Рассказ пятница успенский читать

Народный рассказ

На одной из московских фабрик работал крестьянин Егор Иванов. Человек он был непьющий, рассудительный и поэтому, после пяти лет работы, сколотил себе малую толику деньжонок. Пять лет не видался с женой, ни с отцом, ни с матерью. Наконец надоела ему Москва, подначальное фабричное житье, — захотел он побывать в своей стороне, завести свое хозяйство, да если удача пойдет, то и совсем остаться в родной деревне. Подумал он, подумал так-то, да перед Петровым днем попросил у хозяина расчет, простился с приятелями и отправился в путь-дорогу. Дороги теперь не то, что, в старину: везде дилижансы ходят да чугунки как птицы летают; так что самая дальняя дорога не неделями и не месяцами тянется, а днями. Егор Иванов сел в Москве на Рязанскую чугунку, отдал за билет два с полтиной и преотлично в Рязань доехал.

От Рязани вздумалось ему до деревни — всего семнадцать верст — пешком пройти, — потому давно очень не видал он родных полей и родных лугов, а в той стороне почти уж степь начинается, тишина, да гладь, да зелень… Привязал он сумку за спину; поднял на дороге ветловую палку — на всякий случай — и пошел. Шел он по знакомой стороне, каждая былинка ему вспоминалась, и от радости дух захватывало… Однако же, во время дороги Егор Иванов кое о чем и другом подумывал: думал он о своей деревне Прикобыловке, о жене, о хозяйстве: какие-то, думал он, порядки по дому идут, да сыты ли, да не умерли ль… Начало ему в голову лезть всё такое несообразное: ну, сгорели? Ну, что-нибудь, да грех какой случился? Раздумался он так-то, даже жутко ему стало середь чистого поля степного… Целые семнадцать верст он нигде не вздохнул ни разу, в кабак не зашёл, с встречным человеком в разговор не вступил. Всё шел да поспешал… К вечеру показалось родное село; из-за крыш завиднелась зелёная колокольня, — как есть как прежде была; и стрижи с щебетаньем, да галки с карканьем вокруг её креста как и прежде играют на хорошую погоду; глянул Erop в тот бок, где изба стояла его,— думал: «ах, — нету избы!» — ан изба-то как есть, как живая стоит, и огонек в окне светится… Тут Егор вздохнул свободно, снял картуз, перекрестился и вошел в сельскую улицу…

2

Долго ли, коротко ли протянулось время, — москвич с первого началу всё гулял, да угощал, да подарки дарил: жене подарил он ситцу московского на два платья да бусы стеклянные, свояченице платок головной, а матери принёс белого миткалю на повязку: в этой повязке старушки в церковь ходят на светлое воскресенье, в этой же повязке их в гроб кладут. Шло так-то сначала радость да пированье, — однако же пора и делу быть. Помаленьку да помаленьку начал Егор входить в хозяйство: там ворота приладит, тут вставит новое стекло; на задворках повалился весною в половодье плетень, — Егор поднял его, выпрямил, новые колья забил, — стал плетень хоть куда. Целые дни принялся он вокруг дома хлопотать: то молотком стучит, то топором рубит, то пилой пилит. Раз он этак-то мастерил разные дела с раннего утра; наконец утомился и вошел со двора в избу отдохнуть; вошел в избу-то, ан глядь, — бабы (четыре бабы у него в семье было), а бабы-то сидят по лавочкам, зевают да охорашиваются.

«Что за чудо, — подумал Егор втихомолку, — ноне, кажись, не праздник, а бабы мои ровно бы в светлый день прибрались, в наряды нарядились и бездельничают?»

— Вы бы, любезные, — говорит бабам: — на дворе бы хоть маленичка подсобили убрать!..

— С великим бы, Егор Иваныч, удовольствием по-мочь тебе сделали, — отвечают бабы: — ну, только ни-как не можем мы преступить закону…

— Какой это закон такой, позвольте у вас узнать, чтобы, например, в будний день не работать?

— А такой, что нониче на дворе-то пятница! У нас испокон веку такой закон установлен, что в пятницу боже избави работать… Мы бы тебе, Егор Иваныч, от всего сердца угодили и сами это явственно понимаем, — ну никак не можем…

Стали тут бабы рассказывать, какие случались несчастья с теми, кто осмеливался работать в пятницу: всё пожары да смерти случались, да другие страшные беды.

В отместку ихним разговорам да рассказам стал и Егор Иванов доказывать им ихнюю глупость и говорил:

— Как же это работа может быть грехом? И кто, где в писании видел, чтобы в пятницу сидеть всем сложа руки? Ни батюшка в церкви, ни учитель в училище никогда этого не говаривал и работать отнюдь не запрещали. Гулящих дней, праздников господних у нас и так довольно, есть когда душу отвести, — а будни даны на работу; сказано: шесть дней трудись, — седьмой богу, а вы еще один день гуляете, — незнамо для кого, только не для бога.

Долго говорил им Егор об этом их глупом поступке, — бабы всё слушали и под конец сказали:

— Всё это ты, Егор Иваныч, так справедливо говоришь, — ну, однако же мы никак не можем по твоим речам поступать, потому у нас так издавна установлено…

Рассердился Егор и сказал: — Да кто у вас это уставы-то уставляет? На это бабы ему отвечали: — Мы этого не знаем! Это нам и знать не должно, — а преступить этого нам нельзя, потому — невозможно… Поглядел на них Егор, плюнул и пошел работать; а бабы так и остались сидеть сложа руки на лавках да зевать.

3

Думал Егор, что бабы авось как-нибудь образумятся, — но время шло, а бабы продолжали свои бездельничанья по пятницам по-прежнему. Целую педелю работают-надрываются; как чуть пятница подошла, — вырядятся и сидят, пальцем не шевеля. Иная целую неделю ткёт красна, к четвергу к ночи у ней всего на полвершка не доткано осталось; чем бы в пятницу взять да доткать, да вымочить поскорей, — ан она ждет до субботы, а мочить в понедельник начнет. Видит Егор, что праздник этот — неуказный — много вредит ему в хозяйстве, хочет-хочет словами да примерами ихнюю глупость бабью доказать, — слушают, поддакивают, а работать по пятницам — всё не работают. Что тут делать? Думал-думал Егор, — придумал то, что надо наконец бабам пригрозить. Человек он был тихий, не буйный, — но тут видит, что, кроме приказу да угрозы, ничем помочь горю нельзя, взял да и прикрикнул на них:

— Да вы что же это, — говорит, — в самом деле? Сейчас у меня за работу! Я ведь, — говорит, — не здешний: я московский, травленый, — у меня чтобы было… Знать не хочу!

Бабы наместо того ощетинились и — сами на него:

— Как бы не так! — кричат. — Что мы — нехристи что ли какие, что будем преступать законы?

— Дуры! дуры вы неописанные! Докуда вам приставы приставлять и уставы свои глупые уставлять? Когда я сказал, чтобы было, — значит, разговарить тут нечего… — пригрозил им Егор.

Погрызлись бабы, однако же с горем пополам уселись за работу… Одна прядет, другая ткёт, а третья чулки вяжет.

Работают они и воют:

— Ох, мы горемычные! И господу-то богу нашему послужить нам не дают! О-о-о…

— Ничего! ничего! — говорит Егор: — мы тоже не нехристи, не звери; тому же богу молимся и никакой горести в работе не находим…,

Очень сердились на Егора бабы. Иная работает, а сама знай поливает его разными словами; другая с раннего пятничного утра голосить начнёт, и вся деревня Прикобыловка ругала Егора за его безбожный поступок.

— Что ты, аль ты в Москве-то бога забыл? — с укоризной говорили ему мужики.

— Вы-то, видно, его позабыли! — отвечал им на это Егор.

— Легкое дело, вздумал свои уставы устанавливать… Ты спроси-ко-сь у письменных людей, которые каждый закон насквозь понимают, — как там сказано?… Работать! Ты очумел, видно? В пятницу работать вздумал! право слово!

— Отвяжитесь вы от меня Христа ради, — проговорил Егор с сердцем. — Уж когда-нибудь вас бог вразумит.

Мужики засмеялись над ним, а бабы домашние пилили и ругали.

4

Раз была пятница.

Вот сидят бабы Егоровы за работой и плачут. Плачут да побрёхивают на Егора: «Чёрт, мол, этакий что вздумал!» А Егора в ту пору дома не было, — в город, в Рязань, по делам уходил, так без него-то бабы очень смело над ним раздолевались…

Перемывают они этак косточки-то Егоровы, а кто-то стук-стук с улицы в окно.

— Эй, — кричит, — отворите, красавицы!

Отворили бабы окно и вскрикнули дружно:

— А, Юпла, чучело гороховое! Где пропадал, кого пугал?

— Где был, там уж нету! — с ужимками да с прискоками Юпла им отвечал.

Юпла был прикобыловский бобыль, не имел ни кола, ни двора, ни куриного пера. Мастерства никакого не знал, а так разными художествами пробавлялся и погуливал. Ходил он в ободранном полушубке, везде в одёже — дыры да заплаты,— словно нищий, однако же он не побирался, сумы не носил и всегда шапку на ухо заламывал, когда по улице из кабака или в кабак шёл. Песни тоже он разные певал и большой был мастер на прибаутки. В селе Прикобыловке он появлялся редко, в год раз шесть, когда уж ему есть нечего было; а в другое время, говорю, разными разностями пробавлялся Наши деревенские каждую масленицу видали его на гуляньи; он был наряжен в белый колпак, в белую широкую рубаху, а рожа вся была мукой вымазана, и ломался в таком виде на подмостках балагана. Здесь старший, самый главный паяц, на потеху народу, почти каждую минуту ошарашивал Юплу то палкой, то ладонью, — Юпла корчился и ёжился и потешал народ. Тут же при народе запирали ему рот замком, заставляли есть паклю с горящей смолой, и так далее. Юпла всё это исполнял со смехом и с прибаутками. По его рассказам, одной смолы и пакли он на своем веку более ста пудов съел. Когда не было балаганов, Юпла подделывался к какому-нибудь шарманщику, раздобывал где-нибудь огромный бубен и вместе с шарманщиком принимался ходить по улицам. Целые дни бубен его, ровно леший в лесу, грохотал в глухих городских переулках; собаки лаяли и выли, и народ валил толпами отовсюду на это неистовое гоготанье бубна: Иногда Юпла, кроме игры на бубне, принимался подпевать под музыку — впопад или нет, ему и слушателям было почти всё равно, лишь бы слова занятные выходили. Разные-разные были у него песни и присказки; народ слушал его и помирал со смеху. Юпле валились отовсюду трешники и пятаки, которые он тотчас же в кабаке пропивал; правду говорится, какова нажива, такова и прожива; через это Юпла всегда оборванный ходил и никогда ни-где постоянного куска хлеба не имел. Если бросал его за какие-нибудь проделки шарманщик, — Юпла не шел работать, а принимался играть по воскресеньям в орлянку за городской заставой; но и отсюда его скоро прогоняли, так как у него всегда были деньги с двойными фальшивыми орлами. А когда ему уж совсем труд-но приходилось, то всё-таки не работа выручала его, — он работать не хотел, — а что-нибудь нечестное: при случае Юпла не отказывался и стянуть что под руку попадется. До того он был испорчен и избалован…

Вот этот-то самый Юпла-проходимец и пришел к бабам в то время, когда Егор Иванов в городе был.

Высунул он свою общипанную бороду в окно и говорит:

— Ну, как живете-можете?..

— Какая наша жизнь! — закручинились бабы: — жизнь наша самая поскудная стала…

— Что так?..

— А то, что новые порядки Егорка вздумал заводить…

— Это какие же будут порядки-то?

— А разные…

Стали тут бабы жаловаться на Егора.

— Вот по пятницам работать заставляет…

— Гм… — мурчит Юпла, себе на уме…

— А разве это где видно, чтобы в пятницу работать?

— Это точно, — сказал Юпла: — грех большой!.. Да вы бы его не слухали бы?

— Не послухай-ка-сь! У пего кулачищи-то московские, гранёные… Он те…

— Справедливо и то!… А нет ли у вас, молодки, чего-нибудь прохожему странничку закусить?… а?..

— Это кто-де странник-то?

— Мы, — сказал Юпла.

Стали бабы смеяться над ним. Юпла скоро вошёл в избу, начал баб прибаутками потешать, ел, пил да закусывал, да песенки затягивал. Под конец того напился, наелся, встал и заковылял к двери…

— Великий грех это вы, бабы, делаете! В пятницу работать! Что же теперича, — бормотал он: — матушка Прасковья-Пятница? Ведь она сокрушается об вашем безумии… ах, нехорошо!

Бабы стали плакать, но работы бросить боялись, потому что Егор очень строго пригрозил.

— Так, когда Егор-то придет? — спросил Юпла, вылезая из избы в сени.

— Да ране завтрева не придет ни за что…

— Верно ли?

— Это верно. Раньше, как завтра, никак не придет.

— Ну, так будьте здоровы, пойти к свату…

С этими словами Юпла вышел из избы, замотав кое-что на ус.

5

Подошел вечер, бабы лучину, сидят да работают, за печкой сверчки куют, по стенам тараканы ползают и шлепаются с потолка об лавки. Вода в рукомойнике капает, и слышно, как ребенок соску сосет. Вечер стоял непогожий, ветреный, то и дело дождь по стеклу стучал, да ветер в щели оконные шипел, словно зверь какой хищный.

— Эка непогодь-то! — толковали промежду собой бабы боязливо… — Что теперь в поле? Страсть…

— Ни конному, ни пешему дороги нет…

— Пуще всего, — заговорила Егорова жена: — без мужика страшно!… Ну, лихой человек?.. Сохрани господи и помилуй!..

Только что она сказала это, ан в окошко кто-то и застучи… Бабы так и встрепенулись…

— Отворите! — кто-то глухим и жалобным этаким голосом говорил.

— Кто там?

— Отворите…

— Да кто?…

— Пятница!..

Как стояли бабы, так все на пол и грохнулись от испуга. Долго они опомниться не могли, все к земле головами лежали, и глаза свои поднять боялись; наконец того видят, что Пятница всё стучится и всё жалобно просит пустить ее и плачет. Стали бабы одна другую понукать.

— Иди ты!

— Эва! А ты-то? Ты хозяйка!

— У меня руки заняты…

— А мне что!

— Марья, иди ты!

— Что ты, очумела!…

Тут Пятница не вытерпела, говорит в окно:

— Марья, отвори! Приказываю!

Марья затряслась всем телом, побледнела и пополовела как мертвец, — однако же кое-как поплелась отворять. Слышат бабы, как она замком деревянным застучала, слышат, как калитка отворилась, — а вслед за этим Марья вскрикнула ровно сумасшедшая и наземь без памяти повалилась.

Дрожат наши бабы и бога молят и молитвы творят.

Вдруг тихонько начала отворяться из сеней дверь, и вошла в комнату женщина, страшная и безобразная; на ней всё были лохмотья да клоки. Голова вся платками рваными укутана, из-под них вылезали клочья растрепанных волос; ноги ее были в грязи, руки в грязи; и вся-то она с головы до ног была осыпана всякой нечистью, мусором да навозом, что из свиной закуты вон выметают. Взошла эта страшная женщина в горницу, начала молиться образам и плакала. Так горько плакала она и заливалась, что и наши бабы вслед за ней тоже разрюмились и голосили на всю избу. Марья опомнилась, вошла в избу и тоже вместе с другими начала выть и голосить.

Наконец Пятница села на лавку и сказала:

— Вот вы, грешницы негодные, как меня обрядили! Тут она показала на свое рубище и нечисть и грязь…

— Вот как! Прежде я в светлой одежде, да в цветах, да в золотых ризах была, а ваше непочтение ко мне вот до какой одежи меня довело.

И стала плакать и приговаривать. Бабы тоже рыдали без памяти.

— Нешто это дело, — продолжала Пятница: — чтобы дня моего не почитать. Громом бы и молниею могла вас разгромить и в мелкие дребезги разбросать, — только жалею вас…

— Матушка! — кричат бабы: — помилуй и пощади нас!

— Не за что миловать вас! Вы преступили закон, а за это огонь неугасимый и тьма кромешная. До чего вы меня довели? Я через ваш проступок в такой горести состою, что целый день ни пила ни ела, ни спала ни почивала, всё слезами обливалась… А вы, безумные, никакой жалости ко мне не имели и дня моего не почитали. Нет вам от меня прощения!

Бабы заголосили пуще прежнего.

— Матушка! — плачут, — боженька! На кого ж мы малых сирот оставим? Голубушка! За что ж наши душеньки в смоле, в огне кипеть будут? Разве по своей воле? Это всё демон — московский Егорка!

— Егор получит свое наказание после… Ему больней всех будет! — сказала Пятница. — А и вам тоже — грех вам даром пройти никак не может.

Стали бабы молить-просить Пятницу. Ноги её грязные да мокрые целовали и слезами своими обливали, — ничего сначала снисхождения не видали. Наконец сжалилась Пятница, говорит:

— Вот, что, жаль мне вас, бабы глупые. Не по своей воле вы мне непочтение оказали. Через это я снимаю с вас смертный час, а то бы я его на вас духом наслала… За эту мою милость должны вы принести мне каждая по трубке холстины. Через вас я в рубище стала ходить, — вы меня и обрядить должны.

С великим удовольствием принесли ей бабы четыре штуки холста, и все вокруг нее на коленях стояли. Затем потребовала Пятница съестного. Напилась, наелась, стала домой собираться,

— Пора, — говорит — мне и в рай идти. А вы, бабы, — чтобы всегда мой день почитали! Теперь же за ваше раскаяние я вас прощаю, только вы должны целую нонишнюю ночь на коленях стоять и с места ни отнюдь не вставать. Будет вам чудиться всё-всякое, непотребное, — но вы ни единого шага с места делать не должны, а должны ежеминутно класть земные поклоны… Слышите?

— Слышим, слышим, матушка!

— Ну, прощайте и помните мой закон!..

С этими словами Пятница поплелась вон, охая и стоная, а бабы стали на колени и принялись со слезами оплакивать грехи свои.

6

Стоят бабы на коленях и пошевелиться боятся. Час прошёл, другой прошёл, — на селе уже все спать улеглись, даже собачьего лая не слыхать, а в Егоровой избе всё страстная свечка перед образом горит, — всё бабы молятся.

Вдруг послышалось им, будто кто то в сени вошел и в чулан начал дверь толкать. Затем будто бы другой кто подошёл, и разговоры послышались.

Бабы всё стояли и не шевелились…

Слышат они, будто кто-то замком у чулана громыхает, чудится им, что замок треснул и наземь полетел, заскрипела чуланная дверь… А все стоят и пошевелиться боятся… Разговоры в сенях пошли громкие: кто-то смеялся и фыркал со смеху, кто-то песню даже затянул: — «а-ах да ни адна-а!»

— Искушение, — думали бабы и вторили молитву. Слышали они, как захлопывались крышки их сундуков, как срывались двери с петлей и хлопались о-земь, и всё это приписывали силе нечистой…

Ночь шла; страстная свечка догорела совсем, и огонек ее чуть вспыхивал у самого края деревянной божницы… Ребенок кричал в люльке и готов был каждую минуту вывалиться оттуда, — бабы боялись помочь ему и не трогались с места.

Петухи проснулись и заорали, и первые, и вторые, и третьи; свет забрезжил, и совсем рассвело; в сенях уже не слышалось больше ни стука, ни разговоров: бабы думали, что всё кончилось.

Вдруг опять кто-то вошел в сени и закричал благим матом.

Вслед за тем в избу вбежал Егор, бледный и испуганный… Смотрит на баб — а те на коленях стоят да поклоны бьют.

— Господи Иисусе Христе, — воскликнул Егор, — что такое у нас на дому творится!.. Ведь нас до ниточки обокрали. Поглядите-ко-сь, бабы, как сундуки-то разворочены!.. Вставайте! Надо за начальством идти… И деньги сто серебром утащены! Ах, ты, господи, господи! Вставайте, аль вы оглохли?

Бабы боятся встать: ну как гром их расшибет? Однако же кое-как уломал их Егор; встали они, пошли в сенцы, — а там все сундуки выпотрошены… Снова полились слезы и причитанья.

Пошёл Егор по начальству жаловаться, повел с собой баб, к допросу, — те всё рассказали по порядку: как Юпла был утром, как вечером Пятница приходила.

— Дуры вы, дуры этакие! — заговорили староста и Егор: — вот вас господь-то и покарал за ваши выдумки да непутевые поверья… Я-то из-за чего за вас мучусь?.. Ведь это Юпла мошенник вас опутал…

— Надо скорей по горячему следу гнаться за ним! — решил голова; и в ту же минуту дали знак начальству в город.

Бабы сначала пе верили, чтобы это мог быть Юпла, а не Пятница, — по потом, когда мошенника схватили в городе, да со связанными руками в деревню привезли, да когда он покаялся во всем, так бабы-то совсем со стыда сгорели, — и с тех пор в Прикобыловке пятниц своих нет, а праздники справляются по церковному чину.

У мошенника Юплы отобрали всё Егорово имущество: прогулять он его не успел, только из Егоровых денег истратил пять целковых. Но Егор не жалел этих денег: он был рад, что бабы его образумились.

Затем Юплу начали судить… Поделом вору и мука!

* * *

Много этаких-то на Руси у нас поверий и предрассудков: всех не перечтешь и пе перескажешь; но все они ведут к нашему несчастью и убыткам: есть в деревнях казенные доктора, — а мужички к знахарям идут; чем бы у батюшки спросить о чем-нибудь, что нужно, — нет, идут к отставному солдату — пройдохе, и в обоих случаях страдают одинаково. Знахарь дает травы, — глядь, к ночи живот у больного подвело, а к утру он богу и душу отдал; послушал солдатской премудрости, стал делать по его приказу, — ан, глядишь, и выходит, что солдат-то надул. А потом, когда случится от этих глупых советов какое-нибудь несчастье или неудовольство, — опомнятся да и начнут плакаться, когда поздно. Во всём надобно слушать людей знающих; правду говорит пословица: «семь раз смеряй, а один отрежь», так и во всем: прежде узнай, в чем дело, да так ли, да верно ли, да не фальшиво ли, — а когда узнаешь, то так и делай.

А не то навернется хорош-удалой человек, как раз оболванит и последнее возьмет…

Пятница

Подробности
Категория: Проза
Опубликовано 19.02.2013 06:43
Автор: Глеб Успенский
Просмотров: 23759

Страница 1 из 7

Народный рассказ

     На одной из московских фабрик работал крестьянин Егор Иванов. Человек он был непьющий, рассудительный и поэтому, после пяти лет работы, сколотил себе малую толику деньжонок. Пять лет не видался с женой, ни с отцом, ни с матерью. Наконец надоела ему Москва, подначальное фабричное житье, — захотел он побывать в своей стороне, завести свое хозяйство, да если удача пойдет, то и совсем остаться в родной деревне. Подумал он, подумал так-то, да перед Петровым днем попросил у хозяина расчет, простился с приятелями и отправился в путь-дорогу. Дороги теперь не то, что, в старину: везде дилижансы ходят да чугунки как птицы летают; так что самая дальняя дорога не неделями и не месяцами тянется, а днями. Егор Иванов сел в Москве на Рязанскую чугунку, отдал за билет два с полтиной и преотлично в Рязань доехал.

От Рязани вздумалось ему до деревни — всего семнадцать верст — пешком пройти, — потому давно очень не видал он родных полей и родных лугов, а в той стороне почти уж степь начинается, тишина, да гладь, да зелень… Привязал он сумку за спину; поднял на дороге ветловую палку — на всякий случай — и пошел. Шел он по знакомой стороне, каждая былинка ему вспоминалась, и от радости дух захватывало… Однако же, во время дороги Егор Иванов кое о чем и другом подумывал: думал он о своей деревне Прикобыловке, о жене, о хозяйстве: какие-то, думал он, порядки по дому идут, да сыты ли, да не умерли ль… Начало ему в голову лезть всё такое несообразное: ну, сгорели? Ну, что-нибудь, да грех какой случился? Раздумался он так-то, даже жутко ему стало середь чистого поля степного… Целые семнадцать верст он нигде не вздохнул ни разу, в кабак не зашёл, с встречным человеком в разговор не вступил. Всё шел да поспешал… К вечеру показалось родное село; из-за крыш завиднелась зелёная колокольня, — как есть как прежде была; и стрижи с щебетаньем, да галки с карканьем вокруг её креста как и прежде играют на хорошую погоду; глянул Erop в тот бок, где изба стояла его,— думал: «ах, — нету избы!» — ан изба-то как есть, как живая стоит, и огонек в окне светится… Тут Егор вздохнул свободно, снял картуз, перекрестился и вошел в сельскую улицу…

2

     Долго ли, коротко ли протянулось время, — москвич с первого началу всё гулял, да угощал, да подарки дарил: жене подарил он ситцу московского на два платья да бусы стеклянные, свояченице платок головной, а матери принёс белого миткалю на повязку: в этой повязке старушки в церковь ходят на светлое воскресенье, в этой же повязке их в гроб кладут. Шло так-то сначала радость да пированье, — однако же пора и делу быть. Помаленьку да помаленьку начал Егор входить в хозяйство: там ворота приладит, тут вставит новое стекло; на задворках повалился весною в половодье плетень, — Егор поднял его, выпрямил, новые колья забил, — стал плетень хоть куда. Целые дни принялся он вокруг дома хлопотать: то молотком стучит, то топором рубит, то пилой пилит. Раз он этак-то мастерил разные дела с раннего утра; наконец утомился и вошел со двора в избу отдохнуть; вошел в избу-то, ан глядь, — бабы (четыре бабы у него в семье было), а бабы-то сидят по лавочкам, зевают да охорашиваются.

     «Что за чудо, — подумал Егор втихомолку, — ноне, кажись, не праздник, а бабы мои ровно бы в светлый день прибрались, в наряды нарядились и бездельничают?»

     — Вы бы, любезные, — говорит бабам: — на дворе бы хоть маленичка подсобили убрать!..

     — С великим бы, Егор Иваныч, удовольствием по-мочь тебе сделали, — отвечают бабы: — ну, только ни-как не можем мы преступить закону…

Рассказы

1. ПРОСТОЕ СЛОВО

I

В темный, неприветливый, непогожий августовский вечер мы — то есть я, моя младшая сестра и одна приезжая гостья (по правде сказать, очень неприятная дама, госпожа Петухова), как-то слишком долго засиделись на галерее (дело было в деревне), и засиделись именно, кажется, потому, что все трое находились в каком-то неподвижно-тяжелом и неприятном расположении духа. Всем нам вообще было нехорошо на душе прежде всего от этого надоедливого дождя: грубо колотит он в тонкую крышу галереи, и колотит как-то бестолково, без малейшего такта, ритма, а как-то вразбивку, вперемежку; он не «идет» ровно и не «шумит» успокоительно, как хороший летний дождь, ровно льющийся на равнину из ровно идущей над землею тучи, а только каплет с неба, каплет грубыми разнозвучными каплями из разорванных клоками туч.

Собственно мое личное настроение духа, кроме этого несносного дождя, неприятного вообще для всех нас, значительно, как мне кажется, осложнялось теми впечатлениями, которые давало мне чтение газеты. Впечатления эти были… Не знаю, как определить их.

Я знаю одно: в нашей деревенской, крестьянской жизни, в будничном ее обиходе чрезвычайно редко встретится вам такое явление, которое бы вы не могли тотчас привести в связь с общим ходом жизни деревенского дня, так и с каждою крошечною частностью, из которых этот день соткан; в глубине этих частностей всегда отыщется центр, главное, вокруг которого группируются эти частности, которое окрашивает их в тот или другой цвет… Побежал народ куда-то с граблями, — стало быть, идет туча, спешат собирать сено; баба проворно начинает стаскивать с забора развешанное на просушку белье; мужик промчался в пустой телеге, спешит ко дворам, — надо ему что-нибудь сделать «до дождя». Каждая из этих мелочей, частностей, ничем не похожа одна на другую, но у всех у них один общий центр. «Дождик, должно быть, будет!» — говорите вы, глядя и на толпу с граблями, и на бабу, и на мужика.

Но вот у меня в руках, на бумаге напечатан, не крестьянский, «по солнушку» живущий, а просто «газетный» день, и читая его, не можешь уловить, что именно связывает первую строчку газетного листа с последней? Афганистан, слух о санитарной комиссии, что, мол, будет заседать седьмого числа, что Сара Бернар продает свои юбки, осыпанные бриллиантами, что мещанин Каблуков, придя в трактир, потребовал рюмку водки и нож и, выпив водку, распорол ножом себе горло, объяснив потом в участке, что сделал это с тоски, «так как три месяца жил без прописки паспорта». За мещанином Каблуковым следует обширная кисейная, газовая статья о балете, за балетом плетется унылая-преунылая повесть о неурожае в западном углу Пирятинского уезда; далее еще более плачевное повествование о «кузьке», а за «кузькой» вдруг, как снег на голову, появляется блестящий посланник княжества Монако, и имея по правую руку «Кузьку», а по левую «Ищут (на первой странице) под вторую закладную», а на третьей — после сообщения о короле Альфонсе, который уехал в Сан-Себастьян, — «Ищут собаку», «Доктор принимает больных», «Акушерка с постоянными кроватями» и целая толпа «Ищу!», «Ищу!», «Ищу!», «Студент»… «Дом»… «Сбежал» и, наконец, сам «редактор-издатель».

Спрашивается, где же во всем этом газетном дне то главное, что дало бы мне возможность объяснить частности, причину их и порядок их следования в течение газетного дня? В деревне я могу понять, почему, например, вот эта баба теперь, в семь часов пятнадцать минут вечера, поднимается из-под горы с ведрами на плечах, — надо поить скотину, такое время. Но в газетном дне я не знаю, почему мне нужно знать, о чем будет 7-го числа рассуждать комиссия, и почему об этом меня необходимо известить при помощи прессы. Однако это совершенно непонятное и не имеющее смысла известие вторгается в мою голову без всяких резонов, вторгается в ту минуту, когда я все понимал, что видел перед собою, и заставляет меня без всякой надобности прервать правильное течение мыслей.

Переживешь понятный, объяснимый и связный во всех мелочах деревенский день, так и ночью, если что-нибудь приснится, все будет понятно, все будет продолжением понятных впечатлений дня. Проснешься и отчетливо помнишь, что приснился Егор: шел будто бы он за водой, а я будто бы спросил его… Все подробно и все, как днем. А как проглотишь хороший газетный лист, да, храни бог, добрый редактор после двух дней праздника, желая вознаградить за два утраченных листа бумаги, пришлет «нумерок» с надписью «в этом No восемь страниц», так ночью уж непременно кричишь, а отчего кричал, что такое приснилось, ни вспомнить, ни рассказать, ни понять, — ничего невозможно. Вот что иной раз творит с нашим братом, деревенским читателем, газета политическая, общественная, литературная и экономическая, особливо когда «в этомNoвосемь страниц!»

В этот несчастный вечер в моих руках и перед моими глазами находился именно такой несчастный, убийственный нумер газеты. С «уважаемых» столбцов, без всяких резонов, теребили мозг, самой необъяснимой разнокалиберностью впечатлений и, вместе с негармоническим, разнозвучным стуком капель дождя, до последней степени нескладно настраивали все мое существо.

Но что было несравненно тяжелее и мучительнее дождя и газеты, — так это именно госпожа Петухова.

II

Госпожа Петухова, приехав к нам «отдохнуть», «провести денек», «поговорить», начиная с самого утра и потом почти вплоть до отъезда с ночным поездом, ни на минуту не переставая, пилила всех нас, весь дом, самыми раздражительными, самыми скрежещущими словами, рассказами, мнениями и соображениями. С раннего утра какой-то мрачный фиолетовый бант, укрепленный на самом темени ее сухощавой, со сморщенным лицом голове, трясся от негодования, всплескивал концами лент как бы от ужаса, запрокидывался навзничь от отчаяния и презрения. Ее сын, ее Коля, «этот гениальный мальчик», этот необыкновенный ребенок, который, будучи пяти лет от роду, нарисовал такой домик, что один знаменитый художник побледнел, ахнул и сказал:

— Из него непременно выйдет второй Магомет!

— Может быть, Рафаэль? — поправила ее сестра.

— Мне все равно! Наплевать мне на всех, — отвечала госпожа Петухова, — я люблю моего сына и этого довольно! — И затем непрерывно шли раздирательные монологи, все о том же «гениальном ребенке».

— И они смели! Где правда? Сколько низости, гадости в этих инспекторах, директорах, учителях! А все — дамы! О, эти дамы! Вы не знаете, понятия не имеете, что такое эти наивные личики, ангельские улыбки, бархатные лапки. Они разорвут вас на части, они ни перед чем не задумаются, лишь бы провести своего сына и раздавить чужого! Да, раздавить, раздавить им нужно! Они не задумаются все пустить в ход, им ничего не стоит пуститься «во все тяжкие», лишь бы добиться своего! И сколько тут сала, грязи!.. Сколько тут деревенщины, неотесанности, грубейшего невежества, которое так и сквозит в каждом движении, в каждом жесте!

Читать дальше

Кровать стояла у окна, но спать пришлось головой к дверям, потому что Костя постригся наголо, а рама не закрывалась с 1 мая до 7 ноября: накануне Международного праздника трудящихся Федя собственноручно обрывал шпингалеты.

— Все, слабаки, лафа кончилась. Закаляйтесь!

В комнате их жило трое: Костя, Федор и Сенечка Филин. Месяц назад Сенечка влюбился, описал это в стихах и отволок их в заводскую многотиражку. Стихи взяли, а Сенечке вдруг разонравилась собственная фамилия.

— Понимаешь, не тот звук. Вот Лермонтов — это звук. Или Некрасов. Или, скажем, через тире. Лебедев — Кумач. Просто и революционно.

— Вот и ты давай революционно, через тире, — говорил Федя, приседая с двухпудовыми гирями на плечах.

— Думал, — расстроенно вздыхал Семен. — Филин-Пурпурный? Филин — Аврорин? Филин — Красный?

— Краснов, — предложил Костя. — Коротко и ясно.

— Смеетесь всё…

Неделю Сеня ходил сам не свой: кокал в столовке стаканы, выпустил кислород из баллона при сварке и прожег выходные штаны. А ночью вдруг заорал:

— Нашел!.. Ребята, нашел!..

Костя не очень переполошился, но Федор был из беспризорников, и синяк Семену достался. Зато стихи вышли в свет с гордой подписью: «Филин — Киноварь». Правда, радость оказалась недолговечной, потому что девчата вмиг переиначили революционный довесок в обидного «киновраля», но Сеня все же не очень огорчался.

Честно говоря, до этих стихов Сеня Филин имел другую программу: он собирался учиться на массовика-затейника и деятельно организовывал вечера с фокусами, беседы с играми и балы с научными загадками. Но, став Филиным-Киноварем, с удивительной быстротой сменил природную живость на поэтическую задумчивость и начал пропадать по ночам.

А Федор был человек самостоятельный: работал в кузнице, выжимал гири и носил тельняшку, хотя ни разу в жизни не видел моря. А главное, у него была цель: он хотел стать чемпионом. Сначала чемпионом завода, потом — района, потом — Москвы, а уж потом… Вот что будет потом, Федя представлял себе весьма туманно, но все равно никому не могло прийти в голову называть его Киновралем. Ломовиком, правда, звали, но Ломовик — это ж все-таки прозвище…

Вот какие парни жили вместе с Костей. А сам Костя существовал без всякого плана, и кто он, этот Костя, так никто на заводе и не знал. Ну, парень. Ну, монтерит. Ну, током однажды треснуло, еле откачали. Ну, что еще? Еще взносы платит аккуратно.

И даже когда Костя вдруг постригся под нулевку, на это не обратили внимания. Только Федор спросил:

— Для гигиены?

— Я в армию иду, — сказал Костя. — В понедельник с вещами приказано.

Конечно, постричься можно было и позже, но Костя хитрил. Он хотел поразить своим боевым видом некие серые глаза, но глаза не поражались, и Костина голова понапрасну мерзла по утрам.

Из-за этого он и проснулся в тот день ни свет ни заря. Повздыхал, повертелся, хотел было запихать голову под подушку, но тут в комнату вошел Сеня Филин — Киноварь и сообщил:

— Заря над миром мировая, о чем не думал никогда я!..

— Который час? — с тоской спросил Костя.

— Четыре. — Сеня явно был в ударе. — Рассвет пылает над Кремлем…

Тут он споткнулся о забытую Федором гирю и долго скакал на одной ноге. Потом угомонился и сел на кровать к Косте.

— А я знаю, почему ты не спишь.

— Голова босиком, вот и не сплю.

— Врешь! — Сеня засмеялся. — О Капочке думаешь, да?

— Какой Капочке, какой?.. Пошел ты!..

— Спать! — хмуро сказал вдруг Федор. — А то как дам гирей по башке…

В комнате сразу стало тихо. Костя попытался было нырнуть под одеяло, но Сеня не позволил. Зашипел в ухо:

— Массовка сегодня. Не забыл?

— Никуда я не поеду.

— Поедешь! Поедешь, потому что тебя Капа ждать будет.

— Ну зачем, зачем врать-то?

— Будет! — Сеня тихо засмеялся. — Мне Катюша моя сказала. Сидит твоя Капочка у окошечка и звезды считает.

— Врешь ты все, Киновраль несчастный!..

Сенечка хохотал, возился, пока Федор не встал и не перебросил его на соседнюю кровать. Там Сеня завернулся в одеяло и сразу уснул, потому что до выезда на массовку время еще было. И Федор заснул, погрозив на прощание могучим кулаком, а вот Костин сон куда-то пропал.

После того как Костя побывал под высоким напряжением, в нем пробудился интерес к физике, который и привел его в заводскую библиотеку. За столом в библиотеке худенькая девушка застенчиво подняла на Костю большие спокойные глаза.

— «Кавказский пленник» есть? — посторонним голосом спросил Костя.

— У нас техническая библиотека. А вам нужно…

Костя уже знал, что ему нужно: глядеть в эти глаза и слушать этот голос. Но в нем не было ни Сенечкиной бестолковой настойчивости, ни Фединой тяжеловесной самоуверенности, и поэтому Костя молчал, когда встречался с Капой. А встречался он с нею часто, потому что Сеня вскорости влюбился в Капочкину подружку, и на первых порах они всюду ходили вчетвером. Но на этих встречах Капочка болтала со всеми, кроме Кости, и выходили одни страдания. И Костя однажды осмелел и пригласил Капочку в клуб. Там они стояли в углу: Капа говорила всем, что очень устала, а Костя ждал медленного танца, потому что от волнения никак не мог уловить ритм. Наконец заиграли что-то унылое. Костя, не дыша, взял Капочку за руки и тут же наступил на блестящие туфельки. В первый раз Капочка только испуганно улыбнулась, а в четвертый вдруг вырвалась и убежала. А Костя остался посреди зала, и танцующие толкали его со всех сторон.

И вот сегодня, в воскресенье, в шесть утра Капочка ждала его. Правда, Сеню недаром прозвали Киновралем, но в таком серьезном вопросе он просто не имел права обманывать. А с другой стороны, Костя никак не мог понять, почему она тогда убежала, и поэтому вздыхал и ворочался, пока в половине шестого не прозвенел будильник…

Завком расстарался и добыл два грузовика и большой автобус. В автобус посадили девчат, ребята набились в открытые машины, и колонна тронулась в путь. Ехали по еще спящей воскресной Москве, во все горло орали песни, и редкие милиционеры сердито грозили вслед. И Костя орал до хрипоты, потому что в сумятице у заводской проходной успел заметить, как оглядывалась Капочка, усаживаясь в автобус.

— Главное — инициатива, — поучал Федор в перерыве между песнями. — Сперва про звезды наворачивай, про мироздание. Большую Медведицу знаешь?

— Так ведь день, — сказал Костя. — Какая тебе Медведица?

— Ну, насчет стран света. Знаешь, с какой стороны муравейник строить полагается?

— Да что ж она, муравьиха, что ли? — рассердился вдруг Семен. — Спрячь ты свою эрудицию, пожалуйста! Девушке что нужно? Чувства ей нужны. Чувства, Костя, понял? Ты вздыхай больше. Вздыхай, цветы нюхай. А если спросит, почему грустный, отвечай: «Так…»

— А я про что говорю? — обиделся Федор. — И я прото же. Про чувства. Рассеянным стань.

— Как это? — удивился Костя.

— Ну, бормочи невпопад. А еще лучше потеряй что-нибудь. Расческу, например.

— Стихи, — мечтательно сказал Сенечка. — Основное— стихи. Выучил?

— Выучил, — вздохнул Костя. — Одеяло убежало, улетела простыня, и подушка, как лягушка, ускакала от меня.

— Да… — сказали ребята.

Они очень грустно спели веселую песню, а потом Костя сказал:

— Я чего боюсь? Я боюсь, что не нужна ей такая голова.

Федор внимательно осмотрел круглую Костину голову, пощупал, похмурился:

— Уши торчат. Будто ты слон.

Тут они вдруг заулыбались и весело спели очень грустную песню.

Грузовики легко обогнали тяжелый автобус, и, когда девушки въехали на поляну, там уже вовсю развернулась массовка: играла музыка, летал мяч, и Федор демонстрировал поклонникам искусство выжимания тяжестей, подбрасывая захваченные из дома гири. Поэтому девичий автобус встречали двое: галантный Сеня, чудом не угодивший под колесо, и Костя во втором эшелоне. Разглядев из-за куста Капочку, Костя заорал что-то и ринулся в центр поляны, где любители перепасовывали мяч. Там он быстро сколотил две команды и стал играть с таким рвением, что пришел в себя, только наткнувшись на Катю.

— У папы было три сына: старший, средний и футболист. — Катенька была особой энергичной. — Так вот, я интересуюсь, ты до конца футболист или еще есть надежда?

— А что? — спросил Костя и покраснел от такого глупого вопроса.

Катя презрительно повела плечами и пошла. Костя откинул мяч, крикнул, что выбывает, и двинулся следом. Они свернули в кусты и остановились возле Капочки и Сени Киноваря.

— Центрфорвард в масштабе один к одному, — сказала Катя. — За мной, Филин: нам еще завтрак организовать нужно.

Косте очень хотелось крикнуть: «Не уходите!» — но Сеня с такой готовностью поспешил за Катей, а Капа так равнодушно смотрела в сторону, что Костя промолчал. И молчал долго.

— В июне будут грозы, — говорила Капа на ходу. — Вообще самый грозовой месяц — июль, но в этом году все будет раньше, я читала в «Огоньке».

Они трижды обогнули поляну. Шли аккуратно, по периметру, не вылезая на открытые места, но и не забиваясь в кусты. Капочка толковала про осадки, розу ветров и влияние Гольфстрима на климат Подмосковья, а Костя слушал, как гулко стучит его сердце, и боялся, что Капочка услышит этот стук. Но она говорила и говорила, и Костя не догадывался, что она тоже боится. Он вдруг оглох, и ослеп, и слышал только, как журчит ее голос, и видел только, как бьется трава о ее колени. А вокруг играла музыка, орали ребята, в кустах целовались парочки, но это все было сейчас нереальным, призрачным и ненужным.

— Голова у вас не закружилась? — сердито спросила Катя, встретив их на пятом круге. — Иногда полезно ходить по прямой.

— По прямой? — переспросил Костя и опять покраснел от собственной глупости.

— Вот именно! — отрезала Катя. — Топайте в лес и без букета не возвращайтесь. Это тебя касается, подружка.

Капочка молча покивала. А Сеня перехватил Костю и сунул ему свои часы:

— Отправление ровно в шесть вечера…

— Зачем?.. — перепугался Костя. — Зачем мне часы?

— Чтобы не заблудиться, — вредно сказала Катя. — Умеешь определять, где юг, а где север?

— Я умею, — не глядя, сказала Капа.

И первой пошла прямо сквозь кусты…

В лесу было сыро. Солнце путалось в листве, холодный воздух еще цепко держался под елями, и оголтелые июньские комары кусали Костину голову. Он стеснялся чесаться и терпел. Капочка сорвала ветку и хлестала ею по голым ногам. Это был действенный способ, но бить хворостиной по собственной голове было унизительно. Костя изредка как бы в задумчивости проводил ладонью ото лба к затылку: башка зудела неимоверно.

— Зачем же ты постригся? — с материнской ноткой спросила вдруг Капочка. — Вот теперь напрасно мучаешься. Ведь мучаешься, правда?

Она повернулась, и Костя близко увидел ее спокойные глаза: серые, с рыжими блестками. Он никогда еще не видел их в такой пугающей близости, судорожно глотнул и сознался:

— Кусаются…

— А почему ты кепку не надел?

— Из моей кепки Федор Ломовик настольную лампу сделал.

— О господи, — совсем уж по-взрослому вздохнула Капа. — Ты пока похлопай себя, а я колпак сделаю: у меня вчерашняя «Комсомолка» есть.

Пока Костя хлопал, она быстро сложила из газеты большой кораблик. Костя нагнулся, чтобы она надела этот кораблик на его многострадальную голову, но Капочка сначала ласково погладила ее, чтобы побыстрее заживали комариные укусы.

— Плюшевый… — Она вздохнула. — Две макушки, значит, у тебя будут две жены.

— Нет! — закричал Костя. — Ни за что!..

— Примета, — важно сказала она. — И зачем ты только постригся?

— Я в армию иду, — тихо сказал он. — В понедельник к двум в военкомат.

— У нас же бронированный завод.

— Я добровольно.

— Молодец. — Капочка еще раз погладила его и надела колпак. И вздохнула. — Это ты правильно решил.

И, опять не оглядываясь, пошла вперед, похлопывая прутиком по ногам. Он глядел на эти белые ноги, видел, как легко топчут они цветы, и умилялся. Сам он сорвал три хилых стебелька, тискал их в кулаке и лихорадочно соображал, о чем бы завести разговор. Но в голове было гулко, как в колодце.

— В летчики попросишься? — спросила она.

— Нет. — Он догнал ее, шагал рядом. — Меня в связь берут: я ведь монтер.

— Смотри, опять током треснет.

— Не треснет: там напряжение слабое.

— Три года! — сказала она. — Все-таки это ужас, как долго. У тебя мама есть?

— Есть. Они с отцом под Москвой живут, в Софрино.

— А у меня только тетка. — Капочка вдруг поджала губы и липким голосом сказала: — «Ну, куда, куда ты за платье хватаешься? Приличная девушка сначала одевает ноги…» — Она засмеялась. — А что мне ноги-то одевать? Сунула в тапочки — вот и готово.

— Здорово ты тетку вообразила! — восхищенно сказал Костя. — Она мизинцы оттопыривает, да?

— Все она оттопыривает, — вздохнула Капа. — Вообще-то она, конечно, заботится обо мне. Только… только она ужас какая жадная. И все велит считать и записывать. Купила спичек и — записывает. А уж про вещи и говорить нечего. Я, знаешь, как тогда наревелась?

— Когда? — со страхом спросил Костя.

— После танца. Я ведь ее туфли надела. У меня нет на каблучке, вот я и надела. А ты их оттоптал, Собакевич…

— Капочка…

Они остановились. Капа как-то боком, как птица, глянула на него, спросила вдруг:

— Какая же я девушка: приличная или не очень?

— Капочка, ты… — Костя задохнулся от восторга и волнения. — Ты…

— Цветы собираешь? — Она улыбнулась. — Торопишься?

— Нет, что ты! Я думал…

— Думать сегодня буду я, — тихо и как-то особенно серьезно сказала она.

И, не ожидая ответа, зашагала в лес. А Костя, бросив цветы, покорно шел следом…

Они вырвались из комариной низины, и теперь вокруг них щелкали птицы, жужжали шмели и звенела тугая листва. Пахло разогретыми соснами и земляникой, и Капочка, присев, уже собирала в ладошку редкие ягоды. Потом сказала:

— Закрой глаза, открой рот.

Костя крепко зажмурился, и она высыпала ему в рот землянику.

— Вкусно?

Он чуть коснулся губами ее сладкой земляничной ладони. Сердце грохотало, заглушая птичьи голоса, хотелось прикоснуться, прижаться хоть на мгновение к ее губам, но он не смел. Он испытывал почти священный трепет и, случайно касаясь ее платья, поспешно отдергивал руку.

— Ты хотел бы стать Робинзоном?

Он с трудом расслышал, что она спросила. Глянул, словно вынырнув:

— Нет.

— Почему же нет?

— Капиталист он. Идеология капитализма, все себе да себе.

— Так ведь не было же больше никого!..

— А Пятница? Зачем он Пятницу слугой сделал?

— Слугой… — Капа подозрительно заглянула в его глаза. — Неужели для тебя это главное в Робинзоне Крузо?

— Нет вообще-то… — Костя хмурился, думал. Потом сказал: — Главное, человек не может один. Без общества, без коллектива, без… — Он запнулся. — Без друга. Ты не согласна?

— Вот ты какой… — удивленно протянула Капа и, неуловимым движением подобрав платье, опустилась на траву. — Ты, оказывается, и спорить умеешь?

— Если нужно… — Костя сел рядом, позаботившись о дистанции. — С Федей приходится.

— А с Сенечкой Киновралем?

— А зачем с ним спорить? Он в стихах весь. В стихах да в Кате.

— В стихах да в Кате… — повторила Капа. — Катя счастливая, правда?

— Не знаю. Федор говорит, что счастья вообще нет, потому что счастье — это миг.

— А ты как думаешь?

— По-моему, миг — это счастье для пауков. Слопал муху — вот и все счастье. А для человека…

До сих пор он говорил, не поднимая головы, а тут вдруг поднял. Поднял и увидел ее глаза: серые, с рыжими блестками… И сразу пересохло во рту, гулко загудело в ушах, и он, уже не соображая, неуклюже, по-телячьи ткнулся лбом в ее колени…

— Эх, ребятки, бычков не видали тут?

Костя рванулся в сторону, перелетел через куст, вскочил, часто моргая и задыхаясь. А Капа и не шевельнулась: одернув платье, невозмутимо поправляла прическу.

— Бычков, спрашиваю, не встречали?

Проморгавшись, Костя обнаружил маленького замшелого деда-опенка: в мятых штанах, сатиновой рубахе и нелепой соломенной шляпе с огромными полями. У деда были хитрые выцветшие глазки, плешивая бороденка и корявые, растоптанные ступни.

— Каких бычков?.. — с трудом спросил наконец Костя.

— Колхозных. Вчерась на ферму не заявились, вот сегодня меня и послали искать заместо воскресного чина-почина. Два бурых, один пегий…

— Не знаю, — сказал Костя.

— А вскочил, будто своровал чего. — Дед хитро посмотрел на невозмутимую Капочку. — А может, своровал?

— Он, дедушка, не грабитель, — ласково улыбнулась Капа. — Он в армию завтра идет.

— Полезное дело. — Дед уселся на соседнюю кочку и достал кисет. — Сам служил, полезное дело. Табачком балуешься?

— Я не курю.

— Ну, закуришь еще. Жизнь, она длинная, в ней обязательно даже закуришь. От тоски.

— В нашей жизни нет никакой тоски, — недружелюбно сказал Костя.

— А она не в жизни, тоска-то. Она в человеке заводится. И ежели ты не вор, — тут дед опять хитро покосился на девушку, — то может тоска та в тебе завертеться, и станешь ты ее дымом из себя выживать. Вот так-то. — Он поднялся. — Ну, счастливо вам, парочка, — барашек да ярочка.

— Спасибо. — Капа встала. — А что значит счастливой быть?

— Ну, тебе, значит, жизнь перелить в сынка или в доченьку. А стриженому твоему — вырастить их да на ноги поставить.

— А вам?

— А мое счастье — помереть в одночасье, — улыбнулся дед и шустро затопал через поляну, — Дедушка!..

Капа догнала его, о чем-то потолковала, долго махала вслед. Потом вернулась с ломтем ржаного хлеба, густо посыпанным солью. Она отломила от ломтя маленький кусочек, а остальное протянула Косте:

— И лучше не спорь. Ешь и не спорь со мной.

Костя был голоден и не спорил. Только дожевывая этот необыкновенно вкусный хлеб, проворчал непримиримо:

— А насчет счастья он неправду говорил, дед этот. Неправильное у него представление о счастье, частное какое-то.

— Как у Робинзона Крузо? — не без ехидства спросила Капа.

— В общем, да, — сказал Костя. — Зачем он жил, Робинзон этот?

— Как — зачем? Чтобы выжить.

— Значит, есть, пить, спать? Так для этого и те бычки живут, которых дед искал. А я — человек, мне этого мало..

— А что же тебе надо?

— Не знаю. — Костя вздохнул. — Может, это еще понять нужно? И, может, человеческое счастье в том и состоит, чтобы понять, для чего на свете живешь?

— Может быть… — Капа тоже вздохнула. — А я знаю дорогу в деревню.

— А зачем нам в деревню?

— За молоком, — неопределённо сказала она. — Сколько времени?

— Двенадцать часов без четверти.

— Вот видишь. — Она опять вздохнула. — Кажется, нам пора.

Мир стал тускнеть, наливаться свинцом, и даже сосны вдруг зашумели тревожно. Костя огляделся. С запада шла низкая черная туча.

— Гроза, — сказала Капа. — Все равно придется идти в деревню.

Костя промолчал. Она подождала ответа, вздохнула и пошла вперед — вниз, к невидимой речке. А он послушно шел следом…

Сосновый лес незаметно перешел в сырой осинник, сквозь кусты блеснула медленная и запутанная лесная речка. Они спустились к воде и нашли кладку — два неошкуренных березовых ствола. Капа сняла тапочки, первая осторожно ступила на скользкие бревна.

— А знаешь, зачем я у дедушки хлеб выпросила? — вдруг спросила она. — Есть такая примета: если поесть от одного куска…

Босая нога скользнула с гладкой березы, Капочка взмахнула руками и, ахнув, полетела вниз. Костя прыгнул следом: ему было по пояс, но Капа падала боком и угодила под воду с головой. Костя подхватил ее, мокрую, испуганную, жалкую. Схватил, прижал к груди и замер, боясь, что она рванется, оттолкнет… Но она молчала, и он долго стоял в воде, бережно держа на руках ее невесомое тело.

— Тапочки!.. — вдруг крикнула она. — Я же тапочки утопила!..

Они бестолково бросились к берегу, завязли в осоке, упали.

— Может, они еще плавают?

Костя побежал, шурша мокрыми штанинами. Метался по берегу, распугивая лягушек, — тапочек нигде не было. Так и вернулся ни с чем, а Капа еще издали закричала:

— Не подходи!..

Сквозь листву смутно белело что-то. Потом над кустами взлетели руки, и Капа спросила:

— Ну, где ты там?

Костя подошел: она наспех одергивала кое-как отжатое платье.

— Утонули.

— Знаешь, я платье порвала, — тихо сказала она. — Вот.

Повернулась, чуть выставив ногу: на мгновение мелькнуло голое бедро и сразу исчезло.

— Не расстраивайся…

Тут он вспомнил про часы. Поболтал: в корпусе хлюпала вода.

— Стоят.

— Господа, какая я нескладеха! — с досадой воскликнула она. — Ты один в деревню пойдешь.

— Почему один?

— Я заявлюсь в рваном плать е и босиком , да? Ты выпросишь иголку и ниток. Белых! И узнаешь, как нам до своих добраться.

— Ты здесь ждать будешь?

— Здесь меня комары сожрут: они обожают мокрых. Иди вперед.

— Почему?

— Господи, какой ты глупый! Да потому что я страшная, вот почему. И смотреть тебе не на что.

Костя хотел сказать, что смотреть ему есть на что, но не решился. С темного неба тяжело упали первые капли.

— Дождика нам еще не хватало, — вздохнула Капочка. — Ох, какая же я телема!

— Кто?

— Не оборачивайся! Телема — значит нескладеха. Так меня тетка величает.

Они миновали кусты, и справа показался полуразрушенный сарай. Костя добежал до него, открыл скрипучую дверь, заглянул:

— Иди сюда!

В сарае еще недавно хранили сено. Костя сгреб остатки в одно место, взбил, сказал, не глядя:

— Грейся. Я мигом…

Низкие тучи метались по небу, но дождь все никак не мог разойтись. Часто грохотал гром, желтые молнии вспарывали пыльный небосвод, а капли падали редко, словно прицеливались, куда ударить.

Костя бежал к деревне, а невесть откуда взявшийся ветер бил в лицо, прижимал к телу мокрую одежду. Луга кончились, по обе стороны проселка, чуть прибитого робким дождем, тянулись поля, гибкая рожь стлалась под ветром. За полями совсем близко виднелись первые крыши. Костя взбежал на бугор, за которым шли огороды, и… И остановился.

Вой стоял над деревней, бабий вой над покойником, над минувшим счастьем, над прожитой жизнью. Пронзительный плач метался со двора во двор, из избы в избу, и не было в нем ни просвета, ни передышки, как в том низком, свинцовом небе, из которого хлынул наконец ливень. И Костя мок под ливнем и не смел войти в эту деревню, в этот страшный, кладбищенский плач, древний, как сама гроза.

Вымокнув до нитки, Костя пошел назад, подгоняемый чужим стонущим горем. Добрел до сарая, проскользнул в скрипучую дверь, и чуть не заорал, увидев что-то белое, что мерно качалось под перекладиной. Но тут сверкнула молния, и он успел заметить, что на палочке болтается Капино платье.

— Промок? — тихо спросила она из угла.

— Я не принес ниток, — вздохнул он. — Там несчастье какое-то в деревне: воют все разом, будто в каждой избе по покойнику.

— Ты простудишься, — сказала она. — Сейчас же все сними, слышишь? Я отвернусь.

Костя покорно стянул липнувшую к телу рубашку и брюки, отжал, раскинул на загородке. Снаружи по-прежнему лил дождь, сквозь дырявую крышу капало, и Костя, поеживаясь, все выбирал посуше местечко…

— Ну где же ты? — шепотом спросила Капа. — Ты же простудишься так. Иди сюда: в сене тепло…

Он не помнил, как сделал эти четыре шага. Шел, как слепой, вытянув руки, наткнулся на Капочку, упал рядом.

— Мокрый, — озабоченно сказала она. — И вытеретьто тебя нечем. Ближе ложись, я тебя сеном укрою.

Как пахли ее волосы! Сеном и дождем, солнцем и земляникой, женским телом и сосновой смолой. И Костя держал руки по швам, боясь шевельнуться, боясь спугнуть, боясь оскорбить эту немыслимую щедрость…

— Обними меня…

Неужели ночь сменяет день только потому, что Земля вращается? Неужели все льды Арктики нельзя растопить теплом одного-единственного человеческого сердца? Неужели есть на земле рыдающие деревни и черные грозы? И неужели может быть на свете вторая, третья, десятая любовь?..

— Я люблю тебя. Слышишь? Я люблю тебя!..

— Говори. Говори, что ты любишь меня. Говори.

— Я люблю тебя.

Он чувствовал себя взрослым, могучим, готовым сделать все, что прикажет эта единственная во всем мире женщина.

— Меня нельзя любить, — вдруг сказала она. — Разве можно любить девушку с таким длиннющим именем — Капитолина?

— Капелька!.. — Он закрылся лицом в ее волосы. — Я знаю, что такое счастье, Капелька. Счастье — это ты.

— Неправда! — Она радостно засмеялась. — Сам на дедушку накричал…

— Счастье—это ты, — убежденно повторил он. — Знаешь, каждый из нас в юности высаживается на необитаемый остров. Каждый из нас строит свой собственный дом и сажает свой собственный хлеб. У кого-то этот дом течет, а хлеб получается горьким, но это не беда. Главное, что все мы Робинзоны и все ждем свою Пятницу. И когда приходит она…

— Вы делаете ее слугой.

— Нет, Капелька! Я дождался тебя в воскресенье, значит, ты не Пятница. Ты мое воскресенье.

— Я твоя Пятница. Твоя Пятница, слышишь!.. Обними меня. Крепко, крепко!..

— Завтра мы пойдем в загс…

— Зачем?

— Разве мы не муж и жена?

— Мы муж и жена. Но лучше ты спроси меня об этом ровно через три года.

— Но почему, Капелька?

— Надо уметь ждать, Костик. Считать дни и часы, мечтать о встрече, писать письма и все время думать друг о друге. И я хочу ждать. Хочу плакать в подушку, хочу мечтать о тебе. Наверно, это и есть счастье: уметь мечтать и верить в свою мечту.

— Я люблю тебя. Слышишь? Я просто люблю тебя.

— Какой сегодня удивительный день!..

Разве существует время? Нет. Остановились все часы, и только два огромных человеческих сердца грохочут сейчас во всей вселенной…

— Я люблю тебя.

Разве существует пространство? Нет. Оно до отказа заполнено тобой. Твоими глазами. Твоей улыбкой.

—У нас будут дети. Трое: девочка и два мальчика.

— Хорошо бы близнецы…

— Глупый! Это знаешь как редко случается?.. Ужас!.. Но ты не бойся: я крепкая.

— Ты красивая. Ты очень красивая.

— Что ты! Я телема. Это просто счастье во мне светится. Как лампочка.

— Пусть дети будут похожи на тебя.

— Мальчики — на меня, а девочка — на тебя: есть такая примета. И еще: первой обязательно должна родиться девочка.

— Почему?

— Она будет мне помогать.

— А как мы их назовем?

— О, это нельзя решать заранее! Есть имена весенние, а есть осенние, и все зависит от того, когда человек рождается.

— У тебя весеннее имя, Капелька…

Гроза давно прошла, тучи разогнал ветер, и над миром опять светило огромное и равнодушное солнце. А в деревне все еще плакали женщины, бились о твердую землю, рвали на себе волосы. И в старом сарае на охапке прошлогоднего сена сидели двое: стриженый парнишка и большеглазая худенькая девочка…

А времени действительно не было: часы Сени Киноваря остановились на трех минутах первого в воскресенье 22 июня 1941 года…

В этот день, ровно в четыре утра, мой сосед, скрипя протезом, неторопливо спускается во двор. Когда он проходит мимо дворников, они, оставив работу, почтительно приподнимают кепки. Он садится на скамейку у детских качелей и закуривает. А над Москвой тихо всплывает заря.

Константин Иванович, угрюмо нахохлившись, разглядывает папиросу и вспоминает тех, кто никогда не увидит ни зари, ни заката.

И дворники тоже вспоминают. Вспоминают своих поэтов и своих кузнецов…

У Константина Ивановича большая семья: два сына и дочь, только сыновья родились первыми. Один раз всей семьей они были в Польше и медленно прошли весь Освенцим — от ворот до печей — тем самым путем, которым прошел его когда-то заводской поэт Семен Филин — Киноварь. А однажды они заехали в Севастополь: постояли у обелиска, на котором пятым сверху значится старшина Федор Ломов. Нет, московский кузнец не зря носил тельняшку.

А вот в Смоленск Константин Иванович всегда приезжает один. Он копит отгулы, чтобы раз в году выйти на огромную пустую площадь. Ветер гоняет рыжие кленовые листья, треплет седые волосы Константина Ивановича. Но он стоит долго и одиноко, стоит не шевелясь. Стоит на том самом месте, где 17 октября 1942 года гестаповцы повесили партизанскую связную со странной подпольной кличкой «Пятница»…

И о ней он никогда не рассказывает. Никому…

А потом по асфальту звонко стучат каблучки.

— Папка, я пошла!..

Константин Иванович машет рукой. Мне всегда кажется, что он шепчет вслед этим веселым звонким каблучкам:

— Возвращайся счастливой, дочка. Пожалуйста, возвращайся счастливой!..

У его девочки редкое и очень длинное имя: Капитолина. Капелька…

  • Задания 10 класс
  • Литература
  • Задания 10 класс

22.12.2022. УРОК № 75 (4) ТЕМА. Рассказ «Пятница». Мистический рассказ о людях, «скомканных» как рус

21.12.2022 18:10

Voronova Elena

Скачать:

lit-10-22-12.docx

Читать онлайн:

  • Комментарии

Нет комментариев. Ваш будет первым!

Ваше имя:

E-mail для ответов:

Загрузка…

  • Рассказ пыль бунин краткое содержание
  • Рассказ пшеницыной а м о себе в 1 лице
  • Рассказ пушок скребицкий читать
  • Рассказ пушок скребицкий читательский дневник
  • Рассказ пушок 2 класс