расчёсывала и наливала полную плошку свежего молока. Во дворе кот появлялся уже в полном порядке. «Васька из Парашкиной цирюльни!» – шутливо «представлял» кота Сергей Львович, время от времени приезжавший в Захарово из Москвы к жене и детям.

Даже Надежда Осиповна уже ничего против Васьки не имела, после того как увидела кота во дворе волокущим здоровенную крысу.

В деревне дети почувствовали себя вольготно. Вокруг просторы полей, леса, холмы. Свежий воздух дышит ароматами трав и полевых цветов. Благодать! Сколько здесь жуков и букашек разных! А бабочки какие красивые, необычные! В городских парках их тоже немало, но здесь, в Захарове, куда больше: кроме привычных капустниц, лимонниц, крапивниц и павлиноглазок порхают голубянки, перламутровки, огнёвки, бабочки – адмиралы и даже махаоны. Иногда и другие бабочки появляются, неизвестные детям.

Саше особенно полюбилась берёзовая роща напротив дома и зеркальный пруд, где отражается сад, деревенские избы и плывущие по небу облака. Мальчик то бегает с Олей, Стёпкой и крестьянскими ребятами в парке и роще, то вдруг остановится, поражённый красивым видом, и отстанет ото всех. Потом мчится вприпрыжку, сбивая палкой метёлки высокой полыни.

Часов в пять пополудни захаровские ребятишки собираются на ровной лужайке. Кто играет в кубари, кто в бабки. Стёпке старший брат сделал кубарь – деревянный волчок. Когда его раскрутишь и станешь подстёгивать кнутиком, то он долго вертится на ровно выструганном деревянном настиле или на полу.

Младшие дети ещё новички и соревнуются по – простому: у кого кубарь дольше не упадёт, тот и выиграл. Ребята постарше здорово умеют крутить кубари: они у них и подпрыгивают, стукаясь друг о друга, а иногда и сальто делают! Выигрывает тот, кто повалит кубари у всех остальных.

Научиться пускать кубарь оказалось не так – то просто! У Саши долго не получалось. Да и кубаря у него пока не было, Стёпка свой ему одалживал поучиться. Мало – помалу кубарь у Саши перестал сразу валиться набок и начал крутиться ровнее и дольше.

26 мая мальчику исполнилось шесть лет. Бабушка и мать подарили ему расшитую белую праздничную рубашку, а Оля, зная, что брат давно уже перестал терять платки, положила ему в карман новый платочек, на котором вышила переплетённые буквы «А» и «П» – Сашин вензель. Но, пожалуй, больше всего его порадовал новый кубарь, подаренный Ариной Родионовной и Стёпкой. Кубарь этот Егор специально выстругал для именинника.

На вечерней заре приехал из Москвы Сергей Львович, отпущенный со службы по случаю предстоящего 28 мая праздника Троицы. Отец привёз Саше в подарок раскрашенных оловянных солдатиков. Это была радость и для Николеньки, обожавшего играть в солдатиков со старшим братом.

Праздник Троицы

На Троицу Пушкины поехали к праздничному богослужению в Вязёмы. Саша был в новой рубашке, Оля в нарядном сиреневом платье. Сергей Львович со старшими детьми и Никитой выехали пораньше, к началу службы, а Надежда Осиповна с Марьей Алексеевной, Ариной Родионовной и младшенькими – попозже, прямо к причастию.

Дорога до Вязём на коляске, запряжённой парой лошадей, заняла меньше получаса. Подъезжая к селу, дети залюбовались открывшейся перед ними панорамой с пригорка. Хозяйство Вязём было хорошо налажено ещё прежним владельцем – князем Николаем Михайловичем Голицыным. Добротные избы, которые в холодное время топились по – белому, утопали во фруктовых садах. Кругом тщательно возделанные поля и сенокосы. Речка Вязёмка возле барской усадьбы запружена широкой плотиной. В пруд смотрятся красивый каменный дворец с двумя каменными флигелями, стройная пятиглавая Преображенская церковь с необычной арочной двухъярусной звонницей. В Москве Саша подобной не видел. Сергей Львович рассказал детям, что такие звонницы не редкость в Псковской губернии, что Преображенский храм построен больше двухсот лет назад, ещё при царе Борисе Годунове, которому принадлежали тогда Вязёмы.

Пушкины уже почти подъехали, когда начали звонить к службе. Перекрестившись, все вышли из экипажа. Возле церкви их уже поджидали Марьюшка в праздничном сарафане и Стёпка в чистой белой холщовой рубахе. Они пришли из Захарова пешком. Пока звон не умолк, Оля с Сашей побежали посмотреть, как же звонят с такой необычной звонницы. Звонарь в чёрном стихаре и скуфейке стоял на возвышении под арками и дёргал за верёвки, привязанные не к языкам, а к самим колоколам, которых было шесть – по одному в каждой арке.

Он ловко управлялся со своим «музыкальным инструментом», ударяя в колокола то поочерёдно, то одновременно в несколько. Получался красивый многоголосый праздничный звон. Наконец он ударил в самый большой колокол и отпустил верёвки.

«Барич, барышня! Идёмте скорей на службу, не то опоздаем. Сергей Львович вас ищут», – услышали дети звонкий голос Марьюшки. Девушка протянула им по берёзовой веточке и повела в храм.

В церкви было светло и празднично. Пахло ладаном, восковыми свечами и свежими берёзовыми листьями. Возле алтаря поставлены две срубленные молодые берёзки, а пол устлан берёзовыми ветками, как принято на Троицу. Высокие сводчатые потолки, стены и столпы в давние времена расписаны ликами святых и Евангельскими сценами.

Сергей Львович, Оля, Стёпка и Марьюшка пошли на исповедь, а Саше исповедоваться ещё не полагалось, и он всю службу стоял рядом с Никитой. На одной стене он заметил какие – то странные буквы, но прочесть ничего не смог. Мальчик тихонько спросил Никиту, но тот ответил, что написано – де не по – нашему, не по – русски и что на службе лучше не разговаривать, иначе Бог пошлёт скорби. Потом отец пояснил детям, что это польские солдаты, стоявшие в Вязёмах в 1610 году, оставили на стенах свои «визитные карточки».

После службы и причастия Пушкины вернулись в Захарово прямо к праздничному столу, накрытому напротив дома в берёзовой роще. Повар Алексашка подал дымящиеся щи, запечённую в тесте (или «в скатерти», как говорила бабушка) большую щуку, пойманную накануне Никитой в Площанке, и яичницу. На сладкое был компот с пирогами. Отобедав, дети и взрослые поспешили на большую поляну, где началось гулянье.

Гуляли в Захарове очень весело. Парни танцевали на ходулях, играли на балалайках. Крестьянские девушки в ярких сарафанах и берёзовых венках водили хороводы вокруг берёз, украшенных цветными лентами, и пели:

Берёзонька кудрявая,

Кудрявая, моложавая.

Пред тобой, берёзонька,

Всё не мак цветёт,

Под тобой, берёзонька,

Не огонь горит,

Не мак цветёт —

Красны девушки

В хороводе стоят,

Про тебя, берёзонька,

Всё песни поют.

Молодые мужики последний день играли в битки: один зажимает варёное яйцо в руке, а другой бьёт по нему своим яйцом. Чьё яйцо треснуло, тот отдаёт его сопернику. Но самой увлекательной показалась Саше игра в горелки.

Парни и девушки встали попарно вереницей, взялись за руки и поют:

Гори, гори ясно,

Чтобы не погасло.

Горельщик Алёшка в расшитой крестиком рубахе, подпоясанной плетёным поясом, стоит спиной к остальным. Услышав слова: «Глянь на небо», – он смотрит вверх. Последняя пара – Марьюшка с невысоким крестьянским парнем Федькой – разъединяется и идёт вдоль вереницы. Хороша Марьюшка в нарядном новом сарафане и перевитом красной лентой берёзовом венке с ромашками! Не сказать, чтоб красавица писаная, но хороша! Тем временем хор заканчивает песню:

Птички летят,

Колокольчики звенят!

Марьюшка и Федька пускаются бежать к заветному кусту, где они могут соединить руки, но Алёшка быстро догоняет девушку. Осалил, взял её за руку и, весело смеясь, ведёт в начало вереницы. А как смотрит на неё! Глаза так и горят! И она вся зарделась, заливисто смеётся и таким же горящим, кокетливым взглядом ему отвечает.

Саше отчего – то досадно, что не к нему обращено внимание Марьюшки, что так же смотрит она на Алёшку, как мать иногда глядит на отца. Детская ревность овладела мальчиком, и он уже рассеянно наблюдает за следующим горельщиком и другой убегающей от него парой. Не укрылись от Саши и завистливые взгляды захаровских девчат на Марьюшку: кавалер – то её – первый жених на деревне, хоть и пятнадцатый ему только год. Сам рослый, ладный, сильный уже, а отец его Никита Андреев – крестьянин зажиточный, хозяйство у него по здешним меркам крепкое, богатое. У Алёшки на ногах не лапти, как у других парней, а добротные сапоги, справленные отцом.

– Бежим и мы играть в горелки! Стёпка зовёт, – Оля тянет брата за руку к другой веренице, образованной парами деревенских ребятишек.

Саша становится ближе к началу в паре с Олей и поёт со всеми:

Гори, гори ясно,

Чтобы не погасло…

Вечером крестьянские девушки пошли к Шараповке, стали снимать свои венки, перекрестившись, опускать на воду и отталкивать от берега со словами:

Венок мой берёзовый,

Плыви – не утони,

Счастье, несчастье

На год покажи.

Марьюшкин венок столкнулся с другим и прибился к берегу там, где парни стояли. «Нынешний год замуж выйдешь, – шепчут ей девчата. – Примета верная! Сужена – ряжена не обойдёшь и на коне не объедешь…»

Прошло несколько дней. Арина Родионовна гуляла с Лёвушкой на руках во дворе, когда прибежал из деревни запыхавшийся Стёпка:

– Маманя! К нам сваты нынче будут от дядьки Никиты!

– От какого Никиты? – переспросила няня.

– Да не от нашего, а от захаровского! – пояснил Стёпка. – Сеструху за Алёшку сватать хотят.

– Иди, иди, Ариша, готовься принимать сватов. Я с внучонком посижу. Никита – крестьянин крепкий, работящий, да и сынок в него пошёл, – одобрила сватовство Марья Алексеевна. – Не всякому жена Марья, а кому Бог даст! – улыбаясь, добавила она вдогонку няне.

Так и просватали Марьюшку за Алёшку, а свадьбу положили сыграть после уборочной страды.

Волчонок

До осени было ещё далеко, но Арина Родионовна начала готовиться к свадьбе дочери загодя. Пока Лёвушка спал, Марья Алексеевна отпускала няню в деревню к Егору похлопотать о приданом. Саша частенько увязывался за ней, чтоб и Марьюшку повидать, и со Стёпкой поиграть, и кроликов, которых разводил Егор, угостить чем-нибудь вкусненьким.

После Петрова дня няня ненадолго зашла к дочери и старшему сыну по делам. Вечерело. На улице было уже нежарко. Разговоры взрослых не интересовали детей. Они кормили кроликов, когда с улицы донёсся шум. С гиканьем и улюлюканьем мимо плетня пронеслись деревенские ребята. Стёпка невозмутимо продолжал своё дело, а Саше стало любопытно, и он потрусил за ними.

Мальчишки волокли на верёвке маленького волчонка. Тот отчаянно рычал и упирался всеми четырьмя лапами. Саше показалось это забавным, и он побежал с ребятами, дразня его подобранным на дороге прутом. Волчонок скалился, рычал, тщетно продолжая упираться, и вдруг пронзительно заскулил. И Саше стало жаль затравленного зверёныша, совестно за свой жестокий поступок.

– Хватит, не надо! А ну, отпусти его! – закричал он, пытаясь вырвать верёвку у Гришки, белобрысого веснушчатого мальчишки полутора годами старше его.

– Пустите, барич, не Ваш волчок. Мой батька его поймал! – Гришка дёрнул верёвку на себя и оттолкнул Сашу.

Тот упал, ободрав коленку. Слёзы невольно закапали у него из глаз, но не от боли, которой он вначале не почуял, а от обиды за свою неловкость и бессилие. Он хоть и не был уже таким неуклюжим увальнем, как раньше, но Гришка – то куда ловчее и сильнее его.

Арина Родионовна и Марьюшка стояли спиной к плетню, занятые разговором, и не видели происходившего. Но от Егора ничего не укрылось. Подхватив несколько упругих хворостин, он побежал к ребятам. Стёпка припустился за ним. Мальчишки бросились врассыпную, а придушенный обессиленный волчонок остался лежать на земле. Однако когда Егор попробовал его взять, он из последних сил зарычал.

– Ишь, скалится! Стёпка, принеси – ка из кладовки кожаные рукавицы, – велел Егор брату и, увидев подоспевшую Марьюшку, добавил: – Я тут постерегу волчка, а ты, Машутка, отведи барича в избу, маманя ему коленку завяжет. Да пересадите – ка кроликов в одну клетку. Зверёныша – то голыми руками не возьмёшь да в лес не снесёшь – дух испустит. Посидит, чай, в кроличьей клетке, пока конуру ему не сделаю.

– Я мигом! – ответил Стёпка уже набегу.

Когда волчонка принесли во двор и пустили в клетку, Стёпкина собака Жучка так и вертелась возле неё, исходя лаем. Пришлось её пока на цепь посадить.

Волчонку дали обрезков мяса и налили молока. Он с жадностью всё съел, но глядел всё равно злобно, затравленно.

На другой день Саша пришёл его проведать. Егор со Стёпкой мастерили во дворе новую конуру. Подойдя к клетке, Саша сунул волчонку куриную косточку и еле успел отдёрнуть руку: зверёныш мгновенно схватил угощение, отполз в дальний угол клетки и зарычал.

– Берегитесь, тяпнет! Он злюка! – предупредил Стёпка. – Ступайте лучше к нам.

Саша стал помогать сколачивать конуру. Егор дал ему маленький молоток, гвозди и показал, как и где их забивать. Вначале у мальчика ничегошеньки не получалось. Он не раз попадал молотком по пальцам, но крепился, не плакал. Гвоздь то вбивался криво и совсем не туда, куда надо, то отскакивал на землю. Посмотрев, как умело забивают гвозди Егор и Стёпка, Саша изловчился и, наконец, вбил первый гвоздь.

– Молодец! – похвалил его Егор. – А теперь ещё вот сюда забейте.

Лиха беда начало! В этот раз у Саши вышло забить только два гвоздика, но потом он наловчился их забивать, помогая Егору чинить деревянный забор вокруг барского дома.

Волчонка поселили в новой конуре за огородом, чтобы Жучка не видела его и напрасно не брехала. Дабы загладить свою вину, Саша часто приносил зверёнышу угощение. Через неделю тот окреп и немного подрос, но оставался по – прежнему злым и диким, рвался с цепи при виде людей и визгливо лаял. И на Сашу рычал, и на Олю, а Николеньку так напугал, что Арина Родионовна с трудом его успокоила.

– Сколько волка ни корми, всё в лес смотрит, – сетовала она. – Нам перед свадьбой только с волком возиться и не хватало.

– Ничего, маманя. Бог даст, пристроим куда-нибудь, – успокаивал её Егор.

Так и вышло. Отправившись на Ильин день в Звенигород купить материи для приданого Марьюшки и всяких нужных в хозяйстве мелочей, Егор сговорился с крестьянином какого – то помещика, державшего в имении зверинец. Накануне там матёрый волк перегрыз решётку да сбежал в лес. Тот дюжий мужик приехал в Захарово на подводе с крепкой клеткой, ловко пересадил в неё волчонка и увёз. Арина Родионовна вздохнула с облегчением.

Марьюшкину свадьбу сыграли в сентябре. Два года назад, когда выходила замуж за Матвея Михайловича Сонцова тётушка Елизавета Львовна, Саша и Оля были ещё малы и почти ничего не запомнили. Да и свадьба крестьянская не очень – то походила на дворянскую – разве что таинством венчания. Оттого всё детям было в новинку, всё интересно – и притворные слёзы невесты на девичнике, и приезд жениха за нею, когда девушки пели:

Как в долу – то берёзонька белёхонька стоит,

А наша невеста белее её,

Белее снегу белого её лицо.

Шла наша Марьюшка от высокого терема,

Несла она золоту чару вина.

Она чару расшибла, всё вино пролила,

Всё глядючи на Алёшу своего,

На Алёшу своего, на кудёрушки его:

Видеть ли мне, кудёрушки, вас у себя?

На правой на ручушке, на золотом перстеньке?

Особенно запомнилось, как девушки величали «молодого князя со княгинею» после их возвращения из Вязёмской церкви:

Ягода с ягодой сокатилася!

Ягода ягоде поклонилася!

Ягода с ягодой слово молвила!

Ягода от ягоды не вдали росла!

Нянины сказки

Прохладным сентябрьским вечером дождь мерно стучит в окно, барабанит по крыше, а ветер в саду разгулялся, срывает с деревьев начавшие желтеть листья. В горнице тепло и уютно: заботливая Параша протопила печку. Маленький Лёвушка спит в своей комнатке под присмотром горничной. Старшие дети сидят тихо вокруг няни и слушают. Напевный голос Арины Родионовны звучит негромко, задушевно, погружая маленьких слушателей в волшебный мир народной сказки:

«В некотором царстве – государстве жил – был царь Султан Султанович турецкий. Задумал он жениться да не нашёл по своему нраву никого. Подслушал он однажды разговор трёх сестёр. Старшая хвалилась:

– Была бы я царицей, одним зерном бы всё царство накормила.

Вторая посулила одним куском сукна всех одеть. Третья, прекрасная собой, говорит:

– А я бы с первого года родила царю тридцать три сына.

Царь и женился на меньшой. Уехал он воевать, а мачеха его, завидуя своей невестке, решила её погубить. После трёх месяцев разрешилась царица благополучно тридцатью тремя мальчиками, а тридцать четвёртый уродился чудом – ножки по колено серебряные, ручки по локотки золотые, во лбу звезда, на затылке – месяц. Послала царица гонца известить о том царя, а мачеха задержала гонца на дороге, пьяным напоила и подменила письмо, в коем написала, будто царица разрешилась не мышью, не лягушкой, а неведомой зверушкой. Царь весьма опечалился, но с тем же гонцом повелел дождаться приезда его. Мачеха опять подменила приказ и написала повеление, чтоб заготовить две бочки – одну для тридцати трёх царевичей, а другую для царицы с чудесным сыном – и бросить их в море. Так и сделали…»

Дети затаили дыхание. Николенька забрался к няне на колени. На подушке рядом с Олей сладко дремлет Жужу. Саша не шелохнётся на стуле, живо представляет он сказочные события, о которых повествует няня:

«Долго плавали царица с царевичем в засмолённой бочке. Наконец море выкинуло их на остров. Сын заметил это и говорит:

– Матушка ты моя, благослови меня на то, чтоб рассыпались обручи и вышли бы мы на свет.

– Господь благослови тебя, дитятко.

Сын поднатужился, обручи лопнули, и вышли царевич с царицей на свет. Сын избрал место, с благословения матери выстроил город и стал в оном жить да править.

Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Плывёт мимо корабль. Царевич остановил корабельщиков и принял как дорогих гостей. Узнав, что едут они к государю Султану Султановичу, обратился в муху и полетел вслед.

Приплыли корабельщики, пошли к царю, и царевич за ними. Мачеха хочет его поймать, а он никак не даётся. Гости рассказывают царю о новом государстве и о чудесном отроке – ноги по колено серебряные, руки по локоть золотые, во лбу звезда, на затылке месяц.

– Ах! – говорит царь. – Поеду посмотреть на чудо.

– Да что это за чудо! – отговаривает его мачеха. – Вот что чудо: у моря – лукоморья стоит дуб, а на том дубу золотые цепи, и по тем цепям ходит кот: вверх идёт – сказки сказывает, вниз идёт – песни поёт.

Царевич прилетел домой и с благословения матушки перенёс к дворцу чудный дуб…»

Детям интересно узнать, что дальше было. Как сквозь сон слышат они: кто – то начал скрестись в дверь. Потом снизу показалась когтистая лапка, потянула дверь на себя, и в горницу проскользнул довольный, сытый Васька. Кот зевнул, потянулся и подошёл к детям, выбирая, у кого бы устроиться на коленях. Жужу приоткрыла один глаз и тихо заворчала. Васька отошёл от Оли, мягко вспрыгнул на Сашины колени, потоптался и улёгся клубком. Саша тихонько поглаживает Ваську, тот умиротворённо урчит, а мальчику чудится, будто кот вместе с няней сказку сказывает.

«Плывёт мимо другой корабль, – продолжает Арина Родионовна. – Царевич остановил корабельщиков и принял как дорогих гостей. Узнав, что едут они к государю Султану Султановичу, снова обратился в муху и полетел вслед. Приплыли корабельщики, пошли к царю, и царевич за ними. Мачеха опять хочет его поймать, а он никак не даётся. Гости рассказывают царю о новом государстве, о чудесном отроке – ноги по колено серебряные, руки по локоть золотые, во лбу звезда, на затылке месяц.

– А перед дворцом, – говорят корабельщики, – стоит дуб, на том дубу золотые цепи, и по тем цепям ходит кот: вверх идёт – сказки сказывает, вниз идёт – песни поёт.

– Ах! – говорит царь. – Поеду посмотреть на чудо.

– Да что это за чудо! – отговаривает его мачеха. – Вот что чудо: за морем стоит гора, а на той горе два борова грызутся, а меж ними сыплется золото да серебро.

Царевич прилетел домой и с благословения матушки перенёс чудных боровов к своему дворцу.

Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Плывёт мимо третий корабль. Царевич остановил корабельщиков и принял как дорогих гостей. Узнав, что едут они к государю Султану Султановичу, в третий раз обратился он в муху и полетел вслед.

Приплыли корабельщики, пошли к царю, и царевич за ними. Мачеха пуще прежнего хочет его поймать, а он никак не даётся. Гости рассказывают царю о новом государстве и о чудесном отроке – ноги по колено серебряные, руки по локоть золотые, во лбу звезда, на затылке месяц, о дубе с золотой цепью, по которой ходит кот, сказывает сказки и песни поёт.

– А на горе за дворцом, – говорят корабельщики, – два борова грызутся, и меж ними сыплется золото да серебро.

– Ах! – говорит царь. – Поеду посмотреть на чудо.

– Да что это за чудо! – отговаривает его мачеха. – Вот что чудо: из моря выходят тридцать три отрока, точь – в – точь равны – и голосом, и волосом, и лицом, и ростом. А выходят они из моря только на один час.

Царевич прилетел домой и рассказал матушке о тридцати трёх отроках.

– Это братья твои, – говорит царица, печалясь об остальных своих детях.

– Не тужи, матушка, – говорит царевич. – Благослови меня отыскать их.

– Господь благослови тебя, дитятко.

– Нацеди ты, матушка, своего молочка да замеси тридцать три лепёшечки.

Царица так и сделала. Взял царевич лепёшечки, пошёл к морю и положил их на берегу. Всколыхнулося море, вышли тридцать три юноши и с ними старик. Один из юношей съел лепёшечку.

– Ах, братцы, – говорит он, – до сих пор не знал я материнского молока, а теперь узнал.

Тут старик погнал их в море. На другой день вышли они опять, остальные съели все по лепёшечке и узнали брата своего. Старик опять погнал их в море. А на третий день вышли без старика, и царевич привёл всех братьев к своей матушке. Царица обрадовалась, детей расцеловала, и стали они все вместе жить, городом править.

Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Снова плывёт мимо корабль. Царевич остановил корабельщиков и принял как дорогих гостей. Узнав, что едут они к государю Султану Султановичу, наказал им звать царя на свой остров в гости.

Приплыли корабельщики, пошли к царю и рассказали о новом государстве, о чудесном отроке – ноги по колено серебряные, руки по локоть золотые, во лбу звезда, на затылке месяц, о дубе с золотой цепью, по которой ходит кот, сказки сказывает и песни поёт, и о двух боровах.

– А во дворце, – говорят корабельщики, – живут ещё тридцать три отрока, точь – в – точь равны – и голосом, и волосом, и лицом, и ростом.

– Ах! – говорит царь. – Поеду посмотреть на чудо.

Мачехе сказать нечего. Собрался царь Султан Султанович и поехал на остров. Царевич принял его как гостя дорогого и ведёт к матушке. Узнал царь свою жену и детей, обрадовался и воротился с ними домой. А мачеха как увидела их, так и померла со злости. Ну вот сказка и вся, больше сказывать нельзя. А детушкам спать пора, – заканчивает няня, поднимается со стула и несёт к постели задремавшего Николеньку, напевая:

Ой, люли – люлюшеньки,

Баиньки – баюшеньки.

Сладко спи по ночам,

Да расти по часам…»

Старшие дети тоже идут укладываться. И кот за ними. Устроился у Саши в ногах и замурлыкал. В полусне мальчик явственно видит сказочный остров с чудным городом, прекрасного царевича с тридцатью тремя братьями, царя Султана Султановича с молодой царицей…

Первые уроки

В конце сентября 1805 года Пушкины вернулись в Москву. Для старших детей настала пора учения. Бабушка и родители по рекомендациям знакомых пригласили к ним хороших учителей. Гувернёр Саши граф де Монфор преподавал французский язык. Умный, элегантный, с аристократическими манерами, он происходил из старинного нормандского рода и в Россию приехал, спасаясь от гонений на высшее сословие во время Великой французской революции. Граф превосходно разбирался в литературе, был хорошим музыкантом и живописцем. Дети полюбили его уроки. Постоянно слыша в доме французскую речь, они и раньше знали немало слов и оборотов, но теперь им предстояло научиться свободно говорить, читать и без ошибок писать на этом языке. Под руководством обаятельного Монфора Оля и Саша быстро овладевали французским. Талантливый гувернёр обучал детей ещё рисованию, а Олю – музыке.

Девочке наняли гувернантку мисс Белли, дочь профессора Московского университета. Собой она мало напоминала типичную англичанку: невысокая румяная брюнетка приятной внешности, нисколько не чопорная. Умная и начитанная, она относилась к воспитаннице с теплотой, и девочка ответила ей искренней привязанностью. Оле и Саше мисс Белли преподавала английский язык. Постоянно общаясь со своей гувернанткой, сестра преуспела в этом предмете гораздо больше брата.

Русскую грамоту детям преподавал обрусевший немец Шиллер. Несколько его соотечественниц, принятых в дом в разное время гувернантками в надежде, что дети обучатся немецкому языку, учительницами оказались неважными и сделались просто воспитательницами. Называли их по – русски – Анна Ивановна и Катерина Павловна.

У Пушкиных была хорошая библиотека, собранная родителями. Они поощряли в детях страсть к чтению, особенно на французском языке, и сами читали им книги.

Дождливым ноябрьским днём после обеда отец читал Саше басню Лафонтена «Голубь и Муравей»:

К прохладному ручью испить водицы

Однажды в знойный солнечный денёк

Слетел прекрасный юный Голубок,

Но лишь успел он наклониться,

Как увидал, что рядом на воде,

Барахтаяся, тонет Муравей:

Упавши с веточки, он угодил в ручей.

Но добрый Голубок помог его беде:

Сорвал травинку, протянул ему скорей,

И спасся бедолага – муравей.

Босой бродяга, с арбалетом рыща,

Тут подошёл – его привлёк ручей,

Увидел Голубя и возомнил своей добычей,

Но Муравей как можно прытче

На выручку бежать пустился,

Чтя благодарности обычай,

Бродяге в пятку со всей силы впился.

Тот вскрикнул и пустил стрелу в песок.

Вспорхнул и был таков наш Голубок.

Сергей Львович начал было разбирать басню с сыном, но тут вошёл дядька Никита с докладом:

– Барин, Николай Михалыч Карамзин пожаловали.

– Проси, проси! Александр, пойди, поиграй, завтра продолжим.

Саша нехотя слез со стула и принялся на полу выстраивать оловянных солдатиков в боевую позицию. Поначалу он не прислушивался к разговору взрослых.

Писатель и историк Карамзин работал над первым томом «Истории Государства Российского». По пути домой из древлехранилища он зашёл к Пушкиным за новым французским романом для своей молодой жены Екатерины Андреевны. Обменявшись с гостем приветствиями и вопросами о здоровье домочадцев, Сергей Львович спросил:

– Как продвигается труд Ваш по российской истории?

– Слава Богу, из болезней я теперь выбрался. Летописи изучаю, хронографы, документы древние. «Повесть временных лет» славного нашего летописца Нестора – бесценный источник для всякого отечественного историка. Но и Нестор порою позволял себе угадывать в хронологии, в названии мест. Да переписчики от себя добавляли. Надобно ко всему критически относиться.

– В истории отечественной преданий и побасёнок немало, – подметил Сергей Львович.

– Да, Серж, – согласился Карамзин. – К примеру, сказ о том, будто при великом князе Киевском Святополке король польский Болеслав Храбрый мечом Золотые ворота разрубил, – чистейшая небылица, конечно. Потому самым тщательнейшим образом первоисточники ищу в древлехранилищах и библиотеках, сопоставляю их. Приобрёл и сам кое-какие документы и книги, необходимые для того. Известный наш коллекционер граф Алексей Иваныч Мусин – Пушкин передал два десятка необходимых мне рукописей, и в их числе пергаментный сборник 1414 года с житием святого Владимира. Подошёл я ныне к введению христианской веры на Руси.

– А что житие равноапостольного князя? Там о крещении Руси легендарного тоже, пожалуй, немало?

– Предание о крещении Руси летописца нашего Нестора с другими источниками в главном согласуется. Истина российского посольства в страну католиков и в Царьград подтверждается одной греческой рукописью. Вот послушайте, – Карамзин взял тетрадь и стал читать свою выписку, переведённую им на русский язык:

– «Князь российский, желая узнать лучше христианскую веру, отправил послов в Рим. Там с великим любопытством осматривали они украшение храмов и старались разведать всё, что касается до священнослужения: видели и патриарха римского, именуемого папою; приняли от него дальнейшие наставления, возвратились в отечество и донесли обо всём государю, склоняя его в пользу римской веры. Но бояре княжеские, которые дали ему совет исследовать веры, говорили: «Нет, государь, надобно прежде узнать веру греков. Сказывают, что Константинополь ещё знаменитее Рима, пошли и в Грецию тех же людей, да изберём лучшую из двух вер христианских». Благоразумный князь отправил в Царьград упомянутых четырёх мужей, которые объявили тамошнему императору Василию Македонскому причину сего многотрудного путешествия. Он с радостью дал им некоторых людей учёных, чтобы показывать всё любопытное в городе и ответствовать на их вопросы. Россияне пришли наконец в славнейшую и великолепную церковь святой Софии, когда совершалась в ней торжественная служба в день святого Иоанна Златоустого или Успения Богородицы, не могу сказать наверное. Послы с любопытством осматривали храм и наблюдали чин служения. Видя множество светильников и внимая пению святых гимнов, они изумились…»

Николай Михайлович сделал небольшую паузу, перелистал страницу и продолжил:

– Здесь неверно только прозвание императора Василия Багрянородного. Послушайте дальше: «Возвратясь в Россию, они сказали государю: «Нам показывали много великолепного в Риме, но то, что мы в Константинополе видели, превосходит ум человеческий». А вот как Нестор передаёт слова послов: «Всякий человек, вкусив сладкого, уже имеет отвращение от горького. Так и мы, узнав веру греков, не хотим иной». В деталях различия есть, но суть одна. Оба документа свидетельствуют, что святой Владимир принимал решение о введении веры православной не самодержавно, а совет испрашивал у бояр да старцев. Это видится мне особенно важным.

– Очень интересно. С нетерпением ждём плодов великого труда Вашего, – сказал Сергей Львович.

Тут он обратил, наконец, внимание на Сашу. Мальчик давно забыл о своих солдатиках и увлечённо внимал разговору взрослых, с любопытством глядя на Карамзина широко раскрытыми голубыми глазами.

– Саша – то Вас как слушает! – заметил отец.

– Историк будущий! – улыбнулся Николай Михайлович и продолжил полушутя – полусерьёзно: – А может, и писатель. В 1799 году вычитал я в предсказаниях знаменитого Нострадамуса, что таковой у нас скоро появится. Впрочем, мне пора. Катерина Андревна заждалась, верно.

– Всегда рады видеть Вас в нашем доме. Вот и книга для Вашей супруги. Кланяйтесь ей от нас.

– Премного благодарен.

– Оревуар, мсьё, – вежливо попрощался Саша.

Отец вышел провожать гостя. Во дворе под присмотром гувернантки гуляла Оля. Она качала на руках завёрнутую в шаль большую куклу, как вначале показалось Николаю Михайловичу. В присутствии англичанки Карамзин поздоровался с нею и с девочкой на английском языке. Оля сделала книксен и также приветствовала гостя по – английски. Подойдя поближе, он увидел, что девочка баюкает вовсе не куклу, а Жужутку. Моська блаженно дремала на руках юной хозяйки.

– А что это личико у твоей «детки» такое тёмное? – шутливо спросил Карамзин, переходя на русский. – Мыться не любит?

– Нет, просто Жужу у нас креолка! – бойко ответила Оля.

Карамзин рассмеялся и, прощаясь, заметил Сергею Львовичу: «Умные, Серж, у Вас детки. И остроумные! Храни их Бог!»

Ранняя любовь

Осенью Олю и Сашу начали возить на уроки танцев в классы знаменитого танцмейстера Петра Андреевича Иогеля. Занятия он проводил то в собственном доме на Большой Бронной, то у Грибоедовых в Новинском. Наперебой приглашали талантливого учителя к себе состоятельные дворяне. В их числе были знакомые и родственники Пушкиных: Бутурлины, Яньковы, Сушковы, Трубецкие. Тогда Марья Алексеевна возила старших внучат на уроки танцев к ним.

Иогель был уже немолод, но сохранял великолепную осанку, двигался необыкновенно изящно и грациозно. Он прекрасно владел европейскими языками, умел со всеми обходительно объясниться и обладал даром зажечь, развеселить учеников, привить им ловкость и красоту движений, которой в полной мере обладал сам, учил их свободно и красиво танцевать. Он казался детям неутомимым, когда заставлял их по счёту без конца отрабатывать упражнения и танцевальные па. Иногда маэстро брал скрипку и сам наигрывал мелодию танца в нужном для учеников темпе. У Саши с непривычки болели ноги, хотя за лето он вытянулся и перестал быть тучным увальнем. Он так страдал от своей неуклюжести на уроках! У сестры и её подружек выходило гораздо лучше. Особенно Саше нравилась тоненькая большеглазая Сонечка, дочка писателя Николая Михайловича Сушкова, друга Сергея Львовича. Девочка старательно выполняла все танцевальные упражнения, а когда к Сашиной радости её ставили в пару с ним, она не хныкала, как другие, и не ябедничала, если смущённый мальчик вдруг сбивался с темпа или наступал ей на ножку. Мало – помалу видеть Сонечку сделалось для Саши необходимостью, он думал о ней с нежностью и нетерпеливо ждал уроков танцев. Если бы не жизнерадостная улыбчивая Сонечка, эти уроки были бы для него сущим мучением.

В четверг 4 января 1806 года Саша и Оля, которой недавно исполнилось восемь лет, собирались к четырём часам пополудни на святочный праздник для самых младших учеников Иогеля. Сколько же потребовалось приготовлений! Хотя у Оли было красивое небесно – голубое платье «на выход», ей наскоро скроили более модное из жёлтого бального материного наряда, фасон которого уже устарел. С утра в доме царила предпраздничная суета, дворовые девушки занимались платьем и Олиной причёской. Саша собрался гораздо раньше и ждал в передней.

Наконец вышли родители, а сестры всё не было. Но вот появилась и она, одетая… в голубое платье: новый наряд девочке показался некрасивым, тяжёлым, сковывающим движения. Она не захотела его надевать, и Параше ничего не оставалось, как быстро приготовить ей любимое платье. Увидев дочь, Надежда Осиповна удивлённо подняла брови:

– Это ещё что такое? Быстро иди переодевайся!

– Не пойду!

– Иди без разговоров! – обычно умеющая себя сдерживать мать начала сердиться.

– Не пойду!

– Иди сейчас же, надевай новое платье! Сколько раз тебе говорить!

– Не надену! Жёлтое платье противное, страшное!

– Что? Тогда на бал не поедешь! – пригрозила мать.

– Всё равно не надену! Не надену! Не надену!

– Ах так! – вспылила Надежда Осиповна и сгоряча влепила дочери пощёчину.

Девочка расплакалась. На шум вышли няня и бабушка. Узнав, в чём дело, они стали уговаривать Олю.

– Надень, Олюшка, не серди мать, – увещевала Арина Родионовна.

– Не упрямься, внученька, на этот раз. Не то на бал опоздаете – четвёртый час уже. Что не по тебе, потом перешьём, украсим, как захочешь. Не капризничай, послушайся мать!

– Ни за что не надену! Хоть повешусь, а не надену! Повешусь, а не надену! – твердила сестра сквозь слёзы.

Сергей Львович по характеру был очень вспыльчивым, но отходчивым. Дети побаивались вспышек его гнева, когда на них жаловались гувернёры и гувернантки. Но на этот раз отец сохранял невозмутимость, предпочитая не вмешиваться в женские пререкания. Смуглое лицо Надежды Осиповны покрылось красными пятнами, она теперь жалела, что ударила дочь. Но нельзя же было уступать вредной девчонке!

– Повешусь, а не надену… Повешусь, а не надену… – плаксивым голосом бубнила Оля.

– Ну, нашла коса на камень! – всплеснула руками няня.

Дело принимало неприятный оборот, а Саше так не терпелось увидеть на празднике Сонечку! И у него появилась идея. Он тихонько вышел из передней в коридор. Там дядька Никита чинил старую лампу на деревянной подставке.

– Никита, дай молоток и гвоздик на минутку.

– На что Вам?

– Очень – очень надо.

– Добро! Выбирайте гвоздь, – дядька протянул Саше деревянную коробочку с гвоздями. Мальчик взял молоток и самый маленький гвоздик.

Из передней по – прежнему доносилось:

– Вот повешусь, а не надену! Противное платье! Страшное! Повешусь, а не надену!

Войдя, Саша начал вбивать гвоздик в стенку.

– Александр, что ты делаешь? – удивлённо спросил Сергей Львович.

– Гвоздь для сестры забиваю! – чётко и невозмутимо ответил мальчик, с напускной сосредоточенностью тюкая молотком.

– Браво, Александр! – улыбнулся отец. – Правда, Надин, забавно?

– Правда! – похвалила сына Надежда Осиповна, отходя от гнева, и тоже улыбнулась. Следом прыснула Оля, только что бывшая на грани истерики. Засмеялись и няня, и бабушка. Выждав паузу, к ним присоединился Саша, обрадованный похвалой: мать обычно была строга к нему.

– Ну да ладно, упрямица, на сей раз отправляйся в своём голубом платье, – смилостивилась над дочкой Надежда Осиповна. – Арина, принеси ей прибор, пусть умоется и поедем.

Святочный детский праздник удался на славу! Не зря балы у Иогеля слыли самими весёлыми на Москве. Дети танцевали разученные ими танцы, их забавляли ряженые. Саша на этот раз был в ударе, па у него получались лучше, чем на уроках. Развеселившуюся Олю даже строгий танцмейстер похвалил. А уж Сонечка была чудо как хороша! Саша с нею танцевал котильон и ни разу не наступил на её изящную маленькую ножку. Потом девочка снилась ему танцующей в своём воздушном белоснежном платьице.

Вязёмские впечатления

В середине мая 1806 года семья Пушкиных вновь приехала в Захарово. Дети радовались летней деревенской вольнице, встрече с подросшим Стёпкой и захаровскими приятелями.

26 мая Саше исполнилось 7 лет, а в субботу 2 июня, на первой неделе Петрова поста, были его именины. Надежда Осиповна с дядькой Никитой повезли старших детей в Вязёмы на службу и причастие, а любимец матери Лёвушка остался в Захарове с Ариной Родионовной. Саше предстояло впервые исповедаться, и он очень волновался. Теперь в Вязёмском храме служил новый священник Иоанн Куняев, и мальчик боялся, что молодой батюшка очень строгий. Но всё оказалось не так страшно. Саша сбивчиво поведал ему о своих шалостях и о прошлогоднем случае с волчонком. Священник сказал, что до семилетнего возраста детям проступки не вменяются во грех, но всё равно хорошо, что Саша помнит о волчонке. За неделю грехов у именинника набралось немного: пару раз надерзил старшим, отнял у Николеньки жука – рогача и запустил в комнату к Параше, накануне подрался с деревенским мальцом, дразнившим Соколку, а потом сам нарочно наступил на хвост Ваське, за что был «награждён» царапинами… Наказав слушаться старших и не лениться в учении, отец Иоанн отпустил Саше грехи и благословил его. После причастия Пушкины вернулись в Захарово к праздничному столу, накрытому в берёзовой роще.

Этим летом дети стали чаще наведываться в Вязёмы с дядькой Никитой и бабушкой. Обычно шли пешком сначала по Звенигородскому тракту мимо деревеньки Шараповки, а оттуда по тропе вдоль одноимённой речки. На пригорке неподалёку от впадения её в реку Вязёмку отдыхали, любуясь открывающимся отсюда чудным видом на село, дворец и церковь. После переходили мост и шли живописной тропой вдоль берега до усадьбы. Её хозяин князь Борис Владимирович Голицын состоял на военной службе и в имение приезжал редко. В ноябре 1805 года он был тяжело ранен в Аустерлицком сражении, долго находился на излечении, но в отставку пока не подавал.

В Вязёмах дети ходили в церковь и в гости к воспитаннице Бориса Владимировича – четырёхлетней Анночке Зеленской, хорошенькой девочке с большими светло – карими глазами и слегка волнистыми, как у князя, каштановыми волосами. Почти ни для кого не секрет, что Анночка – внебрачная дочка холостяка – князя. Про мать её говорят разное: то ли цыганка, то ли еврейка, то ли незнатная дворянка. Князь не жалеет денег на воспитание единственной дочки, балует нарядами и заграничными игрушками. В просторной светлой игровой комнате на втором этаже флигеля у девочки есть большой кукольный домик, обставленный красивой игрушечной мебелью. В домике четыре комнаты: спальня, гостиная, гардеробная, где на вешалочках висят кукольные наряды, столовая с круглым раздвижным столом и крохотной фарфоровой посудой на нём.

Первый раз Саша, Оля и Николенька пришли в гости к Анночке в середине июня. Девочка сразу подружилась с ними. Когда она привела их в игровую, у детей глаза разбежались от обилия игрушек и удобной плетёной детской мебели, которую делали мастеровитые вязёмские крестьяне зимой. Анночка принялась важно представлять «жильцов» кукольного домика:

– Это мама Адель. Вот папа Жан. А детей зовут Анатоль и Натали.

Гувернантка – француженка в игре уже начала учить девочку своему языку, поэтому имена кукол та произносила на французский манер.

Оле, конечно, понравилось играть с Анночкой, у которой есть такой чудесный кукольный домик. Даже равнодушного к куклам Сашу он ненадолго заинтересовал. Николенька, немножко поиграв с девочками, облюбовал удобную лошадку – качалку, уселся на неё и «поскакал».

– Моя лошадка! – заревновала вначале Анночка, подбежав к Николеньке.

– Ну да-а-а-й покататься!

Гувернантка сделала строгое лицо, и девочка согласилась:

– Ладно, катайся, сколько хочешь.

Она не без труда вытащила из коробки большую нарядную куклу с фарфоровым личиком, фарфоровыми ручками и ножками, голубыми глазами и золотистыми волосами:

– Моя дочка Китти.

– Ой, какая прелесть! – пришла в восторг от куклы Оля. Такой большой и красивой у неё самой не было.

Девочки занялись игрой в дочки – матери. Саше стало с ними совсем скучно, и он выбежал в парк. На крыльце флигеля Марья Алексеевна договаривалась с вязёмским управляющим о покупке плетёной мебели для своего имения.

– Наигрался уже? – спросила она Сашу.

– Угу! Можно я здесь погуляю?

– Гуляй себе, только за ворота не ходи.

В парке нежно благоухают цветущие липы, ровные дорожки тщательно выметены. Если по центральной аллее отойти подальше, то сквозь ветки дворец кажется таинственным старинным замком. На фронтоне виден герб Голицыных и надпись: «Мая 1–го дня 1784 года». Это дата окончания постройки усадьбы. Аккуратные цветочные клумбы пестреют перед дворцом изысканным узором. Северный фасад смотрится в чистый зелёно – голубой пруд.

Саша спустился к берегу и залюбовался. Справа большая плотина, за ней деревянные крестьянские избы, на другом берегу яблоневые сады, а слева на самом краю пруда – старая водяная мельница. В окрестных деревнях сказывают, будто когда – то давно дочь здешнего мельника умерла невестой, обратилась в русалку и с тех пор живёт в бучиле. Чуть какая-нибудь нерасторопная баба, полоща бельё, зазевается, как русалка – хвать! – и утащит его к себе.

Стёпка уверял, что на русалочьей неделе по вечерам выходит она на берег, сидит рядом с мельницей на дубу, длинные зелёные волосы золотым гребнем расчёсывает и так путников одиноких заманивает. Ежели кто прельстится, она обворожит, завлечёт в воду и защекочет до смерти.

Ребятам очень хотелось увидеть настоящую русалку, но одним идти страшно: вдруг и впрямь защекочет? Уговорили они дядьку Никиту пойти с ними к мельнице после Троицы – как раз на русалочьей неделе. У мельницы в самом деле рос вековой коряжистый дуб, но сколько ребята ни смотрели, русалки на ветвях не приметили.

– Прячется! – решил Стёпка. – Зелёная вся, поди её разгляди!

– А, может, рано ещё, не вышла она? – предположил Саша. – Пойдём, посмотрим.

Бучило показалось тёмным и глубоким, но вода была прозрачной. Ребята стали приглядываться.

– Вон, вон она! – закричал Стёпка, увидев, как в глубине мелькнуло зеленоватое чешуйчатое тело и большой хвост. – Утекла!

Саша стоял подальше, поэтому заметил только хвост и круги на воде.

– Напугалась русалка, не выйдет нынче, – сказал дядька, чуть заметно улыбаясь себе в усы. – Чтоб её увидеть, надобно одному тут быть.

На том дело и кончилось. Поодиночке идти жутко, да никто Сашу и не отпустит. Никита иной раз по утрам у мельницы ловит сомов, да и то уверяет, что на русалочьей неделе один на рыбалку нипочём бы не пошёл.

Саша присел на берегу пруда и, слушая соловьиное пение, льющееся из густых кустов бузины, стал вспоминать, как в начале мая весело играл он в прятки с Олей, Николенькой и Сонечкой в Юсуповом саду. Услышав знакомые голоса, мальчик поспешил в парк. Из глубины аллеи навстречу ему бежала девчушка в модной белой шляпке. У Саши лихорадочно забилось сердце: «Сонечка! Откуда она здесь? А где Николай Михайлович Сушков?» Но его ждало разочарование – это оказалась Анночка. Её шляпка почти ничем не отличалось от Сонечкиной. Подбежав, девочка осалила его и, пускаясь наутёк по боковой аллее, задорно выкрикнула: «Тебе водить!»

Из – за ствола лиственницы, растущей на другой боковой аллее, выглянули Оля и Николенька. Подхватывая игру, Саша понёсся за ними. Он быстро догнал Николеньку, осалил и побежал в сторону по круговой дорожке. Тот смекнул, что Оля совсем близко, настиг и мигом осалил сестру. Теперь водить надо было ей, но тут дети услышали зов бабушки: «Оля, Саша, Коленька! Домой пора! Никита уж за нами приехал, ждёт».

Пришлось проститься с Анночкой до следующего раза. Когда коляска отъехала от Вязём, Саша увидел с пригорка, что погрустневшая девочка всё ещё стоит на крыльце дворца рядом с гувернанткой и машет им вслед маленькой ручкой.

«Арапчик – рябчик»

Смеркалось. Осенний ветер, разгулявшись по московским дворикам, срывал с деревьев золотую листву. По Малому Козловскому переулку, подняв воротник длинного чёрного пальто – редингота и надвинув цилиндр, шёл сенатор Иван Иванович Дмитриев. Путь его был недалёк – всего несколько домов. Он направлялся к своему другу Сергею Львовичу Пушкину, жившему с семьёй в том же переулке. Занимая солидные государственные посты, важным делом своей жизни Дмитриев считал сочинительство. Он с удовольствием писал стихи, сказки, песни, сатиры, басни, эпиграммы и слыл острословом. На почве любви к литературе он и сошёлся с Сергеем и Василием Львовичами Пушкиными, когда служил ещё в Петербурге. Переехав в Москву, Иван Иванович серьёзно увлёкся их умной и обаятельной сестрой Анной Львовной, но его предложение руки и сердца она отвергла. Вряд ли причиной тому внешность Дмитриева, чьё лицо рябовато: в юном возрасте он переболел оспой. Просто его избранница обладала весьма самостоятельным характером и замуж не собиралась, предпочитая жить уединённо в собственном особняке. Впрочем, родных, немногих друзей и в их числе Ивана Ивановича она всегда любезно принимала у себя. Он вскоре утешился, больше не ища её руки…

Вот и знакомые ворота. Гость вошёл во двор, потоптался возле двери, вытирая ноги, и позвонил в колокольчик.

«Милости просим, Ваше превосходительство, – радушно приветствовал его молодой слуга Вася, принимая пальто и цилиндр. – Заждались Вас. Анна Львовна покуда для гостей на клавикордах играют».

Иван Иванович подошёл к открытым дверям гостиной и, опершись на дверной косяк, стал слушать живую, эмоциональную игру Анны Львовны. Когда она кончила, Дмитриев присоединился к общим аплодисментам и, войдя, стал всех приветствовать. Перецеловав ручки дамам, он не обошёл вниманием Олю. Рядом с сестрой стоял Саша. На фоне небрежно лежащего воротника белой рубашки лицо мальчика, сохранявшее летний «захаровский» загар, казалось особенно смуглым, а каштаново – рыжеватые кудри тёмными. Взглянув на Сашу, Дмитриев воскликнул:

– Смотрите, какой арапчик!

– Зато не буду рябчик! – тотчас услышал он в ответ.

Мать метнула гневный взор на сына, не найдя сразу, что сказать на такую выходку. На секунду в гостиной водворилась тишина. Напряжение разрядил сам Иван Иванович, который давно уже философски относился к своей наружности и умел ценить шутки и каламбуры.

– Хо – хо – хо! – захохотал он, – Арапчик – рябчик! Забавно! Серж, а сынок – то в Вас пошёл! Острослов! Хо – хо – хо!

И Надежда Осиповна рассмеялась вместе со всеми.

– Тяв – тяв – тяв! – весело отозвалась Жужутка, не слезая с Олиных колен.

– Ну, а Вы, мадмуазель, чем нас порадуете? – спросил Дмитриев у девочки, обращаясь к ней с подчёркнутой галантностью.

– Ольга, принеси рисунки, – подсказала мать.

Сестра отдала собачку Саше и вышла за рисунками.

Пока она ходила, Надежда Осиповна привела из детской своего любимца Лёвушку, белокурого кудрявого малыша, похожего на ангелочка. Тот мило лепетал малопонятные взрослым слова, послушно хлопал в ладошки, когда няня пела ему: «Ладушки, ладушки! Где были? У бабушки!..» Лёвушке нравилось всеобщее внимание и похвалы взрослых.

Тем временем Оля принесла несколько рисунков.

– Это твоя моська? – спросил Василий Львович, рассматривая «портрет» Жужу. – Очень похожа!

– Смотрите, как хорошо кота нарисовала! – присоединился к похвалам Дмитриев. – Трифон, кажется? Модный «господин»!

– Пейзаж весьма недурно получился, – заметил друг дома граф Ксавье де Местр, учёный, поэт и хороший художник.

– Это наше Захарово, – пояснила Оля.

– Надо развивать Ваш талант, мадмуазель. Кто Вам рисунок преподаёт?

– Сашин гувернёр мсьё Монфор.

– Ежели желаете, я тоже могу давать Вам уроки рисунка и живописи.

– О, мерси боку, мсьё, – обрадовалась девочка.

Тем временем малыш, сидя на коленях у матери, зевнул и начал хныкать.

– Баиньки Лёвушке пора. Иди, мой сладенький, к няне, – Надежда Осиповна нежно поцеловала младшего сына, отдала его Арине Родионовне и озабоченно спросила: – Что Коленька?

– Уснул, барыня. Жара уж нет. Поправляется, – ответила няня и вышла укладывать Лёвушку.

– Слава Богу! – отлегло от сердца у матери. – Продолжим наш вечер, господа.

Начиная игру в вопросы и ответы, она первая спросила мужа:

– Серж, в чём сходство между Вами и солнцем?

– Нельзя без гримасы глядеть на нас обоих, Надин!

– Браво! – воскликнул Дмитриев.

– Правда ли, мсьё Пушкин, вы, русские, едите медведей? – язвительно спросила полная дама, знакомая Елизаветы Львовны, недавно приехавшая из Варшавы.

– Нет, пани, мы едим коров, вроде Вас! – парировал Сергей Львович.

– Чей род древнее: Пушкиных или Сонцовых? – задал он в свою очередь вопрос толстяку Сонцову.

– Сонцовых, разумеется. Сон был известен вселенной, когда ей о пушке ещё и не снилось! – ответил находчивый Матвей Михайлович, ничуть не уступавший шурину в острословии.

– Браво! – похвалил зятя Василий Львович. – Элиза, сыграй в честь супруга что-нибудь торжественное.

Пока звучал марш, расторопный повар Алексашка подал всем чай с расстегаями. Почуяв запах рыбы, Жужу очнулась от дрёмы. Рядом с Олей сидел Михаил Николаевич Макаров, выпускник Московского университета и начинающий писатель. Заслушавшись игрой Елизаветы Львовны, энергично бравшей последние аккорды, он рассеянно обронил пирожок. Моська мигом спрыгнула с Олиных колен, схватила «добычу» и утащила под стол. Дядюшка в шутку попытался отнять у неё расстегай, но Жужу на него так сердито заворчала, что насмешила всех. Когда, оставив на полу горку крошек, моська кончила трапезу, Василий Львович взял её на руки и, слегка поглаживая блестящую кремовую шёрстку, начал мастерски декламировать свою басню:

Собачку Лев любил —

И все тогда её ласкали,

Лисицы в гости звали,

Медведи кланялись и тигры уважали;

Спесивый даже слон Собачке другом был,

И хоботом своим огромным

То на спину сажал, то гладил он её.

Надеяться нельзя на счастие своё!

Судьба́м угодно было злобным,

Чтоб царь зверей сослал любимца своего;

Любимец изгнанный не стоит ничего.

Все стали клеветать насчёт Собачки бедной,

Что ум она имеет вредной…

– Александр, продолжай! – кивнул дядя племяннику, отдавая ему моську. Он знал, что мальчик читал его басни в журнале «Вестник Европы». Саша подхватил «эстафету»:

…Лисица голос подала,

Что будто так Собачка зла,

Что гнусную на Льва сатиру сочинила;

Медведь всех уверял,

Что две сатиры он читал,

И что всю истину Лисица говорила,

А Заяц побежал

(В том зайцев вся и сила),

Не выслушав конца, рассказывать везде,

Что было, как и где. —

И мы, как звери, поступаем:

Нередко зло ко злу нарочно прилагаем.

Закончив дядину басню, Саша картинно раскланялся и, возвращая Жужутку Оле, добавил от себя:

– Вот басня и вся, больше сказывать нельзя!

Аплодисменты и всеобщий смех были ему наградой.

«Собачью» тему продолжил Дмитриев собственной басней «Нищий и Собака»:

Большой боярский двор Собака стерегла.

Увидя старика, входящего с сумою,

Собака лаять начала.

«Умилосердись надо мною! —

С боязнью пошептом бедняк её молил, —

Я сутки уж не ел… от глада умираю!»

«Затем – то я и лаю, —

Собака говорит, – чтоб ты накормлен был».

Наружность иногда обманчива бывает:

Иной как зверь, а добр; тот ласков, а кусает.

Аплодируя автору, Сергей Львович выразительно переглянулся с сыном. Саша встал и без запинки слово в слово повторил басню Дмитриева, подражая манере автора.

– Браво, браво! Превосходная память! – похвалил юного чтеца Александр Юрьевич Пушкин, в честь которого нарекли Сашу. Дядя теперь служил чиновником на Московском почтамте и почти ежедневно бывал в их доме. Будучи пока холостым, он любил повозиться с племянниками.

Иван Иванович, напоминая всем Сашин каламбур, весело добавил:

– Ай да «арапчик – не рябчик!»

После басен настал черёд домашнего спектакля, для которого выбрали несколько сцен из комедии Мольера «Скупой». Жадного богача Гарпагона представлял толстяк Сонцов, дочь скупца Элизу – Елизавета Львовна, слугу Гарпагона и возлюбленного Элизы Валера – Александр Юрьевич Пушкин. Сергей Львович выбрал себе роль Клеанта, сына Гарпагона, влюблённого в сестру Валера красавицу Марианну, которую играла, конечно, Надежда Осиповна. А Дмитриев согласился на короткую роль вздумавшего жениться на Элизе Ансельма, отца Валера и Марианны. Роль постановщика выполнял Василий Львович, и спектакль получился весёлым, искромётным. Оля и Саша смеялись и хлопали громче всех.

После представления гости разошлись, и родители отправили детей укладываться. Было уже очень поздно, но Саше не спалось. Счастливый конец комедии Мольера, когда все влюблённые переженились вопреки козням скупца Гарпагона, навеял ему воспоминание о Сонечке Сушковой. Как мила, как весела она была на вчерашнем уроке танцев у Бутурлиных! Как ей к лицу светло – розовое платье с белыми кружевами! Слова восхищения постепенно начинают складываться у Саши в четверостишие на французском языке, но никак не получается у него последняя строчка. Он мечется в постели, без конца переворачивается с боку на бок, вздыхает.

Обеспокоенная Марья Алексеевна зашла к внуку в комнату проверить, не заболел ли он, не заразился ли от Николеньки. Бабушка положила ему на лоб тёплую сухую ладонь и, удостоверившись, что горячки нет, спросила шёпотом:

– Что ты, Саша, не спишь?

– Сочиняю стихи, – тихо ответил юный поэт.

Она поправила ему одеяло, поцеловала на ночь и, осеняя крестом, сказала:

– Господь с тобою, Саша, спи – засыпай, завтра сочинишь. Утро вечера мудренее.

Бабушка ушла, закрыв за собой дверь. Саша притих, всё ещё стараясь закончить четверостишие, но сон понемногу окутал его покрывалом ночного забвения. А наутро он уже не мог вспомнить стихов, сочинённых ночью.

* * *

Через восемь лет, когда юный поэт будет учиться в Царскосельском Лицее, он посвятит Сонечке Сушковой ностальгические строки:

Подруга возраста златого,

Подруга красных детских лет,

Тебя ли вижу, взоров свет,

Друг сердца, милая Сушкова?

Везде со мною образ твой,

Везде со мною призрак милый:

Во тьме полуночи унылой,

В часы денницы золотой…

Игра в бабки

К маю 1807 года усадьбу в Захарове отремонтировали. Барский дом покрасили снаружи, пристроили к нему по сторонам для удобства два крыльца, наличники на окнах поправили, полы перебрали, комнаты оклеили новыми обоями. В парке у ствола старой раскидистой липы Егор смастерил удобную полукруглую скамейку.

По приезде Надежда Осиповна принялась за перестановку мебели – это было её любимым занятием. Бабушка с Парашей устраивали детей в обновлённом флигеле. Кот Тришка, принюхиваясь, отправился обходить свои владения. Оля пошла с няней в деревню проведать Марьюшку. А мальчиков ждал Стёпка с холщовой сумой через плечо.

– Что там у тебя? – спросил Саша.

– Гляньте сами. – Стёпка положил суму на землю и развязал её.

– Ой, бабки! – обрадовался Николенька. – Как много! Это нам?

– Вот мои, а энти ваши. Егор для вас нонешней зимой сработал.

– Ура! Пойдём скорей играть!

Ребята вышли на утоптанную лужайку, где обычно играли в бабки захаровские мальчишки. Пока там никого, кроме них, не было, Стёпка прочертил линию кона, поставил бабки рядком вдоль неё, отсчитал семь шагов и стал показывать Николеньке, как правильно бросать биту, чтобы сшибить бабку. У того, конечно, сразу не получилось попасть. Промахивался сначала и Саша, за зиму подзабывший игру, но потом он быстро наловчился и стал попадать. Николенька продолжал учиться выбивать бабки, а старшие мальчики принялись играть, прочертив новую линию кона. Очерёдность бросков определили считалкой:

Червончики, первенчики,

Летели голубенчики

По свежей росе, по чужой полосе.

Там чашки, орешки, медок, сахарок.

Выйди, Саша, дружок.

Стёпка был гораздо искушённее в игре, поэтому играли мальчики не на сами кости, как обыкновенно, а на очки – по одному за каждую сшибленную бабку. В этот раз выиграл, конечно, Стёпка. Саша, выбив несколько бабок, оживился, в его голубых глазах загорелись весёлые огоньки. Постепенно он наловчился и с азартом играл в бабки с Николенькой и захаровскими ребятами.

В гостях у князя Голицына

Этим летом дети снова стали приезжать в Вязёмы в церковь и в гости к Анночке Зеленской. Наконец – то Марья Алексеевна представила внучат князю Борису Владимировичу Голицыну, который теперь жил в своём имении, выйдя в отставку в чине генерала. Заботясь о крестьянах, он занялся благоустройством села. Свободное время князь посвящал изучению русской истории, словесности и сочинительству.

Борис Владимирович статен, красив, искренне любезен со своими дальними родственниками. Он быстро завоевал симпатии детей. Пушкины получили возможность пользоваться его богатой библиотекой.

Как – то раз, наигравшись в прятки на свежем воздухе, Оля и Николенька пошли с Анночкой во флигель, а Саша – к дверям дворца.

– Добро пожаловать. Что надобно – с? – спросил его лакей в ливрее, на пуговицах которой красовался герб Голицыных.

– Можно мне в библиотеку?

– Обождите маленько, узнаю. Барин дома, работают – с.

Скоро лакей вернулся и пригласил Сашу:

– Их сиятельство просят Вас к себе. Пойдёмте – с.

Лакей повёл мальчика к кабинету хозяина по высоким дворцовым покоям с изразцовыми печами. Князь сидел за секретером и что – то писал, заглядывая в раскрытую книгу. Потом Саша рассмотрел её: это были «Записки» герцога Франциска де Ларошфуко. Саша поздоровался.

Ответив на его приветствие, Борис Владимирович предложил ему почитать пока журнал «Вестник Франции» за 1790 год, заложенный на странице со стихотворением самого князя. Это была эклога «Дорида» – стихи о счастливой сельской жизни, о любви пастушки Дориды и пастушка Терсиса:

Уже небесного коснулось солнце края,

И луч его вдали бледнеет, догорая;

Покровом вечера окутан небосвод,

В блестящую ладью сейчас луна взойдёт;

И щедрая рука благоприятной ночи

Повсюду сыплет мак, смежая смертных очи;

Увядшая трава, за день опалена,

Прохладой первою росы оживлена.

«Дорида, поспешим в приют уединенья,

Где в тишине земля не ведает волненья;

Дыханием цветов там воздух напоён,

И безмятежный мир вкушает сладкий сон…»

Когда Саша дочитал стихотворение, князь как раз кончил писать и спросил:

– Тебе понравилась эклога?

– Да, очень красивые стихи, Ваше сиятельство.

– Что ж, пройдём в библиотеку.

Библиотека занимала большой зал с камином на первом этаже и светлую просторную комнату на втором этаже, куда и повёл князь Сашу. Высокие шкафы были плотно заставлены книгами на разных языках. На мальчика это хранилище человеческой мудрости произвело сильное впечатление. У него глаза загорелись от обилия фолиантов и небольших томиков. Голицын предложил ему выбрать что-нибудь, рекомендовав несколько книг. Саша взял «Оды» Горация и на первом этаже – том комедий Дениса Фонвизина. Попрощавшись с князем и поблагодарив его за книги, мальчик вышел в сад, присел на скамейке у пруда и принялся читать, забыв обо всём на свете. Он и не заметил, как подошла Оля.

– Сашка, что там у тебя за книги?

– Вот, смотри: Гораций и Фонвизин. Князь дал. Библиотека у него – о – о! От пола до потолка – всё книги, книги, книги. Много тысяч книг.

– И мы тоже тут сядем почитаем.

Сестра попробовала увлечь чтением Анночку и Николеньку, но тем хотелось побегать, а толстые тома казались скучными.

«Как им только не надоест без конца играть в догонялки!» – подумал Саша и снова погрузился в «Оды» Горация.

В Захарове он полюбил читать в уединении, сидя на полукруглой скамейке под липой или у склонённого над речкой Площанкой дуба и обдумывать прочитанное, глядя на прозрачные струи воды и наблюдая за порхающими над ними синекрылыми стрекозами.

* * *

Вспоминая эти дни в годы юности, поэт написал проникновенные стихи:

В младенчестве моём я чувствовать умел,

Всё жизнью вкруг меня дышало,

Всё резвый ум обворожало,

И первую черту я быстро пролетел…

Олины именины

Именины Оли, которые отмечались 11 июля, в 1807 году пришлись на четверг. Службы в Вязёмах не было, и Пушкины поехали в Саввино – Сторожевский монастырь.

Детей подняли пораньше, чтоб успеть к литургии. Веяло приятной утренней прохладой, хотя день обещал быть жарким. По холодку въехали в Звенигород, раскинувшийся на берегах Москвы – реки, которая здесь гораздо уже, чем в первопрестольной. По левому берегу потянулись городские постройки: каменные особняки, двухэтажные деревянные купеческие дома на каменном основании с лавками и магазинами. На правом берегу виднелись избушки, крытые соломой и огороженные плетнями, как в деревне. Дорога к монастырю лежала по холмистому левому берегу мимо древнего собора Успения на Городке, маковка которого едва виднелась за густой зеленью деревьев. Пока ехали, Марья Алексеевна рассказывала детям о монастыре:

«Давным – давно, лет четыреста назад, здесь росли дремучие леса, а на горе стоял высокий столб, с коего издалека сторожили неприятеля. Потому и прозвали гору эту Сторожей. Пришёл сюда преподобный Савва и основал Божью обитель. Узнав о его благочестивой жизни, потянулись к нему иноки. Сам князь Звенигородский Юрий Дмитриевич стал покровительствовать монастырю. На месте прежнего деревянного храма Рождества Богородицы построили каменный. Скоро, детки, вы его увидите. В этом – то храме преподобный Савва Чудотворец и упокоился. Сказывают, что царь Алексей Михайлович, батюшка государя императора Петра Великого, коему служил ваш прадед Ганнибал, охотился здесь на медведя. Ловчие да стремянные от царя отстали, а разъярённый зверь как раз вышел и угрожал государю неминучей погибелью. Оробел царь так, что и голоса не имел позвать на помощь. Тут вдруг предстал пред ним благолепный старец и отогнал медведя. Подивился государь, стал спрашивать старца, откуда он и как звать его. Старец ответил, что он из ближней обители и звать его Саввой. Поглядел царь в сторону монастыря, а старец тем временем скрылся. Поспешил Алексей Михайлович в обитель. Монахи, как увидали его, пришли в великое смятение. Царь спрашивает, который у них из старцев зовётся Саввой, а ему ответствуют, что нет никого с таким именем. Тут понял государь, что сам Угодник Божий преподобный Савва спас его от смерти, возымел особое усердие к обители и заново её отстроил…»

Тем временем дорога повернула от Звенигорода направо к горе Стороже. Раздался необыкновенно красивый звон благовестника, слышный во всей округе. Экипаж въехал в гору и остановился у Святых ворот. На службу собралось несколько купеческих и дворянских семей: день был будний, и большинство простого люда работало на сенокосах. Саша, Оля, Николенька, Марья Алексеевна и Надежда Осиповна перекрестились у ворот и вошли внутрь обители. Колокольный звон всё ещё раздавался с высокой многоярусной звонницы с четырьмя шатровыми башнями, на одной из которых были часы. Такой великолепной звонницы дети нигде не встречали.

– Ух, красотища! – вырвалось у Саши, когда стих звон.

– А чей вон тот сказочный теремок? – спросил Николенька, потянув бабушку к одноэтажным красным кирпичным палатам.

– Это, внучек, терем царицы Марьи Ильиничны Милославской, жены государя Алексея Михайловича. В нём поболе ста лет назад царевна Софья Алексеевна с малолетними государями Петром и Иоанном укрывались от стрелецкого бунта. А правее, смотри, дворец самого царя Алексея Михайловича. Теперь там настоятель обители владыка Августин живут, когда приезжают сюда.

– Как красиво купол золочёный блестит на солнце, переливается весь! – Оля указала на старинную церковь, стоящую на пригорке посреди монастырского двора. – Бабенька, это и есть собор Рождества Богородицы?

– Да, Олюшка. Там и преподобного Саввы гробница. Туда нам на службу.

– Дети, не отставайте, – мать первой направилась к церкви, крепко взяв за руку Николеньку.

Литургия в монастыре шла дольше, чем в Вязёмском храме, и отличалась особенной строгостью и благолепием. Стенописи и иконы старинного иконостаса были строгого византийского письма. Юные паломники причастились и поклонились мощам преподобного Саввы Сторожевского, покоящимся в серебряной гробнице под узорной бронзовой сенью с неугасимыми лампадами.

На обратной дороге в лавках звенигородских купцов Марья Алексеевна и Надежда Осиповна купили детям печатных пряников, Саше и Николеньке – по расписному кубарю, а имениннице Оле – кружевную шляпку.

В Захарове всех ждал праздничный обед с именинным смородиновым пирогом. Пока повар Алексашка накрывал на стол, Саша и Николенька побежали на луг к речке Шараповке собирать полевые цветы: белые ромашки, малиновые гвоздики и лиловые колокольчики. Когда они вернулись к усадебному дому, сестра как раз вышла из флигеля и направлялась к столу. Саша протянул ей большой букет:

– С именинами!

– Ой, мерси! – обрадовалась девочка.

У неё в горенке уже стояли чайные розы, срезанные Марьей Алексеевной с клумбы, но полевые цветы она тоже любила и поставила кринку с букетом на именинный стол.

Когда все уже отобедали, неожиданно приехал из Москвы Сергей Львович. Дети очень обрадовались отцу: этим летом он был редким гостем в Захарове. Война с наполеоновской Францией потребовала напряжённой работы Московской комиссариатской комиссии, где он служил, ведь это ведомство снабжало армию всем необходимым. Оттого в отпуска служащих не увольняли и в департаменте задерживали позже установленных 3–х часов дня. Но по случаю именин дочери Сергей Львович испросил себе короткое увольнение до воскресенья.

Отец достал из плетёного короба, прикрученного сзади к коляске, большую коробку, перевязанную атласной лентой, и, улыбаясь, протянул Оле:

– Это тебе сюрприз! С именинами!

Служа по бухгалтерии, Сергей Львович семейные доходы – расходы тщательно подсчитывал и экономил. Скупой по мелочам, он однако не жалел иногда денег на подарки детям и никогда – на лучших учителей для них. Отец с удовольствием наблюдал, как дочь развязала бант, открыла коробку и запрыгала от радости: там лежала большая кукла в розовом платьице – почти такая же, как у Анночки Зеленской! У куклы было прелестное фарфоровое личико, голубые глаза, золотистые волосы.

– О, мерси, мерси, папа́!

– Ну, как ты её назовёшь?

Призадумавшись, Оля поглядела на куклу, потом заговорщицки на Сашу и, словно что – то вспомнив, ответила отцу:

– Сонечкой!

Саша слегка покраснел: кукла, и вправду, была похожа на милую его сердцу Сонечку Сушкову.

Остаток дня прошёл в весёлой возне и игре в кубари. Светлым вечером дети окружили дядьку Никиту, отдыхавшего от дневных трудов на крыльце, и упросили его рассказать сказку. Тот был мужиком грамотным, умел увлечь маленьких слушателей былинами и сказками, присочиняя интересные повороты сюжета от себя. В этот раз дядька, временами заглядывая в свою тетрадку, начал сказывать детям сказку о славном богатыре Еруслане Лазаревиче: как он Соловья – Разбойника, страшное лесное чудище, победил, как избавил царство царя Вахрамея от трёхглавого морского змея и женился на его прекрасной дочери Марфе Вахрамеевне.

Пёс Соколко улёгся у ног Никиты и, казалось, слушал сказку вместе с детьми. Николенька сидел рядом с дядькой, самозабвенно ему внимая. И ничто в тот счастливый вечер не предвещало скорой беды.

Прощание с Николенькой

Николенька с рождения был слабеньким. Хворал он чаще и дольше, чем Оля и Саша, но в это лето брат вроде стал покрепче, весело играл, бегал с детьми и даже купался в пруду. Все родные радовались такой перемене к лучшему, хотя мальчик сделался озорнее и непослушнее.

На Ильин день погода с утра была жаркой и ясной. Оля, Саша, Николенька и Стёпка играли в прятки в захаровском парке и с ними крестьянские дети: Стёпкин дружок – конопатый Гришка, сын захаровского кузнеца, и Варюшка, шустрая семилетняя девчонка, курносая, со смешными тоненькими косичками. Когда – то Гришка обидел Сашу из – за волчонка, но ребята давно помирились. Девятилетний крестьянский мальчик уже начал помогать отцу в кузнице, но по случаю Ильина дня его отпустили поиграть с товарищами. Водила Варюшка, её жёлтый с красной каймой сарафанчик мелькал между деревьев, пока девочка искала детей, спрятавшихся кто за толстое дерево, кто за бугорок, кто в кустах. Хитрый Гришка влез на тополь и укрылся в густых ветках. Поди сыщи его! Дети и не заметили, как наползла грозовая туча, ведь солнце ещё продолжало светить. С первыми каплями дождя Оля вышла из – за дерева и крикнула ребятам:

– Всё, хватит играть. Бежим домой! Не то промокнём!

Она знала, что Николенька спрятался за кустом, подошла к брату и хотела увести домой, но тот заупрямился, выдернул руку:

– Я ещё поиграю! – и резво убежал от сестры.

К дому с Олей поспешила только Варюшка, а разгорячённым мальчишкам после душной жары понравилось бегать под несильным прохладным дождиком. Девочки уже были у дома, когда солнце скрылось, а дождь стал усиливаться. Издали донеслись раскаты грома. Оля и Варюшка забежали на крыльцо почти сухими, и тут вдруг хлынул настоящий ливень, который становился всё холодней и холодней. Градинки величиной с гречишные зёрна застучали по стёклам. Свинцово – серую огромную тучу на миг пронзила стрела молнии, ударил гром. Тут уж прибежали домой и мальчишки, промокшие до нитки и продрогшие. Детей сразу переодели в сухое, а Николеньку растёрли махровым полотенцем, но это ему не помогло. На другой день мальчик сделался вялым, капризным, а к вечеру слёг в несильной ещё горячке. Ни Оля, ни Саша, ни закалённые крестьянские дети не заболели.

Сначала хворь Николеньки не вызывала у матери и бабушки особых опасений. Лечили его домашними средствами, ставили горчичники, заваривали травы в надежде, что ребёнок вот – вот пойдёт на поправку, как это обычно случалось. Однако через три дня горячка у мальчика усилилась, он охрип и начал кашлять. Послали в Звенигород за доктором. Осмотрев и послушав через трубочку Николеньку, доктор объявил, что заболевание серьёзное, запретил пускать к нему братьев и сестру и, назначив лечение, уехал.

Надежда Осиповна велела перенести больного из «детского» флигеля в дом и послала Никиту в Москву сообщить мужу о болезни среднего сына. Прошение Сергея Львовича о коротком отпуске начальство уважило, и в субботу 27 июля обеспокоенный отец прибыл в Захарово, по пути заехав в Вязёмский храм за священником. Отец Иоанн отслужил перед домашними иконами молебен о здравии Николеньки, особоровал, причастил его и вернулся в Вязёмы.

Несмотря на лечение, брату становилось всё хуже и хуже, лихорадка и кашель усилились, аппетит пропал. Оле и Саше об этом не говорили, ещё надеясь на выздоровление. Только к вечеру 29 июля Николеньке, наконец – то, стало немного лучше, горячка отпустила его, и кашель поутих. Родители вздохнули с облегчением и разрешили старшим детям проведать больного.

Похудевший, бледный, он лежал в кроватке. Увидев брата и сестру, мальчик оживился. Оля первая вступила в разговор:

– Выздоравливай скорей, Коленька. Все тебя играть ждут! Не болей!

– Бонжур, Николя! Тра – ля – ля, тра – ля – ля! Привет, привет! Кончай болеть! – Саша состроил уморительную рожицу, чтобы развеселить братишку.

Тот в долгу не остался: улыбнулся и показал язык.

– Вот поправлюсь и выиграю у тебя в кубари! – он приподнял голову над подушкой, но тотчас обессиленно опустил.

– Ну, хватит на сегодня. Коленька устал, пусть поспит. Идите к себе, завтра снова увидитесь, – строго сказала Надежда Осиповна.

– Адьё, адьё! – задорно попрощался Саша, выходя из комнаты.

– Оревуар, выздоравливай! – пожелала братику Оля, помахав ему ладошкой.

Ночью Саша почему – то долго не мог уснуть, всё вспоминал, как бледный ослабевший Николенька показал ему язык. Сестра тоже ворочалась в кровати, вздыхала. Девочке чудилось, как страшная чёрная туча наползает на усадьбу и закрывает свет. Ближе к полуночи дети всё – таки крепко заснули.

Наутро 30 июля няня разбудила Сашу, когда солнце поднялось уже высоко. Лицо у неё было горестное, глаза заплаканные.

– Беда – то какая! Николушка, ангелочек наш, преставился, – сказала няня, смахивая слёзу.

Саша в первый момент оцепенел. «Как преставился? Куда преставился? Кому преставился? Зачем преставился?» – молоточками стучали мысли в его голове. Рассудок отказывался понимать слова, значение которых мальчик давно знал. Когда ему не было ещё трёх лет, в Петербурге преставился его двоюродный дед Иван Абрамович Ганнибал, а через три месяца после него умерла в Москве Сашина бабушка и крёстная Ольга Васильевна Пушкина. В прошедшем 1806 году в Михайловском опасно захворал дедушка Осип Абрамович Ганнибал. Отец даже специально выхлопотал себе командировку в Псковскую губернию, чтобы проведать и поддержать болящего. Дедушка умер в начале октября, мать и бабушка ездили проводить его в последний путь и вступить в наследство имением. Однако все, кто преставился, были, по Сашиному разумению, людьми очень старыми. Из них мальчик помнил одну Ольгу Васильевну, да и то смутно. С братом Николенькой, который только вчера улыбнулся ему и показал язык, слова «преставился», «умер» Саша никак не мог связать. Он встал, машинально оделся и вышел из спальни. Дверь в Олину комнатку была открыта, и, проходя во двор, мальчик мельком увидел, что няня причёсывает сестру и обе они, всхлипывая, утирают слёзы.

Саша побрёл к дому. У крыльца непонятно зачем стояла запряжённая коляска. Он вошёл в открытую дверь. Из комнаты, где лежал Николенька, слышался неровный голос Марьи Алексеевны, читающей заупокойную молитву: «Со святыми упокой, Христе, душу раба Твоего, новопреставленного младенца Николая, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная…»

Надежда Осиповна была в столовой. Под заплаканными глазами у матери темнели круги, в чёрных волосах появилась седая прядка. Надежда Осиповна даже не обратила внимания на старшего сына, потому что Лёвушка, сидя у неё на руках, захныкал, показывая на комнату Николеньки:

– Бьятик! Где бьятик? Хочу к бьятику!

– Нельзя к братику, братик спит, – стала уговаривать мать Лёвушку и разрыдалась.

Вышел одетый в дорожный костюм Сергей Львович. Его печальное лицо выглядело осунувшимся. Мимоходом погладив Сашу по голове, он подошёл к жене и стал утешать её:

– Держись, Надя. Господь забрал от нас Коленьку, такова уж Его воля. Пережить надо это горе.

– Купи там, в Вязёмах, место для могилки поближе к алтарю, не скупись, – сквозь слёзы наказывала мужу Надежда Осиповна. – Пономаря привези сюда… Гробик выбери получше.

– Не заботься, Наденька, всё сделаю как положено.

Сергей Львович поцеловал жену и малыша и пошёл к коляске, по пути снова погладив старшего сына по голове.

Саша только теперь осознал, что Николенька умер, что скоро его похоронят, что больше с братом ему не свидеться, и в отчаянии побежал из дома в парк. В беседке, стоящей на пригорке у пруда мальчик дал волю слезам. Скоро к нему подсела безутешная Оля. Преданный Соколко нашёл их и лёг к ногам.

Дети стали вспоминать, как они играли с Николенькой. Так им казалось, что брат ещё с ними или где – то неподалёку.

– Помнишь, как позапрошлым летом ты отнял у Коленьки жука и подкинул Параше? Она забоялась, а вам обоим смешно было?

– Да. А ты помнишь, как спряталась от Николеньки между домом и поленницей, а он тебя всё равно нашёл!

– Конечно, помню. Ещё ты учил его басню дядюшкину читать, а он озорничал и нарочно слова путал.

– Угу. Потом, когда папа́ спросили, он всё правильно рассказал. Помнишь, на другой день после твоих именин Николенька схватил мой кубарь и бросился наутёк. Я за ним, а он взбежал по лесенке на бельведер. Там мы его и догнали. Он мне кубарь сразу отдал и говорит: «Смотри, как здорово!» Оттуда, правда, вид хорош был: речка, наше сельцо, поля вокруг и облака, плывущие по небу.

– А прошлым летом ты в Юсуповом саду из – за него подрался.

– Ох, и попало мне тогда от мама́ за порванную рубашку!

– Помните, как мы Николку играть в бабки да кубари учили? – присоединился к разговору Стёпка. Брат с сестрой не заметили, когда он подошёл. С ним была Варюшка.

– Николка – добрый. Вот что мне подарили, – девочка показала глиняную свистульку.

– Не верится, что больше нет его с нами, – вздохнула Оля и снова заплакала. Захлюпали носами и все остальные. Пёс Соколко, чуя общее горе, начал подвывать.

Марья Алексеевна нашла детей в беседке и стала их утешать:

– Горе, детушки, горе. Да такова доля, что Божья воля. Забрал ныне Господь Коленьку нашего к себе. Теперь он, ангелочек безгрешный, за нас в раю молится и нас благословляет… Пойдёмте, покушать бы вам надо.

Дети немного успокоились и поплелись за бабушкой. Завтрак был для всех накрыт в берёзовой роще. Через силу поев каши, Оля и Саша пошли в дом. Там в комнате брата пономарь читал молитвы. Детям дали по свече и пустили внутрь. Николенька лежал в гробике, украшенном голубыми лентами и резными деревянными ангелочками по бокам. Лицо его дышало необыкновенным спокойствием. Казалось, он спит и видит счастливые сны.

Сразу после медового Спаса брата отпели в Вязёмской Преображенской церкви. Саше запомнились слова песнопений, полных утешениями для скорбящих родителей и родственников, прошениями об упокоении «новопреставленного младенца Николая» в Царствии Небесном и верой в то, что теперь он, как и говорила бабушка, будет молиться на Небе за всех, любящих его.

Николеньку похоронили прямо рядом с церковью, у алтарной части. С того дня, бывая в Вязёмах, Оля и Саша непременно заходили на могилку брата. Помня, как он любил собирать полевые цветы, они плели венки и клали на холмик, а когда родители установили памятник, то украшали венками и его. На следующий год дети стали находить на могилке садовые цветы, поставленные в глиняный кувшин. Это Анночка Зеленская их приносила. Ей долго не говорили о смерти Николеньки, но летом она сама нашла новое надгробие в церковной ограде.

Сашу потеря любимого брата заставила задуматься о конечности земного бытия, о неизбежности смерти. Однажды он пошёл с книжкой в берёзовую рощу, присел на пенёк и вместо чтения погрузился в свои мысли, в созерцание грустного и прекрасного вида начавших желтеть деревьев. Тут мальчика и нашёл Алексаша, возвращавшийся домой из дальнего леса с полной корзиной грибов.

Бойкий словоохотливый повар присел рядом на землю и спросил:

– Что, хороша наша роща?

– Хороша. Как я её люблю! Хочу быть здесь похороненным, когда умру.

– Что Вы, что Вы, барич, Вам ещё жить да жить! Пойдёмте лучше до дому, уже вечереет.

Мальчик вздохнул и побрёл за поваром, которого уважал за рассудительность и сметливость.

Смерть Николеньки, первое большое горе в Сашиной жизни, осталась неизгладимым рубцом в его чуткой душе.

Московские будни и праздники

Осенью 1807 года Пушкины сняли деревянный дом с двумя флигелями и хозяйственными постройками на Поварской улице и зажили как обычно – открыто и хлебосольно. Родители и гости теперь чаще говорили о политике, горячо обсуждали Тильзитский мирный договор, подписанный 8 июля 1807 года государем Александром Павловичем и Наполеоном Бонапартом после тяжёлых военных поражений, понесённых Россией и её союзниками. По этому договору Россия была вынуждена признать завоевания Франции в Европе, оставить Молдавию и Валахию, отвоёванные у Турции, прекратить торговлю с Англией, своим главным партнёром. Россия и Франция обязались помогать друг другу во всякой наступательной или оборонительной войне. Унизительные условия Тильзитского мира уязвляли национальные чувства россиян. Вечера у Пушкиных проходили на патриотической волне интереса к родной истории, литературе, искусству. На Сашу и Олю всё это производило неизгладимое впечатление.

Русский язык, Закон Божий и арифметику детям теперь преподавал Алексей Иванович Богданов, студент последнего курса Московской духовной академии. Нового учителя рекомендовали Сергею Львовичу его тётушки Варвара, Анна и Мария Васильевны Чичерины. Алексей Иванович служил в церкви Симеона Столпника на Яузе, где прихожанками были престарелые сёстры.

Богданов умел быть и мягким, и требовательным с детьми, и они полюбили его уроки. Раньше бабушка никак не могла втолковать основы арифметики Саше, особенно деление. Сколько из – за него было пролито слёз! А молодому учителю удалось поправить положение.

На занятиях Саша порой отвлекался и сочинял стихи. Богданов относился к этому снисходительно, в отличие от нового гувернёра Руссло, сменившего графа Монфора. Сутулый и лысоватый, Руссло внешне являл противоположность своему предшественнику. Оле и Саше он преподавал французский язык и латынь. Гувернёр хорошо знал французскую литературу. Особенно преклоняясь перед Вольтером, он и сам недурно сочинял стихи, примеры из которых приводил ученикам на уроках наряду с цитатами из классиков. Руссло придерживался высокого мнения о своём творчестве, но для брата и сестры Пушкиных разница между его сочинениями и произведениями великих французских авторов казалась очевидной. Педантичный преподаватель строго спрашивал на уроках, не спускал малейшей невнимательности ученикам. Особенно доставалось Саше, но его спасала прекрасная память: не уча задания, он мог совершенно правильно его ответить вслед за сестрой. Слова и речевые обороты он легко запоминал прямо на занятиях. Дети недолюбливали Руссло за строгость и заносчивость, но учителем тот считался хорошим не зря. Успехи Оли и Саши по французскому языку и латыни скоро заметили все.

Уроки фортепиано девочке теперь давал немец Гринвальд. При Монфоре она обожала играть, с удовольствием постигала нотную грамоту и разучивала новые упражнения. С приходом Гринвальда, неудавшегося танцмейстера, всё изменилось. Немец требовал совсем иной манеры игры – громкой и резкой. Сам он нещадно барабанил по клавишам старых ганнибаловских клавикордов. Ученицу, если она делала что – то, по его мнению, не так, он мог ударить линейкой по рукам. Однажды Оля не стерпела и воскликнула:

– Мсьё Гринвальд, вы делаете мне больно!

– А кто Вам сказал, что я не хочу сделать Вам больно! – грубо ответил немец.

Скоро она возненавидела уроки фортепиано, и охота заниматься у неё пропала. Родители не слушали жалоб дочери, принимая их за обычные капризы. Девочка выполняла заданные учителем упражнения без всякого энтузиазма. Лишь иногда в его отсутствие Оля садилась за клавикорды и разучивала произведения любимого композитора Моцарта в той мягкой манере игры, которую привил ей Монфор. Единственным её благодарным слушателем был Саша. Музыка вдохновляла мальчика, и он порой сочинял стихи, записывая их в тетрадь, положенную на колени. Рядом обыкновенно дремала на мягкой подушке стареющая Жужу, тёмная мордочка которой уже начинала седеть. У камина на коврике сладко спал кот Тришка, свернувшись калачиком. Для брата и сестры это были счастливые часы.

Иногда после уроков или воскресного богослужения Оля и Саша с дядькой Никитой Козловым отправлялись на прогулки по Москве, а по праздникам выезжали с родителями и слугами на популярные народные гулянья.

Кремль, Арбат, Замоскворечье, Немецкая слобода, Сокольники. Лефортово… Сколько в православной Москве замечательных мест, от которых веет седой стариной! С давних времён любят хлебосольные москвичи праздники и умеют от души повеселиться.

Накануне Вербного воскресенья, в Лазареву субботу, едут со всего города кареты на Красную площадь на большое детское гулянье и вербную ярмарку. Длинный ряд экипажей тянется по Волхонке до собора Василия Блаженного и Лобного места. Саша, Оля и Лёвушка глядят по сторонам – конца нет этой веренице. Вдоль кремлёвской стены напротив гостиных рядов расставлены палатки и столы, где торгуют вербами, детскими игрушками и красным товаром: тканями, лентами, галантереей, недорогими украшениями. Торговцы предлагают с лотков пироги, калачи, бублики, зазывают детей попить чайку к самоварам, кипящим на столах, а взрослых – напитки покрепче. Пушкины выходят из экипажа и присоединяются к нарядно одетым горожанам, выбирающим подарки для детей и покупающим вербы к великому празднику. Тут же балаган с кукольным представлением. Лёвушка идёт за руку с Сашей и няней. Увидев детскую карусель, малыш начинает проситься туда:

– Каюселька, каюселька!

Мать протягивает Саше монету:

– Иди, покатай Лёвушку! Только, смотри, крепче держи!

Пока родители с Олей ходят по торговым палаткам, выбирая вербы и подарки, мальчики с няней идут к карусели и глядят, как дети на деревянных слониках и лошадках катятся по кругу, который с помощью специальной передачи вращают два крепких мужика.

– Каюсельку хочу! – хнычет Лёвушка.

– Обожди маленечко, – уговаривает его няня.

Вот карусель остановилась, и маленькие «всадники» слезли со «скакунов». Ожидавших своей очереди ребят, наконец, пустили занимать места. Лёвушка выбрал самого большого слоника. Саша посадил его перед собой, крепко ухватившись руками за скобу впереди седла. Брат оказался сидящим как бы в креслице с «подлокотниками» из Сашиных рук – нипочём не упадёт! Карусель закрутилась сначала медленно, а потом побыстрее. Лёвушка выхватил деревянный меч из холщовых ножен и, размахивая им, закричал:

– Уйа! Впеёд!

– Держись крепче, Лайон, – с напускной строгостью наказал брату Саша.

Поплыли перед глазами кремлёвские стены и башни, маковки церквей и торговые ряды. Весело кататься на карусели! Но вот она стала замедлять ход и совсем остановилась. Саша снял брата со слоника. Мальчики сошли с круга, а навстречу уже и Оля с родителями. Девочка протягивает братьям по пирогу с капустой. А у тех на свежем прохладном воздухе аппетит разыгрался, вкусными показались простые пироги!

Выпив чайку из самовара и посмотрев короткое кукольное представление в лубочном балагане, Пушкины возвращаются домой на Поварскую, покидая Красную площадь через Иверские ворота с двумя шатровыми башенками, на которых блестят двуглавые орлы.

На третий день Пасхальной недели Оля и Саша с дядькой Никитой идут в Кремль, гуляют в Тайницком саду, заходят в Успенский собор к мощам московских святителей и забираются наконец на звонницу Ивана Великого.

Ещё не отдышавшись после подъема по крутой винтовой лестнице со стёртыми ступеньками, Саша прильнул к перилам кованой решётки: «Оля, Никита, какая красота! Ух! Вся Москва как на ладони!»

С высоты хорошо видны золотые купола и белые закомары кремлёвских храмов, старинные государевы терема, кирпичные кремлёвские стены с башнями, голубая лента Москвы – реки… Вот изящный Пашков дом с бельведером и колоннами, окружённый ещё не распустившимся садом с пустыми пока чашами фонтанов и гуляющими по аллеям нарядными господами, которые с высоты кажутся лилипутами. Вот широкий Каменный мост через Москву – реку, по которому букашками ползут экипажи. На востоке недалеко от Спасской башни вырисовывается сонм ярких узорчатых куполов собора Василия Блаженного.

От Кремля тянутся во все концы змейки московских улиц с каменными особняками богачей и деревянными усадьбами менее состоятельных горожан, с монастырями и приходскими церквями. Отовсюду слышится беспорядочный звон колоколов: в пасхальную неделю разрешается звонить всем, кому хочется. Город словно обнимает кольцо садов, где на фоне ещё голых деревьев золотятся цветущие ивовые кусты. Кое-где в низинах до сих пор лежит осевший снег.

– Вон Поварская и наша Борисоглебская церковь, – Оля показала брату на шпиль колокольни и купол храма, возвышающиеся над особняками. – А вон чуть ближе и правее церкви наш дом! Видишь?

– Да. Какой он крошечный отсюда! Никита, а где Новинское?

– Посмотрите, вон левее и дальше речка Пресня впадает в Москву – реку и пятиглавая церковь Введенская стоит. Там раньше Новинский монастырь был. Рядом на площади в пятницу будет гулянье.

– А мы туда поедем?

– Конечно.

Налюбовавшись московской панорамой, Оля и Саша подходят к звонарю. Тот позволяет им ударить в два небольших колокола.

– Оль, давай разом!

– Давай! Три – четыре!

Разом не получается: сестра запаздывает. Всё равно здорово!

В пятницу 9 апреля Пушкины с домочадцами едут на Новинское гуляние. Здесь такие же шатры, палатки и балаганы, как на Красной площади в Лазареву субботу, но товару и народу, пожалуй, больше. Всюду поют песни, играют на балалайках. Весело! Вдоль площади устроен длинный ряд круглых качелей с выкрашенными в разные цвета кабинками.

В семье Пушкиных очень любят эту забаву. В каждую из четырёх кабинок садятся по двое: Оля с мисс Белли, Арина Родионовна с маленьким Лёвушкой на коленях и Стёпкой, Надежда Осиповна с Сергеем Львовичем, дядька Никита с Сашей. Три мужика начинают вращать механизм, и качели крутятся всё быстрее. Кабинки то взлетают вверх, то опускаются вниз. Дух захватывает! Старшие дети смеются, Левушка визжит, ухватившись за няню, у мисс Белли испуганные глаза… Но вот качели замедляют ход, и все поочерёдно выходят из своих кабинок, слегка покачивающиеся и довольные.

Лёвушка снова тянет Сашу к детской карусели – не отстанет, пока не накатается. Остальные глядят, как братья на деревянной лошадке проносятся по кругу мимо, и весело машут им. Потом все вместе идут гулять по площади, дешёвый красный товар у коробейников выбирают, народные песни слушают.

Талантлив московский люд, песни слагает красивые, задушевные! Вот две девушки – мещаночки, опрятные и нарядно одетые – по всему видать, из Немецкой слободы, слаженно поют, а парень, на старшую из них лицом похожий, на гитаре подыгрывает да той, что помладше, подмигивает:

Вдоль по улице по Шведской

В слободе было Немецкой,

Генерал – от немец ходит,

За собою девку водит.

Водил девку, водил немку,

Молодую иноземку.

Девка немцу говорила:

Говори, радость, со мною,

Мы одни теперь с тобою,

Ещё третий – высок терем.

Как поедешь, мой любезный,

Во царскую службу,

Заезжай, моя надёжа,

В калинову рощу,

Ты сорви, мой друг, покушай:

Какова горька калина,

Таково житьё за старцем.

Каково житьё за ровнем?

Какова сладка малина,

Таково житьё за ровнем!

Домой на Поварскую к позднему обеду дети и взрослые возвращаются счастливые и голодные, несмотря на уйму съеденных на гулянье сладостей…

На Радоницу, 13 апреля 1808 года, Надежда Осиповна и Сергей Львович идут со старшими детьми на открытие нового деревянного театра у Арбатских ворот, построенного знаменитым архитектором Росси. Со всех сторон здание окружено стройными колоннами, образующими галерею, по которой можно подъехать прямо к дверям. Площадь перед театром заново вымощена. В зрительном зале всё сверкает, от женских нарядов рябит в глазах. Труппа, усиленная хорошими танцовщиками из Петербурга, на премьеру даёт пьесу Сергея Глинки «Баян» с хорами и балетом. Спектакль о славном русском песнопевце древнейших времён по душе патриотическим настроенным москвичам.

Вернувшись из театра, Саша берёт тетрадь, влезает с ногами на кресло в гостиной и сидит, притихнув. Впечатления последних дней овладевают его воображением, но стихи о Москве на французском языке пока не складываются.

* * *

Придёт время, и юный поэт воспоёт город своего детства, обращаясь к нему:

Края Москвы, края родные,

Где на заре цветущих лет

Часы беспечности я тратил золотые,

Не зная горестей и бед…

«Похититель»

Сергей Львович и Надежда Осиповна постоянно пополняли свою библиотеку. Их увлечение великой французской литературой передалось детям. Чтение стало Сашиной страстью, ради которой он частенько пренебрегал уроками. Его увлекали поэмы, стихи и повести Вольтера, весёлые сатирические пьесы Мольера, ненавязчиво, но метко высмеивающие человеческие пороки, остроумные и поучительные басни Жана де Лафонтена. Французские переводы античных авторов Эзопа, Гомера, Горация, Вергилия тоже заинтересовали Сашу.

Мальчик часами просиживал в библиотеке за книгами и с удовольствием слушал на семейных вечерах, как отец и дядя декламируют произведения великих классиков. Саша особенно полюбил творчество Мольера и упивался его чудными пьесами. Однажды после Пасхи отец вслух читал мольеровскую комедию в стихах «Шалый, или Всё наоборот». Дети весело смеялись, когда он с присущим ему юмором представлял, как юный незадачливый Леллий предпринимает попытки похитить возлюбленную – прекрасную невольницу Селию. Ему помогает хитрый и находчивый слуга Маскариль, но чрезмерной прямотой и честностью хозяин всякий раз сводит на нет его плутни. Впрочем, в этой комедии всё заканчивается счастливо: Селия оказывается дочерью богача Труфальдина, который отдаёт её в жёны Леллию.

Вдохновлённый стихами французских классиков, Саша начал сочинять басни, импровизировать комедии на французском языке. В гостиной в отсутствие взрослых дети стали играть в театр. Мальчик был в нём и автором, и единственным актёром, а вся публика состояла из сестры, которая громко аплодировала, если пьеска ей нравилась, или свистела и шикала, если нет.

В начале мая в своём «театре» Саша импровизировал пьеску «Похититель». Оле поначалу нравилось, но потом сюжет показался девочке знакомым. Она смекнула, что сочинение брата уж очень смахивает на сцены из комедии Мольера «Шалый, или Всё наоборот», которую недавно читал отец. Оля сунула два пальца в рот, как научили её захаровские мальчишки, и громко засвистела. От неожиданности Саша запнулся, но его замешательство продолжалось недолго. Юный автор понял, в чём дело, картинно раскланялся перед недовольной «публикой» и тут же с деланным пафосом прочёл на французском языке экспромт на самого себя:

Скажи, за что «Похититель»

Освистан партером?

Увы! За то, что бедняга сочинитель

Похитил его у Мольера.

Сестра засмеялась и зааплодировала:

– Браво, Сашка! Браво!

На шум вошла Арина Родионовна с Лёвушкой на руках. Выражение личика у брата было капризное. Ободрённый успехом Саша решил его посмешить. Он пригладил, как мог, непослушные вихры на голове, стал двигаться по – кошачьи плавно, степенно поворачиваться, нюхать воздух, тереться о стенку.

– Тйишка! Тйишка! – узнал малыш, рассмеялся и захлопал в ладошки.

Саша взлохматил волосы, которые в солнечных лучах отливали рыжим, и начал изображать, как хитрый кот Васька встаёт и, жмурясь, потягивается, потом настораживается, крадётся и ловит воображаемую мышь.

– Васька! Васька! – обрадовался Лёвушка.

– Фора! – воскликнула Оля и захлопала.

Саша поклонился и на бис ещё раз изобразил захаровского кота Ваську.

Няня смеялась до слёз, а потом позвала детей полдничать. В столовой сестра, забавляясь, повторяла Сашину эпиграмму на самого себя, которая ей очень понравилась. Девочка запомнила её сразу и навсегда.

Рождество в Захарове

В конце 1808 года семья Пушкиных сняла квартиру на Малой Бронной, но последние дни декабря и половину января 1809 года дети с Марьей Алексеевной, дядькой Никитой и няней провели в Захарове. Надежда Осиповна вновь готовилась стать матерью и осталась в Москве с мужем.

Хороша зимняя дорога! Широкие сани – пошевни по накатанному пути едут быстро, легко, колокольчики звенят заливисто. Мелькают сёла и деревеньки, храмы на пригорках, полосатые верстовые столбы, пушистые заснеженные ели, одетые инеем берёзы и осины, дубы с причудливо свисающими с ветвей снегами. В солнечных лучах переливаются бисером волны сугробов на полях. Морозный воздух чистый, свежий, бодрящий. Укутанные в шубы дети глядят по сторонам, временами смахивая иней с ресниц. Перед рассветом выехали, а к полудню – вот оно и Захарово! Повар отворяет дверь и зовёт с дороги обедать – щи у него уже томятся в жарко натопленной печке, и сом «в скатерти» поспел, и компот.

После обеда няня укладывает Лёвушку спать, а старшие дети, отогревшись, одеваются и спешат на пруд. Навстречу им бежит румяная Варюшка, махая ручкой в вязаной белой рукавичке. Она везёт за собой салазки, в которых сидит… Стёпкина Жучка. Смирно так сидит, но как увидела Сашу и Олю, спрыгнула и рванула к ним, дружелюбно лая и виляя хвостом.

«Давайте, барышня, со мной с горки!» – зовёт Варюшка. Девочки уселись на салазки и покатились вниз, к пруду. Саша, на ходу угостив Жучку сушкой, резво помчался за ними. Собака сгрызла угощение и пустилась вслед.

Замёрзший пруд расчищен, по льду носятся на коньках, привязанных к валенкам, захаровские ребятишки. Стёпка и Гришка подбежали к Саше:

– С приездом, барич! Идите с нами кататься!

Стёпка отвязывает свои коньки и крепит к Сашиным валенкам.

– Коньки самолучшие! – хвастается Гришка. – Мой батька сделал!

Раскрасневшиеся друзья берут Сашу под руки и тащат на лёд. У того с непривычки ноги разъезжаются, будто он пляшет. Оля с Варюшкой стоят на берегу, смеются и снежки в ребят бросают, а Жучка вокруг них прыгает и лает. Начинающему конькобежцу и самому смешно, но скоро и у него кое-что стало получаться. Гришка со Стёпкой – учителя что надо!

На другой день ребята сговорились играть на льду в кубари. Это оказалось так здорово! Кубари крутятся долго – долго и, скользя, сшибаются расписными боками, прямо танцуют. Игра получается быстрая, азартная.

Потом Оля и Саша катались на санках вместе с Лёвушкой. Того в горку приходилось везти – идти он нипочём не хотел. Зато вниз съехать всё норовил один, да няня строго – настрого наказала его не отпускать: мол, горка уж больно крутая, мал ещё. Дети играли в снежки, лепили снеговиков, прокатились с дядькой Никитой на тройке по окрестностям.

Незаметно пролетело несколько дней. В Рождественский сочельник вся деревня готовилась к празднику. Стряпали кушанье из свинины, но пока ели только сочиво – постную кашу с овощами. Как стемнело, по дворам пошли ряженые. К барскому дому притопал «медведь», нарочито переваливаясь, а за ним с хворостинами и мётлами – три крестьянских парня: Федька, Карп и Терёшка, одетые в вывернутые наизнанку тулупы. «Медведь» стал «реветь» и бегать по двору, парни с гиканьем помчались за ним, как полагалось по старинному обряду изгнания «нечистой силы». Марья Алексеевна в овчинной душегрейке и тёплой пуховой шали вышла на крыльцо и пригласила ряженых. Переступая порог, «медведь» запел:

Благослови, Бог, дом

И всё, что в нём:

И камни, и ставни,

И древо и скот.

У Бога всего много,

Пусть вам Бог подаёт,

А Вы нам от щедрот!

– Никак Алёшка! – по голосу узнала Марья Алексеевна под медвежьей шкурой муженька Марьюшки. – Вот вам на здоровьице! – бабушка положила в мешок колядующим кругляш колбасы и несколько мелких монет. Дети принесли пряников, а няня – сдобный пирог с капустой. Довольные ряженые пошли дальше в сельцо.

Рождественским утром, едва Саша и Оля позавтракали, как увидели под окнами ватагу во главе с Гришкой. Тут была и Варюшка с подружками. Дети звонко пели:

Рождество Христово – Ангел прилетел.

Он летел по небу, людям песни пел:

Все люди ликуйте,

В сей день торжествуйте —

Сегодня – Христово Рождество!

Марья Алексеевна вышла на порог, и крестьянские дети начали колядовать:

Тётенька добренька,

Пирожка – то сдобненька

Не режь, не ломай,

Поскорее подавай,

Двоим, троим,

Давно стоим,

Да не выстоим!

Печка – то топится,

Пирожка – то хочется!

С Рождеством Вас!

Ну, как тут было не подать угощение! Бабушка вынесла колядующим пирогов, а Саша с Олей – леденцов.

– Пустите нас с ними, – попросил Саша бабушку.

– Идите, только тепло оденьтесь, – разрешила та.

– Подождите! Мы с вами! – крикнула Оля Гришке.

Быстренько одевшись, брат с сестрой догнали ватагу и пошли по деревне. Наколядовали дети много всякой всячины, пришлось даже на санках мешок везти, но себе Саша взял только пирожок с любимым крыжовенным вареньем, а Оля – с земляничным. Всё остальное досталось крестьянским ребятишкам.

На третий день Святок был праздник у Анночки Зеленской в Вязёмах, куда позвали детей Пушкиных и других окрестных помещиков. Из большого игрового зала во флигеле убрали игрушки и украсили его яркими гирляндами. Хозяйке праздника шёл седьмой год, прежней пухлости личика у неё уже не было, отчего «ореховые» глаза девочки казались ещё больше и красивее. Её слегка волнистые волосы спадали чуть ниже плеч. В модном кисейном светло – оранжевом платье с воздушными кружевами и такого же цвета панталончиках, с украшенной мелкими стразами короной на голове, Анночка походила на маленькую фею.

В честь большого праздника приехал из Москвы Борис Владимирович Голицын. Он заинтриговал всех обещанием сюрприза в конце бала и объявил первый танец. Князь решился тряхнуть стариной: взял скрипку, на которой в молодости прекрасно играл, и вместе с гувернанткой стал аккомпанировать детям.

Анночка танцевала хорошо, ведь когда она бывала в Москве, её возили на уроки к Иогелю. Да и сам Борис Владимирович, будучи хорошим танцором, наставлял воспитанницу. Саше легко было вальсировать в паре с нею. Другие дети танцевали гораздо хуже. Партнёр Оли, долговязый неуклюжий мальчик, всё время сбивался с ритма, и ей приходилось шёпотом считать: «Раз, два, три…» Но это не испортило веселья.

В разгар праздника объявились ряженые. Одетая «барином» невысокая стройная молодуха, приплясывая, запела своей «супруге» – наряженному «барыней» здоровенному плечистому мужику:

Эх, барынька,

Что ты маленька?

Али в маменьку,

Али в батеньку?

А «барынька», бренча на расписной балалайке, сделанной вязёмскими мастерами, густым баритоном отвечала:

А я маленька,

Да аккуратненька,

Что есть на мне,

Пристаёт ко мне!

Потешно танцевали «барин с барыней» и «козёл с овечкой». К ним присоединилась вбежавшая с заливистым ржаньем «лошадь» в холщовой попоне, с гривой и хвостом из мочала. Лошадью нарядились два молодых парня из дворни. Первый мотал из стороны в сторону «лошадиной» головой и притопывал «передними копытами», а второй выделывал «задними» ногами забавные коленца. Балалаечник – «медведь» пел басовитым голосом, наигрывая русскую плясовую:

Играй, играй, балалаечка,

Во славу праздничка!

Пляши, барин с барынькой,

Козлик с овечкою

Да лошадушка!

Пляши, детвора,

Нынче праздник Рождества!

Божью Матушку

Да Младенца – Христа

Славим в Святочки!

Пляши веселей!

Пляши, не жалей

Ножки – пяточки!

Князь подхватил нехитрую мелодию на скрипке. В пылу веселья Саша, увлекая за собой Анночку, первым пустился в пляс с ряжеными, следом Оля со своим неуклюжим кавалером и за ними остальные. Повеселились от души.

В конце праздника Борис Владимирович щедро одарил детей гостинцами и игрушками, а ряженых – пятаками да алтынами. Когда все вышли на улицу, короткий зимний день уже отгорел. И вдруг снег озарился яркими огнями фейерверка! Так вот какой рождественский сюрприз приготовил князь для своей воспитанницы и её гостей!

Но потехе – час, а делу – время. Пришла пора возобновить уроки. Вскоре после Крещения Господня Оля, Саша и Лёвушка с няней, дядькой Никитой и приехавшим за детьми Василием Львовичем вернулись в Москву. Марья Алексеевна уехала несколькими днями раньше – и неспроста. Дома детей ждала радостная весть: 9 января 1809 года благополучно появилась на свет сестрёнка Сонечка.

«Прекрасный цветок»

Весной Лёвушке исполнилось четыре года. Он рос всеобщим любимцем и маминым баловнем, постоянно требовал к себе внимания и капризничал по всяким пустякам. Хоть порой Саше было горько, что мать отдаёт явное предпочтение младшему брату, он всё равно любил его, играл с ним, гулял, забавлял, читал сказки и стихи.

С переездом в Захарово Лёвушка на прогулках бегал хвостиком то за старшим братом, то за сестрой. Иногда он носился с Соколкой по двору под присмотром няни. Тогда Саша брал книгу и быстренько уходил в рощу или к наклонённому дубу у Площанки.

Тёплым июньским днём Оля занималась в саду с младшим братом, а Саша пошёл играть в бабки с деревенскими ребятами. Потом он велел Стёпке отнести бабки домой и отправился бродить по окрестностям. Юный поэт уже возвращался назад любимой берёзовой рощей, когда увидел, что ему навстречу бежит Ниночка. Молоденькую девушку, дальнюю родственницу Пушкиных, привезли в Захарово в надежде, что здесь разум у неё прояснится: после какого – то несчастья она лишилась рассудка.

Нина временами заговаривалась, с нею часто случались истерики по ничтожным поводам, она не позволяла делать себе подобающие возрасту причёски и ходила с распущенными волосами, которые к вечеру трудно поддавались расчёсыванию. Все её жалели.

Доктора прописали девушке лечение испугом. Для исполнения этого «рецепта» к ней в комнату провели пожарный шланг. Ниночка перепугалась и убежала из дома в рощу. Увидев Сашу, она отчаянно закричала:

– Мсьё Александр! Мсьё Александр! Кошмар! Кошмар! Ко мне провели шланг! Меня принимают за пожар! За пожар! Кошмар!

Саша стал успокаивать бедняжку:

– Ну что Вы, мадмуазель Нина́, все Вас принимают за прекрасный цветок. Цветы ведь тоже поливают из шланга.

Растрёпанная, с нелепым бантом в волосах, она и впрямь напомнила Саше помятый ветром цветок.

– Правда? – спросила Нина с надеждой.

– Правда, мадмуазель, – ответил мальчик серьёзным тоном.

Девушка наивно улыбнулась и по пути домой рассказала Саше, как она любит цветы, особенно фиалки. Заметив под берёзой цветущую фиалку, мальчик сорвал её и протянул обрадованной Ниночке.

Захаровский ли воздух помог, лечение испугом или атмосфера любви и сострадания, которой окружили девушку в семье Пушкиных, только постепенно здоровье её улучшилось. Через месяц она уехала из Захарова, и больше Саша с нею не встречался.

«Толиада»

В сентябре 1809 года семья вернулась в Москву. Отец нанял деревянный дом на каменном основании с двумя избами для дворовых и хозяйственными помещениями в Арбатской части, в приходе церкви Симеона Столпника, что в Хлебном переулке близ Поварской улицы. В эту старинную церковь, увенчанную рядами узорных кокошников и пятью небольшими главками, с шатровой колокольней, теперь ходили Пушкины на службу и причастие.

Для старших детей снова наступило время учёбы. Французский язык и латынь по – прежнему преподавал строгий и педантичный Руссло. Уроки арифметики, русского языка и Закона Божьего начал вести молодой священник Александр Иванович Беликов, выпускник Московской духовной академии. Он служил в церкви святой Марии Магдалины, что при Александровском военном училище. Новый учитель свободно владел французским, немецким и латинским языками, занимался литературными переводами духовных произведений и сочинял сам. Речь его лилась спокойно, мелодично, задушевно. Не повышая голоса, он умел доходчиво растолковать сложные правила. Дети полюбили его уроки, особенно русского языка и словесности. Под руководством Беликова Саша, наконец, начал успешно постигать трудно дававшиеся ему премудрости арифметики и потом постепенно усвоил её до тройного правила: научился решать несложные задачки на пропорции с целыми числами и дробями.

Василий Львович уделял подросшим племянникам гораздо больше времени, чем прежде. Он приносил им интересные книги, журналы и даже рукописи литературных произведений. Однажды дядюшка весь вечер читал Оле и Саше список запрещённой шутокомедии Ивана Андреевича Крылова «Подщипа, или Трумф». Это была остроумная сатира на русское общество времён императора Павла I. Крылов мастерски изобразил царедворцев «счастливыми трутнями» и комически «подменил» царский дворец крестьянским двором. Дети покатывались со смеху, слушая, как в первой же сцене царевна Подщипа вспоминает, что со своим женихом князем Слюняем крала огурцы с чужих огородов. Дядюшка забавно картавил и шепелявил, представляя, как Слюняй, обладатель деревянного меча и большой голубятни, признаётся невесте:

Ой, как мне быть, как ты с дьюгим пойдёсь к венцу?

Я так юбью тебя… ну пусце еденцу!

Государственные обязанности царя Вакулы в комедии чаще всего сводились к еде. Василий Львович зажимал нос и гнусавил за царя:

Я разве даром царь? Слышь, лёжа на печи,

Я и в голодный год есть буду калачи.

Изображая немецкого принца Трумфа с его солдафонскими замашками, дядюшка говорил за него с немецким акцентом нарочито писклявым тенорком, а за Подщипу наоборот грубоватым голосом. По сюжету Трумф, воспылавший любовью к царевне и возмущённый её отказом, повёл на царство Вакулы свою армию, но завоевание начал с того, что из – под носа у царя слопал его обед… Впрочем, всё кончилось благополучно: некая цыганка снабдила немецкое войско ядрёным русским табаком, до смерти расчихавшиеся солдаты сложили оружие, Трумф остался «с носом», а царевна пошла под венец со своим шепелявым возлюбленным. Саша и Оля от души аплодировали Василию Львовичу. Потом они ещё долго смешили друг друга «перлами» из крыловской шутокомедии.

Этой осенью брат и сестра увлеклись Вольтером, особенно Саша. Забывая об уроках, мальчик читал и перечитывал поэму «Генриада», события которой переносили его во Францию XVI века. Вольтер воспел подвиги короля Генриха IV Наваррского в борьбе с клерикалами, во главе которых стоял герцог Генрих Де Гиз. Саша наслаждался красотой и глубиной вольтеровского стиха, ёмкой и точной передачей автором главного содержания поэмы уже в первых строках:

Пою Героя, правящего Францией во славу

Рождения священным правом и победы правом,

Кто овладел в чреде несчастий долгих и сражений

Искусством побеждать врага и даровать прощенье…

Восхищаясь «Генриадой», юный поэт принялся сочинять длинную поэму «Толиада» в шести песнях на французском языке. Для всех, кроме Оли, это было пока секретом. Лишь сестре мальчик показывал плоды своих вечерне – ночных бдений. Ей очень понравилась идея «перелицевать» героическую поэму в комическую по примеру «Подщипы» Крылова. Саша перенёс действие почти на тысячу лет назад, в VII век – ко двору французского короля Дагоберта, которого изобразил тунеядцем. Вместо короля и клерикалов главными героями «Толиады» стали королевские карлики и карлицы: доблестный рыцарь Толи́, его верные соратники Поль и Никола Матюрен, миниатюрная красавица Нитуш. Описывая многочисленные происки и плутни врагов Толи́, увлечённый автор вёл свою комическую эпопею в стихах к счастливому концу – славной победе главного героя и его женитьбе на прекрасной Нитуш.

Черновую тетрадь со стихами Саша тщательно прятал от посторонних глаз. Он думал показать «Толиаду» Василию Львовичу только когда закончит её. Мальчик был строг к себе, часто переделывал уже написанные стихи, безжалостно вычёркивая неудачные, по его мнению, слова и строки. Даже сестре он показывал не всё. Юный поэт был так поглощён сочинительством, что запустил уроки, особенно латынь.

У Пушкиных служила мамзель Лорж, некрасивая полноватая немка из обрусевшей семьи. От немецкого произношения она сохранила разве что неспособность правильно выговаривать некоторые звонкие согласные. Из неё вышла не учительница, а очередная домашняя надзирательница, которая считала своим священным долгом следить за детьми, чтобы они вовремя делали уроки, не шалили, аккуратно одевались, не опаздывали на занятия и к столу ни на минуту – словом, вели себя не как дети, а как солдаты немецкой армии. К Оле у гувернантки претензий почти не бывало, а Саша вечно заслуживал её порицания за неряшливость и невыученные уроки. Лорж долго не могла докопаться до причины этих ужасных, по её мнению, «прегрешений», пока, наконец, случайно не приметила, что утром Саша сунул что – то под матрас.

В классной комнате Руссло вёл урок латыни. Зная прекрасную память ученика, его способность быстро схватить суть и легко ответить задание после сестры, он спросил мальчика первым. Заданные слова и выражения Саша запомнил ещё на предыдущем уроке и ответил без запинки, а в латинских склонениях совершенно запутался. Руссло, выслушивая его попытки просклонять трудное существительное, язвительно улыбался, отчего несчастный ученик ещё больше смешался. Тут вошла Лорж и, отдавая гувернёру Сашину заветную тетрадь с «Толиадой», стала возмущаться:

– Фот чем мсьё Александр санимаетца фместо урокоф! Посмотрите, какоф стихотфорец!

Руссло с любопытством полистал Сашину тетрадь и прочёл с деланным пафосом первое четверостишие:

Пою сей бой, в котором одолел Толи,

Где отличился Поль, где воин не один погиб,

Николу Матюрена и прекрасную Нитуш пою,

Коей рука – награда победителю в лихом бою.

Кончив чтение, гувернёр принялся насмехаться над стихами:

– Хи – хи! Что это, мсьё поэт, рифма у Вас в первом двустишии подкачала: Толи – погиб… Хи – хи! Герою Вашему до Генриха Великого – как до Луны… Хи – хи! А карлице Нитуш до любовницы короля Прекрасной Коризанды – как до Солнца! Хи – хи! Тоже мне графиня Диана де Грамон, хи – хи – хи!..

Саша терпел эту «пытку», краснея и глотая слёзы. Наконец, он не выдержал издевательства, схватил тетрадку с «Толиадой» и порывисто бросил в печку. Увидев, как запылали листы с его стихами, юный поэт заплакал и выбежал из классной комнаты, хлопнув дверью.

Сестра молчала, понимая, что вмешиваться бесполезно, но внутренне вся кипела от негодования. Про Руссло она подумала, что его стихам до вольтеровских тоже очень далеко, и гнев её обратился больше не на спесивого гувернёра, а на Лорж, выследившую юного сочинителя. «Ну, погоди, вредина!» – думала Оля, соображая, чем бы проучить гувернантку, чтоб ей стало неповадно копаться в чужих вещах и наушничать. Заметив, как опасливо немка поглядела на ползущего по столу чёрного таракана, девочка придумала способ «мести». «Только бы Параша согласилась! Только бы согласилась!» – повторяла она про себя.

Собравшись с силами, Оля старательно ответила урок и, когда гувернёр отпустил её на переменку, принялась утешать Сашу, горевавшего о погибшей поэме на сундуке в чулане.

– Вот увидишь, я ей устрою, этой подлой Лорж!

– Что ты задумала? – спросил брат, утирая слёзы.

– Это пока секрет. Завтра узнаешь! – напустила туману девочка. – А Руссло просто жалкий завистник. Ему самому до Вольтера как… до Луны!

Олин план вполне удался. Узнав о происшествии на уроке, Параша согласилась ей помочь, не раздумывая. Горничная убиралась у гувернантки и не любила её за бесконечные придирки: то пыль не так вытерла, то вещи на столе переложила не туда. Угодить мелочной немке при всём старании у Параши не выходило.

Когда перед сном Лорж пришла в свою комнату, к её удовольствию там всё было самым тщательным образом прибрано, стол блестел, притом предметы туалета лежали точно там, где она их оставила. Книга была раскрыта именно на той странице, где остановилась гувернантка: она любила прочесть на ночь пару абзацев из нравоучительного трактата французского архиепископа Франциска Фенелона «О воспитании девиц». Больше осилить она и не пыталась, потому что французский знала плоховато.

Немка поставила свечу на подсвечник, переоделась в ночную рубашку, накинула тёплую шаль, зажгла ещё две свечи и вознамерилась погрузиться в чтение. Но лишь она отодвинула закладку, как увидела, что прямо на странице сидит большой чёрный таракан и шевелит длинными усищами. Гувернантка содрогнулась от омерзения, еле сдержав крик, стащила с ноги тапок и ударила таракана. Но тому хоть бы что! Как сидел, так и сидит. И пуще прежнего усами шевелит! Лорж ругнулась по – русски и ещё огрела таракана тапком, и ещё – тщетно! В раздражении она схватила книгу и забросила в угол, потом загасила свечи, в темноте прочла наизусть коротенькую молитву, перекрестилась и легла в постель, но уснуть никак не могла: только начинала дремать, как перед глазами у неё появлялся «бессмертный» чёрный таракан, нагло шевелящий усами…

Утром немка тщательно набелилась и нарумянилась, чтобы скрыть следы недосыпания, с опаской покосилась на книгу Фенелона и вышла из комнаты, намереваясь приступить к своим обязанностям. Спросонья в коридоре она не заметила Тришку, мирно завтракавшего ночной добычей, и наступила ему на хвост. Кот, громко мяукнув, пребольно вцепился в щиколотку гувернантки. Та чертыхнулась, отпихнула его ногой и вслед за этим едва не упала, наступив другой ногой на недоеденную крысу. Снова помянув нечистого, Лорж чуть не плача вернулась переодеть порванный и испачканный чулок. Когда она вышла к завтраку с необычным для себя опозданием, внимательная Оля отметила её слегка потрёпанный вид и внутренне торжествовала.

В час пополудни гувернантка зашла в свою комнату поправить причёску и подрумяниться. Повертевшись перед зеркалом, она вспомнила о книге и, пересилив отвращение, подобрала и раскрыла её. «Бессмертный» чёрный таракан сидел на месте, как пригвождённый! Лорж взвизгнула и бросила книгу на стол. В лучах дневного света, падавших на столешницу из окна, гувернантка разглядела, наконец, что таракан нарисован – да так похоже, что сразу и не отличишь от настоящего. Значит, вчера при мерцающих свечах ей только показалось, будто он шевелил усами! Догадавшись, чья это проделка, она возмутилась и решила жаловаться на Олю Марье Алексеевне.

Когда гувернантка влетела в классную комнату, бабушка сидела у окна с пяльцами и показывала внучке сложный шов для вышивания. Саша за невысокой конторкой писал упражнение по французскому языку.

– Фот, матам, што матмуасель Олька натфорила! – выпалила немка, сунув книгу под нос Марье Алексеевне.

Бабушка, увидев нарисованного таракана, почти не отличимого от живого, и следы тапка на странице, сразу смекнула, в чём дело. Она знала, конечно, о вчерашнем происшествии с «Толиадой». Не одобряя Сашиного занятия сочинительством вместо уроков, она всё – таки жалела оскорблённого внука, поэтому Олю распекать и не подумала, оценив остроумную «месть». Марье Алексеевне самой была не по нраву привычка Лорж рыться в детских вещах и ябедничать. Строго глянув на немку поверх очков, бабушка сказала:

– Бог любит праведника, а чёрт ябедника. Так, мамзель Лорж, у нас в русском народе говорят.

Гувернантка буквально опешила, когда до неё дошло, что хозяйка недовольна ею, попятилась к двери, но «путь к отступлению» ей отрезал вернувшийся с прогулки Тришка. Котище выгнул спину, грозно зашипел и приготовился ударить утреннюю обидчицу когтистой лапой. Лорж остановилась в нерешительности. От новых царапин и дырок на чулках её спасла Марья Алексеевна, ласково позвав своего любимца и взяв его на руки. Сконфуженная немка ни с чем пошла восвояси. Остановившись по привычке за неплотно закрытой дверью, она с досадой услышала дружный хохот.

Страшась увольнения, Лорж с тех пор перестала явно наушничать за детьми, и они больше не устраивали ей неприятных сюрпризов. А злопамятный Тришка обиды ей не спустил. Бедняга с трудом отстирывала свои вещи от пахучих «подарков», пока не догадалась «подкупить» кота лакомыми кусочками.

Руссло учил Сашу и Олю до мая, а потом, чувствуя их неприязнь, всё же подыскал себе другое место и уволился, хотя ему и прибавили жалование. Дети вздохнули с облегчением. Когда гувернёр стал откланиваться, закончив последнее занятие, ученики и родители вышли проводить его в переднюю. Он надел услужливо поданный Васей плащ, сунул руку в карман за перчатками, но вместо них вынул листок, аккуратно сложенный вчетверо, и развернул его. На мгновение лицо учителя перекосила гримаса злобы, но он тотчас взял себя в руки и молча сунул назад досадную находку, боясь показаться смешным. На листке – то красовалась карикатура, где он был очень похоже изображён в образе муравья во фраке, ползущего вверх по ступенькам из стихотворных строк и тянущего издалека лапки к Луне с ликом Вольтера.

– Что такое, мсьё Руссло? – озаботилась Надежда Осиповна.

– Ничего, мадам, это… счёт от портного. Надо срочно оплатить, – пробормотал гувернёр.

Сергей Львович протянул ему конверт:

– Вот Ваше жалованье за последние уроки.

– Мерси, мсьё Пушкин! – гувернёр против обыкновения не открыл конверт, чтоб пересчитать деньги, положил его в портфель, тотчас вежливо откланялся и быстро ушёл в распахнутом плаще, без перчаток на руках.

Саша и Оля переглянулись и не сговариваясь пошли в классную комнату. Там они весело рассмеялись, довольные эффектом от карикатуры, над которой корпели несколько дней.

В приходе церкви Николы на Мясницкой

Квартира в Арбатской части Надежде Осиповне пришлась не по нраву, и в конце ноября 1809 года Пушкины переехали на Мясницкую улицу в дом купца Птицына близ церкви Николы Чудотворца. В давние времена на её месте стоял деревянный храм, потом одноглавая каменная церковь. При Петре I по собственному его плану к ней пристроили отдельно стоящую четырёхъярусную колокольню и храм во имя Сошествия Святого Духа. Полвека назад за ветхостью его полностью переделали, и Никольская церковь стала приделом большого однокупольного Духова храма. Однако приход называли по – старому и особо почитали древнюю икону Николы Чудотворца.

6 декабря, в престольный праздник, Пушкины с домочадцами, отстояв литургию, вышли на высокое крыльцо церкви. По сторонам улицы толпился народ – прошёл слух, что по Мясницкой вот – вот проедет сам император со свитой. С крыльца улица хорошо видна даже детям, и Пушкины не стали спускаться вниз. Саша и Оля стояли, внимательно вглядываясь в заснеженную даль улицы. Дядька Никита взял Лёвушку на руки, чтобы и он мог увидеть царя. В напряжённом ожидании прошло полчаса. Наконец над толпой показались треуголки всадников, одетых в зимние генеральские шинели с отороченными мехом пелеринами. Народ заволновался, пытаясь узнать государя. Наконец всадники приблизились, у церкви один из них, ехавший на высоком белом коне, остановился и трижды широко осенил себя крестным знамением. По этому жесту народ узнал своего императора. «Государь, государь – батюшка! Александр Павлович!» – послышалось вокруг. Мужчины стали снимать шапки и кланяться, женщины приседали в книксенах. Адъютанты и генералы свиты остановились вслед за царём и тоже начали креститься. Звонарь ударил в колокола. Саша впервые увидел почти прямо перед собой молодое красивое лицо государя, поднявшего взор на крест Никольской церкви. Александр Павлович, тронув лошадь, поехал в Кремль, сопровождаемый колокольным звоном. Когда статная фигура императора скрылась за поворотом улицы, народ начал расходиться. Это была первая встреча Александра Пушкина с царственным тёзкой, неожиданная и памятная.

Через полтора месяца, 23 января 1810 года, в доме Пушкиных произошло приятное событие: у слуги Васи родился сын Ванюшка. Скоро счастливые родители собрались окрестить младенца и пригласили в восприемники Олю и Сашу. После воскресной службы всё к крестинам было готово. В купель налили тёплую воду, приготовили деревянный крестик на ленточке, крестильную рубашечку и пелёнку. Взволнованным восприемникам няня показала, как правильно взять малыша, придерживая ему головку. После чтения положенных по чину молитв и освящения воды в купели священник велел отцу раздеть младенца, и тут он расплакался. Трижды осторожно опуская его в купель, батюшка чётко произнёс:

– Крещается Раб Божий Иоанн во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь.

Сразу угомонившегося Ваню священник отдал Саше. Оля развернула чистую пелёнку и стала вытирать крестника, а потом взяла на руки. Малышу надели крестик и рубашечку. Восприемники с младенцем трижды обошли вокруг аналоя вслед за батюшкой, который пел: «Во Христа креститеся…» Потом сладко посапывающего крестника помазали миром, выстригли крестообразно крошечные прядки волос и понесли в алтарь для воцерковления.

Всё таинство заняло немногим более получаса. В метрической книге церкви Николы на Мясницкой сделали запись: «Г. подполковника Сергея Львовича Пушкина у служителя его Василия Михайлова родился сын Иоанн… Восприемниками были вышеозначенного Г. Пушкина дети: сын Александр Сергеев и дочь Ольга Сергеева».

Так у Саши и Оли появился крестник. Иногда они заходили к куму Васе, приносили малышу гостинчик или погремушку, забавляли его. На причастии юные крёстные всегда пропускали Васю с Ванюшкой вперёд себя.

Вознесение Господне в 1810 году Пушкины встретили ещё в Москве. Праздник пришёлся на 26 мая – Сашин день рождения, как и 11 лет назад. Счастливое совпадение!

После службы и причастия Пушкины выходят из церкви, а вокруг народ гуляет, веселится, радуется последнему весеннему празднику. Отец с матерью, Арина Родионовна с Лёвушкой и Ульяна с маленькой Сонечкой поспешили домой, а старшие дети и дядька Никита увидели, как идут по Мясницкой калики перехожие, и остались их послушать. Остановились убогие перед храмом, перекрестились, шапки сняли и запели:

Веселятся небеса,

И радуется земля

Вкупе с человеки

Всегда и вовеки,

Все Ангелы, Архангелы,

Небесныя силы,

Апостоли, пророцы

С мученики святыми,

С преподобными со всеми,

Угодники Господни!..

Хорошо поют, сердечно! Православный народ умиляется и кладёт им в шапки монетки. Саша с Олей подали по алтыну, и Никита – копеечку.

Домой пришли, а навстречу Арина Родионовна. Поздравила Сашу с днём рождения и с праздником великим, вышитое полотенце подарила и подала ему и сестре пшеничные на меду «лесенки», украшенные сахарным узором. Их искусно испекла лёгкая на руку молодуха Неонила Арбеньева. Новую кухарку бабушка привезла из сельца Михайловского на смену Алексашке, который пустился в бега.

– Мамушка, а отчего это на Вознесение пекут такие «лесенки»? – спросила Оля.

– В народе православном так, Олюшка, говорят: сорок дней ходит Спас по земле – с Воскресенья до Вознесенья. Ещё сказывают, когда служат обедню на Вознесеньев день, разверзается твердь небесная над каждой церковью. Иным благочестивым старцам в свой последний год дано от Бога видеть, как с небес опускается к главному церковному яблоку лестница, сходят по ней Ангелы и Архангелы, и все Силы Небесные, становятся по сторонам и ожидают Христа. Как ударят в колокол к молитве «Достойно есть…», так и поднимается – возносится Спаситель с земли на Небо. И все цветы весенние зацветают, Христа – Батюшку в небесные сады потаённой молитвою провожают. Оттого, видать, и повёлся обычай печь на Вознесенье «лесенки».

Кухарка позвала всех в столовую. А там уже Лёвушка, не дождавшись молитвы «пред вкушением пищи», уплетает свою «лесенку». Марья Алексеевна не заворчала на него ради праздника, только укоризненно покачала головой.

На обед подали куриный суп, котлеты с печёной картошкой и соленьями, большой пирог с крыжовенным вареньем и ароматный чай из самовара. Все Сашу поздравляли, подносили подарки. Родители подарили чёрный короткий пиджак – редингот, жокейскую шапочку и сапоги для верховой езды, Марья Алексеевна и Оля – связанную ими безрукавку, Никита – резную подставку для книг. Саша был очень рад и растроган.

После обеда Надежда Осиповна прилегла отдохнуть, Арина Родионовна стала укладывать Лёвушку, а Ульяна – Сонечку. Старшие дети с отцом и дядькой Никитой, прихватив корзинку со сладкими «лесенками», отправились поздравлять родню и друзей. Как говорили в старину, «пошли на перепутье», или, вернее, поехали в экипаже. Были у Пушкиных, Сонцовых, Бутурлиных, Сушковых, у бабушек Чичериных… Их гостеприимно встречали и одаривали в ответ.

Домой вернулись к ужину. Саша принёс к себе в комнату подарки. Выбрав из них книгу «Басни Фенелона», мальчик раскрыл её, обмакнул гусиное перо в чернильницу и аккуратно подписал: «Александръ Пушкинъ». Прочитав нравоучительную басню о вреде излишеств «Путешествие на остров наслаждений», Саша отвлёкся. Он снова и снова воскрешал в своём воображении картины счастливого дня рождения и праздника Вознесения Господня: весёлые народные гулянья на московских площадях, яркие и пёстрые, как цветы, женские и девичьи наряды, благоухающие бульвары и сады. С ароматным вечерним воздухом и соловьиными трелями лились ему в душу любовь и благодать и охватывали её вешним теплом.

Прощальный сезон в Захарове

В 1810 году Пушкины в последний раз провели лето в Захарове. Бабушка и мать владели ещё вотчинами в Псковской губернии, и содержать несколько малодоходных имений им стало накладно. Полученное в наследство сельцо Михайловское было обременено долгами почившего дедушки, хоть и невеликими, но для небогатой семьи Пушкиных существенными. Да ещё на чиновников Комиссариатского ведомства, где продолжал служить Сергей Львович, император наложил большое денежное взыскание после военных поражений лета 1807 года, отчего отцу более двух лет жалования вообще не платили, хотя никакой личной вины за ним не имелось. Жизнь в Москве была недешева, и отец, несмотря на всю свою экономность, был вынужден занимать деньги, а отдавать оказалось, увы, нечем. Поэтому Марье Алексеевне ещё осенью 1808 года пришлось заложить Захарово в Московском опекунском совете, а теперь и покупателя подыскивать. Однако с наступлением тёплых дней бабушка решила отложить продажу до осени.

По приезде в сельцо дядька Никита и навещавший детей Сергей Львович возобновили начатые год назад занятия верховой ездой. Учиться снова стали на двух спокойных невысоких кобылах: Оля на гнедой Смуглянке, а Саша на серой в «яблоках» Забаве. Вспомнив прошлогодние навыки, брат с сестрой быстро освоили новый аллюр – лёгкую рысь. Им очень полюбились конные прогулки по окрестностям, когда кроме большака можно прокатиться по тропинкам в поле и лесу. Отец обычно ехал на высоком вороном жеребце Орлике. Иногда он сажал перед собой в седло Лёвушку.

Всаднику совсем иначе видятся окружающие пейзажи. Деревья кажутся ниже, а пригорки выше обычного. Сколько же вокруг Захарова поэтических видов! Не налюбуешься, пока во время короткого отдыха кони щиплют душистую травку.

В середине июня Саша и Оля с дядькой Никитой приехали верхом в Вязёмы. Там радостной новостью их встретила Анночка: у неё появилась младшая сестрёнка – тоже Соня! Смуглой темноволосой малышке не исполнилось ещё и годика. Она смешно ползала по детской на четвереньках. Анночка агукала с ней, гремела погремушками, показывала кукол, которых сестрёнка всё норовила ухватить за волосы. Позабавившись с девчушкой, юные Пушкины откланялись. Прежде чем ехать домой, они с Никитой навестили могилу Николеньки и зашли в церковь.

Надежда Осиповна на верховые прогулки не ездила, отдав своё дамское седло и жокейскую шляпку дочери. Мать снова готовилась к родам и неважно себя чувствовала. В конце июня она с малюткой Сонечкой, её няней Ульяной и кормилицей уехала в Москву, в Печатники, где в Рыбниковом переулке Сергей Львович нанял временную квартиру. Там 16 июля родился Павлик. Роды случились трудные, новорождённый появился на свет слабеньким, и уже на четвёртый день его окрестили в приходской Успенской церкви.

Старшие дети оставались в Захарове. Саша особенно долго бродил по окрестностям – когда один, когда с Олей и Лёвушкой. Устав, он иногда заходил в деревню к Марье «на яишенку»: нянина дочь готовила её очень вкусно.

Лето пролетело быстро. Раньше обычного, в последних числах августа, отец приехал за детьми, чтобы увезти их в первопрестольную. Он снял скромный деревянный дом на углу Большой Молчановки и Борисоглебского переулка, принадлежавший Василию Иванову, священнику приходской церкви Николы Чудотворца, «что на Курьих Ножках».

Наступил день расставания с Гришкой и Варюшкой, а Стёпка тоже собирался в Москву с Ариной Родионовной и старшим братом Егором. Коляска уже стояла у ворот, когда прибежали запыхавшиеся друзья. Варюшка подарила всем на память вышитые ею носовые платочки и получила ответный подарок – нарядную куклу. Гришка преподнёс Оле красивую кованую розу:

– Вот, барышня, от нас с батькой на память, – смущаясь, пробормотал он. – Сами выковали для Вас.

– Какая прелесть! Спасибо, Гришка! – растрогалась Оля, любуясь подарком.

Саша протянул приятелю азбуку:

– Это тебе. Учись читать! Твой отец грамотный, поможет.

– Благодарствую, барич! Не поминайте лихом! Прощайте!

Никита тронул лошадей. Дети махали друг другу, пока коляска не выехала на большак. Хотя сельцо скрылось за густыми елями, Саша всё смотрел и смотрел назад, прощаясь с милыми сердцу местами.

* * *

Поэтическое воображение ещё много раз вернёт поэта в маленькое подмосковное имение, проданное бабушкой в январе 1811 года своей родственнице Харитинии Ивановне Козловой. Захарово безраздельно принадлежало памяти его детства:

Мне видится моё селенье,

Моё Захарово; оно

С заборами в реке волнистой,

С мостом и рощею тенистой

Зерцалом вод отражено…

Лишь через двадцать лет, в 1830 году, Александру Пушкину доведётся снова побывать здесь, побродить по парку и заветной берёзовой роще, проведать нянину дочь Марью Фёдоровну и, как в детстве, откушать у неё вкусной яичницы.

Тетрадка по «истории»

10 февраля 1811 года, в пятницу масленичной недели, заехала в гости к Марье Алексеевне её добрая приятельница и дальняя родственница Елизавета Петровна Янькова, невысокая миловидная дама лет сорока. Саша и Оля вместе с её дочками Анночкой и Клеопатрой учились бальным танцам у Иогеля и бывали иногда на уроках в доме Яньковых на Пречистенке.

Возвращаясь со старшей дочерью Грушенькой и супругом Дмитрием Александровичем с масленичного катания, Елизавета Петровна велела кучеру остановиться на Большой Молчановке у дома священника, где квартировали Пушкины. Она сошла с возка, опираясь на услужливо поданную руку возницы, приказала ему вернуться за нею через час и направилась к калитке, увидев, что сметливый Вася уже отпирает ей дверь.

Марья Алексеевна приняла приятельницу в библиотеке, где занималась расстановкой французских книг. Несколько дней назад Надежда Осиповна поменяла местами библиотеку и гостиную, книги были поставлены в шкафы наспех, и бабушка наводила порядок. Обе московские барыни, хоть и хорошо знали французский язык, беседовать предпочитали на русском.

– Что, матушка Лизавета Петровна, Ваши детки, супруг Ваш? Здоровы ли?

– Слава Богу, матушка Марья Алексевна, никто у нас не болеет. А Ваши внуки как? Что Надежда Осиповна? Всё безутешна?

– Внучата, благодаря Господу, в добром здравии, зять тоже. Поехали на катальные горки с утра, скоро вернуться должны. Наде моей легче стало, вот перестановку в доме затеяла, но печалится пока ещё. Дурно ей что – то сегодня, дома осталась. Да и то сказать, матушка, легко ли пережить такое горе: ведь двух малюток потеряли мы одного за другим, крестников моих. Перед Воздвиженьем Бог Сонечку прибрал, а сразу после Рождества Христова – Павлика. Малец – то слабеньким уродился, сразу боялись, что не жилец, а девочка уж большенькой была – годок и восемь месяцев. Зубки у неё трудно резались. И не чаяли мы, что от этого за три дня в лихорадке сгорит. Пришла беда, отворяй ворота! Дочь долго убивалась и теперь ещё больше к младшему внуку Лёвушке привязалась. А няня Ульяша, дворовая моя, уж как Сонечку любила и Павлушеньку! Всё плачет о них. После сороковин по мальцу, как вернулась с Надей и зятем из Донского монастыря, в коем крошечки наши схоронены, так слегла, пятый день не подымается. Жаль бабу. Овдовела рано, и детушек всех Господь прибрал.

– Ох, матушка Марья Алексевна, почитай, ни одну семью такое горе не обходит – ни бедную, ни богатую. Мы с мужем троих малюток лишились: Петруши, Лизоньки и Софьюшки.

– И я первенца своего схоронила да троих внучат.

– Всё в Божьей воле. Бог дал, Бог взял, Ему виднее. Малютки на Небесах за нас, грешных, молятся, – Елизавета Петровна перекрестилась. – Пошлёт Господь и вам утешение. Дурнота, говорите, у Надежды Осиповны? Не беременна ли снова?

– Похоже на то. Только в Петербург с зятем дочь всё равно собирается. Надобно Александра на учёбу определять. Думают в столичный иезуитский коллегиум устроить. Славится он преподавателями хорошими и строгой дисциплиной. Однако зять желает на месте разузнать, какие там порядки, чему и как учат. Иноверцы всё – таки пансион этот держат. Дело важное. Ох, и не знаю, матушка, что выйдёт из моего старшего внука: мальчик умён и охотник до книжек, но ленив, редко когда урок свой сдаст порядком. То его не расшевелишь, не прогонишь играть с детьми, то вдруг так развернётся и расходится, что ничем не уймёшь. Из одной крайности в другую бросается, нет у него середины. Бог знает, чем это кончится, ежели он не переменится.

– Ваша правда, матушка Марья Алексевна, сама всё видела. Третьего дня на детском балу у Трубецких, Ивана Дмитрича и Катерины Александровны, перед танцами забавлял ваш Саша всех эпиграммами, а как музыка заиграла и полонез объявили, уселся в углу и ни с места. Кругом танцуют, а он сидит один, о чём – то думает. Сушков Николай Михалыч с детьми припоздал. Только они вошли, внук Ваш сорвался и полетел его Сонечку на вальс звать. Развеселился, глаза заблестели, с другими стал танцевать – с Софьюшкой Трубецкой, с Клеопатрой моей, с Анночкой Зеленской, а котильон снова с девочкой Сушковой.

– Соню Сушкову внук давно отличает. Стишки он годков с шести пишет, матушка Лизавета Петровна. Оттого задумчив ни с того ни с сего бывает, рассеян, вещи то в гостиной забудет, то в библиотеке, то ещё где. Сочинения свои, правда, прячет, только Оленьке показывает да иногда Василию Львовичу. Дядя с ним занимается. Недурные, говорит, стихи у внука выходят. Только баловство всё это, учёба куда важнее. А нынешний день, поглядите, тетрадку свою здесь оставил. – Марья Алексеевна вынула из стопки книг растрёпанную синюю тетрадь и раскрыла её. – Ну вот, опять стихи. По – французски больше. Так неаккуратно пишет: вымараны слова многие, над ними другие этажами надписаны, кляксы кругом, поля изрисованы. Не разберёшь толком. Как сочиняет, всё перья грызёт и обглодками пишет, что курица лапой… Да и не стану читать. Прошлый год гувернёр посмеялся над стихами внука, так он разобиделся, тетрадь в печку бросил и заплакал, – с этими словами она положила Сашину тетрадку обратно в стопку книг.

Со двора послышался звон колокольчиков и утих.

– Зять с внучатами с катания вернулись, – заключила Марья Алексеевна.

– Матушка, едва не забыла. Вот книга, о которой Вы просили давеча. – Елизавета Петровна вынула из сумки и положила на стол первый том «Истории Российской» Василия Никитича Татищева. – Пусть Ваш внук читает, сколько надобно. У меня ещё экземпляр труда прадеда моего есть.

– Премного благодарна. У нас другие тома имеются, а этот запропастился куда – то. Верно, дочь или зять кому отдали, а те не вернули. Теперь ищи ветра в поле.

В дверях, лёгок на помине, появился Саша, румяный после катания, вихрастый, в мятой рубашке. Увидев Елизавету Петровну, он смущённо поздоровался:

– Бонжур, мадам! – мальчик поклонился и поцеловал изящную ручку гостьи.

– Здравствуй, здравствуй, Саша. Вот взгляни, что я тебе привезла, – Елизавета Петровна указала на том «Истории Российской». – Не ленись, готовься старательней к вступительным испытаниям.

– О, мерси боку, мадам! – воскликнул благодарный мальчик, взял книгу и стал её листать, но потом, вспомнив, зачем пришёл, озабоченно спросил у Марьи Алексеевны:

– Бабушка, Вы не находили здесь моей тетрадки по… по истории, синей такой?

Марья Алексеевна, делая вид, будто не знает, о какой тетрадке идёт речь, нарочно пошарила по столу, взяла тетрадь со стихами и отдала Саше:

– Вот чья – то тетрадь. Может, твоя по истории?

– Она самая, по истории! – обрадовался Саша. – Спасибо, бабушка! Ну я пойду?

– Ступай, Господь с тобой.

– Оревуар, мадам, – попрощался Саша с Елизаветой Петровной.

Он резко повернулся к двери. Толстый том Татищева остался у него в руках, а синяя тетрадь выскользнула на пол, и один листок из неё отлетел к ногам Марьи Алексеевны.

Бабушка подобрала его, с любопытством взглянула, улыбнулась и, отдавая внуку, полушутя – полусерьёзно пожурила его:

– Экой ты шалун, Сашка. Помяни моё слово, не сносить тебе своей головы!

Когда отрок вышел, гостья спросила:

– Что там, матушка Марья Алексевна, нарисовано было на листке? Вроде, игральная карта?

– Бубновый валет, матушка Лизавета Петровна. Да только это не карта, а карикатура на гувернёра Шеделя, коего я на днях уволила. Внук представил его валетом с большой рюмкой вместо секиры. Нос, вино и знак бубновый красными чернилами раскрасил. Озорник!

– Статочное ли это дело, чтоб карикатуры на учителей рисовать?

– Да им разве укажешь? И внук, и внучка, коль вздумается, кого угодно нарисуют. Правду сказать, толку от француза этого было чуть. Учитель он так себе, а выпить любит да в картишки с дворнёю перекинуться на полушки и копейки. Сядет играть под мухой, они его в дурачках и оставят. Давеча, выпивши хорошенько, пришёл ко мне жаловаться, будто Никита с Васей обманом у него двугривенный выиграли, а они мужики праведные, шельмовать не станут, Бога побоятся. Осерчала я и сразу рассчитала Шеделя.

– И правильно, матушка. Дурной пример детям и дворне ни к чему. Кто ж теперь внукам Вашим преподаёт?

– Батюшка Александр Иваныч Беликов третий год учит русскому языку, арифметике, Закону Божьему и прочим наукам. Мисс Белли даёт уроки английского. И Василий Львович занимается со старшим внуком французским и словесностью.

Услышав знакомые колокольчики, гостья засобиралась домой и стала просить прощения – по старинному обычаю это начинали делать за два – три дня до Прощёного воскресенья:

– Пора мне, матушка Марья Алексевна. Простите меня, коль что не так делала.

– Бог простит, матушка Лизавета Петровна. Простите и Вы меня.

– Бог простит.

– Может, останетесь откушать с нами блинов с лососиною?

– Благодарю, матушка, да уж тройка моя у ворот. В другой раз угощусь. Милости прошу Вас пожаловать к нам с внуками на урок танцев. Господина Иогеля супруг мой пригласил на завтра к двум часам пополудни.

– Непременно будем! Доброго пути, матушка Лизавета Петровна.

– До свиданья.

Проводив гостью, Марья Алексеевна велела накрывать на стол и вышла справиться о самочувствии дочери. Проходя мимо Сашиной комнаты, через приоткрытую дверь бабушка приметила, что внук сидит у окна, погрузившись в чтение «Истории Российской».

Последние месяцы в Москве

На второй неделе Великого поста супруги Пушкины по хорошей зимней дороге приехали в Петербург. Сделав визиты старым знакомым и родственникам, стали разузнавать об иезуитском коллегиуме. Сергей Львович обратился к молодому директору Департамента духовных дел иностранных исповеданий Александру Ивановичу Тургеневу, которого знавал ещё юношей. Тот посоветовал ему устроить старшего сына в совершенно новое учебное заведение – Лицей, открывающийся осенью в Царском Селе. Тургенев познакомил Пушкиных с уставом Лицея, опубликованным при указе Сената от 11 января 1811 года. «Учреждение Лицея имеет целью образование юношества, особенно предназначенного к важным частям службы государственной и составленного из отличнейших воспитанников знатных фамилий», – прочли родители в первом пункте.

Александр Иванович рассказал им, что образование, полученное в Лицее, будет приравниваться к университетскому, что в Лицей приглашены лучшие профессора и преподаватели, что государь император Александр Павлович будто собирался обучать там своих младших братьев, но теперь оставил это намерение. И вопрос об учебном заведении был решён. Тургенев, вхожий к министру народного просвещения графу Разумовскому, обещал Пушкиным своё содействие. Сергей Львович подал министру прошение, в котором написал, что старался, сколько мог, дать сыну Александру «первоначальные необходимые сведения, как то: грамматические познания российского языка и французского, арифметики, некоторая часть географии, истории и рисованья». Прошение о приёме Саши в Императорский Царскосельский Лицей было принято. По протекции Ивана Ивановича Дмитриева, занимавшего теперь пост министра юстиции, отец без больших хлопот оформил необходимые документы о законном рождении и дворянском происхождении сына. Супруги вернулись в Москву, как только кончилась весенняя распутица.

Саше предстояло подготовиться к приёмным испытаниям по русскому и французскому языкам, арифметике, истории и началам физики – «общим свойствам тел». Хотя занятия требовали больше времени и прилежания, чем раньше, родители по – прежнему поощряли участие старшего сына в литературных вечерах, занятия танцами, верховой ездой, игры на свежем воздухе и прогулки по Москве с дядькой Никитой, сестрой и младшим братом.

Этой весной Саша и Оля особенно часто бывали в Немецкой слободе у дальних родственников – графа Дмитрия Петровича Бутурлина и его жены Анны Артемьевны. Пушкины давно дружили с ними, запросто приходили к ним на вечера, пользовались их прекрасной библиотекой: хозяин был страстным библиофилом. В его доме собиралась увлечённая литературой и искусством московская молодёжь: Михаил Макаров, издатель нового ежемесячного «Журнала драматического», граф Сергей Потёмкин, тонкий ценитель театра, музыки, стихов и сам начинающий литератор, их друзья и знакомые.

Тёплым майским вечером Сергей Львович, оставив детей у Бутурлиных, отлучился проведать престарелых тётушек Чичериных, живших неподалёку. Саша принялся резвиться с Лёвушкой, кузиной Катюшей Сонцовой, маленькими Лизой, Сонечкой и Мишей Бутурлиными в большом ботаническом саду, окружавшем дом. Графиня Анна Артемьевна, дама необыкновенно деликатная, приветливая и гостеприимная, сидела в плетёном кресле под липой. Рядом в таком же кресле устроилась её компаньонка и подруга детства Екатерина Ивановна Леруа. Вокруг них собрались молодые барышни: шестнадцатилетняя Машенька Бутурлина, воспитанницы хозяйки Генриетта Рочфорд и Надин Гольц, красивые девушки, жившие в её доме. Ольга Пушкина о чём – то беседовала с Анной Артемьевной. Сашиной любимой сестре шёл четырнадцатый год, этой весной она начала на выход носить длинные платья, как взрослая барышня, и вела себя подобающе. Здесь же были Макаров, Потёмкин, Сонцов, другие молодые люди. Разговор зашёл о последних театральных постановках и литературных новинках.

Разгорячённый Саша пробежал мимо по дорожке за четырёхлетним Мишенькой, догнал его, подхватил и, смеясь, закружил на лужайке. Глядя ему вслед, граф Сергей Потёмкин заметил:

– Александру нет ещё двенадцати, а стихи и эпиграммы сочиняет весьма недурно.

Анна Артемьевна, зная застенчивость юного поэта, хотела перевести разговор в другое русло:

– Он мальчик начитанный, даром что шалун. Всех классиков знает: о котором ни спроси, у него уж изречение готово или стихотворение. По французскому он сделал большие успехи и по русскому языку.

Однако дипломатические усилия графини оказались напрасны. Барышни окружили Сашу, протягивая ему свои альбомы:

– Мсьё Александр, напишите мне в альбом!

– И мне!

– И мне тоже!..

Отпустив Мишеньку, Саша стоял, не находя, что сказать, и не мог вспомнить ни одной своей строчки. Желая поправить его замешательство, кто – то из гостей с неуместным пафосом, растягивая «о», прочёл Сашино четверостишие. «Ах, Боже мой!» – воскликнул юный поэт и убежал.

Макаров нашёл его в последнем из трёх библиотечных залов. Взволнованный и недовольный собой, он рассматривал сафьяновые корешки стоящих в шкафу фолиантов.

– Какая книга нужна? Могу ли я помочь? – любезно спросил Михаил Николаевич.

– Поверите ли, я так озадачен, что даже не разбираю книжных затылков, – ответил расстроенный Саша.

Тут в библиотеку вошёл граф Бутурлин с детьми, достал из шкафа толстый фолиант и начал показывать юным спутникам напечатанные там картинки. Извинившись перед Макаровым, Саша присоединился к своим товарищам и, пытаясь сосредоточиться, стал слушать, о чём увлечённо рассказывает хозяин библиотеки. Но внимание юного поэта было настолько рассеянно, он был так огорчён неуместной декламацией своего катрена, что едва понимал слова. Скоро Саша откланялся и вернулся домой с дядькой Никитой, не дожидаясь отца.

Во дворе его встретила опечаленная бабушка.

– Господи, Саша, как ты вовремя. Ульяша зовёт тебя. Она очень плоха – как бы не померла.

– Хорошо, бабушка, я прямо сейчас пойду.

Ульяна болела ещё с зимы. Ей становилось то лучше, то хуже. Няня сильно похудела, осунулась и выглядела совсем старушкой в сорок с небольшим лет. Тёплыми весенними днями она сидела на скамеечке в саду и безучастно глядела вокруг. Только когда замечала Сашу, её взгляд оживлялся. Мальчик всегда старался подбодрить свою первую нянюшку.

Он пошёл в людскую и у дверей встретился с батюшкой Василием, только что исповедавшим и причастившим умирающую. Ульяна лежала на широкой скамье, покрытой старой господской периной. Сашу поразило её землистого цвета лицо с заострившимися чертами. Искорки жизни теплились только в глубоко запавших глазах. Он поздоровался и сел на табуретку рядом.

Ульяна глухо заговорила с ним, впервые называя по имени – отчеству:

– Близок мой час, Александр Сергеич… Простите, ежели что не так…

– Что ты, нянюшка, всё так. Даст Бог, поживёшь ещё.

– Нет, смерть уж тут… Грудь давит… Прощайте, Александр Сергеич… Помолитесь за меня, грешную…

– Прости, нянюшка, меня за всё.

– Благослови Вас Бог…

Няня, не в силах вымолвить больше ни слова, слабой рукой перекрестила Сашу. Он поцеловал эту высохшую морщинистую руку, бессильно опустившуюся на лоскутное одеяло, и тихо вышел из людской, едва сдерживая слёзы.

Вскоре после прощания с ним нянюшка Ульяна Яковлева впала в забытьё и наутро, 15 мая, умерла. «Новопреставленную рабу Божию Иулианию» оплакали, отпели, схоронили… И жизнь продолжилась своим чередом: 21 мая была Троица, затем Духов день и Сашин день рождения. Это отвлекло юного поэта от горестных мыслей.

27 мая, перед отъездом в подмосковное имение Белкино, Бутурлины позвали завсегдатаев своего дома на субботний литературный вечер. Саша, по обыкновению, уселся в углу, а Оля за столиком рядом с матерью, Михаилом Николаевичем Макаровым и гувернёром – учёным французом Жилле, которого в семье Бутурлиных называли по – русски Петром Иванычем. Как всегда, на вечере читали стихи, спорили о литературе. Машенька Бутурлина высоким приятным голоском пела романсы. Ей аккомпанировал пожилой итальянец Перотти, учитель пения. Было весело и интересно. Обычно вертлявый, Саша вёл себя тихо, не вмешиваясь в споры взрослых, и лишь улыбался, если кто-нибудь напыщенно читал бесталанные опусы.

Невысокий моряк, встав от избытка чувств на стул, начал провозглашать стихи собственного сочинения. Саша еле сдерживал смех. Ольга сосредоточенно уставилась в пол и, изящно опершись на руку, прикрывала ею рот, чтобы скрыть невольную улыбку. Сестра и сама иногда сочиняла стихи и эпиграммы, но никому их не показывала, считая, что у брата выходит гораздо лучше.

Тем временем морячок, размашисто жестикулируя, декламировал:

И этот кортик!

И этот чёртик!

Саша не выдержал и громко расхохотался. Надежда Осиповна гневно глянула на сына и жестом указала ему на дверь. Саша вышел из гостиной в сад и сел на скамейку. Ему было и обидно, и смешно, когда он вспоминал курьёзные строчки доморощенного «поэта», и грустно одному в безлюдном саду, где даже львы на воротах, видневшиеся сквозь зелёные липовые ветви, как нарочно, были повёрнуты спинами к нему.

Через четверть часа Оля разыскала брата и стала поддразнивать его, повторяя на разные лады:

И этот кортик!

И этот чёртик!

Саша улыбнулся.

– Ну, хватит тебе!

– Сашка, а знаешь, что про тебя мсьё Жилле сказал Михаилу Николаичу?

– Ну, что ж такого он сказал?

Сестра, повторяя манеру речи Жилле, почти пропела:

– «Чудное дитя! Как он рано всё начал понимать! Дай Бог, чтобы этот ребёнок жил и жил. Вы увидите, что из него будет». Мама́ это слышали и на тебя больше не сердятся.

Юный поэт, смутившись, ничего не отвечал.

– Тебя зовут. Пошли же! – Оля потащила брата в гостиную и усадила рядом с собой и Жилле. Француз молча пожал Саше руку.

Тем временем хозяин дома под аккомпанемент Перотти запел красивым, хорошо поставленным басом итальянскую арию… Дома Надежда Осиповна не обмолвилась ни словом о «проступке» сына у Бутурлиных.

В июне и начале июля Саша продолжал готовиться к вступительным испытаниям в Лицей с Александром Ивановичем Беликовым и дядюшкой Василием Львовичем. Занимались обычно с утра до часу пополудни, вечером Саша делал задания, а потом читал до захода солнца в библиотеке или, когда не было дождя, в саду. Днём он, Оля и Лёвушка в сопровождении дядьки Никиты Козлова гуляли в московских садах. Особенно любили Юсупов сад и Тайницкий, откуда открывался вид на Кремлёвские соборы, стену и башни. Это были прощальные Сашины прогулки по родному городу.

11 июля 1811 года в «Санкт – Петербургских Ведомостях» опубликовали объявление о приёме воспитанников в Императорский Царскосельский Лицей, которых 1 августа надлежало представить министру народного просвещения графу Разумовскому. Поездку нельзя было откладывать, и Василий Львович, собиравшийся по своим литературным делам в Петербург, решил взять с собой племянника. В добавление к уже представленным документам срочно понадобилось оформить свидетельство о возрасте Саши, и 15 июля после полудня Сергей Львович поехал с сыном в Немецкую слободу в церковь Богоявления в Елохове. Юный поэт, конечно, не помнил, как его здесь крестили, а отца при входе в храм охватили ностальгические воспоминания. Выслушав Сергея Львовича, священник Никита Иванов вежливо попросил немного подождать и пошёл искать метрическую книгу за 1799 год.

Уже начали звонить к вечерне, когда батюшка принёс, наконец, аккуратно оформленное метрическое свидетельство. Пожертвовав на храм, Пушкины на службу не остались: надо было готовиться к завтрашнему отъезду. К тому же, Сергей Львович ждал ответа на поданное им прошение о месячном отпуске для поездки в Петербург, намереваясь поспеть на представление Саши графу Разумовскому.

Когда отец с сыном вернулись домой, бабушка и мать уже почти собрали чемоданы. Будущему лицеисту оставалось уложить книги, тетради, письменные принадлежности и разные мелочи. Ему это показалось с непривычки хлопотным. Изрядно провозившись, он вышел в сад полюбоваться закатом и застал там грустную Ольгу. Она держала в руках какую – то книгу. Несколько минут брат с сестрой молча смотрели, как солнце скрывается за кровлей приходской Никольской церкви, потом Ольга спросила.

– Саш, ну что, всё готово?

– Да, утром с дядюшкой едем.

– Жаль расставаться. В первый раз так долго не увидимся. Ты мне пиши чаще.

– Непременно буду писать, Оль. С дороги уже напишу тебе.

– И я писать буду, как только адрес пришлёшь. Вот, хочу тебе подарить на память, – Оля протянула брату книгу. – Это избранные басни Лафонтена. Я знаю, ты их любишь. Возьми с собой.

– Мерси боку! Обязательно возьму.

На улице стало темнеть, и брат с сестрой пошли в свои комнаты, пожелав друг другу доброй ночи. Саша сразу не лёг, зажёг лампу, раскрыл подаренную Олей книгу и принялся перечитывать басни. Это было парижское издание 1785 года, которое он уже когда – то брал в Вязёмах в библиотеке князя Голицына и читал под наклонённым дубом в Захарове. Через час усталость взяла своё, Саша задул свечи и заснул с приятными воспоминаниями о подмосковном сельце.

В семь утра его разбудили колокола Никольской церкви, он быстро встал и собрался на воскресную службу. Когда они с дядькой Никитой вошли в храм, родители с братом и сестрой уже стояли подле алтаря. После службы и целования креста отец Василий благословил Сашу в дорогу, и вся семья вернулась к завтраку домой.

Там уже царила предотъездная суета: слуги выносили чемоданы, няня и кухарка складывали в корзинку съестное – хлеб в дороге не тягость. Выйдя из столовой в гостиную, Саша застал там заехавшего за ним Василия Львовича, Анну Львовну и гражданскую жену дяди Анну Николаевну Ворожейкину, добрую приятную женщину средних лет, происходившую из купеческого сословия. Оставив годовалую дочку Маргариточку на попечение родных, она собралась в Петербург вместе с мужем.

Саша со всеми поздоровался.

– Ну, Александр, готов? – спросил дядя.

– Да, почти.

Взглянув на часы, дядя стал поторапливать племянника:

– Уже 10 часов. Пора ехать.

– Я сейчас, только возьму саквояж.

– Погоди – ка. Вот тебе от меня и бабушки Варвары Васильны на орехи и гостинцы, – Анна Львовна дала Саше сотенную купюру.

– Мерси боку, тётушка! – обрадовался Саша.

Он пошёл в свою комнату, убрал деньги в кошелёк, закрыл небольшой саквояж и вышел с ним в гостиную.

– Присядем – ка на дорожку по русскому обычаю, – предложила Анна Николаевна.

Посидев минутку, отъезжающие направились к воротам. Их вышли провожать все домочадцы: Сергей Львович и Надежда Осиповна, уже не скрывавшая беременности, грустная Ольга с Лёвушкой, няня Арина Родионовна, дядька Никита и дворня. Марья Алексеевна попрощалась с внуком раньше: месяц назад она уехала в Михайловское. Все желали доброго пути и удачи Саше на вступительных испытаниях. Последней подошла прощаться мать:

– Смотри, Александр, учись хорошо, не повесничай, – Надежда Осиповна поцеловала сына в лоб и благословила. – Пиши.

– Непременно, мама́. Оревуар.

Василий Львович, Анна Николаевна и Саша сели в экипаж.

– Адьё, адьё! – Лёвушка стал первым махать брату.

– Лайон, не скучай! Адьё!

– Бог в помощь в пути – дорожке! Господи, спаси и сохрани! – няня трижды перекрестила отъезжающих.

Дядин лакей Игнатий тронул лошадей, экипаж выехал со двора, свернул в Борисоглебский переулок и покатил по направлению к Тверской. Дом на Большой Молчановке скрылся из виду, но некоторое время ещё виднелся верхний ярус и шпиль колокольни Никольской церкви. Пока ехали Тверской улицей, Саша всё смотрел на силуэт колокольни Ивана Великого, на каменный дворец генерал – губернатора, дом Белосельских – Белозерских, Страстной монастырь, Триумфальную арку на Страстной площади…

Подъехали к Тверской заставе. Василий Львович предъявил подорожную, шлагбаум открылся и путешественники выехали из Москвы.

– Послушай, Саш, тебе ведь не нужна пока тётушкина сотня? Займи – ка её мне.

– Хорошо, дядюшка, – мальчик с готовностью открыл саквояж, достал кошелёк, отдал Василию Львовичу деньги и тут только спохватился, что оставил дома на столе книгу, подаренную вчера сестрой.

– Мерси. Да не волнуйся, верну тебе сотню, когда понадобится, – уверил племянника дядя, не предполагая, что оба они вспомнят про этот долг только спустя 14 лет.

– Я и не волнуюсь. Просто книгу Лафонтена на столе забыл.

– Не беда, напишешь отцу, он скоро привезёт тебе.

Экипаж покатился по Московско – Петербургскому тракту к почтовой станции Чёрная Грязь, где путники собрались отобедать, мимо возделанных полей, лугов с пасущимися стадами, рощ, лесов, холмов, сельских церквушек, деревенек. Это не та дорога, которой Пушкины ездили в Захарово, но виды кругом тоже родные, подмосковные – края, где для Саши с такою «тихою красою минуты детства протекли…»

Вот последний раз блеснули вдали средь крон деревьев двуглавые орлы на воротах Тверской заставы.

Прощай, Москва!

* * *

Покидая первопрестольную, юный поэт не знал, что прежним город своего детства он больше не увидит, что Москва в 1812 году будет занята французами и сгорит в пожаре, что, когда он вернётся сюда через 15 лет, древняя столица изменится и похорошеет, а улицы будут моложе гуляющих по ним красавиц. Не знал Саша и того, что не увидит брата Мишеньку, который родится 28 октября 1811 года и проживёт недолго, что в 1814 году родители с Олей, Лёвушкой и Марьей Алексеевной переедут в Петербург и станут навещать его в Царском Селе, что младший брат поступит в Царскосельский Благородный пансион.

Впереди у Александра Пушкина была учёба в Лицее, встречи с новыми друзьями и наставниками, отроческие шалости и серьёзные занятия, радости и огорчения, любовь, надежды, разочарования и счастливые муки сочинительства, в которых рождаются чудные стихи… Впереди была вся жизнь.

Святочные сказки Арины Родионовны

Зажигает няня свечки,

Дети жмутся возле печки,

Сказок, обмирая, ждут.

По углам таится жуть —

Тёмны вечера на Святки,

Лишь у образов лампадки

Лик Господень освещают.

Няня сказку начинает:

«У одной крестьянки было

Два сынка. Старшой, Данила,

И послушен, и умён,

Батюшке в хозяйстве он

Помогает день – деньской.

А Ванюша, сын меньшой,

Баловник, проказник, неслух,

Ни минуточки на месте

Никогда не посидит,

Всё резвится и шалит.

Раз, проснувшись спозаранку,

Тесто ставила крестьянка.

Надо же такому быть:

Чтоб за хвост кота схватить,

Мимо пробегал сынок,

Опрокинул ей горшок.

Мать не в шутку осерчала,

И вдогон ему вскричала:

«Что наделал, посмотри!

Ах! лукавый побери!»

Только это мать сказала,

Глядь – мальца как не бывало.

Не поверила глазам,

Ищет сына по углам.

Нет нигде! Вдруг слышит: в бане

Будто громко плачет Ваня.

Мать, отчаянно крестясь,

«Да воскреснет Бог…» – молясь,

К бане кинулась. Там нет!

Сорванца простыл и след.

Снова слышит: не иначе,

В риге горько Ваня плачет.

И она бежит туда.

Слышит: плачет у пруда.

Мать взмолилась всей душой:

«Господи, где мальчик мой?

Ты прости мне согрешенье,

Не лишай нас утешенья,

Дитятко моё спаси!»

Мать не устаёт просить,

До земли поклоны бьёт,

На челе холодный пот,

Дух не смеет перевесть…

Глядь – её малютка здесь!

Перепуган мальчик сильно:

«Матушка, меня носило

В баню, в ригу и к пруду,

Я боялся, упаду.

А кругом огни – огни,

Много их, страшны они —

Бесов злобные глазищи —

И за мною так и рыщут.

Вдруг огни потухли враз —

Добрый ангел меня спас,

Голубком слетел с небес,

Чудную запел мне песнь

И поставил пред тобою».

Принялась дитя родное

В радости великой мать

Обнимать и целовать,

Благодарно воздавать

Господу хвалу и славу.

Зареклась с тех пор лукавых

Поминать она – ни – ни!

Дружно всей семьёй они

Стали жить да поживать…

Детки, вам пора уж спать».

Ухнул филин за окошком,

Под столом шмыгнула кошка.

Громко свиристит сверчок.

«Няня, расскажи ещё, —

Просит Саша. – Ради Бога!

Ты ведь сказок знаешь много».

«Расскажу, но вы в кроватки

Лягте…

Было то на Святки.

Красно солнышко зашло,

Веселилось всё село,

Жирно кушали и сладко,

Пели девицы колядки,

Всюду игрища, гулянья

И подблюдные гаданья.

В ночь, под мухою слегка,

Молодых три мужика

В крайний дом зашли пустой.

А один – то – холостой —

Ради смеха стал хвалиться,

Что ничуть не побоится

У нечистого просить

В эту ночь его женить,

Не могли никак унять.

«Бес! – кричит, – жени меня!»

Грудь вперёд, расправил плечи…

Глядь – выходит из – за печи

Сам нечистый под хмельком,

Блеет тонким голоском:

«Так и быть, тебя женю,

Но не сетуй на родню!»

Ухмыльнулся и исчез он.

Перепуганный повеса

К лавке будто бы прилип.

Вдруг услышал горький всхлип

И не может надивиться:

Плачет красная девица,

На щеке горит слеза.

«Ой ты, девица – краса, —

Говорит он, полюбя, —

Не обижу я тебя.

Расскажи, что приключилось,

Как со мной ты очутилась?»

Молвит девица, вздыхая:

«Матушка моя родная

И любимый мой отец

Приказали под венец

С женихом идти богатым,

Старым, лысым, бородатым.

До чего он мне не люб,

Безобразен, толст и скуп!

Не пошла я, и меня

Прокляла тогда родня.

Только крикнули проклятье,

Как меня в фате и платье

Вихрь огнями закрутил

И на лавку опустил

В эту избу против вас.

Вот и весь печальный сказ».

«Ой ты, милая дивчина,

Позабудь тоску – кручину, —

Молодец ей отвечал. —

Полюбил, как увидал,

Я тебя, мою красу,

И отказа не снесу.

Будешь ты моей женою?

Под венец пойдёшь со мною?»

Девица взглянула мило

И улыбкой одарила

Нежных ярко – алых губ:

«Молодец, и ты мне люб.

Буду я твоей женою,

Под венец пойду с тобою».

Вышла с ним во двор она.

В небе полная луна,

И светло, как будто днём.

Следом шаферы вдвоём.

Чудо! – тройка у ворот

Их нетерпеливо ждёт.

Сели и помчались ходко,

Жмётся к милому молодка,

Холодно и страшно им

По полям лететь чужим.

Скоро звёздочки померкли,

Рассвело. Они у церкви

Очутились приходской

За оградой городской.

Внутрь вошли, перекрестившись,

Вместе Богу помолившись.

Поп спросонья поворчал,

А потом их повенчал.

Вышли из дверей наружу,

Молодица молвит мужу:

«Хоть лукавый нас кружил,

Но Господь соединил.

В этом городе большом

Мы в согласье заживём».

Всё сбылось, как порешили:

Дружно молодые жили,

Берегли свою любовь,

Бог послал им стол и кров,

И дочурок, и сыночков…

Десять минуло годочков.

Постучались раз в их дом

Старица со стариком —

Сгорбленны, и безобразны,

И оборванны, и грязны,

И с младенцем на руках.

Жалки речи старика:

«Люди добрые, пустите,

Обогрейте, накормите

Вы старуху и меня.

Мы не кушали три дня,

А младенец – вот вам крест —

Десять лет не пьёт, не ест».

Как хозяйка поглядела,

Так душой и обомлела,

Виду всё ж не подала

И к столу их позвала.

Угощала пирогами,

Щами, сладкими медами

И солёными грибами,

Парила в горячей бане

И обоих в чистом платье

Уложила на полати.

Муж не стал перечить ей,

Принял незваных гостей.

Нищие, дивясь о том,

Враз уснули крепким сном.

А хозяйка вышла в сени

Посмотреть, как их младенец,

Там оставила его,

Не сказавши ничего.

Поутру, проснувшись раньше,

Наварила мёда, брашен

И, когда был стол готов,

Разбудила стариков.

Но они благодарят,

Много кушать не хотят,

Собираются в дорогу

И уже идут к порогу.

Вдруг хозяйка их младенца,

Развернувши полотенце,

Как ударит топором!

Щепки полетели в дом —

Там лежал не мальчуган,

А осиновый чурбан!

Старики молодке в ноги:

«Нас простите ради Бога,

Одиноких и несчастных.

Прокляли мы дочь напрасно,

И она в тот страшный час,

Плача, вдруг исчезла с глаз.

Десять лет её мы ищем,

Не имея крова, пищи.

Но нигде Любаши нет.

Ох, не мил нам белый свет.

Ходим, каясь, по церквям,

Не видать прощенья нам.

И осиновую чурку

Мы лелеем как дочурку».

Тут хозяйка молодая

Молвит, слёзы утирая:

«Бес-чурбан вам очи застил,

Наводил лихие страсти.

Матушка моя, отец!

Узнаёте наконец?

Поглядите, я Любаша,

Дочь потерянная ваша!»

Пелена упала с глаз,

И признали в тот же час

Дочь родную старики

И, склонясь на тюфяки,

Просят горячо прощенья.

Дочь их подняла с коленей:

«Милые мои, не нужно!

Вот, родные, Ваня, муж мой.

Он теперь вам вместо сына.

Прочь навек, тоска-кручина!

Мы давно простили вас,

Оставайтесь жить у нас,

Будете растить внучат,

Не тужить и не скучать!»

Сели с радости за стол,

И горою пир пошёл!

Славят все Христову милость!

Ничего не обломилось

Только бесу, ведь забыта

Здесь вражда. Грызя копыта

От бессилья и досады,

Сгинул бес в пучине ада,

Больше не войдёт в их дом,

Но ему и поделом!

А чурбан его в ночи

Весело сгорел в печи.

И на этом сказка вся,

Дальше сказывать нельзя.

Засыпайте поскорей.

Утро ночи мудреней».

Видит няня: Оля спит.

Тихо Лёвушка сопит,

Саша трёт ладошкой глазки —

До конца он слушал сказки,

Обнимает сладкий сон

Отрока со всех сторон.

Месяц всходит за окном,

Отливает серебром

Свежий снег в его лучах.

Няня, «Отче наш…» шепча,

Крестит деточек с любовью,

Поправляет изголовья.

Погасила две свечи

И уснула на печи.

Словарь редко употребляемых и устаревших слов

Аксельбант – наплечный шнур из золотых, серебряных или цветных нитей, спускающийся на грудь, принадлежность военной формы адъютантов, флигель – адъютантов, офицеров генерального штаба, генералов, в XIX веке у адъютантов на аксельбант привязывался карандаш для удобства записи распоряжений командиров.

Аллюр – вид походки лошади.

Алтын – трёхкопеечная монета.

Античный – относящийся к древнему миру, к истории и культуре древних греков и римлян.

Арбалет – лук, установленный горизонтально на ложу и снабжённый спусковым механизмом.

Бабки – обработанные в виде фигурных дисков надкопытные кости свиней и овец, предназначенные для одноимённой игры.

Брашно – кушанье, блюдо за столом, угощение.

Бита – здесь: крупная бабка, которой выбивают другие бабки.

Бучило – омут, водоворот, пучина.

Вензель – начальные прописные буквы имени и фамилии, соединённые в одно изображение.

Восприемник, восприемница – крёстный отец, крёстная мать.

Генерал – аншеф – воинское звание в России в XVIII веке, полный генерал рангом ниже фельдмаршала.

Гувернёр – домашний учитель, воспитатель.

Денница – утренняя заря.

Древлехранилище – архив, хранилище древностей.

Дрожки – лёгкая четырёхколесная открытая двухместная повозка на рессорах для поездок по городу и окрестностям.

Дьяк – начальник и письмоводитель канцелярии разных ведомств в России до XVIII века.

Заборы – здесь: мостки для полоскания белья.

Зерцало – зеркало.

Зять – муж дочери или сестры.

Каламбур – словосочетание, содержащее игру слов, основанную на использовании сходно звучащих, но различных по значению слов или разных значений одного слова, при этом комический эффект заключается в контрасте их смысла.

Калики перехожие – паломники по святым местам, распевающие духовные песни и живущие подаянием.

Камердинер – комнатный служитель при господине.

Камергер – придворное звание старшего ранга (комнатный дворянин в буквальном переводе с немецкого).

Картуз – летний мужской головной убор с козырьком.

Катрен – четверостишие.

Качели круглые – качели в виде кабинок или сидений (обычно четырёх), подвешенных на негнущихся палках, описывающие вместе с качающимся на них полный круг в вертикальной плоскости.

Клавикорды – фортепиано старинного типа четырёхугольной формы.

Клерикалы – название политических партий в Западной Европе, стремящихся к усилению власти и влияния католической церкви.

Коллежский регистратор – чиновник последнего XIV чина «Табели о рангах» Российской империи.

Коляска – рессорный экипаж на четырех колесах с поднимающимся верхом.

Котильон – бальный танец французского происхождения, соединяющий фрагменты вальса, мазурки, польки и других танцев, обычно завершал бал.

Лик – лицо.

Ловчий – организатор охоты, с XVI века придворный чин у великих князей и царей.

Лукавый – бес, нечистый.

Манишка – бельевой нагрудник под жилет, пристёгиваемый к мужской сорочке, или белая нагрудная нашивка на женском платье.

Меды – алкогольные напитки разной крепости, основным сырьем для которых является мёд; на Руси меды были слабоалкогольными.

Молочный брат (сестра) – сын (дочь) кормилицы.

Моська – мопс, маленькая комнатная собачка.

Муштра – система воинского обучения, основанная на строевой подготовке, многократном повторении шаблонных приёмов и суровой дисциплине.

Опус – сочинение.

Особоровать – осуществить соборование (елеосвящение), таинство, совершаемое над больными, заключающееся в помазании освященным маслом (елеем), служащее духовным врачеванием от телесных недугов, а также дарующее больному оставление тех грехов, в которых он не успел раскаяться (или забыл их, но не утаил сознательно).

Пергамент – лист кожи, специально обработанной для письма.

Под мухой – выпивши, под хмельком.

Подблюдное гаданье – один из самых ярких видов святочных гаданий, основанный на принципе вытаскивания жребия – предмета из блюда.

Подорожная – в XVII–XIX веках проездной документ, необходимый для путешествия по почтовым дорогам, который выдавался властями и удостоверял право получить на почтовой станции определённое количество лошадей, зависевшее от чина и звания проезжающего. Подорожная для путешествия по казенной надобности была бесплатной, за подорожную для поездок по частным нуждам взималась повёрстная плата (в середине XIX века – полкопейки за версту и лошадь).

Пономарь – дьячок, один из низших церковнослужителей в православной церкви, главной обязанностью которого было звонить в колокола, участвовать в клиросном пении, чтении и вообще прислуживать при богослужении, убирать и сторожить храм. Ныне этой должности в русской церкви не существует.

Поручик – младший офицерский чин в русской армии, примерно соответствующий лейтенанту, капитан – поручик – следующий за ним чин (до 1798 года).

Пращур – отдалённый предок, в генеалогии – отец прапрадеда или прапрабабушки.

Рига – большой сарай для сушки снопов и обмолота.

Редингот – мужская или женская верхняя одежда прилегающего силуэта, с двумя небольшими воротничками (нижний из которых лежал на плечах) и сквозной застёжкой.

Сатира – проявление комического в искусстве, в поэзии – стихотворение более – менее значительного объема, обличающее отрицательные поступки или явления и высмеивающее их, от стихотворной басни отличается отсутствием прямой нравоучительности и более конкретной направленностью, а также редким использованием образов из мира животных и вещей.

Сафьян – выделанная козловая или овечья кожа высокого качества, использовалась для верха обуви и книжных переплётов.

Сенатор – член сената, высшего органа государственной власти и законодательства.

Сераль – дворец турецкого султана; иногда так называли и его внутреннюю женскую часть (гарем).

Святки – праздничные дни от Рождества Христова до Крещения Господня.

Сонм – множество, собрание, сходка, собор.

Сочельник – канун церковных праздников Рождества Христова и Крещения, когда принято особенно строго соблюдать пост, есть сочиво.

Сочиво – постное кушанье, зёрна, замоченные в воде, или каша с овощами.

Стольник – старинный дворцовый чин, известный с XIII века, стольники обязаны были служить при великокняжеском и царском столе в особо торжественных случаях, позже стольники назначались в приказы, посылались в воеводства и на другую государственную службу.

Стремянный – конюх – слуга, ухаживавший за верховой лошадью своего господина, а также слуга, сопровождавший барина во время охоты.

Флигель – вспомогательная пристройка к жилому дому или отдельно стоящая второстепенная постройка в городской или сельской усадьбе.

Фора! – восклицание, требующее повтора номера, то же, что и «Бис!».

Фортификация – область военно – инженерного искусства, наука о способах создания искусственных укрытий и препятствий для защиты войск или населения во время военных действий.

Хронографы – средневековые исторические сочинения, в которых систематически от «сотворения мира» излагались основные этапы всемирной истории, включали также сведения литературного и географического характера.

Цирюльня – парикмахерская.

Чубушник – садовый жасмин.

Шафер – лицо, состоящее при женихе или невесте в свадебной церемонии.

Шурин – брат жены.

Эклога – пастушеское стихотворение, жанровая сценка, преимущественно любовная, из сельской пастушеской жизни.

Экспромт – небольшое произведение, сочинённое быстро, без подготовки.

Эпиграмма – короткое сатирическое стихотворение, высмеивающее какое – либо лицо или какие – либо поступки.

Яблоко церковное – основание для креста, который устанавливается на главе храма.

Оригиналы стихов на французском языке

1. Басня Жана де Лафонтена «Голубь и муравей»

В рассказе «Первые уроки» дан перевод Е. Н. Егоровой.

Jean de La Fontaine
La Colombe et la Fourmy

L’autre exemple eft tire d’animaux plus petits.

Le long d’un clair ruiffeau beuvoit une Colombe:

Quand fur l’eau fe panchant une Fourmy у tombe.

Et dans cet Ocean l’on euft vu la Fourmy

S’efforcer, mais en vain, de regagner la rive.

La Colombe auffi-toft ufa de charité.

Un brin d’herbe dans l’eau par elle eftant jetté,

Ce fut un promontoire oú la Fourmy arrive.

Elle fe fauve; et lá-deffus

Paffe un certain Croquant qui marchoit les pieds nus.

Ce Croquant par hazard avoit une arbalefte.

Des qu’il void l’Oifeau de Venus

Il le croit en fon pot, et déja luy fait fefte.

Tandis qu’á le tuer mon Villageois s’apprefte,

La Fourmy le picque au talon.

Le Vilain retourne la tefte.

La Colombe l’entend, part, et tire de long.

Le fouper du Croquant avec elle s’envole:

Point de Pigeon pour une obole.

2. Начало эклоги Б. В. Голицына «Дорида»

В рассказе «В гостях у князя Голицына» дан перевод Е. П. Гречаной.

Doris. Églogue

Le Soleil a deja terminé sa carriére,

Et l’horizon au loin voit palir sa lumiére:

Vesper de son noir crepe enveloppe les Cieux;

La Lune va monter sur son char radieux;

Secouant ses pavots, cette nuit bienfaisante

Répand sur les Mortels une nuit imposante;

Au gazon si longtemps brulé par la chaleur,

La rosée a rendu sa premiére fraicheur.

Viens, Doris, viens, suis-moi dans ce lieu solitaire

Ou rien ne trouble plus le calme de la terre;

La nous respirerons le doux parfum des airs.

Tandis qu’autour de nous tout dort dans l’Univers…

3. Ранняя эпиграмма А. С. Пушкина на свою пьесу «Похититель»

В рассказе «Похититель» дан общеизвестный перевод.

Dis moi, pourquoi l’Escamoteur

Fist-il sifflé par le parterre?

Hélas! c’est que le pauvre auteur

L’escamota de Moliére.

4. Начало поэмы Вольтера «Генриада»

В рассказе «Толиада» дан вольный перевод Е. Н. Егоровой.

Voltaire
La Henriade

Je chante се Heros qui regna sur la France

Et par droit de conquete, et par droit de naissance;

Qui par de longs malheurs apprit a gouverner,

Calma les factions, fut vaincre et pardonner…

5. Начало ранней поэмы А. С. Пушкина «Толиада»

В рассказе «Толиада» дан перевод Е. Н. Егоровой.

La Toliade

Je chante ce combat, que Toly remporta,

Oú inaint guerrier périt, oú Paul se signala,

Nicolas Maturin et la belle Nitouche,

Dont la main fut ie prix d’une horrible escarmouche.

Слова и выражения на французском языке, включённые в текст в русской транскрипции

Адьё (adieu) – прощай, прощайте.

Мадам (madame) – госпожа (обращение к замужней женщине).

Мадмуазель (mademoiselle) – госпожа (обращение к девушке).

Мамзель – гувернантка (сокращённое от мадмуазель).

Мерси (merci) – спасибо, благодарю.

Мерси боку (merci beaucoup) – огромное спасибо, премного благодарю.

Мсьё (monsieur) – господин.

Оревуар (au revoir) – до свидания.

Упоминаемые географические названия

Белкино, имение графов Бутурлиных в Калужской губернии, ныне на территории г. Обнинска.

Божедомка, историческая местность в Москве, где в XVIII был морг («Божий дом»), в начале XIX века здесь проходили улицы Старая и Новая Божедомки, Божедомский переулок, ныне улицы Дурова, Достоевского и Делегатская.

Большая Молчановка, улица в центре Москвы, в районе Арбата.

Борисоглебский переулок, переулок в центре Москвы в районе Арбата.

Валахия, историческая область на юге Румынии.

Вязёмка, речка в Подмосковье, правый приток Москвы – реки, ныне в Одинцовском районе.

Вязёмы, имение князей Голицыных, село, ныне посёлок Большие Вязёмы в Одинцовском районе, в усадьбе в 1987 году открыт Государственный историко – литературный музей – заповедник А. С. Пушкина.

Елохово, старинное название (по селу Елох) местности в Москве, ныне район Елоховской площади и Спартаковской улицы.

Захарово, подмосковное сельцо и усадьба М. А. Ганнибал в 1804–1810 годах, ныне в Одинцовской районе Московской области, в составе Государственного историко – литературного музея – заповедника А. С. Пушкина.

Звенигород, один из старейших городов Подмосковья, в 30 км к западу от Москвы.

Кобрино, деревня в Петербургской губернии, ныне в Гатчинском районе Ленинградской области, в 50 км от Петербурга, имение Н. О. Ганнибал в конце XVIII – начале XIX века.

Константинополь, древний город у пролива Босфор, столица Византийской империи, ныне г. Стамбул.

Курьи Ножки, местность в Москве в районе Арбата, названная по урочищу, куда в старину повара выбрасывали куриные кости с Поварской улицы.

Литейная часть, местность в Петербурге в районе Литейного проспекта, где Пушкины снимали квартиру в 1800 году (современный адрес этого дома: Соляной переулок, 14).

Малый Козловский, переулок в Москве, в Огородной слободе (ныне в Басманном районе), получивший название по прозвищу владельца Козёл.

Михайловское, сельцо, родовое имение Ганнибалов в Псковской губернии (ныне в Пушкиногорском районе Псковской области, в составе Государственного мемориального историко – литературного и природно – ландшафтного музея – заповедника А. С. Пушкина «Михайловское»).

Мясницкая, улица в центре Москвы, названа по Мясницкой слободе, где располагались мясные лавки и дома мясников.

Немецкая слобода, место в русском городе, где селились иностранцы, в Москве со второй половины XVII века Немецкая слобода находилась в районе современной Бауманской (бывшей Немецкой) улицы и села Елох.

Новинское, название местности в Москве, где располагался в XV–XVIII веках Введенский Новинский монастырь (у впадения р. Пресни в р. Москву) и проходили народные гуляния в пятницу Пасхальной недели, ныне район Новинского бульвара и ул. Чайковского.

Огородники, или Огородная слобода, местность в Москве между улицами Мясницкой и Покровкой, названная по дворцовым огородам, располагавшимся здесь в первой половине XVII века, позднее в Огородниках селились купцы, высшее духовенство и знать. Площанка, река в Подмосковье, у сельца Захарово сливается с р. Шараповкой.

Поварская, улица в центре Москвы, названа по Поварской слободе, где жили царские повара и служители кухни.

Пречистенка, улица в центре Москвы, названная по Смоленской иконе Божией Матери (Пречистой Девы).

Санкт – Петербургский тракт, дорога между Москвой и Петербургом, с первой трети XIX века – шоссе с покрытием из щебня, ныне Ленинградское шоссе.

Страстная площадь, площадь в центре Москвы, названная по Страстному женскому монастырю, ныне Пушкинская площадь.

Суйда, село в Петербургской губернии (ныне посёлок в Гатчинском районе), имение А. П. Ганнибала (с 1759 года), где родилась и выросла Н. О. Пушкина, ныне там работает музей.

Тайницкий сад, старинный сад в Московском Кремле вдоль Южной стены, назван по Тайницкой башне.

Тверская застава, площадь, где до 1854 г. находилась Тверская застава – въезд в город и пропускной пункт на Камер – Коллежском валу (официальной границе Москвы), ныне площадь Белорусского вокзала.

Тильзит, город в Восточной Пруссии, где в 1807 году был заключён Тильзитский мирный договор между Францией и Россией, ныне г. Советск Калининградской области.

Хампиловка (Хампиловская улица), старое название улицы Большая Почтовая, данное по имени владельца усадьбы купца Хампилова.

Хомутовка (Хомутовская улица), старое название Большого Харитоньевского переулка (между Чистопрудным бульваром и Садовой – Черногрязской улицей).

Царьград, славянское название г. Константинополя.

Шараповка, река в Подмосковье, левый приток р. Вязёмки, а также деревня близ с. Большие Вязёмы.

Упоминаемые исторические лица

Августин (1766–1819), в миру Виноградский Алексей Васильевич, епископ Дмитровский и настоятель Саввино – Сторожевского монастыря в 1804–1812 годах, архиепископ Московский в 1812–1819 годах.

Александр I Павлович (1777–1825), российский император в 1801–1825 годах.

Александр Фролович (1771–1830), крепостной повар М. А. Ганнибал, впоследствии в бегах в Польше, где объявил себя паном Мартином Колесницким, там он женился, в 1814 году вернулся в Захарово.

Алексей Михайлович (1629–1676), русский царь в 1645–1676 годах.

Алексей Никитич (1791–1841), крепостной сельца Захарова, сын Никиты Андреевича, муж с 1805 г. дочери А. Р. Яковлевой Марии Фёдоровны.

Арбеньева Неонила Онуфриевна (ок. 1790 – не ранее 1842), крепостная Пушкиных, кухарка, впоследствии жила в Михайловском.

Беликов Александр Иванович (1773–1848), священник, учитель А. С. Пушкина по русскому языку, Закону Божьему и арифметике в 1809–1811 годах, автор богословских трудов и переводов, издатель трёхтомного русско – латинского фразеологического словаря (1846).

Белли, гувернантка О. С. Пушкиной, учительница английского языка, вероятно, дочь Джона Белли, преподававшего английский язык в Московском университете с 1784–1809 годах.

Богданов Алексей Иванович (1787–1860), дьякон, затем священник, выпускник Московской духовной академии (1808), преподавал А. С. Пушкину русский язык и Закон Божий, предположительно, в 1807–1809 годах.

Болеслав I Храбрый (967–1025), польский князь, в 1025 году король.

Бутурлин Дмитрий Петрович (1763–1829), граф, сенатор, библиофил, директор Эрмитажа в 1812–1817 годах, его дом в Немецкой слободе посещал А. С. Пушкин в детстве.

Бутурлин Михаил Дмитриевич (1807–1876), сын Д. П. и А. А. Бутурлиных, впоследствии чиновник при разных губернаторах, с А. С. Пушкиным общался в детстве в Москве, а затем в Одессе в 1824 году.

Бутурлина Анна Артемьевна (1777–1834), графиня, жена Д. П. Бутурлина, дочь А. И. Воронцова, троюродная племянница М. А. Ганнибал.

Бутурлина Елизавета Дмитриевна (1804 – не ранее 1860), дочь Д.П. и А. А. Бутурлиных, в замужестве Соммарива – дель – Боско, во втором браке Сейсель д’Экс.

Бутурлина Мария Дмитриевна (1895 – не ранее 1860), дочь Д.П. и А. А. Бутурлиных, в замужестве Денни – Костели.

Бутурлина Софья Дмитриевна (1806–1813), дочь Д.П. и А. А. Бутурлиных.

Василий Багрянородный, византийский император в 976–1025 годах.

Варвара Степановна (около 1800–не ранее 1834), захаровская крепостная крестьянка, жена Григория Алексеевича, в книге – Варюшка.

Волков Алексей Кононович, дьяк, владелец каменных палат в Москве в Огородной слободе в 1727 году.

Вольтер (Франсуа Мари Аруэ, 1694–1778), великий французский философ – просветитель и писатель.

Ворожейкина Анна Николаевна, московская купчиха, гражданская жена В. Л. Пушкина с середины 1800–х годов до его кончины в 1830–м году.

Ворожейкина Маргарита Васильевна (1810–1889), дочь А. Н. Ворожейкиной и В. Л. Пушкина, в замужестве Безобразова.

Воронцов Артемий Иванович (1728–1813), сенатор, действительный тайный советник, писатель – переводчик, троюродный брат М. А. Ганнибал, отец А. А. Бутурлиной, крёстный отец А. С. Пушкина.

Ганнибал Абрам (Ибрагим) Петрович (1697–1781), русский государственный деятель, военный инженер, генерал – аншеф, крестник Петра I, прадед А. С. Пушкина по линии матери.

Ганнибал Иван Абрамович (1736 или 1737–1801), русский военный деятель, генерал – поручик, герой сражения при Наварине (1770), в Чесменском сражении (1770) управлял огнём всей морской артиллерии и способствовал победе, строитель и командир крепости в г. Херсоне, двоюродный дед А. С. Пушкина, крёстный отец Н. О. Пушкиной.

Ганнибал Мария Алексеевна (1745–1818), дочь А. Ф. Пушкина, жена О. А. Ганнибала (с 1773 года), бабушка А. С. Пушкина по линии матери.

Ганнибал Осип (Януарий) Абрамович (1744–1806), сын А. П. Ганнибала, служил в морской артиллерии (капитан 2–го ранга), дед А. С. Пушкина, с женой М. А. Ганнибал жил в разъезде с 1776 года, вторично женился в 1779 году на У. Е. Толстой, брак признан незаконным и официально расторгнут в 1781 году.

Генрих IV Наваррский (1553–1610), французский король с 1589 года, основатель королевской династии Бурбонов.

Глинка Сергей Николаевич (1775–1847), русский писатель, драматург, историк, журналист.

Голицын Борис Владимирович (1769–1813), князь, генерал – лейтенант, участник Аустерлицкого (1805) и Бородинского (1812) сражений, владелец усадьбы Вязёмы в 1801–1813 годах, писатель, один из основателей общества «Беседа любителей русского слова», четвероюродный брат Н. О. Пушкиной. Его гражданская жена носила фамилию Зеленская и была богатой дворянкой еврейского или цыганского происхождения из г. Вильно (Вильнюса).

Голицын Николай Михайлович (1731–1801), князь, владелец села Вязёмы в последней четверти XVIII века, при нём возведены усадебные постройки, разбит парк, налажено хозяйство.

Гольц Надежда Андреевна, в замужестве Кавецкая, воспитанница А. А. Бутурлиной.

Гораций Квинт Флакк (65 г. до н. э. – 8 г. до н. э.), великий римский поэт.

Грибоедовы: Сергей Иванович (около 1760–1814), Анастасия Фёдоровна (1767–1839); в их доме в Новинском, вероятно, бывал А. С. Пушкин на уроках танцев и мог встречаться с их сыном Александром Сергеевичем Грибоедовым (около 1795–1829), будущим писателем и дипломатом, тогда студентом Московского университета.

Григорий Алексеевич (около 1797 – не ранее 1834), захаровский крепостной крестьянин, был женат на крестьянке Варваре Степановне, в настоящей книге – Гришка.

Гринвальд, немец, учитель музыки О. С. Пушкиной.

Дагоберт I (около 605–639), король франков в 629–639 годах, отличался благочестием и воинской доблестью.

Де Гиз Генрих (Анри) (1550–1588), герцог Лотарингский, пэр Франции, клерикал, глава Католической лиги.

Де Грамон Диана (1554–1620), графиня, фаворитка короля Генриха Наваррского в 1586–1591 годах, имела прозвище Прекрасная Коризанда.

Де Ларошфуко Франциск (1550–1617), французский герцог, мемуарист, автор «Воспоминаний».

Дмитриев Иван Иванович (1760–1837), сенатор, министр юстиции в 1810–1814 годах, поэт, баснописец, А. С. Пушкин встречался с ним в детстве в Москве, а затем в Петербурге до 1836 года.

Екатерина II Великая (1729–1796), русская императрица в 1762–1796 годах.

Жилле Пётр Иванович (1867–1849), французский эмигрант, гувернёр в доме Д.П. и А. А. Бутурлиных, впоследствии профессор французской словесности в Царскосельском Лицее (с 1820–х годов).

Жуковский Василий Андреевич (1873–1852), выдающийся русский поэт, критик, переводчик, с которым А. С. Пушкин встречался в детстве, впоследствии близкий друг великого поэта.

Зеленская Анна Борисовна (1802–1835), внебрачная дочь Б. В. Голицына, с которой А. С. Пушкин встречался в Вязёмах в детстве и в Москве в 1820–х–1830–х годах, была замужем за лицейским товарищем А. С. Пушкина Александром Павловичем Бакуниным (1799–1862).

Зеленская Софья Борисовна (1809–1871), внебрачная дочь Б. В. Голицына, в замужестве Шевырёва.

Иванов Василий, священник церкви св. Николы «на Курьих Ножках», у которого Пушкины снимали дом в 1810–1811 годах.

Иванов Никита, священник Богоявленской церкви в Елохове, выдавший метрику о рождении и крещении А. С. Пушкина.

Иван V Алексеевич (1666–1696), русский царь в 1682–1696 годах совместно с Петром I.

Игнатий, крепостной В. Л. Пушкина, исполнявший обязанности камердинера и кучера.

Иогель Пётр Андреевич (1768–1855), известный московский танцмейстер, учитель танцев в Московском университете.

Карамзин Николай Михайлович (1766–1826), писатель, историк, автор «Истории Государства Российского».

Карамзина Екатерина Андреевна (1780–1851), урождённая Колыванова, жена Н. М. Карамзина с 1804 года, впоследствии преданный друг А. С. Пушкина.

Карп Нефёдович, крепостной сельца Захарово, при продаже имения исключённый М. А. Ганнибал из купчей.

Козлов Никита Тимофеевич (1778 – не ранее 1851), крепостной камердинер С. Л. Пушкина, дядька А. С. Пушкина в детстве и позднее его камердинер, был грамотным, писал стихи на темы народных сказок.

Козлова Харитиния Ивановна, полковница, родственница М. А. Ганнибал (невестка её сестры), владелица сельца Захарово с 1811 года.

Куняев Иоанн Емельянович (1780–?), с 1806 года священник Спасо – Преображенского храма в Вязёмах, в 1812 году спас от поругания французскими войсками ценные иконы этого храма.

Лафонтен Жан (1621–1695), выдающийся французский поэт, баснописец, драматург.

Леруа Екатерина Андреевна, подруга детства и компаньонка А. А. Бутурлиной.

Лорж, гувернантка в доме Пушкиных, учительница немецкого языка.

Макаров Михаил Николаевич (1785–1847), писатель, фольклорист, историк литературы, издатель «Журнала для милых» (1804), «Журнала драматического» (1811), знакомый А. С. Пушкина с детских лет.

Матвеев Егор Фёдорович (1782–?), старший сын А. Р. Яковлевой.

Матвеев Степан Фёдорович (1798–?), младший сын А. Р. Яковлевой.

Матвеева Мария Фёдоровна (1789–1858), дочь А. Р. Яковлевой, жена Алексея Никитича.

Матвеева Арина Родионовна, см. Яковлева А. Р.

Михайлов Василий, служитель С. Л. Пушкина, у которого в 1810 г. А. С. Пушкин крестил сына Ивана.

Мольер (Жан Батист Поклен, 1622–1673), великий французский комедиограф, актёр, театральный деятель, реформатор сценического искусства.

Монфор, граф, французский эмигрант, гувернёр А. С. Пушкина, предположительно в 1805–1807 годах.

Муси́н – Пушкин Александр Иванович (1744–1817), граф, российский государственный деятель, археограф, историк, собиратель рукописей и русских древностей, его уникальная коллекция погибла в московском пожаре 1812 года, уцелело лишь около 20 рукописей, часть из которых сохранил Н. М. Карамзин.

Наполеон I Бонапарт (1769–1821), французский государственный деятель, полководец, император Франции в 1804–1814 годах и в марте – июне 1815 года.

Нестор, древнерусский писатель конца XI – начала XII века, монах Киево – Печерской лавры, автор житий святых, летописец, считается одним из авторов «Повести временных лет».

Никита Андреевич (около 1866 – не ранее 1834), зажиточный крестьянин с. Захарово, ратник Московского ополчения 1812 года, награждённый памятной серебряной медалью, отец Алексея Никитича.

Нострадамус (Мишель де Нотрдам, 1503–1566), французский астролог, врач и провидец, знаменитый своими пророчествами.

Павел I Петрович (1754–1801), российский император в 1796–1801 годах.

Перотти, итальянец, учитель музыки в семье Д.П. и А. А. Бутурлиных.

Першерон де Муши Аделаида Иоанна Виктория, пианистка, с 1810 года жена ирландского композитора и пианиста Джона Фильда (1782–1837), знакомая С.Л. и Н. О. Пушкиных, бывавшая в их доме.

Пётр I Великий (1672–1825), русский царь в 1682–1721 годах, российский император в 1721–1725 годах.

Потёмкин Сергей Павлович (1787–1858), поэт, драматург, впоследствии участник Отечественной войны 1812 года, старшина Московского Английского клуба, членом которого был А. С. Пушкин; весьма вероятно их знакомство ещё в 1809–1811 годах: из воспоминаний М. Н. Макарова известно, что некий граф П. в саду у Бутурлиных хвалил стихи юного А. С. Пушкина (других московских знакомых с фамилией на «П» и титулом графа у А. С. Пушкина не было).

Птицын Николай Михайлович, купец 2–й гильдии, его дом на Мясницкой нанимали Пушкины с ноября 1809 года до лета 1810 года.

Прасковья Фёдоровна (1780–?), дворовая Пушкиных.

Пушкин Александр Сергеевич (1799–1837), великий русский поэт.

Пушкин Александр Юрьевич (1777–1854), двоюродный дядя А. С. Пушкина, племянник и крестник М. А. Ганнибал, писатель, участник Итальянского похода А. В. Суворова (1799), затем чиновник разных ведомств, судья, коллежский советник.

Пушкин Алексей Фёдорович (1717–1777), прадед А. С. Пушкина по линии матери, внук стольника Петра Петровича Пушкина (1644–1692), прадеда поэта по отцовской линии и прапрадеда по материнской линии, липецкий помещик.

Пушкин Василий Львович (1766–1830), дядя А. С. Пушкина, поэт, баснописец.

Пушкин Лев Сергеевич (1805–1852), брат А. С. Пушкина, воспитанник Благородного пансиона при Царскосельском Лицее (1814–1817 годы) и Благородного пансиона при Петербургском университете (1817–1821 годы, курса не окончил), впоследствии капитан Нижегородского и Финляндского драгунских полков, служил в Министерстве внутренних дел, в Одесской портовой таможне; А. С. Пушкин любил и опекал его.

Пушкин Михаил Сергеевич (1811–?), брат А. С. Пушкина, умер в младенчестве.

Пушкин Николай Сергеевич (1801–1807), брат А. С. Пушкина.

Пушкин Павел Сергеевич (1810–1810), брат А. С. Пушкина.

Пушкин Сергей Львович (1767–1848), отец поэта, капитан – поручик Егерского полка до 1797 года, в 1802–1814 годах служил в Комиссариатской комиссии в Москве, затем до 1817 года в Варшаве, статский советник, увлекался литературой, театром, писал стихи.

Пушкина Анна Львовна (1769–1824), тётя А. С. Пушкина.

Пушкина Елизавета Львовна (1776–1848), в замужестве Сонцова, тётя А. С. Пушкина.

Пушкина Надежда Осиповна (1775–1836), мать А. С. Пушкина, внучка А. П. Ганнибала, жена и троюродная племянница С. Л. Пушкина.

Пушкина Ольга Васильевна (1737–1802), урождённая Чичерина, бабушка и крёстная А. С. Пушкина.

Пушкина Ольга Сергеевна (1797–1868), в замужестве Павлищева, старшая сестра А. С. Пушкина.

Пушкина Сарра Юрьевна (около 1721–1790), урождённая Ржевская, прабабушка А. С. Пушкина, жена А. Ф. Пушкина.

Пушкина Софья Сергеевна (1809–1810), сестра А. С. Пушкина.

Разумовский Алексей Кириллович (1748–1822), граф, министр народного просвещения в 1810–1816 годах.

Ржевский Юрий Алексеевич (1674–1729), дед М. А. Ганнибал, прапрадед А. С. Пушкина, в 1719–1728 годах Нижегородский вице – губернатор.

Росси Карл Иванович (1775–1849), известный русский архитектор.

Рочфорд Генриетта, англичанка, в замужестве Леджерс, воспитанница А. А. Бутурлиной, позднее владелица женского пансиона в Петербурге.

Руссло, французский эмигрант, гувернёр А. С. Пушкина, предположительно, в 1807–1810 годах, преподавал французский и латинский языки.

Савва Сторожевский (1406), преподобный, святой Русской Православной Церкви, основатель и первый игумен Богородице – Рождественского Саввино – Сторожевского монастыря в Звенигороде, чудотворец.

Санти Пётр Львович (1770–1821), граф, генерал майор, камергер, впоследствии сенатор, в его московском доме в Огородной слободе, в приходе церкви Харитония Исповедника, семья Пушкиных проживала в 1803–1805 годах.

Святополк Окаянный, великий Киевский князь в 1015–1019 годах.

Скворцов Иван Васильевич, знакомый С. Л. Пушкина, в 1799 году сдавал ему дом на углу Хампиловской (впоследствии Большой Почтовой) улицы и Госпитального переулка, где родился А. С. Пушкин.

Сонцов Матвей Михайлович (1779–1847), переводчик Коллегии иностранных дел, член Оружейной палаты, камергер, муж Е. Л. Пушкиной с 1803 года, был близок к литературным кругам.

Сонцова Екатерина Матвеевна, дочь М. М. и Е. Л. Сонцовых.

Софья Алексеевна (1657–1704), русская царевна, правительница Русского государства в 1682–1689 при двух царях – её малолетних братьях Иоанне V и Петре I.

Суворов Александр Васильевич (1730–1800), великий русский полководец, генералиссимус.

Сушков Николай Михайлович (1747–1814), сенатор, действительный тайный советник, литератор.

Сушкова Софья Николаевна (1800–1848), дочь Н. М. Сушкова, в замужестве Панчулидзева, с её именем связывают запись «Ранняя любовь» в плане автобиографии А. С. Пушкина и стихи «Подруга возраста златого…» в «Послании к Юдину» (1815).

Татищев Василий Никитич (1686–1750), русский историк и государственный деятель, автор многотомной «Истории Российской», основатель городов Екатеринбурга и Перми.

Терентий Левонович, крепостной сельца Захарово, при продаже имения исключённый М. А. Ганнибал из купчей.

Тиньковы: Екатерина Александровна, Мария Ильинична, Екатерина Ильинична, владельцы сельца и усадьбы Захарово до 1804 года, продавшие её М. А. Ганнибал.

Толстая (Толстых) Устинья Ермолаевна, урождённая Шишкина, Новоржевская помещица, вторая (незаконная) жена О. А. Ганнибала.

Трубецкая Екатерина Александровна, урождённая Мансурова, княгиня, жена И. Д. Трубецкого.

Трубецкая Софья Ивановна (1800–1852), в замужестве Всеволожская, дочь И.Д. и Е. А. Трубецких.

Трубецкой Иван Дмитриевич (1756–1827), князь, камергер, троюродный брат С. Л. Пушкина.

Тургенев Александр Иванович (1784–1845), российский государственный деятель, историк, литератор, директор департамента Духовных дел иностранных исповеданий в 1810–1824 годах, сыграл значительную роль в жизни А. С. Пушкина, начиная от содействия в приёме в Царскосельский Лицей до последних дней жизни и погребения поэта в Успенском Святогорском монастыре.

Ульяна Яковлев(н)а (около 1767–1811), крепостная Пушкиных, няня А. С. Пушкина в 1799–1805 годах, предположительно, родственница А. Р. Яковлевой.

Фёдор Мартынович (около 1791–?), крепостной сельца Захарово, при продаже имения исключённый М. А. Ганнибал из купчей.

Фенелон Франсуа де Салиньяк (1651–1715), французский писатель, архиепископ, автор педагогических трактатов, стихов, басен, философско – утопического романа «Приключения Телемака».

Фонвизин Денис Иванович (1745–1792), известный русский писатель, драматург.

Харитоний Исповедник (около 350), преподобный, основатель нескольких монастырей в Палестине.

Чичерина Анна Васильевна, двоюродная бабушка А. С. Пушкина, сестра О. В. Пушкиной.

Чичерина Варвара Васильевна (1743–1825), двоюродная бабушка А. С. Пушкина, сестра О. В. Пушкиной.

Чичерина Мария Васильевна, двоюродная бабушка А. С. Пушкина, сестра О. В. Пушкиной.

Шедель, французский эмигрант, гувернёр А. С. Пушкина, предположительно, в 1810–1811 годах.

Юрий Дмитриевич (1374–1434), князь Звенигородский и Галицкий, великий князь Московский в 1433–1434 годах, сын великого князя Московского Дмитрия Ивановича Донского.

Юсупов Николай Борисович (1750–1831), князь, дипломат, сенатор, коллекционер, в 1801–1803 годах Пушкины снимали у него дом в Огородной слободе, впоследствии А. С. Пушкина связывали с Юсуповым дружественные отношения, он посещал князя в его подмосковном имении Архангельском (в 1827–1830 годах), встречался с ним в Москве.

Яковлева Арина Родионовна (1758–1828), в замужестве Матвеева, крепостная М. А. Ганнибал, в 1799 году получившая вольную, няня и кормилица О. С. Пушкиной, няня Л. С. Пушкина и после 1805 года А. С. Пушкина.

Яньков Дмитрий Александрович (1761–1816), супруг Е. П. Яньковой.

Янькова Аграфена Дмитриевна (1794–1865), в замужестве Благово, дочь Е. П. и Д. А. Яньковых, мать духовного писателя Д. Д. Благово (1827–1897), записавшего воспоминания Е. П. Яньковой, содержащие описание её встреч с М. А. Ганнибал и А. С. Пушкиным.

Янькова Анна Дмитриевна (1796–?), в замужестве Постникова, дочь Е. П. и Д. А. Яньковых.

Янькова Елизавета Петровна (1768–1861), урождённая Римская – Корсакова, знакомая и дальняя родственница М. А. Ганнибал по линии Ржевских, правнучка В. Н. Татищева.

Янькова Клеопатра Дмитриевна (1800–1848), дочь Е.П. и Д. А. Яньковых.

Авторы иллюстраций

На страницах обложки и текста

Анастасия Шухова, 12–14 лет: на обложке – 2(2,5,10), 3(1,5), 4(1–3); в тексте – 3, 4, 8–18, 26, 32–37, 40, 43, 48, 50, 58, 63, 68–72, 79, 84, 91, 93, 102, 103, 109, 110, 115, 118–124, 127, 132–135, 139, 141, 146, 147, 155, 162, 171–173, 185, 194, 201

Владимир Шухов, 8–9 лет: на обложке – 2(1,8), 3(4,6), 4(4,6); в тексте – 5, 38, 44, 47, 85, 88, 98, 108, 137, 145, 151, 164

Мария Мичурина, 13 лет: на обложке – 2(11), 3 (9), в тексте – 23, 46, 66, 82, 87, 90, 116, 126

Мария Салькова, 15 лет: на обложке – 1, 3(7), 4(7); в тексте – 1, 104

Егор Мальков, 12 лет: в тексте – 30, 55, 97,157,186

Алёна Четырина, 11 лет: на обложке – 3(10), 4 (5,10), в тексте —130

Анастасия Локтионова, 9 лет: на обложке – 3(8), в тексте – 174

Евгения Варюшкина, 9 лет: на обложке – 2(4), в тексте – 51

Тимофей Аладьин, 7–8 лет: на обложке – 2(9), в тексте – 21

На страницах обложки

Алёна Амосова, 15 лет: 2(9)

Алиса Боровкова, 13 лет: 2(7)

Валерия Сиделёва, 11 лет: 3(3), 4 (9,11)

Залина Хадиуллина, 14 лет: 3(2)

Ирина Константинова, 14 лет: 2(6)

Светлана Новцева, 16 лет: 4(8)

Татьяна Локтева, 14 лет: 2(3)

На страницах текста

Анастасия Зенина, 13 лет: 76

Анна Фонина, 10 лет: 167

Владислав Прокопович, 10 лет: 176

Дарья Родина, 8 лет: 192

Елена Сахарова, 8 лет: 149

Иван Абрамов, 12 лет: 180

Иван Румянцев, 11 лет: 73

Людмила Голубикина, 12 лет: 183

Полина Сазонова, 11 лет: 106

Сергей Мусин, 12 лет: 150

Софья Ризнык, 10 лет: 177

Софья Смородинская, 12 лет: 61

Татьяна Фонина, 7 лет: 22

Примечание: Номера рисунков на страницах обложки указаны в скобках в последовательности слева направо сверху вниз.

Педагоги: Арустамова Н. С., Бобко А. В., Бурянин В. И., Костина Н. Б., Котылсва И. В., Лазарева А. С., Нургалиев Р. Ш., Рогожин М. А., Фролова И. П., Черченцев В. М.

Места, изображенные на обложке

Вязёмы – 2(1,3,9–11)

Захарово – 1, 2(2,5, 6–8)

Звенигород – 3(6)

Москва – 3(1,2,4,9,10), 4 (8–10)

Исторические лица, изображенные на обложке

Пушкин А. С. – 1, 2(1,3,5,6,8), 3(5,7,10), 4(2,5,7,10)

Ганнибал М. А. – 2(1,3), 3(8), 4(3)

Голицын Б. В. – 2(9)

Зеленская А. Б. – 2(11)

Пушкин В. Л. – 4(4)

Пушкин Л. С. – 4(2)

Пушкин Н. С. – 4(2)

Пушкина О. С. – 3(9), 4(1,2)

Сушкова С. Н. – 4(6)

Яковлева А. Р. – 2(7), 4 (3,10,11)

Основная библиография

1. А. С. Пушкин в воспоминаниях современников: в 2 т. – СПб.: Академический проект, 1998.

2. А. С. Пушкин в Москве и Подмосковье // Материалы I…, XIII пушкинских конференций. – Большие Вязёмы: ГИЛМЗ А. С. Пушкина, 1996…., 2009.

3. А. С. Пушкин. Документы к биографии. 1799–1829. – СПб.: Искусство – СПБ, 2007.

4. Берестов В. Д. Ранняя любовь Пушкина // Избранные произведения: в 2 т. – М.: Издательство им. Сабашниковых; Вагриус, 1998. Т. 2.

5. Голицын Б. В. Избранные страницы. – Большие Вязёмы: Государственный историко – литературный музей – заповедник А. С. Пушкина, 2001.

6. Заборов П. Р. Пушкин и Вольтер // Пушкин: Исследования и материалы. Т. VII: Пушкин и мировая литература. – Л.: Наука, 1974.

7. Кондратьев И. К. Седая старина Москвы. – М.: Цитадель, 1997.

8. Крылов И. А. Сочинения: в 2 т. – М.: Художественная литература, 1984. Т. 2.

9. Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина: в 4 т. – М.: СЛОВО/SLOVO, 1999. Т. 1.

10. Мир Пушкина: Том 3. Семейные предания Пушкиных. – СПб.: Издательство «Пушкинского фонда», 2003.

11. «Моё Захарово…» Захаровский контекст в творчестве А. С. Пушкина // Сборник статей. – М.: Энциклопедия сёл и деревень, 1999.

12. Московская изобразительная Пушкиниана. – М.: Искусство, 1991.

13. Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: в 10 т. – М.—Л.: Издательство АН СССР, 1949.

14. Род и предки А. С. Пушкина. – М.: Васанта, 1995.

15. Романюк С. К. В поисках пушкинской Москвы. – М.: Профиздат, 2001.

16. Томашевский Б. В. «Маленькие трагедии» Пушкина и Мольер // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. – М.—Л.: Изд – во АН СССР, 1939. Вып. 1. C. 115–133.

17. Черейский Л. А. Пушкин и его окружение. – Л.: Наука, 1975.

18. Янькова Е. П. Рассказы бабушки из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные её внуком Д. Благово. – Л.: Наука, 1989.

Оглавление

  • Детство Александра Пушкина
  •   Рождение
  •   Раннее детство
  •   Бабушкины рассказы
  •   Впервые в Захарове
  •   Праздник Троицы
  •   Волчонок
  •   Нянины сказки
  •   Первые уроки
  •   Ранняя любовь
  •   Вязёмские впечатления
  •   «Арапчик – рябчик»
  •   Игра в бабки
  •   В гостях у князя Голицына
  •   Олины именины
  •   Прощание с Николенькой
  •   Московские будни и праздники
  •   «Похититель»
  •   Рождество в Захарове
  •   «Прекрасный цветок»
  •   «Толиада»
  •   В приходе церкви Николы на Мясницкой
  •   Прощальный сезон в Захарове
  •   Тетрадка по «истории»
  •   Последние месяцы в Москве
  • Святочные сказки Арины Родионовны
  • Словарь редко употребляемых и устаревших слов
  • Оригиналы стихов на французском языке
  • Упоминаемые географические названия
  • Упоминаемые исторические лица
  • Авторы иллюстраций
  • Основная библиография

    Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

  • Глава первая

    1

    Маиор был скуп. Вздохнув, он заперся у себя в комнате и тайком пересчитал деньги.

    Вспомнив, что еще в гвардии остался ему должен товарищ сто двадцать рублей, он огорчился. Шикнув на запевшую не вовремя канарейку, переоделся, покрасовался перед зеркалом, обдернулся, взял трость и, выбежав в сени, сухо сказал казачку:

    – Собирайся. Да надень что-нибудь почище.

    Потом, засеменив к боковой двери, приоткрыл ее и сказал нежно:

    – Я пойду, душа моя.

    Ответа не было. На цыпочках пройдя к выходу, маиор тихонько открыл дверь, стараясь, чтоб не скрипела. Казачок шел за ним с баулом.

    Дом стоял во дворе, за домом был сад с цветником, липой и песчаными дорожками. Казачку было велено гнать оттуда соседских кур.

    Дворовый пес, заслышав шаги, пророптал во сне. Маиор юркнул в калитку. Шел он довольно свободно, но было видно, что опасается, как бы не окликнули.

    Он пошел по улице. Немецкая улица, где он жил, была скучна: длинный, серебристый от многолетних дождей забор, слепой образок на воротах и – грязь. Дождя давно не было, а грязь все лежала – комьями, обломками, колеями. Шли какие-то немцы-мастеровые, баба несла гуся. Он не взглянул на них. Переулками он вышел к Разгуляю – местности, получившей свое название от славного кабака. Здесь он стал нанимать дрожки, торгуясь с извозчиком, причем лицо его сделалось необыкновенно черствым; извозчика нанял до Покровских ворот. Кляча потрухивала, а сзади бежал казачок с баулом. У Покровских ворот маиор слез и вышел на бульвар.

    Выйдя на бульвар, он преобразился.

    В голубом галстуке, под цвет глаз, опираясь на легкую трость, он косил по сторонам и шел медленно, обмахиваясь шелковым платком, как бы ловя полуоткрытым ртом прохладу бульвара. Вскоре он купил у девочки сельский букет. Был июль месяц, и солнце пекло. Казачок шел за ним на большом расстоянии.

    Так он прошел до Мясницких ворот и добрался до Охотного ряда. Шел он беззаботно, слегка подпрыгивая и беспрестанно озираясь на проходящих женщин. Казачок, отирая пот рукавом, брел за ним. Он спустился в винный погреб. Несмотря на ранний час, здесь уже были два знатока, спорившие о достоинствах бургонского и лафита. Он долго выбирал вино, стараясь выбрать лучше и дешевле. Выбрав три бутылки, одну «Сен-Пере» и две «Лафита», он небрежно уплатил и, указав на вино казачку, сказал нежно и так, чтоб слышали окружающие:

    – Да ты адрес, дурачок, помнишь? Ну конечно, не помнишь. Повтори же: рядом с домом графини Головкиной, дом гвардии маиора Пуш-ки-на. Там тебе всякий скажет. Нет, ты, дурак, не запомнишь. Я уж запишу, ты у бутошника спроси.

    И с легким смехом записал.

    Казачок бесчувственно смотрел на него и сунул записку в дырявый карман.

    2

    Гвардии маиор, или, вернее, – капитан-поручик, уже год как был в отставке и служил в кригс-комиссариате, так что и форма его была совсем не гвардейская, но он все еще называл себя: гвардии маиор Пушкин. Время стояло «хладное», и «дул борей» или «норд» для хороших фамилий, как говорили для того, чтобы не упоминать имени императора Павла.

    Поэтому, называя себя гвардейцем в кригс-комиссариатском сертуке, маиор как бы намекал на причины отставки и временность ее. На деле он должен был выйти в отставку, так же как и брат его Василий Львович, потому что для гвардейской жизни не хватало средств, а кригс-комиссариат давал жалованье.

    У него вместе с матерью, братом и сестрами были земли в Нижегородском краю. Село Болдино было настоящая боярская вотчина, три тысячи душ, да беда была в том, что в несчастном разделе, девять лет назад, принял участие и единородный сын отца от первого брака и оттягал большую часть земли и душ себе и своей матери.

    В душе своей Сергей Львович навсегда сохранил с этого времени опасливость по отношению к родне, а единородного брата изгладил из памяти.

    В вотчине Сергей Львович никогда не бывал и болезненно морщился, когда матушка намекала – не без яду, – что не мешало бы, дескать, заглянуть. Знал, что числится тысяча душ, никак не меньше, что есть там в селе мельница на речке, от казны поставлен питейный дом, а кругом густой лес. А что там в лесу, неясно себе представлял – ягоды, волки. Получая доходы, всегда им радовался, как кладу или находке, и мгновенно чувствовал себя богачом. Когда же деньги задерживались, начинал смутно беспокоиться и тосковать. Гвардейское хозяйство было сквозное, и карманы дырявые.

    Между тем, как гвардеец и человек молодой и чувствительный, притом, как говорили о нем барышни, бельэспри ,[1]Остроумец (от фр. bel esprit). Сергей Львович имел постоянный успех.

    Он так тонко объяснялся по-французски, что невольно присвистывал и гнусавил, говоря по-русски. Зная все новые французские романсы, он питал интерес и к отечественной словесности. Его удовлетворяла литераторская вольность и общежительность. Где можно было отдохнуть сердцем? – Среди литераторов. Сергей Львович отдыхал среди них и никогда не пропускал случая посетить Николая Михайловича Карамзина, пророка всего изящного. Нынче он несколько перегорел, охладился, стал более существенен, но был всегда снисходителен и любезен, мудр. Для Сергея Львовича он был как бы путеводной звездой. Он жил по-прежнему в доме Плещеева, по Тверской.

    Два с половиною года назад Сергей Львович женился. Жена его была существо необыкновенное. Петербургские гвардейцы звали ее «прекрасная креолка» и «прекрасная африканка», а ее люди, которым она досаждала своими капризами, звали ее за глаза арапкою.

    Она была внучкою арапа, генерал-аншефа, а ранее друга и камердинера Петра Великого, известного Абрама Петровича. Злодей отец бросил ее с матерью в самых ранних летах, и она росла как бы сиротою. В судьбе ее, впрочем, приняли участие ее дядя, генерал-цейхмейстер Аннибал, владевший прекрасным имением Суйдой, да генерал-маиор Аннибал, живший в Псковском округе. Братья Пушкины, случалось, гащивали у генерал-цейхмейстера, а брат Василий Львович, занимавшийся стихотворством, даже воспел Суйду и ее хозяина. Да и отец их, арап, тоже не был камердинером, а скорее всего другом императора Петра, а если и был, то все же имел чин генерал-аншефа. Аннибал было гордое имя. Кроме того, Надежда Осиповна была очень хороша. Влюбившись без памяти, Сергей Львович приволокнулся по всем правилам хорошего круга и вовсе не рассчитывал жениться. Однако очень скоро просил руки, все еще не думая, что женится, и неожиданно получил согласие красавицы.

    Несмотря на запутанные семейные обстоятельства, она принесла маиору небольшое сельцо в Псковской губернии; дано было также понять, что после смерти отца она получит изрядное село по соседству. Отец же ее, хотя и не был злодей в собственном смысле, но был человек крайнего легкомыслия – он женился от живой жены на одной псковской прелестнице тогдашних времен, уловившей его и обобравшей до нитки; притом не только его, но и семью, и даже брата. Мотовство его было удивительное, он был враг денег и точно все время летел вниз по откосу, не имея времени остановиться. Когда появлялись деньги, он тотчас на них покупал золотые и серебряные сервизы для прелестницы. Дело о двух женах, из которых каждая считала его и другую жену злодеями, заняло большую часть его жизни; тяжба со второю тянулась и теперь. Старая прелестница то съезжалась с Осипом Абрамовичем, то уезжала от него и в обоих случаях требовала денег. Теперь он жил, проводя, по слухам, дни в удивительных для старика непотребствах, в своем селе Михайловском. Рядом же с Михайловским было сельцо Кобрино, приданое молодой африканки.

    Императрица Екатерина скончалась. Гвардейские шалости приутихли. У молодых родилась дочь Ольга. Из Петербурга приехала гостить матушка Марья Алексеевна. Сергей Львович, увидя себя женатым, вышел в отставку. Ему было двадцать девять лет. Семейный дом рисовался Сергею Львовичу так: увитый плющом, с белыми колоннами (пускай деревянными). И это было первое его смутное недовольство жизнью – он, оказалось, мало смыслил в выборе и устройстве своего дома и счастья. Дом был наемный, случайный, и житье сразу же пошло временное. Ни усадьба, ни Москва, окраина – и не дом, а флигель, который построили на живую нитку английские купцы, под контору. Нынешний государь был крутого нрава, англичан не любил – они дом продали чиновнику и уехали. Сергей Львович ненавидел всякие хлопоты. Он сразу снял дом, благо был дешев.

    От холостого житья осталась клетка с попугаем да другая с канарейкой, но образ жизни круто переменился. Месяц тому назад у него родился сын, которого он назвал в память своего деда Александром.

    Теперь, после крестин, собирался он устроить куртаг,[2]Прием (от нем. Courtage). как говорили гвардейцы, – скромную встречу с милыми сердцу, как сказал бы он сейчас.

    3

    Марья Алексеевна с утра была в хлопотах. Готовясь встретить гостей и зятеву родню, она беспокоилась, как бы в чем не оплошать. Люди были столичные, новомодные, а у ней нет этой тонкости в обращении. Зал убирали, терли мелом фамильные подсвечники, выметали сор из сеней. И сору было много.

    В глубине души она считала основательным местом и вообще основным местом своей жизни город Липецк, невдалеке от которого была усадьба ее отца и в котором она живала барышнею. Город был чистый, главные улицы обсажены дубками и липами. Груш и вишен – горы. Девки в безрукавках, расшитых сорочках. А липы как раз в такую пору цвели; от них шел густой приятный дух. Приезжали летом самые лучшие люди, самые нарядные, сановные, из столиц – купаться в липецких грязях. На чугунные заводы посылали самых лучших и тонких офицеров из столицы с поручениями по артиллерии. И когда она выходила замуж, ей все завидовали, хоть и притворялись, что равнодушны, и даже посмеивались, что идет за арапа. Был по морской артиллерии, любезен до пределов, весь как на пружинах, страстен и на все готов для невесты. А оказался злодей.

    Будучи нагло покинутой с малолеткой дочерью на руках, без всякого пропитания, поехала она в деревню к родителям; но родитель был уже стар, арап, вторгшийся в семью, омрачил его жизнь, и он от паралича скончался. Так арап стал двойным злодеем.

    После смерти отца Марья Алексеевна жила со своей матерью и маленькой дочерью в лютой бедности. Иной раз в доме не было черствого хлеба. Дворня бегала от них, боясь умереть голодной смертью.

    И Марья Алексеевна, которой пришлось потом, ни вдовой, ни мужней женой, жить с дочкой и в деревне Суйде под Петербургом, на хлебах у свекра-арапа, и в Петербурге, и теперь в Москве, считала все эти места непостоянными и неосновательными, не обживала их. Она привыкла пустодомничать. У свекра-арапа жила она в Суйде на антресолях. В Петербурге у нее был собственный домик в Преображенском полку. Потом она этот дом продала и перебралась с Надеждою в Измайловский полк. Ее братья были офицеры, муж – хоть и злодей – морской артиллерист, и она чувствовала себя военною дамою. Житье было походное: зорю бьют – вставать, горнист – к обеду. Мимо окон бряцали сабли, позванивали шпоры. Они с дочерью поздно вставали и садились у окошек смотреть на прохожих.

    Надежда подросла. Там, в Измайловском полку, к ней и посватался свойственник, гвардеец, капитан-поручик. Марья Алексеевна была урожденная Пушкина, и Сергей Львович приводился ей троюродным братом. По справкам оказался человек состоятельный. Предложение, разумеется, принято. Молодые переехали в Москву, она теперь гостила у них – для порядка, и опять попала она на антресоли, как когда-то у свекра-арапа, только теперь с внучкой Ольгой.

    Людей Марья Алексеевна перевидала много, привыкла улещать и одергивать чиновников, с которыми приходилось возиться по тяжбе с преступным мужем-двоеженцем, ценить людей, дающих приют и ласку, и опасалась, чтобы не осудили и не сочли бедной. Теперь пошла мода на образованность, на бледный цвет, все изменилось.

    А Липецк как был, так, говорят, и стоит.

    У ней на руках было теперь все зятево хозяйство, небольшое, но трудное. Дворня невелика, но распущена и отбилась от рук. Повар Николашка – пьяница и злодей. Все люди ленивые, как мухи, руки как плети. И все врут. Счастье еще, что привезла с собой кой-кого из дворни – испытанную мамку и няню Иришку. Доходы поступали, против ожидания, в эти годы туго. Марья Алексеевна не скрывала своего разочарования: решительно невозможно было понять, богат или беден Сергей Львович. Тысяча душ – легко сказать! А сахару в доме нет, и в лавочку задолжали. Все лежало на ней одной, Сергею Львовичу только бы юркнуть из дому. А Надеждины порядки ей не нравились, и она не доверяла ее уменью устроить жизнь. Марья Алексеевна не раз подмечала в дочери не свои черты; она и лицом пошла в отца, в арапа; и ладони у нее темные, желтые. И какой-то нездешний, не липецкий холод: равнодушие и леность, по целым дням ходит в затрапезе, кусает ногти, а потом – вдруг, как муха укусит, все вверх дном. Мебели переставлять, людей учить, картины вешать, тарелки бить.

    А Липецк как стоял, так, говорят, и стоит.

    – Аришка, на кухню сбегай! Николашка поросенка зажарил ли? Шампань-то в лед, дура!

    4

    Первыми приехали свои, Пушкины. Прибыли сестрица Лизанька с мужем да сестрица Аннет. Марья Алексеевна их не любила и не могла долго усидеть, когда сестры болтали. Лизанька была пуста, по ее мнению. Выбрала мужа много моложе себя; Марья Алексеевна делала невольное сравнение между Сонцевым и Сергеем Львовичем, и Сонцев оказывался лучше. Он был толстоват, добрее и спокойнее, чем их маиор, – не бегает со двора. Не франтоват, да мил – ходит завитой, как барашек. Действительно, Матвей Михайлович Сонцев был завит по последней моде – а-ля Каракалла. Аннету же, Анну Львовну, Марья Алексеевна не любила за фальшь. Анне Львовне было уже тридцать лет (далеко за тридцать – говорила Марья Алексеевна), а она все еще ждала женихов, прихорашивалась и говорила томно, нараспев. К Сергею Львовичу она относилась восторженно, заботилась о его бледности и умоляла беречь себя. Надежде же Осиповне возила сувениры, по мнению Марьи Алексеевны, безделки и ничего боле. Перышки и пряжечки.

    В последнее время Анна Львовна как будто дождалась: недавно Сергей Львович сообщил, что Иван Иванович Дмитриев, человек на виду, петербургский поэт и действительный статский советник, сватался к Анне Львовне. Марья Алексеевна поздравила, но втайне не поверила. Когда бывали сестры, она часто выходила по хозяйству, а на деле для того, чтобы перевести дух.

    – Вздоры, – говорила она негромко и возвращалась.

    Василий Львович с женою приехали в отличной, лакированной, звонкой, как колокол, коляске. И Марья Алексеевна оживилась. Она любила эту пару. Василий Львович, быстрый в движениях, всегда готовый к разговору и веселости – эфемер, – явился на этот раз во всем великолепии: прическа а-ля Дюрок и, несмотря на суровое время, довольно толстое жабо. Впрочем, это свое жабо он скрывал под плащом. Кстати, плащ скрывал и фигуру – Василий Львович очень знал, что он кособрюх и тонконог. А рядом сидела женщина, которою он тщеславился более, чем своим титлом поэта, своею родословною, коляскою, – неотразимое существо, его жена Капитолина Михайловна. Они ехали, вызывая всеобщее внимание.

    Чувствуя его, Василий Львович до самого конца Басманной имел загадочный и равнодушный вид. И только когда дома стали хуже и заметных людей меньше, он позволил себе несколько раз оглянуться по сторонам и увидел, что внимание относится всецело к его жене и нисколько не к нему.

    – Mon ange,[3]Мой ангел (фр.). mon ange, – пролепетал он с огорчением, но тут же и восхищаясь, – покройте плечи, ветрено…

    И сам накинул шаль на эти плечи.

    Встречаясь с Капитолиной Михайловной, Марья Алексеевна всегда улыбалась, щурила глаза, как делали в Петербурге тридцать лет назад, когда хотели выказать расположение.

    О Капитолине Михайловне говорили разное, и в гвардии ее звали «Цырцея», но, считая всех мужчин злодеями или готовыми на злодейство, Марья Алексеевна не осуждала женской ветрености. «Молодо – зелено, погулять велено», – говорила она и победно поджимала губы.

    Гостей Марья Алексеевна и Сергей Львович встречали в зале.

    – Надежда сейчас выйдет, – сказала Марья Алексеевна, и сестрицы обиделись. У одной в руках были сувениры. Братья стали друг другу рассказывать вполголоса одну и ту же историю: мадам Шню, содержательница известного кофейного дома, славная своим безобразием, на прошлой неделе окривела на правый глаз. Неелов написал на нее экспромт.

    Экспромт был смешной, не для дам. Они повысили голоса. В Марфине у графа Салтыкова на прошлой неделе Николай Михайлович пел в своем водевиле, в интермедии, в прологе, в пиесе своей собственной – прекрасно, – граф его во всем слушался, накануне велел декорации менять по одному слову. Материя, впрочем, довольно обыкновенная: сельская любовь, ривалите,[4]Соперничество (от фр. rivalitе). и из армии приезжает добрый муж, сам граф, – все захлопали, когда он вышел, – и соединяет любовников. Но как все выражено! Стихи, напев! В Петербурге уже известно. Танцы в легких нарядах исполнили девки неописуемо. Десять тысяч обошлось. Первый из братьев с нетерпением ждал, когда другой замолчит, и как бы помогал ему скорее кончить, подражая движению губ говорящего.

    Сергей Львович заметно мешал Василию Львовичу, лично бывшему в Марфине и поэтому гораздо лучше знавшему все подробности спектакля. Василий Львович хотел сказать о названии, которое Николай Михайлович дал пиесе, но Сергей Львович его перебил. Название было: «Только для Марфина». Василий Львович кивал досадливо Сергею Львовичу, а потом осмотрелся кругом и увидел, что все свои. Он зевнул.

    Вошла плавно Надежда Осиповна, поцеловалась с женщинами. В руках она мяла платочек; ладони и пальцы были у нее в «родимых пятнах», желты, как опаленные, – след африканского деда.

    Она улыбнулась Василию Львовичу. И от этой улыбки все изменилось.

    И Василий Львович, стихотворец, закосил: взглядом знатока он перебегал с белых плеч своей Цырцеи на смуглые – невестки.

    Он все хотел сказать комплимент и наконец сказал его. В стихах своих он стремился к логике и поэтому избегал картин природы; главное достоинство свое он полагал в шутливости. Но как только видел прекрасных – таял и вспоминал чьи-то стихи, безыменные мадригалы, отрывки, может быть даже свои собственные. И в стихах и в жизни он был эфемер.

    Между тем люди накрывали стол в саду, под липою, довольно тощей.

    Ждали двух важных гостей: Николая Михайловича Карамзина и француза Монфора. Монфор, или граф Монфор, как он себя называл, был еще молод и всегда весел, живописец и музыкант; происходил из города Бордо и прибыл в Москву недавно, официально числясь при свите герцога Бордоского, который жил с братом казненного французского короля, Людовиком, в Митаве. Изгнанные из Парижа и Франции, они жили в России, пользуясь гостеприимством императора Павла, или, как говорили военные, – на хлебах.

    Как только вошел француз своей прыгающей походкой, с насмешливым взглядом, обе сестры взбили локоны и улыбнулись. Анна Львовна улыбалась по-новому: полузакрыв глаза и шевеля губами, точно шептала что-то или жевала сладости. Потом она сказала Марье Алексеевне, что ужасно как дичится этих французов, потому что с ними опасно связываться, тотчас попадешь в лабетки.[5]В дурочки (от фр. la bкte). Марье Алексеевне ее улыбка показалась неприличной. Она вышла за дверь, сказала сердито и негромко:

    – Хаханьки! – и вернулась.

    Николай Михайлович Карамзин был грустен и одет просто.

    – Как щегольство сейчас не в милости, – сказал он тихо, – я к вам запросто.

    Как только Николай Михайлович прибыл, все парами прошли в сад. Сергей Львович вдруг скрылся; он вернулся к себе в кабинет, отпер шкатулку; не считая, достал последнюю пачку ассигнаций и кликнул камердинера Никиту.

    – Никишка, – сказал он торопливо, – вина мало, беги в трактир, какой знаешь, и купи одну-две-три бутылки бордоского, бургонского, что найдется. Живо! Да сертук не замарай.

    Он заботливо обдернул кружевные манжетки на Никите. Камердинер Никита был одет в нарядный синий сертук.

    – Балладу не забыл? Всю помнишь?

    – Помню-с, – ответил камердинер Никита, – своего, чай, сочинения, не чужого.

    Камердинер Никита был сочинитель; недавно Сергей Львович обнаружил, что Никита написал длинную стихотворную повесть. Прическа и новый сертук не шли к нему. Он был среднего роста, рябоват, белокур. Спокойствие его было поразительно. Сегодня Сергей Львович приготовился блеснуть Никитою. Никишкина стихотворная повесть о Соловье-разбойнике и Еруслане Лазаревиче была забавна. Сергей Львович назвал ее балладой и беспокоился, не позабыл ли Никита текст.

    5

    Все было предусмотрено, и можно было наслаждаться уютом и приятною беседою. Под липою, в саду, всем оставалось чувствовать и вести себя со всею свободой, как в сельском уединении.

    Сад был мал, и в этом было его достоинство. Огромность противоречила простоте, а правильные сады более не действовали на воображение. Сельский букет стоял на круглом столе. Лет десять назад такой букет не поставили бы на стол.

    Время было тревожное и неверное. Каждый стремился теперь к деревенской тишине и тесному кругу, потому что в широком кругу некому было довериться. Огород, всегда свежий редис, козы, стакан густых желтых сливок, благовонная малина, простые гроздья рябины и омытые дождем сельские виды – все вдруг вспомнили это, как утраченное детство и как бы впервые открыв существование природы. Даже участь мещанина или цехового вдруг показалась счастливой. Свой лоскут земли, плодовый при доме садик, на окошке в бурачке розовый бальзамин – как старые поэты не замечали прелести такого существования! Они пристрастились к войне, пожарам натуры и всеобщему землетрясению. А эти домики походили на чистые клетки певчих птиц. Но ведь таково счастье человека.

    Бледный цвет входил в моду, и в женских нарядах получили большую силу нежные переливы, потому что грубые краски напоминали все, от чего каждый рад был сторониться. Даже роскошь постыла всем. Все увидели на опыте ее бренность. Удовольствие доставляла только печаль. И уголок в саду летом, как угол перед камином зимою, был для всех приятным местом, вполне заменявшим в воображении свет. Были в ходу jeux de sociеtе[6]Салонные игры (фр.). – игры, которые разнообразили время. Играли в шарады, буриме, акростихи, что даже развивало стихотворные таланты. О придворных делах говорили тихо, а о своих только со вздохом.

    Сергею Львовичу почудилось, однако, что позабыли что-то приготовить, купить, на Марью Алексеевну нельзя было положиться, на Nadine надежды плохи. И он так занялся этими мыслями, что не заметил, что серебро и вправду было не чищено, а из двух графинов поставлен надтреснутый.

    Но Надежда Осиповна всем улыбалась и ровно показывала в улыбке белые зубы.

    Он успокоился.

    «…И ряд зубов жемчужный», – подумал чьими-то стихами Василий Львович, – у Капы мельче, а у девки, у Аннушки, всех лучше.

    Василий Львович разговаривал с французом. Свобода обращения, готовность ко всему и быстрая речь; при этом – полное снисхождение к женскому полу – он все это брюхом чувствовал, все это было для него родственное, свое. Лет двадцать назад было много французов и в Москве и в Петербурге, но что это были за французы! Хозяйки модных лавок, камердинеры да les outchiteli. Некоторые из них были забавны. Теперь же благодаря перевороту прибыли, спасаясь, люди настоящего благородства, а как они были в нужде и стесненных обстоятельствах, то за семь лет к ним попривыкли и не очень чинились. Даже принцев крови можно было в конце концов залучить на обед. Теперь шла война с санкюлотами, и они опять вошли в моду.

    А впрочем, камзол у графа был довольно затрепан, граф обносился, и дела его были запутаны. Царь в последнее время стал скупиться и упрямиться, и у свиты, да и у самого короля не было денег. Граф, собственно, собирался, для развлечения от скуки, давать уроки французского языка, а если придется – живописи или, пожалуй, музыки. Сергей Львович, по некоторым признакам, заключил, что граф будет просить взаймы, и заранее мысленно перед ним извинился отсутствием денег.

    Главным лицом был, разумеется, не граф. Николай Михайлович Карамзин был старше всех собравшихся. Ему было тридцать четыре года – возраст угасания.

    Время нравиться прошло,

    А пленяться, не пленяя,

    И пылать, не воспаляя,

    Есть дурное ремесло.

    Морщин еще не было, но на лице, удлиненном, белом, появился у него холод. Несмотря на шутливость, несмотря на ласковость к щекотуньям, как называл он молоденьких, – видно было, что он многое изведал. Мир разрушался; везде в России – уродства, горшие порою, чем французское злодейство. Полно мечтать о счастье человечества! Сердце его было разбито прекрасной женщиной, другом которой он был. После путешествия в Европу он стал холоднее к друзьям. «Письма русского путешественника» стали законом для образованных речей и сердец. Женщины над ними плакали.

    Он издавал теперь альманах, называвшийся женским именем «Аглая», которым зачитывались женщины и который начал приносить доход. Все – не что иное, как безделки. Но варварская цензура стесняла и в безделках. Император Павел не оправдал ожиданий, возлагавшихся на него всеми друзьями добра. Он был своеволен, гневлив и окружил себя не философами, но гатчинскими капралами, нимало не разумевшими изящного.

    И его грусть вносила всюду порядок и умеренность. Знакомства с ним желали, чтобы успокоить сердце.

    Пушкиных он называл: мои нижегородские друзья – у него были поместья в Нижегородской губернии. Провинциальная или сельская, поместная жизнь сближала людей, живших в столицах.

    Сейчас мысли его были рассеяны. Глядя на хозяйку, он сказал, обращаясь к Сонцеву, о том, как милые женщины умеют из простоты делать изящное и, подражая, оставаться собою. Надежда Осиповна была одета по моде, в легкое белое платье, высокая талия и ленты узлом. Подражание в модах французам запрещено: с мужчин еще недавно срывали на улицах круглые шляпы (а la jacobin[7]Наподобие якобинских (фр.).) и фраки, но женщины уцелели – и высокая талия перенята у вольных француженок. Эти сомнительные наряды были более в моде, чем тяжелые дамские сертучки, которые император всячески поощрял и которые носили придворные дамы. И Надежда Осиповна вспыхнула от удовольствия.

    И он сказал о том, чем жил и на что надеялся все эти дни, – о поездке в Карльсбад и Пирмонт. Он был болен, а больному не воспрепятствуют выехать для лечения. Климат московский становился для него тягостен. Но он не сказал ни о Пирмонте, ни о Карльсбаде.

    – Боже, – сказал он, – представляю себе счастливый климат Хили, Перу, острова Святой Елены, Бурбона, Филиппинских, эти вечно цветущие, вечно плодоносные дерева, и готов здесь, в Москве, задохнуться от жары.

    И все вздохнули, в восторге от того, что слышали, и как бы участвуя в этой для всех важной и приятной печали. А Марья Алексеевна тотчас сказала лакею Петьке принести прохладительного.

    Карамзин улыбнулся старинному простодушию и, казалось, повеселел. Обед сошел как нельзя лучше. Сергей Львович предался еде. Пастет из дичины был в меру горьковат. Разбойник Николашка готовил лучше, чем в Английском клубе. И если бы за него предложили десять или пятнадцать тысяч, – Сергей Львович не продал бы; а если бы и продал, жалел бы. Он ел медленно, страстно, со знанием дела.

    После обеда, приятно ослабев, перешли в гостиную, чтобы провести время до вечернего чая. В полутемном зале пахло слегка затхолью, но Карамзин с удовольствием оглянулся по сторонам и сказал, что всякий раз дом их напоминает ему Лондон.

    Сергей Львович, никак не могший привыкнуть к дому, почувствовал все его достоинства.

    Устроились petis jeux,[8]Игры (фр.). играли в буриме: писали стихи на заданные рифмы. Рифмы были: nouveautе – rеpеter,[9]Новшество– повторять (фр.). avis – esprit.[10]Мнение– разум (фр.)

    Карамзин, разумеется, написал гораздо изящнее и ловчее Василья Львовича и гораздо умнее, чем Монфор.

    Все невольно захлопали его катреню.

    Монфор довольно счастливо рисовал кудрявых, как Сонцев, купидонов с луком и стрелой. Все попросили его показать свое искусство, и он охотно нарисовал в альбом Надежде Осиповне слепого купидона, оттенив выпуклости рук и ног, мелко завив волоса и означив ямки на щеках.

    Василий Львович недаром просил нарисовать купидона. Он слышал о надписях: находясь в гостях у одной прекрасной женщины, Карамзин, с позволения хозяйки, исписал карандашом мраморного амура, стоявшего в комнате, с головы до ног. С легкой улыбкой он согласился вспомнить стихи и написал вокруг Монфорова амура по разным направлениям стихи: на голову —

    Где трудится голова,

    Там труда для сердца мало;

    Там любви и не бывало;

    Там любовь – одни слова,

    на глазную повязку —

    Любовь слепа для света

    И, кроме своего

    Бесценного предмета,

    Не видит ничего

    и, наконец, на палец, которым Амур грозил, —

    Награда скромности готова:

    Будь счастлив – но ни слова!

    Василий Львович заколыхался от удовольствия. Эта людскость, светскость восхищала его и нравилась ему. Дрожа от восторга и страха при одном взгляде на свою Цырцею, Василий Львович одновременно допускал шалости с крепостными девушками, а также на стороне, у известной сводни Панкратьевны, – он любил простонародный тон в любви, – но при всем этом старался соблюсти самую строгую тайну и был скромен. Он досадовал на брата, что в комнате нет мраморного амура; он помнил еще несколько экспромтов на руку, на крыло, на ногу, на спину амура, а альбомный листок был уже кругом исписан.

    Заставили сестрицу Аннет, невесту поэта, пропеть его песню, которая была у всех на устах:

    У Анны Львовны был тонкий голос, а тонкие, высокие голоса были в моде. Марья Алексеевна вышла распорядиться чаем и сказала за дверью:

    – Голос писклив.

    Заставили петь и Надежду Осиповну, и она спела: «Плавай, Сильфида, в весеннем эфире». Она пела низким голосом. Голос был гортанный, влажный, рокочущий на «р». Сергей Львович слушал, скосив глаза, слегка ошалев от грусти и воображения. Прямо перед ним были плечи невестки, и он, повторяя одними губами слова, одновременно как бы и целовал эти славные в гвардии плечи. Василью Львовичу пение Надежды Осиповны напомнило хриповатое пение цыганок, смуглых фараонит, а не песни милых женщин, но, впрочем, очень понравилось.

    Плавай, Сильфида, в весеннем эфире!

    С розы на розу в весельи летай!

    Николай Михайлович был растроган до слез. Слова романса были связаны с воспоминаниями.

    – Коли б не нетерпение, так была б музыкантка, – сказала Марья Алексеевна.

    У всех было приятное настроение людей, которые недаром встретились и умеют ценить друг друга.

    Густой багровый закат смотрел в окно и предвещал вёдро. Сестрица Аннет скзала:

    – Ну в точности Оссиан!

    И Карамзин улыбнулся ей снисходительно, как дитяти.

    Появилось вино, и, чувствуя туман, влажность и тепло на глазах, что было всегда для него знаком вдохновения, он сказал не английский тост или спич, а то, чем было полно сердце: он предложил выпить за свою отчизну – Симбирскую губернию, где родился и провел годы невинности, и за друзей – поэтов-симбирцев. Это был Дмитриев. Карамзин получил письмо от поэта, поэт собирается в отставку, кинуть влажный Петербург и будет жить в Москве. Уже присмотрен домик у Красных ворот, вокруг домика садик – все есть для счастья Филемона, и нет одной Бавкиды.

    Все, как по уговору, стали чокаться с Аннет, и Аннет покраснела до самых корней волос.

    – Друзья, – сказал Карамзин, – Гораций прославил Тиволи, а я пью за Красные ворота и за Самарову гору!

    Самарову гору неподалеку от Москвы, против Коломенского, на берегу Перервы он в особенности любил, здесь он обдумывал «Бедную Лизу» и «Наталью» и твердо решил – если не удастся за границу – здесь основать свое убежище, открытое для всех друзей человечества, всех истинно умных, наподобие приюта Жан-Жака.

    И после этой легкой грусти захотелось простодушия.

    Было самое время показать Никиту, домашнего поэта, и выслушать забавную его балладу. Успех Никиты был полный. Карамзин смеялся от души, потом призадумался и сказал с серьезностью о новых Ломоносовых. Приказом императора родственники Ломоносова были исключены из подушного оклада, и о забытом поэте опять вспомнили, на этот раз с полным уважением, простив ему дикий вкус, который, конечно, был у всех в далекие времена. У младших развязались языки. Все старое было нынче смешно. Заговорили о Державине.

    С Державиным у Николая Михайловича был род дипломатической дружбы – старик посылал ему для напечатания свои стихи, а Карамзин скрепя сердце печатал и посмеивался. Василий Львович тотчас привел два державинских стиха из оды на смерть старика Бецкого, который умер четыре года назад:

    Погас, пустил приятный

    Вкруг запах ты…

    Державин сравнивал старика Бецкого с ароматным огнем лампады, но без упоминания о лампаде стих становился двусмыслен и даже неприличен. Василий Львович лепетал все это лукаво. Все заулыбались, а женщины не успели или не захотели разгадать шутки.

    – Так наш Гаврило Романович любит ладанный дым, – тонко сказал Карамзин, улыбаясь тому, как Василий Львович осмелел при женщинах.

    Он погрозил ему пальцем.

    – Вы старый бриган, разбойник с галеры, – сказал он ему.

    Василий Львович даже похорошел от удовольствия. «Галера» – было веселое и слишком веселое общество в Петербурге. О нем и похождениях его членов рассказывали чудеса. Василий Львович был один из главных членов его, и эту петербургскую славу очень ценили в Москве. Все подозревали за ним такие шалости, на которые он даже был неспособен. Красавица Капитолина Михайловна главным образом и прельстилась этой славой.

    И тут Карамзин упрекнул его в лени – самый сладостный для поэта упрек, – напомнив о своем альманахе. Василий Львович захлебнулся и забрызгал мелко слюною: у него ничего нет достойного… а впрочем, есть, много есть… разных… безделок.

    Сергею Львовичу также хотелось блеснуть, но он побоялся. В шкапу лежали у него списки вольных стихотворений, не какие-нибудь приказные грубости или похабства – их он хранил только потому, что редки, – но именно вольные и легкие стихотворения, где все описывалось под дымкою и покровом, а самые пылкие места живописались вздохами: «Ах» и реже: «Ох». В других же стихотворениях осмеивался не только Эрот или женщины, но и важные лица. Сергей Львович досадовал: нельзя, нельзя… Нынче и безгрешное обращают в грешное, то есть, попросту говоря, притянут к Иисусу и… шкуру сдерут.

    Когда Никита и Петька зажгли вечерние свечи и все уселись за чайный стол, он успокоился и почувствовал полное довольство.

    Карамзин похвалил вишневое варенье:

    – Это варенье ем я с истинным удовольствием.

    В это время загромыхала какая-то колымага, зазвонил колоколец, и у самых ворот остановились.

    Сергей Львович заметно побледнел.

    В вечернее время звук подъезжающей колымаги для лиц, хотя бы и невинно пьющих чай, был неприятен. Так ездили фельдъегери. В сенях хрипло и бранчливо заговорили, и бледный Никита, открыв дверь, доложил, глядя испуганно в глаза Сергею Львовичу:

    – Его превосходительство генерал-маиор Петр Абрамыч Аннибал.

    6

    Он был небольшого роста, с небольшой головкой, желтыми руками, тонок в талии; с выпуклым лбом, с седыми клочковатыми волосами. Одет он был в темно-зеленый допотопной формы военный сертук, а двигался легко, не прикасаясь к полу пятками. Так он прошел два шага и остановился.

    Он поклонился и рывком, толчками сказал:

    – Дознался от братца… от Ивана Абрамыча… про радость… – Он метнул глазами по гостям. – А как я здесь проездом, долгом почел, – он поклонился Марье Алексеевне, – вас, сударыня сестрица, поздравить и вас, милостивый государь мой, – отнесся он безразлично к Сергею Львовичу, – а внука своего… поглядеть и крестик ему от деда…

    Он отдохнул и спросил:

    – Он где сейчас? Внук-ат?

    Петр Абрамыч доводился родным дядею Надежде Осиповне и, как все Аннибалы, пошел по артиллерии. Когда брат его, Осип Абрамыч, вошел в связь с псковской прелюбодейкой и бросил свою семью на ветер, Петр Абрамыч волей-неволей должен был принять почетный и бесплодный труд опекунства. Относясь с участием к племяннице и судьбе ее, он, однако ж, оказался вполне непригоден к опекунству и понял его как-то странно: ездил укорять преступного брата, писал изредка длинные письма Марье Алексеевне, называл ее сударыней сестрицей, но в отношении денег отмалчивался. Объяснялось это тем, что в этом вопросе он и сам был очень нетверд и даже полжизни провел под следствием за растрату каких-то артиллерийских снарядов. Братец Иван Абрамыч кой-как замял скандальное дело. К этому времени Петр Абрамыч, находясь уже в отставке и будучи опекуном, развелся с женой и бежал с одной лихою девицею из Пскова, где проживал, в свою деревню Ельцы, оттуда послал жене уведомление, чтобы к успокоению его она более с ним не жила. Ездя увещевать преступного брата, он нашел с ним много общих взглядов и точек соприкосновения.

    Наезды эти кончались общим братским загулом, продолжавшимся с неделю и более. Вскоре старая обольстительница впутала и Петра Абрамовича в денежные счеты; по заемным письмам брата он передал красавице много денег и сам чуть не разорился. Находясь в отставке, но еще в полных силах, он вскоре окончательно переехал в близкое соседство к преступному брату. Беспутная роскошь, в которой тот жил, его прельстила. Проживал он со своею лихою девицею в маленьком сельце Петровском, рядом с селом Михайловским, где жил двоеженец брат. Жил он там, по слухам, весело, но никого к себе не пускал, а к нему никто не ездил. Выезжал же он главным образом для ведения путаной тяжбы о разделе с супругою и сыном Вениамином. Так его занесло в Москву.

    Все были озадачены.

    Для Сергея Львовича встреча была неприятна, особенно ввиду присутствия Карамзина. Аннибалы, с которыми он породнился, были фамилия по необычайности и известному всем началу не без значения и даже по-своему почтенная. Но так было на словах, в отсутствие старых арапов. В отдалении от них никто не мог вообразить, как желты и черны арапские лица. Поэтому, относясь к Ивану Абрамовичу, как и вся петербургская гвардейская молодежь, с почтительной усмешкой и снисходительным любопытством, он вовсе не стремился повидать блудного тестя и в особенности не желал встреч с жениной роднею в присутствии лиц, мнением которых дорожил. La belle crеole[11]Прекрасная креолка (фр.) была хороша, ее судьба увлекательна, но появление арапа-дяди неуместно. Лицо его было совершенно арапское, и внезапный интерес к нему посторонних лиц неприличен. Любопытство, которое старый арап выказал младенцу, в честь коего Сергей Львович и устроил, в сущности, сегодняшний куртаг, смутило всех. Занятые друг другом, событиями, играми, воспоминаниями сердца и стихами, гости до сих пор не имели времени и предлога вспомнить о ребенке. Как на грех ребенок все время молчал, не подавал голоса. В самом деле, где он был сейчас? Верней всего, спал на антресолях.

    Сам арап тоже был в нерешительности. Он не ожидал встретить гостей. Личико его было морщинистое, жеваное, глазки живые, коричневые, кофейные, с темными желтыми белками, как у больных желтухой, а ноздри широки. Француз с любопытством глядел на него. Старик вдруг остановил обезьяньи глазки на Сергее Львовиче и спросил хрипло:

    – Может статься, я помешал?

    Марья Алексеевна вдруг ответила, недовольно, но вежливо:

    – Что ж, садись, Петр Абрамыч.

    Арап улыбнулся; он оскалил белые зубы, и сморщенное печеным яблоком личико вдруг стало детским.

    – Благодарю, сударыня сестрица, – сказал он нежно, и женщины увидели, что арап был старый любезник и мил.

    Надежда Осиповна подошла к дяде.

    – Какая стала, – сказал он комплимент, путая возрасты, и поцеловал ее в лоб. – От отца зов, приглашает отец вас, милостивый государь мой, с женою вашею, – отнесся он к Сергею Львовичу. – Зовет летом у нас ягод поесть.

    Приглашение было принято Сергеем Львовичем любезно. Все оказывалось гораздо приятней и приличней, чем он полагал: старый арап привез приглашение отца.

    Предстоял разговор с тестем – быть может, о приданом. И летом приятна природа. Мысль поесть ягод у тестя ему вдруг улыбнулась. Сергей Львович любил ягоды. А Марья Алексеевна останется дома с детьми.

    Марья Алексеевна вышла за дверь, сказала:

    – Тоже, посол явился, – и вернулась.

    Петр Абрамович вина не стал пить и тотчас же попросил водки. Марья Алексеевна достала откуда-то старую полынную настойку.

    Отпив, он серьезно всех оглядел, медленно двигая языком и губами.

    Марья Алексеевна все смотрела на него каким-то далеким взглядом. Петр Абрамович попробовал вкус водки.

    – Я, сударыня сестрица, – сказал он Марье Алексеевне, – настойки в простом виде не пью, я ее перегоняю. Я возвожу в известный градус крепости. Чтоб вишня, горечь, чтоб сад был во рту.

    Тут он увидел Капитолину Михайловну и повеселел. За столом сидело много молодых женщин. Он выпил рюмку в их честь.

    Красавица Капитолина Михайловна кивнула ему вежливо; внимание старого арапа ей польстило. Она повела плечами.

    Он осмотрел исподлобья комнату.

    – Флигель теплый ли? – спросил он и, не дождавшись ответа, забыв о флигеле, опять вспомнил о ребенке: – Как нарекли?

    Он был скор в переходах.

    Сергей Львович нахмурился: дядя-арап назвал дом флигелем. Дом, конечно, и был флигель, но переделан заново, отстроен и имел чисто английский вид.

    Узнав, что младенец назван Александром, дядя всплеснул руками.

    – Великолепное имя, – сказал он. – Два величайших полководца, сударыня сестрица, в мире: великолепный Аннибал и Александр. И еще Александр Васильич – Суворов. Поздравляю, сударыня сестрица! Это великолепное имя вы выбрали.

    – Имя дано более по фамильной памяти, – сказал неохотно Сергей Львович, – по прадеду его, по Александру Петровичу, ибо он – прямой основатель семейного благополучия, а не по Суворову, – добавил он тонко и покосился на Карамзина.

    Суворов был в чести только у стариков. У него начиналась фликсена, или размягчение мозгов. Это было достоверно. Оттого война с санкюлотами и шла так плохо.

    Петр Абрамыч посмотрел на него исподлобья и выпил рюмку полынной.

    – Не припомню, сударь, – сказал он, – деда вашего, не знавал.

    С мужчинами он разговаривал не так, как с женщинами, – отрывисто и нелюбезно.

    – Ан нет, – сказал он вдруг с хрипотой, – и деда помню. Это, помнится, тятенька еще покойный сказывал – Александр Петрович. Жену не у него ли, сударыня сестрица, зарезали?

    Сергей Львович откинул голову и прищурился. Василий Львович поправил жабо.

    Если бы дядя не был так необыкновенен и не говорил так отрывисто и внезапно, – решительно это было бы оскорблением.

    Бабка, жена Александра Петровича, была некогда действительно зарезана в родах, но зарезал-то ее не кто иной, как муж ее, сам Александр Петрович, по имени которого и был теперь наречен младенец. Он зарезал ее из ревности, в умоисступлении, и всю остальную жизнь за это был под судом. Вспоминать об этом было не ко времени и невежливо.

    Однако, судя по отрывистому характеру старого арапа, это было, вероятно, просто внезапное старинное воспоминание. Кстати, по всему было видно, что генерал-маиор еще до наливки сегодня кушал водку.

    Карамзин вмешался.

    Он давно с любопытством поглядывал на арапа и теперь, тихо и важно, как всегда, спросил, не приходилось ли генерал-маиору путешествовать.

    И по живым кофейным глазкам и по сухости, верткости действительно старик напоминал какого-то всесветного африканского путешественника, как теперь их любили выводить в английских романах, а никак не псковского помещика.

    Под любопытными взглядами он сидел спокойно – видно, что это было ему в привычку.

    – Я, сударь мой, всю жизнь был по артиллерии и в царской службе, – сказал он с достоинством, – и точно ездил, а путешественником николи не был. А теперь, как открылась дальная война, на чужой кошт, то беспременно буду проситься в дальные краи… Без стариков обойтись не могут.

    Карамзин мог бы обидеться – он был автор «Писем русского путешественника», – и если б можно было предположить, что генерал-маиор читал изящную прозу, это была бы дерзость. Но много видевший Карамзин решил, что старый арап обиделся самым словом «путешествие». Это показалось ему забавною чертою.

    Марья Алексеевна искоса поглядела на деверя.

    – Что так захотелось, – спросила она, – в дальные-то края? Из дому-то. Пустят ли тебя?

    Марья Алексеевна метила в псковскую красавицу, которая отбила генерал-маиора от семьи. Она ее ненавидела, ни разу не видав, и даже более, чем свою разлучницу.

    – Я, сударыня сестрица, – сказал вдруг тихо и нежно генерал-маиор, – тятенькина княжества хочу сыскать. Затем из дому еду.

    Он обращался с Марьей Алексеевной почтительно и терпеливо, не подымая глаз. Так он говорил с нею в молодости.

    – Какого это княжества? – опять спросила Марья Алексеевна, и с явным недоверием.

    – Арапского, – терпеливо сказал генерал-маиор и метнул глазками в Карамзина, – в Эфиопском царстве, в Абиссинии, губернаторство Арапия, там тятенькино княжество по всему быть должно. Тятенькин отец, дед-ат мой, князь был африканский.

    Карамзин чуть улыбнулся бледной улыбкой.

    – Не слыхивала, – сказала Марья Алексеевна, – про губернатора. Что ж, Петинька, раньше за всю жизнь того княжества не нашел, ни братцы?

    – Я, сударыня сестрица, занят был, – сказал Петр Абрамович, все так же нежно и отчетливо, – на государственной службе был занят, – повторил он, сам прислушиваясь и убеждая себя, – и не мог тятенькина княжества сыскать. То же и братцы.

    Марья Алексеевна покачала головой, но тут опять вмешался Карамзин. Литератор сказался в нем. Судьба арапа была презанимательная.

    – Жизнь батюшки вашего необыкновенна, – сказал он учтиво. – Не оставил ли он по себе бумаги, письма и прочее? Все это было бы драгоценно для истории.

    Старик нахохлился. Упоминание о бумагах лишало его всякого доверия к Карамзину.

    – У меня, сударь, ничего нет, – сказал он опасливо, – да и тятенька не любил этих бумаг. Может, что и есть у братца, у Ивана Абрамовича.

    Растрата снарядов, а теперь тяжба приучили генерал-маиора бояться бумаг.

    Карамзин решил оставить в покое старика. Он спросил у Сонцева, который слыл вестовщиком:

    – Правда ли, Кутайсов уезжает?

    «Уезжает» означало – впадает в немилость.

    Кутайсов был пленный турка, дареный цирюльник, а теперь ведал всеми лошадьми государства, граф и кавалер. Притча во языцех.

    – Напротив того, – отвечал с удовольствием Сонцев, – кавалер Александра Невского.

    У него были приятели в герольдии, приказ заготовлялся.

    Генерал-маиор вдруг уставился на Карамзина. Ноздри его раздулись.

    – Кутайсов, – сказал он сипло, – камердинер и по комнатной близости орден имеет. Он сапоги ваксит. А батюшка мой по заслугам отличен. Потому я именем Петровым и назван.

    Собственно, ход мысли Карамзина и был таков: ему было известно, что славный арап был камердинер или денщик императора Петра. Поэтому он и вспомнил о Кутайсове.

    Он смутился.

    – Батюшка мой, – сказал брыкливо старик, – сам князь был, только что африканский. А вызван для примера. Фортификации учить. А что он черен, то больше был лицом нагляден и лучше запомнилось, какой великий муж из него образовался. Вот она, сударь, сова.

    Согнув палец, он показал перстень с черной печатью.

    Он пил теперь непрерывно – стакан за стаканом, и бутыль с настойкою пустела.

    – Тому документ есть верный, немецкий. Только я, сударь, его вам не дам.

    Он начинал хмелеть.

    – Жадный, – сказала Марья Алексеевна.

    И опять старик покорился.

    – Верьте, сударыня сестрица, я всегда и вечно ваш, – сказал он невестке, – а что тятенька с лица был нехорош, так сердцем-то, сердцем – прямой Аннибал. Даю слово Аннибала.

    Марья Алексеевна вдруг сказала со вздохом:

    – Сердцем-то зол был и с лица нехорош, а вот куртуази[12]Учтивости (от фр. courtoisie). у него было поболе, чем у вас, Петинька. Он улыбаться умел, – сказала она значительно.

    Петр Абрамович загляделся на невестку.

    – Эх, сердце золотое, – сказал он и вдруг раскрыл в улыбке белые зубы.

    – Лучше, лучше был, и зубы белее, – махала ручкой Марья Алексеевна.

    Сергей Львович был обеспокоен, и сердце у него замирало: Карамзин не обиделся ли?

    Сергей Львович в смущении сказал Никите повторить его балладу. Тот было начал, да сбился.

    Действительно, у Карамзина сделалось несколько скучное лицо. Он мало понял из раздраженной речи старика. Между тем Петр Абрамыч положил на нее много труда. Он вспотел и отирал лоб платком.

    Он и правда видел у братца Ивана Абрамыча документ, о котором говорил. Родитель, над которым в Ревеле смеялись немцы маиоры за черноту лица, позднее поручил одному доверенному немцу составить свою рефутацию. Сыновья по приказу старика, скопом, с превеликим трудом, с помощью знакомого немца аптекаря прочли ее и вытвердили.

    Составлена она была с целью добыть дворянство. Петровское время было хлопотливое, и о дворянстве старый арап вспомнил только ко времени Елизаветы, когда все наперерыв стали доказывать благородство своего происхождения. Тогда же с дворянством был ему пожалован герб, которым теперь возгордился Петр Абрамыч: скрещенные над подзорной морской трубою знамена, а надо всем – сова – ученость и ум. Герб был вырезан у Петра Абрамовича на перстневой печатке.

    Император Петр, – говорилось в рефутации, – желая показать всей знати пример, старался достать арапчонка с хорошими способностями. Арапчат – Neger,[13]Негров (нем.). Mohren[14]Мавров (нем.). – употребляли все дворы как рабов, – писал немец, – а Петр захотел доказать, что науками и прилежанием их воспитать можно. По темной же коже такой пример – полагал император – лучше запомнится всей знати – Ritterschaft und Adel,[15]Рыцарству и дворянству (нем.) – которая ленилась и Петру противилась. О «губернаторстве Арапии» там не говорилось, но рассказывалось, со слов самого старого арапа, о том, что Ибрагим – или же Авраам – был из Абиссинии, княжеского рода, владевшего тремя городами. Петр Абрамыч был уверен, что кратко обо всем этом рассказал.

    Он совершенно разочаровал Карамзина.

    Знаменитый арап был креатурой императора – чисто анекдотическая и драгоценная черта слишком поспешного царствования.

    К великанам, карлам, арапам император, по преданиям, питал особое любопытство. Дикие понятия его о природе человека казались забавны Карамзину, ученику Лафатера.

    Теперь генерал-маиор был вполне пьян.

    – Как звать? – спросил он отрывисто Никиту.

    – Никитой, сударь.

    – Ты, Никишка, плох, – сказал генерал-маиор, – вот у меня Гришка мой с гусляром поет – в масть и цвет! В дрожь приводит! Слезы! Сердце золотое! А ты – слова в нос произносишь. Ты плох.

    Карамзин стал прощаться. Вечер был испорчен.

    Самарова гора, приют друзей сердца, московский английский home,[16]Домашний очаг (англ.). сельское одиночество – все разом пропало.

    Явление арапа, его грубость и нежность, его внезапные манеры – не то африканский мореплаватель, не то пьяный помещик – разрушили все милые обманы.

    Сергей Львович говорил о Болдине, которого не знал, француз был придворным несуществующего двора, будущность была темна для Карамзина.

    Вместе с Карамзиным ушел и француз, убедив сестрицу Аннет носить высокую прическу и не успев попросить взаймы.

    Сергей Львович проводил гостей и вернулся омраченный. И потраченные деньги пошли прахом, и Карамзин ушел в неудовольствии. Словно все пустее и темнее в комнатах стало без Карамзина.

    Всю жизнь старался быть как все и чтоб все было как у всех, и никогда ничего не выходило. Этот бюрлескный[17]Шутовской, смехотворный (от фр. burlesque). тон старого дяди, которого не вынес Карамзин, возмущал и его, но он затруднялся выразить свое негодование.

    Старый арап поднялся – и вдруг двинулся к лестнице – к антресолям.

    – Мне внука поглядеть, – бормотал он, – и ничего боле. Внук-ат, он где?

    Марья Алексеевна загородила ему дорогу.

    – Не пущу, – сказала она со страхом и злостью. – Спит ребенок, не прибрано.

    Арап отступил.

    Глазки его тускло посмотрели на невестку.

    – Деда? – прохрипел он. – Дядю? Крестик привез! От деда.

    Он вытащил из кармана маленький золотой крестик, сжал его и потряс кулачком.

    Надежда Осиповна все время смотрела на дядю со странным спокойствием, не отрываясь. Она всего два раза, ребенком, видела отца – и в первый раз он запомнился лучше и яснее, чем во второй. Она помнила цветочки на жилете со стразовыми пуговицами, пестрый бант, влажный поцелуй и удивительно легкую походку – он отскочил от нее, как мяч. И всю жизнь, все свои двадцать три года она помнила и знала, что это-то и было ее и матери несчастьем. И теперь она, широко раскрыв глаза, смотрела на дядю.

    Вытянув вперед шею, со страшной решительностью, качаясь на легких коротких ножках, дядя шел на антресоли. Волосы торчком стояли на его седоватой голове.

    Надежда Осиповна встала и пошла за дядей.

    Тогда Марья Алексеевна отступилась.

    Она села у камина и отвела глаза.

    – Внука, – сказала она, – тоже, дед нашелся…

    И она стала молчаливо глотать слезы, слезу за слезой, – как тогда в молодости, когда ирод ее тиранил.

    7

    Гости не знали, оставаться или уходить.

    Василий Львович моргал и посапывал, как всегда бывало с ним в затруднительных обстоятельствах. Сестрицы щурились и украдкой пожимали друг другу руки, следя за переменами в лице Марьи Алексеевны.

    Сонцев был искренне огорчен. Он хорошо поел, и какая-то непонятная происшедшая перемена мешала его пищеварению. Он дожевывал, огорченный, кулебяку.

    Одна Капитолина Михайловна, как красавица, не давала себе труда тревожиться или сердиться на арапа. Тем более что старый арап, как казалось ей, не был нечувствителен к ее прелестям.

    Но и на самом деле ни спора, ни ссоры, в сущности, не было, да и ссориться пока, по-видимому, не из чего было. Всегда вокруг Аннибалов образовывался этот непонятный для Марьи Алексеевны шум, свара, раздражительность, как в бане вокруг человека стоит клубом горячий туман.

    Сергей Львович мелкими сердитыми шагами взобрался по лестнице наверх, за всеми.

    – Не тревожьтесь, голубушка Марья Алексеевна – сказала Елизавета Львовна, – стоит ли тревожить себя, душенька!

    Марья Алексеевна утерла глаза и нос платочком и, даже не посмотрев на сестриц, пошла на антресоли.

    Аннет сжала украдкою руку сестре. Обе стали жадно прислушиваться.

    8

    Моргала и кланялась сальная свеча, с которой никто не снимал нагара. Окна были не завешены, и в них гляделась луна, стены голы. Белье лежало кучей в углу; на веревочке у печки сушились пеленки; распаренное корыто стояло посреди комнаты, и арап споткнулся. Беспорядок был удивительный. Трясущийся пламень придавал детской походный, кочевой, цыганский вид. Эта комната не была рассчитана на внимание посторонних. Пушкины были пустодомы .

    Маленькая девочка присела перед арапом.

    – Это кто? – спросил он изумленный.

    – Ольга Сергеевна, батюшка, – сказала нянька, кланяясь. – Здравствуйте, батюшка Петр Абрамович.

    Глаза у ней были молодые, она была разбитная, ловкая.

    – Здравствуй, – сказал арап, – как звать?

    В детской он присмирел, винные пары рассеивались.

    – Аришкой, батюшка, из кобринских я, из Аннибаловых.

    Арина говорила нараспев. Она была из Ганнибаловой вотчины и девкой отошла к Марье Алексеевне. Она низко кланялась Петру Абрамовичу. У Аннибалов дворня ходила по струнке.

    – Дух здесь, Аришка, нехороший. Ты смотри за барчуком.

    Сергей Львович подоспел.

    Арап наклонился над ребенком.

    – Тише, mon oncle,[18]Дядя (фр.). – сказала глухо Надежда Осиповна, – спит.

    – Не спит, – сказал арап.

    Ребенок в самом деле не спал. Он спокойно смотрел бессмысленными небольшими глазами цвета морской воды, еще не устоявшегося, утробного.

    Арап всматривался в него.

    – Белобрыс, – сказал он.

    Он посмотрел еще.

    – Кулер белесоватый.

    Ребенок задвигался, смотря мимо всех.

    – Расцелуйте его в прах! – закричал арап. – Честное аннибальское слово – львенок, арапчонок! Милый! Аннибал великолепный! В деда пошел! Взгляд! Принимаю! Вина!

    Сергей Львович выступил. Пьяный арап распоряжался у него в доме, как у себя в вотчине. Несмотря на все свои чувства к жене, он всегда полагал, что несколько возвысил Аннибалов, породнясь с ними и подняв их до своего уровня. С детства он запомнил проезд какого-то вельможи по Петербургу, туман, фонарь, крик «Пади!» и калмыка с арапом в красных ливреях на запятках. Москву теперь клонило к старой знати. Турок Кутайсов был у всех в презрении.

    Старый арап спугнул всех гостей и объявил Аннибалом и чуть ли не арапчонком его сына.

    – Милостивый государь, – сказал Сергей Львович, вздыхая, с необыкновенным достоинством, – не устали ли вы с дороги и не время ли отдохнуть? И притом отца… отцу… Смею думать, сын мой не… львенок… и не арапчонок, а Пушкин, как я. Я ваше племя люблю и уважаю, – когда оно хорошее, – добавил он строго, – но согласитесь, что сын мой… что отец, как я…

    Вдруг неожиданно легко арап поднял ребенка, побежал с ним к свече и поцеловал звонко и влажно на всю комнату.

    Одной рукой держа ребенка, он другой сунул крестик в свивальник.

    Марья Алексеевна сердито отнимала ребенка.

    – Уронишь, – сказала она, отстраняя старика рукой, – прочь от ребенка, ироды.

    Она стала качать мальчика, который наконец заплакал.

    Арап обернулся к Сергею Львовичу. Он сделал одно короткое движение – схватился рукой за пояс, за саблю. Сабли не было, старик был давно в отставке.

    – Как я… как ты! – захрипел он, и было удивительно, сколько низких, влажных хрипов есть в человеческой глотке. – Ты кто таков? Ты, сударь, – фьють!.. – свистнул он. – Свистун ты! А я – Аннибал. Вот мое племя!

    Глаза его были влажные и дымные, он был пьян.

    Сергей Львович побледнел.

    – Не кричите, mon oncle, – сказала Надежда Осиповна глухо, и лицо ее пошло пятнами, – спит ребенок. Я кричать не позволю.

    – На девку свою кричи, – тянула Марья Алексеевна далеким певучим голосом.

    Арап попятился.

    Губы у него прыгали и не находили слова.

    – Пушкиных… забываю! – закричал он, сжав кулачки. – Прах отрясаю! – Он пнул ногою стул и сорвался вниз по лестнице.

    Слышно было, как он прогремел через залу и выбежал в сени.

    Марья Алексеевна уложила ребенка в зыбку и вдруг сжалась в комочек, стала комочком, сухоньким, старым, востроносым; шмыгнула носом и прошла, тряся головой, куда-то.

    Сергей Львович, все еще бледный, выпятив грудь, ходил по комнате. Он был ослеплен, оглушен срамом. Потом тихонько открыл двери и глянул вниз. Гостей не было.

    Марья Алексеевна присела у окошка.

    – Тоже, посол явился, – сказала она негромко, – дед.

    Она трудно дышала. Голова ее качалась.

    Генерал-маиор шествовал через двор стремительно, неверными шагами.

    Колымага ждала его.

    – Дед, вишь, – сказала Марья Алексеевна, – сам еле ноги волочит. Горе мое!

    А Сергей Львович долго еще хорохорился. Он все ходил, подпрыгивая, по детской и отшвыривал ногою разметанное по полу белье. Он старался понять, как начался, откуда взялся и куда зашел этот нелепый спор.

    – Я готов всем жертвовать спокойствию, – говорил он, положа руку на сердце, – готов все стерпеть, и не в моем характере, друг мой… Но уж если меня затронут, и притом – где? – в моем же доме! Я не желаю, душа моя, более встречаться с этим… vieux raifort.[19]Старым хреном (фр.).

    Тут он взглянул на Надежду Осиповну и обомлел.

    Она сидела на Аришкиной кровати, ногою качала колыбель, не смотря на него и не слушая. Глаза ее были раскрыты, и она, не мигая, плакала: из глаз текли большие мутные слезы. Она их не замечала. Потом она посмотрела на ребенка как на чужого. Вдруг она увидела Сергея Львовича, его походку, его прыгающие плечи, все его благородное негодование и вслушалась.

    – Подите вон, – сказала она глухо.

    И Сергей Львович, изумившись и втянув плечи, пошел из комнаты.

    Она впервые его прогнала. Он даже толком не понял, за что.

    – Выгнали дядю-то, – говорила шепотом в людской Арина, – надо быть, больше не приедет. Все кричал: мы, Аннибаловы! Меня признал. Двадцать лет не видал, а признал; у них взгляд вострый – беда!

    – Пьяный приехал, – объяснял Никита, – характер у них непереносимый. И разговор грубый. Как на большой дороге. Генерал!

    Глава вторая

    1

    Семейный корабль снялся с московского Елохова быстро и неожиданно: во флигельке стала протекать крыша, а съезжать было некуда. Марья Алексеевна собралась к себе в Петербург – продавать свой домик в Измайловском полку («дворня все в пустоту приведет – знаю их»). А Сергею Львовичу захотелось осмотреться. У него была в крови эта легкость передвижения: он любил освобождаться разом от всех тягот, сев в рессорную коляску или даже в наследственный рыдван. Он все позабывал тогда. При виде облаков и полей во взгляде у него появлялась неопределенная решительность – он любил дорогу.

    Под скрип колес, при случайных встречах у него рождалось много счастливых и быстрых мыслей, а когда наступало полное их отсутствие, он сладко дремал.

    Недолго думая Пушкины переехали всей семьею в Петербург, а Сергей Львович, вспомнив приглашение тестя, поехал к нему в село Михайловское, предоставив жене и теще устраиваться на новом месте.

    Свидание с тестем его смутило. Он ожидал родственных объятий, слез, раскаяния, воспоминаний и рисовал мысленно сцену прощения. Он прощал тестя от имени жены, да уж и Марьи Алексеевны, и своего.

    Ничуть не бывало.

    Глубокое равнодушие окружало старого арапа. Равнодушно пожал он руку зятю, машинально спросил о здоровье – и только через минуту улыбнулся долгой, бледной улыбкой. Потом они сидели на скамье, почернелой от дождей, желтые листья лежали по всем дорогам, и арап молчал. Лиловые щеки оползли на воротники, и глаза были застланы красной дымкой – тесть с утра кушал водку.

    Он молчал и, двигая губами, смотрел на дорогу, листья, деревья. Он походил более на почернелое от пожара, оставленное людьми строение, чем на человека. Где его хваленая легкость – «как на пружинах», о которой помнили все, и Марья Алексеевна, и Аришка. Он забыл о собеседнике и, всему чужой, двигал вогнутыми губами. И только когда на повороте показались крестьянские девки в пестрых сарафанах, с кошелками в руках, и проплыли в ближний лесок за грибами, арап перестал жевать. Он проводил их глазами и обратился к зятю; взгляд его прояснился.

    – Как хороши, – сказал он зятю и улыбнулся, как все Аннибалы – зубами.

    Потом опять напала на него дремота; он дремал с открытыми неподвижными глазами, с двигающимся ртом и мерно подымающимся животом. Жилет его, дорогого шелка, со стразовыми пуговками, был засален.

    В последний день он повел зятя погулять. Опираясь на тяжелую палку, он показал ему лес и границу своих владений, три молодых сосенки росли на пригорке, как ворота в усадьбу. Следы разрушения и заброшенности были везде. Скамья погнила, беседка покривилась, пашни поросли сурепицей. Потом они спустились. Справа и слева синели озера. Они постояли у озера. По озеру шла мелкая рябь, как морщины у старухи; потом их смывало, и вода молодела. Сергей Львович чувствовал одновременно и огорчение от всеобщего упадка, и странное довольство тишиною тестевых владений.

    – Как море, – сказал он тестю, глядя на озеро.

    Он никогда не видел моря. Арап посмотрел на него, не понимая. Он долго стоял, опираясь на палку, и зять более его не тревожил. Потом он взглянул на зятя и, как будто угадав его мысли, широко повел палкой по озеру, соснам, лесу.

    – Все вам оставляю.

    Тестевы владения остались для Сергея Львовича загадкою. Господский дом, который по рассказам Марьи Алексеевны был велик и хорош, – крыт был соломою. Длинный, шитый тесом, он походил на сарай. Банька рядом, справа службы, перед домом цветник – и эта соломенная крыша! Но жест старого арапа был широкий, озеро полноводно – и Сергей Львович уехал с недоумением, увозя на щеке влажный и равнодушный поцелуй тестя. Жирные, бледные льны шли по обеим сторонам, он ехал и думал, что это пшеница.

    – Хороший нынче урожай, – сказал он с удовольствием вознице, кривому аннибаловскому Фомке.

    В пути он несколько оправился, на ближней станции разговорился с двумя здешними помещиками и, приехав, долго хвалил прием тестя, значительно сказав жене и теще, что тесть одряхлел и видимо угасает, усадьба же запущена.

    Теперь настала зима, а они все жили в Петербурге, не решаясь ни осесть, ни перебраться. У всех было в столице сомнительное расположение духа, никто не решался предпринять ничего основательного, и все считали время не более как на месяц вперед. Состояние императора было таково, что все менялось каждый день. Сергей Львович решил быть тише воды, осмотреться, но в Петербурге не оседать. Чем дале, тем лучше.

    Так они жили в Измайловском полку, стараясь не слишком часто показываться на гуляньях и главных улицах, которые теперь были полны императором.

    Марья Алексеевна жила в самом средоточии военных, и знакомые офицеры, заходившие по старой памяти, рассказывали чудеса.

    2

    Нянька Арина, укутав барчука и напялив на него меховой картуз с ушами, плыла по Первой роте, по Второй, переулку и пела ребенку, как поют только няньки и дикари, – о всех предметах, попадавшихся навстречу.

    – Вот солдат как шагает постановно. Вы на него взгляните, батюшка Александр Сергеевич, какой солдат… Шапочка медная… на солнце блестит… а под бляхой крест горит. Вот так шапочка. Вот вырастете и сами такую наденете.

    Везде были солдаты. Латунная шапка с мальтийским крестом была на преображенском солдате, шедшем по улице.

    – А вот, батюшка Александр Сергеевич, и пушечки. Вот какие! Вот они грохочут, вот гудут. Что твой колокол. Вы шапоньку-то на уши да покрепче нахлобучьте, мороз, нельзя, заморозитесь. Пушечки. Да.

    Арина плыла мимо артиллерийской казармы. Ворота были открыты, солдаты выкатывали пушки, а двое на корточках их чистили.

    – Тетка, – сказал один негромко, когда нянька поравнялась, – по грибы, что ль, с барчуком вышла? Пушку не хочешь почистить?

    – Без вас, без охальников, обойдуся, – сказала ровно Арина.

    Она проплыла на главную, Измайловскую улицу. Ребенка она вела за руку. Он пристально, неподвижно на все глядел.

    – Ай-ай, какие лошадушки – на седельцах кисточки, и кафтаны красные, шаровары бирюзовые, – пела Арина, – и шапочки бахарские, а ребятушки бородатые.

    Это были казаки уральской сотни, которую император содержал в Петербурге. Они медленно ехали по широкой Измайловской улице. Улица была пустынна.

    – Ай-ай, какой дяденька генерал едут. Да, батюшка. Сами маленькие, а мундирчики голубенькие, а порточки у их белые, и звоночком позванивает, и уздечку подергивает.

    Действительно, маленький генерал дергал поводья, и конь под ним храпел и оседал.

    – Сердится дяденька, вишь как сердится.

    И она остановилась как вкопанная. Гневно дергая поводья, генерал повернул на нее коня и чуть не наехал. Он смотрел в упор на няньку серыми бешеными глазами и тяжело дышал на морозе. Руки, сжимавшие поводья, и широкое лицо были красные от холода.

    – Шапку, – сказал он хрипло и взмахнул маленькой рукой.

    Тут еще генералы, одетые не в пример богаче, наехали.

    – Пади!

    – На колени!

    – Картуз! Дура!

    Тут только Арина повалилась на колени и сдернула картуз с барчука.

    Маленький генерал посмотрел на курчавую льняную голову ребенка. Он засмеялся отрывисто и внезапно. Все проехали.

    Ребенок смотрел им вслед, подражая конскому скоку.

    Сергей Львович, узнав о происшедшем, помертвел.

    – Ду-ура, – сказал он, прижимая обе руки к груди. – Ведь это император! Дура!

    – Охти, тошно мне, – сказала Арина, – он и есть.

    Сергей Львович задыхался от события. Сперва он думал, что начнут разыскивать, и хотел немедля скакать в Москву. К вечеру успокоился. Пошел к приятелю, барону Боде, и осторожно описал событие. Барон пришел в восторг, и Сергей Львович осмелел.

    Он, под строгим секретом, должен был рассказать все подробности происшествия, как император, грозно крикнув:

    – Снять картуз! Я вас! – вздернул на дыбы своего коня над самой головой Александра – и проскакал в направлении к артиллерийским казармам.

    – Первая встреча моего сына с сувереном, – сказал он с поклоном и развел руками.

    Через неделю он окончательно решил, что в Петербурге оставаться небезопасно и нужно перебираться на житье в Москву. В России для него было всего два города, в которых можно было жить: Петербург и Москва.

    3

    Через месяц после того как Сергей Львович спасся с семьею в Москву и, ходя в должность, желал одного: быть незаметным, – произошла смерть императора Павла.

    Весть о смерти дошла до Москвы как-то необыкновенно быстро – чуть ли не в те же сутки, скорее самой скорой почты. Потом стали приходить подробности, и все оживилось. Император был убит, дворянские вольности возобновились. Французские круглые шляпы и панталоны разрешены. Всею душою Сергей Львович боялся двора и поэтому воображал себя в оппозиции. Он очень радовался со всеми забавному падению Кутайсова: как тот в одном белье бежал по улицам. Каково! Обер-шталмейстер! Москва стремилась в несколько дней наверстать великий павловский пост. В этот год на улицах и в домах болтали больше, чем в три предыдущие вместе. Балы шли беспрерывно.

    Когда Надежда Осиповна выезжала, все в доме шло вверх дном. Она была ленива и никогда не одевалась ко времени. Но перед самым выездом начинали шнырять и носиться по дому девки, расплескивая из тазов горячую воду, обдавая паром и шурша отглаженными шелками. Надежда Осиповна покрикивала в своей комнате. Раздавался плеск вылитой воды и треск оплеух. Девки носились с красными опухшими щеками, и у них не было времени плакать. Надежда Осиповна, полуголая, мчалась в соседнюю комнату и вихрем пролетала назад. Сергей Львович жмурился не без удовольствия. Марья Алексеевна пожимала плечами и уходила к себе недовольная.

    – На охоту ездить – собак кормить.

    Потом Надежда Осиповна выходила из комнаты плавно и медленно, с достоинством, и Сергей Львович, щурясь, оглядывал ее, будто впервые ее видел. Они уезжали, оставляя за собою содом.

    На балах теперь держали себя вольно, даже старики приободрились и молодились.

    Иногда ночью дети просыпались и слышали: родители ссорились. Спали далеко за полдень.

    Все себя в эти два месяца чувствовали героями дня, людьми на виду, все перепуталось – и старая знать, и люди помельче. У всех были надежды. Новая французская живописица Виже-Лебрень писала теперь каждый день портреты модных красавиц и написала в два присеста крохотный портрет Надежды Осиповны, очень милый, с локонами. Сергей Львович был недоволен, что нос горбат, но боялся сказать и хвалил.

    Считая, что дворянские вольности избавляют его от дел, Сергей Львович прекратил хождение в должность. День был заполнен и без того. Он даже не успевал справиться со всеми делами. Быстро потрепав детей по щекам, он отправлялся в Охотный ряд. Известные знатоки толпились у ларей, и брюхастые продавцы в синих кафтанах отвешивали поклоны. Все говорили вполголоса. Животрепещущая рыба лежала кучами. Заглядывали в жабры, в глаз – томный ли, смотрели: перо бледное или красное, принюхивались, обменивались мнениями и новостями. Тут же в ожидании стояли лакеи. Сергей Львович не всегда покупал рыбу, иной раз даже и не собирался. Это было нечто вроде Английского клуба, приятельские встречи. Приятнее таких встреч, да еще, пожалуй, тайных шалостей, не было в мире. Что перед ними блестящие и непрочные карьеры! Сергей Львович вовсе их и не желал.

    Так проходило служебное время. Так шло месяца два и три. Потом Москва несколько угомонилась, все огляделись и заняли свои места. Сергей Львович вдруг стал порой огорчаться: надо же удрать такую дичь – переехать со всею семьею (и не без трудностей – сломалась в пути колымага) за месяц до совершения всего и начала нового века, Александрова. В Петербурге шла теперь раздача чинов и мест истинно умным людям; впрочем, и здесь, в Москве, Николай Михайлович Карамзин в несколько дней приобрел необыкновенный вес и получил два перстня с брильянтами. Сергея же Львовича новое царствование почему-то не коснулось, он в комиссариатском штате, да и туда не ходит, а жена опять на сносях.

    Надежда Осиповна действительно была на сносях, и вскоре родился сын. Нарекли его Николаем.

    Сергей Львович с изумлением увидел себя отцом разраставшегося семейства. У него не было ясных мыслей по этому поводу, и будущее вдруг стало казаться неверным; события шли одно за другим, застав его непредуготовленным. Вообще все в жизни шло быстро и не давало опомниться. Все, например, позабыли о том, что сестрица Аннет – невеста. Иван Иванович Дмитриев, поэт, купил себе и домик и садик в Москве, но не женился. Марья Алексеевна говорила, когда ее не слышали:

    – Никогда и не думал. Приснилось ей.

    Сестрица Аннет пожелтела и стала носить темные тона. Волосы взбивала по-прежнему, но стала прилежно ходить в церковь. Она считала себя и братьев жертвами; и Надежда Осиповна и Капитолина Михайловна были не из тех, которые могут устроить счастье. То же втихомолку думал про себя и Сергей Львович. Жена была прекрасная креолка, и все на нее заглядывались. Сергей Львович бледнел от ярости на балах, когда она танцевала с каким-нибудь высоким гвардейцем. Он вполне чувствовал тогда, что его рост мал. А между тем, как она забрюхатела, над ним был учрежден домашний надзор, который становился все тягостнее. Надежда Осиповна стремилась не выпускать из виду Сергея Львовича. Он даже не смел ущипнуть за щеку дворовую девку – вполне невинная шалость.

    В этом неясном состоянии он стремился во что бы то ни стало вон из дому, в гости, от Бутурлиных к Сушковым, от Сушковых к Дашковым, а может, к кому и проще, и гораздо проще. По вторникам он ездил в Дворянский клуб. Он искал рассеяния, как будто гнался за потерянным временем или искал забытую вещь. Больше всего он теперь боялся, как бы новые события не отдалили от него друзей и знакомых и как бы знакомцы не возгордились. Небрежный поклон Дашкова привел его однажды в трепет. Глядя, как он ускользает со двора, Марья Алексеевна тихонько говорила старую песенку:

    Мне моркотно, молоденьке,

    Нигде места не найду.

    К обеду или к вечеру, если обедал не дома – домашние обеды были довольно скаредные, – он чувствовал зато приятную усталость, вспоминал, зевая, bon-mots[20]Остроты (фр.) и нечаянные случаи за день. Надежда Осиповна задумчиво и подозрительно на него поглядывала, и Сергей Львович, заметив недоверие, начинал прилыгать. Она не во всем верила Сергею Львовичу и была права. Привыкнув еще с малых лет к рассказам Марьи Алексеевны о скрытности и уловках мужчин, она подозревала, что Сергей Львович имеет какую-либо низкую страсть на стороне. Жизнь с таким мужем была ненадежная. И действительно, Сергей Львович не все блистал в светском обществе, в последнее время он полюбил общество молодых сослуживцев, все по тому же проклятому комиссариатскому штату, еще мальчишек по возрасту, но душевно к нему расположенных. Он тайно играл с ними в карты. Устраивались светские игры: бостон, веньтэнь, макао и новомодные: штос, три и три. Сергей Львович предавался игре всем существом и трепетал от страсти, открывая карту. Когда он выигрывал, ему хотелось обнять весь мир, и опасался одного: как бы игрок не забыл о долге. Дома он упорно скрывал свои развлечения. Но когда бывал в выигрыше, ему стоило большого труда удержаться и не рассказать Надежде Осиповне. Он позванивал монетками в кармане и кусал себе губы. Потом вздыхал: в его собственном доме его не понимали.

    4

    Раз в месяц Сергей Львович, приняв озабоченное выражение, выезжал с семьею к матушке Ольге Васильевне, которая жила в Огородной слободе. Дом ее был большой, холодный, она никуда не выезжала. После жизни, проведенной в больших страстях, она управляла теперь кучей старух и тремя подслеповатыми лакеями. Управлять жизнью сыновей ей было уже не под силу, она только изредка роптала. Дочери были у нее в совершенном подчинении.

    В доме была комната, заставленная разным хламом, превращенная в кладовую, куда она никогда не заходила. Сыновья, когда бывали, с привычной детской трусостью косились на запертую дверь: в этой комнате провел последние годы отец. О Льве Александровиче не вспоминали ни Ольга Васильевна, ни сыновья, по молчаливому сговору. Только подслеповатые лакеи иногда под вечер или ночью, когда не спалось, говорили о нем. Человек он был пылкий и жестокий и первую жену уморил из ревности к итальянцу-учителю, взятому в дом. Она умерла в его домашней тюрьме, в подвале, на соломе, в цепях. Итальянцу же он учинил такие непорядочные побои, что тот тут же на месте и умер.

    Ольга Васильевна была его второй женой. Она уцелела. Под конец супруг одичал. Ему была отведена боковая, и Ольга Васильевна стала править домом и детьми. И была самая пора. Лев Александрович вышел в отставку сорока лет, сразу после смерти императора Петра III; он не захотел признать Екатерину императрицей и за это сидел два года в крепости. Выйдя из крепости, он тратил состояние с бешенством и злостью не то на самого себя, не то еще на кого-то. Он был любитель быстрой езды и загнал за свою жизнь конюшню дорогих коней. Встречные сворачивали в канавы, заслышав пушкинскую езду. Когда Ольга Васильевна принялась за счета и закладные, она почувствовала трясину под ногами: состояние оползало со всех концов. Она положила этому предел, утихомирила заимодавцев, собрала все, что осталось, и вывела детей в люди. Десять лет назад Лев Александрович умер. Давно дожидаясь этого, Ольга Васильевна после его смерти неожиданно почувствовала пустоту и скуку. Она перестала выезжать из дому и решила, что все равно никого не спасешь, ничего не остановишь, да и не к чему. Со времени мужнина падения Ольга Васильевна не переставала осуждать Екатерину и в особенности Орловых:

    – Графы! Конюхи, им с кобылами возиться да на кулачки биться.

    Законным царем она считала Петра III и ворчала, когда при ней называли из усердия Екатерину матушкой:

    – И матушка и батюшка!

    Всю жизнь боясь припадков и странностей мужа, она с огорчением видела, что сыновья не в него, мелки. Строго их одергивая, она была бы, может, и рада, сама того не ожидая, большому с их стороны загулу, буйству или же другим крайностям. Нет! Это все кончилось. Сыновья – прыгуны.

    Старуха протягивала Сергею Львовичу плоскую восковую руку для поцелуя и острыми глазками всматривалась в ненадежного сына. Оба сына были на подозрении в мотовстве и слабости. Она дважды переделывала завещание. Но Василья, Васеньку, она все же почитала, как старшего в семье, и извиняла его неудачи тем, что счастье не служит. О Сергее Львовиче она думала, что просвищется, и очень скоро, в пух. На невестку смотрела с испугом и была уверена, что «Сергея карьер не открывается» именно из-за нее. Детей она осторожно потрепывала по щекам, заглядывала в глаза и, сдержав вздох, тотчас усылала погулять.

    – Что им в комнатах шуметь!

    Сергей Львович преображался при матушке, как то бывало с ним, когда он приходил в комиссариатский штат. Вид у него был сдержанный. Он рассказывал старухе о Петербурге и придворных новостях и пугал заграничными событиями: говорил о французских победах, о Бонапарте и консульше Жозефине, креолке. Матушка косилась: Сергей Львович сыпал именами самых высоких петербургских людей, как будто только что с ними расстался. Случалось, он поругивал их:

    – Ce coquin de[21]Этот мошенник (фр.). Кочубей, – говорил он.

    Однажды он напугал мать, сильно обругав князя Адама Чарторижского, бывшего в силе.

    – Аристократия его фальшивая, – сказал он, – а сам он батард,[22]Незаконнорожденный (от фр. batard). знаем мы эти дворские гордости. Мать его интриганка и гульливая полька, продалась французам – вот и все.

    Ольга Васильевна расстроилась. Сынок, ни дать ни взять, норовил в крепость, как когда-то отец. И, с другой стороны, какую силу бунтовщики взяли, французы! Сын уже не казался ей более свистуном: в Москве знали, что времена неверные, царь молод, а третья правда у Петра и Павла. Старики теперь падали, молодые возвышались. Вот сидит сын с этим его коком надо лбом и с арапкою своею, а потом, смотришь, и в чести.

    Старуха щурила на него глаза. Она была побеждена.

    Вечером, лежа в постели, которую ей до того согревала самая толстая девка, Ольга Васильевна говорила своей полуслепой доверенной Ульяшке:

    – Арапки теперь большую силу взяли. В Париже у набольшего ихнего – как зовут, не упомню, – тоже арапка в женах.

    А Ульяшка ей поддакивала:

    – Все как один – нового захотели, свежинки

    5

    Они жили теперь в порядочном деревянном доме, Юсуповском, рядом с домом самого князя, большого туза. Сергей Львович был доволен этим соседством. Князь, впрочем, редко показывался в Москве. Раз только летом видел Сергей Львович его приезд, видел, как суетился камердинер, открывали окна, несли вещи, и вслед за тем грузный человек с толстыми губами и печальными нерусскими глазами, не глядя по сторонам, прошел в свой дом. Потом князь как-то раз заметил Надежду Осиповну и поклонился ей широко, не то на азиатский, не то на самый европейский манер. Вслед за тем он прислал своего управителя сказать Пушкиным, что дети могут гулять в саду, когда захотят. Князь был известный женский любитель, и Надежде Осиповне было приятно его внимание. Вскоре он уехал.

    А управитель был в отчаянии от жильцов.

    «Маиор господин Пушкин, – писал он в отчете князю, – что в середнем доме, как вперед в маие месяце за месяц уплатил, так почитай уже с полгода ничего не платит, и я трижды заходил, прося уплатить, то велят говорить, что дома нет. И я, вашего сиятельства покорный слуга, прошу мне прислать указ, каково мне именно говорить с маиором Пушкиным или совсем от квартиры отказать».

    Между тем у Сергея Львовича случилось горе: скончалась матушка Ольга Васильевна. Заболев, она призвала своих сыновей, долго на них глядела и, погрозив обоим пальцем, умерла.

    Сергей Львович, схоронив мать, тотчас же переехал в лучший и более просторный дом неподалеку.

    У Надежды Осиповны блестели глаза: она любила переезды. Управитель сам помогал возчикам укладывать мебели и утварь. Пользуясь разрешением князя, детей по-прежнему посылали гулять с нянькой Ариной в Юсуповский сад.

    6

    Сад был великолепный. У Юсупова была татарская страсть к плющу, прохладе и фонтанам и любовь парижского жителя к правильным дорожкам, просекам и прудам. Из Венеции и Неаполя, где он долго был посланником, он привез старые статуи с обвислыми задами и почерневшими коленями. Будучи по-восточному скуп, он ничего не жалел для воображения. Так в Москве, у Харитонья в Огородниках, возник этот сад, пространством более чем на десятину.

    Князь разрешал ходить по саду знакомым и людям, которым хотел выказать ласковость; неохотно и редко допускал детей. Конечно, без людей сад был бы в большей сохранности, но нет ничего печальнее для суеверного человека, чем пустынный сад. Знакомые князя, сами того не зная, оживляли пейзаж. Пораженный Западом москвич шел по версальской лестнице, о которой читал или слышал, и его московская походка менялась. Сторожевые статуи встречали его. Он шел вперед и начинал, увлекаемый мерными аллеями, кружить особою стройною походкой вокруг круглого пруда, настолько круглого, что даже самая вода казалась в ней выпуклой, и, спустясь через час все той же походкой к себе в Огородники, он некоторое время воображал себя прекрасным и только потом, заслышав: «Пироги! Пироги!» или повстречав знакомого, догадывался, что здесь что-то неладно, что Версаль не Версаль и он не француз.

    Сад был открыт для няньки Арины с барчуками.

    Арина смело поднималась по лестнице и строго наблюдала, чтоб барчуки и барышня Ольга Сергеевна чего-нибудь не обронили или не поломали какой балясины. Вид у нее был озабоченный. Избегая смотреть на статуи, она все внимание отдавала пруду.

    – И не шелохнется, – говорила она, – в такой воде, батюшка, рыбе скучно. Глянь, какая сытая.

    Барчук не хотел смотреть на рыбу, он исподлобья смотрел на Диану. Он знал о ней нечто. Управитель однажды сказал ему, что это – Диана, а в другой раз, что это – нимфа. Дома он спросил отца, кто такая Диана. Сергей Львович долго смеялся, а потом значительно объяснил, что это одна из богинь Олимпа, девица. Богиня, равнодушно закинув голову, грела на солнце острые соски и тонкие колени. Большой палец ноги был у нее отбит.

    – Тьфу! – огорчалась Арина и тихонько сплевывала. – Может, батюшка, побегаете округ пруда?

    Они переходили на просторную площадку, лужок, покрытый жирной травой. Дорожка была усыпана сырым желтым песком. Римский фонтан стоял на самой середине площадки, в каменную чашу спадала стеклом вода.

    – Что твоя мельница, – говорила, улыбаясь, Арина. Она любила это место. Фонтан казался ей забавным.

    – Богатые татары, батюшка Александр Сергеевич, – говорила она таинственно, – всегда любят, чтоб вода вот так в саду текла.

    Он убегал. Нянька возилась с Ольгой Сергеевной, хлопотавшей в песочке, и утирала нос Николаю Сергеевичу.

    Он убегал далеко за правильную аллею и шел боковыми дорожками, мимо белых лиц и каменных животов, пока не сбивался с пути. Он издали слышал голоса, зов няньки и не обращал на него никакого внимания. Его искали. Он убегал все глубже. Здесь уж была татарская дичь и глушь, новый правильный сад обрывался – начинался старый. Стволы были покрыты мхом, как пеплом; хворост лежал вокруг статуй. И их глаза с поволокой, открытые рты, их ленивые положения нравились ему. Сомнительные, безотчетные, как во сне, слова приходили ему на ум. Сам того не зная, он долго бессмысленно улыбался и прикасался к белым грязным коленям. Они были безобразно холодные. Тогда, ленивый, угрюмый, он брел к пруду, к няньке Арине.

    Лето было удушливое; Москва, как Самарканд, сгорала от жары. Листья висели неживые, запылились. Сергею Львовичу староста из Болдина доносил, что хлеб сгорел. Надежда Осиповна в одной сорочке бродила по полутемным комнатам: днем запирались ставни.

    Осенью земля долго не остывала. Дети целые дни проводили в Юсуповом саду. Правильные луга и воды умеряли все, даже самую жару.

    Было два часа пополудни, сонное время. Арина дремала на скамье, полуоткрыв рот. Вдруг нечувствительно набежал ветер, листья зашевелились на деревьях. Он увидел, как тонкое каменное тело дважды покачнулось вперед, как будто пошло на него. Сердце его остановилось. Николай и Ольга заплакали. Арина проснулась. Бессмысленно лукавя, он притворился перед нянькою, что все время смотрел на пруд.

    Они пошли домой. Только к вечеру вестовщики разнесли, что в Москве в этот день было землетрясение. Вечером стоял большой туман. Ночью он не спал и прислушивался. Глубоко, протяжно дышала Арина, словно пела. Потом послышались за дверью босые тяжелые шаги, словно шел крупный зверь: мать бродила по комнатам. Потом она звенела стаканом, пила воду и тяжело дышала. Отец что-то сказал или позвал ее издалека, она в ответ засмеялась. Потом босые емкие шаги опять пошли отдаваться по комнатам. Он заснул.

    Пять дней в Москве стоял густой туман, и люди натыкались друг на друга. Кругом только и говорили, что о землетрясении. В стене одного погреба нашли трещины, и их ходили смотреть, как достопримечательность. На Трубе оказалась яма в аршин шириной. Бабушка Марья Алексеевна утверждала, что чувствовала, как земля дрожит.

    – Только что Николашке наказала пастет запекать, – села, вижу: стол, как студень, ходит, – говорила она, сама сомневаясь.

    Единственно крепкою верою в доме Пушкиных была вера в приметы и гаданья. Марья Алексеевна, если встречала бабу с пустыми ведрами, тотчас возвращалась домой. Надежда Осиповна боялась сглаза. Девушкою она всегда на святках лила воск и нагадала суженого с острым носом. Даже Сергей Львович, встречая попа, тихонько складывал кукиш. О чудесных совпадениях бабушка Марья Алексеевна рассказывала по вечерам, не торопясь.

    Теперь все в доме имели суровое выражение: землетрясение было не к добру. Сам Карамзин должен был разъяснить в особой статье жителям Москвы, что землетрясение – явление мира физического. Но моральные струны у него самого трепетали. Напрасно он призывал всех наслаждаться жизнью, как делают жители островов Антильских, Филиппинских, Архипелага, Сицилии, особливо Японии, где землетрясение бывает чуть ли не каждый день, – как в Москве гроза летом. Тут же он некстати упомянул о землетрясении, которое до того было в Москве при Василии Темном, когда Москва сгорела дотла.

    Физическое же объяснение еще более напугало и Марью Алексеевну и Надежду Осиповну: что это огонь теснит воздушные массы, заключенные, как в тюрьме, в глубине земли, и они с бурным стремлением ищут себе выхода. И что московское землетрясение – эхо другого, что удары всегда имеют один центр, что в земле есть пустоты, имеющие сообщение между собою, в которых свирепствует воспаленный воздух. И что две части мира могут колебаться на разных концах в одно время! Таково было местоположение всех городов на земле, в том числе и Москвы, с Неглинной и Яузой. Единственное утешение было, что, как Николай Михайлович полагал, может пройти и три с половиной века до нового землетрясения – как от Василия Темного прошло, – а стало быть, на их жизнь хватит.

    Надежда Осиповна воображала по ночам, как огонь ходит по пустым коридорам, вроде их коридора, и толкала в бок Сергея Львовича. Она говорила, что люди непременно подожгут, что Николашка сегодня смотрел, как бриган с галеры, и плакалась, что у слабых бар всегда дворня – разбойники. Такие разговоры ходили теперь по Москве. Сергей Львович ожесточенно сопел и засыпал.

    На третий день повар Николашка напился пьян и выпил в людской за здоровье консула Наполеона. Сергей Львович приказал отодрать его и лично распоряжался в конюшне наказанием.

    Потом туман исчез, все стояло на своем месте, землетрясение забыто.

    Глава третья

    1

    Сестрица Аннет не вышла замуж, матушка скончалась, произошло землетрясение, и вскоре случился переворот в жизни Василья Львовича, все в том же году. Жена покинула его, они разъехались.

    Сестрица Аннет нашла свое призвание. Она и Елизавета Львовна пришли в волнение, разъезжали непрестанно от Василья Львовича к Сергею Львовичу и даже ездили гадать к одной московской ворожее.

    Василий Львович был растерян и потирал лоб.

    Дважды при посторонних начинал рыдать; ему оказывали помощь, он тотчас охотно, долго пил воду и затем махал рукой в отчаянии или недоумении.

    Все рушилось.

    – Первый раз в жизни случается, – говорил он простодушно.

    Наиболее строгими в семье защитниками чести старшего брата явились Сергей Львович и сестрица Аннет. Имя Капитолины Михайловны забыто и изгнано; она звалась: злодейка. Когда заходила о ней речь, Анна Львовна шикала и высылала вон детей, а Сергей Львович щурился значительно.

    Из объяснений Василья Львовича, ахов, охов, всплесков, восклицаний и лепета – ничего нельзя было понять. Впрочем, во всем остальном он был прежний: много ел, завивался и даже между слез сказал экспромт.

    – Душа моя, душенька Basile, припомни, с чего началось, – просила его сестрица Анна Львовна.

    И Василий Львович припомнил. Участились посещения кавалергарда князя В. – Василий Львович так и сказал: князя В., prince Double W. Он заподозрил, стал увещевать, увещевал – и однажды не застал ее дома. Бегство из дому он, брызгая слюной, не мог объяснить ничем иным, как изменой. Жена, по его мнению, собирается даже замуж за другого. Это было неслыханно. Жена от живого мужа собиралась замуж.

    Сергей Львович отрывисто сказал:

    – Имя.

    Он требовал имени соблазнителя.

    На вопрос Василья Львовича, на что ему имя, Сергей Львович ответил холодно:

    – Для дуэли.

    Василий Львович, избегая смотреть в глаза брату, отказался назвать имя.

    Он не уверен, точно ли это князь В., сказал он. Может быть, князь В. был лишь для отводу глаз, подставное лицо. Хотя он однажды, точно, тютоировал ее, говорил ей: ты, но все остальное неизвестно.

    – Он ее тютоировал? – медленно спросила Анна Львовна, – в твоем присутствии?

    – Да, но он кузен, – ответил Василий Львович с блуждающим взглядом.

    – Le cousinage est un dangereux voisinage,[23]Родство– опасное соседство (фр.). – пропела тонким голосом Анна Львовна, сжав губы. Лицом она была решительно похожа в это мгновение на католического прелата.

    – Он-то, может, мой дружок, ее только тютоировал, но она-то – вспомни, душа моя, – она-то, может статься, строила куры?

    В присутствии Василья Львовича, щадя его, Анна Львовна никогда не называла золовку злодейкой и говорила просто: она.

    Вообще здесь была какая-то тайна. Горничная Аннушка, или, как Анна Львовна ее называла, Анка, ходила тихонько, с заплаканными глазами, с новой нарядной брошью. Она была, как всегда, мила, бела и дородна. Анна Львовна выслала ее вон, причем Василий Львович как-то вдруг моргнул и шмыгнул носом.

    Внезапно Василий Львович, не глядя никому в глаза, но довольно ясно, заявил, что претензий у него на жену никаких нет; что, не зная в подлинности дела, он желает одного: чтобы жена вернулась, и что он с ней разводиться никак не желает; напротив того, на будущее время хочет жить с ней неразлучно; что он муж и христианин и готов на все.

    Сергей Львович был глубоко тронут.

    – Мой ангел, – сказала Аннет.

    Василий Львович твердым голосом повторил, что он прежде всего муж и христианин. Он заметно ободрился и тут же, надев новый синий фрак и опрыскав себя духами, пошел гулять по бульварам, в первый раз после происшествия.

    Сергей Львович отменил свое решение о дуэли. Решено вступить с непокорною в переговоры. Надежду Осиповну уполномочили повидаться с преступницей и увещевать.

    Надежда Осиповна против ожидания вернулась с каменным лицом и сухо, даже с каким-то злорадством, сказала, что Капитолина Михайловна не вернется никогда, что она готова умереть в монастыре, на соломе, и питаться аредами…

    – Акридами, – поправил Сергей Львович.

    …чем вернуться в этот дом.

    Потом Надежда Осиповна пошепталась с сестрицей Аннет, и сестрица Аннет всплеснула руками.

    – Если вы, Nadine, можете верить злодейке, – сказала она, – бойтесь за себя!

    И брат с сестрой тотчас же поехали к Василью Львовичу.

    В Василье Львовиче в этот вечер они застали разительную перемену: он опять малодушествовал, бегал по комнате и стонал. Испугавшись за его жизнь, Анна Львовна уложила его в постель. У него, видимо, начиналась горячка. Слабым голосом Василий Львович потребовал Аннушку. Несмотря на противодействие Сергея Львовича, Аннушка приведена. Анна Львовна даже усадила ее у постели больного – как сиделку. Послано за доктором.

    Доктор объявил жизнь Василья Львовича вне опасности. Горячка не открылась, но Василий Львович к вечеру сказал сестре, что он пропал.

    Он рассказал, что к нему явился посланец от Капитолины Михайловны или, может быть, от князя В. – он не желает об этом знать – и вынудил у него письмо. Упомянув о письме, Василий Львович стал метаться на своем ложе. Анна Львовна спрыснула его водой. Отойдя немного, Василий Львович признался, что в письме он взвел на себя чудовищный поклеп и совершенную напраслину, скрепив все своею подписью.

    – Аннушка, выдь, – сказала строго Анна Львовна. – Но, мой дружок, душенька Базиль, как же вы написали такое?

    – В полном беспамятстве, – сказал, разведя руками, Василий Львович.

    Тут он соскочил с постели и сказал сестре с необычайной живостью:

    – Развода нет и не будет – в наказанье, – суда не боюсь, милостивая государыня, и еще увидим!

    2

    К Капитолине Михайловне послан для переговоров Сонцев. Матвей Михайлович вернулся, пыхтя, и сказал, что сам поверить своим глазам не может: ему показывали письмо, и в письме рукою Василья Львовича ясно написано, что как Василий Львович уже два года и один месяц состоит в противозаконной связи со своею крепостной девкой, то не может по совести противиться разлучению с ним супруги его и дает ей полную мочь делать что хочет и даже выйти замуж, за кого ей будет угодно.

    Василий Львович сказал, морщась:

    – Не помню. Полнейшее забытье и беспамятство. И вовсе не похоже на правду. Ничего не помню.

    Он было застонал, но уже гораздо легче, чем в первый раз, и вскоре натура взяла свое – назавтра же пошел он, как ни в чем не бывало, гулять и стал выезжать в театры.

    Общее любопытство, однако, было сильно возбуждено. Распространился слух, что Василий Львович в самом деле сожительствует с некоей горничной Анкой.

    Даже толстяк Сонцев однажды вечером, сидя в семейном кругу, рядом с сестрицей Аннет, когда речь зашла о Василье Львовиче, зажмурился, колыхнул животом и сказал, что у Василья Львовича всегда была эта народная русская фибра, жилка, Василий Львович, мол, всегда любил эту известную женскую простоту. Сестрица Аннет тотчас попросила его замолчать.

    Василью Львовичу приходилось раз по пяти на день клясться своим приятелям, что он нимало не виноват, но приятели, льстя его самолюбию, называли его селадоном, фоблазом и усмехались.

    Василий Львович с ужасом почувствовал, что его прежняя приятная репутация стихотворца, человека самого по себе, и не без веса, колеблется. Его вдруг стали тютоировать – говорить ему ты, попросту тыкать – люди, с которыми он вовсе не был короток.

    Слава петербургского бригана с галеры была очень приятна в Москве, когда относилась к прошлому, так сказать, окружала его издалека. Нынче же она была вовсе неуместна: Василью Львовичу иногда уже мерещился камергерский ключ; он не хотел званья какого-то фоблаза и, наконец, в самом деле, по его словам, был не так уж виноват. Во всем виноваты были несчастные обстоятельства.

    Он никак не желал этой близости со всеми молокососами, которая грозила ему после скандала. О нем шептались, на него указывали пальцами.

    Желая прекратить такое двусмысленное положение, Василий Львович, внутренне негодуя на жену, обратился лично к тестю. Тесть его, старый переводчик, человек в своем роде почтенный, но медленного соображения и незначительный, был перед Васильем Львовичем в долгу: только за год до того Василий Львович сработал для глухого тестева издания «Приношение религии» два вполне приличных духовных стихотворения: «О ты, носившая меня в своей утробе» и о «жене, грехами отягченной». Второе стихотворение было трогательное и, начинаясь описанием этой блудной жены:

    Жена, грехами отягченна,

    К владыке своему течет бледна, смущенна, —

    кончалось ее полным прощением.

    Василий Львович приготовился в разговоре с тестем применить это стихотворение к Капитолине Михайловне.

    Но дурак тесть его не принял.

    Все попытки взять важный тон и отстранить от себя назойливое любопытство молокососов не привели ни к чему: важный тон сам Василий Львович выдерживал не более получасу, молокососы все более набивались в друзья.

    Наконец он увидел себя сказкою всего города.

    Тем временем Капитолина Михайловна подала прошение о разводе в суд.

    Василий Львович этого не ожидал. Он кое-как отписался, откупился, но жить в Москве становилось ему трудней день ото дня. Даже сестрица Аннет, девотка, негодуя на злодейку, стала ворчать втихомолку и на Василья Львовича, а Сергей Львович решительно отстранился: пожимал плечами и уклонялся, когда его спрашивали о брате, притворяясь непонимающим, а с братом стал разговаривать отрывисто.

    Однажды, вернувшись домой из театра, Василий Львович нашел в кармане бумажку, на которой было аккуратным детским почерком написано известное стихотворение Грекура о служанке, в неизвестном переводе: «Пусть, кто хочет, строит куры всем прелестницам двора, для моей нужно натуры, чтоб от утра до утра, забывая ночь ненастну, целовать служанку прекрасну». Василий Львович обомлел.

    Перевод был решительно дурной, бессмысленный, с ошибкой против меры. Без сомнения, это было дело рук юных негодяев, набивавшихся в друзья, а чтобы не возбудить подозрений, они дали дитяти переписать стишки. При всем негодовании Василий Львович тут же исправил безграмотный последний стих на другой, гораздо лучший: «Лобызать служанку страстну» – и только потом изорвал бумажку в мелкие клочки.

    Хуже всего было то, что к московским юнцам пристал его близкий приятель, товарищ молодости и собутыльник по петербургской «галере», родственник и однофамилец, Алексей Михайлович Пушкин. Алексей Михайлович был существо необыкновенное. Отец его и дядя были шельмованы и сосланы в Сибирь по суду, как делатели фальшивой монеты, и их приказано было именовать: «бывшие Пушкины». Сын бывшего Пушкина воспитывался у чужих людей и неосновательностью характера напоминал отца. Более того – эту неосновательность он возвел в закон и правило. Он проповедовал в гостиных афеизм – что все в жизни есть одно воображение, туман и ничего более. В Москве он имел решительный успех и скоро стал незаменим в играх и спектаклях. Он был желчен и зол, но в злости его было нечто забавное.

    Встречаясь с Васильем Львовичем в театрах и свете, он усвоил себе особую привычку изводить его намеками и остротами, вместе с тем слишком бурно проявляя любовь и дружбу. Он обнимал его, прижимал к груди, крепко целовал, потом строго смотрел в глаза ошалевшему Василью Львовичу и говорил, содрогаясь:

    – О, все тот же! Шалопут! Соблазнитель! – и тотчас отталкивал его, как бы боясь прикосновенья.

    Духовные стихи Василья Львовича, изготовленные им для тестя, вызывали самую неприличную веселость Алексея Михайловича. На людном балу у Бутурлиных, стоя рядом с Васильем Львовичем и отозвавшись о стихах с горячею похвалою, он вдруг неожиданно громко прошипел в сторону, а parte:

    – Тартюф!

    Василий Львович решительно уклонялся от всяких встреч с кузеном, но, после того как развод его огласился, от афеиста-кузена не стало житья. Он громко вздыхал, завидя Василья Львовича в обществе, и сурово грозил ему пальцем. Василий Львович стал подозревать, что стишки были посланы также не без содействия кузена.

    Скандальная слава ему прискучила. Самолюбие его было пресыщено.

    3

    Василий Львович всем объявил, что едет в Париж.

    Кто из приятелей верил, кто не верил; но общее любопытство было занято. Сергей Львович в глубине души не верил. В Москве только и было разговоров, что о поездке Василья Львовича. Юные бездельники-друзья ставили на него куши – поедет или останется?

    На одном балу Василий Львович слышал, как старый князь Долгоруков сказал своему собеседнику:

    – Покажи, милый, где Пушкин, что в Париж едет?

    Василий Львович притворился, что не слышит, сердце его с приятностью замерло, он осклабился – что ни говори, это была слава.

    – Невидный, – сказал князь, – что ему Париж дался?

    Так Василий Львович оказался вынужден в самом деле хлопотать о разрешении посетить Париж с целью лечения у тамошних известных медиков. Неожиданно разрешение получено.

    Василий Львович преобразился. Он вдруг стал степенным, как никогда, как будто шагал уже не по Кузнецкому мосту, а по Елисейским полям. Для того чтобы не ударить в Париже лицом в грязь, он каждый день что-либо покупал на Кузнецком мосту во французских лавках – и накупил тьму стальных цепочек с фигурками, платочков, тросточек. При встречах его спрашивали с уважением, с завистью:

    – Вы все еще здесь? А мы думали, вы уже в Париже.

    Теперь не только юные бездельники, но и старые друзья вновь заинтересовались им. Карамзин наказывал немедля, как приедет в Париж, писать и присылать ему письма для печати.

    – Я буду писать решительно обо всем на свете, – твердо обещал Василий Львович.

    Наконец срок отъезда назначен. Общее участие в сборах вознаградило Василья Львовича за месяц болезненных припадков.

    За три дня до отъезда Иван Иванович Дмитриев, который тоже был задет за живое поездкой Василья Львовича, написал поэму: Путешествие N. N. в Париж и Лондон: «Друзья! сестрицы! я в Париже!»

    Поэма тотчас разошлась по рукам, скорей, чем ведомости. Стихи были гораздо лучше всего того, что поэт писал в важном роде; они были в совершенно новом, живом и болтливом роде. Так не только стихотворения, но и самые приключения Василья Львовича давали новую жизнь поэзии.

    Один из юных бездельников сунул-таки новую поэму Василью Львовичу, сказав, что это – так, безделка.

    Василий Львович впопыхах забыл о ней. Вечером, усевшись у окна и смотря на всегдашний вид улицы, он хотел было писать элегию, но элегия не пошла. Ему стало в самом деле грустно, а в грустном расположении он никогда не писал элегий.

    Тут он вспомнил о безделке, данной ему утром приятелем. С первых же строк он понял, в кого автор метит: это было воображаемое путешествие самого Василья Львовича. N. N. и был Василий Львович. Он усмехнулся. Это была слава.

    Все тропки знаю булевара,

    Все магазины новых мод…

    Часть вторая его несколько огорчила: Василий Львович будто жил в Париже – в шестом этаже.

    – Вот и видно, что в Париже не бывал, – сказал, усмехаясь, Василий Львович, – там и дома-то в шесть этажей не часто встретишь, а на чердаках отроду не живал.

    Затем говорилось, правда мило, и о слабостях его:

    Я, например, люблю, конечно,

    Читать мои куплеты вечно, —

    Хоть слушай, хоть не слушай их…

    – Куплетов не пишу, – сказал тихонько, с бледной улыбкой Василий Львович, – а элегии… или басни… как и вы, Иван Иванович.

    Люблю и странным я нарядом,

    Лишь был бы в моде, щеголять…

    – Как все французы, – еще тише сказал Василий Львович.

    Какие фраки! панталоны!

    Всему новейшие фасоны…

    – Рифма… нетрудная, – сказал, прищурясь, Василий Львович.

    Кто был в этом повинен – неизвестно: но слава Василья Львовича, чем громче она становилась, тем более отдавала фанфаронством, в ней не было ничего почтенного.

    Горько глядя по сторонам, Василий Львович увидел Аннушку, она умильно на него глядела, как всегда бела, мила и дородна. Он ее обнял и утешился.

    – Стихотворец и всегда лицо публичное! – сказал он ей. Аннушка была на сносях.

    В день отъезда Василий Львович струхнул. Он впервые уезжал так далеко. Сергей Львович, сестрица Аннет и все родные присутствовали при его отъезде и ободряли его.

    Сергей Львович с душевным сожалением и завистью смотрел на увязанные вещи. Аннушка тихо плакала большими бабьими слезами и лобызнула барское плечо, причем Василий Львович, уже на правах заграничного путешественника, громко ее чмокнул и в первый раз назвал Анной Николаевной. Все друзья провожали Василья Львовича до заставы, там распили в честь его бутылку вина, Василий Львович обнял всех, всхлипнул, уселся, махнул платочком, тросточкой и поехал в Париж.

    Глава четвертая

    1

    К шести годам он был тяжел, неповоротлив, льняные кудри начали темнеть. У него была неопределенная сосредоточенность взгляда, медленность в движениях. Все игры, к которым принуждали его мать и нянька, казалось, были ему совершенно чужды. Он ронял игрушки с полным равнодушием. Детей, товарищей игр, не запоминал, по крайней мере ничем не обнаруживал радости при встречах и печали при разлучении. Казалось, он был занят каким-то тяжелым, непосильным делом, о котором не хотел или не мог рассказать окружающим. Он был молчалив. Иногда его заставали за каким-то подобием игры: он соразмерял предметы и пространство, лежащее между ними, поднося пальцы к прищуренному глазу, что могло быть игрою геометра, а никак не светского дитяти. Откликался он нехотя, с досадою. У него появлялись дурные привычки – он ронял носовые платки, и несколько раз мать заставала его грызущим ногти. Впрочем, последнее он, несомненно, перенял от самой матери.

    Мать подолгу смотрела на него, когда он замечал это, отводила взгляд. Дяденька Петр Абрамович был прав, он был решительно похож на деда, на Осипа Абрамыча; она не помнила отца и с детства боялась его имени; Марью Алексеевну она не спрашивала, но всем существом понимала и чувствовала: сын пошел в него – и ни в кого другого. Она стала прикалывать булавками носовой платок, который мальчик терял. Это было неудобно, и он начал обходиться без платка. Она стала связывать ему руки поясом, чтобы он не грыз ногтей. Неизвестно, как и откуда могли прийти опасности, проявиться дурные и странные черты у этого мальчика, похожего на своего деда. Мальчик не плакал, толстые губы его дрожали, он наблюдал за матерью.

    Вообще он обещал быть дичком. Тетка Анна Львовна верхним чутьем все это почуяла. Она теперь часто бывала у них. Брат Василий был временно спасен, в Париже, приходилось спасать брата Сергея. Надине она ничего не говорила, но все кругом подмечала, все непорядки. Если к столу подавали, случалось, надтреснутый стакан, она говорила:

    – Ах, стакан битый!

    Когда Никита раз позабыл поставить Сергею Львовичу уксус, она сказала ему холодно:

    – Принеси уксус, горчицу и все к тому принадлежащее.

    Надежда Осиповна при ней нарочно роняла чашки, чтоб чем-нибудь разрядить гнев, который у нее накипал.

    Но в одном они сходились – и Аннет и Надина – Александр рос совсем не таким, как нужно: в нем не было любезности. Тетка полагала, что воспитание виновато.

    – Александр, встаньте, – говорила она.

    – Сашка, поблагодари отца и мать.

    Сашкой звали его отец и мать, когда изображали нежность. Но тетка произносила это имя со злостью, и он не терпел, когда его так называли.

    Александр вставал. Он благодарил отца и мать. Однажды, посмотрев на тетку, он вдруг улыбнулся. Тетка обомлела: улыбка дитяти была внезапна, неуместна и дерзка.

    – Чему ты смеешься, что зубы скалишь? – спрашивала она с тревогой. – Ну, что смешного нашел?

    – Сашка, поди вон, – приказал Сергей Львович.

    Александр встал из-за стола и пошел вон.

    У дверей наткнулся он на Арину. Глядя на него жалостливо, Арина сунула ему пряник и мимоходом прижала к широкой, теплой груди.

    Он пробирался по родительскому дому волчонком – бочком, среди тайно враждебных ему предметов. Он был неловок, бил невероятно много посуды; так по крайней мере казалось Сергею Львовичу. Сергей Львович с тоской чувствовал ценность падающих из рук этого ребенка стаканов. Не замечая окружающих вещей и не дорожа ими, он с необыкновенной ясностью ощущал их незаменимость в момент боя. Это было главным страхом семейства Пушкиных – убыль и порча вещей. Сергей Львович приходил в отчаяние из-за пропажи какого-нибудь платочка, он изнемогал от волнения, когда не находил на месте новой французской книжечки. Без нее жизнь казалась неполной и жалкой. Он во всем винил детей. Книжечка находилась, и он равнодушно швырял ее в сторону. Вещи казались незаменимыми, гибель их неоплатной. Каждый стакан был в опасности.

    Надежда Осиповна била непроворного мальчика по щекам, как била слуг, звонко и наотмашь, как все Ганнибалы. Родители склонялись над осколками. Сергей Львович пытался восстановить первоначальный вид стакана и безнадежно махал рукой: невозможно! Александр бил вдребезги. Надежда Осиповна несла свой гнев в девичью; она возвращалась тяжело дыша и с отрывистой речью, но умиренная. Из девичьей доносилось осторожное, тонкое всхлипывание – побитая девка скулила.

    Постепенно, не сговорясь, родители начинали глухо раздражаться, если приходилось подолгу смотреть на сына. Это был ничем не любезный ребенок, обманувший какие-то надежды, не наполнивший щебетаньем родительский дом, как это предполагал Сергей Львович.

    Вскоре родился третий сын и наречен Львом.

    Лев был кудрявый, веселый, круглый. Сергей Львович в первый раз почувствовал себя отцом. Он умилился и поцеловал Надежду Осиповну с чувством. Слезы текли по его лицу. Надежда Осиповна тоже полюбила сына, сразу и вдруг, без памяти. Остальные дети для нее более не существовали. Через неделю все пошло своим порядком.

    Иногда Сергей Львович, занятый своими мыслями, вдруг с удивлением замечал своего старшего сына. Он недоумевал, огорчался. Дети кругом были именно детьми, во всем милом значении этого слова. Его сын напоминал сына дикаря, какого-нибудь Шатобрианова натчеза. Он охотно читал Шатобриана, и самолюбию его льстило, что его брак с Надеждой Осиповной всеми замечен. Но одно дело любовница, даже жена, и совсем другое дело сын. Так жадно стремиться к тому, чтобы все было как у всех достойных, – и встретить такое жестокое отовсюду непонимание! Сергей Львович втайне сам становился в тупик перед своей семейственной жизнью. В квартире – а они меняли их что ни год – он прежде всего занимал кабинет и место у камина. В кабинете стоял письменный стол в полкомнаты, на котором всегда лежал лист чистой бумаги. Сергей Львович писал там свои письма. Он смотрел в окно и останавливал всех людей, пробегавших на кухню и в людскую. Он спрашивал их, кто, куда и зачем послан. Писем он писал мало. Чистый лист лежал неделями на его столе. Глаза застилало дымкой, губы шевелились и улыбались. Сергей Львович погружался в мечтательное остроумие: он ставил в тупик воображаемых противников неожиданными эпиграммами. Грубая существенность не достигала его кабинета: домашние уважали его занятия. Порою он отмыкал ящик стола особым ключиком и доставал заветные тетради. Они были в зеленых тисненых переплетах с золотыми разводами по корешкам. Он открывал их и медленно, прищуря глаз, читал. Рука его слегка дрожала. Рисунки были исполнены тушью, розовой и красной краской, а то и чернилами, рукою опытной и смелой. Весь Пирон, Бьевриана, избранные отрывки из Дора, а потом шла безыменная мелкая сволочь Парнаса, до того пряная, что у Сергея Львовича застилало взгляд. Были и русские авторы, но Барков был груб, и до французов ему было вообще далеко. Французы и самую наготу умели делать забавной.

    Надежда Осиповна, которая кочевала, как цыганка, из комнаты в комнату, то и дело меняя расположение комнат и порядок мебелей, все изменяя на своем пути, не осмеливалась нарушать его занятий. Ее жизнь, впрочем, сосредоточивалась в спальной: там она сидела, не выходя по целым дням, нечесаная и немытая, и грызла ногти, пока не было гостей. Вдруг находила на нее охота воспитывать детей. Или с месяц подряд каждый вечер изнеможенный Сергей Львович должен был вывозить жену. Потом мать снова погружалась в пустынную спальную.

    Сергей Львович молодел при гостях лет на десять, потому что никто, кроме гостей, не мог достаточно оценить его. Он и жил и дышал на людях. Утром, прохаживаясь у зеркала в гостиной, он даже, случалось, мельком репетировал первый момент появления гостя: наклонял голову, легко, почти неуловимо, и тотчас откидывал назад. Александр видел, как губы отца шевелились и улыбались, а взгляд становился любезным и умным. Заметив Александра, он морщился, принимал скучный вид. Ему мешали.

    Александр любил гостей. Зажигали свечи, у матери становился певучий голос. Смех ее был гортанный, как воркотня голубей весной, у голубятни. Отец сидел в креслах уверенно, не на краешке, как всегда. Он казался главою семьи, владел разговором; мать безропотно его слушала и ни в чем не возражала. Это была другая семья, другие люди, моложе и лучше, незнакомые. При гостях мать ему улыбалась, как только иногда улыбалась Левушке. В их присутствии о них рассказывали гостям длинные истории, которые он с удивлением слушал, и называли их mon Sachka и mon Lolka с нежностью, которой он боялся.

    В особенности часто это случалось при Карамзине, лукавом, медленном и спокойном. Александр понимал, что Карамзин – это не то, что другие. Александра при нем забывали отсылать спать.

    Истинный праздник был однажды, когда Сергея Львовича посетил какой-то сосед по нижегородскому поместью, в котором тот так и не бывал еще ни разу. Сергей Львович говорил тонко, а на все хозяйственные вопросы отвечал значительными умолчаниями – главные его поместья были, по его словам, в Псковской губернии – и выказал себя дальновидным хозяином. Дважды, скользнув взглядом по гостю и вздохнув, он упомянул о деде своем, Александре Петровиче. Неуклюжий гость был очарован и смотрел на Надежду Осиповну как на диво. Потом родители долго, посмеиваясь, вспоминали манеры простака.

    Гости уезжали, мать безобразно зевала и расстегивала пояс, который все время теснил. Мебели были серые, не новые.

    Но гости все реже показывались: у Пушкиных, как ни билась Марья Алексеевна, масло было гнилое, яйца тухлые. Карамзин был занят важными делами и мыслями. Сергей Львович становился ему неинтересен.

    2

    Когда случалось, что Сергей Львович почему-либо оказывался дома, он всегда сначала озирался – не ускользнуть ли? Потом мирился, надевал халат и занимал место у камина. Здесь в такие вечера он любил просматривать известия о производствах его былых гвардейских товарищей. Один был генерал, другой командовал полком, третий состоял при Голицыне. Новое царствование открыло карьеру его товарищам. Самая мысль о службе претила ему; он считал единственно ценным дворянские вольности и приятное препровождение времени. Он всегда утверждал это – и все же огорчался.

    Камин привлекал его игрой углей и теплом. Брат Василий недаром написал счастливое послание к камину. Теперь он в Париже и наслаждается не только камином и не только игрою углей. Николай Михайлович печатает его письма из Парижа в своем журнале. Парижские театры! Бог мой! Так ошибки приводят к счастию. Он тайно и глубоко завидовал брату, главным образом его ошибкам. У него часто спрашивали о брате, и Сергей Львович каждый раз бывал и польщен и огорчен: Василий Львович ни разу не написал брату. Москва не забывала Василья Львовича; часто и охотно воображали его фигуру на Елисейских полях, вблизи Бонапарта или мадам Жанлис. Монфор нарисовал картину: Василий Львович стоит, разиня рот, перед востроносым Буонапартом, и шляпа, выпавшая из рук, лежит тут же на земле.

    А Сергей Львович сидел перед камином, в Москве. Он читал здесь иногда роли Мольера, читал благородно, без дурных выкриков новой площадной школы. Особенно ему удавались роли Гарпагона и Тартюфа. Сергей Львович сильно передавал сожаления Гарпагона о шкатулке и тонко – благородную подлость Тартюфа.

    Надежда Осиповна не любила его декламации. Может быть, ей казалось смешным актерское самолюбие мужа, а чтение наводило скуку; она любила в театре все, кроме сцены. А может быть, странным образом, во время этой декламации обнаруживались слабые стороны его характера.

    Но он нашел слушателя в сыне. Он тревожным взглядом следил за Александром, когда тот появлялся у камина; потом равнодушно вздыхал и начинал тихонько напевать вздор.

    Александр слушал. Отец как бы не замечал его присутствия. Тогда Александр просил отца почитать Мольера. Говорил он отрывисто. Сергей Львович непритворно изумлялся.

    – Вы хотите? – говорил он неохотно. – Но у меня вовсе нет времени. Впрочем, извольте.

    Самолюбие его огорчалось только тем, что сын ни разу не выразил своего одобрения или восторга; впрочем, внимание, с которым он слушал, было лестно.

    Сергей Львович был чтец прекрасный, он знал это. Он живьем чувствовал Мольеров стих и всегда соблюдал цезуру; лучше же всего удавались ему Мольеровы умолчания и перерывы.

    В «Школе мужей» это у него бесподобно выходило:

    Il me semble…………..

    Ma foi……. [24]Мне кажется………. Честное слово………. (фр.).

    Он смотрел на кресла, где сидел слушатель, не замечая его и кланяясь, когда нужно, входящей Эльмире. Слова и пространство перед камином и даже самый сертук его приобретали необыкновенное достоинство. Когда в дверь входили, он смолкал, оскорбленный. В особенности не терпел он присутствия Марьи Алексеевны и при ней становился сух и насмешлив, цедил слова.

    Кончая сцену, он присматривался к своему слушателю и оставался доволен.

    – Мольер превосходно все понимал, – говорил он тоном превосходства.

    Еще раз украдкой поглядев в лицо сына, он хлопал в ладоши:

    – Петрушка! Снять со свеч!

    Он забывал о Мольере, о сыне и возвращался к действительности.

    3

    В детскую комнату он не заглядывал, считая это для себя смешным и неудобным, ненужным. Только раз просидел он в детской час и более. Дети с интересом наблюдали за отцом, он явно от кого-то прятался. Шикнув на них, чтоб молчали, отец внимательно прислушивался к тому, что говорила мать с кем-то в гостиной. Несколько раз он хмурил брови; раз даже дернул дверную ручку, хотел выйти, но тотчас сдержался. Наконец в гостиной все стало тихо. Не обращая внимания на детей и как-то странно фыркнув, отец выскочил из детской. За все время он не сказал ни слова, как будто их вовсе не было в комнате.

    Сергей Львович прятался в детской от заимодавца.

    Он был брезглив; когда находил в комнате оброненную детскую вещь, двумя пальцами относил в дальний угол. Надежде Осиповне он не делал никаких замечаний, он давно отвык от замечаний, не звал и Аришки, он просто ронял детскую вещь. Этих детских вещей становилось все больше.

    Вскоре Сергей Львович наткнулся на неприятность, непредвиденный случай: старший сын попросил у него денег. Александр просил денег для каких-то ребячьих мизерных вздоров; постояв перед сыном и твердо решившись не давать ни копейки, Сергей Львович вдруг так живо представил эти ребячьи вздоры – мяч и проч., – что сразу же дал, и только потом огорчился. Он сделал открытие: сын подрастал. Сергей Львович с тайным беспокойством почувствовал, что сыновья предмет важный, а этому сыну еще не раз понадобятся деньги.

    Однажды вечером, проходя мимо детской, Сергей Львович услышал разговор и приостановился. Говорила Аришка. Он прислушался.

    Аришка сказывала старшему барчуку какую-то сказку. Говорила она неспешно, иногда прерывала рассказ, зевая, и по всему было видно, что Аришка сидит за чулком. Сергей Львович улыбнулся и послушал. Вскоре он нахмурился: рассказ няньки был бессмыслен и дурного тона. Он приоткрыл дверь. Нянька вязала чулок, а Сашка сидел на скамеечке и смотрел на нее неподвижным взглядом, полуоткрыв рот. Сергей Львович почувствовал себя уязвленным как отец и чтец Мольера.

    Ничего не сказав, он удалился. Мальчик, который говорил исключительно по-французски, который, казалось, понимал уже язык Расина, заслушивался дворни.

    В тот же вечер тонким, пискливым голосом он сказал Надежде Осиповне, что долее Сашку оставлять на руках у Аришки невозможно, если не хотят в нем впоследствии видеть невежду. Необходимо, чтобы за ним ходила мадама. Мадамы были необходимы; эти няньки-растрепы, с их нелепым говором, утомляли его.

    Речь его была такова, что Надежда Осиповна, которая хотела было, как всегда, возразить, смолчала. Сейчас истинное достоинство познавалось в том, насколько удавалась французская тонкость. Надежда Осиповна одна из первых в Петербурге стала целоваться с женщинами в обе щеки, как истая француженка, вместо нелепых старых поклонов. Эта быстрота восхищала Сергея Львовича. Их дом не на шутку мог стать вполне французским домом: и книги французские, и новости, и язык, и Василий Львович в Париже. Сергей Львович иногда с восхищением замечал, что за целую неделю не произнес ни одного русского слова, кроме разве приказов, отдаваемых казачку: «сними нагар» и «подавай обед». По-русски разговаривал он только со слугами или когда бывал сильно чем-нибудь раздражен. Сергей Львович стал даже было Никиту учить французской грамоте, да ничего не вышло. Словом, мадама была до крайности необходима. Но добыть ее было трудно, и притом не по карману. Настоящие мадамы были в большой цене и нарасхват.

    4

    Сергей Львович всегда был скор на решения, потому что живо все воображал. Он надеялся сбыть мадаме детей с рук, а мадама будет учить их французскому языку и тонкостям. Поэтому взяли, по совету сестрицы Аннет, старушку Анну Ивановну, бедную, но благородную даму, которая легко изъяснялась по-французски и даже могла при гостях сойти за француженку, хоть и не была мадамою в собственном смысле. Востроносая старушка появилась в доме, стала воспитывать детей, пушить их за шалости, лепетать по-французски, водить на гулянье. Марья Алексеевна ее возненавидела. Они с Ариной составили род комплота и стали упорно следить за несчастной. Старушка вскоре была уличена в проступках: жевала тайно сладости, утаенные за столом, во время гулянья заблудилась и потом все свалила на детей, будто бы ее бросивших. «Хороша матушка», – сказала Марья Алексеевна. Наконец, видя себя теснимой со всех сторон, старушка ожесточилась и стала ворчать по-русски. Арина будто слышала даже, как старушка сказала про себя, что до сих пор у арапов не живывала. В тот же день со срамом отказали ей от места.

    Мадам Лорж, которая заняла ее место, продержалась более года. С кудерьками, веселым голосом, могучего сложения, она была настоящей мадамой и даже могла делать чепцы по моде – это примирило с нею Надежду Осиповну. Она все в доме заполнила собою, и ропот прекратился. У ней были сильные руки, быстрота в движениях и вполне французская беззаботность. С утра она напевала песенки, шуршала юбками и смеялась, как только француженки могут. На детей она обращала мало внимания. Сергей Львович был счастлив и охотно беседовал с воспитательницей.

    Отказала ей разом и вдруг сама Надежда Осиповна. Причиной был сам Сергей Львович, который начал кидать слишком вольные взгляды на сильные плечи французской воспитательницы. Одного такого взгляда было довольно: мадам Лорж удалилась.

    Гувернантки не принялись в доме.

    5

    Василий Львович приехал с тысячью парижских вещичек, в сапогах а la Souvorov, с платочками, надушенными какими-то воздушными духами, с острым коком, напомаженный и совершенно рассеянный. Он стал еще более косить, не узнавал старых приятелей и много смеялся. Все им интересовались. Говорили даже, что Цырцея собиралась вернуться к своему супругу. Слух, впрочем, оказался ложным: Цырцея выходила замуж, но это его нисколько не обескуражило. Он привез Аннушке высокий гипюровый чепец последнего покроя, чтобы она хоть отчасти напоминала парижскую субретку. О мадам Рекамье отзывался он небрежно:

    – Стройна, но лицом нехороша.

    Хвалил ее дворец:

    – Стекло, стекло и стекло. Везде стекло.

    Бонапарт чрезвычайно его занимал. Он должен был подробно описать его наружность. Никто не хотел верить, что Бонапарт так мал ростом.

    Василий Львович приседал и подносил ладонь ко лбу, козырьком, чтоб показать рост консула. Потом с законным самодовольством он давал нюхать женщинам свою голову.

    Подобно Бонапарту, он учился в Париже у Тальма декламации и в благородной античной простоте, полуобернувшись, декламировал всем, кто желал его выслушать, Расина. Косое брюхо несколько мешало ему.

    Он был высокого мнения о парижском балете, значительно отзывался о парижской опере:

    – «Цивильский цирюльник» бесподобен.

    Много говорил о соперничестве m-lle Жорж и m-lle Дюшенуа.

    – У Жорж жестикуляция, руки! – говорил он и протягивал обе руки.

    – Но у Дюшенуа – ноги, – говорил он и вздергивал панталоны, – Боже! что за ноги!

    Когда вблизи не было дам – дети в счет не шли, их никто не замечал, а они всё слушали, – он, захлебываясь, рассказывал о кофейных домах и их обитательницах. Потом он переводил дух и обмахивался платочком, платочек отдавал еще парижскими запахами.

    По утрам он прохаживался по Тверскому бульвару в особом костюме – утреннем; походка его изменилась; он вздергивал панталоны. Женщины на него оглядывались. Не любя ранее Охотного ряда, он стал его неизменным посетителем. Он рассказывал там о лавочке славного Шевета в Пале-Рояле. У Шевета были холодный пастет, утиная печенка из Тулузы и жирные, сочные устрицы. Знатоки шевелили губами, и Василий Львович прослыл гастрономом. Он сам изобретал теперь на своей кухне блюда, которые должны были заменить парижские, и приглашал любителей отведать. Некоторые блюда любители хвалили, но на вторичные приглашения не являлись. Повара своего Власа он звал отныне Блэз. На деле же он более всего любил гречневую кашу.

    Карамзин, вообще начавший забывать Пушкиных, отнесся к нему благосклонно. Василий Львович снова вошел в список модных: Карамзин, Дмитриев, Пушкин; он был героем дня – l’homme du jour.

    Когда Карамзин возмутился в разговоре гибельным честолюбием Бонапарта, который желает войн и ничего более, Василий Львович глубоко вздохнул:

    – Бонапарт опасен! Весьма опасен! – и тут же рассказал, что самые вкусные пряники зовутся в Париже монашками – nonnettes.

    Старый генерал на балу захотел было узнать подробности о войне, которую вел Бонапарт, и ругнул его канальей, но тут Василий Львович наморщил лоб и рассердился:

    – Мой Бог! Но о войне никто не говорит! Париж есть Париж!

    Такой он вольности набрался. Он даже заказал себе кушетку, такую, как у Рекамье; она, полулежа на такой кушетке, принимала гостей и посетителей. На кушетке он и лежал теперь после обеда.

    Алексей Михайлович Пушкин утверждал, что Василья Львовича изгнали из Парижа за развратное поведение и что он вывез оттуда машинку для приготовления стихов, состоящую из большого количества отдельных строк. Взяться за ручку, повернуть – и мадригал готов. Князь Шаликов, будучи музыкантом, записывал с голоса Василья Львовича последние парижские романсы.

    6

    Вскоре Василий Львович испытал такой удар судьбы, от которого другой, более положительный человек не оправился бы. Дошли ли слухи о его вольнодумстве до духовных властей, пустил ли в ход свои связи богомольный тесть, но духовные власти с новым жаром занялись делом о его разводе. Цырцея провозглашена непорочною, а Василий Львович грешником, каковым и был на самом деле. Синод определил: дать супруге развод с правом выхода замуж, а супруга подвергнуть семилетней церковной епитимье с отправлением оной через шесть месяцев в монастыре, а прочее время под смотрением духовного отца. Против ожидания Василий Львович перенес удар довольно бодро. Он свободно вошел в новую роль невинной жертвы. Милые женщины посылали ему цветы, и Василий Львович нюхал их, удивляясь превратности счастья. Кузен Алексей Михайлович тотчас в смешном виде изобразил епитимью Василья Львовича. Главною чертою в покаянии он выставлял переход Василья Львовича от блюд Блэза к монастырской кухне и утверждал, что Василий Львович в первый же день покаяния объелся севрюжиной. Местоположение монастыря, избранного для епитимьи, было самое счастливое, и Василий Львович, проведший в монастырской гостинице весну и лето, по выражению Алексея Михайловича, как бы снял внаем у Господа Бога дачу. Вообще Москва лишний раз получила пищу для разговоров. Василий Львович, которому сестрицы передавали все вести, чувствовал себя знаменитым. Иногда какая-то горечь отравляла ему это сознание. В славе Пушкиных не было ничего почтенного, а интерес к ним скандальный.

    Сергей Львович, который жил как бы отраженным светом братней и кузеновой славы, принимал участие в судьбе его. Александр отлично понимал все вздохи, недомолвки и ужимки отца, то гордые, то самодовольные, то смиренные, когда отец говорил о дяде. Речь шла о славе, о светской славе. Отец был польщен величием дяди и завидовал ему. Дети знали все фарсы Алексея Михайловича о дяде; Сергей Львович наполовину верил им. Иерей, духовный отец дяди, был тайным гастрономом и поэтому слишком часто приходил увещевать духовного сына; кухня Блэза привлекала его: басня, пущенная Алексеем Михайловичем. Но сын бывшего Пушкина рассказывал ее для смеха, Сергей же Львович, более хладный и жесткий, негодовал. Все эти иереи раздражали его. Они разоряли Базиля, объедали его, опивали. О, эти vieux renards de синод![25]Старые лисы из синода (фр.).

    Он, не скрываясь, роптал. Сестрица Анна Львовна, услышав однажды богохульствующего брата, зажала уши и, широко раскрыв глаза, произнесла:

    – Брат!

    И она приказала детям выйти вон.

    7

    У него были два брата и сестра. Братец Левушка, малютка, был любимец; сестрица Олинька, остроносенькая, миловидная и сварливая, жаловалась на братца Сашку тонким голоском. Тетушка Анна Львовна возила ей подарочки – куколки, веерки, – она с жадностью их хранила в своем углу. Братец Николинька был болезненный и белесый.

    Он относился к ним, как к стаканам, которые не должно было ронять и за которые ему доставалось. Тетушка Анна Львовна говорила ему о Николиньке и Левушке, что это его братцы, что он должен поэтому отдать свой мяч Левушке и во всем уступать Николиньке, как младшему; он никак этого не хотел. Он старался не попадаться ей на глаза.

    У дома и у родителей были разные лица: одно – на людях, при гостях, другое – когда никого не было. И речи были разные – французская и русская. Французская придавала всему цену и достоинство, как будто в доме были в это время гости. Когда мать звали Nadine, Надина, она была совсем другая, чем тогда, когда бабушка звала ее Надеждой. Надина – это было похоже на Диану, на нимфу в Юсуповом саду. Это был тот свет, о котором иногда говорили за столом родители и откуда мать с отцом возвращались иногда по ночам. Тетушки Анна Львовна и Елизавета Львовна произносили русские слова в нос, как французские. Отец щелкал пальцами: ему недоставало русских слов, и навертывались другие, французские. Когда родители были нежны друг к другу, они говорили между собою по-французски, и только когда ссорились друг с другом, кричали по-русски.

    Ему нравилась женская речь, неправильная, с забавными вздохами, лепетом и бормотаньем. Ужимки их были чем-то очень милы. Гостьи быстро пересыпали русскую речь, как мелким круглым горошком, французскими фразами и картавили наперебой. Вообще, когда гостьи говорили друг с другом, они лукавили, как бы переодевались в нарядные, нерусские, маскарадные костюмы, и только косые взгляды, которые они украдкою бросали друг на друга, были совершенно другие, русские. Вздохи же были притворные, французские, и очень милы. Но настоящую радость доставлял ему мужской разговор, французские фразы при встречах и расставаниях. Ими обменивались, как подарками, а с малознакомыми так, как будто сражались старым, тонким оружием.

    По-французски теперь говорили о войне, которая шла с французами же, и по-французски же их ругали: les freluquets;[26]Ветрогоны (фр.). о государе, который издавал рескрипты, писанные хорошим слогом, и, по-видимому, бил или собирался бить этих freluquets; даже о митрополите, который служил молебны. Но стоило кому-нибудь в разговоре изумиться – и он сразу переходил на русскую речь, речь нянек и старух; и болтающие рты разевались шире и простонароднее, а не щелочкой, как тогда, когда говорили по-французски. Сонцев, поговорив изящно по-французски, вдруг сказал:

    – А французы-то нас бьют да бьют!

    Александр всегда замечал эти внезапные переходы, после которых все говорили гораздо тише, не торопясь, все больше о дворнях, о почте, о деревнях и убытках.

    Когда никого не было дома, он пробирался в отцовский кабинет. На стене висели портреты: Карамзин, с длинными волосами по вискам, похожий, только гораздо моложе и лучше; косоглазый и розовый Иван Иванович Дмитриев, с хрящеватым носом, которого он почему-то не любил, и в воздушных лиловатых одеждах черноглазая девушка с широкими боками. На полках стояли французские книги. На нижней были большие томы, покрытые пылью, от которой он чихал; страницы были рыхлые, буквы просторные, рисунки изображали знамена и героев. Он ощупал их пальцем – они были выпуклые. Рядом стоял том, который ему нравился: там тоже были рисунки – большие, спокойные женщины в длинных одеждах, с открытыми ногами, с глазами без зрачков – это были все те же самые садовые нимфы и богини, и у всех были свои имена, как у живых.

    8

    – Ты, друг мой, отвернись к стене да по сторонам глазами не води, не то век не заснешь. У тебя бессонницы быть не должно, ты еще мал. Поживешь с мое, тогда, пожалуй, не спи. Я ничего тебе не стану рассказывать, все пересказала. А в окошко не гляди – и того хуже не заснешь. В городе хуже, не спится, в деревне лучше, летом в окно клен лапой влезет, и заснешь; зимою тоже деревья. А здесь фонарь и фонарь. Стоит и моргает. Спи. Спят все кругом, и Левушка, и Николинька, тебе одному сна нет.

    …Едем, едем – и вдруг рыдван наземь. Соскочила скоба. Дед говорит мне: пойдем пешком. Я отвечаю: не привыкла. Я вовсе не с тем ехала, чтоб пешком впервые в дом являться. Кой-как заткнули скобу. Дед очень оробел перед самыми воротами и огорчился:

    «Если он на вас шишкнет, прошу вас, душа моя, пасть перед ним на колени, как и я. Тогда простит».

    Он очень боялся отца – женился на мне не спросясь. Я сказала: я не таких правил, чтоб на меня, друг мой, шишкали. Я не могу пасть на колени. А он говорит, что в Африке и все так делают и не считается за бесчестье. То в Африке, а то здесь, под Псковом. Дед даже заплакал от огорчения, слезы так и льются. Тогда еще мужчины не плакали, как теперь. Мне стало страшно, и мы сошли с рыдвана. У Иришки переоделись, он в мундир, я надела материны жемчуга – все потом прожила. Послали к старику спросить, примет ли. Ждем Матрешку час, другой – нет ее. К вечеру мы и вовсе оробели. Сидим в избе, в чулане, совестно показаться. Дали нам хлеба с водой, как на обвахте. Матрешка приходит в слезах: ее отодрали. Вот эту ночь, друг мой, и я не спала – как ты. Назавтра я объявляю, что еду назад, к родителям, и что до крайности изумлена. Дед умоляет и вдруг ведет меня к дому. Не помню, как вошли. На пороге дед – в мундире, при шпаге – пал на колени. Но я все стою; только глаза опустила. Подняла глаза и вижу – старик сидит в креслах, в расстегнутом мундире, в руках трость. Лицо черное – и не черное, а желтое; ноздри раздул. Смотрит на деда и молчит. Потом на меня. И все молчит. И вдруг поднял трость. Мне стало страшно, я вскричала и повалилась. Очнулась – вся в воде. Старик надо мною и прямо в лицо прыскает водой. Я посмотрела и опять вскричала, а он засмеялся, но только с принуждением.

    «Неужто, сударыня, я так страшен тебе показался? Я николи еще женщин так не пугивал».

    Он был любезен. Но только на деда еще долго не глядел. И в глазах все была искорка.

    …А что потом было… Ничего потом не было… Потом нечего рассказывать. Дед? Умер твой дед, нет его. Спи. Да глазами-то по сторонам не води. Ну, уж я не слажу с тобой. Пусть Ирина сказку скажет или песню эту твою споет. Мочи нет как надоел…

    9

    Арина входила в комнату бесшумно и садилась у его постели в ногах. Не глядя на него, медленно покрёхтывая, позевывая и покачивая головой, рассказывала она о бесах. Бесов было великое множество. В лесу были лешие, в озере, что за господским домом в Михайловском, у деда Осипа Абрамовича, у мельницы, внизу – водяной, девки его видели. В Тригорье жил леший, тот был простец, его все видели. Он мастер был аукаться. Была одна девушка, рябая, у дедушки, у Осипа Абрамовича, ходила в лес по бруснику. Как звали – все равно, нечего ее поминать; он с ней аукался и защекотал. Вся душа смехом изошла. Вот вы, батюшка Александр Сергеевич, не заснете, и вас защекочет. Ну не леший, так домовой. Он оттуда и прилетел. Вот в трубе тоненько он поет: спите, мол, батюшка Александр Сергеевич, спите, мол, скорее, не то всех по ночам извели – и бабушку, и няньку, и меня, домового вашего Михайловской округи.

    10

    Их водили гулять всех вместе, табором, как говорила Марья Алексеевна, – Олиньку, Александра, Левушку и Николиньку. Александр обычно отставал. Мальчишки дразнили его: «Арапчонок!» и убегали в переулок. Он каждый раз вдруг закипал таким гневом, что Арина пугалась. Зубы оскаливались, глаза блуждали. К удивлению Арины, гнев проходил быстро, как начинался, без всякого следа. Дома он никому ничего не рассказывал.

    В этот день он нарочно отстал и присел на скамеечку у забора. Он думал, что Арина не заметит и все уйдут далеко. В открытом окне, напротив, сидел толстый человек в халате и наблюдал улицу. Улица в этот час была незанимательна. Рядом с толстяком стояла молодая женщина и задавала корм пичуге в клетке. Толстяк, завидя Александра, обрадовался. Он живо вгляделся в него и дернул за рукав молодую женщину. Та тоже стала глазеть в окно. Александр знал, что о нем говорят «арапчонок». Он пробормотал, как тетка Анна Львовна:

    – Что зубы скалишь?

    И пошел догонять своих.

    Александр никогда ни с кем не говорил о деде-арапе и ни у кого не спрашивал, почему его дразнят мальчишки арапчонком. Когда однажды он спросил у отца, давно ли умер дед, Сергей Львович сначала его не понял и думал, что Александр спрашивает о его отце, Льве Александровиче. Он со вздохом отвечал, что давно и что это был человек редкой души:

    – Любимец общества!

    Узнав, что Александр спрашивает о деде Аннибале, Сергей Львович сначала остолбенел и сказал, что этот дед и не думал умирать, потом нахмурился и, собравшись с духом – дело было в присутствии Марьи Алексеевны, – объявил, что Александр не должен об этом деде думать, потому что он Пушкин и никто более.

    – И бабушка твоя – Пушкина, и мать.

    Марья Алексеевна молчала.

    Сергей Львович рылся после этого более часа в каких-то бумагах в своем кабинете и вдруг выскочил оттуда, бледный как полотно:

    – Пропала!

    Оказалось, пропала родословная, целый свиток грамот, который передал ему на хранение, уезжая, Василий Львович. Ломая руки, Сергей Львович говорил, что он конверт запечатал родовою печатью, ящик стола запер на ключ, а там вместо родословных свитков лежат теперь стихи, альбом и старый пейзаж Суйды. Дрожащими пальцами Сергей Львович рылся во всех ящиках своего стола, и домашние помогали ему, бледные и растерянные. У двух секретных ящиков Сергей Львович замешкался и не открыл их.

    – Там бумаги секретные, – сказал он скороговоркой и нахмурившись, – …масонские.

    Марья Алексеевна замахала руками и зажмурилась. Она боялась масонов.

    Наконец грамоты нашлись, свитки были в полной сохранности, Сергей Львович просто запамятовал, что запер их не в стол, а в особый шкапчик, где лежали редкие книжки. Он блаженствовал.

    Медленно развязав большой сверток, связанный веревочкой, он сломал красную большую печать и показал старые грамоты Александру.

    – Изволь посмотреть сюда – видишь печать? Это большая печать. Письмо старое, но мне говорили, что здесь за войну с крымцами жалуется вотчина, двести четвертей или около того. А это – судебный лист; это, впрочем, не важно.

    И, понизив голос, Сергей Львович сказал сыну:

    – Твой дед этою грамотой вовсе уволен от службы, в абшид[27]Отставку (от нем. Abschied). за болезнями. Это было, впрочем, более дело государственное.

    11

    Когда ему было семь лет, дом разом и вдруг распался.

    Марья Алексеевна давно махнула рукой на зятя и дочь. Крепилась-крепилась и однажды решилась: наскребла вдовьих денег, достала из шкатулки какие-то закладные и рядные, ездила куда-то, суетилась и вернулась радостная: купила подмосковную. Усадьба была в Звенигородском уезде, с тополями, садом, церковью, все как у людей. Звалась она чужим именем: Захарово, да не в имени дело. Службы и дом каменные, дорога не пылит, цветник, роща, а деревня под горой, и богатая, много девок и овсы. Милости просим на лето с детьми; а сама она, живучи в Москве, голову потеряла от пыли, вони, шуму. Аришку оставляет при барчуках, а с нее хватит.

    Никто ее и не удерживал.

    Осенью пришла долгожданная весть: Осип Абрамович скончался и оставил Надежде Осиповне село Михайловское.

    Глава пятая

    1

    В последние годы старый арап безобразно растолстел. Походка стала еще легче – он ходил как бы приплясывая, неся тяжесть своего живота. Последние месяцы, однако, ходить уж не мог и сидел у окна в больших мягких креслах, обитых полосатым тиком, откинув назад голову и задыхаясь от жира, старости и болезней. Здесь он и спал. С братом Петром Абрамовичем он был в ссоре из-за денежных счетов, и все его покинули.

    Барская барыня Палашка правила домом; говорили, что от времени до времени она еще сгоняла к барину девок плясать и петь песни. Но теперь он становился все тише, все равнодушнее и часами следил за полетом мухи и скрипом телеги за лесом. В груди его также скрипело.

    Стояла осень, красные, в окне, клены и желтые восковые березы осыпались перед самым окном. Дожди уже прошли, и было сухо.

    В одну ночь его скрутило. Он мычал таким страшным голосом и его так подбрасывало, что Палашка к утру послала в город за лекарем.

    Лекарь, осмотрев больного, запретил ему есть зайца, так как заяц возбуждает похоть, и приказал пить по вечерам декохт.

    – Истребите из сердца все досады, – сказал он ему.

    Старик лежал в креслах, лицо его было тусклое, он смотрел бессмысленно; глаза как в дыму. И вдруг, помимо его воли, самостоятельно, отдельно от него, начиналось в груди хрипенье, бульканье, свист, и живот начинал ходить ходенем. Он дышал сипом и криком, как кричат ржавые затворы, когда их проверяют.

    Отдышавшись, он спросил лекаря:

    – Сколько мне времени жить?

    Лекарь ответил:

    – Вам, ваше высокоблагородие, жить два дни.

    Старый арап легким движением вдруг подскочил в креслах. Скрип прекратился.

    – Врешь, – сказал он лекарю и показал ему кулак.

    Потом, оборотясь к Палашке, приказал:

    – Гнать его и денег не платить. Вон!

    Он полежал с полчаса совершенно неподвижно, трудно дыша. Потом стал глядеть на отцовский портрет. Абрам Петрович был на портрете с желчным лицом, цвета глины, с анненскою лентой через плечо, в генерал-аншефском мундире.

    Он приказал убрать портрет на чердак. Потом велел стопить баню и нести себя туда. В высоких креслах полосатого тика понесла его дворня через весь двор на плечах. На самом пригорке он велел остановиться, осмотрелся кругом и впал в задумчивость. Несли его пять человек – старик был грузен; сзади шла Палашка. В бане он не стал париться, а полежал в предбаннике.

    – Попарь-ка меня, – попросил он Палашку.

    Палашка хлестала его горячим веником по черным плечам: он храпел и кашлял. Становилось темно.

    Он велел нести себя на конюшню. В конюшне было прохладно, покойно. Три жеребца стояли в глухих загородках и, тяжело посапывая, перебирали ногами. Самый горячий, который закусал конюха, был на цепи, как злодей. Кобыла пила воду, мерно храпя. Он покормил ее с руки овсом, который она шумно, со вздохом, убрала мягкими губами.

    – В два дня! – сказал он ей о лекаре. – Дурак!

    Вернувшись домой, он приказал принести все шандалы, какие есть в доме, и зажечь все свечи. Потом велел набрать листвы в роще и нанести в горницу.

    – Для глаза, и дышать легче.

    Палашка поднесла ему вина, но он пить не стал и только пригубил. Вспомнив о вине, сказал принести все, что еще оставалось в погребе, в гостиную.

    – Девок, – приказал он Палашке.

    Господский дом ярко светился и далеко был виден.

    – Опять загулял, – говорили в деревне.

    – Смерти на него, дьявола, нет.

    Все аннибаловские старухи и старики считали старого Абрама Петровича и самого Осипа Абрамыча с братцем Петром Абрамычем дьяволами. Одна старуха говорила, что у старого Абрама Петровича были еще когти копытцами.

    Дворовые девки были у Осипа Абрамыча блудным балетом; они плясали перед ним во времена его загула. Музыканты были у него свои – один лакей играл на гитаре, двое пели, а казачок бил в бубны. Он заставил Палашку всем поднести по стакану вина и махнул музыкантам. Музыканты разом ударили его любимую.

    – Машка, выходи, – захрипел он.

    Маша была его первая плясунья.

    Арап сидел с полузакрытыми глазами.

    – Безо всего, – сказал он.

    Плясала Маша без всего. Он хотел было подняться, но не мог; только пальцы шли у него и дрожали, как подрагивала бедрами Маша, да двигались губы. Музыканты все громче и быстрее играли его любимую, казачок бил в бубны без перерыва, Маша все дробнее ставила ноги.

    – Эх, лебедь белая, – сказал старик.

    Он взмахнул рукою, загреб воздух полной горстью, крепко сжал пальцы и заплакал. Рука его упала, голова свесилась. Слезы текли у него прямо на нижнюю толстую губу, и он медленно глотал их.

    Когда пляска кончилась, он велел раздать дворне все вино. Потом подумал и приказал половину оставить.

    – Овса сюда, бадью, – приказал он.

    Вином наполнили при нем бадью, овес намочили в вине.

    – Лошадям корм задавать!

    – Окна открывай!

    Лошадей кормили на конюшне пьяным овсом.

    – Злодея на волю! Коней отпускаю!

    Ветер ходил по комнате. Он сидел у раскрытого окна и ловил ртом ночной холод. На дворе было темно.

    Со звонким ржаньем, мотая головами, выбивая копытами комья земли, пронеслись мимо окон пьяные кони.

    Он засмеялся без голоса в ответ им:

    – Все наше, все Аннибалово! Отцовское, Петрово – прощай.

    2

    Когда Петру Абрамовичу сказали, что братец Осип Абрамович без голоса и плох, он не пошел к нему. Вчера он видел ярко освещенные окна в Михайловском, знал, что брат гуляет, и сердился на него, что более не приглашает его на сельские пирушки. Порешив, что Осип Абрамович плох с похмелья, сказал, что не пойдет и что так обойдется. Он был не в брата, сухонький и верткий. Он обид не забывал.

    Палашка, не растерявшись, сразу после лекаря, по старой памяти, отправила гонца к Устинье Ермолаевне Толстой под Псков, где она жила летом и осенью на даче.

    Черною тушею лежал без памяти Осип Абрамович весь день и всю ночь, и только по свисту и хрипу Палашка понимала, что он жив. А на следующий день, против всяких ожиданий, прискакала Толстиха, Устинья Ермолаевна.

    Она была уже стара, подсохла, но походка еще была та же, что двадцать лет назад. Даже ее враги не могли не признать, что у Устиньи походка хороша.

    Легко сойдя со своего экипажа, она прошла в комнаты и попятилась: в комнате был содом. Кленовые листья ворохом лежали на полу, залитом вином.

    – Мусор вымети, – сказала она строго Палашке. – Что затхоли развели! Что грязи нанесли!

    Только когда комнату прибрали, она присела на стул у окна. Она посмотрела на умирающего осторожно и боязливо. На лиловом лбу были толстые капли и струйки пота; она отерла ему лоб платочком и нахмурилась.

    С тех пор как их развел архиерей, больше двадцати лет жила Устинья Ермолаевна ни вдовою, ни мужней женою. Все старания приложила она к тому, чтобы у нее «всего было». Деньги Осипа Абрамыча она с самого начала их любви перевела на себя. Он построил ей во Пскове, по Великолуцкой дороге, покойный дом с яблонным садом, купил ей подо Псковом у Чертова ручья дачу, тоже с садом, оранжереями, цветником; подарил ей экипаж и лошадей. Больше всего она любила золото, яблоки и сливы. У ней был золотой сервиз, а яблоки у нее были белые как кипень.

    У них небось таких нет. Бездельцы! Какая глупость так распускать о людях, – говорила она о своих врагах – псковских помещиках и их женах, которые ее не принимали.

    Она почитала себя невинно оклеветанною. Если бы она вышла замуж за влюбленного арапа, это было бы полным торжеством ее над псковской знатью – всеми «татаровьями» – Карамышевыми да Назимовыми, которые ее чурались, боясь ее дурного характера. Но дело кончилось ничем, и ее связь с арапом стала скандалом, как связь с каким-нибудь заезжим паясом или камердинером. Поэтому, как потерпевшая, она считала себя вправе брать с него деньги и грабить, сколько возможно.

    Много раз Устинья съезжалась и разъезжалась с арапом. Последний раз они съехались пять лет назад и через месяц разъехались: Устинья вдруг заскучала по саду, а старик ей показался скучен.

    Когда ей сказали, что арап кончается, она тотчас же, не думая, собралась. Были между ними еще не конченные счеты: годы тлела у нее в секретере дарственная на село Михайловское, составленная по всем правилам ее стряпчим; оставалось только внизу написать год, число и подписаться. Но в этом арап был тверд и, когда заходила речь о Михайловском, становился молчалив. Устинья Ермолаевна прихватила с собою бумагу.

    С последнего разъезда осталась у него также ее шаль, которой арап ни за что не хотел отдавать, говоря, что это – память.

    Палашка подала ей к завтраку печеную картошку со сливками, стакан брусничной воды, ничего больше в доме не было.

    Она ела и поглядывала. Кругом была такая пустота, некрашеные полы были так бедны, потолки низки, что она сама удивилась, как из этой бедной хижины явилось ее богатство: и сад, и сервизы, и лошади. Арап умирал в дикой простоте, как, может быть, умирал его дед где-нибудь в Африке. Она сказала Палашке про шаль.

    Палашка лазила по всем шкапам – шали не было. Глядя на беспорядок, в котором умирал арап, Устинья сказала Палашке брезгливо:

    – Где тут шаль найдешь? Тут себя потеряешь.

    Она поела, а брусничной воды не тронула:

    – Горько. Разве так бруснику мочат?

    Она посидела у кресел, на которых плашмя теперь лежал старый арап.

    – За мной зачем посылали? Я-то здесь кто? Добро бы родная была.

    – Всё не чужие, – сказала Палашка.

    Она услала Палашку.

    Недовольно она посмотрела на полупустую комнату, которую десять лет опустошала. На комоде когда-то стояли часы с Кроносом, который жрет младенца: теперь часы у нее; на бюро была статуэтка фарфоровая, фавн с нимфою, – у нее; и только большие лосиные рога висели над столом, охотничье мужское украшение.

    Приоткрыв толстые губы, арап отмахивался пальцами от чего-то и лепетал. Глаза у него были полуоткрыты.

    – Ну, что? Что хочешь? – строго спросила она умирающего и отвела пальцы.

    На ногтях была синюха; впрочем, у него всегда были синие ногти. Пальцы были длинные, на левой руке, как у вдовца, перстень с прекрасным камнем. Грань была старой работы, беседкой, камень был желтой воды, она понимала толк в камнях. Шали Палашка так и не отыскала, шаль была турецкая, с бахромой. Ей было жаль шали. Она посмотрела еще раз на перстень и залюбовалась. Потом, взяв его за руку, она стала тихо снимать перстень с пальца. Палец у арапа разбух, и перстень шел туго. Наконец она сняла его и примерила на большой палец. И вдруг онемела: арап спокойно смотрел на нее и на перстень большими мутными глазами. Он очнулся. Потом как будто тень прошла по лицу – он словно улыбнулся и взял ее за руку.

    – Дура, – сказал умирающий внятным голосом, – дура, в губы целуй.

    Более в себя он не приходил.

    К вечеру заявился Петр Абрамыч, сразу после того Устинья Ермолаевна уехала к себе во Псков и снова положила в ларец неподписанную дарственную, а в ночь Осип Абрамыч Аннибал, флота артиллерии капитан в отставке, скончался.

    Петр Абрамыч, надев парадный мундир, хоронил брата.

    Арап лежал в гробу в морском мундире времени Екатерины, черный как уголь, и поп сказал крестьянам проповедь о святом Моисее Мурине, который также был эфиоплянин, а смолоду и разбойник; а назавтра прибыл заседатель из города и, помянув покойника вином и пирогами, послал Надежде Осиповне, так же как и Марье Алексеевне, извещение, чтобы приезжали вступать во владение селом Михайловским, понеже отец и супруг их Иосиф Абрамович внезапно волею Божией помре.

    3

    По получении известия о смерти тестя Сергей Львович принял вид серьезный, степенный и принимал знаки сочувствия, как принимают поздравления.

    – Que la volontе du ciel soit faite![28]Да свершится воля неба! (фр.) – говорил он с достоинством.

    На панихиде он мелко и часто крестился и дважды глубоко и внятно вздохнул. Сестрица Анна Львовна, обняв Надежду Осиповну, всхлипнула было, но это принято было самым холодным образом.

    Усадьба и имущество покойного арапа, а если таковые окажутся, и деньги, принадлежали теперь жене и дочери. Марья Алексеевна, у которой была теперь своя усадьба, не захотела ехать на старое пепелище, откуда бежал от нее некогда муж, и предоставила распоряжаться Надежде Осиповне. Нужно было войти во владение, а для этого нужна была мужская помощь. Сергей Львович, однако же, не изъявил желания поехать принимать тестевы владения, ссылаясь на военное время и нежелание начальника отпускать его. Отпуск мог повредить его карьере.

    Надежда Осиповна, самовольно распоряжавшаяся в стенах своего дома, вне его была на редкость бестолкова и даже пуглива. В конце месяца она выехала в село Михайловское, а Сергей Львович остался дома, пообещавшись, как только обстоятельства дозволят, выехать вслед за нею.

    Только когда закрылась дверь, Сергей Львович почувствовал счастье: получив наследство, он внезапно оказался на свободе самое малое на месяц. В тот же вечер он исчез со двора.

    Время было военное, и везде были перевороты. Вся Москва была в каком-то волнении, и все было неверно. По реляциям, государь бил французов, а вестовщики говорили, что, напротив, «французы утюжат нас». В комиссариатском штате все ходили как ошалелые; много ездили, пили, играли в карты. Воодушевление было общее, к дому главнокомандующего ездили узнавать новые рескрипты, и мнение о Бонапарте как о безумце было вдруг всеми принято. Василий Львович перестал заказывать своему Блэзу французские блюда. Вообще чувствовалось общее потрясение.

    Бледный и нахмуренный сидел Сергей Львович за зеленым столом в два часа ночи и спускал в рокамболь вторую сотню. Руки его дрожали, и будущность представлялась потерянной.

    В том, что все откроется и Надежда Осиповна узнает, Сергей Львович не сомневался, но не хотел думать об этом. Вначале он просто сговорился провести время со старыми приятелями, затем затеялся рокамболь, и вот с самого начала он как нарочно проигрался, дрожа от нетерпения, в пух. Несчастные талии следовали одна за другой.

    В четыре часа он был в проигрыше и писал заемные письма: «Обязуюсь уплатить сто – двести – пятьсот рублей. Число. Месяц. Год. Сергей Пушкин». Малодушие его было таково, что он готов был плакать. В пять часов он вернул все и даже остался в выигрыше. Силы покинули его. В совершенной слабости он пил воду. Вся прошлая жизнь, жизнь отца семейства и покорного мужа, исчезла в одно мгновенье. Вся прошлая жизнь была проигрыш, а теперешняя выигрыш. В течение часа душевные силы его заметно восстановились. Он решил, что не будет более играть, а в случае если проиграется, будет проситься на поля сражений. Надежда Осиповна для военного была не так страшна.

    Наслаждаясь новою свободою, он позволил приятелям, после короткой заминки, отвезти себя поутру согреться в известный дом на окраине – к Панкратьевне. Панкратьевна, толстая старуха, держала за Москва-рекой дом с толстыми девками, жирными щами и славилась своею первобытной простотой.

    – Масло, – говорили об ее питомицах московские знатоки и жмурили глаз.

    Сергей Львович произвел на Панкратьевну самое отрадное впечатление своею вежливостью и ел славные щи с истинным аппетитом.

    Пробыв у нее в гостях до полудня, Сергей Львович нашел себя. Открылось, что он создан для приятной жизни, а не для каких-либо дел или семьи. От выигрыша даже осталось несколько; деньги он пересчитал и отложил на счастье в кошелек, решив не тратить. С необыкновенным спокойствием и важностью он вернулся к себе домой. Об обещании приехать, данном Надежде Осиповне, он старался не думать: самое сильное отвращение было у него к разного рода описям, вводам во владение и проч. С детьми возилась теперь Арина, и с этой стороны ничто не беспокоило его.

    Грушка у Панкратьевны пришлась ему по нраву. По утрам он ездил с визитами, и ему бывали рады: если кто не принимал на Поварской, он тотчас сворачивал на Тверскую; обедал там, где вся Москва обедала, – у старух и стариков, а вечером тянуло его к Панкратьевне. Являлись юные негодяи и увозили его. Теперь ему никто не мешал.

    4

    Мать была где-то далеко, в поместье черного деда, о котором родители не говорили, но многое смутно напоминало; он привык к любопытству мальчишек и прохожих. Лицо его было смуглое, волосы светлые и вились.

    Ему говорили, что дед умер; теперь он умер вторично. Судьба этого темного деда чрезвычайно его занимала. Теперь у них было поместье, о котором отец сказал, что там прекрасное озеро. Мать была угрюма; она уехала, расцеловав маленьких в щеки, а его – в голову. И теперь он был на свободе.

    По утрам он иногда видел виноватую фигуру отца; отец возвращался откуда-то и быстро семенил к себе в кабинет. Он прекрасно знал его походку – так отец являлся домой, когда боялся матери. К вечеру отец исчезал. Случалось, что кабинет пустовал и день и два. В кабинете он научился распоряжаться, как в захваченном вражеском лагере. Он перечел много книг, лежавших в беспорядке на окнах. Это были анекдоты, быстрые и отрывистые. Он узнал об изменах, об острых ответах королей, о римских полководцах, о славных женщинах, которые умели прятать любовников; перелистал словарь римских куртизанок; более всех ему понравилась ловкая Лаиса, подруга жирного Аристиппа; прочел о людях, которые, умирая на плахе, делали острые замечания.

    Он читал отрывисто и быстро, без разбора. Его очень занял портрет Вольтера: полуобезьянья голова старика с длинными, вытянутыми вперед губами, в ночном белом колпаке. Это был мудрец, поэт и шалун; он смеялся над королем Фредериком и всю жизнь хитрил.

    Очень ему понравился также рассказ в стихах о том, как две благочестивые старушки, вернувшись домой и улегшись на постель, нашли там дюжего молодца и подрались друг с другом. Благочестивые старушки, ханжи, девотки, напоминали тетушку Анну Львовну, а мать с гостьями жеманничала, как мадам Дезульер.

    Стихи нравились ему более, чем все другое, в них рифма была как бы доказательством истинности происшествия. Он читал быстро, выбирая глазами концы стихов и кусая в совершенном самозабвении кончики смуглых пальцев. При каком-нибудь шуме он ловко ставил книжку на место и, вытянув шею, приготовлялся к неожиданности. Вообще осенью этого года он вдруг переменился. Исчезла медленная походка увальня; медленный и как бы всегда вопрошающий взгляд стал быстрым и живым. Ему было семь лет.

    Наконец он добрался по лесенке до самой верхней полки в кабинете. На верхней полке стояли маленькие книжки в кожаных переплетах. Он стал читать их, и новый мир перед ним открылся. У каждой женщины были милые тайны; все разнообразно обманывали друг друга; подруги притворно гнали пастушков; вельможи давали забавные ответы; фавны гонялись за нимфами с какой-то сладкой и неясной целью; наездники до изнеможения объезжали горячих кобылиц; охотники убивали таинственную дичь наповал; садовник сажал розан в корзинку Аннеты; шел насмешливый счет ночным победам – одна, и две, и три победы были смешны – их должно было быть без счета. Все между тем изнемогали от томления – всюду шел бой, а о женщине говорили, как о незнакомой стране, которую предстояло открыть, с холмами, лесами, горами, гротами, прохладной тенью. Дыханье у него захватило. Он подозревал чудеса.

    Теперь, когда мать уехала, движенья его стали вдруг свободны и быстры.

    Ему ничего не стоило без усилия и разбега вспрыгнуть на стол, перескочить через кресло, не опрокидывая. Ему не сиделось на одном месте, неожиданно для самого себя он вскакивал и ронял книгу, менял место. Он играл в мяч на дворе с мальчишками и верно находил цель взглядом и мышцами всего тела.

    Почти весь день проводил он в девичьей. Арина вначале на него ворчала, но вскоре перестала. Девушки привыкли к нему, здоровались с ним нараспев, смеялись при нем и фыркали, говоря о Никите и поваре Николашке. Они пели долгие, протяжные песни, и лица их становились серьезными. Заметив, что песни ему полюбились, они всякий раз, когда он приходил, пели ему. Так они спели песню про белы снеги, про березу, про синицу.

    Раз, когда Арины не было, самая быстрая из них, Татьяна, на бегу вдруг обняла его и стала тормошить. Девки завизжали, засмеялись, но, когда вошла Арина, сразу замолчали. Татьянка закраснелась, Арина сурово ей сказала:

    – Ужо тебе, Танька! Барыне скажу!

    Как-то ему не спалось, и он попросил Арину, чтоб Татьяна спела ему. Арина была обижена, что Танькины песни ему больше нравятся, чем ее сказки, но с сердцем, ворча, привела сонную Татьяну, босую и простоволосую. Таня запела над ним протяжно, без слов, и, глядя, как она, полусонная, с открытой грудью, дышит и позевывает, он закрыл глаза и уснул.

    Жизнь его стала вдруг полна.

    Баловень Левушка хныкал без матери; Олинька, во всем похожая на тетку Анну Львовну, по нескольку раз в день заглядывала в комнаты отца – здесь ли. Востроносый Николинька льнул к Арине, зарываясь носом в ее подол.

    А он наслаждался свободой.

    Теперь перед сном, лежа в постели, он долго, тихо смеялся, зарываясь в подушки. Арина с огорчением на него смотрела; она думала, что он опять напроказил.

    Проказы его теперь сходили с рук; незаметно был отбит край хрустального графина; он мячом попал в портрет дедушки Льва Александровича в гостиной, так что холст подался и краска посыпалась. Арина обмерла, но обошлось. Сергей Львович редко смотрел на отцовский портрет и ничего не заметил.

    – Дед ажно моргнул на стенке, вот горе, – говорила Арина.

    Она крестила его и сердилась. Сказок она ему на ночь теперь не говорила, от сказок он еще пуще не спал. Сказки она говорила только под вечер. Он никогда ее не прерывал, ни о чем не расспрашивал. Когда Левушка раз помешал им, он прибил его.

    А перед сном он смеялся от счастья.

    5

    Неподалеку жили Трубецкие-Комод. Так их звали по архитектуре дома. Действительно, грузный квадратный дом Трубецких, стоявший посреди пустого двора, несколько напоминал комод. Москва всех людей метила по-своему. Дом был комод, и Трубецкие стали Трубецкие-Комод, а старика Трубецкого звали уже просто Комод. Этой кличкой он отличался от другого Трубецкого, которого звали Тарар, по его любимой опере, и третьего, которого звали Василисой Петровной. Трубецкие-Комод жили в своем доме-комоде тремя поколениями; старик, крепконосый, сухой, был уже очень дряхл и глух; всем в доме распоряжалась дочь, сорокалетняя девица Анюта. Александр часто встречал на прогулках Николиньку Трубецкого, гулявшего с гувернанткой. Они познакомились, тетка прислала Сергею Львовичу любезное письмо, и Александр стал бывать у Трубецких.

    Николинька Трубецкой был мал ростом, ленив и толст, желт, как лимон. Старый дед доживал свой век и крепко зяб, поэтому зимою непрерывно топили, а летом не открывали окон. Слуги ходили по дому как сонные мухи. В комоде было тихо, душно и скучно. Казалось, и молодые вместе со стариком доживают свой век. Николинька не играл в мяч и не бегал взапуски, он был сластена, лакомка, и нежная тетка его закармливала.

    Старик сидел у камина; осень еще только наступила, а он уж зяб. Несмотря на глухоту и дряхлость, дед был разговорчив и во всем требовал отчета у дочери. Увидев как-то Александра, он громко спросил у дочери:

    – Кто?

    Услышав имя: Пушкин, старик так же громко стал спрашивать:

    – Мусин? Бобрищев? Брюс?

    Дочь ответила глухому с некоторой досадой:

    – Нет, mon pure,[29]Папенька (фр.). просто Пушкин.

    Старик подумал. Потом все тем же глухим, надтреснутым басом он спросил:

    –  Бывшего Пушкина сын?

    Дочь вздохнула и сказала, что это сын Сергея Львовича, соседа.

    Тогда старик подумал и наконец вспомнил:

    – Ах, это стихотворца!

    Голос старца был такой, как бывает у человека, припомнившего что-то забавное. Видимо, Сергея Львовича он не помнил, а помнил что-то о Василье Львовиче.

    Когда нежная тетка через несколько минут зашла в детскую посмотреть, как дети резвятся, Александр сидел верхом на Николиньке, довольно верно изображая скачущего во весь опор всадника, а Николинька, на четвереньках, терпеливо изображал смирного коня.

    Тетке игра не понравилась.

    Вечером Александр спросил у отца, кто такие бывшие Пушкины. Сергей Львович обомлел и грозно спросил сына, кто сказал ему о бывших Пушкиных. Он отдерет всех этих Николашек, Грушек и Татьянок, которые осмеливаются пороть всякую дичь. Никаких бывших Пушкиных нет, не было и не будет, и он запрещает говорить о каких бы то ни было бывших Пушкиных. Узнав, что это говорил старик Трубецкой, Сергей Львович сказал сквозь зубы, снисходительно:

    – Ах, это бедный Комод! Он, бедняжка, так стар, – и прикоснулся пальцем ко лбу.

    Потом он так же снисходительно, сквозь зубы, спросил сына, как ему нравится его новый товарищ.

    Александр фыркнул и ответил:

    – C’est un fainеant, лежебок.

    В голосе было такое презрение, что Сергей Львович удивился. Он не без удовольствия посмотрел на сына.

    6

    Надежда Осиповна вступила в свои владения. Низко кланялась дворня, все в новых платьях, опустив глаза.

    Никогда не была она помещицей. Всю свою молодость она провела с матерью в столице, в Преображенском полку, в небольшом домике, изредка выезжая на какой-нибудь гвардейский бал. Жила в тайной горькой бедности. Каждый выезд ее стоил обеим, и дочери и матери, мук и горя. Она не помнила Суйды, где провела свое младенчество, и сельская жизнь была ей неизвестна. Поэтому она с боязнью вступила в дом чуждого ей отца. Крытый соломой, серый, он пугал ее. На людей она смотрела строго и угрюмо. Гарем старого арапа от нее попрятался.

    Дом казался ей похожим на сарай: не только не видно было нигде и следов роскоши, но самые комнаты были пусты. Надежда Осиповна удивилась: с детства она привыкла считать отца богатым. Следы разрушения были насколько возможно изглажены Палашкой. В комнате, где умирал отец, стояли у кресел в зловещем порядке нетронутая бутыль с лекарством, недопитая фляга вина, тарелка; лежали сбитые в кучку: трубка, картуз табаку, шелковый шейный платок, какие носили сорок лет назад, и полуистлевшие обрывки бумаги, исписанные ржавыми бледными чернилами; а рядом большой засохший цветок, покрытый пылью и перетянутый шелковой ленточкой. Палашка, усердствуя, выложила всю заваль из кроватного столика. Цветок пах горьким старым сеном.

    Она прочла бумаги отца. Это были какие-то случайные счета и письма.

    «За серебро чайное, за перстень с алмазом да еще перстень с кошачьим глазом всего остается получить триста семьдесят рублей».

    «Милостивый государь мой Иосиф Абрамович!

    Как в прошлый авторник решения достать не мог и секлетарь велел приттить в четверток, то сумневаюсь, что есть решенье, и посему покорно прошу пожаловать Вашу милость на ведение дел, что прохарчился и что секлетарю ранее выдано, все как вы приказывали полностью. А о формальном разводе ничего не говорит и определения не дает».

    «Дружок мой, черт бесценный, я всю ночь нынче без тебя заснуть не могла, все кости тлеют, руки мрут, и вся почитай истлела…»

    «Но уж такой поступок в Вас обличает последнего человека. Я, сударь, очень поняла и знаю, какой ты изверг, подлец, и самый малодушный ребенок так сделать не мог…»

    Все, что лежало на столике, она бросила в печь; цветок затрещал и рассыпался. Она тотчас же позвала Палашку и распорядилась изменить порядок комнат – отцовский кабинет сделала гостиною, а в гостиной – свою спальную. Девки набили новый сенник, принесли новые козлы – спать на отцовской кровати она не захотела. Выволокли шкап из комнаты, но следы от тяжелых ножек, вросших в пол, остались и тревожили ее, как след давно минувшего времени.

    Наутро, едва она раскрыла глаза, забрякали под окном колокольцы: прибыл земский заседатель с подьячим. Весь день они шатались по усадьбе, мерили длинным аршином баню и какие-то кусты, и Надежда Осиповна с тревогою смотрела на все это из окна. Подьячий составил опись движимым и недвижимым вещам морской артиллерии капитана Иосифа Аннибала. Явился откуда-то благородный свидетель и нетвердою рукою подписался под актом. Он был крив и пришел с большим псом, которого привязал к крыльцу. Надежде Осиповне он отрекомендовался прапорщиком в отставке Затепленским, живущим по соседству и готовым к услугам. Потом сели, как водится, за стол, и Палашка поднесла им водки. Заседатель к концу вечера ослабел и свалился под стол. Благородный свидетель кинул ему воду в лицо и велел Палашке с девками свести его в баньку до вытрезвления. Назавтра утром заседатель с подьячим укатили, а благородный свидетель, отвязав пса, откланялся Надежде Осиповне, приложился к ручке и ушел.

    – Насосались, пиявицы, – сказала им вслед Палашка, чуть ли не повторяя речь покойного Осипа Абрамовича.

    Она не без основания обвиняла заседателя в пьянстве. Он был постоянным дегустатором наливок и настоек Петра Абрамыча.

    И Надежда Осиповна в ожидании Сергея Львовича стала жить помещицей. Это оказалось нетрудно. Как в городе, девка приносила ей в постель чай, спала она далеко за полдень, потом обсуждала с Палашкою обед, потом гуляла, в надежде встретить невзначай кого-нибудь из соседей, а там обедала, а там критиковала обед, а потом отдыхала. Дяденька Петр Абрамыч, живший тут же в Петровском, помня ссору, к ней не пожаловал, а она к нему.

    Вскоре она познакомилась с соседями – явились ее звать к обеду к Рокотовым и Вындомским. Рокотовы жили в пяти верстах, оказались скрягами, жена – надутой барыней, говорившей по-русски, как по-французски, в нос; муж писклив и мизерен до крайности; обед плох. Старик Вындомский, вдовец, жил рядом, в селе Тригорском. У него гостила молоденькая дочка, бывшая замужем за тверским помещиком Вульфом. Прасковья Александровна Вульф поразила Надежду Осиповну каким-то мужским удальством, которое вовсе не было в моде в столицах, – с утра гоняла на корде лошадей, скакала верхом, ездила на полевые работы, не обращая внимания на шестилетнюю Аннету и годовалого Алексея. Она была крепкая, говорливая, с кудерьками на висках. Вечером садилась у камина и читала Саллюстия по-французски. Над Саллюстием она, усталая, и засыпала. Старик с дочкой доводились сродни Надежде Осиповне: двоюродный брат ее по отцу, Яков Иванович, мичман, был женат на второй сестре Вындомской. Надежда Осиповна, впрочем, не знала ни своего кузена, ни жены его.

    По вечерам в Михайловском было скучно и страшно. Комнаты были пусты; везде еще держался слабый, застарелый запах табака, вина, старого человека – отца, которого она не знала и боялась и с которым теперь было раз и навсегда покончено. По ночам она просыпалась, дождик барабанил в окно; кто-то шуршал по соломенной кровле, словно оступался, – потом раздавался неожиданно птичий крик и грай, звук сильного быстрого ветра, точно над ней раздували мехи; она зажигала свечу. Окна слезились; рассветало; поздние птицы улетали. Она вздрагивала от их близости.

    В Тригорском же было весело и светло. В крепком, шитом тесом доме Вындомских, над самой Соротью, копошились дети, трещали свечи и сверчки. Прасковья Александровна лихо бренчала на клавесине, не совсем еще разбитом, и пела самые заунывные романсы; дети плясали и проказничали; и Надежду Осиповну оставляли на ночлег. Здесь ничто не напоминало михайловского бездомовья, и даже птицы, пролетавшие над домом, были, казалось, другие.

    У Прасковьи Александровны был прямой взгляд и резкий голос; она была справедлива в своих суждениях. Она завязала с Надеждой Осиповной откровенный разговор. Не стесняясь, она сразу же без обиняков сказала, что Толстиха обобрала старика, как малинку, но затевать скандальную тяжбу со старою сквалыгою отсоветовала, считая дело безнадежным. О Палашке она тоже отозвалась неодобрительно – воровка и сводня.

    Вскоре Прасковья Александровна узнала все новые моды, и ее простодушное изумление льстило Надежде Осиповне.

    Она же помогла Надежде Осиповне до приезда Сергея Львовича управиться со всеми делами по имению.

    Надежда Осиповна ездила с нею во Псков, и приказный, получив на водку, закрепил за дочерью и женой Аннибаловой родовое Михайловское, Устье тож, с деревнями Косохновой, Репщино, Вашково, Морозово, Локтево, Вороново, Лунцово, Лежнево, Цыблево, Гречнево, Махнино, Брюхово и Прошугово, всего семьсот десятин и более, с пахотой, покосами, лесом и озером, мызами, деревнями, ручьями и огородами, а также душами до ста восьмидесяти мужеска пола и до ста – женского. В этом приказный выдал ей форменную крепость с большой красной печатью, за приложение которой потребовал дополнительно на водку.

    Когда, довольная количеством своих и матери деревень, Надежда Осиповна по возвращении пошла их смотреть, она нашла четыре почернелых деревеньки в пять-шесть изб с высокими косыми крылечками на сваях, голые и горькие. Старики в серых сермягах встречали ее у дороги, кланялись в пояс и жаловались на бедность. Старуха вынесла ей на деревянном блюде черный псковский пирог – какору, чиненный морковью. Надежда Осиповна куснула и пошла далее. Больше деревень не оказалось: видимо, они значились в актах по старой памяти. Пахота была бедна, но ручьи, по описи, действительно лепетали вдоль песчаных откосов. Впрочем, они уже кой-где подмерзли и покрылись тонким льдом.

    Испуганная неверностью своих владений, Надежда Осиповна посчитала дворню, но на тринадцатой девке махнула рукой. Никому, ни даже Прасковье Александровне, она ничего не сказала, побоявшись спросить, куда делись деревни. Она решила, что всему виною Толстиха, и вместе со злобой на разорительницу почувствовала и некоторое удивление перед отцом, все отдавшим своей страсти. Она побывала вместе с Прасковьей Вульф в Святых Горах. На могиле отца стоял деревянный крест, по которому ползла толстой слезой смола. На кресте Петр Абрамыч сделал надпись карандашом: «Флота капитан 2-го ранга и раб Божий 62 лет, Аннибал». Фамилия была написана, по забывчивости, с росчерком, парафом. Надежда Осиповна постояла с минуту у креста, от которого шел еще сосновый дух. С горы была видна вся окрестность. Она решила положить над отцом черную плиту с более приличною надписью.

    Сергей Львович все не ехал, в Михайловском было холодно и голо, и Надежда Осиповна заскучала. Все ей стало тошно, лень стало ходить в Тригорское, она не могла привыкнуть к дому, ни к своим владениям; ей все чудилось, что она не на своем месте и что усадьбу скоро отнимут – та же злодейка Толстиха, жившая во Пскове. Многих деревень как не бывало. Она негодовала на Сергея Львовича, что не едет и бросил ее, беззащитную, в этой глуши. Она заскучала тяжелой, нездешней, непсковской, заморской, желтой скукой. Сидя по вечерам у себя с полузакрытыми глазами, она кусала ногти и пальцы и равнодушно плакала большими мутными слезами. Дом притих, как курятник, на который налетел большой ястреб, и гарем старика, ожидавший еще своей участи, притаился.

    Тут случился храмовой праздник, и предприимчивая Палашка решилась. Все девки разоделись и пришли поздравить барыню. Надежда Осиповна вышла и, скучая, посмотрела на них в лорнет. Девки поклонились и затеяли танцы. Надежда Осиповна велела вынести кресла и уселась. Девка, худая и высокая, вдруг скинулась и пошла дробным шагом, шевеля плечами, за ней вторая, третья. Они плясали вполпляса – плыли – как при старике, когда он бывал трезв и скучен. Дворня, как в старые дни, собралась в кружок и издали глядела; все молчали, потому что при старике не были приучены к разговорам. Надежда Осиповна все смотрела в лорнет. Постепенно она оживилась, ноздри ее стали вздрагивать, а лицо покраснело. Девки, приученные к барским лицам, пошли быстрее. Погода была ясная, сквозная, кругом все тихо. Надежда Осиповна, смотря в лорнет, неподвижно сидя на одном месте, плясала каждым членом – глазами, губами, плечами, ноздри ее вздрагивали. Она выслала девкам пирога. Скука прошла.

    Посоветовавшись со стариком Вындомским, она распорядилась. Палашку сослала на птичий двор, гарем упразднила, а управляющим, по совету старика, назначила благородного свидетеля, прапорщика Затепленского, который был крепок на руку и распорядителен. Он сразу же как из-под земли вырос со своим псом и временно занял под жилье баньку, как наиболее теплое помещение.

    Провожала Надежду Осиповну до околицы вся дворня; две девки поднесли было передники к глазам, но быстро успокоились. Уезжала Надежда Осиповна с радостью, почти не веря, что через неделю будет плясать у Бутурлиных.

    7

    Повар Николашка, которого Марья Алексеевна оставила Надежде Осиповне до весны, сбежал.

    Он был видным лицом в пушкинской дворне. Разговаривал неохотно и мало, был молчалив и чисто брит. На него не кричали; раз Марья Алексеевна хотела дать ему пощечину – гусь сгорел – он повел на нее бесцветными и пустыми, как стеклянные бусы, глазами, и она не осмелилась. Девки его уважали и звали за глаза Николаем Петровичем.

    В противоположность Никите, который пил понемногу, но часто, так что всегда бывал весел, Николай Петрович не касался вина.

    Незадолго до приезда Надежды Осиповны Сергей Львович подсчитал свой проигрыш и решил обелиться перед супругой. Он не сомневался, что проигрыш откроется. Так он стал искать вора. Вскоре вор был найден – у Николашки ушло непомерно много денег; ссылаясь на то, что собственное масло прогоркло, а говядина и дичь с душком, он покупал в лавочке и т. д.

    Сергей Львович призвал его и, стараясь привести себя в ярость и брызгаясь, назвал его вором. Николашка смолчал, Сергей Львович быстрее обыкновенного ушел со двора.

    Вечером Александр, проходя в девичью, услышал в людской пение. Он приоткрыл дверь. За столом сидел Николай, бледный, в новом сертуке, перед ним стоял пустой штоф. Он пел долгую, однотонную песню, без слов. Это был как бы вой, тихий и протяжный.

    Пустыми, ясными глазами он посмотрел на Александра и ухмыльнулся. Он подмигнул ему и свистнул.

    – Вы, Пушкины, – сказал он медленно, – род ваш прогарчивый. Прогоришь! Ужо тебе!

    Он стал медленно подниматься. Александр испугался и попятился.

    Через два дня Николай ушел и не вернулся. Вся дворня ходила молчаливая. Сергей Львович заявил в полицию и необыкновенно оживился. Он всем рассказывал о грабеже и побеге. Заехавшая вечером тетка Анна Львовна долго крестилась, когда узнала, и перекрестила Сергея Львовича – Николашка всех зарезать мог.

    Вечером Александр спросил Арину, куда ушел Николай.

    С некоторых пор он взял себе за правило ничего не бояться, но неподвижный, пронзительный Николашкин взгляд и негромкий вой, который был русскою песнею, подействовали на него необъяснимо.

    Арина развела руками:

    – В Польшу. Куда ему идти? Все разбойники в Польшу уходят. Сунул нож в голенище – и ищи ветра в поле! А потом смотришь и объявился – пан, бархатный жупан.

    И вскоре приехала Надежда Осиповна.

    8

    Надежда Осиповна с самого начала почуяла недоброе; ее удивило и уязвило, что как будто все без нее прекрасно обходилось. От дома она отвыкла и не узнавала его.

    Николашка сбежал из-за Сергея Львовича, это было ясно. По глазам было видно, что Сергей Львович во многом виноват; денег в доме совсем не было. Сергей Львович все валил на мерзавца Николашку – ce faquin de Nicolachka,[30]Этот негодяй Николашка (фр.). плутовок-девок – ces friponnes de Grouchka et de Tatianka[31]Эти плутовки Грушка и Татьянка (фр.). и на скверного Никишку – ce coquin de Nikichka.[32]Этот мошенник Никишка (фр.). Вскоре, однако, все открылось: получена шутливая записка от одного из юных негодяев с приглашением прибыть в известное святилище Панкратьевны; записка, по несчастной случайности, попалась в руки Надежды Осиповны.

    Этот день был страшен; дети попрятались, дворни – как не бывало. Надежда Осиповна сидела за столом сам-друг с Сергеем Львовичем и молча била посуду. В гневе она была страшна, лицо ее становилось неподвижно, не белое, а белесое, тусклое; глаза гасли, губы грубели и раскрывались. Она бросала наземь тарелку за тарелкой. Когда полетел графин Сергея Львовича и вино полилось по полу, он, дрожа от страха, обиды и гнева, внезапно разъярился, ощетинился и щелкнул со стола рюмку. Это было неожиданностью для Надежды Осиповны.

    – Ах, вы бьете посуду? – сказала она, бледная, спокойная и страшная. – Бейте ее chez votre Pankratievna.[33]У вашей Панкратьевны (фр.). – Глаза ее забегали, красные жилки налились в них.

    Сергей Львович медленно встал и закинул голову. Во всей фигуре его было необыкновенное достоинство. Надежда Осиповна, окаменев, смотрела на него

    – Mon ange, – сказал он тонким голосом, еле переводя дух, но уже с торжеством, – я еду на войну, на поле сражений.

    Надежда Осиповна смешалась. Она посмотрела на битую посуду; поведение супруга озадачило ее. Она боялась и мысли о том, что Сергей Львович станет военным, – тогда ее власти как не бывало, а его к обеду не дождешься. Притом мысль о том, что она останется вдовою с кучей ребятишек, пугала ее; с другой стороны, если Сергей Львович действительно собирался на войну, это отчасти оправдывало его действия у Панкратьевны. Все военные вольно вели себя. Сергей Львович перевел дух. Быстрой походкой он направился в переднюю, громко велел казачку подавать шинель и пошел со двора – может быть, определяться в какой-нибудь полк.

    Надежда Осиповна верила и не верила. Она бесилась на мужа, который играет перед нею такую недостойную комедию, и на себя, что довела его до отъезда в действующую армию. Больше же всего на то, что он, провинившись, остался победителем, а она в дурах.

    Надежду Осиповну словно ветром понесло в девичью. Девки сидели не дыша. В углу она вдруг заметила Александра и широко открыла глаза. В ее отсутствие и у мужа и у сына завелись новые привычки. Она схватила его за ворот и почти понесла в комнаты.

    У порога своей спальни она столкнулась с Ариною. У Арины было бледное лицо, спокойное, и глаза как бы сразу выцвели и ввалились.

    Надежда Осиповна толкнула ее плечом, Арина охнула и прислонилась к косяку.

    – Тварь! – сказала Надежда Осиповна, не смея взглянуть на нее.

    Потом Арина отошла от дверей и пропустила мать с сыном.

    Когда дверь за ними закрылась, она еще немного постояла.

    – Розог! – крикнула Надежда Осиповна.

    Арина перекрестилась и пошла. В людской она села на скамью, прямо и сложа руки на коленях. Уже бежал казачок с розгами на барынин зов; она еще больше побелела и взялась рукой за сердце.

    Надежда Осиповна била сына долго, пока не устала. Сын молчал. Потом, отдышавшись, она бросилась в подушки и заснула, усталая. Арина долго еще сидела в темной людской. Потом она пошарила в своем сундучке, нашла пузырек, отпила; полегчало немного; она еще выпила; потом до дна. И только тогда, уже пьяная, качаясь из стороны в сторону, заплакала скупыми, мелкими слезами.

    Глава шестая

    1

    Ни осенью, ни зимою Сергей Львович на войну не пошел. Война шла теперь и с французами и с турками. Старики московские говорили о ней резко. Наполеон побеждал; государь, по известиям, плакал. Главнокомандующий, старец генерал Каменский, в каждом донесении молил его уволить, а вскоре, по слухам, и вправду бежал из армии.

    Оды писались и печатались ежедневно; многие из них были посвящены градоначальнику, а под конец всем прискучили. Сергей Львович остыл вместе со всеми.

    Между тем в Москве шли маскарады, и на одном из них Сергей Львович и Надежда Осиповна были свидетелями забавной драки, происшедшей между двумя приятелями за прекрасную мадам Кафка; оба вцепились друг другу в волосы. Это было до крайности забавно, но они мало смеялись, потому что были в ссоре.

    Зимою был взят к Александру гувернер. Долго выбирали, и наконец Александра взялся воспитывать не кто иной, как сам граф Монфор. Впрочем, это был уже не прежний Монфор: нос его заострился и покраснел, панталоны всегда засалены, убогое жабо трепалось у него на груди; он был по-прежнему любезен, но почти всегда слишком весел и болтлив. По вечерам он играл немного на флейте. Спал он в одной комнате с Александром, и мальчик подружился со своим воспитателем. Шалости Александра француз охотно прощал.

    Они много гуляли по московским улицам и садам, и воспитатель при этом лепетал, говорил без умолку. Вскоре Александр узнал о скандальных и забавных историях французского двора, начиная с маркиза Данжо.

    Вставая поутру, француз пил целебный бальзам, после чего веселел; пил его и вечером, если не играл на флейте; с удовольствием рисовал на клочках бумаги все, что приходило на ум, чаще всего головы и ножки парижских его подруг; профили были похожи один на другой, а ножки были разные.

    Однажды он рассказал мальчику о всех славных поединках двух царствований. Поставив его перед собою на расстоянии трех шагов, он учил его обороняться. Шпаг у них не было, но Монфор пришел в такой азарт, что крикнул Александру:

    – Вы убиты!

    Вообще он часто рассказывал Александру о парижском свете, театре, а раз, выпив бальзаму, свесил голову и заплакал.

    2

    Весною всей семьей поехали к бабушке Марье Алексеевне в Захарово. Михайловское было далеко, все там не устроено, и никто их не ждал.

    Это была первая дорога и первая деревня в его жизни. Ямщик на козлах пел одну и ту же песню без конца и начала, стегал лошадей, потом пошли полосатые версты, редкие курные избы и кругом холмы, поля и рощицы, еще голые и мытые последними дождями. Он жадно слушал всю эту незнакомую музыку – песню колес и ямщика – и вдыхал новые запахи: дегтя, дыма, ветра. Черные лохматые псы, заливаясь и скаля зубы, лаяли.

    Это была столбовая дорога, которую иногда бранили отец и дядя, – холмистая, грязная, с пустыми сторожевыми будками; помещичьи дома белели на пригорках, как кружево.

    Александру в пути никто не докучал наставлениями. Француз под действием дороги или бальзама дремал.

    Езда полюбилась Александру – он не слезал бы с брички; всех трясло и подбрасывало на ухабах.

    Надежда Осиповна молчала всю зиму.

    Сергей Львович, зная, что не получит ответа, и все же надеясь, сладким голосом быстро ее спрашивал:

    – Где, душа моя, книжка Лебреня, помнишь, маленькая, я еще намедни ее читал – не могу найти, Александр не взял ли? – встречал чужой взгляд и полное молчание. Даже то, что Александр взял эту книгу, не занимало ее. Она умела молчать. Сергей Львович томился и таял, носил ей подарки, принес даже раз фермуар на последние; не то старался привлечь внимание другим – говорил за обедом, что дичь протухла, со вздохом отодвигая тарелку, не ел дичи. Дичь была своя, мороженая и действительно протухшая, но Надежда Осиповна молчала. Сергей Львович разговаривал с нею единственно вздохами, и вздохи его были разнообразны: то тихие и глубокие, с пришептыванием, то громкие и быстрые.

    В пути они заметно стали друг к другу ласковее. Перед самым Захаровом Надежда Осиповна опять надулась; у Звенигорода Сергей Львович умилился: на балконе сидела барышня и пела весьма тонким голосом:

    Коль надежду истребила

    В страстном сердце ты моем…

    Лицо у Надежды Осиповны вдруг пошло пятнами, глаза потускнели, грудь сильно дышала. Она, не отрываясь, жадно смотрела в лицо Сергею Львовичу. Он заметил ее взгляд, сжался, отвернулся и сказал беззаботно ямщику:

    – Погоняй, погоняй – заснул!

    Жена его в ревности была страшна, рука у нее была тяжелая.

    Заметив, что пение понравилось Сергею Львовичу, Надежда Осиповна сказала сквозь зубы:

    – Какая старая! Точно комар.

    В Захарове вся семья разбрелась в разные стороны. Сергей Львович с французской книжкою в руках гулял в рощице. Рощица была невелика, но туда девки ходили по ягоды. Надежда Осиповна сидела над прудом и часами смотрела на воду. Что именно привлекало ее внимание, оставалось загадкою для дворни. Александр же с гувернером бродили по дорогам. Марья Алексеевна разводила руками:

    – Все врозь!

    Дети жили в дряхлом флигеле, в стороне от господского дома. В большой комнате помещалась Олинька с младшими, у Александра и Николая с гувернером была особая комната.

    Олинька, востроносая, желтенькая, миловидная, была ханжой. Тетка Анна Львовна научила ее молиться утром и перед сном за папеньку, маменьку, братца Николиньку, братца Лелиньку и братца Сашку. Олинька была в дружбе с Николинькой, она с утра бегала в большой дом приласкаться к бабушке и матери, и Николинька с нею. Она с нетерпением семенила тонкими ножками, пока ее не замечали, и сразу приседала. Бабушка, которая однажды видела, как Олинька молилась, ожидая одобрения, осталась недовольна:

    – Вся эта богословия Аннеткина да Лизкина – Бог с ней. Мироносицы!

    Николинька был любимец отца; с острым пушкинским носиком, который он уже по-отцовски вздергивал, когда горячился, вспыльчивый и слабый. С Александром он, случалось, дирался и бегал на него жаловаться отцу, который, в свою очередь, жаловался матери.

    Ссора родителей была на руку Александру – его с Монфором на время забыли. Только бабка брала его за подбородок, смотрела долго, серьезно ему в глаза и, потрепав по голове, растерянно вздыхала.

    Из его окна виден был пруд, обсаженный чахлыми березками; на противоположной стороне чернел еловый лес, который своею мрачностью очень нравился Надежде Осиповне – он был в новом мрачном духе элегий – и не нравился Сергею Львовичу. Господский дом и флигель стояли на пригорке. Сад был обсажен старыми кленами. В Захарове везде были следы прежних владельцев – клены и тополи были в два ряда: следы старой, забытой аллеи. В роще Сергей Львович читал чужие имена, вырезанные на стволах и давно почернелые. Часто встречалась на деревьях и старая эмблема – сердце, пронзенное стрелою, с тремя кружками – каплями, стекающими с острия; имена были все расположены парами, что означало давние свидания любовников.

    Захарово переходило из рук в руки – новое, неродовое, невеселое поместье. Никто здесь надолго не оседал, и хозяева жили как в гостях.

    Сергей Львович впадал в отчаяние от всей этой семейственной меланхолии и помышлял, как бы удрать.

    Только бездомный Монфор чувствовал себя прекрасно: свистал, как птица, равнодушно и быстро рисовал виды Захарова, всё одни и те же – зубчатый лес, пруд, похожий на все пруды, а на месте господского деревянного дома – замок с высоким шпилем. Он часто водил Александра в Вяземы, соседнее богатое село, где каждый раз обновлял запас своего бальзама. Говорливые крестьянки здоровались с барчонком; в селе много уже перевидали захаровских владельцев. Стояла в Вяземах, накренясь, колокольня, строенная чуть ли не при Годунове, рядом малая церковь, но даже старики не знали, кто их строил и что раньше здесь, в Вяземах, было.

    Умирая от безделья, Сергей Львович вздумал в праздник всею семьею поехать в Вяземы к обедне.

    Дряхлая колымага, которая привезла Пушкиных в Захарово, загромыхала по дороге, грозя рассыпаться. Бабы с удивлением присматривались к барам и отвешивали низкие поклоны.

    – Вот коляска, что колокол, – говорили они, когда Пушкины проезжали.

    Колокол в Вяземах был разбитый.

    Сергей Львович во время службы заметил бледную барышню, соседскую дочку, и украдкой метнул в нее взгляд, но барышня была пуглива и ускользнула незаметно. Сергей Львович остался недоволен сельским старым, полуслепым иереем, не выказавшим достаточного внимания к захаровским барам.

    Вечером затеялся у него разговор с Монфором. Монфор полагал, что вера необходима для простонародья, но из духовных книг твердо знал одну: «Занятия святых в Полях Елисейских», а в ней более всего главу о маскарадах. Сергею Львовичу после вяземской церкви пришлись по душе суждения Монфора. Он решительно почувствовал себя маркизом. Вечер кончился тем, что Монфор прочел стихи Скаррона о загробной стране:

    Tout prиs de l’ombre d’un rocher

    J’aperзu l’ombre d’un cocher,

    Qui, tenant l’ombre d’une brosse,

    En frottait l’ombre d’un carrosse. [34]У тени скалы Я заметил тень кучера Который тенью щетки, Тер тень кареты (фр.).

    Сергей Львович был в восторге и потрепал по голове сидевшего рядом Александра.

    В Вяземах бывали базары столь шумные, что пьяные песни долетали до Захарова и огорчали Марью Алексеевну:

    – Как на постоялом дворе, и никакого на бар внимания!

    Она говорила это тихонько, втайне разочарованная своим новым поместьем. На захаровских помещиков окрестные мужики обращали мало внимания.

    Александр и Николинька купались, слушали пенье иволги в кустах, ходили с Монфором в Вяземы обновлять запас бальзама, и однажды Александр, отстав, увидел чудесное явление: в реке купалась полногрудая нимфа, распустив волосы. Она то подымалась, то опускалась в воде. Сердце его забилось. Потом нимфу окликнули издалека:

    – Наталья!

    Она ответила кому-то звонко, приставив к губам ладони:

    – Ау! – и снова стала подыматься и опускаться.

    Вечером, в первосонье, кто-то поцеловал его в лоб.

    Когда через два дня он встретил в рощице барышню в белом платье, с цветами в руках, он обомлел и почувствовал, что жить без нее не может и умрет. Монфор поклонился – это была барышня из соседней усадьбы. Он нетвердо знал ее фамилию – Юшкова, Шишкова, Сушкова, quelque chose* на – ова.

    Александр стал ходить в рощицу, она долго не являлась. Наконец он решил, что она гуляет там по вечерам, и, обманув бдительность Монфора, при свете луны прошелся по знакомой дорожке. Она сидела на скамье и вздыхала, смотря на луну. Тонкая косынка вздымалась и опускалась у нее на груди. Это была та прозрачная косынка и те бледные перси, о которых вместе с луною он читал в чьих-то стихах.

    Она прислушалась; заслышав шорох, закрылась веером и громко задышала. Увидя Александра, она удивилась и засмеялась; она точно ждала кого-то другого. Щеки ее пылали, платье было легкое. Она заговорила с Александром. Он хотел отвечать, но голос у него пропал, и он в смятении убежал.

    3

    Сергею Львовичу мирная жизнь в Захарове да и самое Захарово очертели. Он не был рожден для сельской тишины. Как-то он сказал за обедом, что должен спешить в Москву и если в Захарове задержится – карьер его потерян. Уехать, однако, ему не пришлось: в самый день его отъезда заболел Николинька и в три дня умер. Никто не был к этому приготовлен.

    Когда хоронили брата, Александр смотрел по сторонам. Было теплое утро; малодушного отца под руки вели за гробом; Надежда Осиповна молча шла до самой церкви, никем не поддерживаемая. Олинька, глядя на отца, много плакала. Когда слезы не шли, она притворно и жалобно всхлипывала; ей в самом деле было жаль братца. Маленького Левушку несли на руках, но и он ничем не нарушал печального чина: он спал. Один Александр был равнодушен. Он вместе со всеми приложился к бледному лбу и не узнал того, кого еще неделю назад дразнил. Странное спокойствие мертвеца поразило его. Это была первая смерть, которую он видел.

    Древний старик в сермяге сидел на паперти и опирался на посох. Он низко, истово кланялся, и медяки падали к его ногам.

    Пение птиц и белая каменная ограда были для него в это утро новы. Древняя звонница у церкви стояла накренясь, угрожая падением. Довременная тишина и спокойствие были кругом; вяземские бабы теснились молча. Тут же у церкви Николиньку и погребли. Мать прижала Левушку к груди и так вернулась домой.

    С этого дня Надежда Осиповна из всех детей замечала одного Левушку. Она не смотрела на Александра. Зато Сергей Львович теперь за него принялся.

    Сергей Львович, ведя жизнь эфемера, не был подготовлен к несчастьям. Он ничего, кроме страха, не почувствовал и впал в удивительное малодушие. То болтал как ни в чем не бывало, то за обедом внезапно прыскал и разражался слезами. С горя он стал подолгу спать.

    – Que la volonte du ciel soit faite![35]Да свершится воля неба! (фр.) – говорил он иногда с шумным вздохом и разводил руками.

    Встревоженный и раздосадованный тем, что Александр не плачет, а также тем, что сам не всегда чувствует горе, Сергей Львович упрекал его в бессердечии и черствости. Надежда Осиповна, равнодушная ко всему, прислушивалась. Они примирились после смерти сына и сошлись взглядами на Александра и его поведение. Александр был холодный, бессердечный и неблагодарный; Монфор не имел на него влияния – influence, которого ожидали.

    Не дождавшись осени, Пушкины выехали. В это утро Александр был особенно тревожен и перед самым отъездом пропал. Его нашли в роще; он сидел на земле, прижавшись к скамейке.

    Загрохотала несчастная пушкинская колымага, рассыпавшаяся от сухости, немазаная, со стонущими колесами.

    Бездомный француз, подкрепившись бальзамом, лепетал, сидя в одной телеге с Александром:

    Oh! l’ombre d’un cocher!

    Oh! l’ombre d’une brosse!

    Oh! l’ombre d’un carrosse! [36]О, тень кучера! О, тень щетки! О, тень кареты! (фр.).

    Глава седьмая

    1

    Рассветало, он просыпался. Ложный, сомнительный свет был в комнате. Белели простыни, Левушка дышал, Монфор сопел. Он прислушивался. Слух у него был острый и быстрый, как у дичи, которую поднял охотник. Медленно скрипела по улице повозка – ехал водовоз. Наступала полная тишина – раннее утро.

    Он быстро сползал с постели и бесшумно шел, минуя полуоткрытые двери, в отцовский кабинет. Босой, в одной сорочке, он бросался на кожаный стул и, подогнув под себя ногу и не чувствуя холода, читал. Давно были перелистаны и прочтены маленькие книжки в голубых обертках. Он узнал Пирона. В маленькой истрепанной книжке была гравюра: толстый старик с тяжелым подбородком, плутовскими глазами и сведенными губами лакомки. Он сам написал свою эпитафию: «Здесь лежит Пирон. Он не был при жизни ничем, даже академиком». Отчаянная беспечность этого старика, писавшего веселые сказки, смысл которых он уже понимал, понравилась ему даже более, чем шаловливый и хитрый Вольтер. Любимым героем его был дьявол, при одном упоминании о котором тетушка Анна Львовна тихонько отплевывалась. Однако дьявол у Пирона был превеселый молодец и ловко дурачил монахинь и святых. С огорчением он подумал, что в Москве нет человека, похожего на этого мясистого поэта.

    Ему нравились путешествия. Он любил точность в описаниях, названия городов, цифры миль: чем больше было миль, тем дальше от родительского дома.

    На столе у отца лежали нумера «Московских ведомостей», которые получались дважды в неделю. Он читал объявления. Названия вин, продававшихся в винной лавке, – Клико, Моэт, Аи – казались ему музыкой, и самые звуки смутно нравились.

    Русских книг он не читал, их не было. Сергей Львович, правда, читал журнал Карамзина, но никогда не покупал его.

    На окне лежал брошенный том Державина, взятый у кого-то и не отданный; прочтя страницу, он отложил его.

    Однажды заветный шкап привлек его внимание: ящик был открыт и выдвинут, отец забыл его закрыть. Он заглянул. Толстый, переплетенный в зеленый сафьян том лежал там, пять-шесть книжек в кожаных переплетах, какие-то письма. Книги и сафьянный том оказались рукописными, а письма – стихотворениями и прозою. Прислушавшись, не идет ли кто, он принялся за них.

    Все было написано по-русски, разными почерками, начиная со старинного, квадратного, вроде того, которым писал камердинер Никита, и кончая легким почерком отца. Тетради эти подарил Сергею Львовичу еще в гвардейском полку его дальний родственник, «кузен», гвардии поручик, который с тех пор куда-то сгинул; а потом уже Сергей Львович сам их дописывал. В тетрадях еще держался крепкий гвардейский дух табака.

    Сафьянная тетрадь называлась: «Девическая игрушка», сочинение Ивана Баркова. Он отложил ее, твердо решившись прочесть со временем всю, и листнул тетрадь в кожаном переплете. Он прочел несколько страниц и, изумленный, остановился. Это было во сто раз занимательнее Бьеврианы с ее хитрыми каламбурами. На первой же странице прочел он краткие стихи, посвященные покойному императору Павлу:

    Сколь Павловы дела премудры, велики,

    Доказывают нам то невски голики…

    На бюст его же:

    О ты, премудра мать российского народа!

    Почто произвела столь гнусного урода!

    Дальше следовали стихи о «свойствах министров»:

    Хоть меня ты здесь убей,

    Всех умнее Кочубей.

    Лопухин же всех хитрей,

    Черторысской всех острей,

    Чичагов из всех грубей,

    Завадовский – скупей,

    А Румянцев всех глупей,

    Вот характер тех людей.

    Тут же был написан весьма простой ответ на изображение свойств министров:

    Хоть меня ты убей,

    Из всех твоих затей и т. д.

    Простодушие стихов, их просторечие показались ему удивительно забавны. В них упоминались имена людей, о которых иногда вскользь говорили отец и дядя Василий Львович в разговорах скучных, после которых Сергей Львович всегда был недоволен, – разговорах о службе.

    Послание к Кутайсову

    Пришло нам время разлучиться,

    О граф надменный и пустой;

    Нам должно скоро удалиться

    От мест, где жили мы с тобой,

    Где кучу денег мы накрали,

    Где мы несчастных разоряли

    И мнили только об одном,

    Чтоб брать и златом и сребром.

    Ему нравились быстрые решительные намеки в стихах, в конце каждого куплета, хотя он и не все в них понимал:

    И случай вышел бы иной,

    Когда б не спас тебя Ланской.

    Сатира на правительствующий сенат поразила его своею краткостью:

    Лежит Сенат в пыли, седым покрытый мраком.

    Восстань! – рек Александр. Он встал – да только раком.

    Больше всего пришлась ему по душе длинная песнь про Тверской бульвар:

    Жаль расстаться мне с бульваром,

    Туда нехотя идешь…

    Сначала говорилось о каких-то франтах, которых он не знал. И вдруг наткнулся он на имя Трубецких:

    Вот Анюта Трубецкая

    Сломя голову бежит;

    На все стороны кивая,

    Всех улыбками дарит.

    За ней дедушка почтенный

    По следам ее идет…

    Не было сомнения: это было написано о Трубецких-Комод – деде и тетке Николиньки. Стихи, написанные о знакомых, показались ему необыкновенными. А на другой стороне листка торопливым почерком отца была изображена элегия, в которой Александр узнал прошлогоднее стихотворение дяди Василья Львовича. Во всем этом была какая-то тайна.

    Все почти в тетрадях было безыменное (только на сафьянной было имя: Барков), иногда только мелькали внизу таинственные литеры, но они не были похожи на подписи в письмах или бумагах.

    Уже на двор из людской вышла сонная девка и, позевав, плеснула водой себе на руки, уже кряхтенье Монфора, собиравшегося выпить бальзаму, как будто раздавалось издали, а он, босой, в одной рубашке, читал «Соловья»:

    Он пел, плутишка, до рассвету.

    «Ах, как люблю я птицу эту! —

    Катюша, лежа, говорит. —

    От ней вся кровь в лице горит».

    Меж тем Аврора восходила

    И тихо-тихо выводила

    Из моря солнце за собой.

    Пора, мой друг, тебе домой.

    И правда, была уже пора.

    Он не чувствовал холода в нетопленой отцовской комнате, глаза его горели, сердце билось. Русская поэзия была тайной, ее хранили под спудом, в стихах писали о царях, о любви, то, чего не говорили, не договаривали в журналах. Она была тайной, которую он открыл.

    Смутные запреты, опасности, неожиданности были в ней.

    Зазвонил ранний колокол. Чьи-то шаги раздались. Ключ торчал в откидной дверце шкапа. Быстро он прикрыл ее, сжал в руке ключ и бесшумно пронесся к себе. Он успел еще броситься в постель и притвориться спящим. Сердце его билось, и он торжествовал. Монфор, пивший уже бальзам, погрозил ему пальцем.

    2

    В неделю тайный шкап был прочтен. Всего страшнее и заманчивее был Барков.

    По французским книжкам он постиг удивительный механизм любви. Тайны оказались ближе, чем он мог догадаться. Любовь была непрерывной сладостной войной, с хитростями и обманами; у нее даже были, судя по одной эпиграмме, свои инвалиды, которые переходили на службу Вакху. Но у Баркова любовь была бешеной, кабацкой дракой, с подножками, с грозными окриками, и утомленные ею люди, как загнанные кони, клубились в мыле и пене. В десять лет он узнал такие названия, о которых не подозревал француз Монфор. Он читал Баркова, радуясь тому, что читает запретные стихи; над тетушкой Анной Львовной, которая приказывала ему выйти всякий раз, когда Сергей Львович намекал за столом на чьи-то московские шалости, он смеялся, скаля белые зубы. Вообще в этом чтении была та приятность, что он стал более понимать отца. Он принимал войну, которую объявили ему отец, мать и тетка Анна Львовна.

    Сергей Львович не заметил, что заветный шкап не заперт. Все большая оброшенность была везде в доме; ничто не исчезало, все было на своем месте, но ему вдруг иногда казалось, что люди воруют, что кто-то залил его новый цветной фрак, и тогда, сморщив брови, он затевал бесконечные и тщетные споры и жалобы, кончавшиеся громкими вздохами и воплями. Так как он не мог кричать на Надежду Осиповну, он кричал на Никиту, который к этому привык. Новый фрак был старый, а залил его сам Сергей Львович.

    Александру уже шел десятый год. Ольге – двенадцать. Пришлось поневоле нанять учителя, потому что Монфор не мог со всем управиться. Учителю платили, его по праздникам приглашали к столу, а успехи были сомнительны. Поп из соседнего прихода, которого рекомендовала Анна Львовна, говорил, что Александр Сергеевич закона Божия не разумеет и катехизиса бежит. Надежда Осиповна и Сергей Львович, которые тоже мало разумели катехизис, с немалым отчаянием смотрели на Сашку.

    Кроме того, детей нужно было одевать, и это было сущим проклятием и для Сергея Львовича и для Надежды Осиповны. Покупать для Сашки и Ольки сукно на платье во французской лавке! Дети ходили в обносках. Арина кроила какую-то ветошь для Ольги, а Никита, который отчасти был портным, строил из старых фраков одеяния для Александра. Прохожий франт, зашедший в Харитоньевский переулок, до слез смеялся однажды над курчавым мальчиком в худых панталонах стального цвета.

    3

    Василий Львович вел светскую жизнь и шел в гору. Парижское путешествие поставило его в первый ряд литераторов; наезжавший в Москву молодой, но сразу ставший известным Батюшков подружился с ним. Очень часто говорили: Батюшков и Пушкин, а иногда даже: Карамзин, Дмитриев, Батюшков и Пушкин. Пирушки его вошли в моду. Повар Блэз готовил пирожки, а Василий Львович заготовлял шарады и буриме. Гости охотно смеялись и ели, а Сергей Львович, измучась постной жизнью, находил у брата все то, что по существу могло и должно было быть и его жизнью. По вечерам Василий Львович лобзал Аннушку и трудился над экспромтами. Аннушка все хорошела, родила дочку, которую Василий Львович нарек Маргаритою и за которую друзья беспечно чокнулись, сшибая стаканы. Цырцея была забыта. С кудрявой головой, в парижском фрачке, с экспромтами в карманах палевых штанов, он бросался в московский свет, картавил напропалую, как в Пале-Рояле, а ночью падал без памяти в теплые объятья Аннеты, то есть Аннушки.

    Время вполне способствовало этому. Все были на поводу у французов, которых вчера еще ругали. Царь ездил в Тильзит и Эрфурт на свидание с Наполеоном («на поклон», как говорили в Москве, а старики даже ехидничали: «к барину»), и все разделились на партии: молодые «ветрогоны» были очень довольны этим порядком вещей, а старики негодовали; в одной молодой компании старого генерала, который вздумал назвать Наполеона «Буонапарте», все покинули, и старец, опираясь на костыль, сам принужден был кликнуть своего лакея.

    У дам московских Василий Львович имел громкий успех.

    – Oh, ce volage de[37]О, этот ветреник (фр.). Василий Львович! – говорили они и грозили ему пальцем, отчего он сразу сопел, таял и ерошил надушенную голову.

    Аристократия, и старая и новая, давно махнула рукой на все русское, была на отлете и единственным местом, достойным благородного человека, почитала международные странствия. Иезуиты учили в петербургском пансионе молодых Гагариных, Голицыных, Ростопчиных, Шуваловых, Строгановых, Новосильцовых латынским молитвам и французской божественной философии. Барыни принимали спешно католицизм. Аббаты мусье Журдан и мусье Сюрюг были их наставниками. Соседский сынок, Николинька Трубецкой, тоже теперь отвезен был к иезуитам в Петербург.

    Сергей Львович с удовольствием прислушивался к французскому говору сына. Василий Львович полюбил с ним подолгу разговаривать – говоря с ним, он словно чувствовал себя на бульваре Капуцинок.

    Московские старики шли, впрочем, на примирение. Они более не имели веса в Петербурге, были в отставке и небрежении и поэтому в оппозиции. Вскоре они принуждены были отнестись со вниманием к новому гению.

    Он был близок к славе и упивался ею. Он был приглашен к Хераскову, московскому Гомеру, ныне жившему в отставке. В старинной гостиной, в полной тишине, прочел Василий Львович свое подражание Горацию – обращение к любимцам муз. Хозяин дома, названный в этом стихотворении Вергилием, знал его заранее и одобрял.

    Где кубок золотой? Мы сядем пред огнем!

    Как хочет, пусть Зевес вселенной управляет!

    Это вольнодумство восхитило всех старичков – пускай там в Петербурге управляют без них вселенною, как хотят! Где кубок? Василий Львович читал с присвистом и, как Тальма, с сильным, но быстро преходящим чувством.

    Где лиры? Станем петь. Нас Феб соединяет,

    Вергилий росских стран присутствием своим

    К наукам жар рождает!

    Эти науки были – университет московский, куратором которого состоял хозяин, а не пиитический вымысел.

    Херасков видимо затрепетал, седины его зашевелились. Бывшие в доме дамы все как одна обратили свои взгляды к нему.

    И я известен буду в мире! —

    бодро произнес Василий Львович.

    О радость, о восторг! И я… и я пиит!

    Он совершенно обессилел и отер платком лоб. Вергилий подымался в своих креслах. Все дамы, присутствовавшие на вечере, знали: сейчас поцелуем своим он передаст лиру Василью Львовичу.

    Но тут Василий Львович ощутил в руке вынутый вместе с платком из кармана экспромт. Восторг охватил его. Экспромт удался ему вчера, как может удаться только раз в жизни. Он почувствовал, что сделал все для прославления Гомера и Вергилия, и ему захотелось прочесть что-нибудь приятное и легкое для улыбки дам – обращение к любимцам муз было, может быть, несколько высоко для них. Не видя поднявшегося Хераскова, он сделал знак рукою. Все притихли. Поэт стал читать. Так важный миг был пропущен: Херасков снова уселся в кресла. Впрочем, услышав название, он принял вид благосклонный. Увлечение стихотворца! Он узнавал его! Поэт читал свое «Рассуждение о жизни, смерти и любви».

    С первых же строк произошло замешательство.

    Чем я начну теперь? Я вижу, что баран

    Нейдет тут ни к чему, где рифма барабан;

    Известно вам, друзья, что галка – не фазан,

    Но вас душой люблю, и это не обман.

    Василий Львович, чувствуя, что сейчас милые женщины и сам Гомер-Херасков улыбнутся, читал далее свое буриме:

    …Что наша жизнь? – роман,

    Что наша смерть? – туман,

    А лучше что всего? Бифштекс и лабардан.

    А если я умру, то труп мой хищный вран

    Как хочет, так и ест…

    Выпучив черные глаза и надувшись, сидел старец Херасков, московский Вергилий, пригласивший к себе для чтения нового гения.

    …Смерть лютый зверь – кабан…

    …Могила не диван,

    И лезть мне в чемодан…

    Тут все московские дамы, из нежных и знающих литературу, бывавшие на вечерах у Хераскова, разом и вдруг прыснули. Чтец был счастлив. Медленно, опираясь дрожащею рукою на свою трость – посох, старый поэт поднялся в негодовании. Щеки его раскраснелись, как у дитяти. Он залпом выпил стакан холодной воды – кубок – и покинул свою залу, не только не передав своей лиры, но даже не простившись.

    Назавтра старый поэт отозвался холодно о Василье Львовиче:

    – В голове туман.

    И прибавил неожиданно:

    – И завит, как баран.

    4

    Соперничество братьев кончилось. Один был в блеске и славе, признанный поэт и московский ветреник; другой опускался, в неизвестности, и, как говорила молодежь: раб Гимена, под пантуфлею.

    Два известные чудака составляли всегдашнее общество Василья Львовича: кузен Алексей Михайлович Пушкин и князь Петр Иванович Шаликов. Один был вольтерьянец и насмешник самого острого свойства, другой, с косматыми бровями, – меланхоличен, нежен и вместе вспыльчив до бешенства. Первый одевался небрежно, второй щегольски и всегда носил цветок в петлице. Оба были в высшей степени оригиналы. Втроем с Васильем Львовичем они появлялись во всех гостиных и возбуждали общее внимание. В особенности сблизился Василий Львович с кузеном, подтрунивавшим над ним, они оба были как бы дуэт; их так и звали: «оба Пушкина». Сергей Львович был лишний в этом дуэте, его, если он где-либо появлялся, звали: «брат Пушкина», собственное бытие и имя Сергей Львович утратил. Он чувствовал это во всем, в том, как его осматривали в лорнет, как представляли. Он стал избегать мало-помалу «обоих Пушкиных» и норовил попасть на такой вечер или детский праздник, где их не было. Надежду Осиповну замечали, о ней шептались московские старухи, показывали на нее друг другу глазами, и Сергей Львович на минуту обретал прежнюю независимую походку. Втайне «брат Пушкина» мучительно ревновал брата к Алексею Михайловичу и завидовал братней славе. Он злобствовал и охладевал, теряя милые черты, а свет этого не прощал.

    Василий Львович был очень рассеян, подобно всем московским поэтам, он догадывался последним о том, что было для всех ясно. Положение старшего брата льстило ему. Но когда Сергей Львович перестал являться в домах, где бывал ранее, он обеспокоился. Тут только он оценил выражение «раб Гименея» и почувствовал братнее падение в глазах общества. Будучи от природы косоглаз и быстр, он мало обращал до сих пор внимания на всех этих Sachka и Lolka, которые прыгали в комнатах брата. Как-то он увидел одного из них наряженным в странный костюм, изделия домашнего портного, придававший юнцу вид шута, d’un bouffon. Он рассмеялся тогда:

    – Oh, c’est un franc original.[38]О, это настоящий оригинал (фр.).

    Теперь он вдруг призадумался. Судьба Сергея до сих пор мало занимала его, но Пушкины должны везде быть приняты и блистать. Легкая неудача у старика Хераскова вовсе его не опечалила – ныне все были на отлете, полуфранцузы, и на мнение закоснелых старцев он чихал. Он стал чаще бывать у брата и заставил себя обратить внимание на Сашку и Лельку – ранее он путал их. Лелька, еще младенец, оказалось, обладал редкою памятью. Василий Львович прочел однажды в его присутствии один из своих экспромтов, и Лелька тотчас все повторил:

    Мы, право, весело здесь время провождаем:

    И день и ночь в бостон играем,

    Или всегда молчим, иль ближнего ругаем…

    Такую жизнь почесть, ей-богу, можно раем…

    Беспримерная, быстрая память! Это обещало в будущем стихотворца. Тогда к «обоим Пушкиным» впоследствии мог прибавиться третий, юный наперсник. На Василья Львовича произвел большое впечатление мадригал, который сказал «обоим Пушкиным» один француз на балу у старухи Архаровой:

    – Имя Пушкиных благоприятствует остроумию – esprit – и любви к словесности в вашей стране.

    Лелька был резов, Сашка упрям и дик. Впрочем, сестрица Аннет была, кажется, слишком строга к нему. Братец Серж тоже был в детстве несносен; авось и этот образуется; в нем иногда приметен здравый смысл.

    5

    Родители кочевали по гостиным. Здесь, дома, были только обрывки их существования. Дом был для них как бы постоялым двором, где можно дремать, зевать, ссориться, кричать на девок, на детей и наконец расположиться на ночлег. Они не догадывались, что этот дом и это существование было жизнью их детей и слуг.

    Александр любил час перед выездом. Он присутствовал при вечернем туалете отца. Сергей Львович одевался в кабинете. Старый, славный франт просыпался в нем. Быстро чистил он ногти пилкой и щеточкой, наблюдал, как Никита горячими щипцами завивал ему волосы а-ля Дюрок, управлял его движениями и делал весьма дельные и тонкие замечания. Потом, плотно обдернув новый фрак, он прохаживался по комнате, принимая разные выражения и цедя отдельные отрывистые слова. Мимоходом он взбивал волосы перед зеркалом и, увидя перед собой Александра, говорил фальшиво и снисходительно, с удивлением, относившимся к кому-то другому:

    – А! И вы здесь?

    И вылетал, щелкнув каблуками, из кабинета.

    И вдруг все затихало. Мать выходила с блестящими глазами, быстро и легко. Отец, тоже нарядный, обращался с ней почтительно и небрежно, как с какой-то другой женщиной. Раз в полуоткрытую дверь Александр увидел, как отец, уже нарядный, завитой и напрысканный, дожидаясь матери, напевая тоненьким голоском какой-то мотив и не зная, что за ним наблюдают, вдруг стал, что-то лепеча и улыбаясь, плавно приседать. Он танцевал. Вышла мать – как всегда перед вечером, с быстрым дыханием и блестящим взглядом. Отец, все так же плавно приседая, подхватил ее, и она тоже готовно и покорно поплыла рядом с ним на своих быстрых коротких ногах, сильно дыша тяжелой грудью. Потом мать остановилась, и они уехали.

    В девичьей пели протяжную песню, Арина вздыхала и тихонько ворчала; в комнатах было холодно – топили редко, скупились, дрова были в Москве дороги.

    Иногда он спрашивал отца, куда они едут. Отец отвечал неохотно, цедя слова:

    – К старику Белосельскому.

    К старику Белосельскому, доживавшему свой век шумно и разнообразно и уже давно разорившемуся, ездили все.

    – К Бутурлину.

    Бутурлин был старый знакомый.

    Голос сына был ему в такие минуты неприятен – отрывистый и резкий, и самые вопросы он почитал неприличными. Он ревниво оберегал от сына светские тайны. Но сын знал: это был свет чудесный, непроницаемый.

    6

    Но было и в этом холодном доме и в этой кочевой семье время, когда все менялось, получало свой запах, цвет, вкус и значение. Это была зима.

    Первый снег производил впечатление неотразимое.

    Арина входила в комнату с важным выражением.

    – Снег на сонных напал, – говорила она сокрушенно.

    Снег выпал ночью, когда все спали.

    – К чему бы это, – говорила неуверенно Надежда Осиповна. Она смерть боялась всяких примет и верила им безусловно. Арина слыла у Аннибалов смолоду плясуньей и певуньей, а потом – первой гадалкой.

    – Зима тяжелая будет, – говорила тихо Арина.

    Дети приумолкали. Сергей Львович тревожился и возражал:

    – Как и чем она может быть тяжела?

    – Снегу много будет, – говорила Арина нехотя.

    – Все вздор, – говорил Сергей Львович, бледнея.

    – Разумеется, вздор, – повторяла в отчаянии Надежда Осиповна, чувствуя, что Арина недоговаривает.

    К обеду первый лед оказывался крепким, не ломким по краям, и год объявлялся крепким. А снег, напавший на сонных, был только к большому снегу – и более ничего. Все веселели.

    Нянька Арина знала многое, чего не знали родители, которые явно ее робели. Суеверная радость наполняла дом, и Александру втайне хотелось, чтобы нянька была права, чтобы зима оказалась тяжелая.

    Белые хлопья покрывали черный, всеми к осени забытый и оставленный садик. Улица белела. Рано зажигались огни, в печке трещал десятками голосов огонь. Свечи горели особенно ясно, а дыхание, треск и щелканье разгорающихся дров заполняли комнаты. В камине тлели сизые угольки.

    А там – наступали святки, плясала по улицам метель, звенели бубенцы, мчались тройки, гусары пролетали в розвальнях, смеялись и пели песни. Наступало время гаданий.

    У Надежды Осиповны сон был всегда дурной и чуткий. Сергей Львович спал сном младенца, насвистывая носом одну бесконечную жалостную мелодию. К зиме учащались сны. Каждую ночь Надежде Осиповне снилось что-нибудь. В доме водился затрепанный том славянского письма, с черным Соломоновым кругом, к которому Александр питал суеверный страх. Это был толкователь снов мудреца Мартына Задеки – сонник. Каждый сон имел свое значение. Сны у Надежды Осиповны были длинные, путаные, и если начало сна сулило разорение и обман, то конец его предвещал нечаянное богатство. Сергей Львович тоже видел сны, но как ни пытался их запомнить, всегда забывал. Только однажды удалось ему запомнить: он видел во сне старую адмиральшу Аргамакову. Надежда Осиповна раскрыла вещую книгу. Старуха сулила неприятности и обман друзей. Тогда она посмотрела на «адмиральшу» – и сон был разгадан. Адмиральшу видеть – сказал ей сонник – к ласкам. И сон Сергея Львовича сбылся.

    Вообще сны Сергея Львовича были гораздо хуже и беднее, чем сны Надежды Осиповны. Иногда было трудно даже понять их значение. Раз во сне назвал он Надежду Осиповну каким-то посторонним женским именем и был к ней особенно ласков. Он было снова сказал, что видел во сне адмиральшу, но уж ему не верили. Долго потом он клялся, что все это попритчилось Надежде Осиповне, что он назвал ее, как всегда, – Nadine, и не мог убедить. Две недели был он презрен, и только выезд в свет рассеял гнев Надежды Осиповны.

    В сны свои Надежда Осиповна верила. Раз вышло ей свиданье с старинным любовником, слезы, клятва, быстрый отъезд, дальный путь. Она проплакала весь день и часть ночи не спала. Сергей Львович, вздыхая, так и не осмелился спросить, кто таков старинный любовник. Надежда Осиповна и сама этого достоверно не знала – может быть, это был гвардеец, с которым было у нее тайное свиданье еще задолго до Сергея Львовича, свиданье, едва не кончившееся катастрофою. Впрочем, вряд ли могло это быть. Он был давно женат и горький пьяница, а Надежда Осиповна никогда о нем не думала. Надежда Осиповна не знала, кто бы это мог быть, и плакала. Прошел месяц, два, и старинный любовник не явился; но все же он мог явиться, сны никогда не лгали. Подмена сна другим, подтасовки допускались.

    Так они изменяли и дополняли жизнь своими снами.

    Иногда Надежда Осиповна после таких снов вдруг загоралась непонятным азартом, девки переставляли столы, гремели и скрежетали передвигаемые шкапы, расположение комнат менялось, как будто они переехали в другой дом, другой город.

    Ничто в их жизни не менялось, и никуда они не переезжали.

    Арина садилась с замусоленной колодой карт, вид которой всегда производил приятное волнение в Сергее Львовиче, давшем зарок не играть. Все вистовые онеры чередой выходили перед ним.

    – Для дома, для сердца, что сбудется, что минется, чем сердце спокоится.

    Сбудется, выходило, дорога, а сердце спокоится хлопотами. Если выходил черный туз острием кверху, Надежда Осиповна без дальних разговоров смешивала карты, и Арина начинала снова. Для сердца выходил бубновый король, еще молоденький, а сердце успокаивалось деньгами и письмом из казенного дома. Может быть, какое-нибудь наследство? Так решалась судьба, так ее обманывали.

    Монфор, приняв вид меланхолический, просил вежливо Арину погадать и ему, и Арина нагадала мусье опасность и бой от червонного короля.

    Монфор не на шутку рассердился, когда ему перевели, и более не гадал.

    Затаив дыханье, Александр сидел в уголке и следил за нянькиными умелыми руками. Лица родителей менялись – то бледнели, то улыбались. Такова была судьба.

    Девки гадали и страшнее, и покорнее, и печальнее.

    Однажды он видел их гаданье. Родители уехали со двора, Арина проводила их. Монфор выпил своего бальзама и поднес стаканчик Арине.

    – Слаб ты на ноги стал, мусье, – сказала Арина, поблагодарив, – все балзам да балзам.

    В этот вечер было все тихо, братца Лельку и сестрицу Ольгу уложили спать. Арина сказала на ушко Александру, что сегодня будет гаданье, чтобы он спал и не тревожился. Когда она тихо притворила дверь и вышла, он подождал немного, пока сестра и брат заснули, быстро оделся и бесшумно скользнул из комнаты. В сенях он накинул шубейку и напялил картуз. Он вышел во двор и притаился за дверью. Тут нагнал его Монфор. Монфор был любопытен не менее Александра, и оба стали поджидать за дверью. Сердце у Александра билось.

    Арина шла двором, по скрипучему снегу; он прокрался за нею. Она приоткрыла дверь в девичью и тихо, сурово сказала:

    – Девки, выходите.

    Теплый пар шел из людской, и одна за другой выбежали на мороз Танька, Грушка, Катька, держа в руках сапоги. Босиком бежали девки по чистому снегу, добежали до ворот и бросили каждая свой сапог далеко за ворота.

    – Шалые, – сказала строго Арина, – нешто так здесь гадают, в городе? Кто ваш сапог сомнет? В какую сторону ни глянь – все Москва. Покрадут ваши сапоги, вот тебе и все гаданье. Бери сапоги со снега, дуры вы, горе с вами. Мне и отвечать. Здесь по голосу гадать.

    Тут она только заметила Александра и охнула. Он ухватился за нянькин подол, и с него взято обещание ничего не говорить родителям.

    – Не то пропаду я с вами, старая дура, – Лев Сергеич не проснулся бы, да и с вами, батюшка, горе.

    Девки застыдились и не хотели гадать при барчонке и учителе.

    – Александр Сергеич еще дите, – сказала Арина, – при нем можно, а мусье блажной и не нашей породы. При них можно.

    И девки рассыпались по переулкам.

    Загадала Катька. Все было тихо, и вдруг издали послышался мелкий, чистый, дробный колокольчик – летели сани, летели и пропали.

    Все девки громко дышали, а Катька заплакала и засмеялась.

    – На сторону пойдешь, – сказала Арина одобрительно, – колокольчик чистый, к счастью, только далекий, не скоро еще.

    Загадала Грушка – и вскоре из переулка послышался разговор и смех, три молодца шли, смеялись вполпьяна, и один говорил: «Ух, не робей!» – увидев девушек, засмеялись, один запел было и вдруг довольно внятно, с какой-то грустью и добродушием выругался.

    Грушка стояла, расставив ноги и смотря на Арину каменным взглядом.

    – Ничего, разговор хороший, не со зла, – сказала Арина, – к большому разговору это, надо быть, к сговору. Голос хороший. А что ругался – так без сердца.

    И Грушка тихонько всхлипнула.

    Загадала Татьяна – и совсем недалеко, из соседнего дома, выбежал черный лохматый пес и залился со злостью, привизгивая, на мороз.

    Девки засмеялись, Арина на них шишкнула. Они оробели и замолчали.

    – Муж сердитый, – сказала важно Арина, – гляди, лохматый какой собачище. Здесь такого раньше и не бывало.

    Татьяна заревела вполрева, уткнувшись в рукав. Монфор погладил ее по голове.

    – Не плачь, – сказала Арина, – стерпится еще, вот и мусье тебя жалеет.

    – Горькая я, – сказала Татьянка, захлебываясь и дрожа. Потом она вдруг повеселела и влепила звонкий поцелуй Монфору. Девки засмеялись.

    – Эх, пропадай!

    И она обняла Монфора за шею. Монфор смеялся со всеми.

    Арина рассердилась и плюнула.

    – Будет вам, охальницам, – сказала она сердито и повела Александра спать. – Не годится, маменька наедет, осерчает, и нам с вами, батюшка Александр Сергеевич, отвечать.

    Он спросил няньку быстро – отчего Татьяна плакала.

    – Сердитого мужа нагадала. Вчера лучины девки жгли, ее лучина неясно горит, невесело. Вот она и плачет. А вы, батюшка, подите спать, не то мусье заругает.

    Александр долго не спал: Монфор не являлся. Наконец он появился, веселый, и тихо засмеялся в темноте. Он тихо окликнул Александра. Александр притворился, что спит, и француз стал раздеваться, тихо насвистывая какую-то песню. Потом он выпил бальзаму. Стараясь не разбудить детей, он бормотал свою нескладную песенку:

    Oh, l’ombre d’une brosse,

    и, протяжно, счастливо зевнув, француз сразу же заснул.

    А Александр не спал.

    Мороз, босые девичьи ноги, хрустящие по снегу, звук колокольчика, собачий лай, чужое горе и счастье чудесно у него мешались в голове. В окно смотрел московский месяц, плешивый, как дядюшка Сонцев. В печке догорали и томились угли; Арина тихонько заглянула в дверь, вошла и присела у печки погрести их.

    Он заснул.

    Он говорил и читал по-французски, думал по-французски. Лицом он пошел в деда-арапа. Но сны его были русские, те самые, которые видели в эту ночь и Арина и Татьяна, которая всхлипывала во сне: все снег, да снег, да ветер, да домовой возился в углу.

    Глава восьмая

    1

    Ему было десять лет. Нелюбимый сын, он жил в одной комнате с Монфором, учился всему, чему учились все в десять лет, и оживал только за книгами. Вдвоем со своим наставником они много гуляли, и Александр знал теперь Москву лучше Монфора. Знал и переулки, где дома были подслеповаты, как старички, сидевшие тут же, на скамеечках, и нарядный Кузнецкий мост, и широкую Тверскую – дома там были большие, просторные, почти все в два этажа. Дрожки и кареты стояли у подъездов; мужики бойко торговали пирогами. Во французской лавке на Кузнецком мосту блистали яркие шелка.

    Прогулки были для него праздником. Однажды он видел странный выезд. На великолепном коне, окруженный богатою свитой, ехал старик. Конь был покрыт шитым золотом чепраком; сбруя вся из золотых и серебряных цепочек. Свита, верхами, молча ехала. Старик курил трубку; лицо его было сморщенное. Ошеломленный Монфор поспешил поклониться, думая, что это прибыл турецкий посол. Оказалось: это старый Новосильцов гулял перед обедом; свита была его дворня. В другой раз они видели, как медленно ехала по Тверской карета кованого серебра, сопровождаемая толпой любопытных: старик Гагарин ехал в Марьину рощу.

    В щегольских каретах, цугом, с арапами на запятках, проезжали московские бары; у Благородного собрания, на Тверской была толпа колясок: съезжались московские чудаки, опальные вельможи роскошно доживали век свой, не надеясь на непрочное будущее.

    Монфор оглядывал в лорнет прохожих; походка его была неверная, руки дрожали. Он все более опускался. Арина защищала его и покрывала его слабости. Когда, с раскрасневшимся от бальзама лицом, пробираясь однажды вечером в девичью, он столкнулся с Надеждой Осиповной, Арина отвлекла ее вопросами хозяйственными. Случалось, француз наливал ей в кружку своего бальзама, и она, не морщась, осушала его за здоровье мусье и Александра Сергеевича.

    У Монфора были сильные связи, граф де Местр, философ и иезуит, проживавший в Петербурге, покровительствовал ему. Даже когда Татьянка, плача, призналась в преступной склонности к графу, дело замяли, главным образом по лени, а Татьянку сослали в Михайловское, на скотный двор. Сошло с рук и другое – француз угостил раз воспитанника своим бальзамом. Рот приятно жгло, голова у Александра кружилась, и с губ сами рвались небывалые слова, стихи и смех. Учитель и ученик, мертвецки пьяные, заснули глубоким и приятным сном.

    Погубило Монфора другое: он вздумал сыграть в дурачки в передней с Никитой и был застигнут Надеждой Осиповной. Возмутительным было то, что он играл именно в передней и с холуем. Никакое графство не спасло его. Сергей Львович говорил, презрительно пожимая плечами:

    – Сначала в дурачки, потом в хрюшки, потом в Никитишны, а там – и в носки! Не угодно ли?

    Так он рисовал постепенное падение Монфора; старый игрок в веньтэнь говорил в нем.

    Назавтра, увязав в баул свое имущество, француз простился с Александром, нарисовав ему на память борзую, а внизу написав по-французски: «Главное в жизни честь и только затем счастье» и проставив под этим изречением свой полный титул и фамилию.

    Было и еще одно обстоятельство, погубившее Монфора. Николинька Трубецкой, воспитанник иезуитов, приехал к родителям в краткий отпуск и посетил соседей. Черный бархатный камзольчик с кружевными манжетками был на нем. Говорил он теперь ровным, как бы сонным голосом, ни на миг не повышая и не понижая его, и, слушая этот ровный, приличный говор, Сергей Львович вдруг огорчился: его сын говорил по-французски резко, обрывисто, кратко и, как показалось ему, грубо. Для обоих французский язык был как бы родным, но Николинька говорил как аббат, а Сашка как уличный забияка. Николинька, рассказывая о чем-то, назвал Поварскую, как француз, «Povarskaпa», a y Харитонья в переулке – «Au St. Chariton».[39]У святого Харитония (фр.). Прощаясь, он сказал приятелю по-латыни: vale.[40]Прощай (лат.) Сашке было далеко до него. Монфор был посрамлен как воспитатель.

    Новый воспитатель был не похож на Монфора. Звали его Руссло.

    С усиками, широкими ноздрями, гордый, он был самого высокого мнения о себе, и Арина с самого начала его возненавидела.

    – Тот мусье был простец, – говорила она со вздохом, – пошли ему Бог здоровья, теперь небось загулял, а этот – жеребец.

    Надежда Осиповна и Сергей Львович зато были другого о нем мнения. Надежда Осиповна мало теперь выезжала. Раз сидела она в утреннем чепце и кофте, рука ее приоткрылась, и француз не мог или не хотел скрыть своего восхищения. Она улыбнулась: обожание льстило ей. С этих пор мусье Руссло стал в доме царьком, султаном, ходил петухом. С Александром он говорил кратко и отрывисто. Выдавая себя за старого рубаку, он задавал ему уроки, точно командуя. Раз он выследил походы Александра в отцовский кабинет и, наказав его, прекратил их. Они мало гуляли теперь. Руссло засадил его за французские вокабулы и арифметику. Руссло был автор, стихотворец, он с достоинством присутствовал при чтении Расина; Сергей Львович изредка еще позволял себе декламировать. Затем он сам читал свои стихотворения, которые всегда нравились Надежде Осиповне. Все без исключения они были посвящены гордой даме, прелести которой свели поэта с ума и которая недоступна. Одна элегия кончалась вздохом умирающего от любви поэта:

    Ah, je meurs! je meurs! [41]Ах, я умираю! Я умираю! (фр.)

    Надежда Осиповна за обедом подкладывала ему куски пожирнее. Мусье Руссло заметно порозовел и округлился.

    Раз черная каретка остановилась у пушкинских ворот. Человек в черном, с желтым старческим лицом, изжелта-седой, с молодыми глазами, выглянул из кареты. Старый слуга-француз в облезлой ливрее сошел с запяток и спросил, дома ли граф Монфор, которого желает видеть граф де Местр.

    Сергей Львович засуетился. Граф де Местр был бессменный посланник короля сардинского, лишенного, впрочем, владений, по слухам – иезуит, лицо видное в Петербурге и загадочное, философ.

    Сергей Львович пригласил зайти графа де Местра. Старик пробыл у него всего минут пять. Услышав, что Монфора давно уже нет, и увидев мусье Руссло, низко ему поклонившегося, старик посмотрел пронзительными живыми глазками на него. Сергей Львович обомлел: взгляд был умный, таким он и представлял себе иезуитский взгляд. Он стал бормотать о том, что граф Монфор, к сожалению, выехал, и о трудности в настоящее время дать детям воспитание. Постепенно Сергей Львович разговорился. Он очень любил графа Монфора и не переставал сожалеть о его слабостях, вполне извинительных, но нетерпимых в воспитателе. Законы требуют все больших познаний, и голова идет кругом, когда думаешь о воспитании детей.

    Привычным, внимательным взглядом старик посмотрел на мальчика и, рассеянно улыбнувшись, снова воззрился на Руссло.

    – Воспитывать должно не ум, – сказал он, глядя на Руссло, – Руссло приосанился, – это притом очень трудно; и не то, что слывет умом, – Руссло посмотрел в сторону, – не должно обременять дитя пустыми знаниями. Воспитывать должно совсем другое. Вы знаете плоды воспитания в Париже.

    Потом он поежился от холода, натянул на худую шею черный платок и ушел, оставив всех в недоумении.

    Вскоре каретка де Местра скрылась в Харитоньевском переулке.

    Сергей Львович стал всем рассказывать о посещении графа де Местра. Не обращая внимания на Сашку, на Лельку и почти ничего не зная о существовании Ольки, он стал повторять, что воспитание в теперешнее время – дело претрудное и что иезуиты совершенно правы, когда утверждают, что главное – это не ум, а вкус. Бог с ними, с науками! Граф де Местр трижды прав.

    Мнение это и в особенности сообщение о визите графа де Местра выслушивали со вниманием.

    – В последний раз, когда граф де Местр был у меня… – говаривал Сергей Львович.

    2

    Неожиданно все в Москве переменилось; самый воздух, казалось, потеплел. Гордости у стариков как не бывало; всех стали приглашать, всем улыбаться, обновились старые связи, припомнилось родство. Сергей Львович вдруг вспомнил, что их дворянству шестьсот лет, а то и без малого тысяча, и опять развязал свой список грамот. И вскоре согрел его сердце давно им не виденный Карамзин.

    Причина всему – государственная, Петербург.

    Москва была на отшибе, доживала; старики громко ворчали, как ворчат на людях глухие, думающие, что их не слышат; как человек выходил в отставку, он норовил переехать в Москву, чтобы иметь возможность ворчать. Всем в Москве правили старухи. Москва была бабье царство. Жабами сидели они в креслах в Благородном собрании и грозно поглядывали вокруг. У каждой был свой двор и свои враги; они все помнили, всех знали. Суждения Офросимовой и анекдоты о Хитровой заменяли Москве ведомости, которые читали только во время войн. Всю зиму была здесь ярмарка невест. Усадив их в возки и бережно подоткнув со всех сторон, везли этот редкостный товар осенью по широким дорогам в Москву, и у застав возки останавливались. Золотились главы церквей, зеленели сады, и у невест екали сердца. Потом их показывали московским старухам, и те, оглядев, брали их под свое покровительство. Вскоре на каком-нибудь балу девичья судьба решалась. Старухи судили, рядили, разводили и вновь сводили. Все рабы Гименея, мужья под пантуфлею, разорившиеся игроки, люди, у которых почему-либо не открылась карьера, составляли средний возраст Москвы. Сергей Львович прекрасно себя чувствовал в Москве и бранил Петербург. Ворчать и переносить новости было его страстью, страстью среднего возраста и состояния Москвы.

    Молодежь в Москве – вздыхатели, лепетуны, ветрогоны. Разговор у них изнеженный, все мужчины избегали грубых звуков и сюсюкали. Говорили: женшина, нослег.

    В Петербурге был двор, было государство, и самая литература была в Петербурге другая: там сидел сухопутный адмирал Шишков, который издевался над московскими вздыхателями, не щадил и самого Карамзина; он ополчился на всех учителей-французов, на модные лавки и советовал читать Четьи-Минеи. На Фонтанке еще кряхтел Гаврило Романович Державин и писал длинные реляции потомству об оде.

    Но дело было не в них, не в стариках, и даже не в молодых. Дело было в том, что, пока Москва вздыхала, обжиралась на масленой блинами и удивлялась пирожкам Василья Львовичева Блэза, к власти пробрался нежданно-негаданно и сел крепко подьячий.

    Так называли старики Сперанского. Сначала пошли слухи о том, что царь везет с собою «на поклон» подьячего, потом слухи подтвердились. Потом прошел слух, что сам Буонапарт говорил с подьячим и был будто до крайности любезен. Тут старики, хотя и всячески корили Наполеона, почувствовали себя обойденными, а потом решили, что подьячий с Наполеоном спелись. И когда последовали указы – один за другим, – всем старцам стало ясно: Наполеонова эра настала. Первый указ был о придворных званиях, второй – о гражданских чинах. Со времени Екатерины существовал высокий свет. Высокие светские люди проводили жизнь в светских занятиях; в колыбели получали звание камер-юнкера и с ним чин пятого класса; младенцы улыбались дородным мамкам, переходили в руки нянь, становились камергерами и получали чин четвертого класса. Зато свободное время образовывало их вкус, со временем они могли быть замечены статс-дамою Перекусихиной, а если этого не случалось, они наконец приступали в высоких чинах к государственным делам. Таковы были дворянские вольности.

    3 апреля 1809 года подьячий, который теперь утвердился в Петербурге, издал указ и всему положил конец. Звания камер-юнкера и камергера впредь не давали никакого чина и считались только отличиями. Вместе с тем всякий был обязан избрать в течение двух месяцев род действительной службы, а не изъявившие желания считались в отставке. Множество благородных людей, которые ни в чем не изменили ни своего образа жизни, ни мыслей, вдруг, через два месяца, оказались в отставке. Три поколения Трубецких-Комод, которые все имели звания и числились на службе, сидя, как всегда, у себя в Комоде, оказались отрешенными. Везде в домах было сильное волнение. Тот самый старик, который звал Наполеона Буонапартом, грозился поехать в Петербург бить кутейника. Более же всего озлобили налоги, которые росли со дня на день.

    – Отъедается, – говорили не то о Сперанском, не то о царе, – хуже покойничка Павла.

    Летом, когда в Москве старики только и говорили что о налогах и грозились умереть, только бы не платить, подьячий издал второй указ. Впредь никто не мог быть произведен в чин коллежского асессора без экзаменов и какого-то свидетельства. Сословие чиновников приглашалось бросить все застарелые привычки, все свои цели и вместо домашних бесед с доброхотными дателями готовиться к экзаменам по праву естественному и начальным основаниям математики.

    Теперь восстало все крапивное семя.

    Говорили, что один повытчик публично плакал в присутственном месте, на Прудках, отирая слезы большим красным фуляром и привлекая этим общее внимание. Вместе с тем, не видя перед собою дальнейшей цели существования и отчаявшись в сдаче экзаменов, а стало быть, и в получении чина коллежского асессора, приказные стали требовать такой мзды, что уж это одно само по себе могло поколебать основы государства. Все это имело важные последствия.

    Московские бары, которые при издании первого указа во всем винили крапивное семя, стали теперь звать Сперанского поповичем и расстригой.

    Разные вкусы и наклонности ввиду общей опасности временно забыты. Движение на улицах Москвы усилилось: с утра все выезжали, чтобы узнать общее мнение. Сергей Львович стал ходить по утрам в должность. Все канцелярии теперь были заняты тем, что переписывали новые стихотворения на Сперанского. Сергей Львович каждый день приносил что-нибудь новое и по прочтении запирал в свой тайник.

    Стихотворения были довольно острые. Одно – о канцелярском плаче, называлось «Элегия»:

    Восплачь, канцелярист, повытчик, секретарь!

    В нем был едкий стих, который сразу вошел в поговорку:

    О чин асессорский, толико вожделенный!

    Стихотворение было, впрочем, написано более в насмешку над приказными и, видимо, в защиту указа, но чиновники на первых порах не разбирались и переписывали все, что попадалось об указах, «яко противудейственное».

    «Мысль унылого дворянина» более понравилась Сергею Львовичу; все написано дурными стихами, но сильно выражено:

    От Рюрика поднесь дворян не утесняли,

    Зато Россию все владычицей считали.

    О «сыне поповском» там было сказано, что он «как мыльный шар летает» – а далее: «искусственным мечом Россию поражает и хаос утверждает».

    Эпиграмма на Сперанского была в другом роде – коротка, ее писал брат того генерала, который звал Наполеона Буонапартом:

    Велики чудеса поповский сын явил,

    Науками он вдруг дворян всех задавил.

    Наук испугались все. Лекари учились медицине, попы богословию. Бывали и среди дворян чудаки или меценаты, которые читали по-латыни, но учиться по обязанности наукам, как лекари, – не дворянское дело. Дворянин получал чины по душевным качествам и заслугам. Не было никакой связи между наукой, дворянством и званием. Семинарист учредил хаос и все перевернул.

    Сергей Львович негодовал почему-то более других. Мысль, что камер-юнкер и камергер теперь будут не чины, а звания, была особенно для него невыносима, хотя ни он и никто из родни не были ни тем, ни другим. Он не находил слов для возмущения.

    – Этот приказный, cette canaille de[42]Этот негодяй (фр.). Сперанский, – говорил он о Сперанском, как будто тот служил у него ранее под начальством и произнося эту фамилию в нос.

    Вообще это было в характере Сергея Львовича – он охотно ввязывался в любую оппозицию. Порою он ворчал перед камином, совсем как матушка Ольга Васильевна. Однажды он даже дословно ее повторил: фыркая, сказал, что все несчастья начались с Орловых, – полезли в знать, и началась неразбериха. Что ни говори, а звание дворянское дает право на светскость; светскость же, или, как маменька Ольга Васильевна говорила, людскость, – все! Это и любезность, и уменье блистать, и остроумие. А кто этого не понимает, с тем говорить не стоит. И хотя исторические понятия Сергея Львовича были смутны, у него были сильные чувства.

    В эти месяцы много перьев скрипело в Москве – приказные переписывали стихи, дворяне писали царю. Даже Сергей Львович, сидя в своей комнате над чистым листом бумаги, написал как-то тонким пером:

    Всемилостивейший Государь!

    но далее у него не пошло.

    Все ждали, что скажет Карамзин.

    3

    Старые друзья говорили, что он сделался молчалив и горд. Чувствуя, что связи со всеми рушились и что предстоят важные труды, он подолгу покидал Москву. Наконец удалось ему основать свой Эрмитаж, наподобие Руссова, в тестевом имении Остафьеве. Обширный сад, проточный пруд, густые липы заменили ему там друзей. Молодая добрая жена стала теперь для него Клией, музой истории. В Москве начали относиться к нему с боязнью. Изредка приезжал он сказать два-три важных слова, обронить замечание, улыбку. Снисходительность к людским порокам была в нем теперь главною чертой. Добряк Сонцев, муж сестрицы Лизет, боялся его как огня. Теперь смятение московское вызвало его на несколько недель из уединения.

    С радостью заявился к нему Сергей Львович. Они давно не видались. Он долго думал, какой час избрать для посещения, потому что боялся помешать, и выбрал час меж волка и собаки. Московские стишки, после некоторого размышления, он сунул в карман, надел новый фрак, вздохнул и поехал.

    Он был принят прекрасно. Никого не было. В полутемной комнате, на простой мебели сидели они в полутьме, и Карамзин не зажег свечей. Карамзин мало говорил. Казалось даже, он дремал, сидя в глубине покойного кресла. Зато говорил Сергей Львович – обо всем. И прежде всего о диких выходках петербургского адмирала Шишкова, шумно ругающего Николая Михайловича и недавно написавшего, что братец Василий Львович – безбожник, распутник и враг престола.

    Карамзин улыбнулся, слабо выразив одобрение. Он вовсе не был галломаном. Соседство имен его и Василья Львовича было несколько смешно.

    Он спросил Сергея Львовича о здоровье милой жены его. Сергей Львович поблагодарил сердечно и пожаловался на трудность воспитания детей. Теперь, когда требуются от дворянина экзамены и науки, дрожишь за их будущность. Граф де Местр, который недавно был у него, пожалуй, прав: важно воспитание чувства вкуса, уважения к родителям, а остальное – о, Бог с ним! Он, как отец подрастающего сына, – очень это чувствует.

    Тут Карамзин мягко предостерег его – нельзя смешивать понятия, различные в существе своем, – одно дело экзамены и другое – просвещение. Ни Шекспиров, ни Боннетов без него быть не может. Изящный ум ближе к природе, чем невежество. Благородные должны это наконец понять. О графе де Местре он сказал с некоторой холодностью, что не знал о пребывании графа в Москве. Но экзамены – увы! – как надолго повредят они самим наукам!

    Сергей Львович вскоре не утерпел и прочел Карамзину «Мысль унылого дворянина».

    Карамзин, казалось, оживился. Он со вниманием слушал стихи и попросил листок, чтобы перечесть. Щеки его окрасились. Вскоре тихим голосом он стал объяснять Сергею Львовичу с терпением и кротостью смысл происходящего.

    Сидя в полутьме, Сергей Львович не шелохнулся. Он с жадностью вслушивался во все, что говорил Карамзин, и все это возвышало его, укрепляло. Он сидел, важно оперши щеки на белые воротники, позабыв о Надежде Осиповне, Сашке и Лельке, долгах и своей квартире. Он был снова тем, чем ему быть надлежало, – шестисотлетним дворянином, человеком светским, одним из тех, с которыми говорят, которых приглашают. От приятности этого сознания он половины из того, что говорил Карамзин, не слышал. Он только смеялся от души тонким насмешкам над подьячим.

    В полутьме, не зажигая свечей, Карамзин говорил, что ныне председатель гражданской палаты обязан знать Гомера и Феокрита, секретарь сенатский – свойства оксигена и всех газов, а вице-губернатор – Пифагорову фигуру…

    Сергей Львович тихо засмеялся.

    – …надзиратель же сумасшедшего дома – римское право…

    Это Сергей Львович постарался запомнить.

    – Оксиген, Пифагор, надзиратель, – повторил он одними губами.

    Между тем никто не заметил, что указ и «разум указа» – написаны безграмотно, слогом цветистым, лакейским – семинарским, если так можно сказать.

    Сергей Львович вспомнил чистый лист бумаги и на нем обращение:

    Всемилостивейший Государь!

    Он признался в своей дерзости Карамзину, краснея как школьник, сознающийся в шалости, счастливый, уверенный, что все это вызовет одобрение. Он собирался писать государю… голос сердца! Великий Боже! Но все почти собираются в Москве писать государю…

    Карамзин замолчал. Он молчал, отвечая на лепет и смех Сергея Львовича осторожным кашлем.

    Стало совсем темно. Карамзин не шевелился в своем кресле. Не дремал ли он? Только когда Сергей Львович стал прощаться, он слабым голосом, но совершенно холодно попросил передать поклон милой жене его.

    Сергеи Львович вышел, недоумевая, почему, вначале почтя его такой душевной беседой, Карамзин охладел к нему в конце. Но Карамзин и сам уже много недель сидел над листами бумаги в своем остафьевском уединении; он и сам писал государю о том духе, который подьячий вносил в течение истории государства российского.

    4

    Вернувшись от Карамзина, Сергей Львович в сенях наткнулся на Александра. Вид сына озадачил его.

    Тотчас, решительно, брызгая и торопясь, он рассказал Надежде Осиповне о своей беседе и передал поклон.

    – Воспитывать должно изящный вкус, – сказал он решительно, – это образует человека.

    Надежда Осиповна в важных делах не возражала мужу. Он ставил ее в тупик странной решительностью: Сергей Львович не всегда решался на поступки, но если уж решался, не терпел промедления, горел и фыркал, как ракета. В тот же день отдали портному на Немецкой улице шить из фрака Сергея Львовича новый костюм для Александра. Надежда Осиповна прикупила кружева во французской лавке. Она долго одевалась перед зеркалом и с утра уходила делать покупки. Все оживилось. Детей начали воспитывать по-новому. Наконец костюм был готов. Надежда Осиповна в лорнет оглядела Александра и повздорила с немцем портным. Сергей Львович успокоился на неделю. Но, побывав у Бутурлиных, Сушковых и еще у кой-кого, он однажды вдруг обнаружил, что благородных детей учат танцам у Иогеля.

    Иогель был модный танцмейстер, он первый в Москве начал по-настоящему учить детей танцам, у него устраивались детские маскарады, родители свозили своих сыновей и дочек к Иогелю; костюмы шились по его совету – английские адмиральские и а-ля тюрк; парики, треуголки – все предусматривалось заранее нежными матерями и портными.

    Зала Иогеля была ярко освещена. Сам Иогель, высокий, сгорбленный старик, в черном фраке, выступал и играл на крохотной карманной скрипочке. Дети прыгали с равнодушием, свойственным этому возрасту, в правильных танцах. Вокруг сидел ряд московских старух, которые осуждали родителей и, подзывая детей, кормили их пряниками, тут же доставаемыми из мешочков. Вечера Иогеля постепенно вошли в моду. Старухи ругали немца за то, что плохо учит детей: мальчишки толкутся, а девчонки мечутся как угорелые; матери семейств ругали его за дорогую плату – и, поставив мушку на щеку, ездили к нему на вечера.

    Сергей Львович сказал Надежде Осиповне, что они должны свезти Александра и Ольгу к Иогелю. Надежда Осиповна с восторгом согласилась. Решено нарядить Александра туркою, а Ольгу гречанкой. Надежда Осиповна три дня ездила по модным лавкам. Шелк, который она купила для детских маскарадных платьев, был очень дорог. Она любовалась им два дня и наконец решила оставить для себя. Сергей Львович закусил губу. Ему смерть хотелось побывать у Иогеля. Однажды за обедом он объявил, что детей согласился обучать танцам славный танцмейстер Пэнго.

    – Гораздо лучше Иогеля, – сказал он неуверенно. – Иогель – старый мошенник и ничего более.

    Тетушка Анна Львовна, приехавшая к обеду, была поражена братом, ничего не жалевшим для воспитания детей.

    – Ах, Сергей, Сергей, ты пожалеешь, – говорила она.

    Сергей Львович и сам немного был озадачен приглашением Пэнго.

    Он ходил из угла в угол, а Анна Львовна внимательно смотрела на детей. Они, казалось, не в состоянии были оценить родительских забот.

    Никита зажег в гостиной свечи, и славный Пэнго появился. Он был малого роста, худ, с точеными ножками, в башмачках с пряжечками, в шелковых чулках. Он был очень стар, но бодрился, хотя голова его и дрожала.

    Мать взяла за руку Ольгу и Александра и вывела их на середину комнаты, Анна Львовна села за клавир, и урок начался.

    – Глиссе,[43]Скользите (от фр. glisser). глиссе, – говорил разбитым голосом славный Пэнго и шаркал. Ноги его были нетверды, он приметно тряс головою и был похож на кузнечика, который хочет прыгнуть и не может.

    С непонятным отвращением Александр вел испуганную Олиньку, которая старательно приседала и лепетала беззвучно:

    – Un, deux, trois…[44]Раз, два, три (фр.) un, deux, trois…

    Сергей Львович смотрел на славного Пэнго, не обращая внимания на дочь и сына; Анна Львовна прилежно стучала в старый клавир.

    – Тур сюр пляс![45]Поворот на месте (от фр. Tour sur place). Тур сюр пляс!

    Пэнго остановил детей. Они шли, сбиваясь с такта, не в ногу и не умели вертеться. Приподняв фалды фрака, он изобразил на лице своем улыбку. Так улыбаться должна была Олинька. Холодно поблескивая глазками в морщинах, он прошелся независимой, легкой петушиной поступью, все время качая от старости головой. Так должно было выступать Александру. Потом медленно стал кружиться. Угрюмо и равнодушно, поглядывая исподлобья на родителей, мешковатый и рассеянный, Александр путался и сбивался с такта.

    Тетка играла и кланялась при каждом такте, упрямо пристукивая каблучками.

    – Ан аван![46]Вперед (от фр. En avant). Ан аван!

    Пэнго утомился и вытер лоб белым кружевным платочком. Он уселся в кресла.

    Тут Надежда Осиповна поднялась. Давно уже она покусывала платочек, и лицо у нее шло пятнами. Она смотрела на детей сквозь туман, слезы стояли у нее в глазах. Весь день ей было не по себе – так сказали потом Пэнго. Теперь она смотрела на своих детей, оскорбленная, сбитая с толку. Она всегда была или казалась самой себе красавицей, ее звали франты la belle crеole. Этот мальчик с обезьяньими глазками и матовой кожей, с угловатыми движениями, почти урод – был ее сын. Худенькая длинноносая девочка с сутулой спиной, с бегающими глазками, с плоскими бесцветными волосами была ее дочь. И чувствуя непонятное отвращение, гнев, горькую жалость к себе, она поднялась, крепко схватила за ухо сына, за шиворот дочь и швырнула их за дверь, как швыряют котят.

    – Урод, – сказала она, сама не слыша.

    Пэнго поднялся.

    – Дети бывают способны и неспособны, но по первому менуэту нельзя судить танцора. Славный Дюпор также в нежном возрасте был неловок.

    Пэнго говорил, как танцевал, – машинально. Он двадцать лет учил одному и тому же и привык ко всему.

    Анна Львовна насильственно улыбалась французу. Она была оскорблена странным поведением невестки: при французе не следовало так вести себя.

    Сергей Львович помчался к Надежде Осиповне, как всегда ничего не понимая. Она уже успокоилась.

    Славный Пэнго более не приглашался. Олинька немного похныкала, но быстро успокоилась: она привыкла к выходкам матери. Перед сном, в постели, Александр вдруг громко вздохнул – так не вздыхают дети.

    Мать не любила смотреть на него, иногда отводила взгляд, как бы смущаясь; он всегда уклонялся от ее прикосновений. Он не думал об этом и все вдруг понял. Он был урод, дурен собою. Это глубоко его тронуло. Он вспомнил, как шел под музыку с сестрой Ольгой, и заплакал от унижения. Никто в этот час не подошел к его постели: Арина была где-то далеко. Француз сидел у стола и с внимательным, угрюмым видом, отрешась от всего, чистил ногти маленьким ножичком и щеточкой.

    5

    Василий Львович пригласил брата к обеду: Надежда Осиповна была больна; Сергей Львович взял с собою сына. Он не хотел его брать, да Надежда Осиповна навязала. Если бы Сергей Львович отказался, она бы подумала, что ее обманывают и обед – с какими-нибудь вольными балетными или французскими актерками. Скрепя сердце он взял с собою Александра. Между тем обед у Василья Львовича был без дам. Новые его приятели даже славились по Москве тем, что не любили женщин, были мизогины.

    Приятели эти были самые модные люди. Все они занимали должности «архивных юнкеров», а звали их просто «архивные». Самая должность их также была модной: они служили или числились в архиве иностранных дел, который был теперь питомником благородных юношей. Все они обучались у немцев, в Геттингенском университете, и поэтому их звали еще «геттингенцы» или просто «немцы». Теперь их одного за другим переманивал из Москвы в Петербург Иван Иванович Дмитриев, который был «в юстице», как говорили старики, министром. В Москве они бывали наездами. И манеры их, и привычки, и вкусы – все было новостью. Они были вежливы, много и тихо говорили между собою по-немецки, как бы воркуя. Меланхолия была у них во взглядах, они с нежностью смотрели друг на друга и с высокомерием на остальных.

    Василий Львович вздумал было на первых порах возмутиться, потом удивился, но вскоре понял, что это самая новая, самая последняя мода, а он со своими фрачками и фразами из Пале-Рояля уже несколько устарел. По природе и сердцу своему он был модник. Он признал новые светила. Они к тому же были вежливы, «милы» – как стали о них говорить, – не то что юные московские негодяи из клубов, от которых он едва отделался. Они слыли в Москве «тургеневскими птенцами» и «Дмитриевским выводком», а он, как и все, уважал старика Тургенева и Дмитриева. Больше всех подружился он с Александром Тургеневым, с которым нашел какое-то сродство душ: молодой Тургенев был охоч до еды, хлопотлив, непоседлив и мил, с висячими щеками и обширным животом; он всюду носился и развозил новости. Характер его был безмятежный: он любил умиляться, и крупные слезы тогда падали у него из глаз, а за столом, после обеда, часто задремывал. Геттинген и немцы были у него на языке, но по свойствам он был вполне понятен Василью Львовичу: прожорлив, забывчив и скор.

    Другие геттингенцы были не столь любезны: Блудов – болтун, но хитер; Уваров имел холодно-доброе сердце и был кисло-сладок; Дашков был пухлый, спокойный, гордый и медленный. Со всеми Василий Львович подружился. Впрочем, он отчасти не мог взять их в толк: у них были какие-то тайны, косые взгляды, недомолвки. Он смерть не любил их смешков – тихих, ядовитых и как бы блудливых. Иногда вдруг появлялась важность, как будто они знали что-то ему недоступное, и он пугался. Вдруг, среди шуток, все начинали говорить вполголоса, и Василий Львович знал, что это о делах государственных. Они на мгновенье переставали его замечать, не слыша его вопросов. Он робел и начинал заискивать. Тогда они успокаивали его самолюбие: хвалили его стихи. На похвалу эту он всегда откликался всем существом, шел на нее, как рыба идет на наживу.

    Вообще он был ими озадачен, сбит с толку. Эти молокососы были гораздо устойчивее, solide,[47]Солиднее (фр.). чем старики. Они как-то рано созрели и подсохли. Молокосос Уваров ездил по каким-то важным поручениям за границу и вошел там в тесную дружбу с самим немцем Штейном. Штейн! Предводитель пруссаков! Имя его было всегда у них на устах. Он изгнан Наполеоном, скрывается в Вене, пламенно любит отечество и под носом у Наполеона заводит между тем свой ландвер и ландштурм. Изгнанник открыто мечтает о свободе человечества – свободе от Наполеона; но и Наполеон ведь тоже, однако, судя по «Монитеру», который изредка читал Василий Львович, мечтает о какой-то свободе человечества, и в первую очередь – свободе от Штейна. Для Василья Львовича все это была китайская грамота, ахинея и тарабарщина. Тем более он уважал новых друзей.

    Суеверный страх у него возбуждали их занятия: Уваров возился с какими-то греческими делами и свободно писал по-гречески; Дашков даже по-турецки понимал. Между тем Василий Львович из греческих дел знал только Анакреонта, да и то в переводе, а о турках знал, что у них гаремы и в гаремах множество жен; протоиерей, с которым Василью Львовичу приходилось еще иногда обедать, отбывая епитимью, всегда приводил это как пример бесчестья и разврата, но Василий Львович был другого мнения. Василий Львович не понимал, что за охота этим молодым старцам возиться с греками и турками и разбирать их закорючки и каракули, в которых он не понимал pas un brin.[48]Ничего (фр.). Это не входило в круг благородного образования. Они были деловые, но это и не дельно, только потеря времени и более ничего. И только когда открылась война с турками, понял дальновидность юнцов: вот каракули и пригодились. Все они были дипломаты. Василий Львович боялся дипломатического сословия.

    Эта ученость геттингенцев угнетала, пугала его. Вообще в них было много странностей – они почти не говорили о женщинах, не любили их, признавали только дружбу и писали все о меланхолии. Друг их, вдохновенный и трудолюбивый Жуковский, признавал любовь платоническую. Это была теперь последняя, тоже немецкая мода – молодые люди впали в уныние и говорили о самоубийстве. Уваров написал французские стихи о выгодах умереть в молодости, и все их переписывали и читали друг другу. Дамы плакали, читая эти стихи: выгоды казались им неоспоримыми. Дашков напечатал статью о самоубийстве, благородно опровергая друга. Они пламенно хотели умереть и быстро продвигались по службе.

    Обнаружились какие-то новые виды службы. Василий Львович никогда не подозревал, что можно, например, заведовать какими-то иностранными исповеданиями – иезуитами, шаманами, магометанским и еврейским племенем. Это казалось ему мрачно. Однако в этой должности теперь состоял Александр Иванович Тургенев при князе Голицыне; да и сам Голицын был сначала известный шалун и непотребник, любил ганимедов, а теперь занимал самую готическую должность – обер-прокурор синода! Вся жизнь оказалась наполненной самыми различными должностями. А новые друзья, меланхолики, прекрасно разбирались в этом лабиринте и незаметно оказались нужными людьми, деловыми малыми.

    Василий Львович очень скоро оказался, несмотря на несходство характеров, их единомышленником, сотоварищем в литературной войне.

    Уже давно, несколько лет, шла литературная война в обеих столицах и не прекращалась, а разгоралась все более. Казалось, не могло быть иного вкуса, кроме истинного, иных стремлений, как быть изящным, и не было пророка литературы, кроме Карамзина. Вдруг выступил в Петербурге сухопутный адмирал Шишков и поднял свирепую войну против друзей добра и красоты; самому Карамзину досталось, за ним Дмитриеву, за ним Василью Львовичу.

    Поход против французов был объявлен Шишковым; добро бы, если б то был поход против несчастного французского переворота и якобинства, – Василий Львович к нему охотно бы пристал. Но старик ополчился и против старых французских «маркизов», как называл он светских поэтов; если бы он восстал только против французских outchiteli, кто б с ним стал спорить: пропадай они – Василью Львовичу было все равно, как его Аннета будет воспитывать плод своей любви к барину; но уж Шишков шел войной и против французских модных лавок! Да уж и против языка чувств! И против элегии!

    Вел он себя как истый варвар – в альбом одной милой женщины, которой друзья писали стихи, он полууставом написал варварские вирши:

    Без белил ты, девка, бела,

    Без румян ты, девка, ала,

    Ты – честь отцу, матери,

    Сухота сердцу молодецкому.

    Особенно разъярила всех эта «девка».

    – Cette noble[49]Эта благородная (фр.). девка! – говорил Василий Львович.

    Геттингенцы были в дружбе с Дмитриевым, а Блудов и в родстве, чтили Карамзина, смеялись над адмиралом с его «девкой», и Василий Львович счел себя во всем их единомышленником. Сердце его открылось для новых друзей. Князя Шаликова также. Только Алексей Михайлович Пушкин звал их непочтительно плаксами; но он был вообще известный ворчун и афеист.

    Василий Львович не без трепета ждал новых друзей. Он их побаивался. Обещались быть Тургенев, Блудов, Дашков; Жуковский отдыхал под Москвою, в Мишенском, и весь был занят природою и платонической любовью; на него надежды не было. И к лучшему: Василий Львович робел перед ним. Уваров сбирается в Петербург и тоже не приедет; невелика потеря – он мало ел и плохо разбирался в еде. Из старых друзей ждал он Шаликова и кузена Алексея Михайловича. Вот и все. Да еще брат Сергей с его желторотым птенцом Сашкой: его навязала Надина-мулатка. Василий Львович чувствовал все преимущества своего семейного положения: он султаном, петухом ходил по дому, Аннушка, как верная раба, ни в чем не выходила из его воли. Она обо всем пеклась, заботилась о барине и доме, а когда являлись гости, скрывалась в дальней комнате.

    Гости потрепали по плечу юного Александра, а Тургенев даже обнял.

    Встреча новых умников и старых остроумцев была преприятная. Умники, как все деловые люди, любили побездельничать. Все они были даже отъявленные шутники. Умник Блудов написал признание в любви портного:

    О ты, которая пришила

    Заплату к сердцу моему, —

    и это стихотворение лежало в бюро у Сергея Львовича.

    Все были без ума от этого портного. Тотчас появилось объяснение в любви приказного, дьячка, врача, квартального и прочих сословий.

    Сословия, их язык, степень образованности – всем этим уши прожужжал Сперанский. Вот они и объяснялись все по-разному в любви. Это было смешно и тонко.

    Правда, безделье новых друзей было другое, не такое, как у Василья Львовича. Они ленились и роскошествовали на какой-то восточный манер. Может быть, это было потому, что Блудов и Дашков были богачи, получали по полста тысяч в год доходу. Да и веселье их было другое. Это не было остроумие, esprit Вольтера и Пирона, это была немецкая шутка, неуклюжая, мясистая, замысловатая – витц. Василий Львович насильственно улыбался, когда умники острили. Поэтому он припас драгоценную новость: новое собрание сочинений графа Хвостова.

    Граф Хвостов был замечательное лицо в литературной войне. Среди друзей Карамзина, особенно молодых, были люди, которые как бы состояли при Хвостове, только им и жили и с утра до вечера ездили по гостиным рассказывать новости о Хвостове. Все в этом стихотворце соответствовало учению афеиста Алексея Михайловича о мнимостях. Начиная с графства: графство его было сардинское, и выпросил его Хвостову Суворов у короля сардинского. Хвостов женат был на племяннице Суворова, и генералиссимус, который любил вздор, покровительствовал ему. В стихах своих граф был не только бездарен, но и смел беспредельно. Он был убежден, что он единственный русский стихотворец с талантом, а все прочие заблуждаются. Он называл себя певцом Кубры, по имени реки, протекавшей в его имении, и охотно сравнивал себя с Горацием, по разнообразию: писал басни, оды, эклоги, послания, эпиграммы и много переводил. Он был и ученый, собирал и отмечал всякие известия по старинной литературе. У него была одна страсть – честолюбие, и он бескорыстно, разоряясь, ей служил. Говорили, что на почтовых станциях он, в ожидании лошадей, читал станционным смотрителям свои стихи, и они тотчас давали ему лошадей. Многие, уходя из гостей, где бывал граф Хвостов, находили в карманах сочинения графа, сунутые им или его лакеем. Он щедро оплачивал хвалебные о себе статьи. Он забрасывал все журналы и альманахи своими стихами, и у литераторов выработался особый язык с ним, не эзоповский, а прямо хвостовский – вежливый до издевательства. Карамзин, которому Хвостов каждый месяц присылал стихи для журнала, не помещал их, но вежливо ему отвечал: «Ваше сиятельство, милостивый государь! Ваше письмо с приложением получил» и т. д. «Приложением» называл он стихи графа.

    В морском собрании в Петербурге стоял бюст графа. Бюст был несколько приукрашен: у графа было длинное лицо с мясистым носом, у бюста же были черты прямо античные. Слава его докатилась до провинции. Лубочная карикатура, изображающая стихотворца, читающего стихи черту, причем черт пытается бежать, а стихотворец удерживает его за хвост, висела во многих почтовых станциях. В Твери полагали его якобинцем. Непрерывно выходили в свет сочинения графа, издаваемые его собственным иждивением. Недавно вышло новое собрание его притч. Василий Львович нарочно купил его. В баснях и притчах граф был наиболее смел.

    Тотчас устроилась игра: каждый по очереди открывал книгу и, не глядя, указывал пальцем место на странице, которое надлежало прочесть.

    Начал Блудов, разогнул – открылось:

    Суворов мне родня, и я стихи плету.

    Блудов сказал:

    – Полная биография в нескольких словах.

    Лучше начала сам Василий Львович не мог бы придумать. Все просияли, и охота за стихотворною дичью началась.

    Книга перешла к Алексею Михайловичу. Он ткнул пальцем и прочел:

    Сергею Львовичу попалась баснь «Змея и пила». Самое название было смело. Граф любил сопрягать далекие предметы. Сергею Львовичу особенно понравились первые стихи:

    Лежала на столе у слесаря пила,

    Не ведаю зачем, туда змея пришла.

    Он сказал без всякой аффектации фразу, которую недавно слышал, но не вполне понимал:

    – В глупости его есть нечто высокое.

    Фраза имела успех, ее благосклонно выслушали, а Дашков даже, видимо, удивился тому, что Сергей Львович так хорошо сказал.

    Сергей Львович, весьма довольный собою, хотел было продолжать игру, но Василью Львовичу не терпелось. Он все ерзал в своем кресле, потом наклонился над книгою так близко, что нос его мешал Сергею Львовичу листать. Сергей Львович не без досады и краткой борьбы уступил брату книгу. Он придержал было ее, но Василий Львович, рискуя порвать, потянул к себе, и так Хвостов перешел к нему.

    Краткая борьба двух братьев была замечена. Александру показалось, что Блудов подмигнул Дашкову.

    Василью Львовичу попалась счастливая баснь. Он, захлебываясь и брызгая, стал читать – и не мог.

    Щука уʼду проглотила;

    Оттого в тоске была…

    И рвалася и вопила…

    Пароксизм овладел им. Слова вылетали, как пули, со слюнями и икотой:

    Ненавижу… я… себя…

    Щука… восклицает…

    Все хохотали. Александр оскалил белые зубы. Но вскоре ему показалось, что смеются уже не над баснью и не над Хвостовым, а над самим дядюшкой. Василий Львович весь осклиз, обмяк от смеха, чихал громко и непрерывно, пытался что-то сказать и лепетал в промежутках между чохом и икотой какой-то вздор. Положение его было жалкое. Ему дали воды, и, вздохнув, икнув напоследок, он пришел в себя. Дашков читать не стал, у него были на то свои причины: Дашков был заика.

    Очередь была за князем Шаликовым. Шаликов открыл, поискал глазами и прочел, к удивлению всех, какие-то стихи, ничем не забавные и даже изрядные. Это был эпиграф к «Притчам»:

    Вот книга редкая: под видом небылиц

    Она уроками богато испещренна;

    Она – комедия; в ней много разных лиц,

    А место действия – пространная вселенна.

    Все недоверчиво покосились.

    Тургенев попросил у него книгу, открыл, перевернул страницу и прочел:

    Мужик представлен на картине;

    Благодаря дубине

    Он льва огромного терзал.

    Листнул наугад и снова прочел:

    Летят собаки,

    Пята с пятой.

    Попала книга к Шаликову, и, как по волшебству, стихи оказались разумными. Тургенев лукаво прищурился и вдруг вздохнул. Блудов и Дашков переглянулись. Игра прекратилась, потому что приняла дурной для Василья Львовича оборот: Шаликов вступил в спор с молодыми его друзьями.

    Дело было в том, что, соратник и последователь Карамзина, князь Шаликов в последнее время вошел в тайные отношения не с кем иным, как с самим графом Хвостовым. Эти умники не жаловали и князя; до него дошли слухи, что они над ним посмеиваются, как над Хвостовым. Он видел карикатуру на себя в одном альбоме милой женщины, к которой умники хаживали: чернобровый франт на тонких ножках, с громадным носом и цветком в петлице. Это был он. Он вскипел и выругался тогда, мгновенно потеряв расположение милой. На бульварах, бывало, провожали его почтительные и завистливые взгляды, он слышал за собою шепот: «Шаликов, Шаликов», а теперь, когда он появлялся, все франты посмеивались. Он старел. Карамзин не печатал стихотворений, которые прислал ему князь, как не печатал стихов графа Хвостова.

    Князь Шаликов был против всех насмешников. Он чуял: в литературной борьбе друзья всего прекрасного, друзья Карамзина, продадут его ни за грош, отступятся и выдадут с головою врагам. Он написал осмеиваемому сардинскому графу письмо и заключил с ним тайный союз.

    Перед Александром разыгрывалась литературная война и измена по всем правилам стратегии.

    Василий Львович почуял недоброе и тотчас переменил род оружия – он стал показывать гостям свою библиотеку. Собирал он только редкие книги, а обыкновенные какие-нибудь сочинения презирал. Он показал редчайший экземпляр, привезенный из Парижа, со столь вольными изображениями, что Шаликов сначала ухмыльнулся, а затем закрыл глаза платочком. Все с удивлением смотрели на изображения, и Александр со всеми.

    Тут все дело испортил Алексей Михайлович.

    – Сколько у тебя, братец, здесь картинок? – спросил он.

    Василий Львович посмотрел в книжке чистую страничку, где записывал, как библиоман, разные разности о каждой книжке, и ответил:

    – Тридцать.

    – А у меня сорок, – равнодушно сказал кузен, – тебя, братец, надули в Париже.

    Василий Львович побледнел. Книги были его страсть, и если у кого-нибудь была такая же, она теряла для него всякую цену.

    – У тебя другая, – сказал он с досадой.

    – Такая же, только без пятен, и углов никто не слюнявил, – возразил кузен.

    Дашкову, Блудову и Тургеневу заметно начинало нравиться общество «обоих Пушкиных». Василий Львович что-то пробормотал, заторопился и повел гостей к столу.

    Обед был хорош, стол заботливо убран; Аннушка с утра хлопотала. Впервые Блэзу удалась рыба по-французски во всех тонкостях. Василий Львович сам с утра давал Блэзу указания; парижские рецепты были записаны у него в книжечке. Мателота была точно такая, как ел он в Gros-Caillou.[50]Название парижского ресторана. Трактирщик лично рассказал Василью Львовичу секрет приготовления. Только самая рыба была другая, не морская – налим. Это не делало существенной разницы. Все дело было в перце, соли, уксусе, горчице, в их соотношении.

    Гости ели охотно и много, за исключением Дашкова.

    Василий Львович спросил, нравится ли ему мателота. Это точный отпечаток мателоты в Gros-Caillou.

    Дашков ответил медленно и равнодушно:

    – Н-нет.

    Дашков был заика, самолюбив, важен. Василий Львович обиделся.

    Алексей Михайлович, кузен, сидел с видом бесстрастным, насупясь, как всегда. Он сказал, что в мателоте чего-то не хватает, и что-то проворчал об английской кухне. Василий Львович насторожился: впервые кузен хвалил английский вкус. Он был в Англии, но, кроме сырости, бычачины и яиц во всех родах, по его мнению, ничего там не было. Блудов улыбнулся. Он тихо сказал, что есть и бифстексы. Тем же скучным, надтреснутым голосом Алексей Михайлович спросил Василья Львовича, не при нем ли была изобретена в Англии новая машина…

    – Да и не ты ли мне это рассказывал? – сказал он вдруг, глядя строго и с нетерпением на Василья Львовича и припоминая: – Точно, ты! А теперь ты англичан ругаешь.

    – Что я рассказывал? – спросил сбитый с толку Василий Львович.

    – О машине – ты ее в Лондоне видел…

    Кругом сидели путешественники. Самолюбие путешественника, первым рассказавшего о предмете занимательном, заговорило в Василье Львовиче.

    – Не помню, может, и видел, – небрежно сказал он.

    Все стали просить Алексея Михайловича рассказать о машине. Но он ел, как ни в чем не бывало, мателоту и кивал на Василья Львовича. Василий же Львович пожимал плечами и предоставлял рассказывать кузену. Он решительно не помнил, о какой машине рассказывал ему, и с самолюбием автора ожидал своего собственного описания.

    Гости ждали.

    Наконец Алексей Михайлович отрывисто и неохотно, кивая на Василья Львовича, рассказал о машине. В Англии, в Лондоне, изобретена машина, простая по виду: железные прутья, лесенка, вроде возка. Василий Львович что-то смутно вспомнил. По лесенке вводят быка… Это было, по-видимому, воспоминание Василья Львовича о лондонском зверинце.

    – …быка живого. Этого быка вводят…

    Василий Львович точно рассказывал о перевозке зверей, которую видел. Он кивнул головой кузену.

    – …и дверь запирают. Это с одного входа, а с другого через полтора часа подают из машины выделанные кожи, готовые бифстексы, гребенки, сапоги и прочее…

    Василий Львович сидел разинув рот. Он был поражен рассказом.

    Алексей Михайлович, по всему, говорил серьезно. Он, видимо, спутал Василья Львовича с кем-то. Впрочем, машины теперь в Англии действительно изобретались что ни день одна другой страннее. Сергею Львовичу, который был рассеян и слышал только последнюю фразу о гребенках и сапогах, показалось, что он где-то читал о машине.

    – Кажется, в «Вестнике Европы» была такая статья, – сказал он.

    Тургенев с каким-то стоном оторвался от тарелки и, быстро дожевывая, прыснул. И сразу всех прорвало.

    Василий Львович тоже смеялся, но почему-то тотчас вспотел и отер лоб платком.

    – Нет, – слабо возразил он, – этой машины я не видывал и машинами, признаюсь, мало увлечен. А вот в кофейном доме я видел там бабу, так ее за деньги показывали. – И Василий Львович, захлебываясь и пуская пузыри, рассказал об английской бабе. От смущения он несколько прилгнул.

    – Ты ее где видел? – отрывисто спросил кузен.

    – В Лондоне, – ответил Василий Львович.

    – Сколько взяли с тебя за посмотренье? – спросил кузен.

    – Фунт стерлингов, – сказал Василий Львович неохотно и посмотрел на кузена, свирепея.

    Но Алексей Михайлович, казалось, этого не замечал.

    – А хочешь без всяких денег такую бабу увидеть?

    – Хочу, – свирепо сказал Василий Львович.

    – Тогда, братец, поезжай на Маросейку, в доме Кучерова, направо. В Лондон далеко ездить.

    И опять, как тогда, когда дядя с отцом боролись из-за «Притч» Хвостова, Александру показалось, что над ними смеются. Блудов, казалось ему, прищурился и подмигнул Дашкову. Но Дашков был невозмутим и только краешком губ позволил себе улыбнуться на миг.

    Дядя Василий Львович и в самом деле был забавен; Александр не удержался, засмеялся быстро и коротко, когда уже все замолчали, и сразу прикусил язык. Гости посмотрели с некоторым вниманием на белозубого шалуна; глаза его были живые. По всему было видно, что он понимал гораздо больше, чем можно было ожидать, и, может быть, лучше, чем следовало.

    Тотчас Сергей Львович пожаловался на трудности воспитания. Нужна армия учителей! Нет такого человека, который совмещал бы знание всех этих оксигенов и пифагоров, которые теперь обязаны знать даже надзиратели, ибо такова воля monsieur de Speransky, французской литературы, которая, вопреки ce diacre Speransky,[51]Этому дьякону Сперанскому (фр.). нужна для воспитания чувства, и танцев, которые, что ни говори, развивают изящество. О, прав, трижды прав граф де Местр, который его посетил в свой последний приезд: Бог с ними, со всеми этими физиками и газами. Да и Николай Михайлович находит очень полезным для юношей танцы – и недаром! Но каждый учитель знает либо только оксигены, либо танцы. И для того, чтобы образовать сына, он пошел на все, в доме толчется армия учителей: Пэнго учит танцам, протоиерей закону Божию, m-r Руссло французской литературе – с утра до ночи, без конца. Кажется, одни иезуиты способны дать благородное воспитание.

    – Старая скотина Пэнго учит детей менуэту, который козел с Ноем танцевал, – равнодушно сказал Алексей Михайлович.

    Беспричинная злость бывшего Пушкина была всем в Москве известна и так же естественна, как горчица и уксус к ужину. Но Сергей Львович не терпел его реплик и, как всегда, обиделся.

    – Пэнго – ученик Вестриса-старшего, – сказал он сухо.

    Обед кончился. Все, выпив черного кофею, сидели в покойных креслах, более добрые, чем когда бы то ни было. Тургенев и Блудов расстегнули жилеты. Вопрос о воспитании занял бы их, если бы они не были так сыты.

    – А почему вы не отдали его в Университетский пансион? – спросил Блудов равнодушно.

    Сергей Львович смутился. Действительно, Сашка вырос, его сверстники были определены кто куда, и он один слонялся, как недоросль. Университетский благородный пансион был тут же, рукой подать, и проще всего было бы отдать Сашку именно туда. Но Надина ни о чем не заботилась, и все бременем лежало на нем одном. Он помолчал и тонко взглянул на Блудова. Нет, этот пансион… Бог с ним. Он предпочитает… Петербург.

    – Вы хотите определить его в коллеж, к иезуитам? – спросил Блудов.

    Сергей Львович ответил с некоторым раздражением. Ни словцо о Сперанском, ни его дружба с де Местром не были замечены.

    – Да, – сказал он со вздохом, – разумеется, в коллеж. Куда же деться, только коллеж и остается.

    Сергей Львович не собирался отдавать Александра в какой-либо коллеж, ниже посылать в Петербург. Он был недоволен, что затеял весь этот разговор о воспитании.

    Тургенева одолевала тайная внутренняя икота, с которой он видимо боролся, то подавляя ее, то уступая природе. Оборотясь к Сергею Львовичу, положив руку на брюхо и посмотрев туманным взглядом на Александра, он торопливо сказал:

    – В Петербург его, в Петербург…

    Тут и Дашков, неподвижный, как монумент, невозмутимый, обратил свое внимание на Пушкина-племянника. Потом, скользнув косвенным взглядом по Сергею Львовичу, он сказал:

    – Иезуиты дороги.

    Сергей Львович почувствовал себя оскорбленным. Слегка откинувшись в кресле, он быстро повернулся к Дашкову и сухо спросил:

    – Сколько же берут святые отцы, ces rеvеrends pиres,[52]Эти преподобные отцы (фр.). за воспитание?

    Дашков опять поглядел на него спокойным взглядом и еще короче ответил:

    – Не знаю.

    Тургенев, который по должности своей мог бы это знать, тоже позабыл.

    – Тысячи полторы, две, – сказал он.

    И вдруг Александр увидел, как отец весь изменился. Легкая улыбка появилась у него на губах, он слегка прищурил глаза; что-то похожее на гордость, на отчаянную гордость лгуна и завистника появилось во всем его существе, и с искренним удивлением, не повышая голоса, Сергей Львович спросил Тургенева:

    – Это за все?

    – Да, – сказал Тургенев, – за все.

    – Но это вовсе не много, – спокойно и медленно сказал Сергей Львович.

    Дашков поглядел на него. Полторы и две тысячи были плата непомерная, и иезуиты в Петербурге ее назначили единственно с той целью, чтобы привлечь в свой пансион избранное юношество и чтоб к ним не совалась всякая дворянская мелочь и голь. Сергей Львович в это мгновение забыл все цифры в мире – и сколько денег задолжала Nadine во французскую лавочку, и сколько задолжали в лавке за масло, уксус и яйца. Впрочем, он ждал вскоре из Болдина пополнения.

    Шаликов, который давно ждал своего часа, решил, что он настал, и хриплым голосом стал читать какой-то свой романс; не было гитары, и он, к сожалению, не мог спеть его; гости слушали и не слушали. Каменное равнодушие было на обширном лице Дашкова; глазки Блудова смежились; Тургенев мерно дышал, все реже борясь с икотою. Сергей Львович, безмерно довольный собою за свой ответ Дашкову, один внимал поэту.

    Александра никто не замечал. Он пошел бродить по дому. В боковой комнате, которую он всегда считал нежилою, он нашел молодую женщину, сидевшую за пяльцами. Она, завидев его, быстро встала и поклонилась. Они разговорились. Лицо у нее было доброе, широкое, белые руки быстро и проворно бегали по пяльцам. Александр смутно знал из разговоров, что у дяди Василья Львовича живет Анна Николаевна, которую тетушка Анна Львовна еще иногда называла по старой памяти Анкой. Он все вдруг понял.

    Она спросила его об обеде и покраснела от удовольствия, узнав, что все вкусно. Скоро он стал помогать ей разматывать шелк. Потом она стала гнать его.

    – Как бы не заругали, – говорила она с опаской, – дяденька заругают, – и вдруг несмело погладила его по голове и улыбнулась.

    – Уходите, уходите, Александр Сергеич, – заговорила она быстро и замахала на него руками.

    Ему ни за что не хотелось уходить из комнаты. Гости ему не нравились; они были чванные. Дашкова он невзлюбил. А здесь, в комнате, было тепло, и глаза у Аннушки были веселые, и эта смиренная затворница и эта комната вдруг необыкновенно ему понравились. Дядя Василий Львович, который теперь хлопотал в гостиной и над которым посмеивался Дашков, снова возрос в его глазах. Он не хотел идти прочь, упрямился и упирался. Тогда Аннушка, обняв его и закрутив руки, вдруг с неожиданной силой и ловкостью вытолкнула его за дверь.

    Была пора; его звали; гости уже разъезжались и шумно одевались в передней. Шаликов, красный и недовольный, сумрачно влезал в рукава шубы. Романсы его не имели успеха; все некстати засмеялись на самом нежном стихе из-за урчания, вдруг раздавшегося: Александр Иванович не совладал с природою. Новые друзья смеялись, казалось, над всеми – и над петербургскими стариками и над друзьями Карамзина. Шаликов решил сегодня же писать графу Хвостову, который умел ценить друзей, не так, как эти молокососы.

    Уже зажгли фонари, когда они возвращались домой. Москва засыпала.

    Сергей Львович на вопрос сына, кто таков Блудов, долго молчал и потом неохотно, со вздохом и брюзгливо сморщась, ответил:

    – Все они дипломаты.

    Александр ничего не спросил об Аннушке. Он чувствовал, что не нужно, нельзя спрашивать об этой веселой затворнице.

    Глава девятая

    1

    Среди забав родители приметно состарились. Мягкие, как лен, волосы Сергея Львовича редели, сквозили по вискам, и на макушке розовела уже лысина. Надежда Осиповна раздалась, и ее лицо огрубело. У них родился сын Павел, который, впрочем, вскоре скончался.

    Они вели жизнь эфемеров, считали втайне дворню, учителей и детей крестом, и если бы кто спросил внезапно Сергея Львовича, богат ли он, знатен ли и как себя понимает, – на все было бы два ответа. Он в глубине души считал себя богатым, а скупился из осторожности; считал себя и знатным – по происхождению, а чин его и звание были: провиантского штата комиссионер, седьмого класса. Это была грубая существенность, от которой он отворачивался. Давая иногда полтинник старшему сыну для отроческих забав – дитяти исполнилось уже десять лет, – он тревожился, не потерял ли деньги сын, и проверял иногда целость полтинника. Как только заводились деньги, он шил себе у портного модный фрак и покупал жене перстень, память сердца.

    И вот однажды они разорились.

    Беда, как и всегда, пришла от Аннибалов.

    Дяденька Петр Абрамыч не забыл обиды и вдруг выступил как прямой злодей.

    Марья Алексеевна надеялась провести остаток дней в своей усадьбе и не хотела более помнить о черных днях своей молодости. Она не поехала даже в Михайловское получать наследство. Самая память об Аннибалах была ей, казалось, несносна.

    И вот ее усадьба и покой, как в дни молодости, опять оказались прах и дым, и она без крова. Более того, самое Михайловское оказалось под ударом.

    Угомонившийся, казалось, в своем сельце Петровском, мирно кончавший, казалось бы, свои дни любителем настоек и наливок, африканец внезапно предъявил ко взысканию в Опочецкий суд заемные письма покойного брата Осипа Абрамыча. Письма эти были даны покойным в дни жестокой страсти к Толстихе, как звала ее Вульф, и, казалось, забыты обоими братьями. Деньги по ним причитались большие, потому что покойному арапу всякая жертва казалась мала для женских прелестей: по одному письму (золотой сервиз и сад для Устиньи) – три тысячи рублей, по другому (гнедые в яблоках кони и хрусталь) – восемьсот сорок два рубля.

    Петр Абрамыч явился как бы мстителем за все обиды, когда-либо претерпенные Аннибалами. Вскоре в Михайловское прикатили тот же заседатель с приказным, которых Палашка называла пиявицами, и, несмотря на сопротивление кривого поручика, заявившего, что ни гроша в доме нет, и выпустившего было на них пса, учинили опись с оценкою.

    В то же время предъявили и Марье Алексеевне иск, и вскоре Захарово пошло с молотка. Сергей Львович и Надежда Осиповна, получив письмо поручика, долго не хотели ему верить и, только увидев в окно въезжающую повозку, на которой сидела Марья Алексеевна, поняли происходящее. Сергей Львович замахал руками, затопал ногами и заплакал, как ребенок. В течение дня он дважды принимался ломать руки и хрустеть суставами, а потом впал в ярость и, брызгая слюной, кричал, что Иван Иванович Дмитриев не оставит так этого дела, грозил старому арапу Сибирью и монастырем; к вечеру притих и дал Никите увести себя в спальную.

    Назавтра приступили опять к чтению поручикова письма. Место, где поручик упоминал о своем псе и сражении с заседателем, вызвало общее одобрение.

    – Молодец, – сказала Марья Алексеевна, – сразу видно, честный человек.

    К сумме долга она отнеслась недоверчиво и махнула рукой.

    – Знаю я его. Больше двух тысяч ему было уплачено; второй раз на водку, пьяница проклятый, требует!

    Сразу же после этого Сергей Львович сел писать письмо Ивану Ивановичу Дмитриеву. Первые две страницы, в которых он выразил негодование на людей бесчестных, холодных сердцем и жестоких, а также надежду на дружеское попечение, были сильны, сдержанны и превосходны. Далее предстояло изложить обстоятельства дела. Он написал о деньгах, которые старый и впавший в пороки генерал-маиор нелепо требует с людей, ни в чем не повинных и никем, кроме Бога, не одолженных: три тысячи восемьсот сорок рублей, тогда как по этим счетам почти уже все – более двух тысяч рублей – уплачено. Здесь Сергей Львович привел слова Марьи Алексеевны; он почти верил в это, и так подсказало ему чувство оскорбленного достоинства. Так что долгу осталось всего тысяча рублей. И за какую-нибудь тысячу рублей злодейски описали обширные угодья.

    Далее следовало написать о количестве деревень и людей, описанных злодеями.

    Он спросил Надежду Осиповну, сколько деревень у них под Михайловским.

    Надежда Осиповна вспомнила выпись, выданную приказным, сургучную печать, черный крестьянский пирог, чиненный морковью, и, ни за что не желая сознаваться в небытии деревень, ответила:

    – Двадцать.

    Сергей Львович так и написал.

    – А сколько, мой ангел, там душ и людей?

    Надежда Осиповна подумала. Толпа дворовых и мужиков в сермягах припомнилась ей.

    – Двести, – сказала она.

    Сергей Львович с горечью написал и об этом поэту: за тысячу рублей описаны родовое село Михайловское, двадцать деревень и двести душ; и это сделано против закона, без стыда и совести. Об имении Марьи Алексеевны он министру написал, но как о деле безнадежном не ходатайствовал, а она его об этом не просила.

    Марья Алексеевна снова ютилась на антресолях и тенью ходила по дому, тихая и тоненькая, не находя себе дела и робея. Она, вздыхая, гладила детей по головам, присматривалась к ним с удивлением:

    – Выросли.

    – Тает, – сказала о ней тихонько детям Арина, – что свеча, – и махнула рукой.

    Письмо Сергей Львович долго и старательно запечатывал перстнем и, запечатав, вздохнул с облегчением.

    Никита послан к Василью Львовичу с извещением о случившемся несчастии, и прибыли сестры.

    Аннет припала к голове брата и поцеловала его в розовую лысину. Сергей Львович был тронут до слез и только теперь почувствовал всю глубину несчастия. Он всплеснул руками и замер.

    Приехал Василий Львович, извещенный Никитою. Он в сильном волнении сбросил шубу на пол и просеменил к брату, на ходу поцеловав руку невестке.

    Сергей Львович склонился к нему на плечо.

    – Oh, mon frere,[53]О, брат мой (фр.). – сказал он, невольно вспомнив Расина, и голос его пресекся.

    Потом он обнял Сашку и Лельку, смотревших на него со вниманием, прижал их к груди, точно ограждая от нападения, и, явив таким образом Лаокоона с сыновьями, воскликнул, обращаясь к брату:

    – Не о себе сожалею.

    Сыновние носы были крепко прижаты к отцовскому жилету, пропахшему смешанным запахом духов и табака. Сыновья задыхались.

    – Брат, брат! – лепетала Анна Львовна.

    Василий Львович почувствовал зависть, благородную зависть артиста. Тальма оживился в нем. Он и сам готов был к этим движениям сердца – к объятию и стонам. Брат предупредил его.

    Внезапно он сказал, холодно прищурясь и цедя слова:

    – Cela ne vaut pas un clou a soufflet. Все это не стоит медного гроша, выслушай меня.

    Сыновья почувствовали, как отцовские объятия слабнут. Они с любопытством покосились на дядю. Все смотрели на него: Сергей Львович – разинув рот, сестрица Лизет – со страхом.

    Василий Львович прошелся по комнате, высоко подняв голову.

    – Pas un clou a soufflet, – повторил он еще раз медленно. Он сам не понимал, как это сказалось. Едучи к брату, он считал его погибшим и теперь придумывал, что бы такое сказать или сделать и как объяснить свои слова.

    – О брат, брат, – трепетала Анна Львовна.

    – Я напишу Ивану Ивановичу, – сказал Василий Львович, все так же сощурясь, – и завтра же все отменится. Будь покоен, – продолжал он, – они в наших руках.

    И Сергей Львович успокоился. Василий Львович, старший брат, выказавший такую твердую решимость, казался ему прочнее и могущественнее, чем даже сам этого хотел. Легковерие Сергея Львовича было поразительное. Но выйти из состояниия печали он не хотел или не мог. Перстом указывая на Александра, он вздохнул:

    – О коллеж!..

    Мечты об иезуитах и гордый ответ богачам припомнились ему. Ныне это рушилось. Таков был смысл восклицания.

    Видя кругом восторженные взгляды сестер и недоверчивые глаза невестки, удивляясь сам себе, Василий Львович сказал спокойным голосом:

    – Я сам везу его в Петербург к иезуитам.

    Он осмотрелся кругом. Надежда Осиповна, полуоткрыв рот, сидела притихшая, как девочка, и смотрела во все глаза на него.

    – Будьте покойны, друзья мои, – сказал скороговоркою Василий Львович, – я все беру на себя, и все это… но все это – pas un clou а soufflet.

    Он кисло ответил на поцелуи сестер, повисших у него на шее, обмахнулся платком и вышел, оставив всех в оцепенении. Сев в свои дрожки, он с недоумением закосил по сторонам. Доехав до Тверской, он потер себе лоб и развел руками. Он сам ничего не понимал. Великодушие опять увлекло его. Он выпятил губу, как школьник, застигнутый на шалости. Проезжая по Тверской, он велел остановиться у кондитерской, нашел приятных и милых знакомцев и сообщил приятелям, что везет в Петербург племянника определять к иезуитам. Приятели посмотрели на него с интересом и были, казалось, довольны. Вскоре явился князь Шаликов. Он теребил, как всегда, в руках белоснежный платочек и приятно всем улыбался. Панталоны его были в обтяжку и сшиты по последней моде; Василий Львович иногда завидовал его новым панталонам. Услышав, что Василий Львович везет своего племянника, юного птенца, в Петербург к иезуитам, князь поставил свою чашку шоколаду, обнял Василия Львовича и крепко, троекратно его расцеловал. Он крикнул кондитерского ганимеда, и тот принес холодного бордоского. Все выпили за здоровье Василья Львовича и сердечно с ним расцеловались.

    Князь просил его передать поцелуй души несравненному. Все чокнулись за здоровье несравненного, чувствуя и зная, что пьют за Ивана Ивановича Дмитриева.

    Спросили Василья Львовича, надолго ли едет он.

    – Надолго, – ответил Василий Львович меланхолически. Самое слово «надолго» было полно печали и значения.

    Потом спросили еще бургонского, потом аи, а затем был обед.

    Подъезжая к дому, отяжелев, Василий Львович чувствовал себя решительно счастливым, задремал на своей кушетке, такой, как у Рекамье, и, только к вечеру проснувшись, хлопнул себя по лбу, и Аннушке послышалось, что ее султан как бы произнес:

    – Что наворотил!

    Оборотясь к ней, он сказал со вздохом, чтоб собирала вещи, что он едет в Петербург.

    Аннушка спросила, надолго ли, и Василий Львович, мрачно и загадочно посмотрев на нее, ответил:

    – Надолго.

    Аннушка, испугавшись, стала было собирать его в дорогу, но Василий Львович, махнув рукой, сказал, что поедет через месяц.

    Недовольный собою, он провел дурной вечер и долго не мог заснуть.

    Назавтра утром, лежа в постели, он ясно представил себе петербургскую жизнь, увлекся воображением, пришел в восторг от того, что можно будет пройтись по Невскому проспекту, прочел наизусть свое последнее стихотворение, воображал себя уже в гостиной Ивана Ивановича Дмитриева, произнес еле слышно за каких-то прекрасных слушательниц:

    – Bravo! Bravo! – и потом, встав, набросив халат и попив чаю, стал соображать не ехать ли в самом деле в Петербург всем домом – и с Аннушкою?

    Эта мысль ему чрезвычайно полюбилась. В Петербурге было много приятелей, и это была, что ни говори, столица государства. Василий Львович, коренной москвич, вдруг почувствовал, что Москва никак нейдет теперь в сравнение с Петербургом. Она устарела.

    Как все Пушкины, он был скор на переходы.

    2

    Часто Александр бродил по комнатам, ничего не слыша и не замечая, кусая ногти и смотря на всех и на все, на мусье Руссло, на Арину, на родителей, на окружающие предметы отсутствующим, посторонним взглядом. Какие-то звуки, чьи-то ложные, сомнительные стихи мучили его; не отдавая себе отчета, он записывал их, почти ничего не меняя. Это были французские стихи, правильные и бедные; рифмы приходили на ум ранее, чем самые строки. Он повторял их про себя, иногда забывая одно-два слова и заменяя их другими; вечерами, засыпая, он со сладострастием вспоминал полузабытые рифмы. Это были стихи не совсем его и не совсем чужие.

    Сергей Львович недаром хвастался Руссло. Руссло был педагог во всем значении слова, он строго требовал от ученика правил арифметических и грамматических; прежде же всего правильного распределения времени. Когда уроки были выучены, он допускал игры и шалости. Он мирился с бегом взапуски, если Александр не избирал для этого товарищами каких-нибудь дворовых мальчишек, как то дважды случалось; мальчики в пору развития своих телесных способностей должны резвиться. Прыжки и скачки через кресла и табуреты менее ему нравились; он совершенно не одобрял, наконец, дикой беготни и суматохи, когда Александр как одержимый все ронял и опрокидывал на своем пути, при этом крича или напевая какую-то бессмыслицу, нестройный вздор.

    Но его выводила из себя эта дикая рассеянность, молчание, немота, когда Александр не откликался на окрики, занятый какими-то странными мыслями; но и мыслей у него не было – это выдавал его неровный взгляд. Да в таком возрасте и не должно быть. Мусье Руссло стал за ним наблюдать и подстерег: мальчик что-то писал, озираясь и, видимо, боясь, что его застигнут.

    Вскоре дело разъяснилось; Руссло нашел несколько листков, спрятанных от постороннего взгляда под матрас. Это оказались французские стихи, а по легкой несвязности строк мусье Руссло заключил, что это собственные стихи Александра. Он прочел их, улыбаясь без всякой приятности. Руссло и сам был автор. Трижды пытался он проникнуть в печать и посылал свои стихи в «Альманак де мюз». Трижды он встречал отказ и как автор озлобился. Он подозревал интриги и козни печатавшихся поэтов, из которых многие, по его мнению, писали хуже его. Поэтому Руссло кисло прочел стишки дьявольского мальчишки, который был еще дитей и уже осмеливался марать бумагу, сочинительствовать. В особенности уязвило его, что стихи были правильные; однако в них была куча ошибок противу правописания. Руссло их исправил, а наиболее грубые ошибки подчеркнул двойной чертой. Кроме того, он сбоку начертал карандашом большой знак вопроса, выразив этим свои сомнения в уместности стихов.

    Надежда Осиповна покровительствовала французу, который чувствовал себя у Пушкиных привольно. Сергей Львович искусно пользовался влиянием француза для того, чтобы устраивать свои дела; он нарочно вызывал его на рассказы, когда хотел улизнуть. Надежда Осиповна любила послушать Руссло и не замечала отсутствия мужа. Так мусье Руссло стал необходимым членом семьи, и ему случалось даже бывать посредником между супругами при ссорах. Надежда Осиповна советовалась с ним при шитье платьев; комплименты француза она принимала с удовольствием; замечания его обнаруживали совершенное понимание бывалого бульвардьера и всегда касались высоты талии и глубины выреза.

    После обеда Руссло приступил к делу. Он скучным голосом сказал, что, как честный человек, вскоре принужден будет отказаться от своих обязанностей и чувствует себя лишним. Надежда Осиповна и Сергей Львович изумились: ничто не предвещало такого заявления; с утра Руссло был, казалось, весел и тихонько насвистывал, за обедом, хотя и задумчив и чем-то, видимо, занят, но ел так много, с таким аппетитом, что Сергей Львович под конец даже огорчился. На вопросы, обращенные к нему, Руссло долго не хотел отвечать, но затем неохотно, взвешивая слова и выражения, пожаловался на Александра, на его леность и праздность, победить которую он не в состоянии. Александр насупился и вдруг коротко и грубо сказал:

    – Неправда.

    Надежда Осиповна хотела было прогнать его из-за стола, но француз удержал ее.

    Вынув из кармана аккуратно сложенные листки, он начал читать стихи, медленно, с эмфазою, подражая какому-то трагическому актеру, а в конце каждого стиха изумленно вздергивал брови. Успех был разительный – Надежда Осиповна звонко захохотала, а Сергей Львович, которому редко приходилось смеяться, был рад, что Руссло остается и все оказалось фарсою.

    Тут они взглянули на автора, Сашку, не без благодарности за то, что он доставил им это развлечение. Мальчик сидел у края стола и мял в руках край скатерти. Мать постучала по столу, как всегда делала, призывая детей к порядку. Он не слушал и продолжал быстро наматывать скатерть на палец. Она его окликнула. Тогда он встал и посмотрел на них, не видя их и как бы ничего не понимая. Лицо его было белесое, тусклое, рот подергивало, глаза налились кровью. Мягким внезапным движением он бросился к Руссло, как бросаются тигрята, плавно, и вдруг – вырвал у него из рук стихи и со стоном бросился вон из комнаты.

    Все остолбенели. Руссло, оскорбленный как педагог и как остроумец, молчал и ждал, что скажут родители. Но Надежда Осиповна притихла, а Сергей Львович молчал. Что ни день, приходилось ему либо ссориться, либо унимать ссоры. Пообедать не дадут. Он негодовал решительно на всех – что ни день, то нелепости. Как на вулкане.

    Руссло вспомнил о своих обязанностях. Он сам отправился объясняться с питомцем. Надежда Осиповна сидела скучная, отяжелевшая и ждала. Сергей же Львович с тоскою вспоминал о невозвратных днях, когда он ел славные щи у Панкратьевны и Грушка прислуживала ему со всей безыскусственной готовностью. Жива ли она и, главное, здорова ли? Он почувствовал, что его снова тянет к этой беспечной жизни, к обществу холостяков, рогоносцев и вольных дев. А между тем он сидел за столом, пообедав, скучая и ожидая конца очередной ссоры. И тут из детской донесся тонкий жалобный крик. Они опрометью бросились туда. Кричал Руссло, призывая на помощь.

    Топилась в детской печка; у самой печки лежали брошенные охапкой дрова, и корчилась на углях, то бледнея, то чернея, сгоревшая бумага. Руссло стоял тут же, у печки, прижавшись в угол, выставив обе руки вперед для защиты и призывая на помощь. А перед ним, как маленький дьявол, стоял, оскалив радостно зубы и высоко занеся круглое полено, – Александр. Положение француза было самое жалкое. Надежда Осиповна бросилась к Александру и стала отнимать полено. Против ожидания, она не могла с ним сладить, сын оказался неожиданно сильным. Выгнувшись, как пружина, он крепко сжимал свое оружие, и мать не могла разжать его пальцев.

    Наконец он сам метнул полено в угол и бросился вон из комнаты.

    Руссло отдышался. Он был оскорблен до глубины души; вскоре он рассказал: войдя, он заметил, что Александр сидит на корточках и жжет эти свои бумажонки, paperasses. Он попросил его встать. Мальчик не повиновался. Тогда он притронулся к его плечу, повторив приказание. Вместо того чтобы исполнить приказ учителя, мальчик схватил полено и напал на него, не дав даже времени для того, чтобы принять меры обороны. Руссло увернулся от удара, счастьем и всем был обязан своей ловкости; старый рубака сказался в нем. Руссло просил освободить его от обязанностей воспитания этого маленького монстра.

    Родители вздохнули оба разом и стали его упрашивать остаться. Француз был непреклонен. Наконец Надежда Осиповна заговорила о прибавке жалованья, и упорство воспитателя поколебалось. Сергей Львович скрепя сердце прервал переговоры, опасаясь, как бы жена не прибавила лишнего. Наконец учитель с чувством поклонился и заявил, что остается единственно из благородных чувств, проявленных родителями.

    Александра искали и нашли у Арины.

    К его удивлению, его не тронули.

    Но по ночам он часто просыпался; сердце его гулко билось, глаза застилала ненависть. Он вглядывался в лицо спящего с холодом и бешенством. С тех пор как он затолкал в печку свои листки, опозоренные рукою француза, он не переставал упорно, страстно желать его смерти. Будь он старше, он вызвал бы его; Монфор недаром рассказывал ему о дуэлях и показывал выпады в терцу и кварту. Но шпаг не было, и его осмеяли бы.

    Незаметно воображение увлекало его. Он бежал из этого дома, из Москвы; бродил по дорогам; слава окружала его. Он воображал глупый вид Руссло, который проснулся и не нашел его утром в комнате. Однажды он тихонько встал, дождался за дверью Русслова пробуждения и сквозь щелку наслаждался растерянным видом сонного Аргуса. Француз, казалось, что-то понял, заметил в маленьком монстре; он присмирел и стал обращаться с ним как со взрослым, льстя его самолюбию. Перед сном, ссылаясь на то, что из окна дует, он передвигал свою постель к дверям, переносил урыльник и спал, как цербер, у самого порога.

    3

    В двенадцать лет, в своем наряде, сшитом домашним портным, с острыми локтями, он казался чужим в своей семье. Как затравленный волчонок, поблескивая глазами, он шел к утреннему завтраку и с принуждением целовал у матери руку. Ему доставляло радость превратно толковать смысл родительских разговоров. В двенадцать лет он беспощадно судил своих родителей холодным, отроческим судом и осудил их. Они не подозревали об этом. Но и они стали тяготиться и с нетерпением поджидали, когда уж Василий Львович вспомнит о своем обещании. Как все не клеилось в этом году; пусто и холодно в этом доме.

    4

    У Сергея Львовича была драгоценная черта, которая помогала ему жить, была залогом счастия: он был неспособен к долгой печали. Пролив слезу, он тотчас же оживлялся, вспоминая острое слово, слышанное вчера, или забавный случай. Забавных случаев было в Москве всегда много. Царь, посетивший Москву, в Дворянском собрании вел в первой паре старуху Архарову, и в это время дама почувствовала, что теряет исподнее. Как древняя римлянка, старуха, не подавая вида, пренебрегла, наступила на упавшее исподнее и с гордой осанкой села рядом с царем. Старики московские гордились, хвастались и утверждали, что ни одна из нынешних модных красавиц не способна на такой поступок:

    – Глазом не сморгнула!

    Все это Сергей Львович рассказывал уже на второй день после потери Михайловского.

    Письма Ивану Ивановичу посланы, этим самым приняты необходимые меры, и оставалось ждать. По вечерам Сергей Львович вспоминал, как гостил у тестя, и в воспоминаниях село Михайловское казалось обширным владением, окруженным дремучими лесами, с озером, которое по пространству более всего напоминало море; «морцо», – сказал Сергей Львович; дом был большой, уютный и теплый, старинный; службы удобно размещены. Леса кругом необъятные. Надежда Осиповна слушала и не возражала, а Марья Алексеевна, утирая слезы платочком, горевала о своем Захарове и все сказанное зятем относила именно к нему. Наконец она дала совет зятю и дочери написать прямо самому злодею.

    – Может, это на него так, нашло, а теперь уж и передумал. У них у всех это бывало – от мнения. Может быть, опомнился и уж сам жалеет.

    Сергей Львович нахмурился и наотрез отказался.

    – О нет, – сказал он с недобрым спокойствием, – он пожалеет! Нет. Я писать не стану.

    В тот же вечер, не без трепета и отвращения, он написал письмо генерал-маиору, прося его взыскание отложить, а самое дело прекратить. Если же сие невозможно, его превосходительство благоволит потерпеть короткое время, по неимению в наличности денег. Надеясь на благородство дворянина и дяди, он ждет от его превосходительства ответа, а впрочем пребывает с совершенной преданностью и проч. Надежда Осиповна сделала к письму краткую приписку.

    Ответа ни от Ивана Ивановича, ни от арапа не было.

    Сергей Львович начинал роптать. Он так отчетливо воображал свою потерю, что более не ожидал спасения. Он роптал на Ивана Ивановича Дмитриева, который так занесся, что и ответить не может старым друзьям, роптал на правительство. Наконец он дошел до того, что объявил единственным царствованием прямо благородным недолгое царствование Третьего Петра.

    – Поцарствуй он еще года с три, – сказал он однажды, – не я у Ивана Ивановича просил бы заступничества, а он у меня.

    Как отнятое Михайловское в воспоминаниях становилось обширным поместьем, так и потерянное еще его отцом значение становилось в прошлом решительным могуществом Пушкиных.

    – А потом пошли tous ces coquins,[54]Все эти негодяи (фр.) все эти плуты, конюхи, которые кричат во все горло – а gorge dеployеe, – а о чем кричат? Бог весть. И теперь с кем говорить? Chute complиte![55]Полное падение! (фр.)

    Все эти должности, департаменты, присутственные и судейские места он строго теперь осуждал:

    – Ябеда есть ябеда, а приказный всегда крючок и более никто.

    И вдруг, когда уж перестали ждать, получен пакет от Ивана Ивановича, запечатанный толстою сургучной печатью.

    Сергей Львович распечатал пакет. Руки его дрожали, как в ту памятную ночь, когда он был в проигрыше и вдруг ему повезло: открылась счастливая талия.

    Иван Иванович посылал Сергею Львовичу копию с рапорта псковского губернского прокурора. Сергей Львович прочел, бросил на пол и растоптал ногой. Он был бледен.

    Прокурор, по-видимому, был поклонник наливок и настоек старого арапа; рапорт его был неприличен и груб. Прежде всего были странны цифры – он насчитал – «видимо, с пьяных глаз», – сказал Сергей Львович – всего в Михайловском дворовых людей и в деревнях крестьян мужеска 23 и женска пола 25 душ, а не двести, как полагали Сергей Львович и Надежда Осиповна. Господина Пушкина жалоба вовсе несправедлива, – писал далее этот негодяй – ce faquin de prikazny,[56]Этот плут приказный (фр.). – поелику от него платежа двух тысяч рублей нигде не видно.

    – Не видно! – сказал, бледнея и усмехаясь, Сергей Львович. – Превосходно написано: не видно.

    А кроме того, генерал-маиор Ганнибал представил в суд племянницы его Надежды и мужа ее Пушкина письмо, коим они просили его, Ганнибала, по неимению денег…

    Сергей Львович пропустил две строчки… но он, Ганнибал, на это никак не согласен. И, видимо, все написанное теми же Пушкиными есть одно напрасное затруднение начальства в переписках.

    – Я поеду к государю, – сказал Сергей Львович и крикнул Никите: – Одеваться!

    Только после этого прочел он письмо Ивана Ивановича. Поэт был любезен и писал, что отдал прокурору, рапорт коего в копии он посылает Сергею Львовичу, приказ исполнение дела отсрочить и притеснений не чинить. К пересмотру же дела он, к сожалению, поводов не находит. Далее он просил кланяться милым его сестрам. Василью Львовичу он будет писать особо.

    Сергей Львович мгновенно успокоился. Взяв с полу щипцами рапорт мерзкого прокурора, он бросил его в камин и уничтожил самый пепел.

    Назавтра никто бы не сказал, что еще недавно Сергей Львович был готов ехать к государю и бранил правительство. Исполнение дела отсрочено – а это было самое главное. Могло пройти и пять и десять лет до этого исполнения, а там наконец – глядь – с Божьей помощью и дядя умер. Нет, и после Третьего Петра с грехом пополам можно было жить. Конечно, Иван Иванович, пожалуй, мог бы и вовсе истребить это дело, но уж Бог с ним. Впрочем, совершенно излишне посылать какие-то копии, рапорты всех этих каналий, над которыми он начальствует. Можно быть вельможей, не будучи светским человеком, и поэтом, не понимая истинного приличия. Самые стихи Ивана Ивановича вдруг стали менее нравиться Сергею Львовичу: в них встречались натяжки.

    Михайловское опять принадлежало им и уж более не было тем громадным поместьем, которым казалось, когда его отняли. Дом был, может быть, и уютен, но крыт соломой.

    А о Сашке и устройстве судьбы его можно было не думать. Все складывалось превосходно: братец Базиль везет его в Петербург, к иезуитам, и Сашка будет воспитываться вместе со всеми этими юными бездельниками Голицыными, Гагариными и tutti quanti.[57]Прочими (ит.). Ces rеvеrends pиres, святые отцы, образуют его характер, который, правду сказать, несносен. Вечная возня в доме, драки с Лелькой и ссоры с Руссло – хоть кому надоест.

    5

    Олинька двигалась по дому неуверенно, всем существом чувствуя и зная, что она нелюбима. Она боялась матери до дрожи в коленках и бледнела от сурового взгляда; она хитрила, скрывала и во всем лгала – даже тогда, когда это было не нужно.

    – Parole d’honneur, честное слово, – лепетала она, когда ей не верили.

    Если бы не ее мелкая походка, походка девчонки, которая знает, что нашалила, и боится наказания, да не блуждающие взгляды, по которым было видно, что она лжет, да не бесцветные ресницы, она бы, может быть, была миловидной. Она была вся в Сергея Львовича и разве грубоватым носом да еще чем-то вокруг рта – в мать. Волосы ее вились по вискам. Мимолетные гувернантки, которые раза два появлялись в доме то на месяц, то на неделю и исчезали бесследно, ведали ее воспитанием. Монфор не замечал ее. Руссло как рачительный член семьи учил и ее изредка французской грамматике и правилам арифметики. Ходил к ней одно время какой-то вечно пьяный немец-танцмейстер и учил стучать на клавикордах; играл он плохо, да был дешев. Олинька сбивалась с такта, он пребольно бил Олиньку за это по руке линейкой, она хныкала, музыка эта надоела Надежде Осиповне, и музыкальное образование Олиньки было закончено. На клавикордах в будни стояли тарелки с объедками, а когда ждали гостей, тарелки и все другое убирали и стирали пыль; но клавикордов никто не касался; как гроб, стояли они в гостиной.

    Олинька любила Сашкины выходки; ссоры его с матерью и Руссло были для нее праздником; она со сладострастием, спрятавшись за дверью, слушала выговоры Руссло, крики матери и в ответ это странное, короткое фырканье – Сашкины ответы.

    Она была безмолвной свидетельницей Сашкина нападения на Руссло и, втянув плечи, с горящими глазами, открыв рот и затаив дыхание, подсматривала в замочную скважину. Комнаты их были рядом. С этого времени – в особенности потому, что Сашку не наказывали, – она питала к нему боязливое уважение.

    Вдруг, в одно утро, оказалось, что она уже не ребенок, что-то новое появилось в походке, вечером ее заметили гости, сказали: как выросла! Невеста! – и Надежда Осиповна испугалась. Неужто ей впрямь тридцать шесть лет, и дочь ее – подросток, девушка, скоро, может быть, невеста? Она до полдня сидела у зеркала неодетая и пристально на себя глядела. Кроме глаз да зубов, ничего молодого в лице не было. Но шея, но грудь, но тяжеловесный стан, который прельстил Сергея Львовича, – неужто впрямь она уже старуха? Сыновья росли, это ее не старило, она не много и не часто о них думала. У Сашки был дурной характер, его вскоре отвезут к иезуитам, Левушка толст и прелестный. Но она не желала, чтоб ей говорили: у вас дочь невеста. Жизнь пролетела и канула без страстей, без измен, без событий. Она жалела, что когда-то, до Сергея Львовича, не было у нее катастрофы с тем гвардейцем, с пьяницей. Он, кстати, тогда и не был пьяница. Как надоели ей эти мужнины декламации перед камином, его остроты, его шлафрок, его походка.

    Она стала строже к Ольге; дети разоряли их – одни наряды сколько стоили! Ольга отныне ходила в затрапезе. Арина штопала ей чулки, зашивала дыры и молчала. Ольга шепотком, быстро ей жаловалась, но Арина привыкла к ее жалобам и помалкивала.

    Однажды Оле некому было пожаловаться, был вечер, родители уехали, Руссло ушел со двора. Она нашла Сашку в отцовском кабинете за книгами и быстрым шепотком, как всегда, начала жаловаться на маменьку и папа, на братца Лельку, которому достаются за обедом все лучшие куски, а потом сказала с чувством, что она в восторге от Сашки, что все его проделки – прелесть, а Руссло – скотина.

    Дружба была заключена.

    Ему польстило признание Ольги и почти суеверный страх и восторг в ее глазах. Но он презирал ее быстрый шепоток, ее трусость, и ему не нравилось, что она всем на всех жалуется и так умильно смотрит на маменьку, желая заслужить ее расположение.

    Ему было жаль ее и досадно.

    – Ты плакса, а я шалун, я их не боюсь, – быстро сказал он ей.

    Глава десятая

    1

    Он знал, что скоро уезжает. Все в доме на него смотрели по-другому; к нему не придирались более, и он был предоставлен себе самому. И сам он со стороны взглянул на этот дом, на свою комнату, на тот угол, между печью и шкапом, где он, грызя ногти, читал книги, а раз чуть не убил своего воспитателя. Все показалось ему беднее, меньше, жальче. Отец, которого он считал высоким, оказался маленького роста. Впрочем, он мало думал о них всех. В мыслях своих он уже мчался по столбовой дороге, обгоняя всех путешественников, а там уже был в Петербурге, чудесном городе, о котором вздыхал отец, завидовавший ему, и который ругали все знакомые старики.

    Походка его незаметно стала более быстрой.

    У него была особая, плавная походка: тело подавалось вперед, а шаги растягивались. Он много гулял теперь по Москве, и самолюбивый Руссло напрасно напоминал ему об экзаменах. Экзамены более пугали Руссло, чем его воспитанника.

    На Москву, на московские улицы, дома, людей он тоже теперь глядел по-иному – чужим, быстрым взглядом. Бесконечные обозы тянулись по Москве, медленно кряхтели возы, медленно шагали рядом мужики, везущие деревенскую дань. А там вдруг – гремел из переулков смех и московские шалуны на тройках, с бубенцами, пролетали, махнув на все рукой. Дома то прятались в садах, то здесь и там лезли каменными ступнями на обочины, словно строптивые глухие старики, наступающие прохожим на ноги.

    Широкие улицы Москвы показались ему теперь нестройными.

    Шли дома вельмож, спрятанные в глухие, как лес, дремучие сады, московские замки, в которых смеялись над Петербургом и над франтами и старели среди войска старух, отрядов дворни, арапов, мосек; и вдруг в неурочный час доносилась оттуда роговая музыка: старый Новосильцов кушал чай.

    С криком: «Пади!» пробежали скороходы, и тяжело прогрохотала странная карета. И Александр с изумлением, со стороны – заметил этот выезд: стояли на запятках пять арапов, а впереди, в странных нарядах, с белыми перьями на шляпах, бежали скороходы и, задыхаясь, кричали:

    – Па-ди!

    Пошли главные улицы, и один дом был страннее другого. Стоял по Неглинной китайский дворец, зеленый и золотой, как павлин. Драконы разевали пасти на прохожих москвичей, а в спокойных нишах стояли желторожие болваны под зонтиками – мандарины. Роскошь, сон и прохлада были в мутных стеклах дома, в котором, казалось, никто не жил. Но медленно, с московским хрипом, открылись ворота – старик Демидов отправился на прогулку.

    Он пошел по Тверской.

    Насупив брови, проехал мимо князь Шаликов, его не заметивший, – в кондитерскую. А вскоре он увидел: с беззаботной улыбкой, закатив бледно-голубые глаза, еще не старый, хоть и обрюзгший, семенил по улице его отец и смотрел, щурясь, в лорнет на проезжавшую старуху. На коленях у старухи была моська; Сергей Львович поклонился ей, и старуха остановила свой дормез. Быстрее молнии Александр свернул в переулок.

    Через месяц был назначен его отъезд. Он уезжал с дядей Васильем Львовичем в Петербург.

    2

    Была весна, время птичьих прилетов. В кустах на бульваре и на деревьях в садике появились задорные пискливые птахи, имени которых Василий Львович как горожанин не знал. Соловья он дважды слышал у графа Салтыкова под Москвой, и его болтливые трели нравились Василью Львовичу так же, как и подражанье соловью: у Позднякова на балах дворовый, скрытый в тени померанцевых дерев, щелкал соловьем.

    Птицы прилетели, и Василий Львович собрался в Петербург.

    Он написал петербургским друзьям, и на Мойке у Демута сняли для него удобные нумера, не очень дорогие. В Петербурге Василий Львович намеревался прожить несколько месяцев, побывать в свете, обновить дружеские связи с Дмитриевым, которые начали уж угасать, – и, наконец, определить племянника в пансион к иезуитам. Дел было много.

    Приближалось время отъезда. Уже на почтовом дворе справлялись от Василья Львовича об удобной коляске для бар и телеге для поклажи и людей.

    Сергей Львович встрепенулся. Отъезд сына приближался; между тем, как нарочно, случилась история с старым арапом. Пришлось откупаться, чтоб заткнуть временно глотку жадному африканцу, которого отныне Марья Алексеевна звала не иначе как злодей. А сколько дано приказным! Сергей Львович лишний раз убедился в черствости и корыстолюбии приказного племени, которое всегда ненавидел.

    Как бы то ни было, пересчитав свою казну, Сергей Львович нашел ее поредевшею. Решено пойти на жертву: не был сшит превосходный зеленый с искрой фрак, с высоким лифом, который Сергей Львович собирался шить к лету; была уже выбрана модная картинка, и Сергей Львович уже воображал себя облеченным во фрак: оставалось только сунуть в петлицу цветок. Подумывали о том, чтоб продать Грушку, которая разленилась и вообще стала не нужна в доме. Родители скопидомничали; обеды у Пушкиных становились все гаже. Болдинская дань не помогала. Стоял июнь месяц. В один день Сергей Львович круто все изменил: заложил болдинские души, разбогател и успокоился; тотчас фрак был заказан. Александр мог воспитываться у иезуитов.

    Между тем, раздобывшись деньгами, Сергей Львович, как всегда бывало, занесся. Сам черт был ему не брат. Он с загадочным выражением поглядывал иногда на Надежду Осиповну, и Надежда Осиповна холодела от страха: предприятия Сергея Львовича всегда казались ей сомнительны и даже опасны. В один из таких дней он прочел постановление об открытии в Царском Селе лицея и взволновался. Он неясно представлял себе, что такое лицей, но внезапная мысль пришла ему в голову. Он поговорил с приятелями. Ходил слух, что в заведении будут воспитываться великие князья.

    Случай, который управлял жизнью и давал неожиданное счастье в два предыдущие царствования, снова представлялся. Молодой человек мог стать товарищем игр будущего кесаря или, гуляя, случайно повстречать в роще императора с императрицей; так или иначе, судьба его решилась. Вспоминали всем известные анекдоты прежних царствований. Сергей Львович представлял себе, что Сашка воспитывается в Царском Селе, чуть не во дворце, и понял, что это случай единственный. Иезуиты показались ему уже не так привлекательны. Вместе с тем в глубине души он был почти уверен, что Александра не удастся определить в новое заведение. Честолюбие его было сильно занято. Он трепетал. Тайком от жены он решился попытать счастья. Чин и вес его были недостаточны, прошений, он понимал, будет подано много, и боялся отказа. Таясь от Надежды Осиповны, он послал прошение о принятии сына его в новое учреждение. Труся, он решил не сдаваться: либо коллеж, либо Царское Село. Прошение было хорошо написано, но этого одного было мало.

    Самая справка о древности его рода нелегко ему далась. Пришлось прибегнуть к сильной защите Ивана Ивановича Дмитриева. Нужное свидетельство было прислано. Предстательство поэта, однако, убедило еще раз Сергея Львовича, что поэт и министр был педант. Подписи министра юстиции Дмитриева и графа Салтыкова значились под свидетельством незначащим и даже двусмысленным. Вельможи свидетельствовали, что недоросль Александр Пушкин есть действительно законный сын служащего в комиссариатском штате 7-го класса Сергея Львовича Пушкина. Подобное свидетельство, без всякого сомнения, могло быть добыто по приходской записи.

    Старинное слово «недоросль», осмеянное еще Фонвизиным и примененное к его сыну, не только обидело, но и несколько испугало Сергея Львовича.

    – Законный или нет в собственном смысле, это вас, сударь, не касается, – прошептал он.

    Однако подписи и титло министра говорили за себя.

    Скрепя сердце Сергей Львович открыл свои планы брату Василью Львовичу, предоставив ему выбирать между иезуитами и лицеем, да написал короткое, чрезвычайно любезное письмо Александру Ивановичу Тургеневу. Самому Александру отец раза два туманно говорил о Царском Селе, в котором открывается лицей, но сразу же уклонялся в описания природы и умолкал.

    Иезуиты были вернее, все у них менее официально, а впрочем, и они не верны. Все должен был решить Василий Львович на месте. Как старый игрок, Сергей Львович верил в удачу, и вместе самолюбие его было заранее уязвлено.

    Он с легкой досадой смотрел теперь на сына – стоил ли сын таких попечений, забот? Это был сын первой страсти – и вот рос бесчувственным. Иногда по вечерам он подробно, с житейской мудростью человека, много видевшего, давал сыну наставления. Постепенно он до тонкостей и мелочей вспомнил Петербург, Невский проспект, гвардейскую молодость, потерянную карьеру, и ему самому вдруг смерть захотелось туда, на место несмышленого юнца. Что Сашка найдет в Петербурге? Зачем ему, в самом деле, понадобился Петербург? Мог бы отлично воспитываться и в Москве. Скольких трудов стоит ему воспитание детей!

    Было, однако же, поздно менять.

    Со вздохом и горечью давал он сыну наставления:

    – Саек в Гостином дворе и пирожков отнюдь не покупай. Тебя обступят купцы и станут кричать: «Саек, саек горячих!» Эти сайки – яд, и я однажды чуть не умер от них.

    – На Невском проспекте, помни, ты можешь встретить государя, он, говорят, нынче каждый день гуляет по Невскому проспекту. Завидя его, ты должен стать вот так и поклониться вот так.

    Сергей Львович учил Сашку кланяться и оставался недоволен.

    – Так, а не так!

    Он побывал в герольдии: и там толстяк Сонцев выдал свидетельство Александру в том, что он происходит из древнего дворянского рода Пушкиных, коего герб внесен в общий гербовник. Судьба Александра была устроена. Сергей Львович сделал для сына все, что мог, и временно забыл о нем.

    Во всем этом и сестрицы – Анна, а за нею и Лизета – принимали участие. Анна Львовна недаром читала «Утренник прекрасного пола», который был ее настольной книгой. Он был очень удобен: в конце книжки шли чистые разграфленные листы – одна графа для визитов и посещений, балов, другая – для записи карт, выигрыша и проигрыша, а третья – самая большая – для записи анекдотов и острых слов. Анна Львовна довольно регулярно вела эти записи. В анекдоты она помещала все сведения о женской неверности по Москве, а в отдел острых слов – изречения своих братьев. Первый отдел книжки «Славные женщины» – был любимым ее чтением. Ужасные нравы Поппеи, Фульвии и Клеопатры были ей знакомы. Цезония, или Милония, которую наглец Калигула показывал приближенным в виде Венеры, нагою и увенчанной розами, – всегда вызывала ее сожаление. Но тут же был помещен обзор героинь более тихого нрава, и среди них императрица Катерина I, пожертвовавшая для выкупа своего супруга из плена от турков все свои украшения. Анна Львовна стремилась играть в среде родных именно такую роль, роль спасительницы.

    3

    Прошел май, прошел июнь, а Василий Львович все никак не мог тронуться в путь. Сергей Львович боялся напомнить ему – неравно раздумал. Александр томился и часто просыпался среди ночи в холодном поту. Француз, желая блеснуть познаниями питомца, морил его вокабулами и правилами арифметическими. Александр был рассеян и дик. Время шло медленно.

    Наконец, когда уже кончился июль, Василий Львович объявил, что едет. Был назначен день отъезда.

    В этот день Арина встала пораньше; все было давно починено, заштопано, уложено. Учебные книжки, которые брал с собою Александр Сергеевич, она разложила поровней, чтоб не развалились при тряске; на окне нашла она забытый томик и, подумав, тоже сунула его в чемодан. Томик был – мадригалы Вольтера. Потом осторожно сняла с полок Сергея Львовича самые малые книжечки в кожаных переплетах – Александр Сергеевич ими более всего занимался, да и книжечки были махонькие. Сергей Львович давным-давно не подходил к полкам. Она уложила тихонько в чемодан и эти книжечки, числом не меньше двадцати.

    – Кому здесь нужно, – проворчала она сурово, но не без робости.

    Книжки были самого веселого свойства: Пирон, Грекур, Грессе, новейшие анекдоты. Александр Сергеевич, читая их, всегда посмеивался.

    – Все веселее будет, – решила она. Ей не сиделось. Сбегала на кухню, где жарили телятину на дорогу; еще раз почистила платье.

    Больше делать было нечего, и она пригорюнилась. Заглянула тихонько в дверь: Александр Сергеевич спал спокойно и ровно. Такая беспечность поразила ее.

    – Молод, совсем дите еще, – сказала она Никите, – на кого посылают-то.

    Никита не любил с нею разговаривать, почитая женщин вообще бестолковыми.

    – Для образования, – сказал он неохотно.

    – Для образования, – повторила с сердцем Арина, – у чужих людей! Плох был мусье, что ли?

    Монфор как воспитатель произвел на Арину самое отрадное впечатление.

    Никита не счел нужным ей возражать.

    – Всякий обидит, – сказала Арина и поднесла передник к глазам.

    – Мусье не обижает, – ровно возразил Никита.

    Дворня терпеть не могла Руссло.

    – Всё дома, – сказала Арина.

    Никита махнул рукой и пошел.

    Было жаркое утро, солнце припекало. Мать, отец, тетки сидели чинные, притихшие и смотрели на отъезжающего косвенным, посторонним взглядом. Арина стояла бледная, ни кровинки. На пороге она перекрестила его и пошептала – он не расслышал. Сердце его сжалось.

    Уезжали они по Тверской дороге.

    Провожали их до самой заставы.

    Василий Львович, осмотрев коляску, остался недоволен и разбранил смотрителя. Таково было обыкновение всех путешественников.

    В самый миг расставанья Анна Львовна, смотря не на племянника, а на братьев, вручила Сашке запечатанный конверт.

    – Здесь сто рублей, это тебе на орехи, – сказала она значительно, – смотри не оброни.

    Сергей Львович всплеснул руками и нежно попенял сестре. Она расточительна. Василий Львович был заметно удивлен. Он сказал, что берет деньги на сбережение; взял конверт, который Александр держал в руках, не зная, что с ним делать, и положил в карман.

    Анна Львовна осталась довольна впечатлением, произведенным на братьев. Сашка поблагодарил, но, казалось, не был тронут или поражен. Ничего другого, впрочем, она от него и не ожидала.

    Ямщик уселся, колокольцы залились, и он уехал.

    На повороте Василий Львович обратил на него важный взгляд свой – юный птенец впервые покидал отеческих пенатов. И обомлел: глаза юнца горели, рот был полуоткрыт со странным выражением, которого Василий Львович не мог понять; ему показалось, что юнец смеется.

    Новая книга члена Союза писателей России Елены Егоровой адресована детям от 8 лет и взрослым. Серия рассказов о детстве А. С. Пушкина уникальна тем, что представляет собой первый опыт живого художественно – документального повествования, полно и достоверно отражающего жизнь юного гения и его семьи в 1799–1811 годах.

    В книге учтены все известные факты биографии Пушкина и людей, окружавших его в детстве, особенности быта разных слоёв общества в начале XIX века. Широко использованы фольклорные материалы, относящиеся к описываемой эпохе и местам детства великого поэта, воспоминания его современников, гипотезы авторитетных пушкиноведов. Художественный вымысел в книге используется для «реконструкции» событий, сведения о которых неполны или отрывочны. В его основе лежит многолетнее глубокое изучение автором произведений и писем А. С. Пушкина, научных статей и архивных материалов.

    Изюминка книги – иллюстрации юных художников из разных регионов России, победителей и лауреатов открытого конкурса «Наш юный Пушкин».

    Второе издание книги дополнено небольшой поэмой «Святочные сказки Арины Родионовны», в основе которой лежат два сказочных сюжета, записанных А. С. Пушкиным в январе 1825 года со слов няни А. Р. Яковлевой, но не использованных им самим.

    Елена Егорова

    Детство Александра Пушкина

    © Литобъединение «Угреша» Московской областной организации СП России, 2012

    © Егорова Е.Н., текст, дизайн, 2012

    © БФ «Наш город», 2012

    © Государственный литературно – мемориальный и природный музей – заповедник А. С. Пушкина «Болдино», 2012

    Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

    ©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ( www.litres.ru)

    Детство Александра Пушкина

    Детство Александра Пушкина - i_001.jpg

    Рождение

    Детство Александра Пушкина - i_002.jpg

    Детство Александра Пушкина - i_003.jpg

    На праздник Вознесения Господня 26 мая 1799 года день в Москве выдался тёплым и погожим. Ровные и чистые, как в европейских городах, улицы Немецкой слободы благоухали расцветающими пионами и чубушником, а кое-где и поздней сиренью. Служба в приходской Богоявленской церкви, что в Елохове, отошла, и под звон колоколов народ неспешно покидал храм. По обычаю перекрестившись у дверей, Сергей Львович Пушкин вышел на небольшую площадь и, едва кланяясь знакомым, стал пробираться сквозь празднично одетую толпу. Невысокий, ладный, в лёгком щегольско?м плаще, он торопливо зашагал по улице, почти не опираясь на модную трость. Жена его была на сносях и, с утра почувствовав недомогание, на службу не пошла, несмотря на великий праздник. Потому Сергей Львович и спешил домой.

    Детство Александра Пушкина - i_004.jpg

    Прошло почти три года, как он женился, но любовь его к супруге нисколько не остыла. Надежда Осиповна, внучка Абрама Петровича Ганнибала, арапа государя императора Петра Великого, приходилась мужу дальней родственницей: её мать Марья Алексеевна Ганнибал в девичестве носила фамилию Пушкина. Сергей Львович познакомился с ними в Петербурге, когда служил подпоручиком в Лейб – гвардии Егерском полку. Наденька, которую за необычную внешность прозвали прекрасной креолкой, покорила его сердце и ответила ему взаимностью. Её смугловатое лицо, обрамлённое чёрными вьющимися волосами, словно освещалось большими карими глазами с густыми ресницами. Грациозная, весёлая, начитанная и образованная, она стала для жениха тем идеалом женского ума и красоты, который занимал его воображение с юности.

    Обвенчались они 28 сентября 1796 года в Воскресенской церкви в Суйде, имении её родного дяди и крёстного Ивана Абрамовича Ганнибала, знаменитого генерала, героя Чесменского сражения. Дома Сергей Львович теперь звал жену Надей, а при посторонних – Надин, как было принято в обществе. Когда через год после свадьбы вышел указ о переводе Егерского полка в Москву, молодожёнам пришлось переехать и первое время поселиться у матери мужа Ольги Васильевны Пушкиной в Огородной слободе. Большую усадьбу на Божедомке, где вырос Сергей Львович, его братья Василий, Николай и Пётр, сёстры Анна и Елизавета, овдовевшая Ольга Васильевна продала и приобрела владение поменьше в Огородниках.

    Полтора года назад Надежда Осиповна подарила мужу дочку Оленьку, названную в честь бабушки, и теперь ждала второго ребёнка. Вскоре после переезда Сергей Львович снял квартиру, чтоб жить отдельно от матери, но как только молва донесла до ушей суеверной жёнушки слух, будто там умирали младенцы, ему пришлось срочно искать новое жильё. У своего знакомого Ивана Васильевича Скворцова нанял он деревянный дом в Немецкой слободе на углу Хампиловской улицы и Госпитального переулка. Когда – то здесь селились иноземные купцы и ремесленники, а теперь жил русский люд разных сословий. Огородники, где были усадьбы Ольги Васильевны Пушкиной, родни и многочисленных знакомых, находились недалеко.

    Ожидая родов дочери, Марья Алексеевна приехала из Петербурга к молодым и взяла в свои опытные руки их хозяйство, к ведению коего они не имели особой охоты. К тому времени Сергей Львович уволился из полка в чине гвардейского капитан – поручика, по армии равного майору. Он и раньше – то не питал большой склонности к военной службе, а после кончины государыни императрицы Екатерины Великой и воцарения Павла I строгие порядки в гвардии с бесконечной муштрой и вовсе показались ему несносными. Соблюдение всех правил и регламентов было для него тяжкой обязанностью. Однажды, беседуя с однополчанами у камина, он по рассеянности стал помешивать угли своей офицерской тростью, а на другой день командир язвительно заметил ему, что лучше б уж он пришёл на дежурство с кочергой. Другой раз капитан – поручик Пушкин забыл надеть положенные по уставу перчатки… По – настоящему его, как и жену, интересовали литература, музыка, театр, искусство, танцы и светские развлечения. Это был их мир, в котором им было хорошо и уютно.

    Когда Сергей Львович подошёл к дому, колокольный звон уже умолк. Сквозь птичий щебет послышался весёлый смех полуторагодовалой Оленьки и звонкий лай моськи Жужу. Собачка, подаренная жене, когда та была ещё невестой, теперь привязалась к дочке и позволяла ей делать с собой что угодно. Увидев отца, Оленька побежала к нему с радостным криком: «Папа?! Папа?!» Умилившись её нарочито французскому выговору с ударением на последний слог, он подхватил малышку и расцеловал, потом, заметив озабоченное лицо её няни Арины, спросил:

    – Ну что там? Как Надя?

    Детство Александра Пушкина - i_005.jpg

    – Началось, барин! Доктор сказали, к закату разрешится.

    Взволнованный отец передал дочку няне и пошёл в дом, забыв про трость, которую уже пробовала на зуб Жужутка.

    – А барыня не велели Вас к ней пускать, – услышал он вслед и вспомнил, что и при рождении дочки жена не хотела, чтоб он видел, как страдание искажает её красивое лицо.

    Вздохнув, Сергей Львович пошёл к себе переодеться. Потом он без особого аппетита отобедал и в кабинете начал было читать книгу Вольтера, но мысли о жене не дали ему сосредоточиться. Понимая, что помочь ей ничем не может, что подле неё теперь и Марья Алексеевна, и доктор, и слуги, он протомился так около часа, затем снова оделся, вышел из дома и, взяв извозчика, направился в Огородники сообщить новость матушке. У неё до времени хранилось золотое колечко, заранее купленное им для жены. По натуре он был скуповат, но ради такого случая денег, конечно, не пожалел.

    Ольга Васильевна новостью была и обрадована, и озабочена. Она сразу велела закладывать дрожки и сама поехала к невестке. Сергей Львович остался, чтобы скоротать время с младшей незамужней сестрой Лизой. Она сыграла на клавикордах недавно разученную пьесу и завела с братом оживлённый разговор о малозначительных светских новостях. Впрочем, Лизино увлечение молодым переводчиком коллегии иностранных дел Матвеем Сонцовым явно заслуживало внимания.

    Прогулявшись с сестрой в небольшом садике и почаёвничав, Сергей Львович простился и хотел уже ехать домой, но, услышав звон к вечерне, донёсшийся с колокольни приходской Харитоньевской церкви, передумал. С детских лет он ходил с матерью, братьями и сёстрами по воскресеньям и праздникам на службу в Троицкий храм на Божедомке, но стоять и литургию, и вечерню в один день было не в его обычае. А теперь ноги сами понесли его к Харитонию Исповеднику помолиться о благополучном разрешении жены.

    За молитвой служба протекла незаметно, и когда Сергей Львович вышел на улицу, солнце клонилось к закату. Он кликнул извозчика и поспешил домой.

    Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

    Елена Егорова
    Детство Александра Пушкина

    © Литобъединение «Угреша» Московской областной организации СП России, 2012

    © Егорова Е.Н., текст, дизайн, 2012

    © БФ «Наш город», 2012

    © Государственный литературно – мемориальный и природный музей – заповедник А. С. Пушкина «Болдино», 2012

    Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

    Детство Александра Пушкина

    Рождение

    На праздник Вознесения Господня 26 мая 1799 года день в Москве выдался тёплым и погожим. Ровные и чистые, как в европейских городах, улицы Немецкой слободы благоухали расцветающими пионами и чубушником, а кое-где и поздней сиренью. Служба в приходской Богоявленской церкви, что в Елохове, отошла, и под звон колоколов народ неспешно покидал храм. По обычаю перекрестившись у дверей, Сергей Львович Пушкин вышел на небольшую площадь и, едва кланяясь знакомым, стал пробираться сквозь празднично одетую толпу. Невысокий, ладный, в лёгком щегольско́м плаще, он торопливо зашагал по улице, почти не опираясь на модную трость. Жена его была на сносях и, с утра почувствовав недомогание, на службу не пошла, несмотря на великий праздник. Потому Сергей Львович и спешил домой.

    Прошло почти три года, как он женился, но любовь его к супруге нисколько не остыла. Надежда Осиповна, внучка Абрама Петровича Ганнибала, арапа государя императора Петра Великого, приходилась мужу дальней родственницей: её мать Марья Алексеевна Ганнибал в девичестве носила фамилию Пушкина. Сергей Львович познакомился с ними в Петербурге, когда служил подпоручиком в Лейб – гвардии Егерском полку. Наденька, которую за необычную внешность прозвали прекрасной креолкой, покорила его сердце и ответила ему взаимностью. Её смугловатое лицо, обрамлённое чёрными вьющимися волосами, словно освещалось большими карими глазами с густыми ресницами. Грациозная, весёлая, начитанная и образованная, она стала для жениха тем идеалом женского ума и красоты, который занимал его воображение с юности.

    Обвенчались они 28 сентября 1796 года в Воскресенской церкви в Суйде, имении её родного дяди и крёстного Ивана Абрамовича Ганнибала, знаменитого генерала, героя Чесменского сражения. Дома Сергей Львович теперь звал жену Надей, а при посторонних – Надин, как было принято в обществе. Когда через год после свадьбы вышел указ о переводе Егерского полка в Москву, молодожёнам пришлось переехать и первое время поселиться у матери мужа Ольги Васильевны Пушкиной в Огородной слободе. Большую усадьбу на Божедомке, где вырос Сергей Львович, его братья Василий, Николай и Пётр, сёстры Анна и Елизавета, овдовевшая Ольга Васильевна продала и приобрела владение поменьше в Огородниках.

    Полтора года назад Надежда Осиповна подарила мужу дочку Оленьку, названную в честь бабушки, и теперь ждала второго ребёнка. Вскоре после переезда Сергей Львович снял квартиру, чтоб жить отдельно от матери, но как только молва донесла до ушей суеверной жёнушки слух, будто там умирали младенцы, ему пришлось срочно искать новое жильё. У своего знакомого Ивана Васильевича Скворцова нанял он деревянный дом в Немецкой слободе на углу Хампиловской улицы и Госпитального переулка. Когда – то здесь селились иноземные купцы и ремесленники, а теперь жил русский люд разных сословий. Огородники, где были усадьбы Ольги Васильевны Пушкиной, родни и многочисленных знакомых, находились недалеко.

    Ожидая родов дочери, Марья Алексеевна приехала из Петербурга к молодым и взяла в свои опытные руки их хозяйство, к ведению коего они не имели особой охоты. К тому времени Сергей Львович уволился из полка в чине гвардейского капитан – поручика, по армии равного майору. Он и раньше – то не питал большой склонности к военной службе, а после кончины государыни императрицы Екатерины Великой и воцарения Павла I строгие порядки в гвардии с бесконечной муштрой и вовсе показались ему несносными. Соблюдение всех правил и регламентов было для него тяжкой обязанностью. Однажды, беседуя с однополчанами у камина, он по рассеянности стал помешивать угли своей офицерской тростью, а на другой день командир язвительно заметил ему, что лучше б уж он пришёл на дежурство с кочергой. Другой раз капитан – поручик Пушкин забыл надеть положенные по уставу перчатки… По – настоящему его, как и жену, интересовали литература, музыка, театр, искусство, танцы и светские развлечения. Это был их мир, в котором им было хорошо и уютно.

    Когда Сергей Львович подошёл к дому, колокольный звон уже умолк. Сквозь птичий щебет послышался весёлый смех полуторагодовалой Оленьки и звонкий лай моськи Жужу. Собачка, подаренная жене, когда та была ещё невестой, теперь привязалась к дочке и позволяла ей делать с собой что угодно. Увидев отца, Оленька побежала к нему с радостным криком: «Папа́! Папа́!» Умилившись её нарочито французскому выговору с ударением на последний слог, он подхватил малышку и расцеловал, потом, заметив озабоченное лицо её няни Арины, спросил:

    – Ну что там? Как Надя?

    – Началось, барин! Доктор сказали, к закату разрешится.

    Взволнованный отец передал дочку няне и пошёл в дом, забыв про трость, которую уже пробовала на зуб Жужутка.

    – А барыня не велели Вас к ней пускать, – услышал он вслед и вспомнил, что и при рождении дочки жена не хотела, чтоб он видел, как страдание искажает её красивое лицо.

    Вздохнув, Сергей Львович пошёл к себе переодеться. Потом он без особого аппетита отобедал и в кабинете начал было читать книгу Вольтера, но мысли о жене не дали ему сосредоточиться. Понимая, что помочь ей ничем не может, что подле неё теперь и Марья Алексеевна, и доктор, и слуги, он протомился так около часа, затем снова оделся, вышел из дома и, взяв извозчика, направился в Огородники сообщить новость матушке. У неё до времени хранилось золотое колечко, заранее купленное им для жены. По натуре он был скуповат, но ради такого случая денег, конечно, не пожалел.

    Ольга Васильевна новостью была и обрадована, и озабочена. Она сразу велела закладывать дрожки и сама поехала к невестке. Сергей Львович остался, чтобы скоротать время с младшей незамужней сестрой Лизой. Она сыграла на клавикордах недавно разученную пьесу и завела с братом оживлённый разговор о малозначительных светских новостях. Впрочем, Лизино увлечение молодым переводчиком коллегии иностранных дел Матвеем Сонцовым явно заслуживало внимания.

    Прогулявшись с сестрой в небольшом садике и почаёвничав, Сергей Львович простился и хотел уже ехать домой, но, услышав звон к вечерне, донёсшийся с колокольни приходской Харитоньевской церкви, передумал. С детских лет он ходил с матерью, братьями и сёстрами по воскресеньям и праздникам на службу в Троицкий храм на Божедомке, но стоять и литургию, и вечерню в один день было не в его обычае. А теперь ноги сами понесли его к Харитонию Исповеднику помолиться о благополучном разрешении жены.

    За молитвой служба протекла незаметно, и когда Сергей Львович вышел на улицу, солнце клонилось к закату. Он кликнул извозчика и поспешил домой.

    – Что Надя? – спросил он с порога у матери, вышедшей в переднюю из комнаты жены.

    – Уже скоро, – ответила Ольга Васильевна и, дав распоряжения прислуге, вернулась к невестке.

    Этот последний час показался ему самым томительным, а светлый летний вечер бесконечно долгим. Солнце бросало последние лучи через окно гостиной на старинные ганнибаловские клавикорды, привезённые Марьей Алексеевной из Петербурга. На них для мужа и гостей иногда музицировала Надежда Осиповна. Из детской доносилась протяжная колыбельная: няня Арина укачивала похныкивающую Оленьку. Сергей Львович прислушался:

     

    Ай, баю – баю – баю!
    Не ложися на краю,
    Ты ложись у стеночки
    На мягенькой постелечке.
    Баю – баюшки – баю!
    Не ложися на краю.
    Придёт маленький волчок
    И ухватит за бочок…

    Похожую, но не точно такую песенку пела и ему в детстве крепостная няня. Он подумал, что именно под эту колыбельную засыпала его Надя, когда была маленькой, ведь Арина происходила из села Кобрина, петербургского имения Марьи Алексеевны, где росла жена.

    Напевный голос любящей няни скоро успокоил малышку. «Уснула наша Занавесная Барыня», – умилился отец, вспомнив прозвище, данное Ариной Оленьке, когда та была ещё грудной. Матери тогда показалось, что дочурка начала косить глазками, поэтому во время кормления грудью ей их прикрывали платочком, чтобы зря не напрягалась, таращась на няню с близкого расстояния. Скоро девочка косить перестала, но иногда её ещё называли младенческим прозвищем…

    Тут послышался громкий вскрик роженицы и вслед за ним тоненький, похожий на мяуканье, плач младенца. Сергей Львович встрепенулся. «Слава Богу, кажется, разрешилась!» – пронеслось у него в голове. От жены вышла Марья Алексеевна и сообщила радостную весть:

    – Поздравляю! Сын! Здоровенький.

    – А Надя?

    – Слава Богу! Благополучно. Надобно погодить. Пока не всё, – остановила тёща зятя, рванувшегося было к двери. – Ульяша, пора! – позвала она свою дворовую.

    Ульяна Яковлева, сметливая дворовая баба лет тридцати, которая по мысли Марьи Алексеевны должна была стать няней, прошла в комнату с заранее приготовленным приданым для новорождённого.

    Сын! Наследник! В душе Сергея Львовича всё ликовало, он с трудом дождался, когда дверь, наконец, открылась, доктор вышел, поздравил его и, получив плату, откланялся.

    Ольга Васильевна держала на руках расшитый кружевами конверт, откуда выглядывало крошечное красноватое личико. Из – под белого чепчика выбились чёрные кучерявые родовые волосики. Хорошенько разглядев сына и слегка погладив его по головке, Сергей Львович подошёл к жене.

    Уставшая Надежда Осиповна лежала на кровати, глаза её выражали одновременно и страдание, и радость.

    – Поздравляю, Надюша, – сказал он, надевая на палец жене золотое колечко.

    – Мерси. Как тебе сын? – чуть слышно спросила она.

    – Слава Богу, хорош! На арапчоночка похож.

    – В Ганнибалов пошёл, – согласилась Марья Алексеевна, но тотчас добавила: – И от Пушкиных в нём много чего. Носатенький мальчишечка, а глазки будто бы не тёмные.

    – Что правда, то правда, – подтвердила Ольга Васильевна.

    – Александром надо его наречь, – предложила Марья Алексеевна, – в честь племянника моего Александра Юрьича Пушкина. Добрый малый, хорошо служит. Он теперь в походе с Суворовым, в Италии где – то.

    – Хорошее имя. Деда моего тоже Александром звали. Александр Сергеич – звучит! – отозвался Сергей Львович. – Надюша, ты как?

    Жена обрадованно кивнула. Кузена Сашу она любила, как родного брата, и была с ним очень дружна. Когда тот учился в кадетском корпусе в Петербурге, часто приходил к ним в дом. Марья Алексеевна его опекала как тётушка и крёстная.

    У Ольги Васильевны тоже не нашлось возражений. Она ещё припомнила, что именины Александра близко: 2 июня по церковному календарю – память святого патриарха Александра Константинопольского.

    Тут и новонаречённый младенец подал голосок.

    – Слышите, согласен! – пошутил Сергей Львович. – Стало быть, решено. Александр!

    Младенец тем временем начал широко открывать ротик и раскричался.

    – Грудь просит, – заключила Ольга Васильевна. – Ульяша, неси – ка его скорей кормить, – приказала она няне и бережно передала ей внучонка.

    * * *

    Вскоре после праздника Троицы новорождённого Сашу Пушкина окрестили в Елоховской Богоявленской церкви. Восприемницей стала родная бабушка Ольга Васильевна, а в восприемники Марья Алексеевна позвала своего троюродного брата графа Артемия Ивановича Воронцова. В метрической книге дьячок старательно вывел запись, по церковному обычаю пометив её 27 мая, потому что младенец родился накануне этого дня после захода солнца: «Во дворе коллежского регистратора Ивана Васильевича Скворцова у маиора Сергея Львовича Пушкина родился сын Александр, крещён июня 8 дня…»

    Раннее детство

    Осень 1799 года Пушкины с детьми провели в сельце Михайловском под Псковом, в имении Осипа Абрамовича Ганнибала. В молодости отец Надежды Осиповны вёл бурную расточительную жизнь, следствием чего стал его разъезд с Марьей Алексеевной, при поддержке Ивана Абрамовича Ганнибала отсудившей у него дочь и имение Кобрино. С тех пор она видеть бывшего мужа не желала и в Михайловское не поехала.

    Старый больной арап, на лице которого почти не осталось следов былой привлекательности, жил в своём маленьком, обременённом долгами сельце в одиночестве, покинутый всеми. Когда – то он жалел денег на воспитание единственной дочери, а теперь был искренне рад её приезду с зятем и внучатами. Он даже играл с резвой Оленькой, но угнаться за нею не мог: ноги у него давно уже болели и с трудом носили погрузневшее тело. Саша деду понравился: спокойный крепенький младенец, очень похожий на Ганнибалов. Правда, постепенно родовые чёрные волосики стали у мальчика вылезать и вместо них росли рыжеватые кудряшки, а глазки приобрели светло – голубой оттенок. Но это уже не имело значения. Несколько месяцев на свежем воздухе пошли малышу впрок: пухлые румяные щёчки стали видны с затылка.

    Зимой в глухой деревне с маленькими детьми делать было нечего, и Пушкины перебрались в Петербург. Первые дни жили в доме Ивана Абрамовича Ганнибала, а потом сняли квартиру в Литейной части неподалёку от Юсуповского дворца. Хоть и был Иван Абрамович рад любимой крестнице и внучатым племянникам, но обременять его не захотели: старику – генералу нужен был покой. Вслед за молодыми в Петербург приехала и Марья Алексеевна. Большую часть лета семья провела в Кобрине, пока бабушка хлопотала о продаже этого имения.

    В начале августа Пушкины вернулись в Петербург. Жизнь пошла своим чередом. Оленька, тоненькая, живая, похожая на мать, заметно вытянулась, начала бойко говорить, подражая взрослым. Надежда Осиповна научила её делать книксены – приветственные поклоны с приседанием. Дочкин лепет и старательные книксены умиляли отца и гостей дома. Саша, напротив, рос толстым и неуклюжим. Летом он начал ходить, неуверенно переваливаясь на полных ножках. На прогулках малыш хватался за нянину или бабушкину юбку и просился на ручки, дичась незнакомцев.

    Гуляли дети обыкновенно в живописном Юсуповском саду. Здесь было где порезвиться: зелёные лужайки и широкие дорожки под сенью раскидистых деревьев. В большом пруду с круглым островком, на который вёл горбатый мостик, отражался красивый дворец с портиком на белых колоннах.

    Хозяином дворца и сада был князь Николай Борисович Юсупов, человек государственный, дипломат и сенатор, любитель искусства и заядлый коллекционер. Пушкины поддерживали с ним доброе знакомство.

    Однажды прохладным пасмурным днём в августе 1800 года няня Арина с Олей и Ульяна с Сашей, как обычно, вышли на прогулку в Юсуповский сад. Девочка играла со сверстниками, а малыш нехотя плёлся за своей няней. Неожиданно в конце аллеи показался невысокий очень важный господин в генеральском мундире, напудренном парике и большой треуголке. Он быстро шёл, опираясь на трость, в сопровождении свиты блестящих офицеров.

    Расторопные нянюшки подозвали своих подопечных и почтительно отошли с ними в сторонку. Ульяна взяла Сашу на руки и встала рядом с Ариной. Так она чувствовала себя увереннее. Важный генерал стремительно приближался, оглядывая аллею властным пронзительным взглядом. Все склонили перед ним головы. Оля присела в глубоком книксене, как учили.

    Поклонилась и Ульяна, не спуская Сашу с рук. Вдруг она почувствовала: кто – то подошёл к ним. Не успела няня испугаться, как тот самый генерал снял с малыша картуз и, отдавая ей, строго выговорил:

    «Снимать шапку должно перед императором! Поняла?!»

    Боже мой! Да это сам государь Павел Петрович! Сердце у няни так и оборвалось. Она не могла вымолвить ни слова и долго не решалась поднять голову, а когда, наконец, осмелилась и взглянула вслед, император был уже далеко. Он шёл не оборачиваясь и чётко печатая шаг, окружённый своей свитой. Саша прижался к няне, заплакал и никак не мог остановиться. Ульяна вспомнила о безотказном успокоительном средстве, припасённом у неё в кармане. Она достала сушку и протянула малышу. Мальчик тотчас угомонился и захрустел угощением. Няня надела ему картуз.

    «Ох, и угораздило же нас! – посетовала Арина. – Государь – то император очами так и сверкал, как тебе выговаривал! Ну да мы с печалью, а Господь с милостью. Пронесло, слава Богу! Пошли уж до дому, какое теперь гулянье».

    Саша по малолетству своему встречи с Павлом I не запомнил, но живо представлял её в подробностях, слушая рассказы нянюшки.

    Поздней осенью 1800 года Пушкины всем семейством переехали в Москву: жизнь здесь была дешевле, да и родни больше. Имение Кобрино, что в 50 верстах от Петербурга, Надежда Осиповна продала, подписав вольную всей семье Арины Родионовны Яковлевой, по мужу Матвеевой, Олиной няни и кормилицы. Сама няня получила вольную ещё в 1799 году, хотя и упорно отказывалась от этой милости. Своих господ ни она, ни её родные не покинули и продолжали им служить верой и правдой долгие годы.

    В конце декабря 1800 года окончательно переехала в Москву и Марья Алексеевна Ганнибал. В квартире Пушкиных на Чистых прудах по вечерам снова стали собираться друзья и родственники. Непременно приходил старший брат главы семьи Василий Львович Пушкин, известный стихотворец, сёстры Анна и Лиза, неплохо игравшие на фортепиано, заходили историк и писатель Николай Михайлович Карамзин, молодой поэт Василий Андреевич Жуковский, баснописец Иван Иванович Дмитриев. Хозяева и гости читали стихи, басни, музицировали, пели романсы, иногда разыгрывали домашние пьески, обсуждали последние новости – и литературные, и политические, и светские.

    Одним зимним вечером в гостиной Пушкиных было особенно оживлённо. Юная прелестная француженка Адель Першерон де Муши виртуозно играла сонату Моцарта. И как только она могла извлекать столь божественные звуки из стареньких ганнибаловских клавикордов?! Все были так увлечены её исполнением, что никто не заметил, как дверь гостиной приоткрылась и тихо вошёл полуторагодовалый Саша. Музыка разбудила и завлекла его. Обычно боязливый, малыш забыл о своём страхе и босиком, в одной рубашечке потопал на пленившие его звуки. Он стоял, прижавшись к двери, и заворожённо слушал.

    Адель, взяв последний аккорд, опустила на клавиши изящные руки. Все зааплодировали.

    – Браво! Фора! – восхищённо воскликнул Сергей Львович.

    – Браво! – поддержала его Надежда Осиповна. Ревниво поглядывая на мужа, она приподнялась и тут в изумлении заметила сына у двери.

    – Сашенька! Проснулся! – удивлённо воскликнула она и направилась к малышу.

    Марья Алексеевна сидела ближе к двери и, опередив дочь, которая ждала третьего ребёнка, взяла Сашу на руки. Почувствовав к себе внимание, мальчик застеснялся и уткнулся носом в бабушкино плечо. Мать пощупала у него ножку, которая показалась ей холодной.

    – Ульяшка! – сердито прикрикнула она. – Ах, соня! Простудишь Сашку!

    Встревоженная няня с заспанными глазами сразу показалась в дверях. Очнувшись и не найдя мальчика в кроватке, она и сама поспешила в гостиную.

    – Простите, барыня, не доглядела. Уж так хорошо Сашенька спал, я и прикорнула. Простите Христа ради!

    – Ладно, иди. Да смотри у меня! – строго наказала Марья Алексеевна, передавая мальчика няне. Ульяна понесла его в спальню, воркующим голосом напевая колыбельную:

     

    Баю – бай, баю – бай,
    Спи, наш Саша, засыпай.
    Гули – гули – гуленьки
    Сели Саше в люленьку,
    Стали люленьку качать,
    Стали Сашу величать:
    Баю – бай, баю – бай,
    Спи, наш птенчик, засыпай,
    Будем мы тебя качать,
    Сладкий сон оберегать.

    Скоро малыш крепко уснул…

    На следующий год Сергей Львович снял более просторный двухэтажный каменный дом у Николая Борисовича Юсупова в Огородной слободе, на Хомутовке, поближе к своей хворающей матери Ольге Васильевне. Из окон открывался чудный вид на стоящие рядом княжеские каменные палаты, когда – то принадлежавшие дьяку Алексею Волкову, но уже давно перешедшие к Юсуповым. Это был старинный московский терем с узорным красным крыльцом, фигурными арками, расписными палатами и окошками домиком. Прямо сказочный пряничный дворец! Через улицу напротив дворца Николай Борисович выстроил трёхэтажный каменный дом для светских приёмов. Вокруг по его приказу разбили роскошный сад, который благодарные москвичи нарекли Юсуповым. Сюда выходили няни и бабушка Марья Алексеевна на прогулки с Олей, Сашей и новорождённым Николенькой, появившимся на свет 24 марта 1801 года. Гуляли с ними и дети Арины Родионовны: 13–летняя Марьюшка и Стёпка, Олин ровесник и молочный брат.

    Московский Юсупов сад был совсем не таким, как петербургский. Вместо романтических пейзажей здесь ровные аллеи, цветники, купы причудливо постриженных деревьев и кустов, гроты и беседки. В саду звенели многочисленные фонтаны. Мощный раскидистый дуб обвивала золочёная цепь. По ней в сухую погоду пускался механический пушистый кот со сверкающими глазами, сконструированный голландскими мастерами. Чудесный кот ещё и напевал что – то непонятное. Он поражал Сашино воображение, казался ему огромным, загадочным. А как ему хотелось узнать, о чём мурлычет котище! Но голландского языка никто из окружающих, увы, не понимал.

    В три года Саша всё ещё был тучным неуклюжим мальчуганом. Подвижные игры он не любил. Это приводило Надежду Осиповну в отчаяние. «У всех дети как дети, а наш – увалень и дикарь!» – сетовала она. Мать пыталась заставить ленивого ребёнка бегать, но тщетно. Даже Оленька и Стёпка не могли его расшевелить. Саша любил долго рассматривать статуи, фонтаны, а то и просто букашек – таракашек на песке, травинках и листочках.

    14 октября 1802 года няни, как обычно, вывели детей на прогулку в Юсупов сад. Фонтаны уже не работали, дворники сметали с дорожек последнюю листву, садовники укрывали цветники в ожидании первого снега. В саду было светло, аллеи с облетевшими деревьями казались длиннее обычного. Николенька, худенький полуторагодовалый мальчик, похожий лицом на старшую сестру, играл в мячик со своей няней. Оленька, Стёпка и Марьюшка затеяли игру в пятнашки, за ними со звонким лаем носилась Жужутка. Саша сидел на скамейке возле Ульяны. Сначала он разглядывал подобранный им кленовый листок, уже побуревший и похожий на большую раскрытую ладонь в тёмной перчатке, а потом его привлекла статуя Осени в образе прекрасной девушки с венком из плодов и листьев.

    Было около двух часов пополудни. Вдруг Жужу прижалась к земле и заскулила. Марьюшка первой подоспела к собачке, думая, что та поранилась об острый камешек. И тут земля качнулась! Саше показалось, что статуи и деревья падают. От испуга он закрыл лицо ладошками. Потом был ещё толчок послабее, и всё стихло. Саша заплакал. Николенька не удержался на ножках, упал и тоже заплакал. И другие дети перепугались, и нянюшки, но больше землетрясение не повторилось.

    Ох, и пересудов о нём было по Москве! Впрочем, ничего страшного не случилось. Дома даже посуда не побилась. В Московской комиссариатской комиссии, где десятый месяц служил Сергей Львович по казначейским делам и бухгалтерии, тоже всё оказалось в порядке. Лишь в одном доме на Хомутовке треснула стенка в погребе. И только – то! Но маленькому Саше Пушкину это землетрясение запомнилось на всю жизнь.

    Сделал и прислал Кайдалов Анатолий.
    _____________________

    ПОЛНЫЙ ТЕКСТ КНИГИ

          ОГЛАВЛЕНИЕ

         
          ДЕТСТВО

          I. День рождения 5

          II. Сказка 15

          III. Поэты 20

          IV. Гувернеры 36

          V. Отъезд 50

         
          ЛИЦЕЙ

          I. Путешествие из Москвыв Петербург 59

          II. Петербург 65

          III. Открытие Лицея 74

          IV. Война 79

          V. Два года 85

          VI. Размолвки дружества 92

          VII. ..и сладость примирения 97

          VIII. Дружеская пирушка 103

          IX. Торжество поэта 110

          X Поэтический городок 118

          XI. Любовь одна — веселье жизни хладной 125

          XII. Прощание с Лицеем 130

          Жене и другу Лидии Леонидовне Слонимской, правнучке А. С. Пушкиной, сестры поэта

          I. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

         
          В четверг, 26 мая 1811 года Александру Пушкину исполнилось двенадцать лет. Первой поздравила его няня Арина Родионовна, или Ариша, как звали ее господа. Она подстерегла минуту, когда он проснулся, подошла осторожно, так, чтобы не слышно было ее тяжелых шагов, к постели, поцеловала ему руку и с улыбкой положила на табурет красную рубашку собственной работы с вышивкой по вороту и на обшлагах — подарок ко дню рождения своего питомца.

          — Носи на счастье, — сказала она. — Не верь, что люди говорят: в мае родиться — век маяться. Счастье — что пташка вольная: куда захотела, там и села.

          Он быстро вскочил, подбежал к окошку, с голой грудью н сбившимися за цочь курчавыми волосами, и, отдернув занавеску, распахнул его. Сияющий день ворвался в комнату со своими шумами. Зеленый обрывистый берег Яузы, разлившиеся воды реки, крыши домов на другой стороне переулка — все сверкало и переливалось веселыми красками в лучах яркого утреннего солнца. Природа знала как будто, какой сегодня торжественный день, и нарядилась для праздника. Против окон стоял развесистый, кряжистый вяз с раздвоенным стволом. И этот старый, давно знакомый Александру вяз был весь наполнен птичьими голосами и тоже как будто принимал участие в празднике.

          Александр быстро оделся, ополоснул лицо под умывальником и поспешил в столовую, где его ожидали новые подарки. Сестра Оленька подарила свой рисунок: турка, сидящего на ковре, с огромной трубкой в зубах. Бабушка, Мария Алексеевна, — фарфоровую чернильницу с пучком гусиных перьев. Мать, Надежда Осиповна, — полдюжины батистовых носовых платков с меткой «А. П.», увенчанной маленькой короной2. А отец, Сергей Львович, ничего не подарил, потому что, как он говорил, сейчас он не при деньгах, но зато обещал, как только придут деньги из деревни, купить сыну настоящий брегет3. Он. так живо описывал часы, которые будто бы присмотрел для него на Кузнецком мосту у Ферьё4, что Александр, хорошо знавший, как тороват отец на обещания и как редко он их выполняет, на этот раз чуть было не поверил.

          — Так что я поеду в Петербург уже с часами? — нерешительно спросил оч.

          — О да, без сомнения, — отвечал уверенным тоном Сергей Львович. И добавил с довольной улыбкой: — В Лицее будешь с часами.

          — Я слышала, — заметила тетушка Анна Львовна прищурившись, что государь намерен поместить великих князей… туда… в эту Лицею.

          — Только ради бога, Аннет, не Лицея! — вдруг, точно обидевшись, перебил Сергей Львович. — Лицей, а не Лицея! Le Lycee!

         
          1 Гусиные перья употреблялись для письма до середины XIX вена. На конце гусиного пера делался тонкий расщеп.

          2 Корона — знак дворянского достоинства.

          3 Брегет — карманные часы со звоном. Назывались по имени изобретателя, французского часовщика Брегета.

          4 Магазин в старой Москве.

         
          За обедом, который, по московскому обычаю, подавался в три.часа дня, было много гостей. Когда все уже сидели за столом, явился дядя Василий Львович в сопровождении какого-то своего приятеля, приезжего из Петербурга, которого он отрекомендовал «служителем муз».

          Василий Львович был в широчайшем модном английском фраке и в лакированных башмаках. Шею его окутывал пышный галстук какого-то необыкновенного лазоревого цвета, заколотый булавкой с жемчугом. На лице его сияла улыбка, как у человека, приготовившего приятный сюрприз.

          Не садясь за стол, он поспешно вынул из заднего кармана свернутый лист, перевязанный ленточкой, и сделал жест рукою, приглашая всех к молчанию. Приняв важную позу, он с чувством прочел поздравительное послание к племяннику. Послание заключало в себе совет воздержаться от писания стихов и кончалось так:

          Поверь же дяде — тот спасется лишь от бед.

          Кто в тишине живет, кого не знает свет.

          Прочитав послание, он заботливо свернул его, снова перевязал ленточкой и вручил сконфуженному виновнику торжества.

          Александр был очень польщен посланием, но всех более, казалось, доволен им был сам автор. По крайней мере, усевшись за стол и засовывая за жилет салфетку, он окинул всех присутствующих гордым, победоносным взглядом.

          Вечером были танцы, в которых особенное усердие проявил Сергей Львович. Несмотря на свои сорок два года и довольно круглое брюшко, он танцевал с необыкновенной грацией: притопывал ногой в контрадансе, скользил на носках, ловко семенил на месте, обводя кругом себя свою полную даму, графиню Бутурлину. И только-приподнятые брови и несколько озабоченное выражение лица показывали, что это стоит ему некоторого усилия. А Василий Львович, танцуя экосез2 с шестнадцатилетней Бутурлиной, так умаялся, что на него жалко было смотреть.

         
          1 Контраданс — танец двух пар друг против друга, состоящий из ряда фигур.

          2 Экосез — шотландский танец.

         
          Его брюшко, такое же круглое, как у брата, но выдававшееся как-то вкось, ходило ходуном, редкие волосы на висках слиплись, с лица катился пот. Отдыхая потом в креслах н упфаись платочком, он с грустью рассказывал дамам о том, как они с братом отличались в былое время па балах в Петербурге, когда оба служили в гвардии, в Измайловском волку.

          Александр танцевал котильон1 с Сонечкой Сушковой, прелестной девочкой с русыми кудрями и большими серыми глазами. Он так занят был своей дамой, что почти забывал о танце — пугал фигуры и выделывал ногами совсем не то, что нужно. Из всех танцев он умел хорошо танцевать только вальс, а остальные знал плохо, несмотря на уроки знаменитого Иогеля3, к которому его возили с Оленькой каждый четверг.

          Сегодня ему было как-то очень легко с Сонечкой. Не было и тени того смущения, какое он обыкновенно чувствовал в ее присутствии. Разговаривая с ней в перерыве между двумя фигурами, он шутя назвал ее «маленькою блондинкой», «1а petite blonde». Она сказала, что это неправда, что волосы у нее темнее, чем у него. Завязался спор. Он смело подхватил ее под руку, повлек к трюмо и крепко прижал один из ее локонов к своей курчавой голове.

          Сонечка покраснела.

          — Видите, ваши светлее, — говорила она, стараясь выдернуть свой локон из его пальцев.

          А он ие пускал и смеялся.

          — Я вам буду писать письма из Петербурга, — шепнул оп ей на ухо, когда они возвращались на место. — Хорошо?

          — Только непременно в стихах, — отвечала Сонечка, тихонько пожав ему руку.

          Александра это привело в восхищение. В следующей фигуре котильона он прыгал, болтал и хохотал так звонко, что вызвал наконец замечание Надежды Осиповны, которая давно уже следила за ним.

          — Vons vous conduisez mal, Alexandre3, — сказала она (no-фраицузски она говорила детям «вы»).

         
          1 Котильон — такой же танец, как контраданс, но с другими фигурами.

          2 Иогель — москояский учитель танцев. У него бывали балы, на которые съезжалась вся московская знать.

          3 Вы плохо ведете себя, Александр (франц.).

         
          Но ему было так весело, что он пропустил слова матери милю ушей.

          В десятом часу дальние гости — с Арбата, Пречистенки, Поварской — стали разъезжаться. Уехали и Сушковы с Сонечкой, жившие на Большой Молчановке. Александр выбежал их проводить. Когда лошади тронулись, Сонечка приветливо улыбнулась ему на прощание. Колеса заскрипели по песку. Он смотрел па удалявшуюся коляску, пока она не выехала из переулка и не скрылась за углом. Потом вернулся в гостиную и, никем не замеченный, уселся в уголку.

          В гостиной уже горели свечи. На круглом столе стояли вина, печенья и фрукты. Горничные девушки, под надзором Арилы Родионовны, разносили чашки с чаем. Бабушка в стороне раскладывала пасьянс, зорко наблюдая в то же время за угощением. Иногда она подзывала к себе Арину Родионовну и шепотом отдавала какие-то распоряжения, а та в ответ утвердительно кивала.

          Между дамами шел легкий разговор — о московских происшествиях, о последнем гулянье па Тверском бульваре, о парижских модах, о здоровье княгини Трубецкой н о том, какая она скряга.

          — А покушать все-таки любит, — проговорила графиня Бутурлина. — Повар никак угодить ей не может: денег она дает грош, а требует, чтобы все было по вкусу.

          — А повар-то у нее, знаете, с язычком, — заметил Василин Львович. — Надоела она как-то ему своими попреками, ну, он и скажи ей: какая, мол, непрозрачная душа обитает в вашем сиятельном теле. Затейливо!

          — Ну и что же? — с любопытством осведомился граф Дмитрий Петрович Бутурлин.

          — Высекли, разумеется, — с улыбкой ответил Василий Львович.

          Александр, сидевший в стороне, поднял голову. В доме Пушкиных никогда никого не секли. Ему было странно, что княгиня Трубецкая, у которой он бывал па детских танцевальных вечерах, способна на такие тиранские поступки.

          Надежда Осиповна рассказала о замечательных свойствах травки господина Аверина.

          — Мой муж всегда лечится травкой мсье Аверина, — говорила она. — Ведь вы знаете, он ужасно страдает от кашля.

          Тетушка Елизавета Львовна Сонцова сочувственно покачивала головой. Ее муж, Матвей Михайлович Сон-цов, высокий, тучный господин с орденом в петлице, благосклонно улыбался, разглаживая бакенбарды. А кузины Сопцовы, Алиша п Катенька, длинноногие тощие девочки с одинаковыми зелеными бантами в волосах, сидевшие рядышком обнявшись, перешептывались о чем-то друг с другом. Всегда у них были какие-то секреты.

          — И, полно, Надя, — отозвалась бабушка, смешивая оконченный пасьянс и тасуя карты. — В любом деревенском снадобье больше проку. Не верю я докторам и аптекам: не лечат, а калечат.

          Василий Львович, который прихлебывал чай из чашки, вдруг встрепенулся и пробормотал как бы про себя какие-то два стиха:

          Но, к счастью, у волков Не знают докторов…

          А затем, когда на него оглянулись, поставил чашку на стол и пояснил небрежным тоном:

          — Это из басни, которую я третьего дни сочинил: «Волк и лисица». Думаю дать напечатать нашему Аристарху в «Меркурий».

          1 Петербургский журнал «Северный Меркурий» (1809 — 1811); его издателем был Аристарх Лукницкий.

          И, не дожидаясь приглашения, стал читать. Прочитал скороговоркой начало басни:

          Волк хищный занемог. Раскаянье с недугом Приходит часто и к зверям…

          А потом, воодушевившись, стал декламировать с чувством и выражением. Тоном и жестом оп изображал, как волк обещает исправиться и сравниться в кротости с ягненком, как удивляется его речам лисица и как думает про себя, что, должно быть, волк не сегодня-завтра умрет.

          Дойтя до стихов:

          Но, к счастью, у волков

          Не знают докторов. —

          он приостановился, подмигнул Надежде Осиповне и продолжал: —

          Курятиица-лиснца

          В политике, как всем известно, мастерица.

          Пустилась волка поздравлять —

          Не худо иногда зубастым угождать!..

          Почтенный граф Дмитрий Петрович Бутурлин, видя, что Василий Львович входит в азарт, неприметно отодвинулся с креслами немного назад. Он знал, что Василия Львовича лучше слушать в некотором отдалении, так как из его беззубого рта, когда он увлекался, излетали обыкновенно брызги.

          Василий Львович дочитал басню всю до копна:

          Итак, угодница является в пещеру К нравоучителю, иль. лучше, к лицемеру.

          Что ж видит там она? Покойно волк сидит

          И кушает барана.

          Овца несчастная полмертвая лежит,

          Такой же участи ждет скоро от тирана.

          «Прекрасно, куманек, — лисица говорит. —

          Ты каялся в грехах и плакал, как ребенок,

          Но видно, что в тебе глас совести умолк!» —

          «Так что ж? — вскричал злодей, — в болезни я ягненок.

          Когда здоров — я волк!»

          Басня понравилась. Тетушка Анна Львовна смеялась и аплодировала.

          — Как мило! — говорила ома щурясь.

          — Очень, очень мило! — вторили другие дамы.

          А Василий Львович, сияя от удовольствия, снова принялся за свой чай.

          Тут же, однако, возгорелся спор. Граф Дмитрий Петрович, отозвавшись с похвалой о прочитанной басне, имел неосторожность сравнить ее с баснями Крылова. Это очень не понравилось Василию Львовичу. Он сморщился, и одутловатые щеки его даже как будто осунулись.

          — Да, конечно… — неохотно проговорил он. — -Однако если судить по правилам здравого вкуса… Впрочем, должен сказать, что не вижу в баснях Ивана Андреевича ни малейшего сходства с моею — ни в слоге, ни в приличиях.

          Алексей Федорович Малиновский, известный знаток старины, спросил с вежливым любопытством:

          — Должно ли из ваших слов заключить, что басни господина Крылова решительно дурны?

          — Нимало, — нетерпеливо отвечал Василий Львович, сдерживая закипавший в нем гнев. — Они могут быть превосходны… в своем роде. По я считаю для себя честью быть скромным подражателем Ивана Ивановича Дмитриева, нашего русского Лафонтена. Таков мой вкус. Вот и все.

          — Все же и басив господина Крылова имеют много достоинств, — настаивал Малиновский. — Они замысловаты…

          — Замысловаты, не спорю, — перебил его Василий Львович, начиная пыхтеть. — Но в них нету изящества, вкуса. Вот сейчас напечатаны его новые басни — с виньетками и со свиньею! Басня о свинье! Чудо что такое!

          — Что же дурного заметили вы в этой басне? — -добродушно улыбаясь, спросил граф Дмитрий Петрович.

          — Что дурного! Площадной язык, площадные картины! «Свинья в навозе извалялась; в помоях накупалась… пришла свинья свиньей» — как вам это нравится? Свинья, видите ли, пришла свинья свиньей! Поверьте, я умею ценить дарование Крылова, но хвалить грубость и плоскость — слуга покорный!

          — А это лукавство, простодушие, эдакой, знаете, русский сгиб ума? — продолжал граф Дмитрий Петрович, как будто поддразнивая Василия Львовича. — Разве это не может искупить недостатки?

          — Да, этим Крылов и берет, равно как непринужденностью рассказа и живостью красок, — согласился Василий Львович как бы пехоги. — А все же литература не хлев и не скотный двор, и помом совсем не предмет для поэтического вдохновения. Простонародный слог имеет свое место в поэзии, но надобно знагь меру.

          Он помолчал, как будто что-го соображая.

          — Я ведь п сам очень люблю русские песни, — заговорил он снова, — и вот, будучи в Париже, перевел некоторые из них, чтобы ознакомить французов с духом русской нации.

          И он начал читать нараспев;

          Douce alouette, toi qui par tes chants

          Nous annonce venir Ies journces du printemps,

          Veux-tu repeter ce que je vais te dire? 1

          Чтение умиротворило Василия Львовича. Он успокоился, и на губах его заиграла улыбка.

          — Славно, славно, — -тихо проговорил граф Дмитрий Петрович. А затем прибавил, лукаво подмигнув: — А не лучше ли все же по-русски, как в деревне поется? Как это… — И он стал напевать, прищелкивая пальцами:

          Ты воспой, воспой, млад жавроночек,

          Сидючи весной на проталинке…

          Александр между тем оставался в своем уголку, в тени. Облокотившись на ручку кресел и подперев кулаком подбородок, он сидел и мечтал, сам не зная о чем. Вначале разговор не интересовал его. Московские новости, доктора, травка господина Аверина — все это было давно знакомо и скучно. Он смотрел на лица гостей, на свечи в закапанных воском шандалах2, на спокойные движения рук бабушки, раскладывавшей карты, н мысли его бродили где-то далеко. Но он тотчас оживился, как только зашла речь о литературе. Его забавляла горячность дядюшки, и притом на этот раз он был совсем не на его стороне: басни Крылова ему нравились куда больше басен Дмитриева.

          Но вот выступил петербургский приятель Василия Львовича с какими-то стихами. Не понять было, что это такое: как будто в шутку, а не смешно, и притом ужасно длинно. Это была какая-то насмешка над одним поэтом из числа «славян»3, князем Ширипским-Шихматовым, которого прозвали «юношей с кортиком4», так как он был мичманом на флоте. Все это написано было в виде куплетов, где часто повторялось одно и то же: «Ах, этот кортик! Ах, этот чертик!»

         
          1 Милый жаворонок, ты, который песнями своими возвещаешь нам о приходе весенних дней, не повторишь ли ты, что я сейчас скажу тебе?..

          2 Шандал — подсвечник.

          8 «Славяне» — литературная группа, отстаивавшая церковно-славянский язык в поэзии и боровшаяся против подражания французам.

          4 Кортик — короткий кинжал, носимый морскими офицерами.

         
          К тому же петербургский гость читал как-то надувшись, медленно, с расстановкой, как будто бог весть какое важное дело делал:

          Корпит рифмач, а стих нейдет,

          С него рекой струится пот.

          Ах, этот кортик!

          Ах, этот чертик!

          В десятый раз этот «кортик» и «чертик»! Александр не вытерпел и звонко, во весь голос, расхохотался — не потому, что было смешно, а потому что надоело. Нарочно расхохотался.

          Все взоры обратились вдруг на Александра. Чтец остановился в недоумении: он никак не ожидал, что и в самом деле рассмешат кого-нибудь его стихи. Сергей Львович, величественно покосившись в сторону Александра, строго приподнял брови. По Надежда Осиповна решительно рассердилась. Человек в первый раз в доме — и вдруг такая выходка! Это совершенно непристойно. Еле заметным движением головы она указала Александру на дверь. Это значило: ступай тотчас прочь.

          Александр вспыхнул. Он встал, постоял немного на месте, переступая с ноги па ногу, а затем круто повернулся н вышел вон.

          Бабушка, оставив карты, поглядела ему вслед.

          — Шалун, повеса1 — сказала она, покачав головой, и снова принялась за свой .пасьянс.

          Александр сидел на сундуке в коридоре, обхватив руками колени, и беззвучно плакал. Мать оскорбила его при гостях, да еще в самый день его рождения. А эти противные цапли — Алиша и Катепька! Как они перемигнулись друг с другом! Па его счет, конечно! Но все равно: скоро он уедег в Петербург, в Лицей, там будут товарищи. А здесь ничего, кроме неприятностей и обид. Последний раз он празднует свой день рождения в родительском доме. Вот разве няню жалко да бабушку. Ну ничего: все пройдет, а там видно будет.

          Он стал думать о Петербурге. Его когда-то возили в Петербург, когда он был совсем маленький. На прогулке с няней он встретил тогда императора Павла. Няня столько раз рассказывала про эту встречу, что кажется, он сам помнит все это: и сердитое лицо императора, и то, что день был пасмурный, и то, как император сорвал с него картузик, а няня кланялась в пояс и все приговаривала: «Прости, государь батюшка! Вот не подумала сама картузик сиять с головки! Не гневись, голубчик!»

          Кто-то подошел к нему в темноте и тронул за плечо. Это была Оленька. Ей стало жалко брата и захотелось его утешить.

          — Ну, что ты? — говорила она. — Какой ты, право, смешной! Ну, право, смешной!

          На правах старшей она говорила с ним снисходительно.

          — Laisse moi en paix!1 — отвечал Александр, сердито дернув плечом. И прибавил по-русски: — Отстань!

          По Оленька присела около него на сундук, стала гладить его по курчавым волосам, тормошить, обнимать. Он молчал, глотая слезы. И вдруг улыбнулся. Ему вспомнилось: «Ах, этот кортик! Ах, этот чертик!» Как глупо, в самом деле!

          — Ну, вот и хорошо! — радостно воскликнула Оленька и даже в ладоши захлопала. — Умник!

         
          II. СКАЗКА

         
          — Вот взялись они за руки и пошли куда глаза глядят. Идут, идут — видят озеро большое, а у озера табун лошадей. Захотелось Иванушке пить, а сестрица Аленушка не пускает. «Не пей, говорит, братец, а то будешь жеребеночек. Потерпи, милый, до колодца»… — Няня лукаво поглядела на Александра. — Сказывать дальше али спать будешь?

          — Ну что ты, мамушка! Дальше!

          Няня продолжала:

          — Вот идут они, идут — колодезь далёко, солнце высоко, спину пропекает, потом прошибает. Видят пруд, а у пруда стадо коров. Побежал было Иванушка к воде, да сестрица Аленушка опять не пускает. «Не пей, говорит, братец, а то будешь теленочек. Потерпи, родимый, до колодца».

          1 Оставь меня в покос! (франц.)

          Клубок шерсти скатился с колен няии на пол. Она, кряхтя, нагнулась, подняла и снова задвигала спицами.

          — Послушался Иванушка, не стал пить. А жар-то пуще донимает, совсем невмоготу терпеть. Идут, идут, пришли на лужок. Видят — речка журчит, и козочки бегают, травку щиплют. «Ах, сестрица, — говорит Иванушка, — ужасть, как пить хочется!» — «Не пей, — отвечает Аленушка, — а то будешь козленочек. Потерпи, светик, до колодца». Не послушался на этот раз Иванушка. Вырвался 01 сестрицы, попил из речки и сделался козленочек. Прыгает перед Аленушкой и кричит: «Ме-ке-ке! Ме-ке-ке!»

          Няня так смешно передразнила козленочка, что Александр расхохотался. Громкий смех чуть не разбудил пя-Тилетмего Левушку. Под кисейным пологом на соседней кроватке послышалось беспокойное кряхтенье. Но Левушка имел обыкновение спать крепко; он поворочался немного и скоро затих.

          Няня рассердилась:

          — Смотри, рассказывать не стану! Экой пеуимчивый, прости господи!

          — Не буду, мамушка, право, не буду! — шаловливо зашептал Александр. Ну, мамушка, милая!

          Няня прислушалась к ровному посапыванию Левушки и, успокоившись, стала рассказывать дальше.

          Вспыхивает и мигает перед образом глиняный ночник. По комнате ходят тени.

          Двурогая тень от торчащих узлов косынки па няниной голове качается под самым потолком, точно рога козленочка.

          Около комода письменный стол. Здесь Александр готовит уроки. Над столом полка книг. Она очень обогатилась сегодня. Томик Флориана1, сказки Гамильтона2, греческая мифология во французском издании с картинками — все это он получил сегодня в подарок. Прежде книги стояли кое-как, криво и косо, теперь стоят прямо, тесным рядом.

         
          1 Ф л о р м а н (1755 — 1794) — французский писатель, автор басен и сентиментальных повестей.

          2 Гамильтон (1640 — 11720) — французский писатель, автор сказок в стихах.

         
          Тетушка Елизавета Львовна подарила еще нравоучительный ромам m-me Жамлнс1 «Адель и Теодор», по Александр, перелистав его, не поставил на полку, а сунул в комод, в нижний ящик.

          Александр смотрит на тени, двигающиеся по стене, и слушает сказку. Он затвердил в ней почти каждое слово, но готов слушать еще и еще. Его убаюкивает певучий голос няни, а в голове шевелятся при этом какие-то неясные и приятные мысли.

          Няня рассказывает, как встретил Аленушку царь и пленился ее красотой, как он женился на ней и как хорошо было с ней козленочку в царском дворце — как она баловала и ласкала его. «Аленушка» — как ласково няня выговаривает это имя! Будто самим голосом хочег показать, какая она милая, добрая и простая. Вот она гуляет в царском саду, отдыхает в прохладном гроте, взбегает на башенку, чтобы полюбоваться окрестностями. Это уже не Аленушка, а Психея из Лафонтена2 или Душенька Богдановича3. Лицо совсем русское, как у простой деревенской девушки, и волосы заплетены по-деревенски толстой косой. А глаза серые, большие, как у Сонечки.

          Все знакомо в сказке, все мило — даже печальное, потому что наперед известно, что все кончится хорошо. Колдунья заманила Аленушку к речке, навесила камень на шею и пустила на дно. Утонула Аленушка. И приуныло все в царском саду: завяли цвегы, поникли деревья и птички приумолкли — все улетели куда-то. А колдунья оборотилась царицей и поселилась во дворце вместо Аленушки, так что царь ничего и не заметил — удивляется только, отчего это его царица стала такая неласковая: никогда козленочка не приголубит, колотит его, прочь от себя гонит, говорит, чго песет от него козлятиной. Порешила наконец колдунья извести козленочка — хочет его зарезать.

         
          1 Ж а п л и с (1746 — 1836) — французская писательница, автор многочисленных детских романов п новее гей нравоучительного содержания.

          2 Психея из Лафонтена — героиня повести французского поэта н баснописца XVII века Лафонтена «Любовь Психеи и Амура», написанной вперемежку со стихами.

          3 Душенька — героиня одноименной поэмы И. Богдановича (1743 — 1803), в основу которой положен миф об Амуре и Психее. Некоторые черты Душеньки отразились в Людмиле — героине пушкинской поэмы «Руслан и Людмила».

         
          Побежал козленочек на речку, зовет сестрицу жалобным голосом:

          Аленушка, голубушка,

          Ты выплынь, выплынь к бережку!

          Котлы кипят кипучие,

          Огни горят горючие,

          Ножи точат булатные,

          Хотт меня зарезати!

          Няня напевает, а в лад песенке под потолком печально кивают рога козленочка.

          Но пот и счастливая развязка. Зовет козленочек сестрицу раз, другой, а на третий раз она и выплыла наверх с камнем на шее. Увидел это царь, снял камень и повел ее обратно во дворец. А в саду и птички поют, и все опять зацвело и зазеленело. Царь царицу свою обнимает, козленочек вокруг них скачет. Радость такая, что и сказать нельзя! А колдунья померла со злости. И только она померла, как козленочек превратился снова в Иванушку.

          — Видать, от нее и все колдовство было, — проговорила няня.

          Она быстро досказала сказку: высватали Иванушке царевну из соседнего царства, свадьбу учинили, и такой веселый пир пошел, какого с начала мира не было.

          — И я там была, — закончила няня, складывая работу и втыкая спицы в шерсть, — мед, пиво пила, по губам текло, да вот, жаль, в рот не попало. — Она тяжело поднялась с табурета. — Ну спи, Христос с тобою, — сказала она. И перекрестила Александра, приговаривая: — Спи, глазок, спи, другой. О хорошем думай — сон хороший увидишь.

          Пр вкрутив огонек в ночнике, она вышла и притворила за собою дверь.

          Ее шаги послышались в коридоре, потом смолкли. Она, должно быть, пошла к себе в чулан, рядом с Олень-киной спальней.

          Александр повернулся на бок, лицом к окну, белевшему сквозь занавеску, н подложил кулак под щеку.

          Ему вспомнилось прошлое лето в Захарове. Раннее утро. Все еще спят, а он уже на ногах. На цыпочках пробирается на балкон, а оттуда спускается в сад. Его обдает запахом росы, косые лучи солнца греют щеки. Он идет куда-то по лугу, размахивает палкой, сбивает голов-

          ки репейников и воображает, что это татарские головы, а он богатырь. Гуляет час, два, и когда возвращается домой, все уже на балконе, за самоваром. Мать бранит его за то, что он опоздал, няня с укором качает головой, а он с жадностью ест вкусный черный хлеб, запивая его густым, холодным молоком.

          А по вечерам бабушка рассказывает ему про своих дедов Ржевских, про царя Петра и его крестника Абрама Ганнибала. Она хорошо помнит старого арапа.

          — Лицом черен был, настоящий эфиоп-африканец. А волосы белые, седые и курчавились, вот как у тебя. Об Африке своей тужил. Ему семи лет не было, как турки его увезли. Отец князем каким-то был в эфиопском царстве. Впрочем, к го его зпаег: может, так, фантазия одна. Сестренка у него там в Африке была. Когда его увезли, в море бросилась, за лодкой поплыла. Выкупить хотела, золотые ожерелья свои отдавала. Бывало, как станет о ней вспоминать — слезы текут по щекам. Даже жалко смотреть. Все собирался княжество свое африканское добывать, права свои хотел доказывать.

          Александр слушает рассказы бабушки, сидя на ступеньках балкона. Внизу, под горой, видать сельскую дорогу. Там туча пыли от проходящего стада. Слышен разноголосый шум: коровы мычат, овцы блеют, лают собаки. Потом все стихает, и только доносятся из села заунывные песни девушек.

          Одну из этих песен он помнит:

          Ах ты, ель моя, елочка,

          Золотая моя макушечка!

          Покачиися ты туды-сюды,

          Туды-сюды — на все стороны!

          Молодая ты невестушка,

          Оглянися ты туды-сюды,

          Туды-сюды — на все стороны:

          Вся ли тут твоя родина?..

          Никогда больше не увидит он своего Захарова. Бабушка продает его, и лето они проведут в городе, а осенью — в Лицей.

          Александр глубже забрался под одеяло, улегся, поджав ноги. И опять мечты за мечтами, картины за картинами.

          Ему вспомнилась недавняя прогулка с матерью и сестрою в Юсуповом саду. Это было в апреле. Солнечно, ясно. Лужи еще подернуты ледком. Хрустит под ногами, когда ступить. Он идет по аллее, разбрасывая носком башмака прошлогодние прелые листья. Ему весело от ветра, который дусг в лицо. Он прибавляет ходу и пускается бежать, не обращая внимания на окрики матери. Добежав до фонтана, он вдруг видит на боковой дорожке знакомую милую фигурку в синей шляпке с лентами. Это Сонечка, а с пен гувернантка, высокая, тощая мисс. Он подбегает, здоровается, придумывает, что сказать, но ему мешает, что тут гувернантка. Подходят мать и сестра. Как он завидует Оленьке, которая без стеснения, на правах старшей, заговаривает с Сонечкой и берет ее за плечи! Девочки, обнявшись, идут впереди, а ему приходится идти следом с гувернанткой, которая на плохом французском языке задает ему скучные вопросы об уроках. Он отвечает невпопад, ускоряет шаг, чтобы присоединиться к девочкам, но за спиной раздается строгий и немного насмешливый голос матери: «Не торопись так, Александр!» Сонечка оглядывается на эти слова и улыбается ему, как будто понимая, в чем дело…

          В столовой послышался бой часов. Раз, два, три… Часы пробили одиннадцать. Ого, как поздно! Он сладко зевнул и повернулся к стене.

          «Надо бы посмотреть брегет у Ферье, — подумал он. — У дяди есть брегет из Парижа. А славный дядя, хоть и чудак. И басня его мила, очень мила. А у Крылова лучше… Да, Сонечка… А потом Петербург… А там дворец… Хорошо, все хорошо». Глаза слипались. «Ах, этот кортик», — промелькнуло вдруг в голове. Он усмехнулся — и так, с усмешкой па губах, и заснул, точно в воду окунулся.

         
          III. ПОЭТЫ

         
          Дом Пушкиных дышал стихами. О стихах говорили, стихи читали, стихи сочиняли. Стихи были необходимы, как светский остроумный разговор.

          Сергей Львович щедро рассыпал кругом экспромты. Казалось, он думал стихами. Именины знакомой дамы,

          расстроившийся спектакль, поломка кареты — все давало повод к стихам. Тотчас являлся на свет премилый французский мадригал или катрен2 в изящном вкусе XVIII века. Заболел как-то повар Василия Львовича — Влас, или Блэз [Blaise], как по-французски называл его барин, — и Василий Львович был в большом беспокойстве, потому что никто другой не умел так готовить настоящий парижский консоме3, который в Москве был еще новостью и составлял предмет гордости Василия Львовича. Сергей Львович тут же сочинил стансы4 на болезнь Блэза, где описывал, как волнуются боги, ожидая его к себе на небо и надеясь полакомиться его замечательным консоме, который лучше нектара6. Блэз выздоровел — и Сергей Львович сочинил новые стансы, где изображалось разочарование богов: они остались при своем нектаре, а несравненным консоме по-прежиему угощает друзей брат Базиль.

          Стихи как будто носились в воздухе, летали по комнатам и проникали даже в сепи. Ламповщик Никита, он же и дядька Александра, и тот, когда чистил в сенях его башмаки, постоянно бормотал ч го-то себе под нос в рифму. Сергей Львович, проходя мимо, спросит, бывало:

          — Что, Никеша, опять сочиняешь?

          И потом объявляет домашним:

          — Наш Nicaise, должно быть, разрешится скоро новой балладой!

          Никиту Сергей Львович называл «Nicaise», а его предлинные и престрашные истории, которые тот брал из лубочных сказок и перекладывал в стихи, — балладами. Иван Иванович Дмитриев в шутку говаривал, что в балладах Никиты больше толку, чем во всех одах графа Хвостова 6.

          По вечерам Сергей Львович читал вслух.

         
          1 Мадригал (франц.) — — маленькое изящное стихотворение, стихотворный комплимент.

          2 Катрен (франц.) — четверостишие.

          3 Консоме (франц.) — крепкий бульон.

          4 Стансы — строфы.

          5 Нектар — напиток богов (ереч. миф.).

          6 Граф Дмитрии Иванович Хвостов (1757 — 1835) — бездарный стихотворец.

         
          Особенно хорошо он читал Мольера Чтец он был превосходный: читал с жестами и мимикой, как настоящий актер. Дети аплодировали и стучали потами, выражая свое восхищение, и Сергей Львович не без удовольствия принимал эти шумные знаки одобрения. Ои был большой любитель театра, и ни один домашний спектакль в Москве не обходился без его участия.

          Александр сам не помнил, когда он начал сочинять, как не помнил, когда научился грамоте. И сочинял он, конечно, но-французеки, как отец. В семь-восемь лет — после того, как его раз взяли с собой на спектакль к Юсуповым, — он вдруг увлекся сочинением комедий. Свои комедии он разыгрывал перед сестрою, которая должна была изображать публику. Они жили тогда на Поварской, в другом конце города, в большом доме. Там была зала с аркой. Александр протягивал под аркой занавеску, выдвигал вперед кресла для «публики», то есть для Оленьки, а перед креслами ставил свечи в шандалах. Это была рампа. Накинув на себя какой-нибудь плащ и украсив голову чем-то вроде берета, он раздвигал занавеску и начинал представление, которое, впрочем, длилось недолго, потому что пьесы, которые он сочинял, были очень короткие. Когда занавеска снова задергивалась, Оленька, которая была единственной зрительницей и судьей, аплодировала и кричала: «Фора!»2 Все было как на настоящем спектакле.

          Однако Оленьке вздумалось раз подразнить брата. Он сочинил комедию «LEscamoteur» — «Похититель», которая была уж слишком похожа на мольеровского «Скупого». Оленька, как всегда, начала аплодировать, во, когда Александр стал раскланиваться, вдруг зашикала. Это привело его в такую ярость, что она сама испугалась: он раскидал погон шандалы со свечками и со слезами убежал в детскую. Оленька бросилась за ним. Она и ласкала его, и просила прощения, и клялась, что только пошутила, что пьеса ей очень, очень понравилась. По он п слушать ничего не хотел и целый день потом на нее дулся.

         
          1 Мольер (11)22 — 1673) — знаменитый французский писатель, автор комедий «Тартюф», «Мещанин во дворянстве», «Мнимый больной», «Проделки Скаиеиа» н многих других. Комедии Мольера до сих пор идут на сценах всего мира.

          2 Фора (итал.) — браво.

         
          Только к вечеру следующего дня произошло примире-. ние. Он тихонько, с хитрым выражением, поманил Оленьку в детскую, закрыл дверь и прочел ей эпиграмму, которую сочинил по поводу своей неудачи. Пьеса «Похититель», говорилось в эпиграмме, провалилась оттого, что бедный автор сам похитил ее у Мольера — Fescamota dc Moliere. Оленька рассмеялась, прослушав эпиграмму.

          — Хорошо? — краснея, спросил Александр.

          — Очень, очень хорошо, — отвечала Оленька, довольная уже тем, что прекратилась ссора.

          1809 год, осень. В креслах с высокой спинкой, положив на подлокотники маленькие руки, выступавшие из белых кружевных манжет, сидел Иван Иванович Дмитриев и смотрел кругом с покровительственной улыбкой, как король.

          Гостиная выглядела в его присутствии как-то особенно празднично и торжественно. Как будто ярче горели свечи в люстре и канделябрах. Его пышный рыжий парик с завитыми в три ряда буклями казался в блеске свечей сияющим ореолом. Свет играл на золотых пряжках его башмаков и металлических пуговицах коричневого фрака, а когда он поворачивал голову, по лицу его пробегали какие-то искры от гладких ямок на коже, рассыпанных на носу, на щеках и вокруг подбородка. Он был рябой. Его принимали с особым почтительным вниманием. На бабушке надет был новый чепец. Сергей Львович выше обыкновенного поднимал углом брови. Няня, подходившая к бабушке за хозяйственными распоряжениями, старалась ступать как можно тише.

          Только Василий Львович чувствовал себя совершенно свободно. Он с увлечением говорил о балладах Жуковского.

          — «Чу!.. Полночный час звучит!..» — восторженно повторял он, высоко подымая палец при слове «чу». — Какова смелость! «Чу!..» Вот истинный язык чувства.

          Сухие тонкие губы Дмитриева морщились от сдержанной улыбки. Он снисходительно любовался горячностью Василия Львовича.

          — Однако я не советовал бы нашим дамам читать такие баллады, — произнес он наконец. И добавил с ударением: — Особенно на ночь.

          Он говорил плавно, медленно и басом, который вполне соответствовал его важной осанке.

          — Я думаю, что цель поэзии — ласкать наши чувства, а не тиранить. Отдаю должное высокому дарованию Василия Андреича, но, признаюсь, желал бы, чтобы он переменил направление своей музы. К чему пугать читателей выходцами с того света?

          Наступило молчание. Василий Львович порывался что-то сказать, по Дмитриев, ие желая начинать спор, заговорил о том, как ему грустно расставаться с Москвой, с которой он сроднился. Государь вызывает его в Петербург и назначает министром юстиции. Что делать? Придется оставить свой мирный уголок, приют поэтических вдохновений. Он жил недалеко от Пушкиных, у Харитонья в Огородниках, где у него был домик с маленьким садом, клумбами и солнечными часами на площадке перед крыльцом.

          Возвращаясь с прогулки из Юсупова сада, Александр всегда смотрел на эти часы через решетку.

          — Москва не пустит вас, — проговорила тетушка Анна Львовна с тихим вздохом.

          Дмитриев посмотрел на нее и печально развел руками.

          Тетушка Анна Львовна сделала знак Машеньке Бутурлиной и направилась к фортепьяно. Машенька стала в позу н, сильно конфузясь, начала петь романс на слова Дмитриева:

          Стонет сизый голубочек,

          Стонет он и день и ночь;

          Миленький его дружочек Отлетел надолго прочь.

          Он уж больше не воркует И пшенички ие клюет;

          Нее тоскует, все тоскует II тихонько слезы льет…

          Александр, сидевший в уголку рядом с Оленькой, улыбался, усиленно кусая ногти. Разве у голубей бывают слезы? И к чему это жеманится тетушка Анна Львовна, сидя за фортепьяно?

          — Помнишь голубей в Захарове? — вдруг шепнул он Оленьке па ухо.

          — Не грызи ног гп, — -ответила шепотом Оленька, отводя его руку ото рга. И прибавила сердито: — Ты ничего не понимаешь. Это аллегория.

          Она догадалась, на что намекает Александр.

          Голос певицы задрожал, когда она дошла до трогательного заключения романса:

          Он ко травке прилегает;

          Носик в перья завернул;

          Уж не стонет, не вздыхает:

          Голубок… навек уснул!..

          Знаменитый поэт, откинув голову в рыжем парике к спинке кресел, слушал и, казалось, улетал мыслью в молодые годы. На его сухом лице, изрытом оспой, застыло сладкое, чувствительное выражение. Когда романс был окончен, он принял обычный вид и обратился к обеим исполнительницам с любезной похвалой:

          — Своим искусством, сударыни, вы воскресили моего бедного голубка!

          Машенька присела, скромно опустив глазки, и смущенная побежала па свое место, а тетушка Анна Львовна прикрыла крышку фортепьяно, томно склонила голову набок и погрузилась в мечтательную задумчивость. При Дмитриеве она оставляла свой резвый нрав, за который получила прозвание «вертушки», и напускала на себя меланхолию. Когда-то, еще в Петербурге, Дмитриев собирался жениться на ней, но почему-то раздумал.

          Разговором завладел Василий Львович. Он бранил Петербург, где царили «славяне» во главе с Шишковым, н восхвалял Москву, родину истинного вкуса.

          — Вот Жуковский, — говорил он. — Он тоже наш, московский. Москва не оскудевает талантами! А что в Петербурге? Один Державин, да н тот стареет.

          И в конце концов стал читать своп стихи.

          Дмитриев, развеселившись, стал подтрунивать над Василием Львовичем. Он спрашивал, не боится ли он совместничества племянника, который, пожалуй, со временем перебьет славу у дядюшки.

          Александр, недовольный этим разговором, хотел ускользнуть из гостиной, но Дмитриев остановил его, когда он проходил мимо.

          — Что ты об этом думаешь, а? — спросил он его. — И, указывая на него своему соседу, черному носатому господину с густыми бровями, прибавил: — Поглядите, князь, настоящий арапчик!

          Александр покраснел, вздернул голову и, посмотрев на рябое лицо Дмитриева, вдруг выпалил, сам не зная как:

          — Так что ж? Зато не рябчик!

          Дмитриев на миг остолбенел, но тотчас сделал вид, что ничего не случилось, и тут же, оборотившись к Василию Львовичу, продолжал свои шутки. Он уверял его, что он отстал от моды, что в Париже снова носят прямую прическу a la Titus1 и что это даже не в пример удобнее для тех, у кого проглядывает плешь на макушке.

          И все тоже сделали вид, что не заметили странной выходки Александра. Только Оленька усмехнулась и покачала головой.

          Но на другой день Александру все же досталось от Надежды Осиповны.

          — Когда с тобой говорят старшие, — сказала она, — ты не смеешь отвечать вздор. Шутки в твои лета неприличны. И что это за рябчик? Какой рябчик?

          Александр не расставался с зеленой книжкой «Вестника Европы», где была напечатана «Людмила», пока наконец не заучил ее всю наизусть. Вставая с постели, одеваясь, сидя за уроками, он твердил, мотая головой:

          Скоком, лётом по долинам,

          По буграм и по равнинам…

          Или же напевал про себя:

          Вот и месяц величавый

          Встал иад тихою дубравой;

          То из облака блеснет.

          То ял облако зайтет…

          — Что ты там бормочешь? — спросила его раз за обедом Надежда Осиповна. — Кушай и не болтай ногами.

          Только конец баллады ему не нравился. Когда он в первый раз читал ее, то все ждал, что все эти страхи окажутся сном и что Людмила в конце концов проснется.

         
          1 Так называлась прическа времен Наполеона (по образцу римского императора Тига)

         
          — Она должна была проснуться! — сердито говорил он Оленьке.

          — Да, пожалуй, — согласилась Оленька. — Так было бы лучше. Но ведь это перевод с немецкого, — прибавила она, подумав.

          В кабинете Сергея Львовича происходило чтение. Карамзин читал новую главу из своей «Истории».

          На этом чтении присутствовал и Жуковский. Александр искоса взглядывал на него с любопытством.

          Жуковский сидел в ленивой позе, утонув в подушках дивана. На нем был синий мешковатый сюртук с бархатными обшлагами, которые он поглаживал холеной смуглой рукой. Он поправлял подушки, усаживаясь поудобнее, и тогда движения его напоминали мягкие движения избалованного ребенка. В черных влажных глазах под круглыми густыми бровями светилось какое-то затаенное детское веселье. Ничто не выдавало в нем сочинителя страшных баллад.

          Но скоро Александр забыл и Жуковского, и все на свете. Он видел перед собой только озаренное с обеих сторон свечами худое лицо Карамзина и его бледный лоб с нависшими космами полуседых волос.

          Карамзин читал глухим, немного осипшим голосом, с каким-то строгим, озабоченным выражением. Казалось, тут же на столе перед ним лежат вороха старинных летописей и грамот, и он роется в них, стараясь представить как можно вернее картину событий. Иногда он приостанавливался, откидывался назад и, перебирая слабой рукой листы своей рукописи, устремлял рассеянный взор куда-то в пространство. А затем снова принимался читать, и на впалых щеках его проступал легкий румянец скрытого одушевления.

          Не было больше кабинета со шкафами, книгами и портретами по стенам. Повсюду распростерлось ровное поле, чернела вдали дубрава, где прятался со своим войском воевода Боброк, с гиканьем и визгом налетали татары, и молча рубились русские воины, защищая свою землю. Это не тогда, не давно — это сегодня, сейчас. Это был новый мир, но в нем было что-то страшно знакомое. Как будто вспоминалось что-то забытое — родное, милое, or чего занималось дыхание и к глазам подступали слезы.

          Карамзин умолк и некоторое время оставался в недвижности, как будто обессиленный. Румянец мало-помалу потухал на его бледных щеках. Катерина Андреевна, жена его, тихонько подошла к нему и повязала ему шею шелковым шарфом.

          Никто не смел нарушить воцарившегося благоговейного молчания. Сергеи Львович хотел что-то сказать, но вдруг всхлипнул, махнул рукой и, вскочив с места, прошелся несколько раз по комнате. Жуковский сидел, низко опустив голову. Василий Львович отдувался. Александр отчаянно кусал ногти, сдерживая волнение.

          Вошла няня с чашкой черного кофе н сахарницей на подносе. Карамзин взял чашку и, размешивая ложечкой сахар, обвел всех лучистым взглядом серых, задумчивых глаз. Он улыбался.

          Бабушка настойчиво приглашала Карамзиных отужинать. По Карамзин усгал н хотел домой. Все вышли провожать его в сени. Катерина Андреевна заботливо укутала его.

          — Ведь вы знаете, Николай Михайлович вечно в простуде, — говорила она.

          В столовой, за ужином, все оживились, как будто отдыхая от чрезмерного душевного напряжения. Сыпались штуки, остроты, каламбуры. Раздавался смех. И только иногда, в промежутках разговора, Василий Львович вдруг восклицал в порыве восторга:

          — Какое совершенство! Это достойно Тацита! 1 Я сегодня впервые почувствовал себя русским.

          Пробило девять часов. Это было время, когда Александра укладывали спать. Он боялся, что мать отошлет его прочь, и потому стал потихонькупробираться в сторону камина, где его не было бы видно. Но по дороге его перехватил Василий Львович.

          — А пу-ка прочти нам спою басню!.. — сказал он, поймав его за плечи. И пояснил, обращаясь к Жуковскому: — Он недавно сочинил басню. О постаревшей красавице, которая рассердилась на зеркало. И, знаешь, даже с моралью, как у Флорнана.

          Александр смутился. Он мотал головой, стараясь вырваться, и в то же время поглядывал с опаской на мать. Но Надежда Осиповна спокойно улыбалась. Она, по-впднмому, забыла о том, что ему пора в постель.

         
          1 Тацит — римский историк (около 55 — 120 годов н. Э.).

         
          Карамзин читал нпгию главу из своей «Истории».

          Видя, что ему никак не отвязаться от дядюшки, Александр пустился на хитрость. Вместо своей басни он вдруг стал декламировать дядюшкино стихотворение «Суйда»

          Души чуие тигельной отрада, утешенье,

          Прелестна ннннна, покой, уединенье,

          Желаний всех моих единственный предмет!..

          Опии, я н городе, опять среди сует…

          С каким весельем я взирал,

          Как ты, о солнце, восходило,

          В писгорг все чувства приводило!

          Там запах ландышей весь воздух наполнял.

          Там пели соловьи, там ручеек журчал,

          И Хлоя тут была. Чего ж недоставало?

          Что в мире я любил, что мысль обворожало.

          Ком сердце нежное дышало,

          Все было там со мной!

          Потом, как тишина с вечернею росой На землю опускалась,

          Со мною милая на лодочке каталась…

          Дядюшка не смог противостоять удовольствию прослушать свои сгнхи, тем более что Александр читал звонко, с чувством, очень верно подражая дядюшкиной манере.

          По лицу Василия Львовича расплылась улыбка. Брови поднялись, подбородок глубоко ушел в пышный шейный платок. Он жмурился, как кот, у которого щекочут за ухом.

          Сергей Львович сидел в отдалении, у фортепьяно. ш глубоких креслах. На него падала тень от зеленого абажура. Он играл своим лорнетом, раскрывая и закрывая его. Он уносился думами в прошлое…

          …Лето 1796 года в Кобрине, около мызы Суйда. Он молодой гвардии поручик. Она, Надежда Осиповна, — черноглазая восемнадцатнлетняя барышня, «прекрасная креолка», как ее зовут в свете. Они вдвоем на обрывистом берегу Кобрипки. Он читает ей Делиля2, а она слушает со снисходительной улыбкой.

         
          1 Суйда — имение Абрама Ганнибала, около Петербурга.

          2 Делйль (1738 — 1813) — французский поэт, автор поэмы «Сады, или Искусе то украшать пейзаж».

         
          Потом они катаются на лодке гю извилистой речке, которая то сжимается под густым навесом смолистых сосен, то, сделав крутой поворот, снова выходит па зеленый простор. Вечер. С берегов сильнее пахнет свежим сеном. Они поворачивают назад. Он ведет ее под руку к дому и долго стоит с нею в саду, не будучи в силах расстаться до завтра. А в сентябре уже свадьба. Суйдинская церковь сверкает огнями, на паперти толпа любопытных крестьян. У дяди новобрачной, Ивана Абрамовича , генерал-поручика и многих орденов кавалера, парадный свадебный стол в его усадьбе на Суйде. Крепостной оркестр гремит на хорах, и черный хозяин, герои Наплрппа, выступает в первой паре с племянницей в польском…

          Сергей Львович посмотрел на Надежду Осиповну. Она сидела выпрямившись, с опущенными глазами, как будто тоже отдаваясь воспоминаниям.

          Голос Александра умолк, и мечты разлетелись. Сергей Львович встал с кресел.

          — Молодец, — сказал он. — Жаль только, учится плохо, — обратился ом к Жуковскому. — Вечные жалобы.

          Василий Львович больше не заговаривал о стихах Александра, ограничившись нравоучительным замечанием, что нет ничего лучше для образования вкуса, как заучивать наизусть наших авторов.

          Жуковский между тем переводил взгляд с дядюшки на племянника, и в глазах его бегали веселые огоньки.

          Прощаясь с Александром, которому все-таки пришлось идти спать, он задержал его руку в своих теплых ладонях и сказал:

          — Пиши, сочиняй, но иди по стопам дядюшки, а моего добра — чертей, мертвецов — смотри не трогай!

          Апрель 1810 года. У Сергея Львовича гости. Окна гостиной, выходящие в сад и в переулок, распахнуты настежь, и оттуда льется свежий запах весны. С Яузы слышится стук вальков. Это бабы колотят белье на плоту.

         
          1 Иван Абрамович Ганнибал (умер в 1801 году около 70 лет от роду) — сын «арапа», герой турецкой войны 1769 — 1770 годов, участник взятия крепости Няварин (в Греции).

         
          На софе сидит Жуковский. Граф Ксавье де Местр , благообразный француз с седеющей шевелюрой, рисует карандашом у себя в альбоме его портрет.

          У ног Сергея Львовича, положив морду на протянутые лапы, дремлет большой черный пес. Он приподымает уши при малейшем движении хозяина.

          Сергей Львович, перебирая перстни на пальцах и добродушно улыбаясь, беседует с худеньким офицером, который смущенно вертит в руках треугольную шляпу. Это молодой поэт Батюшков, недавно приехавший из Финляндии, где он пробыл полтора года.

          Он коротко и принужденно отвечает на расспросы Сергея Львовича о Финляндии.

          — Да… скука… — говорит он. — Особенно зимой… Скука стелется по снегам, и так холодно, что у времени примерзают крылья… — Он вдру| поднял на Сергея Львовича широко раскрытые голубые глаза, и лицо его просияло ясной улыбкой. — Да… Время там не летит, а ползет…

          И он снова опустил голову и стал теребить свою шляпу.

          — Позволь облегчить тебя, мой милый, — сказал молодой князь Вяземский, подходя и осторожно вынимая шляпу у него из рук.

          Князь Вяземский носит очки и кажется старше, чем он па самом деле. Ему всего восемнадцать лет, но на вид это вполне зрелый человек. На Батюшкова он смотрит, как взрослый па ребенка.

          — Ну, а как нашли вы Москву? — обратился Сергей Львович к замолчавшему Батюшкову.

          — Как сказать… — ответил тот, — Тут все сходится внес те: Европа и Азия… Москва живет модами… Хорошо, чго здесь каждый жнвег, как хочет…

          — И дурачится, как хочет, — сказал Вяземский.

          — Папа! — раздался вдруг голос Александра из сада, и в окне показалась его кудрявая голова. — Я вскопал клумбу!

          Он вскочил на подоконник и хотел уже спрыгнуть в компагу, но Сергеи Львович замахал руками:

         
          1 Граф Ксавье де Местр (1764 — -1852) — французский писатель, живший в России. Он занимался также портретной живописью. Портрет Сергея Львовича его работы хранился у одной из внучек Ольги Сергеевны Пушкиной (Павлищевой)

         
          — Куда, куда? Ты весь испачкался. Посмотри на свои руки!

          Александр растопырил пальцы и стал разглядывать ладони.

          — Руки? Ничего, вот я сейчас почищу! — весело сказал он, вскинув голову, и принялся изо всей силы тереть ладони одну о другую.

          — Теперь чисто? — спросил он, опустившись на пол и показывая Сергею Львовичу свои руки.

          — Поди, поди, — отвечал Сергей Львович. — И смотреть не хочу.

          Александр уселся на подоконнике и, продолжая разглядывать свои руки, cia.ii прислушиваться к разговору.

          — Вы слышали? — говорил Василий Львович. — Хвостов прислал Николаю Михайловичу свои новые стихи с трогательным посвящением, и теперь Николай Михайлович в затруднении: похвалишь — он всем будет показывать, а ие похвалишь — обидишь.

          — Я видел этот шедевр, — проговорил Вяземский. — Там есть одна изумительная строчка: «Зима весной являет лето». Какова календарная загадка, а?

          Все захохотали, и громче всех Александр.

          — Как, как? — повторял Сергей Львович, захлебываясь от смеха. — «Зимой весну являет лето»? Куш, Брут! — прикрикнул он на собаку, которая поставила ему лапы на колени и залаяла, как бы желая принять участие в общем веселье.

          — Темнотою слога он хочет превзойти Сибиллу , — говорил Василий Львович.

          — Мы вам не мешаем, граф? — спросил Сергей Львович француза.

          — О, нисколько, — любезно отозвался тот. — Я даже рад видеть господина Жуковского смеющимся. Это придает его лицу новое выражение.

          Батюшков подошел к окну. Наступал светлый весенний вечер. Из-за креста на куполе церкви Богоявления уже высунулся кончик бледного лунного серпа.

          — Скоро уеду, — сказал вдруг Батюшков обернувшись. — Грустно здесь.

         
          1 Сибилла — название пророчиц в Греции. В Риме составлены были Сибиллииы книги, изложенные в виде загадочных изречений.

         
          — Почему? — отозвался Жуковский.

          — Пора в деревню, — ответил Батюшков и, прикрыв глаза рукой, уселся на стул.

          Граф де Местр между тем окончил свой рисунок и передал альбом Вяземскому. Альбом переходил из рук в руки.

          — Ах, милые мои, — вдруг заговорил Батюшков, — если б вы знали!.. Никогда я не жил так счастливо, как там, среди скал, в какой-нибудь бедной рыбачьей лачуге!..

          — Прочти что-нибудь, поделись своим поэтическим бредом, — сказал Вяземский.

          Батюшков вспыхнул. Он смутился, как мальчик, застигнутый врасплох вопросом учителя.

          — У меня нет ничего готового… — пробормотал он. — А впрочем…

          Он подумал немного и начал:

          Где ты скрываешься, мечта, моя богиня?

          Где тот счастливый край, та мирная пустыня,

          К которым ты стремишь таинственный полет?.. —

          Он запнулся и замолчал. — Не помню дальше, забыл, — проговорил он. — Да и не кончено у меня. Я ведь сказал, ничего нет готового… Друг Василий Андреич, — обратился он к Жуковскому, — услади, чародей, мою душу стихами!

          — Состязание певцов! — пошутил было Жуковский, но, заметив, что все притихли н ждут, помедлил немного и начал тихо:

          Мой друг, хранитель-ангел мой,

          О ты, с которой нет сравненья,

          Люблю тебя, дышу тобой;

          Но где для страсти выраженья?..

          Он как будто забыл об окружающих и говорил сам с собой. Но в этом медленном, сдержанном чтении все сильнее чувствовалось нараставшее внутреннее волнение;

          Во всех природы красотах Твой образ милый я встречаю;

          Прелестных вижу — в их чертах Одну тебя воображаю.

          Беру перо — им начертать Могу лишь имя незабвенной…

          Александр знает: Жуковский влюблен и несчастлив. Он слышал, как говорили об этом отец с дядюшкой. Он знает даже имя той, к кому обращены эти стихи. Он не видел ее ни разу, она где-то в деревне. Но ее образ встает как живой в его воображении: синие глаза, нежный овал лица, светлые локоны. И он уже любит ее, томится вместе с поэтом, — и кажется, это из его собственной груди вырывается последний затихающий страстный возглас:

          Я и сердце твой приемлю глас,

          Я тан любовь в твоем дыханье…

          Восторги, кто постигнет вас,

          Тебя, души очарованье?..

          Никто не шелохнулся, когда кончил Жуковский. Все как будто прислушивались к замиравшим в вечерней тишине певучим звукам.

          — Чародей! — проговорил Батюшков задыхаясь. — Это… Я не знаю, что это… Это пение райской птички! Слушая, не заметишь, как пройдет тысяча лет!

          Он вскочил с места и беспокойно прошелся по комнате.

          — Нет, прочь отсюда! Боюсь заслушаться вас! Ах, чудаки! Вот чудаки! — повторял он, ероша свои густые, мягкие волосы.

          Александр соскочил с подоконника, на котором он все время сидел, в сад и подошел к забору.

          — Прелесть! — шептал он, крепко потирая ладони. — Прелесть!

          Все пело в нем, по телу проходили какие-то мягкие волны. Он смотрел на пустынный переулок, на торчавшую позади домов пожарную каланчу с шарами, на большую звезду, стоявшую над ней, а в ушах отдавалось как эхо:

          Восторги, кто постигнет вне.

          Тебя, души очарованье?

          — Хорошо! — твердил он, вбирая в себя с наслаждением весенний пахучий воздух.

          У ворот напротив курил трубку старый солдат в фуражке блином и п расстегнутой куртке — должно быть, инвалид из пожарной команды. Он подмигнул Александру и весело промолвил:

          — Что, барчук? Погулять захотелось? Ишь какой кудреватый!

          На следующий день Александр был особенно невнимателен па уроках. Отец Беликов, молодой ученый, протоиерей, в очках, объяснял что-то и, по своему обыкновению, часто повторял:

          — Сне знаменует…

          Но что именно «сне знаменует», Александр так и не понял, потому что не слушал. Он сидел, подперев кулаком щеку, и мечтал. А когда отец Беликов обратился к нему с вопросом, он, помявшись, только и сумел ответить:

          — Сие знаменует…

          И сам рассмеялся.

          Гувернантка, мисс Бэлн, присутствовавшая на уроке, пожаловалась гувернеру, monsieur Русло, и тот по этому случаю произнес длинную проповедь. Он говорил что-то о религии, о нравственности, об уважении к наставникам и о той злой участи, которая ожидает детей, пренебрегающих своими обязанностями.

          Александр стоял перед ним понурив голову, а в душе у нею пело:

          Восторги, кто постигнет вас,

          Тебя, души очарованье?

         
          IV. ГУВЕРНЕРЫ

         
          За учением и воспитанием детей надзирала Надежда Осиповна. Сергей Львович мало интересовался, как и чему их учат. Когда гувернантка или гувернер случайно обращались с жалобой к нему, он выходил из себя: топал ногами, кричал, что дети неблагодарны, что он несчастнейший человек, что у него и без того голова идет кругом, а затем, накричавшись, вдруг успокаивался и отправлялся куда-нибудь — в свой комиссариат в гости или просто на прогулку.

         
          1 Комиссариат — отдел военного министерства, ведавший военным снаряжением (устройством лагерей, одеждой и т. д.).

         
          Однако за обедом или вечером при гостях он любил пофилософствовать о воспитании, причем объявлял себя сторонником Руссо

          — Лучший учитель — это натура, — говорил он, поджимая губы со значительным видом.

          — Ну, а если натура дурная? — снисходительно улыбаясь, возражала Надежда Осиповна.

          Сколько ни шумел отец, дети его не боялись. Но Надежда Осиповна умела внушить им страх. Она не повышала голоса, была в обращении ровна и спокойна, но вместе с тем строга и настойчива. Ее слушались. Надежда Осиповна в совершенстве владела собой. К этому ее приучила жизнь в свете. И только в неожиданных гневных вспышках, которым она была подвержена, сказывался африканский нрав ее черного деда, арапа.

          Чаще всего доставалось от нее Оленьке. Как-то в воскресенье собирались на обед к Сонцовым, и Оленька вздумала взбить себе высокую прическу по моде. Надежда Осиповна приказала немедленно переменить прическу и причесаться, как прилично девочке ее возраста. Оленька стала спорить, возражать и, наконец, заявила, что тогда совсем не поедет к Сонцовым.

          — И без того еду поневоле, — прибавила она при этом. — Тетя Лиза прескучная, а Матвей Михайлович настоящий индюк.

          Надежда Осиповна вспылила. Она сделала шаг вперед и подняла руку, чтобы смять прическу, а Оленька, защищаясь, осмелилась отвести руку матери. Тогда та, в порыве гнева, ударила ее по щеке.

          Это было ужасно. Вне себя от обиды, отчаяния, негодования, Оленька с плачем бросилась в коридор на сундук — место, куда они с братом всегда прятались в минуту сильных огорчений. Уткнувшись лицом в старые вещи, валявшиеся кучей на сундуке, она сотрясалась от слез. Напрасно и няня, и гувернантка мисс Бэли уговаривали ее успокоиться, подумать и идти к матери просить прощения.

         
          1 Жан Жак Руссо (1712 — 1778) — французский писатель, автор ряда выдающихся философских и художественных произведений; Руссо требовал свободного воспитания, соответствующего природным задаткам ребенка. Физический труд он считал главным условием правильного воспитания.

         
          — Повешусь лучше, а прощения просить не буду! — кричала она, захлебываясь рыданиями.

          — Будьте благоразумны, мое дитя, — говорила ей по-английски мисс Бали.

          А няня, обпнн з.1 плечи, шептала ей в ухо:

          — Поди повинись, голубушка, легче станет. Материны побои не болят. Магь и побьет, будто приласкает.

          Надежда Осиповна, уже одетая к выходу, сидела в гостиной. Она и сама была взволнована своим поступком, совершенно нарушавшим ее собственные понятия о приличии. И, когда Оленька подошла к ней с заплаканным, пристыженным липом, она с чувством расцеловала ее и прослезилась.

          Все столкновения с Оленькой кончались полным примирением. Не то было с Александром. Мать была упряма, но и он был упрям. Мать не разговаривала с ним, и он молчал. И это молчание тянулось иногда неделю.

          От Александра невозможно было добиться раскаяния, даже если он сам чувствовал себя виноватым. Когда его бранили, он хмурился и не говорил ни слова. Л потом забьется в угол и сидит, надув губы. И нельзя понять, что он думает.

          — Настоящий волчонок, — говорила Надежда Осиповна.

          В конце концов к сыну у нее установилось особое отношение. Она никогда его не ласкала, обращалась с ним холодно и сурово. Все ей не нравилось в нем: он был неловок в обществе, шалил, нарушал правила хорошего тона. Ее раздражали усвоенные им с детства дурные привычки: он то кусал ногти, то тер ладони одну о другую. Чего только она не измышляла, чтобы отучить его от этого: привязывала, когда он был еще мал, руки за спину, заставляла ходить в перчатках. Ничего не помогало.

          Когда Александру исполнилось девять лет, к нему пригласили гувернером француза-эмигранта графа Мон-фбра, которого рекомендовал граф Ксавье де Местр. Граф Монфор был представительный человек, с прекрасными манерами и орлиным профилем, напоминавшим, как он сам говорил, профиль Людовика XVI Он играл на фортепьяно, пел приятным голосом, рисовал пастушек в альбомах и был неистощим в беседах с дамами. Надежда Осиповна была очень довольна любезным французом.

          — Именно такой воспитатель и необходим Александру, — говорила она.

          Но Сергей Львович отчего-то невзлюбил графа-гувернера. Он постоянно вступал с ним в прения. Что бы тот ни сказал, у Сергея Львовича наперед уже готово было возражение.

          Случилось, что граф застал Александра в кабинете отца с томом Вольтера в руках. Он рассказал об этом вечером за улейном, когда Александр был уже в постели. Сергей Львович только плечами пожал: что, мол, за важность! Тогда граф с видом человека, оскорбленного в своих лучших чувствах, стал доказывать вредность Вольтера. Он говорил, что этот сочинитель разрушал веру и нравственность, что он-то и подготовил революцию во Франции и что вообще не следовало бы позволять мальчику брать книги без спросу. Это была уже колкость, направленная прямо против Сергея Львовича, так как он действительно не мешал Александру пользоваться своей библиотекой, и тот в отсутствие огца просиживал часами в его кабинете, читая что попало.

          Сергей Львович рассердился. Он тут же кстати припомнил, что этому речистому французу чуть ли не за полгода не уплачено жалованье, и от этого рассердился еще больше. Он с необыкновенной запальчивостью пустился защищать Вольтера, хотя совсем уж не был таким его поклонником и сам не раз называл его отцом безверия и ловким пронырой.

          Надежда Осиповна с беспокойством посматривала то на мужа, то на графа и пыталась перевести разговор на что-нибудь другое.

          — Скажите, граф, — спрашивала она, — не находите ли вы нужным пригласить к детям немецкого учителя?

          Или, трогая мужа за рукав, говорила ему:

          — Не забудь, мой друг, мы завтра у Малиновских.

          Но унять расходившегося Сергея Львовича было мудрено.

          Он кричал, брызгал слюиой, кипятился и наскакивал на графа, как петух. Граф, со своей стороны, тоже начинал горячиться.

          — Vous etes un jacobin, monsieur, a ce qu il parait, — сказал он наконец нетерпеливо.

          Сергей Львович побледнел.

          — Mais, monsieur, — пробормотал он. И вдруг крикнул, вскакивая из-за стола: — Et vous… vous etes un ba-ladin, monsieur!2

          После этого знатный француз покинул дом Пушкиных, получив вместо жалованья порядочный вексель.

          Графа Монфора заменил женевский гражданин, monsieur Русло. Наружность у этого соотечественника Руссо и Лагарна3 была мрачная. Полуседые, серые космы волос свисали на лоб. Под густыми бровями прятались быстрые глазки водянистого цвета. Ходил он всегда в черном: черный, застегнутый доверху сюртук, черные панталоны, черные чулки.

          При графе Мопфоре Александру было куда свободнее. Тот, бывало, покончит со своими уроками французского языка, а затем ни во что не вмешивается. Придет гувернантка с жалобой — он только покачает головой и скажет:

          — Toujours des betises! Oh, !e polisson!4

          И этим ограничится.

          A monsieur Русло следил за каждым шагом своего воспитанника и надоедал ему длинными нравоучениями. Говорил он, как оратор на трибуне или церковный проповедник: с певучими интонациями и сильными жестами. Александр очень боялся его бесконечных нотаций, тем более что должен был выслушивать их стоя.

          Помимо любви к красноречию, у monsieur Русло была еще одна слабость: он писал стихи, такие же длинные, как его проповеди, и такого же поучительного содержания.

          Особенно гордился он своей дидактической поэмой «О воспитании» — «De lEducation». Чисто переписанный экземпляр этой поэмы он вручил вскоре после своего прибытия Сергею Львовичу с просьбой прочесть и высказать свое мнение. Он приторно улыбался, говорил, что для него было бы величайшим счастьем, если бы его бедное творение заслужило одобрение такого знатока, как monsieur, что он всецело отдается на его суд.

         
          1 Вы якобинец, мсье, как кажется (франц.).

          2 А вы шут! (По французски рифма: jacobin-baladin.)

          3 Л а г а р п (1754 — 1838) — швейцарский писатель республиканских убеждений, наставник Александра I.

          1 Всегда глупости! О, шалун! (франц.)

         
          Увидев толстую тетрадь в руках француза, Сергей Львович сначала удивился, приподнял брови, но потом спохватился н ответил ему в тон, что он очень рад и прочтет непременно.

          — Avec plaisir, monsieur, — повторял он, — avec grand plaisir Прочту непременно.

          Читал он, по-видимому, очень внимательно, так как вернул рукопись только месяца через три, да и то после неоднократных вежливых напоминаний monsieur Русло. Мнения своего он, однако, не выразил. Когда же заметил устремленный на него нетерпеливый, вопросительный взгляд автора, то произнес, поджимая губы:

          — Да, это поэма… поэма… в самом деле очень глубокая поэма…

          А Надежде Осиповне признался потом по секрету:

          — Знаешь, моя дорогая, я не в силах был прочесть. Удивительно скучно! Воспитатель он, должно быть, превосходный, а ноэт плохой.

          Русло очень скоро проведал, что Александр тоже занимается стихотворством. Это ему отчего-то не понравилось. Казалось, его самолюбие было задето совместни-чеством мальчика.

          — Ваш сын пишет стихи, — сказал он однажды Надежде Осиповне с кислой миной. — Боюсь, как бы это не помешало его урокам. И может ли мальчик его лет возвыситься до истинного понимания поэзии?

          И он пустился в длинные рассуждения о том, что нет поэзии без религии и нравственности, что прежде всего необходимо воспитание ума и сердца и что предметом поэзии может Сыть только одно «высокое», «1е sublime».

          Ему очень хотелось знать, что за стихи сочиняет Александр, но тот упорно скрывал от его любопытства свои поэтические упражнения. Входя в комнату, monsieur Русло не раз заставал Александра в раздумье, с пером в руках.

          Заметив гувернера, мальчик проворно прятал что-то в стол или в книгу.

          — Что вы там прячете? — спрашивал Русло.

          — О, пустяки, — смущенно отвечал Александр.

         
          1 С удовольствием, с большим удовольствием (франц.).

         
          — Вы пишете стихи? — говорил гувернер, смотря на него пронзительным взглядом.

          — Нисколько. Я делаю латинский урок, — возразил тот.

          Русло разражался тогда целой проповедью. Он доказывал, что поэзия не забава, не праздное развлечение, что самонадеянность губит самые лучшие дарования и что нет ничего полезнее юному стихотворцу, как советы опытного наставника, особенно если это человек с просвещенным вкусом, уже отличившийся своими трудами на поприще словесности.

          Александр слушал, чему-то про себя улыбался и думал: а не поместить ли в свою поэму какого-нибудь забавного педанта? Это было бы очень кстати при дворе короля Дагобера.

          Александр в это время писал большую поэму. Героем се был карлик короля Дагобера Толи, влюбленный в прекрасную карлицу Нитуш. У него соперник, тоже карлик, коварный Матюрен, который клевещет на него, стараясь его очернить в глазах возлюбленной. Толи вызывает клеветника на единоборство. Собирается весь двор. На балконе под балдахином восседает сам король Дагобер — тот самый, о котором поется в святочной пе-

          celIKe- I.p bon roi Dagobert,

          Qui a mis sa culotte A lenvers…2

          Рядом с королем — его покровитель, святой Илья, с венчиком на макушке. У ног короля красавица Нитуш, с трепетом взирающая на арену. «У тебя штаны наизнанку», — говорит королю святой Илья. «Сам вижу, — отвечает король, — но это все равно». — «У тебя мантия в дырьях», — говорит святой Илья. «Давай мне свою», — отвечает король. На этом обрывалась пятая песнь поэмы, которая, как «Геприада»3 у Вольтера, называлась по име- ни главного героя «Толиада». И вот тут, на самом интересном месте, Александра постигла беда.

         
          1 Король Дагобер — один из французских королей династии Меровннгов (V — VIII вв.).

          2 Добрый король Дагобер, который надел штаны наизнанку (франц.).

          3 «Генриад а» («Henriade») — поэма знаменитого французского писателя Вольтера (1694 — 1778). Она названа так по имени ее героя, французского короля Генриха IV, убитого в 1610 году католическим фанатиком за то, что он ввел свободу вероисповеданий.

         
          Кончился урок закона божьего, и отец Беляков, преподававший также п арифметику, приступил к делению дробей. Было чудесное зимнее утро с голубым небом и искрящимся снегом. Трещала затопленная печь. Луч солнца прорезывал классную комнату и задевал с краю тетрадь. Александр любил этот зимний желтый блеск. В такое утро не писать было невозможно. И он писал — писал без помарок, прямо в беловую тетрадь, не обращая внимания на арифметические выкладки отца Беликова, не думая ни о чем, забыв все на свете. Рука не поспевала писать.

          В шестой песне надо было изобразить самое сражение карликов. Выходило очень смешно. Противники выезжают на арену с опущенными забралами, в латах, с копьями н мечами, по не на копях, как полагается рыцарям, а на ослах. Хитрый Матюрен бросает в Толи горсть табаку. Табак сквозь щели забрала попадает ему прямо в нос. Толи чихает на всю окрестность, да так, что сам Дагобер еле удержался на троне, а Матюрен свалился со своего осла. Взбешенный Толи, соскочив на землю, срывает с поверженного врага шлем с забралом, награждает его оплеухой, а затем принимается таскать за волосы… Прекрасная Нитуш рукоплещет, приветствуя победителя. Но Толи уже ничего не видит и не слышит. Схватив за волосы Матюрена, он влачит его по арене…

          Отец Беликов стучал мелом по доске, зачеркивал, стирал что-то и не замечал, что делается позади него. Оленька аккуратно, как всегда, записывала объяснения учителя. А мисс Бэли, сидевшая у окна, давно уже пристально наблюдала за Александром. Как только отец Беликов, задав урок па следующий раз, удалился из классной комнаты, она решительным шагом подошла к Александру и, прежде чем он успел опомниться, вырвала у него тетрадь.

          В эту минуту в дверях показался гувернер.

          — Поглядите, monsieur Русло, — сказала она ему по-французски, — чем занимается Александр на уроках… — И затем обратилась по-аиглннскн к Оленьке: — Приведите в порядок своп волосы, моя милая, и умойте руки. У вас все пальцы в чернилах. Мы сейчас отправимся на прогулку.

          Она увела Оленьку, которая, уходя, несколько раз с беспокойством оглянулась на брата.

          Monsieur Русло между тем так и впился в тетрадь Александра. Он быстро перелистывал страницу за страницей — вздергивал плечи, гримасничал, кривил рот, издавал носом какие-то презрительные звуки. Наконец он начал читать вслух. Он придирался к каждому выражению, отыскивал грамматические и стилистические ошибки, налетал коршуном на каждое слово, негодовал, возмущался, но вместе с тем как будто и торжествовал. Вот что значит пренебрегать советами такого наставника, как он, monsieur Русло, автор поэмы «De lEducati-оп»! Что за сюжет, что за картины! Герой, который чихает па всю окрестность и таскает противника за волосы, король Дагобер из шутовской песенки и ко всему еще святой Илья! Верх смелости, прямая насмешка над религией!

          — Vous osez persiffler la religion! — кричал он.

          Вошла няня, чтобы помешать в печке. Наклонившись

          всем грузным телом и ворочая кочергой, она то и дело оглядывалась на француза и неодобрительно покачивала головой.

          — Тара, тарара, — проворчала она уходя. — А чего тарара, и сам не ведает.

          Александр крепился. К глазам подступали слезы, но он не плакал из гордости. Он стоял неподвижно, изо всех сил стискивая пальцы.

          A monsieur Русло продолжал издеваться. Он терзал несчастную поэму Александра, как хищник добычу.

          Наконец он с презрением сунул ему тетрадь.

          — Читайте сами ваше произведение! — сказал он ему. — Я больше не в силах! Читайте же громко, говорю вам!

          Александр с минуту в упор смотрел на своего истязателя. Затем вдруг размахнулся — и тетрадь полетела в раскрытую печь, прямо в огонь. Брызнули долго сдерживаемые слезы. Закрыв лицо, Александр убежал в коридор.

          Monsieur Русло остался в классной комнате один. Он остолбенел от изумления… Ничего подобного он никак не ожидал.

          Александр плакал на сундуке в коридоре. Он бил по сундуку кулаками, кусал себе пальцы.

         
          1 Вы дерзаете издеваться над религией! (франц.)

         
          Александрвдруг размахнулся — и тетрадь полетела в раскрытую печь, прямо в огонь.

          Приходила няня, утешала его:

          — Бог с ним, с тарарыкой! Тарара да тарара — пусть себе языком чешет па здоровье, ну его к богу!

          — Оставь, мамушка, — отвечал Александр. — Право, оставь, дай поплакать.

          А сам уже улыбался сквозь слезы.

          — Ну, поплачь, — успокоительно говорила няня, — полегчает. Да не связывайся с ним больше, с тарарыкой.-Делай, что велят, учись хорошенько.

          Александр больше не чувствовал ни злобы, ни обиды. По ему жалко было поэмы, досадно было, что он бросил ее в огонь. Ведь все было уже придумано до конца, шло так хорошо, так гладко, как будто само собой. Толи бушует, как неистовый Роланд *. Разбрасывает по земле всех придворных. Король Дагобер в испуге прячется за святого Илью. «Спаси, заслони меня, святой Илья!» — кричит он. Но ппкто не может управиться с рассвирепевшим карликом. Все бегут. Святой Илья в суматохе потерял свой венчик. В отчаянии он взывает к Нитуш: «Прекрасная Нитуш, ты одна можешь укротить своего возлюбленного!» И Нитуш приближается к Толи. Она целует его в лоб, по которому ручьями струится пот. А затем роскошный свадебный пир. Король Дагобер напивается пьяи и пускается в пляс. «На тебе дырявые чулки!» — кричнг ему через всю залу святой Илья. «Так давай мне свои!» — с громким хохотом отвечает ему пьяный король.

          И Александр снова заливался слезами, вспоминая, что все это погибло в огне.

          Monsieur Русло чувствовал некоторое смущение и даже готов был признать, что действовал несколько неосторожно, однако он считал невозможным оставить без внимания дерзкое поведение Александра и рассказал обо всем происшедшем Надежде Осиповне и Сергею Львовичу.

          Сергей Львович принял дело с какой-то неожиданной стороны. Он отчего-то больше всего заинтересовался содержанием поэмы и выражал даже сожаление, что она сожжена.

          — Досадно, — сказал он. — Святой Илья и всё это… В конце концов, это должно было быть забавно…

         
          1 Неистовый Роланд — герой одноименной поэмы итальянского поэта Ариосто (1474 — 1533).

         
          Но Надежда Осиповна очень рассердилась. Мало того, что Александр, вместо того чтобы учиться, занимается всяким вздором, — он еще придает этому вздору какую-то важность, злится на замечания, затевает целую историю. Что за непомерное самолюбие у мальчика его лет! Этому надо положить предел.

          Призвав Александра, Надежда Осиповна строго объявила ему, чтобы он больше не смел сочинять стихи. Кроме того, она посадила его на целый день в угол, огороженный стульями. Там он и завтракал и обедал.

          После истории с «Толиадой» monsieur Русло прекратил свои проповеди и нотации. Он как будто махнул рукой на своего воспитанника: на уроках ограничивался сухими, отрывистыми замечаниями и только улыбался иронически, когда тот делал ошибки в латинских склонениях и спряжениях.

          Вскоре monsieur Русло отказался от своей должности и уехал: его пригласили репетитором латинского языка в богатый пансион Жакинб в Петербурге.

          Третий гувернер, monsieur Шедёль, пробыл весьма короткое время. Он имел прекрасные рекомендации, был вежлив, добродушен, с Александром обращался мягко и предоставлял ему достаточно свободы. Александр был им доволен, хотя и замечал, что француз и сам не особенно тверд в науках, которые преподает. Французскую грамматику он задавал по книжке, а латинским языком почти не занимался, так как, гю-видимому, совсем его не знал.

          Один пустой случай помешал дальнейшему пребыванию покладистого гувернера в доме Пушкиных.

          Испортились столовые часы, и Сергей Львович собирался уже послать Никиту-ламповщика за мастером к Ферьё. Но находившийся тут же monsieur Шедель скромно предложил свои услуги.

          — Если monsieur позволит, — сказал он, — то я взглянул бы на механизм. Может быть, н не нужно мастера.

          Сергей Львович несколько удивился.

          — Вы умеете чинить часы? — спросил он, приподняв брови.

          — Приходилось, — с приятной улыбкой отвечал француз.

          Он принес из своей комнаты какой-то мешочек с инструментами и принялся за работу. Через полчаса, когда

          Сергей Львович зашел в столовую, маятник на часах исправно щелкал по-прежнему.

          — Voila tout! — с некоторым самодовольствием сказал француз.

          Сергей Львович был в восторге, что у француза оказались столь разнообразные способности, и в самых лестных выражениях изъявил ему свою признательность.

          — Какой талант! — восклицал он. — Да вы настоящий механик!

          — Старая привычка, monsieur, — отвечал польщенный француз. — Смею уверить, на моей родине, в Невша-теле2, не было лучших мастеров, чем мы с братом.

          — Как так? — изумленно спросил Сергей Львовнч.

          — Мы поставляли часы в самые лучшие магазины Парижа, — простодушно пояснил француз.

          Сергей Львович вдруг отчего-то рассердился.

          — А, вот чго! — проговорил он.

          Постоял па месте в каком-то недоумении, ковырнул рукой в воздухе и быстро удалился.

          — Наш гувернер, можешь себе представить, — сказал он вечером Надежде Осиповне с меланхолией в голосе, — оказывается, просто-напросто часовщик, uri horlo-ger. Вот сюрприз!

          После этого Сергей Львович стал присматриваться к monsieur Шсделю и, застав его однажды играющим в дурачки с Никитой, тотчас его уволил.

          Новых гувернеров больше не искали. Думали отдать Александра в какое-нибудь учебное заведение. Об этом говорилось каждый вечер за чаем.

          Надежда Осиповна стояла за московский Благородный пансион, но Сергей Львович не соглашался. Он хотел везти сына в Петербург в иезуитский коллегиум.

          — ОтЦы иезуиты — люди просвещенные, — говорил он. — Чго пн говори, европейцы. Et puis sa donrie la position3. Оттуда прямая дорога в дипломаты, в министры. Вот только плата чересчур велика, — добавлял он со вздохом.

         
          1 Вот и все! (франц.)

          2 Невшатёль — город в Швейцарии, известный производством часов.

          3 И потом это дает положение (франц.).

         
          Этими разговорами, впрочем, дело и ограничивалось. А пока все шло по-прежнему: приходил в назначенные часы отец Беликов, мисс Бэли давала английские уроки и водила детей гулять в Юсупов сад, няня укладывала их спать и будила по утрам. Что же касается французского языка, то преподавать его взялся сам Сергей Львович. Он начинал было с грамматики, но быстро переходил к литературным примерам и, забывшись, декламировал сцену за сценой из Расина или Вольтера. Дети, как бывало в детстве, чувствовали себя, как в театре: хлопали в ладоши п стучали ногами, выражая свое удовольствие. На шум являлась Надежда Осиповна. Она заглядывала в класс и укоризненно качала головой. Этого было достаточно: Сергей Львович спохватывался и тотчас же пускался сбивчиво толковать какое-нибудь грамматическое правило.

          По вот в «Московских ведомостях» было опубликовано сообщение об открытии Лицея — нового, совсем особенного учебного заведения, предназначенного для избранных дворянских детей, — и тотчас все было решено. Говорили, что помещение Лицея будет в самом дворце, в Царском Селе, что там будут воспитываться великие князья, младшие братья государя. Самое слово «Лицей» ласкало слух: оно напоминало о Древней Греции, об искусстве и философии. А главное, все это на казенный счет. Это особенно понравилось Сергею Львовичу.

          — В Лицей, конечно, в Лпцей, — говорил он за столом. — Вот куда мы определим Александра… Он должен поднять значение нашей фамилии. Что я такое? Гвардии майор в отставке, а теперь комиссариатский чиновник 7-го класса, «коллежский асессор»…

          Н он презрительно морщился, произнося эти слова: «коллежский асессор».

          Были написаны письма кому следует в Петербург, взялся хлопотать об этом Александр Иванович Тургенев , самый милый и услужливый человек на свете, близко знакомый с министром народного просвещения, графом Алексеем Кирилловичем Разумовским, п Сергей Львович считал дело устроенным: Александр будет в Лицее.

         
          1 Александр Иванович Тургенев (1785 — 1846) — брат декабриста Николая Тургенева, товарищ Жуковского по университетскому пансиону; много ездил по Европе, знаток русских древностей.

         
          V. ОТЪЕЗД

         
          Лето 1811 года было ужасно жаркое, так что Сергей Льиович совсем изнемогал. Он сидел с утра у окна в гостиной, без галстука, с раскрытым воротом рубахи, и поминутно наливал воду со льдом из стоявшего тут же на столике граненого кувшина.

          — Что за гадость! — ворчал он, с отвращением ставя чашку на место, — Совсем теплая, болотом пахнет. Где Никита?

          — Вы же сами послали его на Кузнецкий мост, к портному, — напомнила бабушка, подымая голову от шитья и улыбаясь.

          — Да, послал, ну так что же? — сердито возразил Сергей Львович. — А остальные куда разбежались? Где Антон? А Марфа? Человек умирает от жажды, а они воды не могут подать! Кормишь эту саранчу!..

          И он изо всей силы зазвонил в колокольчик,

          В гостиную вошла няня.

          — Что же это такое, Ариша? — плаксивым голосом сказал Сергей Львович. — Ни за чем не смотришь! Разве это вода?

          — А что, вода как вода, — спокойно ответила няня, заглянув в кувшин, где плавали льдинки. — Не надо так беспокоить себя, батюшка барин, — добавила она ласково. — И вёдро и ненастье — всё от господа. Вот помяните мое слово — к вечеру гроза соберется. Душой чую.

          — Вели принести другую воду, — строго распорядился Сергей Львович, подняв углом брови. — С ледника. Сама проследи.

          И, Когда няня унесла кувшин, произнес с видом полной покорности судьбе:

          — А впрочем, пусть… Que la volorite du ciel soit faite!..1

          Он махнул рукой и, шаркая надетыми на босые ноги расшитыми туфлями, проворно зашагал в кабинет.

          Через минуту из кабинета послышался раздраженный крик:

         
          1 Да свершится воля неба!. (франц.)

         
          — Сколько раз просил ничего у меня не трогать! Где мой лорнет? Несчастнейший я человек! Сам положил утром сюда, вот около книг! Кто входил в кабинет? Alexandre! Alexandre!

          — Que voulez vous, mon pere? 1 — откликнулся голос из сада.

          — Куда ты девал мой лорнет? Ведь сколько раз говорил — не сметь трогать!

          — Я не брал вашего лорнета, — решительно отвечал Александр.

          — Как — не брал? Да ведь он был здесь!

          Началась суета. Все бросились искать лорнет. Девушки, ползая на коленках, шарили под диванами и шкафами. А Сергей Львович плакал, проклинал судьбу, называл себя несчастнейшим человеком и грозил пустить себе нулю в лоб.

          Вышла из спальни Надежда Осиповна.

          — Что такое?

          — Папа лорнет потерял, — отвечала Оленька, еле удерживаясь от смеха.

          — Опять! — с неудовольствием сказала Надежда Осиповна.

          Лорнет отыскался в кармане халата, брошенного на диван.

          — Вот он ваш… как его? Вот память зашибло, — говорила няня, подавая лорнет, — Сами засунули да забыли.

          Сергей Львович взял лорнет, повертел его и уселся за письменный стол.

          — Прошу не мешать, — сказал он, подняв брови. — Нужно делом заняться. Ты, Nadine, пожалуйста, побудь здесь. Ах, где же оно?.. Сейчас… сейчас…

          И он, порывшись в бюваре, вытащил исписанный лист, приложил к глазам лорнет и стал читать, оживленно жестикулируя. Это было черновое письмо в Петербург, к Ивану Ивановичу Дмитриеву, нынче министру юстиции, по поводу тяжбы.

         
          1 Что вы хотите, пап Л? (франц.)

          2 Петр Абрамович Ганнибал (1747 — 1822) — один из сыновей старого «арапа», владелец села Петровского, около Михайловского.

         
          Тяжба была с родным дядей Надежды Осиповны, Петром Абрамовичем Ганнибалом2. Когда-то отец Надежды Осиповны, Осип Абрамович, такой же взбалмошный, как его браг, взял у иего деньги, какие-то три тьц сячи рублей, и умер, не уплатив долга. И вот теперь Петр Абрамович предъявляет иск к наследнице — родной племяннице. Ему писала Надежда Осиповна, и он сам, Сергей Львович, писал, прося повременить со взысканием. Он послал ему сколько смог собрать денег, шестьсот рублей, и сам остался без копейки. Но тот все-таки подал в суд, и третьего дня вдруг приходит от управляющего известие, что сельцо Михайловское, женино имение, с деревнями и всеми угодьями, продается с публичного торга. Сергей Львович был ошеломлен и совсем потерялся. Надо скорей снаряжать Александра в Петербург — в газете вот уже публикация о приеме в Лицей. А тут хлопоты, судейские кляузы, жалобы, прошения, все эти несносные бумаги — и ни гроша в доме! Плут приказчик из Болдина, наследственного имения Пушкиных, жалуется на крестьян, которые сгноили хлеб и не платят оброка, а крестьяне жалуются, что приказчик нх грабит. Вот недавно приезжали старики выборные — он от них спрятался, потому что терпеть не может разговаривать с мужиками. Крестьяне просят, чтобы сменить приказчика, — а как его сменишь? Хоть он и плуг, а все-таки — не сегодня, так завтра — деньги пришлет! Не ехать же самому в Болдино оброк собирать! Он сроду там не был. Что делать? И эта распущенная челядь в доме, которая только и знает, что пьянствовать да жрать! Совсем отбилась от рук! И еще эта жара!

          Сергей Львович отирал пот со лба и с отчаянием глядел на жену.

          — Мы разорены, Nadine, — говорил он, — разорены дотла! Несчастнейший я человек! Если этот черный дьявол пе уймется, мы пропали! — Он беспомощно сложил руки па животе. — А впрочем, пусть, пусть… — И сказал, подняв глаза к но толку: — Que la volonte du ciel soit faite!

          Александр между тем, воспользовавшись суматохой, ушел из дому без спроса. Он надел белые панталоны со штрипками, «воскресные», как называла их няня, башмаки с пряжками, серую куртку и мокрой щеткой зачесал кверху волосы, чтобы они не свисали на лоб. Проходя через сепп, он взглянул на себя в зеркало и на этот раз остался собою доволен.

          Он давно придумал эту прогулку. Он знал, что в этот час Сонечка гуляет и Юсуповом саду — и не со своей англичанкой, которая захворала, а со старушкой нянькой, от которой легко будет удрать.

          Ему все казалось, что он чего-то недоговорил с Сонечкой, что надо сказать еще что-то самое важное, и непременно наедине.

          Всё вышло лучше, чем он ожидал. Старушка нянька, уморившись от жары, дремала на скамейке с чулком в руках, а Сонечка рядом вышивала крестиком по канве. Заслышав шаги, она подняла голову и бросила на него быстрый взгляд из-под соломенной шляпки. Лицо ее осветилось улыбкой. Его так п обдало радостью.

          — Спит, — тихонько сказала она, кивая на няньку.

          Она была в легком белом платье с короткими рукавчиками.

          — Как вы загорели, — сказал он, садясь рядом и осторожно поглаживая ее руку.

          Она посмотрела на него.

          — А вы еще больше. Совсем арапчонок.

          Он покраснел.

          — А мне нравится, что вы такой арапчонок, — шаловливо сказала она.

          Он снова ободрился.

          — Пойдемте, Sophie, — шепнул он, — погуляем. Сонечка, а?

          — Хорошо, — сказала она, положив работу на скамейку. — Только нянечка как?

          — Пусть себе спит.

          Она встала и, оправив платье, пошла с ним по аллее.

          — Софочка! — послышался голос проснувшейся няньки. — Куда ты? А, Александр Сергенч, здравствуйте, голубчик!

          — Нянечка, мы погуляем, а ты здесь посиди.

          — Далеко, смотри, не ходи, — сказала старушка, а то маменька заругает. Жара-то какая! — И она спокойно принялась за свой чулок.

          А они шли псе дальше и дальше, мимо прудов и каскадов, искусственных порфирных скал и мраморных статуй с циркулями и лирами, белевших в тени густых деревьев.

          От времени до времени он заглядывал ей под шляпку, а она улыбалась.

          Между тем па солнце надвинулась туча, вдали прокатился гром, и вдруг все потемнело. Деревья зашумели, все вдруг осветилось молнией, и страшный треск раздался над головой. Хлынул дождь.

          — Вот там спрячемся, в гроте! — крикнул Александр.

          Он схватил Сонечку за руку, п оба, прыгая через лужи, побежали к красной скале, видневшейся сквозь мутную пелену дождя.

          Они сидели на мраморной скамье под широким сводом. Мраморная нимфа глядела на них. из ниши белыми глазами. На луже перед входом плясали с бульканьем пузыри. Вспышки молнии озаряли полутемный грот и раскрасневшееся лицо Сонечки. Она сняла с себя шляпу е обвисшими полями, и мокрые волосы с распустившимися локонами свободно упали на плечи.

          Она была так мила в своем промокшем платье, что Александр не мог больше сдерживать охвативший его восторг. Ои неловко притянул ее к себе и крепко поцеловал. И как только поцеловал, тотчас сообразил, что именно это и было то «самое важное», что ему хотелось все время «сказать» ей.

          Девочка сначала смутилась, а потом подняла глаза и посмотрела так весело и ласково, что ои еще раз расцеловал ее от всего сердца.

          Сквозь тучи прорезался солнечный луч. Гроза уходила, небо очистилось — и вот уже снова сияет солнце, разбрасывая искры по мокрой траве и мокрым деревьям.

          — Софочка! Софочка! — слышится где-то отчаянный старушечий вопль.

          — Здесь, нянечка! — весело откликается Сонечка.

          И оба бегут ей навстречу.

          — Вот бедовые! — сокрушается нянька, глядя на испорченное платье н грязные башмаки Сонечки. — Маменька-то как заругает!

          Они идут впереди. Нянька, ковыляя, еле поспевает за ними.

          — А мне скучно, что вы уедете, — нерешительно говорит Сонечка.

          — Я напишу вам, — отвечает Александр. — Хорошо?

          — Только непременно стихами.

          — Стихами. Непременно стихами.

          Дома Александр застал всех за столом. Он думал, что ему достанется, но на этот раз все обошлось гладко.

          Отец уже успокоился н, позабыв свои несчастья, весело шутил с Василием Львовичем, пришедшим к обеду. Только няия рассердилась, увидев его панталоны.

          — Воскресиыс-то! — повторяла она с укоризной.

          Он быстро переодевался в детской и, глядя в окно на омытые дождем крыши на той стороне переулка, думал: «Ах, кабы не уезжать!»

          Сергей Львович сам собирался отвезти Александра в Петербург. Был заказан уже новый светло-синий костюм у француза-портного на Кузнецком мосту, а от сапожника принесены были сделанные па заказ сапоги с кисточками. Но Сергеи Львович не мог ехать, так как не было денег, и, отвезти Александра взялся Василий Львович, который отправлялся в Петербург по своим литературным делам. Он писал какую-то шутливую поэму, отрывки которой читал под строжайшим секретом только Сергею Львовичу и самым близким друзьям. В этой поэме был стих, который, как говорил Василий Львович, должен был убить всех «славян» наповал.

          — Quos ego!1 — говорил он, потирая руки в предвкушении своего торжества.

          1 Вот я вас! (лат.) — цитата из «Энеиды» Вергилия.

          За этим-то, собственно, он и ехал в Петербург.

          Василий Львович дал место Александру в своей коляске, которую вывез когда-то из Парижа. Коляска эта изрядно порастряслась на русских дорогах, но Василий Львович очень ею гордился. Ее починили, заново отлакировали, и ранним утром, в день, назначенный для отъезда, она уже стояла перед домом Василия Львовича на Новой Басманной, совершенно готовая для путешествия. Чемоданы были привязаны сзади и закрыты кожухом от пыли. В карманах сбоку и в ящиках под сиденьем лежали съестные припасы — пироги, холодная телятина и вино. Маленький сундучок Александра был поставлен под ноги, так как для него не нашлось другого места.

          С бабушкой и няней Александр простился дома. Они оставались с Левушкой, который еще спал. Бабушка молча прижала его к груди, а няня перекрестила на дорогу и сказала:

          — С богом, голубчик. А и уж не пойду провожать. Дальние проводы — лишние слезы.

          Александр с Оленькой, Сергеем Львовичем и Надеждой Осиповной в наемном экипаже (свой был в починке) отправились на Новую Басманную, где нашли уже тетушку Анну Львовну. Она вручила Александру две беленькие пятидесятирублевые ассигнации п сказала, прищурившись:

          — Это тебе на орехи.

          Сергей Львович приподнял брови:

          — Смотри не потеряй и не трать понапрасну.

          На прощание Василий Львович велел откупорить бутылку вина. Перед отъездом, как водится, присели.

          — Ну, с богом, — проговорил Сергей Львович.

          Благословив Александра и целуя его в курчавую голову, он прослезился.

          Мать тоже благословила Александра. Оленька с плачем обнимала его.

          Кучер Игнатий взобрался на козлы, рядом с ним поместился повар Блэз, которого Василий Львович брал в Петербург.

          Александр сидел, упираясь ногами в свой сундучок. Василий Львович тяжело навалился на него, влезая в коляску, и притиснул его в самый угол.

          Коляска тронулась. Александр высунулся, чтобы посмотреть в последний раз на своих. Скоро они исчезли из глаз.

          Проехали Тверскую. Миновали заставу. Открылся зеленый простор полей, над которым сияло утреннее солнце. Был восьмой час утра.

          Позади за холмами еще сверкали золотые макушки церквей. Они уходили всё дальше и дальше.

         
         
          ЛИЦЕЙ

         
          I. ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ МОСКВЫ В ПЕТЕРБУРГ

         
          оляска качалась из стороны в сторону и подскакивала на рытвинах и ухабах. Сундучок Александра то и дело уползал из-под переднего сиденья и бил его по ногам железным углом. Василий Львович дремал и наваливался на племянника, который нарочно подставлял ему локоть. Наталкиваясь на локоть, Василий Львович испуганно таращил глаза и снова погружался в дремоту. Игра эта забавляла Александра среди дорожной скуки.

          До Клина дорога была ничего, а дальше стала хуже. Какой-то не в меру усердный губернатор задумал проложить мостовую па шоссе, но наносная земля давно была смыта дождями, и колеса стучали по голым бревнам.

          — Не взять ли проселком? — спросил Игнатий, обернувшись с козел. — Дорога такая — всю душу вытрясешь. Шасе, — добавил он с укоризной.

          — Делай, как знаешь, — пробормотал Василий Львович, закутываясь в плащ, чтобы спастись от стоящей в воздухе пыли.

          Игнатий повернул на проселок, и коляска покатилась по мягкому грунту.

          — В объезд к обеду, а прямиком давай бог к ночи, — весело проговорил ои, подхлестывая тощих почтовых лошадей. — Крюк невелик.

          На третий день в полдень добрались до Торжка. Остановились в трактире бывшего ямщика Евдокима Пожарского — самом лучшем на петербургском тракте. Василий Львович уже слышал про какие-то замечательные котлеты, которыми здесь угощают проезжих, и предупредил своего Власа, чтобы тот присмотрел, как готовят.

          — Мой Блэз, — говорил Василий Львович Александру, — мастер готовить консоме. Будет готовить и котлеты. Но теперь и des cotelettes, — с удовольствием повторил он по-французски.

          Навстречу вышел на крыльцо из трактира сам хозяин — широкоплечий мужик с лысиной во всю голову, но с окладистой черной бородой. Парижская коляска Василия Львовича произвела на него заметное впечатление, хотя он по-ямщицкому поглядел с некоторым сомнением на колеса: довезут ли, дескать? Он низко поклонился Василию Львовичу и ласково кивнул головой в сторону молодого барина.

          Пока Игнатий и Влас возились около коляски, хозяин любезно проводил гостей в залу, украшенную прибитыми к стене лубочными картинками. Одна из них изображала необычайно толстого гусара верхом на такой же чересчур толстой лошади; другая — рассыпанную кучу овса в таких крупных зернах, какие едва ли бывают на свете.

          В зале сидел уже в ожидании обеда какой-то барин с большими, торчащими вперед седоватыми усами — по-видимому, один из окрестных помещиков.

          — Далеко ли изволите ехать? — учтиво спросил он, когда Василий Львович удобно устроился на диване.

          — В Петербург, — ответил Василий Львович.

          — A-а, — проговорил тот с уважением.

          Наступило молчание. Василий Львович искал предмета для разговора.

          — Почем сейчас овес? — вдруг спросил он с каким-то деловым видом, желая показать свою хозяйственность или просто потому, что прямо перед ним была картина с кучей овса.

          — Овес? — с недоумением переспросил помещик. — Право, не знаю. Ведь у меня спой.

          Обед подавала толстая, круглолицая хозяйская дочка Дашутка, которой по наружности можно было дать лет шестнадцать, а то и все двадцать. Это была настоящая хозяйка, ловкая п умелая. Она так радушно н весело угощала, что проголодавшимся пушнкам все блюда казались вдвое вкуснее. Горячий пар от щей приятно щекотал ноздри, а жирные, прожаренные насквозь котлеты хрустели и таяли во рту; Василий Львович, причмокивая, медленно пережевывал каждый кусочек, и в глазах его светилось получаемое им наслаждение. Он уже предчувствовал, как его Блэз будет угощать его друзей новым, незнакомым блюдом. Даже Александр, который вообще был равнодушен к мясу, а предпочитал фрукты и овощи, и тот не отказался, когда Дашутка, с плутовской улыбкой смотревшая, как он уплетает свои две котлеты, принесла ему, не спрашивая, еще одну порцию. Оба — — и дядя и племянник — запивали горячие котлеты холодным квасом, который Дашутка кружка за кружкой подливала из стоящего на столе толстопузого жбана.

          — Славный квас! — говорил Василий Львович, сияя от удовольствия. — И вина не надобно!

          — Это моя Дашутка, — с гордостью сказал вошедший хозяин.

          Когда, садясь в коляску, Василий Львович спросил Власа, узнал ли он, как делаются котлеты, тот спокойно ответил;

          — Не беспокойтесь, барин, не хуже сделаем.

          Был жаркий июльский день. Солнце пекло, как будто нацелившись в одну точку. На небе пн облачка, в воздухе ни малейшего дуновения. Дорога все больше горбилась по мере приближения к Валдайской возвышенности. Но коляска легко и быстро взлетала наверх и спускалась вниз по косогорам и ухабам. Лошади были

          на этот раз уже не почтовые, а взяты у Пожарского — сытые и гладкие. За них Василий Львович платил, конечно, не четыре копейки с версты, как на станции, а по десять. Но он любил путешествовать со вкусом и не жалел денег на путевые расходы.

          Ночевали в Вышнем Волочке, в чистой избе. Когда Александр вышел утром на крыльцо, его окружила толпа мальчишек и девчонок. Девочки застенчиво жались, поглядывая на кудрявого барчука, а мальчишки забрасывали его вопросами.

          — Ты в царскую школу едешь? — спрашивал один побойчее.

          — А ты почем знаешь? — сердито отвечал Александр.

          — Ваш кучер сказывал.

          — Ну ладно. А речка где? — спросил Александр.

          — Речка? Да вот сейчас за поворотом.

          — А ну-ка! — скомандовал Александр и со смехом пустился напрямик в гору через лесок.

          Мальчишки побежали за ним, но угнаться за Александром было не так-то легко.

          — Ишь какой! — говорили мальчишки. — За ним не поспеешь!

          Когда Александр, выкупавшись, вернулся, — все уже было готово к отъезду. Лошади Пожарского были отосланы с обратным ямщиком, а запряжены были другие, нанятые где-то на деревне. Ждали только барина. Василий Львович любил выспаться во время путешествия.

          Чем дальше отъезжали от Москвы, тем яснее рисовался Александру Петербург, с гранитными набережными, прямыми как стрела проспектами, влажными морскими неграми п царственной Невой. И в ушах Александра звенели под такт толчков коляски стихи старого поэта Михаила Никитича Муравьева «Богиня Невы»:

          Въявь богиню благосклонну Зрит восторженный пнит,

          Что проводит ночь бессонну,

          Опсршися на гранит.

          За голыми стволами сосен, с пучками веток наверху, сквозили темпо-спнпе волны длинного извилистого озе-

          ра, берега которого сходились так близко, точно это река, и то и дело доносились мальчишечьи или женские визгливые крики на другой берег: «Лодку!»

          Дорога шла среди высоких сосен по песчаным раскатам, усыпанным скользкими сосновыми иглами.

          — Татарские горы, — сказал Игнатий с козел. — Так прозывают.

          В душе Александра пело:

          Что проводит ночь бессонну,

          Опершися на гранит.

          И вдруг: трах-тах-тах! — и коляска покосилась на правый бок.

          — Вот именно, горы татарские, — ворчал Игнатий, слезая с козел.

          — Чего ж ты смотрел! — кипятился Василий Львович.

          — А кто ж его знал, — бормотал Игнатий, рассматривая лопнувшее колесо.

          К счастью, послышался лай собак. Недалеко была деревня. Игнатий кое-как дотащился с коляской до кузницы, а дядя с племянником пошли пешком вперед. Дядя охал, а племяннику было весело, и в голове по-прежиему пело:

          Въявь богпшо благосклонну Зриг восторженный пиит.

          — Опоздаю в Петербург, — сердился Василий Львович, — на радость «славянам». Славное угощение я нм везу!

          Кузнец долго ломался, набивая цепу.

          — Ишь ты, заграничная штука! Поди знай, как за нее приняться.

          Остановились в избе зажиточного мужика, возле кузницы. Василий Львович волновался от нетерпения.

          — Бог весть какие дороги! Никакие колеса не выдержат! И обдерут как липку! Ямщики, трактирщики да еще кузнецы… Где твои сто рублей, Александр?

          — Какие сто рублей? — рассеянно отвечал Александр, смотря в окно.

          — Да те, что тетушка дала.

          — A-а, те?.. Они в моей коробке.

          Василий Львович велел Игнатию принести короб-

          ку Александра и взял оттуда две беленькие ассигнации.

          — Я тебе возвращу в Петербурге1.

          Александр с улыбкой покачал головой, Игнатий тоже улыбнулся.

          — Ты что, сомневаешься? Вот свидетель Игнатий.

          Кузнец вместо часа провозился два, да еще захотел

          на водку. Василий Львович взорвался:

          — Грабители! Разбойники!

          Но кузнец не уходил и только моргал, слушая гневную речь барина, пока, наконец, Василий Львович не бросил ему полтину, лишь бы тот ушел поскорей.

         
          1 Василий Львович так и не вернул племяннику взятые у него сто рублен. По этому поводу в августе 1825 года Пушкин послал через поэта Вяземского Василию Львовичу такую шутливую бумагу:

          1811 года дядя мой Василий Львович, по благорасположению своему ко мне и ко всей семье моей, во время путешествии из Москвы в Санкт-Петербург, взял у меня взаймы 100 рублей ассигнациями, данных мне на орехи покойной бабушкой моей Варварой Васильевной Чичериной и покойной тетушкой Анной Львовною. Свидетелем оного займа был известный Игнатий; но и сам Василий Львович, по благородству сердца своего, от оного не откажется. Так как оному прошло уоке более 10 лет без всякого с моей стороны взыскания или предъявления, и как я потерял уже всё законное право на взыскание вышеупомянутых 100 рублей (с процентами за 14 лет, что составляет более 200 рублей), то униженно молю его высокоблагородие, милостивого государя дядю моего, заплатить мне сии 200 рублей по долгу христианскому — получить же оные деньги уполномочиваю князя Петра Андреевича Вяземского, известного литератора.

          Коллежский секретарь Александр Сергеев сын Пушкин.

          15 августа 1825.

          Село Михайловское.

         
          Накричавшись вдоволь, Василий Львович влез в исправленную коляску и вдруг ухмыльнулся.

          — А знаешь, я сделал эпиграмму, — сказал он Александру, когда двинулись в путь. —

          Несчастливым, друзья, родился я на свет,

          В делах колесных мне удачи, право, мет.

          Фортуны колесо не в пользу мне вращалось.

          Сажусь в коляску я — глядь, колесо сломалось.

          Хорошо? — спросил он племянника.

          — Только вот во втором стихе: «Где только колесо, там мне удачи нет».

          — А пожалуй, так лучше, — ответил дядя и повторил с расстановкой:

          Где только колесо, там мне удачи нет.

         
          II. ПЕТЕРБУРГ

         
          Приехали в Петербург поздно вечером. Александр пришел в волнение, уже когда проезжали предместье. Когда же открылась вся перспектива Невского проспекта с блистающими там и сям таинственными огнями, он пришел в решительный восторг. Этой ровной линии огней, казалось, конца не было. Чугунные узоры оград на мостах, мелькающие где-то сбоку куски величавой Невы, свежий ветерок, в котором ощущалось дыхание моря, — все это было ново, увлекательно. Карета слегка подпрыгивала и вдруг свернула вбок на берег какой-то реки, которая называлась Мойка, и остановилась у ворот гостиницы Демута . Василий Львович заказал здесь две комнаты: одну для еебя, другую для Александра. Быстро напившись чаю, Александр улегся спать. Завтра, завтра! Завтра он увидит этот прекрасный и немного страшный Петербург.

          Утром, когда еще дядя не вставал, напившись кофе, который подал ему Блэз, Александр отправился посмотреть на Пову. Это было близко. Несколько минут он стоял, опершись на napanci, в полном безмолвии и прислушивался к мерным ударам волн о гранитные ступени лестницы, ведущей с набережной к воде. Он даже чуть не промочил башмаки, спустившись вниз.

         
          1 Лучшая гостиница в Петербурге; принадлежала купцу Демуту.

          3 Юность Пушкина

         
          Василий Львович отправился к Ивану Ивановичу Дмитриеву, московскому поэту, а теперь министру юстиции. Он хотел позабавить его сочиненной им шутливой поэмой «Опасный сосед», которая, как он дуйал, нанесет жестокий удар «славянам». С собой он взял Александра.

          По дороге к Дмитриеву надо было проезжать мимо Фонтанки, одетой, как и Нева, в гранит, и в уме Александра вставал образ, нарисованный поэтом «богини Невы», господствующей над всеми этими водами.

          Дмитриев жил в министерском доме. Пройдя сквозь ряд чиновнических комнат, дядя и племянник очутились в кабинете хозяина. Кабинет совершенно отличался от казенной обстановки прочих комнат и скорее напоминал московскую усадьбу у Харитонья в Огородниках. Такая же противоположность была и у хозяина: то это был министр, то чувствительный поэт, автор «Голубка». Он был по-прежпему в парике. Оспа па лице выглядела суровее. Он приветливо встретил Василия Львовича с Александром. Поговорили о тяжбе с Петром Абрамовичем Ганнибалом, о «славянах», с которыми воевал Василий Львович. Василий Львович вынул из кармана сверток, перевязанный лентой.

          — Я приготовил им славное угощение, — сказал Василий Львович. — Они не скоро от него очухаются. Александр, выйди, дружок.

          — Зачем вы меня прогоняете? — ответил Александр. — Ведь я все знаю, слышал два раза.

          И он продекламировал один стих:

          Позволь, варягоросс, угрюмый ваш певец…

          Дмитриев посмотрел на мальчика министерским взглядом. Он не забыл его московских шалостей.

          Со снисходительной улыбкой Дмитриев выслушал поэму Василия Львовича. Вольные картины решительно ему не понравились. К тому же он встречался в обществе со многими «славянами» — например, с самим адмиралом Шишковым. Говорили даже, что сам Державин сочувствует нм. Василий Львович был несколько разочарован.

          На другой день зашли к Александру Ивановичу Тургеневу. Это был молодой человек с пухлыми щеками и маленьким носом. Он был правой рукой министра духовного ведомства, влиятельного князя Голицына. Но важности в нем не было ни малейшей. Наоборот, он весело

          Приехали в Петербург поздно вечером.

          расспрашивал о Надежде Осиповне, о ее здоровье, о Сергее Львовиче и шутливо говорил о «славянах», погладил Александра по курчавой голове, называл его будущим лицеистом. Между прочим ои сообщил, что на 12 августа назначен экзамен у графа Разумовского, с которым он хорошо был знаком. Услышав о поэме Василия Львовича, он сначала очень обрадовался и даже зааплодировал, но во время чтения неожиданно зевнул, так как привык спать после обеда.

          Время до экзамена проходило незаметно: то прогулки на ялике, то в Летнем саду, то на Крестовском острове. Александр очень скоро почувствовал себя настоящим петербуржцем. Иногда представлялась мысль об экзамене, но не пугала Александр был в превосходном настроении п был уверен, что все окончится самым благополучным образом.

          Утром в день экзамена Александр надел новую куртку и новые панталоны. В сопровождении дяди он отправился к графу Разумовскому на Фонтанку. Дворец Разумовского стоял на самом берегу реки. Это было длинное одноэтажное здание, окруженное больший парком с прудом посередине. На пруду плавали утки с утятами.

          На лестнице дворца Василия Львовича и Александра встретили собравшиеся здесь будущие воспитанники с родными н воспитателями. Впереди, тяжело дыша, подымался старый адмирал лет восьмидесяти, с андреевской лентой через плечо. Он держал за руки двоих мальчиков: одного постарше, румяного и с веселым лицом, другого поменьше. Очевидно, это были его внуки.

          В зале старик, отдышавшись, тотчас сел и сказал сопровождавшему чиновнику:

          — Мне надо видеть господина министра.

          — Его сиятельство, — любезно доложил чиновник, — заканчивает свой туалет.

          Мне нужен граф Алексей Кириллович, — сердито сказал старик неожиданно громким голосом, — а не его туалет. Андреевскому кавалеру не приходится ждать.

          Чиновник почтительно поклонился и исчез. Минуту спустя он явился и пригласил старика во внутренние комнаты с обоими мальчиками:

          — Его сиятельство ждет ваше высокопревосходительство.

          После приема у министра старик уехал домой, оставив мальчиков под покровом господина во фраке, приехавшего его сменить.

          Через залу проходил человек в мундире, с худым лицом и горбатым носом. Увидев Василия Львовича, он остановился п поздоровался с ним. Это был Иван Иванович Мартынов, переводчик древнегреческих и латинских авторов, только что назначенный директором департамента.

          — Вот видите, — сказал Василий Львович, — привез вам своего питомца.

          Мартынов поглядел на Александра и сказал:

          — Сейчас начнется экзамен.

          — Не робей, — шепнул Александру Василии Львович, который сам со своей стропы начал отчего-то волноваться.

          Но Александр не робел совсем. Он с интересом смотрел на своих новых знакомцев и весело переглядывался со старшим внуком адмирала. Ему нравился также красивый юноша высокого роста, самоуверенно озиравшийся кругом. Слегка вздернутая губка придавала его миловидному лицу какое-то горделивое выражение.

          Вышел чиновник с бумагой в руке и стал выкликать фамилии по списку:

          — Князь Горчаков!

          Выступил красивый юноша и грациозно поклонился.

          — Барон Антон Дельвиг!

          Ленивой походкой вышел другой кандидат, осматриваясь кругом близорукими глазами, как будто его только что разбудили от сна.

          И вот чиновник провозгласил:

          — Александр Пушкин!

          И вслед за этим:

          — Иван Пущин!

          В сходстве фамилий послышалось что-то сближающее, и Александру, выходя, захотелось взять за руку Пущина, которого оп мысленно назвал по-французски «Жанно». Теперь Жанно был немного растерян и бросил на Александра взгляд, как бы ищущий сочувствия. Что-то дружеское промелькнуло у обоих мальчиков одновременно.

          Начался экзамен. За столом, покрытым зеленым сукном, сидели Разумовский, откинувшийся на спинку кресел, Мартынов, строгим взглядом смотревший на экзаменующегося, и директор Лицея Василий Федорович Малиновский, с добродушной улыбкой слушавший ответы будущих лицеистов.

          Александр немножко смутился, но бойко отвечал на вопросы Мартынова но грамматике.

          — Прочтите из российских авторов, — сказал Мартынов.

          Александр начал «Водопад» Державина:

          Алмазна сыплется гора С высот четыремя скалами.

          Жемчугу бездна и сребра Кипит внизу, бьет вверх буграми.

          От брызгов синий холм стоит,

          Далече рев в лесу гремит…

          Спросили о других произведениях Державина; Александр перечислил и оду «Бог», и «Фелицу», и начал было читать «Видение мурзы»:

          На темно-голубом эфире Златая плавала луна;

          В серебряной своей порфире Блнстаючи с высот, она Сквозь окна дом мой освещала И палевым своим лучом Златые стекла рисовала На лаковом полу моем.

          Ему нравилось здесь описание петербургской обстановки. Говоря стихи, он плыл как на волнах, и ему трудно было остановиться. Он прочел бы до конца, но его перебили.

          — Ну, Гавриила Романовича вы знаете, господин Пушкин, — сказал Мартынов, — и, конечно, любите. Это делает вам честь. А кого вы еще знаете?

          Александр назвал Жуковского, Ломоносова, Петрова, а потом, наконец, и Василия Львовича Пушкина.

          — Пушкина? — переспросил Разумовский. — Это ваш родственник?

          — Это мой дядя, — с гордостью ответил Александр.

          — Прочтите что-нибудь, — сказал Разумовский.

          Александр прочел отрывок из стихотворения Василия

          Львовича «Суйда».

          — А переводы Василия Львовича из Горация вам известны? — спросил Мартынов.

          Александр знал и это.

          — Отличная память, — заметил Разумовский.

          Перешли к французскому языку и французским поэтам. Александр прочел «Жалобы влюбленного» Жильбера.

          — Хорошо произносит, — сказал Разумовский. — Странен, однако, выбор. Не одобряю модного вкуса к унынию и меланхолии.

          — Я знаю н другого вкуса, — сказал Александр, закинув голову, и начал стихи Парни о юной Нисете и ее любви к прекрасному юноше, встретившемуся ей в лесу.

          Но Разумовский считал неудобным чтение любовных стихов на экзамене и перевел разговор на оды старых классических поэтов: Ронсара, Буало и других. По русскому языку Пушкин получил оценку «очень хорошо», а по французскому только «хорошо». Его еще спросили по другим предметам, и было признано, что он имеет достаточные сведения — даже по арифметике.

          Василий Львович сиял от удовольствия, узнав, что Александр читал на экзамене его стихи.

          — Господин Пущин, — весело окликнул он внука адмирала, к которому тоже почувствовал симпатию, — познакомьтесь с будущим однокашником.

          Александр Пушкин был удостоен зачисления в Царскосельский Лицей, новое просвещенное заведение. Всех принятых собрал у себя в своем городском доме директора Василий Федорович Малиновский, приехавший Из Царского Села. В Лицей был принят также и его сын Иван, который на этих собраниях играл роль хозяина.

          Пришел царский портной Мальгин, мужик с рыжей бородой. Все служащие во дворце были чисто выбриты, и рыжая борода Мальгина была вывеской особой царской милости.

          Мальгин твердил, снимая мерки:

          — Так что его величество во все входит… и какой длины, и какой ширины, и какого сукна… Все его величество, все обмозговал, обо всем позаботился…

          Очень скоро тот же Мальгин принес готовое платье: мундиры из тонкого синего сукна с красными воротника-

          ми и белые обтягивающие панталоны. Кроме того, из дворца доставлены были ботфорты и парадные треугольные шляпы.

          В парадной форме Александр сам себе понравился и почувствовал себя молодцом. Он даже разбежался и перепрыгнул через с гул, толкнув барона Дельвига, который не успел посторониться.

          Мальгин был мастером своего дела п недаром пользовался милостью государя. Все было впору даже Вильгельму Кюхельбекеру, самому старшему и самому длинному из лицеистов. Кюхельбекер с удовольствием обдергивал на себе мундир.

          — Вы очень высоки ростом, господин… — сказал Мальгин, любуясь с гордостью своей работой. Он затруднялся выговорить фамилию. — Господин…

          На этих собраниях лицеисты знакомились между собой. Долговязого Кюхельбекера стали называть Кюх-лсй, неизвестно, кто первый так его прозвал. Эта кличка была просто подсказана его наружностью.

          Кюхельбекер, единственный из поступивших, знал по-немецки. Размахивая длинными руками, он декламировал стихи Клопштока. Барон Дельвиг, услышав стихи, подходил ближе, наставив ухо, хотя, несмотря на свою немецкую фамилию, не знал ни слова по-немецки. Услышав же, что стихи были даже без рифмы, он разочарованно отходил. Иногда Кюхельбекер пробовал переводить Клопштока по-русски, но выходило очень смешно:

          Не достигает тебя, о великий, звук похвал,

          Кои при звоне меди бряцают, аки кимвал…

         
          Клопшток (1724 — 1803) — немецкий поэт.

         
          Все хохотали, а Кюхельбекер сердился и доказывал, что это стихи возвышенного содержания и иначе переводить их нельзя.

          Каждый из лицеистов получил прозвище. Александра прозвали «французом» за прекрасное знание французского языка. Пущина Александр прозвал «Жанно». Родные Пущина были в деревне, а он оставался один в городе, потому что брал уроки латинского языка у профессора Лоди. Дом Пущиных был по соседству, на А1ойке, и Жанно стал заходить к Александру почти каждый день, а если пропускал, то сам Василий Льнович пенял ему:

          — Что это вас не видно?

          Жаино полюбился Василию Львовичу, и он всегда брал его с собой на прогулку по Неве на ялике.

          Жаино был юноша рассудительный, благоразумный. Александр ему очень нравился, но многое в нем казалось ему странным. В конце концов он полюбил эти странности, и если бы не эти странности, то, может быть, он не полюбил бы его так. Александр был иногда задумчив и серьезен, как взрослый, и занят так своими мыслями, что не слышал, когда к нему обращались. А то вдруг вскакивал, говорил всякий вздор н заливался звонким хохотом, от которого дрожали стекла. В нем точно были два разных существа. Он был развитее н остроумнее других, знал русских и французских поэтов, читал «Илиаду» и «Одиссею» во французском переводе и чувствовал себя, как в родной семье, среди богов Олимпа. Но в нем не было ни малейшей заносчивости. Он как будто не замечал своих преимуществ образованности. Самолюбие его сказывалось в другом: чтобы быть первым во всех гимнастических состязаниях. Как он был рад — можно сказать, даже счастлив, — когда ему удалось обогнать юркого и ловкого Комовского, которого однажды Василий Львович взял с собой на Крестовский остров.

          — А что? Видишь, обогнал! — крикнул Александр торжествующим тоном Комовскому, отставшему на два шага.

          Был такой случай на Крестовском острове. Василин Львович встретил здесь графа Варфоломея Толстого, большого любителя музыки и театра. У графа была дача и на Крестовском острове, и в Царском Селе. Узнав, что мальчики, с которыми гулял Василий Львович, будущие лицеисты, он важным тоном проговорил:

          — Да… Лицей… Это не университетский пансион… Не кадетский корпус… а Лицей… А что, там н музыке обучают?

          Он пригласил Василия Львовича с Александром и Жанно к себе в сад, где был устроен кегельбан и познакомил со своим сыном. Молодой граф с жеманным видом предложил сыграть в кегли и с одного удара уронил все девять кеглей. Когда очередь дошла до Александра, он размахнулся, но четыре кегли продолжали стоять. Он вспыхнул, в ярости разбросал кегли по всему саду, а кегельный шар закинул так далеко, что его не сразу нашли. Все были сконфужены выходкой Александра.

          — Какой ты горячий, — сказал Жанно успокоительно.

          Жанно ни за что не хотел ссориться с Александром и, зная его ревность во всякого рода состязаниях, избегал с ним бороться. Он был старше на год и, как ои думал, сильнее. Поддаваться он не желал, да и Александр тотчас же заметил бы это. Александр, однако, заметил и то, что Жанно уклоняется от борьбы, и нарочно бросался его щекотать. Один раз даже повалил его на пол. Он брал упругостью мускулов и большей ловкостью. Жанно больше ие опасался бороться и убедился, что Александр достойный противник.

         
          III. ОТКРЫТИЕ ЛИЦЕЯ

         
          Здание Лицея, рядом с дворцом, было приготовлено для приема гостей: актовый зал с колоннами на втором этаже, классы, физический кабинет — на третьем этаже. Велено было лицеистам съезжаться в Царское Село. Василий Львович привез Александра прямо к директору Василию Федоровичу Малиновскому, дом которого находился рядом с Лицеем. Василий Федорович ласково поцеловал Александра и поручил инспектору Пилецко-му-Урбановичу проводить его на новоселье. Инспектор, худой человек с нахмуренным лицом, провел его в четвертый этаж, где были дортуары, и остановился перед комнатой с надписью на черной доске над дверью: «№ 14, Александр Пушкин». Александр взглянул направо — над дверью было написано: «№ 13, Иван Пущин». Из двери выглянул Жанно с радостной улыбкой. Он был уже здесь. Александр бросился было к нему, но инспектор не позволил и ввел его в его комнату. Здесь его одели с ног до головы во все казенное, тут уже приготовленное. Александр заметил, что его комната отделялась от комнаты Жанно деревянной перегородкой, не доходившей до потолка. Встретив Жанно в зале, он сказал ему:

          — Знаешь? Можно будет переговариваться.

          Приготовлялись к открытию Лицея. Правильных классов не было, но некоторые профессора приходили заниматься: профессор истории Иван Кузьмич Кайда-нов, профессор русской и латинской словесности Нико-лай Федорович Кошанский, сам сочинявший стихи в новом вкусе, но сохранявший верность классическим правилам.

          — Настоящий поэт, — проповедовал он певучим голосом, — творит новое, но следует правилам старой словесности. Я, например, почитаю Гавриила Романовича Державина, но ценю также и иитийственные оды Василия Ивановича Петрова, которые многими не одобряются.

          Приехал граф Разумовский, все осмотрел и сделал репетицию церемониала при открытии Лицея. Лицеистов в парадной форме выстроили в пары и расставили в три ряда: кто повыше — в третьем ряду, кто пониже — в передних рядах, — вызывали по порядку и заставляли кланяться перед креслами, где будет сидеть царь. Кюхельбекер поклонился перед пустыми креслами, перегнувшись в половину своего роста, как испанский дворянин в трагедии Шиллера. А барон Дельвиг долго всматривался в пустые кресла, как будто надеялся увидеть там в самом деле царя. Лицеисты смеялись.

          В свободное время Александр, надев будничное платье и фуражку вместо шляпы, отправлялся в Царскосельский парк. Распахнув калитку у самой стены дворца и миновав сказочный каменный грот, он прямо выходил к затихшему в эту пору озеру с плавающими на нем желтыми и красными листьями. Тут же была и пристань с оставшейся после лета единственной лодкой. Александр раздобыл даже брошенное на пристани старое, сломанное весло и подъехал к воздвигнутому среди озера пирамидальному памятнику героям войны с турками, в числе которых был и генерал Ганнибал. Он зпал, что это дядя его матери, генерал Иван Абрамович Ганнибал, строитель Херсона.

          На этих прогулках он любил быть совершенно один. Красно-желтый липовый и дубовый осенний лес вызывал у него прилив какой-то необыкновенной бодрости. Под ногами шуршали облетевшие красные листья. Гулко в осеннем воздухе отдавались шаги. Осенний морозец приятно щекотал уши. Парк был полной противоположностью прямолинейному Петербургу. Тут дана была полная свобода природе. Укромные лужайки сменялись неожиданными пригорками или мостками. Запутанные, живописные дорожки то уводили прочь от озера, то приводили к нему. Александр уходил сюда наслаждаться уединением и мечтами неизвестно о чем.

          Близилось 19 октября, день, назначенный для парадного открытия Лицея. Министром двора были разосланы приглашения сенаторам, членам Синода, министрам и прочим знатным людям: «В четверг сего 19 октября 1811 года, в 11 часов утра, в высочайшем его величества присутствии, имеет быть открытие Лицея в Царском Селе». Такие приглашения посланы были и родителям.

          Стояла ранняя зима. Падал снег. Мчались сани по первопутку. Приезжающих встречал с поклоном швейцар в дворцовой ливрее. В актовом зале между колоннами находился стол, накрытый красным сукном с золотыми кистями. На столе лежала царская грамота, данная Лицею. Было все очень торжественно. В дворцовой церкви отслужили молебен. Духовенство окропило все помещение Лицея святой водой. По правую сторону парадного стола стояли в три ряда лицеисты. При них директор, инспектор и гувернеры. По левую сторону — профессора. Вся зала была уставлена рядами кресел для публики. Когда все приглашенные, среди которых был и Василий Львович, заняли свои места, граф Разумовский пригласил императора. Все встали. Император Александр I явился вместе с обеими императрицами: старой, его матерью, Марией Федоровной, и молодой, Елизаветой Алексеевной. Царь любезно поблагодарил все собрание и жестом руки пригласил всех сесть. Царская фамилия заняла кресла в первом ряду. Граф Разумовский сел возле царя.

          Среди общей тишины выступил Мартынов и тонким, дребезжащим голосом, немного в нос, прочел манифест об учреждении Лицея и высочайше дарованную ему грамоту. К этому чтению он с глубоким поклоном присоединил несколько слов благодарности государю и его сиятельству графу Разумовскому. Низко поклонившись царю и министру, он занял место в зале.

          После него робко выдвинулся на сцену директор Василий Федорович со свертком в руке. Бледный как смерть, он начал читать что-то, но что именно, нельзя было разобрать — так голос его был слаб и прерывист. Он лепетал довольно долго. Царь, чтобы не смущать оратора, старался показывать внимание и даже кивал в знак одобрения, но, видимо, не слышал и не слушал. А сидевшие в зале перешептывались или дремали, прислонившись к спинкам кресел. Малиновский, кончив свою речь, низко поклонился царю и, еле живой, возвратился на свое место.

          И вдруг слушатели оживились. Те, что сидели прислонившись к спинкам кресел, теперь наклонились вперед, услышав внезапно чистый, звучный молодой голос нового оратора, выступившего с левой стороны стола из среды профессоров. Длинные волосы, свободные жесты — все напоминало немецкого студента недавно из Геттингена. Это был профессор Александр Петрович Куницын, только что выпущенный из передового немецкого университета.

          — Что есть отечество? — говорил он. — Оно в согражданах наших. Тот любит отечество, кто радеет о пользе сограждан, кто самую жизнь не задумается отдать для блага общественного!

          Слушает, иронически щурясь, император Александр. Внимательно глядит в лицо царя министр народного просвещения граф Разумовский. Прямо за царем — граф Аракчеев. Он вонзился глазами в оратора. Красный нос его висит над самым царским плечом. Пересказывает содержание речи один из сановников на ухо французскому посланнику — надменному графу Коленкуру.

          Круто повернулся Куницын к мальчикам:

          — К вам обращаюсь я, юные питомцы, будущие столпы отечества! Дорога чести и славы открыта перед вами. Вам, избранным сынам дворянства нашего, предназначены высшие должности в государстве н в воинстве. На какую бы ступень власти ни взошли бы вы в будущем, помните всегда: нет выше сана, чем священный сан гражданина!

          Куницын направляется к мальчикам и становится среди них. Твердым взглядом смотрит прямо на Куницына Иван Пущин, и Куницын, продолжая, как бы обращается прямо к нему:

          — Вы ли не будете приготовляться служить отечеству? Вы ли захотите смешаться с толпой людей обыкновенных, пресмыкающихся в неизвестности и поглощаемых ежедневно волнами забвения? Нет! Да не развратит мысль сия вашего воображения! Любовь к славе и к отечеству должна быть единственным вашим руководителем!

          Речь Куницына производила странное впечатление. Это была не речь чиновника, преподавателя, а выступление оратора где-нибудь на собрании. Необычно было уже и то, что Куницын обращался не к начальству, не к педагогам, а прямо к мальчикам. Он говорил не за столом, а подошел к ним.

          Торжество окончено. Вежливо улыбаясь, говорит граф Коленкур с императором Александром, хвалит речь Куницына:

          — Oli, cest du vrai classique!1

          — Поздравь его от меня с орденом святого Владимира.

          Граф Разумовский говорит, склонив голову:

          — Вы полагаете, ваше величество?

          Император, усмехнувшись:

          — Да, я полагаю необходимым поощрить молодого человека.

          После окончания торжества царь пригласил обеих императриц осмотреть новое его заведение. Лицеистов между тем повели в столовую обедать, и они усердно принялись трудиться над супом с пирожками. Императрица-мать, Мария Федоровна, подошла к лицеисту Мя-соедову, оперлась на его плечо, чтобы он не вставал, и спросила:

          — — Карош суп?

          Тот сконфузился, поперхнулся пирожком и пробормотал, задохнувшись:

          — Oui, monsieur…2

          Все еле сдерживали смех, а императрица улыбнулась и прошла дальше, уже не делая больше любезных вопросов на плохом русском языке. Мясоедова долго дразнили потом его неуклюжим «Monsieur».

         
          1 О, это настоящая классика! (франц.)

          2 Да, сударь… (франц.)

         
          Посторонние гости спускались по лестнице. Обсуждали речь Куницына.

          — И заметьте, ваше сиятельство, — говорил какой-то во фраке важному генералу, — имени его величества не помянул ни разу.

          — Лесть в новом роде, милостисдарь! Знают, чем угодить. А на мой вкус, по-старинному лучше: гнись вперегиб!

          — Это, я вам скажу, просто якобинец! — вмешивается генерал с леи гой через плечо. — А государь жалует ему орден. Школа Робеспьеров — вот что такое ваша Лицея!

          Царская фамилия и Разумовский уехали. Все окончилось уже при свечах. Кругом Лицея горели плошки, а на балконе сверкал щит с вензелем императора. Скинув мундиры, лицеисты играли в снежки:

          — Лепи, лепи, лепи!

         
          IV. ВОЙНА

         
          Однажды Кошанский, окончив лекцию раньше урочного часа, сказал:

          — Теперь, господа, будем пробовать перья. Опишите, пожалуйста, розу стихами.

          Все нагнулись над бумагой и стали сочинять, но Александр первый поднялся с места и быстро прочел;

          Где наша роза,

          Дитя зари?

          Увяла роза,

          Друзья мои.

          Не говори:

          «Вот жизни младость!»

          Не повтори:

          «Гак вянет радость!»

          В душе скажи:

          «Прости, жалею» —

          И на лилею Нам укажи.

          — Отлично! — сказал удивленный Кошанский. — Дайте сюда вашу бумагу… Что же остальные? — спросил он после некоторого молчания.

          Но пнкто не пожелал читать после Пушкина. Все делали вид, чго они ничего не написали. Барон Дельвиг прикрыл руками свою рукопись, а самолюбивый Илли-чевскнй порвал ее.

          Гувернер Алексей Николаевич Иконников, внук знаменитого актера Дмитриевского, поклонник лицейских стихотворцев, после классов прибежал в комнату Александра:

          — Покажите, господин Пушкин, покажите!

          Но Александр ничего не мог показать, потому что рукопись забрал Кошанский. Он прочел стихи наизусть. Иконников восхитился:

          — Вы гений, господин Пушкин, гений!

          — Стихи самые посредственные, — возразил Александр.

          — Стихи прекрасные! Какая легкость, грация! Я вижу на вашем челе сияние славы.

          Он порывисто обнял Александра. От него пахло водкой. Он был восторженный человек, но жестокий пьяница. Лицеисты любили Иконникова, несмотря на его слабость, и заступались за него перед инспектором Мартыном Степановичем Пилецким, который жаловался на пего министру. У Пилецкого были строгие правила. Он считал, что инспектор должен все знать об учениках и немедленно сообщать министру, даже не докладывая директору. Он держался с важностью. Никто не видал на его лице улыбки. Глаза его горели, как у какого-то проповедника.

          Раз как-то Александр, лежа в постели, рассказывал Жанно вполголоса поэму, которую он думал писать о каком-то грешном монахе. Александр любил изображать себя в виде монаха, заключенного в монастыре, в келье. Вдруг ему послышался шорох за дверью. Он босиком тихонько пробрался к двери и быстро распахнул ее. За дверыо оказался Пилецкий. Он подслушивал и даже не успел отвернуть ухо.

          — Надо спать, — строго сказал он, скрывая смущение.

          Повернулся и ушел.

          — Аракчеевский шпион, — сказал Александр, укладываясь в постель.

          Аракчеев был военный министр. Его значение возрастало. Это объяснялось не только переменой настроения императора, но и тревожными политическими обстоятельствами.

          Лицеисты читали газеты и журналы среди толков и споров. Библиотека, помещавшаяся в арке между Лицеем н дворцом, в часы рекреаций1 всегда была полна. Приходили преподаватели п объясняли события.

          Наполеон был на верху своего могущества. Он распоряжался в Европе, как у себя дома. Все искали его милости нз боязни лишиться своих владений. Никто и помыслить ие смел, чтобы хоть в чем-нибудь перечить всесильному императору, знаменитому полководцу, не имевшему до сих пор поражений. Только две страны не склонялись перед волей Наполеона: Англия, огражденная морем, и Россия, ничем не огражденная, кроме своих солдат. Патриотические чувства русских оскорблялись бесцеремонным поведением французского посла графа Ко-ленкура. Наполеон твердил о мире и посылал Александру I дружеские письма, а между тем придвигал свои войска все ближе к русской границе.

          Мирная жизнь Лицея была нарушена. Леюм 1812 года Наполеон перевел свои войска через Неман и вторгся без предупреждения в русские пределы. Он вел за собой восьмисоттысячпую, прекрасно вооруженную армию. Кроме французов, составлявших ее ядро, тут были и австрийцы, и пруссаки, и поляки, и итальянцы, н другие народы. Вся Европа шла на Россию под предводительством упоенного славой многочисленных побед полководца. Это было действительно нашествие «дпунадесятн языков».

          Французы захватили старинный русский город Смоленск.

          — Это несчастье, — говорил взволнованно князь Еор-чаков. — Надо заключить мир, пока не поздно!

          — Как? Мир со злодеем? — кричал в негодовании, тыча рукой в воздухе, Кюхельбекер, сам смоленский дворянин. — Никогда!

          Собирались эвакуировать Лицей куда-то на север. Приезжал Мальгин с готовыми овчинными тулупами для отправки лицеистов в Архангельскую или Олонецкую губернию. Несмотря на все, лицеисты радовались, что уви-

          дят новые места, и развлекались, напяливая на себя новую одежду.

          Проходили гвардейские полки мимо Лицея прямо под аркой, соединяющей Лицей с дворцом. Лицеисты выбегали им навстречу во время классов. Как они радовались, встречая родных и друзей, шедших в бой! Как завидовали тем, кто шел на смерть за отечество! Проходили и ополченцы в казачьих шапках с крестами.

          Бородинское сражение в официальных сообщениях представлено было почти как победа, но после сражения Кутузов приказал отступать. Москва была оставлена.

          Александр получил письмо от сестры Ольги. Она писала, что все семейство с бабушкой при приближении неприятеля переехало в Нижний Новгород, близ которого находилось имение Пушкиных Болднно. Вскоре было получено известие и от Василия Львовича. Он писал, что и заграничная коляска, и библиотека, и все имущество его погибло в Москве. Москва горела.

          Василий Львович писал в послании к нижегородцам}

          Чад, братьев наших кровь дымится.

          И стонет о ужасом земля,

          А враг коварный веселится На башнях древнего Кремля!

          Примите нас под свой покров,

          Питомцы волжских берегов!

          И кончал:

          Погибнет он! Москва восстанет!

          Она и в бедствии славна:

          Погибнет он! Бог русских грянет!

          Россия будет спасена.

          Примите пас под свой покров.

          Питомцы волжских берегов!

          Александр уходил в парк и, бродя вокруг пруда, старался представить себе пылающую Москву, но ййкак не мог. Родные, близкие места! Всплывали отдельные воспоминания. Вот встречи с Соней Сушковой в Юсуповом саду. Где она теперь? А усадьба у Харитонья в Огородниках? Все мило, невозвратимо! Жаль даже пожарную каланчу против окон. Все в пламени! У Александра

          Проходили гвардейские полки мимо Лицея прямо под аркой, соединяющей Лицей с дворцом.

          закипали слезы, но он не плакал. Только душа пылала гневом.

          О, с каким наслаждением он принял бы участие в сражениях, как сыновья генерала Раевского! Но они были тут же, при отце, в армии, а его задержат по дороге.

          Занятия расстроились. Преподаватели пропускали уроки, а лицеисты не приходили. Французские учебники даже побросали под стол. Куницын позвал всех лицеистов в актовый зал.

          — Господа! — начал он тихим голосом, но внятно. — Мы в горе и в гневе. Москва, мать городов русских, во власти наглого захватчика. То, что дорого русскому сердцу, растоптано ногами пришельцев. Ваши слезы — сердечная дань неутешной печали. Но эти слезы, — заговорил он вдруг громко и решительно, — не только слезы печали, а и слезы бессильного гнева. В пас горит дух отмщения, как и во всех согражданах наших. Покорить пас нельзя! Свобода — неотъемлемое благо наше, и горе тирану, покусившемуся па эту свободу! Мы терпим временное бедствие. Нашему врагу не уйти от справедливой кары!

          Горячая речь Куницына произвела впечатление. Слезы высохли. Вместо этого сжались кулаки.

          — Я пойду в армию! — пылко прошептал Кюхельбекер, обращаясь к Жанно.

          — Ты будешь только в тягость, — ответил Жанно. — Еще последнее слово не сказано.

          — Я старше вас. Я выше ростом, — упрямо твердил Кюхельбекер. — Я смоленский дворянин. Меня возьмут добровольцем.

          Предвидение Куницына оправдывалось. Наполеон оказался в Москве, как в осаде. Пушечный салют с Петропавловской крепости возвестил о первой победе Кутузова над Наполеоном, который пытался пробиться на Калужскую дорогу, вместо того чтобы возвращаться по прежней, разоренной Смоленской дороге.

          Министр народного просвещения граф Разумовский требовал принятия срочных мер к эвакуации Лицея. Директор Малиновский спешил составить список самых нужных вещей. Шла переписка. А пока что французы выбирались из Москвы и катились по направлению к русской западной границе. Это отступление превратилось в бегство.

          Лицей остался на месте. Эвакуация не потребовалась. Полушубки были розданы лицеистам и служили им во время холода для работ в лицейском садике.

         
          V. ДВА ГОДА

         
          Гувернер Иконников разделял патриотические чувства лицеистов и написал пьесу, которую называли сначала «Ополчение», потом «Добрый помещик» и, наконец, «Роза без шипов». Действие происходило в имении помещика Доброва. Па пего нападает коварный Злодум, которого Добров побеждает при помощи ополченцев из крестьян. В заключение читались стихи в честь державинской Фелицы,

          Которой мудрость несравненна

          Открыла верные следы

          Царевичу младому Хлору

          Взойти на ту высоку гору,

          Где роза без шипов растет.

          Где добродетель обитает…

          Ополченцев играли лицеисты в вывернутых шинелях. Сам сочинитель, игравший помещика Доброва, тоже был в вывернутой шинели. Все было очень мило и трогательно. Худо было только то, что автор напился пьян — путал реплики и сбивал всех с толку. Кроме того, представление происходило после Бородинского сражения и через несколько дней была оставлена Москва. Было не до шуток. Инспектор Пилецкий донес о спектакле, и министр распорядился вообще запретить спектакли в Лицее. А скоро Иконников был уволен. Но он сохранил дружбу с лицеистами. Он ходил пешком из Петербурга в Царское Село и почтительнейше просил издателей основанного лицеистами журнала «Юные пловцы» принять его как любителя отечественного языка в корреспонденты. «Уверяю вас, — писал он, — что лестное для меня звание сие постараюсь, сколько возможно, оправдать моими трудами».

          К слабостям Иконникова лицеисты относились снисходительно. Но кого они терпеть не могли, это инспектора

          Мартына Степановича Пилецкого. Пилецкий был невыносим вечными придирками и ехидным тоном, с каким он делал замечания. Он ревниво следил за соблюдением внешнего благочестия лицеистами, как будто хотел приготовить из них церковных фанатиков. Его насмешливо называли «Пастырем душ с крестом».

          На уроке немецкого языка гувернеру Илье Пилецко-му удалось выхватить у Дельвига бранное сочинение на его брата — инспектора Мартына Пилецкого.

          Александр вспылил:

          — Как вы смеете брать наши бумаги! Стало быть, и наши письма из ящика будете брать?

          В другой раз Илья Пилецкий подстерег Яковлева, когда он в присутствии нескольких товарищей очень удачно передразнивал инспектора. Яковлева прозвали «Паяцем» за его комические способности. Напрасно Яковлев наивно утверждал, что он имел в виду совсем не инспектора, а лицейского доктора Пешеля. Все видели, что это неправда. Пешель был совсем ие похож на инспектора.

          Наконец, стало известно, что Пилецкий пытается вскрывать получаемые и отправляемые письма. Возмущенные этим лицеисты собрались в актовом зале и потребовали Пилецкого. Но Пилецкий прислал приказание лицеистам разойтись. Лицеисты не только не послушались, но сказали, что они все подадут заявление об увольнении, если Пилецкий не уйдет сам. Тогда Пилецкий пришел и с притворно-равнодушным видом сказал, что напрасно лицеисты волнуются, что он намерен сам уйти лучше, нежели оставаться с такими неблаговоспитанными юношами.

          — Найду лучшее место!

          — Да, в полиции! — крикнул Александр. — Туда вам и дорога!

          Пилецкий ушел. Лицеисты зааплодировали.

          — Мы прогнали Пилецкого! — кричали они.

          Библиотека по-прежнему была местом разговоров и споров. Перед лицеистами развертывалась грандиозная картина событий: метались смущенные народы; падали и возвышались короли, императоры и государства. Россия была в союзе с Пруссией и Австрией. Лейпциг и Кульм были главными моментами падения Наполеона.

          Наконец свершилось то, чего ждали: 19 марта 1814 года был взят Париж и Наполеон подписал отречение от престола.

          Между тем в Лицее происходили свои события. Менялись лица. Уволены были Иконников — за пьянство и Пи-лецкий — по требованию лицеистов.

          Взятие Парижа совпало со смертью директора Лицея Василия Федоровича Малиновского, неожиданно скончавшегося на пятидесятом году жизни от «нервной горячки», по словам доктора Пешеля. Его хоронили в Петербурге, и лицеисты провожали тело его до заставы. Смерть Малиновского поразила лицеистов. Его любили. Ои Создавал в Лицее домашнюю обстановку, отечески обращался с лицеистами. В нем лицеисты находили защиту от преследований Пилецкого. Он был отцом их товарища Ивана Малиновского.

          Пушечный салют возвестил о победоносном окончании войны. В Царском Селе было устроено праздничное гулянье. Была весна. На траве около пруда в парке сидели Александр, Жанно, Кюхля и барон.

          — Читали, господа, в «Сыне Отечества», — говорил Жанно, — что сказал государь французскому сенату: «Я Друг французского народа и защитник его свободы».

          Дельвиг, лежа ничком, отозвался:

          — Лучше ничего и не скажешь.

          Александр, подбирая камешки и бросая их в воду, сказал:

          Что ни говори, а молодец наш царь, дай бог ему здоровья.

          Вдали проходила барышня в соломенной шляпке. Александр поклонился ей. Она улыбнулась и пошла своей дорогой. Александр сделал движение, чтобы бежать за ней, но его со смехом обхватил Жанно:

          — Стой, не пущу!

          — Оставь, Жанно!

          — Ах ты мой милый Сердечкин! — говорил Жанно.

          Александр вырвался и умчался. Дельвиг посмотрел

          вслед:

          — Куда это ои?

          Жанно хлопнул его по плечу.

          — Надень очки.

          Дельвиг ответил:

          — Нельзя. Требуется высочайшее разрешение. Очки —

          вывеска вольнодумства. А впрочем… — улыбаясь, достал из кармана очки и посмотрел: — А! Теперь вижу.

          Александр гулял с Наташей, крепостной актрисой графа Толстого. Он был оживлен, весел, в непрерывном движении. Увидел беседку, окруженную высокими кустами сирени, и бросился туда. Самые пышные ветки торчали наверху. Он взобрался по колонне па покатую крышу беседки.

          — Упадете! — вскрикнула Наташа.

          — Я? Никогда, — с гордостью ответил Александр, — ведь я обезьяна!

          Он спрыгнул с сиренью и подал ей. Наташа с радостью сказала:

          — Как пахнет!

          Александру не терпелось; он не мог оставаться в покое и показал ей на скамейку вдали.

          — А ну-ка!

          Наташа побежала. Александр пропустил ее вперед, а потом попробовал перегнать. Но не тут-то было! Оказалось, Наташа бегает быстро. Оба в одно время упали на скамейку. Наташа, запыхавшись от бега, запрятала лицо в сирень:

          — Как пахнет!

          «Прелесть Наташа», — думал Александр, возвращаясь в Лицей.

          Была лекция профессора российской словесности Ко-шанского. Кошанский был временно назначен на должность директора. Он объявил, что послеобеденные часы отводятся на сочинение стихов, а кто совсем не умеет — пусть занимается другими письменными упражнениями.

          — Надеюсь, мсье, — говорил он, расхаживая по классу, — лицейская муза не останется в долгу перед отечеством и чувства, одушевляющие нас, найдут себе выражение в торжественной оде.

          Александр, улыбаясь про себя, писал что-то на клочке бумаги. Сидящий рядом с ним барон Дельвиг старался рассмотреть своими близорукими глазами, что пишет сосед, но тот хлопнул его бумажкой по носу.

          — Я жду от вас, мсье, — продолжал Кошанский, — оды на взятие Парижа. Прежде всего вас, мсье Илли-чевский.

          Спокойно и почтительно встал Илличевский. Кошан-ский прошел дальше.

          — Вас, мсье Кюхельбекер.

          Кюхля дернулся, точно со сна: вскочил, взъерошил волосы.

          — Вас, барон Дельвиг.

          Барон лениво приподнялся.

          — И особенно вас, мсье Пушкин. Мне известен ваш прекрасный талант, который вы, к сожалению, тратите на безделки.

          Воспользовавшись минутой, Дельвиг стащил у Александра листок и поднес его к своим близоруким глазам.

          Александр, вставши, как полагается при обращении профессора, обернулся, вырвал листок у Дельвига и потом как ни в чем не бывало продолжал писать, незаметно роняя клочки бумаги на пол.

          Прошла неделя. В перерыве между лекциями Александр снова встретился с Наташей в парке. Но Наташа была в дурном настроении и быстро распрощалась.

          — Куда? — спросил Александр.

          — Учить ролю, — уныло ответила она.

          — Успеете.

          — Нельзя. Барин рассердится.

          «Крепостная», — подумал Александр.

          Она прибавила тихо:

          — Наш граф.

          — Я вас провожу.

          Но Наташа как будто рассердилась:

          — Нехорошо. Я ведь не барышня. Прощайте!

          Александр, проводив ее глазами, пошел к лицеистам.

          Потеплело, и берег уже высох. Александр сел, обняв руками колени, и следил за спором, шедшим между Кюхлей и Горчаковым. Кюхля горячился, а Горчаков отвечал насмешливо. Кюхельбекер ораторствовал, расставив длинные ноги.

          — Пойми, — говорил он Горчакову, — что для Франции все спасение в свободном правлении.

          Горчаков насмешливо возражал:

          — При нынешних обстоятельствах, мой милый, свободное правление для Франции — гибель.

          — Но ведь всякая власть имеет источник в народе.

          — Не болтай пустяков, Кюхля, — иронически возразил Горчаков, — власть от бога.

          Александр засмеялся:

          — Бог в политику не мешается. У него и на небе достаточно дела.

          Туг заговорил Комонский:

          — Ты кощунствуешь, Пушкин.

          Александр поднял глаза на Комовского.

          — Ты что, гувернер или поп? Поди читай свои проповеди в церкви.

          — Пожалуй, прочту, — язвительно ответил Комов-ский, — тебе полезно послушать… Господа, а вы внутренних происшествий не знаете? — сказал он и, вынув из бокового кармана рваный листок черновика, подобранного под скамейкой Пушкина, прочел:

          Так н мне узнать случилось,

          Что за птица Купидон;

          Сердце страстное пленилось;

          Признаюсь — и я влюблен!

          Александр быстрым движением выхватил у него черновик и произнес с угрозой:

          — Вот я тебе покажу, лиса-проповедница!

          Перерыв кончился, и лицеисты пошли на лекцию Ко-шанского, который принес представленную ему Илличев-ским оду на взятие Парижа. Ода была длинна и скучна. Кошанский хвалил оду, хотя и сделал некоторые замечания:

          — «Всесилен русский бог великий». «Русский» — так говорится лишь в просторечье. В оде надобно выразиться возвышенно: «Росский бог великий», или еще лучше: «Россов бог великий»… «На площадях народны клики». Не на площадях, а на «стогнах». «Гремят на стогнах шумны клики, венчают славою царя».

          Александр, нагнувшись над бумагой, грыз перо, желая поймать мелькнувший в голове стих. Его прервал голос профессора.

          — Что ж вы, мсье Пушкин? Когда же мы услышим вашу оду? Неужели у вас нет охоты воспарить ввысь? — сказал он, показав рукой вверх.

          Александр, прерванный в своей работе, встал неохотно, крутя перо в руках.

          — Я ленив для оды. Парить не умею.

          Кошанский покачал головой:

          — Напрасно, мсье, напрасно. Наш знаменитый певец Гавриил Романович Державин много шалил стихами, но ради изящных безделок он не забывал громкозвучиой лиры…

          Александр ответил угрюмо:

          — У меня не лира, а гусиное перо. Вот!

          Он показал изгрызенное перо. Раздался смех. Кошанский рассердился:

          — Сожалею, мсье, очень сожалею. Но боюсь, из вас не выйдет проку.

          Любезно возвратил Илличевскому тетрадь, которая была у него в руках.

          — Ода ваша, если выправить указанные места, будет прекрасна. Ваш счастливый дар, мсье, приносит честь Лицею.

          Лицеисты аплодировали. Кошанский приятно улыбался.

          — Тише, мсье. Уважаю ваш порыв, по напоминаю о благопристойном поведении в классе.

          Встал Мясоедов с напомаженной головой.

          — Я тоже пишу оду, Николай Федорович!

          — Мясоедов пишет оду! Вот ново! Ну-ка прочти!

          Мясоедов начал с пафосом:

          Уж с запада встает румяный царь природы ..

          Последовал взрыв хохота.

          — Как — с запада? Вот это в самом деле ново! Ай да Мясожоров!

          — С востока, мсье, — сказал, смеясь, Кошанский. — С востока встает солнце.

          Александр, заливаясь хохотом, громко крикнул:

          — А мне правится! Ей-богу, нравится. А как дальше?

          Уж с запада встает румяный царь природы…

          Илличевский, ободренный успехом своей оды, был в приподнятом настроения и хотел показать, что рифмы и экспромты ему нипочем, и он кончил за Мясоедова:

          И удивленные народы Не ведают, что им начать:

          Ложиться спать или вставать?

          Громко аплодировал Александр:

          — Браво, Олосепька, браво!

          Никто не знал, что у Александра есть своя радость. Недавно, в один из почтовых дней, он послал в журнал «Вестник Европы» свое сатирическое стихотворение «К Другу стихотворцу» и нынче, будучи в библиотеке, прочел в журнале заявление «От издателя»: «Просим сочинителя присланной в «Вестник Европы» пьесы, под названием «К Другу стихотворцу», как всех других сочинителей, объявить нам свое имя. Но смеем уверить, что мы не употребим во зло право издателя и не откроем тайны имени, когда автору угодно скрыть его от публики».

          Напечатано было это уведомление в № 8 «Вестника Европы» за 1814 год, 14 — 18 апреля. Итак, придуманные им строки появятся в печати и станут известны всем. Под стихотворением Александр подписался «Н. к. ш. п.» 1

          VI

          РАЗМОЛВКИ ДРУЖЕСТВА…

          Шла репетиция на театре графа Толстого. Тут же присутствовали Александр и Жанно. Они зашли за Наташей, чтобы кататься на лодке, и старый граф пригласил их войти в сад. Они уселись на скамейке, а граф прохаживался с чубуком перед рампой. На сцене была Наташа. Она шила па тамбуре и пела грустно, заунывно, как крестьянская девушка за работой, а не актриса на сцене:

          Я сижу, как в клетке птичка.

          Осужденная страдать.

          Хоть велика вещь привычка,

          Льзя ль к страданью привыкать?

          Вышел актер, изображавший опекуна.

          — Ба-ба-ба! Что это ты напеваешь?

         
          1 «Н. к. ш п.» — согласные буквы фамилии «Пушкин», поставленные в обратном порядке.

         
          Наташа отвечала:

          — Песенку, господин опекун.

          — Сколько раз я приказывал не называть меня опекуном. Я не опекун, а твой будущий супруг.

          После ухода опекуна следовала жалоба Наташи:

          — Ах, Мнлон, когда ты избавишь меня от этой каторги? — И, подойдя к рампе, она запела:

          Узнай, Милон, тебя люблю я,

          С тобой я сердцем говорю,

          Я плачу без тебя, горюю И проклинаю жизнь свою!

          Граф объяснил Наташе после окончания репетиции:

          — Понимаешь, огня больше!.. Этакого лукавства, черт побери, проворства… — И, потрепав Наташу по щеке, закончил шутливо: — У-у, плутовка!

          Наташа вспыхнула. Искоса посмотрела на стоявших поодаль лицеистов. Граф ушел.

          Жанно был возмущен графом и хотел даже уйти, но Александр задержал сто и потом бросился к Наташе, взял за руку и почтительнейшим образом поднес ее к губам.

          — Наташа, милая, как я хотел бы быть вашим Милоном!

          Они пошли к пруду и сели втроем в лодку. На весла сел Жанно, а Александр с Наташей уселись на руле. Ровные взмахи весел. Лодка скользила по гладкой воде. Взлетали испуганные лебеди. Александр шалил и приставал к Наташе:

          — Вы кого-нибудь любите, Наташа?

          Наташа, обернувшись, засмеялась с тем лукавством, какого у нее не хватало на сцене.

          — Милона!

          Александр схватил ее за руку:

          — Нет, скажите, кого?

          Жанно, чтобы охладить его пыл, предложил:

          — А ну садись-ка лучше на весла!

          — Не хочу1

          — Не хочешь покинуть приятного местечка?

          Жанно встал, бросив весла, и шутя потащил Александра за руку. Наташа смеялась:

          — Вставайте, вставайте! Какой ленивый!

          Александр рассердился и вскочил:

          — А коли так…

          Лодка качнулась от резкого движения. Наташа схватилась за борт:

          — Ай!

          Жанно уселся рядом с Наташей. Шутливо подмигнул Александру: что, дескать, брат?

          Александр не ответил и сндел надувшись. Греб изо всей силы, порывисто и неровно. Лодка дергалась во все стороны. Жанно добродушно говорил:

          — Ровнее, Александр!

          Наташа протянула руку к торчавшей из воды лилии. Жанно поспешно сорвал и подал ей. Александр, не желая отстать от Жанно, бросил весла и сорвал другую лилию. Оба взапуски принялись рвать лилии, рискуя бултыхнуться в воду. Наташа хохотала. Александр увидел издали лилию с пышными лепестками. Работая одним веслом, он направил лодку туда и хотел ее сорвать. Но у, Жанно руки длиннее. Он перехватил лилию и с торжест- вом поднес Наташе. Она покраснела от удовольствия, принимая пышный цветок:

          — Вот спасибо! — и метнула лукавый взгляд на Александра, как бы поддразнивая его: а Жанно-то ловчее!

          Александр вспыхнул, и даже губы его задрожали от обиды. Удар весла — и Александр очутился на берегу. Спрыгнул, шлепнувшись ногами в воду и чуть не опрокинув лодку. Наташа была встревожена.

          — Александр Сергеевич! Да что вы?

          — Что за глупости, Александр! — сказал Жанно. — Иди сюда!

          Но Александр не ответил. Мрачный и взволнованный, пробирался он сквозь кусты, в раздражении обрывая ветки и листья. Вышел, наконец, на дорожку и увидал гуляющего Горчакова. Подошел к нему.

          — Ты почитаешь меня своим неприятелем, князь? — спросил он решительно.

          Тот был в некотором недоумении:

          — Я? Нисколько.

          — Мир? — сказал с сердечным порывом Александр.

          — Мы с тобой и не ссорились, Александр.

          Они молча пошли дальше по дорожке. Горчаков иронически поглядывал на расстроенное лицо Александра:

          — Опять что-то случилось?

          Александр не ответил, нахмурился. Потом вдруг взял за локоть князя:

          — Все вздор!

          В несколько прыжков он очутился на горке в стороне от дорожки, посмотрел кругом. Яркое солнце. Вдали блестящая поверхность пруда.

          — А вот день сегодня чудесный!

          Горчаков сел на скамейку. Расстегнул жилет.

          — Странный характер у тебя, Александр. То грустишь без причины, то весел без удержу. Жнвп как все. Привыкай к свету. Пойдешь сегодня к Вельо?

          — Не знаю, — сердито ответил Александр. — Не пойду.

          — Отчего?

          — Так. Не хочу.

          Горчаков сказал серьезно:

          — Право, я жалею тебя, Александр.

          — Не стоит труда. — Александр указал вдаль: — Скажи лучше, кто идет там? — И он быстро спустился на дорожку.

          Горчаков посмотрел, загородив глаза ладонью от солнца.

          — А! Княжна Элен с гувернанткой, — произнес он с приятной улыбкой. — Она гостит у Вельо. Он застегнул жилет. — Я тебя познакомлю. — Но оглядев Александра, сказал: — Однако вид у тебя…

          В самом деле, вид у Александра был неказистый: смятый сюртук, облепленные травой башмаки, мокрые до колен панталоны. Беззаботно осмотрел Александр свой туалет.

          — Ничего, — произнес он, устремив взгляд на приближающихся дам.

          Чинно выступала хорошенькая княжна. Строгое личико, чопорные манеры. Ее сопровождала высокая сухопарая гувернантка. Горчаков поклонился. Обе дамы ответили ему любезной улыбкой.

          — Bonjour, mon prince, — произнесла гувернантка со сладкой миной.

          Горчаков взял Александра под руку и представил его как своего приятеля:

          — Permettes nioi…2

         
          1 Добрый день, князь (франц.),

          2 Позвольте мне… (франц)

         
          Александр поклонился. Но обе дамы посмотрели на его небрежный наряд. Александр тоже посмотрел на свою одежду и, весело улыбнувшись, поднял глаза на княжну, думая, что она тоже засмеется. Но княжна строго сжала губки. Обе дамы проследовали дальше, не удостоив Александра вниманием и кивнув только одному Горчакову.

          — В самом деле, хорош! — сказал с досадой Горчаков, повернувшись к Александру.

          Александр, скрывая смущение, спросил:

          — Скажи, она когда-нибудь смеется?

          — А вот попробуй развесели. Она будет сегодня у Вельо. Не правда ли, хороша?

          — Хороша! Если б только заставить ее улыбнуться!

          — Ну, так как же? Пойдешь?

          — Пойду, пожалуй, — ответил Александр.

          Горчаков, смеясь, обнял его за плечи:

          — Только оденься, мой милый, прилично.

          Барон Вельо, придворный банкир, устраивал каждую неделю балы па своей огромной даче, на которых бывали и лицеисты по рекомендации учителя танцев Гюара.

          …Богатый зал с порфирными вазами и статуями по углам. Яркий свет свечей в люстрах и канделябрах.

          Оркестр на хорах играл вальс. Скользили по паркету танцующие пары. Сверкали эполеты, пестрели разноцветные фраки, блестели пышные дамские наряды. Здесь были и лицеисты в парадных мундирах и белых перчатках.

          Александр, несмотря на парадную одежду, казался невзрачным в окружении блестящего общества. Он танцевал с княжной Элен, шалил, вздыхал, заглядывал в глаза, то ускорял, то замедлял круги вальса. Хорошенькое лицо княжны было неподвижно и холодно. Она оглядывалась на свою гувернантку. Но Александр был упрям. Он во что бы то ни стало хотел оживить фарфоровую княжну. Тихонько сжимал ей руку:

          — Как досадно, чго вы всегда под надзором грозного стража…

          Это было уж слишком! Княжна капризно сморщила губки и села, сухо сказав своему кавалеру:

          — Merсi.

          Александру стало скучно. Он зашел в круглую нишу с открытыми окнами в сад. Уселся на подоконник, как будто совсем забыв, где он находится, и смотрел в сад, где стояла вечерняя тишина.

          Его странное поведение привлекло внимание погруженных в приличную скуку барышень и кавалеров. В его

          сторону повернулось несколько дамских голов. Жеманная баронесса Вельо, дочь хозяина, нараспев обратилась к Александру:

          — О чем мечтаете, мсье Пушкин?

          А ее красивая сестрина, младшая баронесса Вельо, сказала тоже нараспев:

          — Я слышала, вы поэт? Сочиняете стихи?

          И какая-то девица с желтым байтом в волосах подхватила:

          — Нельзя ли нам их услышать?

          Александр спрыгнул с подоконника. Того и гляди, скажет грубость. Горчаков смотрел на него предостерегающим взглядом. В это время одни из светских остряков уронил насмешливое замечание:

          — Что-нибудь про василечки да ручеечки…

          Послышался женский смех. Засмеялась княжна.

          Александр пришел в ярость. Однако овладел собой,

          подошел к княжне, поклонился вежливо и совершенно свободно, по-светски, произнес:

          — Как я рад, княжна, что доставил вам случай наконец рассмеяться. Знаете, у вас прекрасные белые зубки.

          Повернулся и быстро пошел па веранду. Его нагнал Горчаков и схватил за руку:

          — Неучтиво, Александр!

          Александр вырвал руку. Сердито стащил с пальцев перчатки, разорвав их при этом, и сунул в карман. Расстегнул мундир — по ступенькам спустился в сад на простор и на волю.

         
          VII. …И СЛАДОСТЬ ПРИМИРЕНИЯ

         
          Александр пошел к саду графа Толстого. Быстро открыл калитку и направился к флигелю, где жила Наташа. Она в это время репетировала. Из окна был слышен ее заунывный голос, не голос актрисы, а крестьянской девушки за работой:

          Пастушка стадо гонит,

          Ушла овечка в лес,

          Пастушка плачет, стонет.

          Клянет предел небес.

          Ей жаль овечки милой.

          Тащится к лесу силой,

          Дрожит она, идет.

          Глядит — пастух прекрасный.

          Давно уж ею страстный,

          К йогам ее па дет.

          Замолчала. Александр подкрался сбоку к окну. По-стучал в раму. Наташа взглянула и обрадовалась. Первый вопрос ее был:

          — Ну, что? Помирились?

          Александр не ответил.

          Наташа выбежала на крылечко. Оба уселись на ступеньках. Александр вертел в руках осиновую палку, отломанную где-то по дороге, очищал от коры. Наташе было неприятно, что она послужила невольно причиной размолвки между друзьями. Ей хотелось узнать, помирились ли они. Но приставать с вопросами было неудобно. Оба молчали.

          Издалека доносилась деревенская песня. Наташа прислушивалась.

          — У нас тоже теперь по вечерам песни на деревне, — сказала она задумчиво.

          — Скучаете по деревне? — спросил Александр.

          — А то как же! Скучаю. — Ее, однако, мучило любопытство: — Вы… где сегодня были?

          Александр усмехнулся. Он понимал, что Наташа хотела спросить о примирении с другом, но не решилась. Отвечать неправду ему было неприятно.

          — Гулял, — сказал он. — А скажите, неужели вам не нравится быть актрисой? Пленять, восхищать?

          Наташа нахмурилась:

          — Какая я актриса! Барину так угодно. Я и играю, как умею.

          Снова наступило молчание. Александр сердито отдирал осиновую кору. Его рассердило, что судьбой Наташи распоряжается какой-то «барин».

          Наташа сказала, улыбаясь:

          — Мне бы за грибами ходить в платочке да ткать полотна… — И вдруг спросила задорно: — Косить умеете?

          — Не приходилось.

          — А я умею. У меня рука сильная.

          — Правда? Давайте попробуем.

          Поднялись и стали тянуть друг друга. Александр перетянул, закружил ее вокруг себя и обнял. Она отбивалась. В это время сзади послышался грубый окрик:

          — Наталья! — Появился рассерженный дворецкий: — Ты что здесь делаешь? Вот я барину скажу. Ступай!

          Когда Наташа убежала, дворецкий сказал с улыбкой, обращаясь к Александру:

          — Ишь, тоже барышня!

          Александр вспылил, взмахнул палкой!

          — Молчи, холоп!

          Дворецкий испугался н отскочил. Александр медленно опустил палку и ушел.

          Дворецкий, оправившись от испуга, подошел к калитке. Посмотрел Александру вслед и сказал с усмешкой:

          — Ишь какой гордый!

          Жанно возвращался с прогулки смущенный. Наташа тоже была смущена. Она передала букет лилий, перевязанный ленточкой, и сказала, слегка закрасневшись:

          — Вашему другу.

          Придя в Лицей, Жанно положил букет в комнату Александра на конторку с запиской: «От Наташи» — и узнал от дядьки Фомы, что Александр заходил переодеться. Очевидно, был у Вельо на балу.

          Было поздно, но Александра все еще не было дома. Постучавшись в комнату № 30, Жанио окликнул Горчакова.

          — Где Александр? — спросил он. — Он вернулся от Вельо?

          Горчаков, лежа в постели, потягивался:

          — Он ушел еще до катильона. Начудил там, по обыкновению.

          В конце коридора, в дортуаре, появился гувернер немец Мейер в сопровождении дядьки Фомы. Жанно был встревожен. Александра пет — будет история. Вдруг Жанно усмехнулся. Гму пришла в голову счастливая мысль. Отворив дверь в пустую комнату № 14, он громко спросил:

          — Ты спишь, Пушкин?

          И затем, осторожно притворив дверь, обратился к Мейеру с видом чистосердечия:

          — Сразу и заснул. Устал после бала.

          — А вы зашем не в свой камер? Ваша товарищ танцевала на бал у каспадип Вельо, товарищ устала, спать хочет, а вы мешант!

          И пошел важно.

          Жанно спрятался в свою комнату. Выждав, пока гувернер удалился, открыл дверь н позвал Фому. Фома улыбался и добродушно тряс головой. Он видел, как Жанно обманул гувернера. Жанно сказал ему вполголоса:

          — Фома, голубчик, посторожи Пушкина. Открой ему парадную. Он, верно, скоро вернется.

          — Ладно уж. Понимаю. Конечно, время летнее, хочется погулять.

          Фома пошел в конец коридора, достал из ящика носки и штопальные принадлежности. Уселся на табуретке и при сальном огарке сгал штопать носки. Долго еще улыбался п потряхивал головой.

          А пока-то Александр медленно шел по пустынным улицам Царского Села мимо дач и садов. Где-то вдалеке раздавались песни. Слышна была балалайка. Улица незаметно кончилась и вывела его на полянку. Вдали, на покатой возвышенности, виден был поселок. На полянке гуляли парни и девушки. Они плясали и пели. Звенела балалайка. Кружил по траве парнишка в красной рубахе и лихо откалывал трепака. Александр остановился. Одна из девушек, заметив его, крикнула:

          — Поди к нам, барин хороший!

          Александр приветливо помахал рукой, постоял немного и пошел обратно, к Лицею.

          Сиона парк с тихими аллеями, с разбегающимися дорожками п тропинками. Александр шел, наполненный звуками, мелодией, в которой возникали нахлынувшие слова:

          Имы-имы — в деревне дальней,

          Имы-имы — в мирном уголке…

          Он размахивал рукой в такт стиха:

          Имы — отрад уединенья,

          Имы — вкушать не суждено.

          Мне видится мое селенье.

          Мое Захарово. Оно..,

          Он погружался в детские воспоминания. Мелодия росла, крепла, отливалась в готовые строчки:

          На холме домик мой; с балкона Могу сойти в веселый сад,

          Где старых кленов темный ряд Возносится до небосклона И глухо тополы гну мят.

          Туда зарею поспешаю С смиренным заступом в руках,

          В лугах тропинку извиваю.

          Тюльпан н розу поливаю —

          II о час глин в утренних трудах…

          Александр сел, закинув руки за спинку скамейки. На лице сияла детская улыбка. Он замечтался, потом вдруг спохватился:

          — Пора домой, в свою келью.

          Он шел, по-прежнему размахивая руками в такт музыки стиха п заменяя напевом недостающие слова: Имы-имы — украшенья,

          Имы-имы — в хнжнпс моей.

          Смотрю с улыбкой сожаленья На пышность бедных богачей И тумаю: «К чему певцам…»

          Показалось здание Лицея. Александр остановился и начал соображать — как ему быть? Парадная, конечно, заперта. Нет ли на чай швейцару? Вывернул карманы — в карманах пусто.

          Подошел к Лицею, посмотрел вверх. Окно его комнаты было раскрыто. Решено: вскарабкаюсь, только не заметили бы из нижних этажей. Ничего. Все спят. Он полез вверх по водосточной трубе. Вдруг раздался снизу тихий голос:

          — Господни Пушкин!

          Александр посмотрел вниз — Фома! Он поспешно спрыгнул на землю.

          — Фома, голубчик! Огиерга парадная?

          Фома добродушно потряс головой:

          — Ступайте, отперта. Вас дожидается. А была бы беда, кабы не господин Пущин.

          Александр просиял:

          — Пущин?

          — Они велели посторожить, — ответил Фома и спросил с добродушной усмешкой: — Хорошо погуляли?

          Александр, войдя в свою комнату, сразу заметил букет лилий и прочел записку Жанно. Он прижал букет к груди и, радостно смеясь, сказал сквозь перегородку, отделявшую его от комнаты Жанно:

          — Жанно, милый!

          Появился Фома с заштопанными чулками и уложил их в комод.

          Александр быстро скинул мундир и панталоны и сказал Фоме со смехом:

          — Чулки штопаешь не хуже бабы.

          — Солдатская жизнь ко всему приучает.

          Александр влез под одеяло:

          — А в походах бывал?

          Фома приводил в порядок вещи в комоде:

          — Как же! В двенадцатом году, как французы Смоленск брали, ядром контузило.

          За перегородкой лежал Жанно и нетерпеливо ждал, пока уйдет Фома. А Фома медлил. Хотелось поговорить с барчуком.

          — Батальонный у нас лютый был человек. Голосу не подымет, а солдаты боялись его пуще, как если бы он рычал медведем. За всякий пустяк от него страдали.

          — — Доставалось?

          — Всякое бывало. Вот, к примеру, позвал он меня гоголь-моголь делать, пуншу то есть…

          Александр приподнял голову с интересом:

          — — Вот как? Ты и пунш умеешь делать?

          — Умею. И сахару, и рому, чтобы все было в порцию. Все могу. Вот это угощаются они с приятелем, нашим же майором, а я стою н улыбаюсь, па них глядя. Люблю угодить — характер у меня такой. Он эдак посмотрел: ступай, говорит, братец… А наутро тесаками…

          — Как — тесаками? За что?

          — А так. Должно быть, зачем улыбаюсь. Не пондра-нилоеь. А у меня характер такой.

          Фома осторожно взял с табуретки мундир и рассматривал его.

          — Пожалуй, почистить придется. За один-то раз, а как замарали!

          Забрал мундир и ушел.

          Александр и Жанно одновременно спрыгнули со своих

          постелей, одновременно занесли руки, чтобы постучать, и одновременно отвели их обратно. Александр кусал ногти. Жанно теребил затылок. Наконец постучали оба вместе.

          — Потише, Александр, — сказал Жанно.

          — Жанно, милый, голубчик, верный друг мой! Прости!

          — Да я же виноват.

          — Неправда! Я виноват! У меня бешеный нрав. Африканский характер.

          — Да, а я, зная…

          — Молчи, молчи, молчи! Ты, Жанно, лучший из людей. Благороднейший… — Голос его дрогнул, — Я — Я тебя уважаю, Жанно…

          — А я тебя люблю, Александр. Люблю, как никого на свете! Люблю за то, что ты… — не зная, что сказать, он закончил, улыбнувшись, — что ты такой африканец…

          Оба были растроганы. Помолчали. Вдруг Александр сказал:

          — — Вот что! Отпразднуем нашу мировую пирушкой! Фома устроит нам. Он мастер.

          Жанно засмеялся:

          — Прекрасно! Так спать?

          — Спать.

          Оба завернулись в одеяла.

          Через минуту Александр высунул голову:

          — А какая прелесть Наташа!

          Жанно ответил:

          — Она велела тебе кланяться.

          Александр засмеялся.

          — Прелесть! — еще раз повторил он.

          — Так спать? — спросил Жаппо.

          — Спать, — радостно ответил Александр.

         
          VIII. ДРУЖЕСКАЯ ПИРУШКА

         
          Летом 1814 года была получена зелененькая книжка журнала «Вестник Европы», и Александр имел удовольствие прочитать пн видном месте свое стихотворение «К Другу стихотворцу» с подписью «Александр Н. к. ш. п.». Конечно, все сразу догадались, чьи эти стихи. Чинно и важно стояли печатные буквы, придавая особый вес сло-

          вам. Два дня Александр любовался ими. Стихотворение в печати имело внушительный вид. Автор отговаривал своего друга от написания стихов. Но как же так? Он сам обращается к другу в стихах?

          Пятнадцатилетии автор сам понимал комичность своего положения и приводил в пример выпившего священника, который отвечает своим прихожанам:

          Как в церкви вас учу, вы так и поступаете.

          Живите хорошо, а мне не подражайте.

          Это была игривая насмешка над собственным пристрастием к стихам. После этого забавного примера голос автора звучал солидно и рассудительно:

          Быть славным — хорошо, спокойным — лучше вдвое.

          По случаю примирения и напечатания стихотворения Александр н Жанно решили наконец выпить гоголь-моголь. Достали с помощью Фомы бутылку рома, добыли яиц, натолкали сахару, и началась«работа у кипящего самовара, принесенного Фомой.

          Кроме Александра и Жанно, в вечерней пирушке принимали участие и другие: Малиновский, по прозвищу «Казак», Дельвиг, Яковлев-паяц. Пришел и Кюхля.

          После приготовления гоголя-моголя Фома постоял немного, а потом ушел. Первые стаканы были выпиты при общем хохоте чистого веселья. Жанно, разливая гоголь-моголь, провозгласил:

          — Господа, по второму стакану!

          Все подставили стаканы, кроме Кюхли. Раздались смеющиеся голоса:

          — Кюхля пьян без вина!

          — — Дайге ему кофе!

          — С молочком!

          — Господа, тише!

          Жанно многозначительно сказал:

          — За нее!

          Александр радостно кивнул головой и выпил залпом.

          Барон надел очки и посмотрел на свой стакан, в котором жидкости было не более половины:

          — Э! Э! Эдак опьянеть можно!

          Раздался смех. Дельвиг душил Кюхлю:

          Лишь для безумца, о Зульма,

          Святое вино пророк запретил!

          — Так то вино, — смеясь, сказал Казак-Малиновский, — а это гоголь-моголь!

          — Пушкин, стихи! — воскликнул Дельвиг. — Видишь, Кюхля не пьет. Он пришел ради твоих стихов.

          Александр достал рукопись. Кюхля в жадном ожидании выставил ухо. После детской золотухи он плохо слышал на правое ухо. Дельвиг причмокивал:

          — Твои стихи, Саша, пьяня г лучше вина!

          Александр начал:

          Лнцпппй! Зришь ли ты: на быстрой колеснице,

          Уиенчан .паврамп, в блестящей багрянице.

          Снесши) развалясь, Встулип молодой В толпу народную летит по мостовой:1 Смотри, как все пред ним усердно еннну клонят.

          Как ликторов полки народ несчастный гонят!..

          Тихонько растворилась дверь, и вошел Комовский. Никто его ие заметил — все заслушались стихов. Комовский окинул глазами комнату п мигом все повял:

          — Что это вы, господа? Как не стыдно! Вы роняете достоинство Лицея!

          Все на пего оглянулись. Раздались голоса:

          — Ступай к черту!

          — Лиса-нроповедшща!

          — Фискал! Ябедник!

          Комовский, разобиженный до слез, ответил:

          — Вы же еще и бранитесь!

          Жанно, бывший после выпитого вина в приподнятом настроении, крикнул:

          — Казак, гони его в шею!

          Комовский, огорченный, ходил взад и вперед по коридору. Остановился у окна и, склонившись на подоконник, опустил лицо на руки. В коридоре показался Мейер.

          — Што такой? — сказал он. — Ви плачить? Вас обидела кто?

          Участие Мейера еще сильнее возбудило у Комовского жалость к себе. Он по в силах был сдержаться и заговорил, захлебываясь слезами:

          — Я для их же собственной пользы… А они…

          Мейер оглянулся па дверь пушкинской комнаты и * услышал громкий голос Александра, который заканчивал чтение своего стихотворения:

          Исчезнет Рим; его покроет мрак глубокой,

          И путник, обратив на груды камней око,

          Речет задумавшись, в мечтаньях углублен:

          «Свободой Рим возрос, а рабством погублен!»

          При последних слонах распахнулась дверь и в комнату вошел Мейер.

          — Што такой свобода? — воскликнул он в негодовании. — Ви попойка и ви вольнодум!

          Лицеисты бросились прятать бутылку, стаканы и прочие следы преступления. Мейер подошел к конторке и схватил рукопись, куда ее второпях положил Александр.

          — Как вы смеете! — крикнул Александр.

          — Как ви можно это сказайт? — ответил Мейер, пряча за спиной схваченную рукопись. — Молшать! Я гувернер!

          Это было время, когда кончилось безначалие. Директором, или как его стали называть, «старшим надзирателем», назначен был Фролов, пожилой фронтовик с грубым, деревянным лицом, человек аракчеевской школы. Он донес графу Разумовскому о происшедшей пирушке. Министр отнесся к этому проступку с чрезвычайной серьезностью и приехал в Лицей.

          — Позвольте доложить, ваше сиятельство, — сказал ему Фролов. — Главным виновником в сем деле оказывается воспитанник Пушкин.

          — Как же, как же, — проговорил граф. — Сергея Львовича сынок. Знаю и папашу, и дядюшку, Василия Львовича. Оба шалберы. Препустые люди и без всякого состояния…

          — Сей юноша, ваше сиятельство, — продолжал Фролов, — отличаясь крайним легкомыслием, дерзостью и упрямством, сверх того соблазняет товарищей вольнодумными сочинениями. Извольте взглянуть, ваше сиятельство… — И ои протянул графу несколько листов.

          Граф вынул монокль и спросил:

          — Это что такое? Стишки?

          Примериваясь на разные лады, он пробовал прочесть и сказал строго:

          — Что за почерк! А? Пачкотня какая-то! Кто учитель чистописания? А?

          Фролов ответил с робостью:

          — Будучи недавно назначен, ваше сиятельство… А учитель чистописания Калипич, Фотий Петрович, пишет изрядно. К вашему сиятельству бумаги писал…

          — А! Помню… — произнес граф.

          Успокоившись, он снова наставил монокль и принялся за рукопись. Прочитал: «К Лицииию. С латинского…»

          — Не с латынского, ваше сиятельство, — сказал Фролов, — не с латынского. Латыияпе, если смею судить, имели правила благонамеренные, а тут, извольте видеть… — И он показал в конце.

          Граф прочел:

          Свободой Рим вгмрос, а рабе Iком noiyfi.ienl

          — Гм… Вольнодумные мечтания… — сказал граф, ковырнув рукой в воздухе. — Пусть-ка он на коленях постоит во время утренней и вечерней молитвы две недели сряду. А кто еще участвовал?

          — Воспитанники Малиновский и Пущин сами признались, — ответил Фролов.

          — Пусть и они постоят на коленях вместе с Пушкиным, — распорядился граф. — А этот дядька, — продолжал граф, — что ром доставал, где он?

          — Тотчас, ваше сиятельство, — отвечал Фролов. Подойдя к двери, он крикнул: — Фому к его сиятельству!

          По всему зданию раздались услужливые крики:

          — Фому к его сиятельству! Фому к его сиятельству!

          Вниз по лестнице бежал растерянный и оробелый Фома. Его догнали Александр и Жанно:

          — Не бойся, Фома! Уволят — место найдем. Мы тебя не забудем, Фома!..

          Фома, споткнувшись, вступил в директорский кабинет и застыл на месте. Граф приставил монокль и посмотрел на него:

          — Ты солдат?

          — Так точно, вашшессгво!

          Наступило молчание. Лицо Фомы вдруг расползлось в глупейшую улыбку. Граф был крайне удивлен:

          — А? Что? Ступай, братец!

          Фома, повернувшись по-военному — марш-марш, — вышел из кабинета. Граф строго приказал Фролову:

          — Уволить немедленно!

          …В верхнем этаже, где находился дортуар, инспектор Фролов выстроил лицеистов в три шеренги, чтобы вести вниз, в рекреационный зал, на вечернюю молитву. Вдруг он заметил Дельвига в очках:

          — Эттто что? Выйти вперед!

          Дельвиг, маршируя по-военному, вышел вперед и стал навытяжку, подражая солдатам. Послышались сдержанные смешки.

          Фролов, затопав ногами и указывая на очки, крикнул:

          — Спять!

          Дельвиг с полным хладнокровием рапортовал по-военному:

          — Дозвольте доложить, господин полковник. На ношение очков мне даровано высочайшее разрешение за кампанию тысяча восемьсот седьмого года. Я тогда находился в обозе отца.

          Склонив голову набок, он смотрел на Фролова, который не знал, что сказать. С одной стороны, мальчишка явно лжет, а с другой — кто его знает? Мало ли что? Пока что он ограничился резким замечанием:

          — Как вы держите голову! На место!

          Дельвиг вернулся на место тем же порядком, шагая по-воепному. Лицеисты посмеивались над Дельвигом:

          — А ну-ка расскажи про кампанию тысяча восемьсот седьмого года!

          Лицеисты спускались вниз, шагая по-солдатски, вытягивая носки. Они в шутку подражали солдатам, а Фролов был вполне доволен: все идет в порядке.

          Впереди Комовский читал молитву. Малиновский, Жанпо п Александр остались на йогах. Фролов дал распоряжение Мейеру: пусть Пущин, Пушкин и Малиновский станут на колени.

          Когда те исполнили приказ, прочие лицеисты с шумом бросились на колени вслед за товарищами. Фролов сделал знак подскочившему Мейеру: Мейер бросился между лицеистами и стал поднимать то того, то другого, но те снова бухались на колени, чуть только он отходил. Мейер поднимал Яковлева:

          — Вставайт, вставайт! Нельзя.

          — Почему? Я молюсь за господина инспектора. За него иначе нельзя — бог не послушает.

          Александр, вместо того чтобы стоять на коленях, сел на корточки и смеялся. Фролов после молитвы подозвал его к себе:

          — Вы нарушаете благочиние, господин Пушкин. На три дня в карцер!

          Александр сидел «в уединенном заключении», как официально именовался карцер, на втором этаже около канцелярии. Окна были в церковную ограду. В комнате ничего не было, кроме табуретки. Он писал на подоконнике и напевал:

          И Муза верная со мной.

          Хвала тебе, богиня!

          Тобою красен домик мой И дикая пустыня.

          Он смотрел в окно, где в осенних сумерках неподвижно стояли березы с увядшей листвой в церковной ограде. Вдруг Александр оживился, распахнул окно. К окну подошла Наташа в деревенском платочке с каким-то кузовком в руке. Она показала на кузовок н сказала:

          — Вот вам, чтобы не скучали.

          — Вы ангел, Нагаша.

          Александр уже готов был выпрыгнуть из окна, но Наташа его остановила:

          — Погодите. Я и веревочку припасла!

          Она ловко закинула конец веревки в окно, и Александр подмял кузовок кверху.

          Наташа сказала:

          — Не скучайте! — и ушла.

          Александр развернул кузовок. Там было варенье, деревенские булочки, вишни, два яблока. Кроме того, записка: «Вот вам, милый друг, деревенский гостинец, чтобы вы не скучали».

          Александр прежде всего закусил яблоко, потом попробовал пальцем варенье и промычал с набитым ртом:

          И Муза щ-рная со мной,

          Хвала тебе, богиня!

         
          IX. ТОРЖЕСТВО ПОЭТА

         
          Александр почти три года не видался с родными и очень обрадовался, узнав, что Надежда Осиповна с детьми поселилась в Петербурге. Только Сергея Львовича еще не было — он служил в комиссариате резервной армии в Варшаве.

          В Царском Селе был открыт Благородный пансион при Лицее, и туда решено было отдать девятилетнего Льва. Благородный пансион был как бы младшим братом Лицея. Воспитанники принимались туда моложе, чем в Лицей. Надежда Осиповна с Олей стали часто навещать Царское Село. Александр водил их по разным уголкам парка и показал колонну, воздвигнутую «Победам Ганнибала», то есть Ивана Абрамовича, родного дяди Надежды Осиповны. Она была очень довольна.

          По рассказам Оли Александр представлял себе домашнюю обстановку в Петербурге: вот престарелая моська, которую укутывает Оля; вот диванная, где сестра читает любимые книги; вот она играет Моцарта или Пиччини.

          Александр представил сестре и матери своих товарищей. Надежда Осиповна с удивлением поглядела на долговязого Кюхлю, который при первом знакомстве изогнулся с грацией испанского гранда. Но Оле он очень понравился.

          — Какой смешной, а какой славный, — сказала она.

          Раз Надежда Осиповна привезла даже Арину Родионовну, которая заплакала от умиления, увидя своего воспитанника в синем сюртуке, подросшего, с проглядывающей русой щетиной па щеках.

          В одни из приездов Оли Александр преподнес ей свое послание, где говорил, что он оставит свою «темную келью», бросив под стол «клобук с веригой», и прилетит «расстригой» прямо в «пышный Петроград» к ней в объятия. Оля была очень польщена. Она уже знала, что брат настоящий писатель, печатающий свои стихи в журнале. Василий Львович показывал ей стихотворение «К другу стихотворцу», хотя и с подписью «Н. к. ш. п.». Несколько дней она не расставалась с книжкой «Вестника Европы», взятой из лицейской библиотеки.

          Александр рассказывал Оле про Александра Ивановича Галича, который весной 1814 года заменил заболевшего Кошанского. Это был молодой человек, недавно окончивший немецкий университет, знаток немецкой философии. В Лицее он преподавал российскую словесность и латинский язык. С лицеистами держался по-дружески. Он приезжал из Петербурга и останавливался в комнате эконома Золотарева. Там у него собирались лицеисты, которых он угощал. Особенно сошелся он с Александром и советовал ему нрнняп.си за что-нибудь важное, достойное его таланта. В стихах Александра эти собрания у «доброго Галича» изображались как дружеские пиршества.

          В конце года назначены были переходные экзамены из «младшего возраста» в «старший». Бывшие мальчики превращались в юношей, «студентов». Программа экзаменов обсуждалась на конференции профессоров. Экзамены долго откладывались и состоялись только 6 и 8 января 1815 года. На публичные экзамены предполагалось пригласить знатных лиц и родственников лицеистов. В числе приглашенных был и знаменитый Державин. Больше всего споров было, кто станет читать собственные поэтические произведения. Куницын решительно заявил, что чтение собственных стихов должно быть поручено Александру Пушкину.

          — Пушкин мало успевает в логике, — сказал Куницын, — и в предметах, требующих точности. Он ничего не записывает, но хорошо усваивает сказанное и то, что соответствует его собственным чувствам, поэтому в естественном праве успехи его более заметны.

          Но Фролов возражал, указывая на вольные мысли Александра и на то, что он недавно подвергся наказанию в карцере.

          Куницын ответил, барабаня но столу:

          — Принужден отмегнгь, что воспитанник Пушкин был подвергнут наказанию в уединенном заключении не по постановлению конференции, а единоличным распоряжением господина… — Он сделал вежливый поклон в сторону Фролова, — господина, временно исполняющего должность директора.

          Вступился Галищ

          — Пушкин хорошо понимает законы поэзии. Он находит запас способов и знаков для выражения своих чувств и мыслей. Когда он обдумает свое произведение, его план и предмет, то удача не оставляет сомнений.

          Скромно вставляет слово профессор де Будри, француз, читающий лекции по французскому языку:

          — Насколько могу судить, его превосходительство, господин тайный советник Державин, прнсу гствуя на экзамене, преимущественное внимание обратит на стихотворческие упражнения. А поелику воспитанник Пушкин по своим дарованиям в поэзии занимает в сем смысле первое место, то полагал бы чтение стихов на публичном экзамене поручить ему, невзирая на его дурное поведение.

          Тут де Будри сделал изящный, вежливый поклон в сторону рассерженного Фролова.

          Чтспне стихов па экзамене было решено поручить Пушкину.

          Программа разделена была на два дня. В первый день назначены были экзамены но истории, географии и нравоучению. В заключение должны были быть прочитаны рассуждения: Яковлева «О любви к отечеству» и Илличевского «О цели человеческой жизни». Слушателям было предоставлено право задавать любые вопросы, но никто этим позволением не воспользовался. Было довольно скучно. Все с нетерпением ждали второго дня, когда назначены были экзамены по языкам: латинскому, французскому и российскому. Все знали, что приедет сам Державин и что Пушкин будет читать свое стихотворение «Воспоминания в Царском Селе». Александр уже читал его на репетиции экзаменов. На публичный экзамен получил приглашение и Сергей Львович, к тому времени вышедший в отставку и поселившийся в Петербурге.

          К Лицею подъехал Державин и вышел из саней, поддерживаемый швейцаром. Он был в шубе и бобровой шапке. Дружески похлопывая швейцара по рукаву, сказал:

          — Спасибо, голубчик.

          Кюхля сломя голову летел по лестнице вверх:

          — Державин приехал!

          Он пронесся ураганом по коридору н вновь помчался по лестнице вниз, в сени. За ним бежали Александр, Илличевский, Пущин, Яковлев и прочие лицеисты. С Дельвига соскочила обычная лень. Физиономия его сияла. В восторге ои объявил Александру:

          — Я поцелую руку, написавшую «Водопад»!

          Кучка юношей ждала в сенях. Вошел Державин и

          спросил, повернувшись к швейцару:

          — А куда мне, братец, нройги по надобности?

          — Пожалуйте, — ответил швейцар.

          — А, спасибо, голубчик,- и пошел в сопровождении швейцара в указанном направлении.

          Лицеисты побежали вверх но лестнице. Александр спросил Дельвига:

          — Что же ты руку не поцеловал?

          Дельвиг ответил, смеясь:

          — Что-то прошла охота.

          Обстановка на публичном экзамене была парадная. Среди сверкающих орденами и лентами парадных мундиров терялись скромные фраки. Впереди был красный стол с золотыми кистями, и за столом, рядом с графом Разумовским, сидел Державин. Он скучал во время вопросов по грамматике латинского и французского языков. Лицо его было бессмысленно, глаза мутны, губы отвисли. Он дремал до тех пор, пока не начался экзамен по российской словесности. Тут он оживился. Черные глаза из-под седых бровей заблистали. Читаны были его стихи, разбирались его стихи, поминутно хвалили его стихи. Он слушал все с живостью.

          Но вот был вызван Александр Пушкин. Глаза Державина зажглись любопытством. Он пристально посмотрел на молодого поэта.

          Пушкин давно ужо готовился к этому ч гению. Сперва он думал написать «Картину Царского Села». Он хотел описать дворец и сад, утреннее, дневное и вечернее гулянья, но не было объединяющего предмета. Александр не мог писать по программе, и этот описательный план был оставлен. Нашелся образ, вокруг которого собралась вся картина Царского Села. Это устроительница и первая хозяйка Царского Села, императрица Екатерина. Исчезли все «гулянья». Нашлась подходящая обстановка для «Воспоминаний» — лунный вечер:

          Навис покров угрюмой нощи На своде дремлющих небес;

          В безмолвной тишине почили дол и рощи,

          В седом тумане дальний лес;

          Чуть слышится ручей, бегущий в сень дубравы.

          Чуть дышит ветерок, уснувший на листах,

          И тихая луна, как лебедь величавый.

          Плывет в сребристых облаках.

          Плывет — и бледными лучами Предметы осветила вдруг.

          Аллен древних лип открылись пред очами. Проглянули и холм н луг;

          Здесь, вижу, с тополом сплелась младая ива И отразилася в кристалле зыбких вод;

          Царицей средь полей лилея горделива В роскошной красоте цветет.

          Перед Александром и перед всеми — он это чувствовал — возникали чудесные картины Царскосельского парка. Волны звуков уносили его все дальше и дальше. Отроческий голос его звенел громче и одушевленно, завораживая его самого и всех слушателей. Он стоял в двух шагах от Державина, глаза которого сияли восторгом.

          Царскосельский парк волшебством слова превращался в образ России;

          Не се ль Элизиум полнощный.

          Прекрасный Царскосельский сад.

          Где, льва сразив, почил орел России мощный На лоне мира и отрад?

          Увы! Промчалися те времена златые,

          Когда под скипетром великия жены Венчалась славою счастливая Россия,

          Цветя под кровом тишины!

          Но вот «вскоре новый век узрел и брани новые, и ужасы воеины»;

          Он стоял в двух ши*мх от Державина, глаза которого сияли восторгом.

          Страдать — есть смертного удел.

          Блеснул кровавый меч в неукротимой длани Коварством, дерзостью венчанного царя;

          Восстал вселенной бич — и вскоре лютой брани Зарделась грозная заря.

          Что-то личное, скорбное и гневное, зазвенело в голосе Александра, когда он заговорил о Москве;

          Края Москвы, края родные,

          Где на заре цветущих лет Часы беспечности я тратил золотые,

          Не зная горестей и бед,

          И вы их видели, врагов моей отчизны!

          И вас багрила кровь и пламень пожирал!

          И в жертву не принес я мщенья вам и жизни;

          Вогте лини» гневом дух пылал!..

          Это было уже не стихотворение, а поэма о величии России. В стихах Александра затронуто было все живое для русского сердца. Отразились события последних лет. Слушая знакомые стихи, у лицеистов, как они рассказывали потом, пробегал мороз по коже.

          Черные глаза Державина впились в молодого поэта. Голова тихо качалась в такт стиха. Когда Александр замолк, Державин вскочил с юношеской резвостью, сдвинув стол и толкнув графа Разумовского. Бросился к Александру, поцеловал его курчавую голову со смехом и слезами.

          — Музыка-то! Музыка-то! A-а? Каково? Спасибо, спасибо, голубчик! — вдекликнул Державин.

          Шаловливым мальчишеским движеньем мазнул ладонью по курчавой голове и острым, смеющимся взглядом скользнул по парадным мундирам:

          — Слышали, господа? Поэт! Теперь и умереть можно! Вот вам второй Державин!

          Александр вдруг всхлипнул, вырвался и, закрывши лицо, кинулся вон. Его долго не могли найти.

          Вечером у графа Разумовского был устроен ужин для избранных гостей. На ужине был и сиявший от гордости и счастья Сергей Львович.

          — Я бы хотел, — обратился к нему граф Разумовский с любезной улыбкой, — образовать вашего сына также и в прозе.

          — Нет. Оставьте его поэтом, — откликнулся Державин с другого конца стола.

          После ужина Державин подозвал к себе Сергея Львовича и попросил его сказать Александру, чтобы тот переписал для него свое стихотворение.

          — Я поздравляю вас, — сказал он, — с таким сыном. Не слушайте ничего! Пусть он будет поэтом.

          Сергей Львович с чувством пожал руку Державину и невольно прослезился.

          Имя молодого поэта из Лицея пронеслось среди первых писателей. Жуковский с восхищением читал в Москве стихотворение Александра, полученное из Царского Села Василием Львовичем в рукописи. Оно очень скоро было напечатано в московском журнале «Российский му-зеум» с благодарностью от издателя: «За доставление сего подарка благодарим искренне родственников молодого поэта, которого талант так много обещает». Стихотворение было напечатано впервые за полной подписью автора: «Александр Пушкин». И никто не удивлялся, когда в том же «Российском музеуме» появилось послание Дельвига «Пушкину». Оно оканчивалось такими словами:

          Пушкин! Он н в лесах не укроется;

          Лира выдаст его громким пением,

          И от смертных восхитит бессмер того Аполлон на Олимп торжествующий.

          Послание было отправлено тайком ог Александра, и он написал шутливый ответ — конечно, не для печати, а для дружеского круга:

          Послушай, муз невинных Лукавый духовник:

          Жилец полей пустынных,

          Поэтов грешный лик Умножил я собою,

          И я главой поник Пред милою мечтою;

          Мой дядюшка-поэт На то мне дал совет И с музами сосватал.

          Сначала я шалил,

          Шутя стихи кроил,

          Л там и напечатал…

          И он благодарил Дельвига:

          Спасибо за носланье.

          Но что мне пользы в том?

          На грешника потом Ведь станут в посмеянье Указывать перстом!..

          Везде беды застану!

          Увы мне, метроману.

          Куда сокроюсь я?

          Предатели-друзья Невинное творенье Украдкой в город шлют, —

          И плод уединенья Тисненью предают…

          Не было больше мальчика, юноши, писавшего стихи под покровительством дядюшки-поэта, а был молодой поэт, сразу победивший дядюшку и открывавший для себя новые пути в поэзии.

         
          X. ПОЭТИЧЕСКИЙ ГОРОДОК

         
          Александр простудился и лежал в лазарете. Пришел доктор Псшель и сказал, чго его желает видеть какой-то господин — «странный», как он выразился с улыбкой. Открылась дверь, и вошел не кто иной, как Батюшков. Александр чуть не вскрикнул от радости.

          — Константин Николаевич!.. — пробормотал он в смущении.

          Батюшков растерянно поздоровался, не зная, как называть Александра: Александр Сергеевич или Александр, «ты» или «вы»? Он сел около постели, ерошил волосы и молчал. Александр увидел, что Батюшков не тот, который был в Москве. Он похудел и осунулся.

          — Я читал ваши «Воспоминания в Царском Селе», —

          начал Батюшков вдруг. — Истинно величественный н возвышенный слог! Все, что нужно для эпической поэмы… Вы постигли тайну эпического слога. Ваше стихотворение воистину поэма!

          — Благодарю вас, — ответил Александр. — Но я опасаюсь пускаться в эпический путь. Кровавый пир войны — не мой предмет. «Будь каждый при своем», — добавил он, приводя стих Жуковского из послания к Батюшкову.

          — Если б вы видели то, что видел я, — сказал Батюшков, — вы бы поняли… Под Лейпцигом погнб мой друг Петин. Он пал при мне. — И Батюшков порывисто воскликнул: — О, если б ты знал, Александр, что это был за человек! Я посвятил его памяти элегию… Я прочту ее… Она запечатлена в душе.

          И он прочел наизусть свою элегию «Тень друга»:

          Я берег покидал туманный Альбиона:

          Казалось, он и волнах свинцовых утопал..,

          И вот появилась тень друга:

          Мечты сменялися мечтами,

          И вдруг — то был ли сон? — предстал товарищ мне,

          Погибший в роковом огне

          Завидной смертню, над Плейскими струями..

          Батюшков закончил чуть не со слезами:

          И все душа за призраком летела.

          Все гостя горнего остановить хотела;

          Тебя, о милый брат, о лучший из друзей!

          Александр сидел на кровати и задумчиво слушал. Батюшков быстро ходил взад и вперед, нервно ероша волосы, и вдруг остановился перед Александром.

          — Живи, как пишешь, — заговорил он, — и пиши, как живешь, — вот мое правило. Иначе все отголоски лиры твоей будут фальшивы. Моя область — легкая поэзия. Больше я ничего не могу. А ты чего желаешь?

          — Для забавы пишу сказку о Бове, — ответил Александр. — Во вкусе Вольтера.

          — Уступи «Бову» мне, — сказал Батюшков. — Я ищу

          сказочных сюжетов, чтобы хоть немного расширить область своей элегии. У меня другого способа нет. Сказочные сюжеты — не твое дело.

          Александр не думал продолжать «Бову» и беззаботно уступил сюжет Батюшкову.

          Заговорили о том, издают ли лицеисты свой журнал. Александр показал красные номера журнала «Лицейский мудрец»; па каждом номере была помета: «Печатать позволяется. Цензор — барон Дельвиг». «В типографии В. Данзаса». Это обозначало, что барон Дельвиг составлял номер, а Данзас, как ни на что другое не способный, переписывал его. Участия Александра не было. Ои печатал свои произведения в «Российском му-зеуме».

          Батюшков улыбался, читая все это. По уходе Батюшкова Александр долго еще оставался в поэтическом настроении. Точно все пело н внутри, и кругом него. Пела и полка книг под черной тафтой над кроватью. Александр почувствовал себя совершенно здоровым. Он очинил перо и стал писать, перемарывая и исправляя:

          Укрывшись в кабинет,

          Один я не скучаю

          И часто целый свет

          С восторгом забываю.

          Друзья мне — мертвецы,

          Парнасские жрецы;

          Над полкою простою

          Под тонкою тафтою

          Со мной они живут.

          Певцы красноречивы.

          Прозаики шутливы

          В порядке стали тут.

          Сын Мома и Минервы

          Фернейский злой крикун2.

          Поэт в поэтах первый,

          Ты здесь, седой шалун!

          Он Фебом был воспитан,

          Издетства стал пиит;

         
          1 М о м — в греч. мифол. бог насмешки и порицания; Минерв а — -богиня мудрости.

          2 Ф е р н е й с к и й злой крикун — французский пнса гель Вольтер. Вольтер «сил в имении Ферней подле Женевы.

         
          Всех больше перечитан.

          Всех мепее томит;

          Соперник Эврипида,

          Эрагы1 нежный друг,

          Лрьоста, Тасса внук —

          Скажу ль?., отец Кандида 2 —

          Он все; везде велик

          Единственный старик!

          — Прелесть, — прошенгил Александр.

          В Царское Село неожиданно приехал Жуковский и подарил Александру книжку своих стихотворений с надписью: «Молодому чудотворцу Александру Пушкину сг автора». Александр был тронут и крепко прижал к груди его руку. Он узнал эту мягкую, теплую руку, запомнил ее с Москвы.

          — Милое, живое творенье! — воскликнул Жуковский, обнимая Александра. — Ты надежда нашей словесности, будущий гигант, ты всех пас перерастешь.

          Он был очень доволен обращенными к нему последними стихами «Воспоминаний в Царском Селе» и прочел их наизусть:

          О скальд России вдохновенный.

          Воспевший ратных грозный строй,

          В кругу друзей твоих, с душой воспламененной

          Взгреми на арфе золотой!

         
          1 Эрато — в греч. мифол богиня любовной поэзии.

          2 «Кандид» — ироническая сказка Вольтера, где действует «философ» Панглос, который проповедует, что «все идет к лучшему в этом лучшем из миров», так как все совершается по необходимости. После всех злоключений героев Панглос рассуждает, обращаясь к Кандиду: «Если бы вы ие были изгнаны из прекрасного замка здоровым пинком ногп в зад за любовь к Куннгупде, если бы вы не были взяты инквизицисю, если бы пы ие обошли пешком всю Америку, если бы вы не нанесли хорошего удара шпагой барону, — вы ие ели бы здесь ни цедры в сахаре, ни фисташек». Куннгуцда постарела и подурнела, но Кандид женится на ней но добросовестности, несмотря на сопротивление брата ее, барона, который требует от супруга своей сестры, чтобы тот имел 70 поколении баронских предков. На рассуждения Панглоса Кандид отвечает кратко н выразительно:

          — Это хорошо сказано, но надо возделывать свой сад. (Прим. автора.)

         
          Да снова стройный глас герою в честь прольется,

          И струны трепетны посыплют огнь в сердца,

          И ратник молодой вскипит и содрогнется При звуках бранного певца.

          Это у тебя в руках «арфа золотая», — сказал Жуковский. — У тебя есть общий предмет, а у меня в «Певце во стане русских воинов» — сплошная лирика, посвященная отдельным героям.

          Жуковский не узнавал в Александре прежнего московского мальчика, любителя стихов, а знакомился с ним, как с новым молодым поэтом Александром Пушкиным и разговаривал с ним, как с равным.

          Александр с гордостью записал в дневнике: «Жуковский дарит мне свои стихотворения».

          Жуковский не раз навещал Александра, когда приезжал в Царское Село, где он давал уроки в царском семействе. В следующий приезд Александр поднес Жуковскому послание, которое начиналось так:

          Благослови, поэт!.. В тиши парнасской сени Я с трепетом склонил пред музами колени,

          Опасною тропой с надеждой полетел,

          Мне жребий вынул Феб, и лира мой удел.

          В этих стихах он вспоминал о том, как его приветствовал Державин:

          И славный старец наш, царей певец избранный, Крылатым гением и грацией венчанный,

          В слезах обнял меня дрожащею рукой И счастье мне предрек, незнаемое мной.

          Но самое важное было то, что его одобрил Жуковский:

          Не ты ль мне руку дал в завет любви священный? Могу ль забыть я час, когда перед тобой Безмолвный я стоял, и молнийной струей Душа к возвышенной душе твоей летела И, тайно съединясь, в восторгах пламенела, —

          Нет, нет! решился я — без страха в трудный путь, Отважной верою исполнйлася грудь.

          — Прекрасное послание! — воскликнул Жуковский, — Эго лучшее твое произведение.

          В это время в Петербурге на театре была представлена комедия князя Шаховского «Липецкие воды», где в смешном виде выведен был «балладник Фиалкин». Под именем Фиалкина разумелся Жуковский. Жуковский сидел на спектакле в первом ряду и громко смеялся.

          Александр с гневом обличал «бессмыслицы дружины боевые», «славянских» стихотворцев, к числу которых принадлежал и князь Шаховской. Это «вражды и зависти угрюмые сыны», для которых беда, если кто «в свет рожден с чувствительной душой».

          Когда-то в плане «Воспоминаний в Царском Селе» были упомянуты жители Царского Села, которых собирался изобразить Александр. Они ожили в его «Городке»; вот добренькая старушка, которая собирает рассказы со всех сторон;

          Фома спою хозяйку что наказал,

          Антошка балалайку Играя разломал, —

          Старушка все расскажет:

          Меж тем как юбку вяжет.

          Болтает все свое…

          А вот «добрый сосед», отставной майор:

          Старик, развеселясь,

          За дедовскою кружкой В прошедшем углубись,

          С Очаковской медалью На раненой груди,

          Воспомннт ту баталью.

          Где роты впереди Летел навстречу сланы,

          Но встретился с ядром И мал на дол кропаний С булатным палашом.

          Все это живые люди, выхваченные прямо из жизни. И как легко они укладываются в певучий стих!

          Снизу слышались звуки вальса. Шел урок танцев учителя Гюара. Вечерние лучи отсвечивали от золоченого

          купола дворцовой церкви и прямо ударяли в комнату Александра. Он подходил к окну и прислушивался к звукам вальса с мечтательной улыбкой, хмурился — и, надув губы, снова за перо.

          Жанно выглянул из зала н увидел подымавшегося по лестнице Дельвига. Жанно крикнул ему:

          — Зови Пушкина сюда! Сейчас кадриль.

          Александр торопливо надевал сюртук. Лицеисты танцевали без барышень. Это было неинтересно, но Александр все-таки старался упражняться для настоящих балов — у Вельо или иногда в Лицее. Одеваясь, он подходил к столу и исправлял стихи стоя. Он оглянулся на вошедшего Дельвига:

          — Сейчас иду.

          Дельвиг лениво разлегся на кровати:

          — Погоди.

          Александр скинул на стул сюртук и, надув губы, принялся писать. Легкий ветерок доносил шорох листьев из парка.

          — Не торопись, — заметил Дельвиг, — все равно пропустил кадриль. Прочти лучше.

          Александр прочитал нараспев:

          Когда же на закате Последний луч зари Потонет в ярком злате,

          И светлые цари Смеркающейся ночи Плывут по небесам,

          И тихо дремлют рощи,

          И шорох по лесам,

          Мой гений невидимкой Летает надо мной;

          И я в тиши ночной Сливаю голос свой С пастушьего волынкой…

          Помолчали.

          — Я это помещу посередине, еще до портретов жителей.

          — Хорошо, — произнес Дельвиг.

          Александр продолжал:

          Ах! счастлив, счастлив тот,

          Кто лиру в дар от Феба Во цвете дней возьмет!

          Как смелый житель неба.

          Он к солнцу воспарит,

          Превыше смертных станет,

          И слава громко грянет:

          «Бессмертен ввек пиит!»

          Александр замолчал, отыскивая продолжение:

          Не весь и предан тленыо.

          ( моей, быть может, тенью 11олуночной норой Сын Феба молодой,

          Мой правнук просвещенный.

          Беседовать придет И, мною вдохновенный,

          На лире воздохнет…

          Александр долгим, испытующим взглядом смотрел на лежащего Дельвига. А тот тихо произнес свои стихи, обращенные к Пушкину:

          Пушкин! Он и в лесах не укроется:

          Лира выдаст его громким пением..(

          Право, Пушкин, твоя музыка лучше всех вальсов и кадрилей. Слушая ее, не заметишь, как пройдет и тысяча лет.

          Потом Илличевскпй писал своему петербургскому товарищу Фуссу: «Посылаю тебе книжку «Российского му-зеума». Там ты найдешь шедевр нашего Пушкина «Городок». Он прав в своих пророчествах: слава его в будущем отсветится и на его товарищах».

         
          XI. «ЛЮБОВЬ ОДНА — ВЕСЕЛЬЕ ЖИЗНИ ХЛАДНОЙ…»

         
          Она вместе с матерью поселилась осенью в Царском Селе, чтобы быть поближе к брату, лицеисту Александру Бакунину. Ни одно лицейское сердце не осталось спокойным, когда приехала сестра Бакунина — Катя. Она была старше лицеистов. Ей было уже девятнадцать лет.

          В чувстве Александра к ней не было ничего шаловливого, веселого, как было к Соне Сушковой или к Наташе. Вероятно, так было и у Жуковского с его возлюбленной: все было глубоко и серьезно.

          Когда Бакунин познакомил ее с Александром, она только сказала:

          — А я вас знаю. Мне о вас много рассказывали.

          Слова эти прозвучали музыкой в душе Александра.

          Была глубокая осень. Уже лежал снег. У Александра

          создалась привычка каждый день встречать Катю Бакунину в снежных аллеях парка, на лестнице или на уроках танцев, в которых она тоже участвовала. Теперь Александр аккуратно посещал уроки танцев. Они обменивались несколькими слонами, которые были полны для Александра глубокого значения.

          И вот однажды Катя, нли Екатерина Павловна, как ее называли, вдруг исчезла.

          Александр, приняв вид равнодушия, спросил у Бакунина, где его сестра. Тот с лукавой улыбкой ответил, что она с матерью уехала в Петербург. В Царском Селе Бакунины нанимали отдельную квартиру в «полуциркуле», в дворцовых службах.

          Александр не видел ее с утра и так и лег спать. На следующий день ранним утром он выбежал на снежную дорогу и глядел вдаль: не едет ли кто? И вдруг неожиданно повстречал ее на лестнице, когда она спускалась вниз от брата.

          — Что, скучали? — спросила она с улыбкой. — Ну, поскучайте. Сегодня поговорим.

          И как она мила была! Как к пей пристало черное платье!

          Александр был счастлив. Ее тон был такой дружеский, такой ласковый, что нельзя было воздержаться от восторга.

          — Я мог бы говорить с вами до завтра, — сказал Александр.

          Она снова улыбнулась.

          — А нам есть о чем говорить, — ответила она.

          Александр вернулся к себе в комнату в возбужденном состоянии. На другой день он сделал в дневнике запись стихами и прозой:

          «Итак, я счастлив был, итак, я наслаждался.

          Отрадой тихою, восторгом упивался… —

          И где веселья быстрый день?

          Промчался лётом сновиденья.

          Увяла прелесть наслажденья,

          И снова вкруг меня угрюмой скуки течь!.

          Я счастлив был!., нет, я вчера не был счастлив; поутру я мучился ожиданьем, с неописанным волненьем стоя под окошком, смотрел па снежную дорогу — ее не видно было! Наконец я потерял надежду, вдруг нечаянно встречаюсь с нею на лестнице, — сладкая минута!

          Но я не видел ее 18 часов — ах! какое положенье, какая мука!..

          Но я был счастлив 5 минут…»

          Припомнились стихи Жуковского;

          Оа пел любовь, по был печалей глас.

          Увы! он знал любви одну лишь муку!

          Весной 1815 года на улицах Царского Села появились офицеры гусарского полка, вернувшиеся из Франции. Среди гусаров заметен был красивый офицер, одетый с особым изяществом.

          — Знаешь, кто это? — улыбаясь, спросил Горчаков Александра. — Это Чаадаев. Богат, со связями и, представь себе, с вольными мыслями.

          Скоро Чаадаев познакомился с лицеистами. Он говорил Жанно и Александру на прогулке в парке;

          — Я смотрел с горы на Париж, и мне хотелось просить прощенья у этого великого города, куда мы пришли, чтобы задушить впервые родившуюся здесь свободу. В России я чужой — враг рабства. Мне здесь нечего делать.

          Жанно отвечал, волнуясь;

          — Как вам нечего делать? С вашим умом, с вашими чувствами…

          Чаадаев, ласково улыбаясь, взял под руку молодых людей и сказал;

          — Вы, мои друзья, молоды. Вы еще можете верить. А я… — Он вынул дорогой парижский брегет. — А мне пора. — И прибавил иронически; — Обучать солдат фрунту…

          …В 1816 году был наконец назначен директором Лицея Егор Антонович Энгельгардт — человек добрый, но с убеждениями, совершенно искренними, лютеранского пастора. На Лицей он смотрел как на приют мудрости и искусства и после своего переселения велел сделать на подъезде железный узор в виде совы н лиры, как знаки мудрости и поэзии.

          Император Александр I прогуливался с ним по аллеям парка и объяснял, что такое Лицей. Впереди, высунув язык, бежала черная собачка Шарло, а сзади шел военный министр граф Аракчеев. Красный нос его то и дело вдвигался между императором и Энгельгардтом.

          Журчала ручейком речь императора:

          — Фролова я уволил потому, что его способы были слишком грубы и просты. Я на тебя надеюсь, Егор Антонович. Ты того же достигнешь иными способами. В мягких перчатках. Понимаешь?

          Император коснулся руки собеседника и остановился, позвав собачку:

          — Сюда, Шарло, сюда!

          Собачка подбежала, ласкаясь, и завиляла хвостиком.

          Император продолжал:

          — Цель Лицея с самого начала была непонятна и извращена. Мне нужно было подготовить людей, привычных к условиям двора. Дворян, одним словом, верных престолу, а не семинаристов и разночинцев.

          Энгельгардт слушал, опустив голову. Граф Аракчеев вставил свое веское слово:

          — Необходимо прежде всего приучить воспитанников к фрунту.

          Император рассмеялся и потрепал его по плечу:

          — И, кроме того, к исполнению придворных обязанностей. Я думаю поручить им дежурства при императрице. Это польстит их честолюбию. — Император взял под руку Энгельгардта и пошел дальше. — Профессора Куницына я уволю, — сказал он. — Под видом естественного права он преподает республиканские учения. Он прямо отрицает крепостное право и хочет превратить крепостных крестьян в откупщиков, снимающих землю у помещика. Потом, что такое воспитанник Пушкин? — продолжал император. — Про него дурно говорят. Он пишет вольнодумные стихи про свободу, участвует в гусарских пирушках…

          — Я предупрежу его, — запинаясь, ответил Энгель-гардт.

          Александр гулял в парке с Жанно. Они разговаривали о будущем.

          — Любишь ты гадать о будущем, — говорил Александр. — Как ты думаешь, куда пас разбросает судьба?

          Жанпо ответил шутливо:

          — — Я пойду в гусары.

          Александр рассмеялся и сказал:

          — А я буду ползгн в асессора*.

          1 Асессор — гражданский чин 8-го класса.

          — А вот Горчакова будущее ясно, — заметил Жанно, — этот прямо в министры.

          Александр печально произнес:

          — Пройдет незаметно год, и мы сразу, с лицейского порога, вступим в жизнь.

          Летом Александр чувствовал себя несчастным и одно за другим писал грустные стихотворения.

          Любовь одна — веселье жизни хладной,

          Любовь одна — мучение сердец.

          Она дарит один лишь миг отрадный,

          Л горестям не виден и конец.

          Он много гулял с Катей Бакуниной, читал ей свои стихи, которые она задумчиво слушала.

          — Искренне и хорошо, — отзывалась она. — Но мне жаль вашей грусти.

          — Что делать? — отвечал Александр.

          — Знаете, — сказала Катя, — из ваших стихов мне больше всего нравится «Городок». Там вы свободно отдаетесь чувству. Хороши «Воспоминания в Царском Селе»: Царскосельский парк, куплет о Москве — все это очень хороню, по, понимаете, слишком парадно, торжественно… Я отдаю преимущество личным чувствам.

          — А личные чувства — это любовь, — тихо сказал Александр.

          Они вдвоем дошли до беседки и уселись на скамейку.

          Александр положил свою руку на ее руку. Катя вдруг обняла Александра и поцеловала его в щеку.

          — Бедный мальчик! — проговорила она.

          Александр крепко обхватил ее за талию и молча прижал к себе.

          — Вот счастье! — пробормотал он.

          — Ну что? Виден «горестям конец»? — спросила она с веселой улыбкой. — А теперь пойдем домой.

          — Да, «горестям уж виден и конец»! — радостно воскликнул Александр.

         
          XII. ПРОЩАНИЕ С ЛИЦЕЕМ

         
          Граф Варфоломей Толстой жил широко. У него были дачи в Царском Селе и в Петербурге на Крестовском острове. Много тратил он на свой крепостной театр. Его имение пошло в уплату за долги. Крепостной театр был продан. Наташу купила какая-то помещица Дементьева из Осташковского уезда, Тверской губернии. Она была из купчих и вышла замуж за разорившегося дворянина, который женился на ней потому, что она была богата.

          Александру было очень больно, что его Наташа попадет в руки грубой, необразованной барыни. Правда, ей хотелось в деревню собирать грибы, ходить в платочке. Но это были мечты, детские воспоминания… Она привыкла к городской обстановке, к образованным людям, к театру… Нет, этого нельзя допустить! Но что же делать? Где «естественное право», которое преподает Куницын?

          «Никто не может приобрести право собственности на другого человека, — говорил Куницыи, мягко улыбаясь, — ни против воли, ни с его на то согласия, ибо право личности неотчуждаемо».

          И еще мягче:

          «Никто не имеет права употреблять кого-либо из сограждан как средство или простую вещь для себя».

          А как же Наташа?

          Еще свободнее говорил Куницын о неограниченной государственной власти, разумея самодержавие:

          «Употребление власти общественной без всякого огра-

          ничения есть тиранство», — говорил со сладкой улыбкой Куницын, смягчая прямоту и резкость своих слов.

          И, наконец, прямо с самой сладкой улыбкой:

          «А кто оное производит — тот есть тиран».

          Слова «тиранство» и «тиран» он подчеркивал особым сладким произношением.

          Судьба Наташи и власть Аракчеева над всей Россией ожесточили Александра и вооружили его против существующих жестоких порядков. Живя около дворца, он видел образ жизни дворцовых господ, начиная с самого царя. В уме Александра возникла мысль написать оду о вольности, и он даже начал набрасывать ее в отрывках.

          У Чаадаева собралось несколько лицеистов и гусарских офицеров. Прежний дядька Фома приготовлял жженку. Он был теперь в услужении у Чаадаева. Жанно и Александр не забыли своего обещания: найти Фоме место. Чаадаев был им доволен, хотя и не понимал, почему Фома так часто улыбается.

          Александра просили прочесть стихи.

          — Прочти, — сказал Чаадаев, — то, что ты начал о вольности.

          — Еще не готово, — ответил Александр.

          — Все равно, прочти!

          Александр начал читать:

          Беги, сокройся от очей,

          Питеры слабая царица!

          Где ты, где ты, гроза царей.

          Свободы гордая певица

          Питомцы ветреной судьбы.

          Тираны мира, трепещите!

          А вы мужайтесь и внемлите,

          Восстаньте, падшие рабы!

          Взволнованы Кюхля, Жанно, Дельвиг, гусары. Спокоен один Чаадаев. Он слушает молча, опусгив голову.

          Александр продолжал:

          Увы! куда ии брошу взор,

          Везде бичи, везде железы,

          Законов гибельный позор —

          Неволи немощные слезы..,

          Вдруг остановился, забыл, как дальше Схватился за голову, силясь вспомнить. Повторяет:

          Неволи немощные слезы…

          В саду около калитки неожиданно появилась Наташа. Она в платочке, в деревенском крестьянском платье.

          — Мне нужно видеть Александра Сергеевича, — сказала она Фоме.

          Фома с сомнением покачал головой.

          — На минуту, — добавила она.

          Александр, опережая Фому, вбежал через веранду в сад. Они пошли в глубину сада, в беседку, окруженную цветущей сиренью.

          — Наташа, когда же вы уезжаете?

          — Через несколько дней, — ответила она.

          — А дальше? — спросил Александр.

          Наташа смахнула слезу, набежавшую на глаза, но быстро овладела собой.

          — Говорят, имение будут продавать, — проговорила она. — У барина много долгов.

          Александр стоял в мрачном раздумье, скрестив руки. Наташа утерла глаза и начала как ни в чем не бывало прежним независимым тоном вольной барышни:

          — Вот и вам скоро уезжать. Вы куда? Уж наверное военным?..

          Александр не отвечал и кусал от волнения ногти. Наташа обвела глазами свисавшие вокруг беседки ветви сирени.

          — Сиреиь-то как пахнет… — сказала она.

          Не выдержал Александр, заплакал, как мальчик, и сел па скамейку, закрыв лицо руками. Наташа утешала его, как старшая: провела рукой по курчавым волосам. Говорила, насильно улыбаясь:

          — Были бы богаты — меня бы купили…

          В ее голосе неожиданно прорвалась какая-то злая, враждебная нотка.

          Александр встал, горячо поцеловал ей руку.

          — Вы для меня прежняя Наташа, — сказал он, — и я вас не уступлю этой Дементьевой!

          — Прощайте, — тихо проговорила она, повернулась и быстро ушла.

          …9 июня 1817 года был назначен выпускной акт в Лицее. Министр князь Голицын, сменивший графа Разумовского, всех окончивших лицеистов представил царю, который сам раздавал медали и похвальные листы. Акт не имел никакой торжественности. Он проходил без публики.

          В актовом зале директор Эигельгардт раздал памятные чугунные кольца. Сам надевал их на пальцы лицеистам, утирая слезы из-под очков. Вперед выступил преподаватель музыки Теннер де Фергюссон. Он взмахнул палочкой. Зазвенел звонко, бодро лицейский прощальный гимн, сочиненный бароном Дельвигом и положенный на музыку Теппером де Фергюссопом. Впереди стояли Александр, Кюхля и Дельвиг в очках. Пущим, к сожалению, был в лазарете. Слова гимна трогали до слез:

          Шесть лет промчалось, как мечтанье,

          В объятьях сладкой тишины,

          Н уж отечества призванье Гремит нам: шествуйте, сыны!

          Друг на друге остановите Вы взор с прощальною слезой.

          Храните, о друзья, храните Ту ж дружбу с тою же душой…

          То ж к славе чистое стремленье.

          То ж: правде — да, неправде — нет, непранде — нет!

          В несчастье — гордое терпенье,

          А в счастье — всем равно привет!

          Простимся, братья, руку в руку!

          Обнимемся в последний раз!

          Судьба на вечную разлуку,

          Быть может, здесь сроднила нас!

          Кюхля был тронут. Он подошел к Дельвигу и прошептал:

          — Я даже не ожидал от тебя таких стихов! Да, неправде — нет! Неправде — нет! Неправде — нет!

          …В келье Александра стоял раскрытый скромный сундучок, куда он с трудом укладывал книги с полки. Полка еще висела над кроватью, но черная тафта уже была снята.

          Впереди — жизнь! Но дорога привычка к помещению Лицея и ко всем вещам! Александр пошел проститься с больным Жанно, который еще оставался в лазарете. Они расцеловались. Потом Александр прошел по всем внутренним помещениям Лицея: по лестнице, по пустым классам со сдвинутой кафедрой и нестертыми математическими формулами на классной доске.

          Он пошел проститься и с Бакуниной.

          Она заметила его и вышла навстречу. Оба совершили небольшую прогулку в парке. Александр с чувством поцеловал ее руку.

          — Я вас не забуду, — сказал он.

          — Ия вас также, — ответила она, зарумяиясь и вполне серьезно.

          Чаадаев приготовил на прощанье жженку.

          — За вольность, друзья, — воскликнул он, — и за ее певца Александра Пушкина!

          Александр вскочил, поднимая бокал:

          — За вольность! Ура!

          Залпом выпил бокал и швырнул его в камин. Бокал со звоном рассыпался на куски. Кюхля по этому поводу решил выпить.

          — За вольность! — закричал он неистово и добавил, обнимая Дельвига: — Неправде — — нет! Неправде — нет! Неправде — нет! Это наш завет на всю жизнь!

          Александр уезжал пока на родительскую квартиру, в Петербург, а осенью предполагал с родителями отправиться в деревню, в село Михайловское. Он ехал на тройке вместе с Кюхельбекером, Малиновским и еще некоторыми лицеистами. На дороге они поравнялись с деревенской телегой, на которой сидела, закутавшись в платок, Наташа. Что-то зажглось в душе Александра. Он велел ямщику задержать тройку и крикнул изо всех сил:

          — Наташа, мы никогда тебя не забудем. Будь уверена, мы тебя освободим! Освободим!

          Кюхля тоже вскочил и с упоением вскричал:

          — Неправде — нет! Неправде — нет! Неправде — нет!

          И грянул лицейский гимн:

          То ж к славе чистое стремленье,

          То ж: правде — да, неправде — пет, неправде — нет!

          Так вступал в жизнь юный поэт Александр Пушкин с правдой в душе и с глубокой ненавистью к неправде.

    Автор этой книги Александр Леонидович Слонимский — крупнейший ученый-пушкинист и в то же время писатель, писавший на исторические темы. Его повесть «Черниговцы», посвященная восстанию декабристов, в частности восстанию Черниговского полка в 1826 году, впервые издана в 1928 году и лшого раз переиздавалась (последнее, дополненное издание 1961 года). Ему принадлежит также сценарий кинокартины «Юность поэта», поставленной в 1937 году к столетию со дня гибели Пушкина.

          Повести «Детство» и «Лицей», составляющие эту книгу, написаны А. Л. Слонимским по тому оке принципу, которому он следовал и в других своих исторических произведениях, а именно: они основаны на подлинном биографическом материале: в основе каждого их эпизода лежит действительное событие, какой-нибудь достоверный факт, почерпнутый из мемуаров, собственных свидетельств Пушкина или его произведений, преимущественно лицейского периода.

          В «Юности Пушкина» показаны многие существенные стороны пушкинского детства, отрочества и ранней юности: среда, в которой рос Пушкин, литературная атмосфера в доме родителей, влияние народных сказок и песен, лицейское окружение поэта — его друзья и воспитатели, первые литературные успехи, первая любовь, юное свободолюбие. В этом смысле книга, помимо своих художественных достоинств, имеет большое познавательное значение.

          Над повестью «Лицей» А. Л. Слонимский работал, уже будучи тяжело больным: это его последнее произведение, посвященное Пушкину. А. Л. Слонимский скончался в 1964 году, в возрасте восьмидесяти трех лет.

            _________________

            Распознавание текста — sheba.spb.ru

  • Рассказ пушкина выстрел читать краткое содержание
  • Рассказ пушкина выстрел краткий пересказ
  • Рассказ пушкина выстрел коротко
  • Рассказ пушкина борис годунов
  • Рассказ пушкина барышня крестьянка читать полностью бесплатно