Рассказ три солнца читать

Чувашский фольклор : Сказки и легенды : Три солнца

Давным-давно нам Миром светило не одно, а три солнца, которые находились близко к Земле. От этого на Земле было очень жарко и люди не знали ничего о снеге и холоде.

Они гуляли по Земле и не надо было им думать о теплой одежде.

По всей Земле росли сказочные деревья,которые круглый год в избытке давали людям пищу. Но нашлись люди, которые не смогли достойно оценить «теплую жизнь»:
«Очень жарко,дышать не чем. Так дальше жить нельзя. Надо оставить одно солнце, а остальные убить.» — капризничали они.

Белобородые старики остерегали этих людей: «Нельзя причинять зла солнцам, от этого будет много бед и несчастий». Но не послушались капризные люди и, позвав
меткого охотника приказали ему убить стрелой из лука одно солнце. Охотник стал противиться им: «Старики запрещают убивать солнце». Но люди пригрозили убивать самого охотника, если он не выполнит их приказ. Испугавшись их угроз, охотник натянул свой могучий лук и прицелившсь пустил длинную стрелу. Со свистом полетела стрела и пронзила небесное светило прямо в сердце. Одно солнце потухло, но жара не спала. «Убей и второе солнце», — приказали капризные люди охотнику. Охотник пронзил стрелой и второе солнце. Третье солнце, испугавшись людей уплыло далеко от Земли, куда уже не могла долететь стрела охотника.

Погода стремительно стала холодать. Испугались люди: деревья померзли и детишки стали умирать от холода и недостатка пищи. Поля покрылись снегом, а вода сковалась льдом -пришла Зима! В большом страхе побежали люди к белобородым старика за советом.

Старики ответили:» Не послушав нас вы накликали непоправимую беду. Нельзя воскрестить потухшие два солнца. Выжившее солнце людям больше не доверяет.
Надо добрыми делами вернуть доверие солнца к людям,может после этого оно вернётся к нам.».

«Мы готовы выполнить любые Ваши советы,лиш бы солнце к нам вернулось», — взмолились люди.

Согласились старики помочь людям и дали такой совет:

«Везде рисуйте три солнца: на земле, на домах, заборах и в вышивке на одежде. Увидит уцелевшее солнце эти знаки и поймет, что к людям вернулся рассудок и они просят прощения, возмет и приплывет к нам по ближе…».

Три солнца : [легенда] // Тӑван (Тюмень облаҫӗ). – 2009. — Май (№ 56). — С. 3.

    Давным-давно нам Миром светило не одно, а три солнца, которые находились близко к Земле. От этого на Земле было очень жарко и люди не знали ничего о снеге и холоде.
    Они гуляли по Земле и не надо было им думать о теплой одежде.
    По всей Земле росли сказочные деревья,которые круглый год в избытке давали людям пищу. Но нашлись люди, которые не смогли достойно оценить «теплую жизнь»:
    «Очень жарко,дышать не чем. Так дальше жить нельзя. Надо оставить одно солнце, а остальные убить.» — капризничали они.
    Белобородые старики остерегали этих людей: «Нельзя причинять зла солнцам, от этого будет много бед и несчастий». Но не послушались капризные люди и, позвав
    меткого охотника приказали ему убить стрелой из лука одно солнце. Охотник стал противиться им: «Старики запрещают убивать солнце». Но люди пригрозили убивать самого охотника, если он не выполнит их приказ. Испугавшись их угроз, охотник натянул свой могучий лук и прицелившсь пустил длинную стрелу. Со свистом полетела стрела и пронзила небесное светило прямо в сердце. Одно солнце потухло, но жара не спала. «Убей и второе солнце», — приказали капризные люди охотнику. Охотник пронзил стрелой и второе солнце. Третье солнце, испугавшись людей уплыло далеко от Земли, куда уже не могла долететь стрела охотника.
    Погода стремительно стала холодать. Испугались люди: деревья померзли и детишки стали умирать от холода и недостатка пищи. Поля покрылись снегом, а вода сковалась льдом -пришла Зима! В большом страхе побежали люди к белобородым старика за советом.
    Старики ответили:» Не послушав нас вы накликали непоправимую беду. Нельзя воскрестить потухшие два солнца. Выжившее солнце людям больше не доверяет.
    Надо добрыми делами вернуть доверие солнца к людям,может после этого оно вернётся к нам.».
    «Мы готовы выполнить любые Ваши советы,лиш бы солнце к нам вернулось», — взмолились люди.
    Согласились старики помочь людям и дали такой совет:
    «Везде рисуйте три солнца: на земле, на домах, заборах и в вышивке на одежде. Увидит уцелевшее солнце эти знаки и поймет, что к людям вернулся рассудок и они просят прощения, возмет и приплывет к нам по ближе…».

Ссылка статьи :: Версия для печати

Последние изменения внес Admin (2007-03-02 10:05:49). Просмотрено: 22742.

Магомед-Султан Яхъяев
ТРИ СОЛНЦА
Повесть об Уллубии Буйнакском

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

…В небе плыли облака —

Яркой пышностью ковров.

Важно плыли облака.

Мой характер был суров.

Я готов был вечно жить.

Я был счастлив и здоров.

Борис Лапин.

Предисловие к биографии

ГЛАВА ПЕРВАЯ

На пыльной улочке Керван-Сарай, перед невзрачным одноэтажным домиком с облупившейся вывеской «Чайхана», толпился народ. Со всех сторон стекались сюда люди — старые, молодые. Радостно визжали дети. Громко звучала разноязычная речь, то и дело прерываемая взрывами веселого смеха, резким заливистым свистом, яростным улюлюканьем.

Чайхану перса Музафара в Темир-Хан-Шуре[1] знали все, даже жители дальних аулов. Слава о его ароматном и вкусном чае гремела на всю округу. Секрет приготовления этого удивительного напитка был ведом только ему одному. Впрочем, кое-кто поговаривал, что никакого секрета тут нет, а все дело в огромном серебряном самоваре, который отец Музафара много лет тому назад привез сюда из Персии.

В жаркие летние дни самовар Музафара, словно гигантский раздувшийся бурдюк, возвышался прямо на улице, у самого порога чайханы. От дыма вся стена дома закоптилась и почернела. Немолодой перс с толстыми, словно бы надутыми, как у зурнача на свадьбе, щеками и огромным отвисшим животом, делавшим его самого уморительно похожим на самовар, день-деньской суетился вокруг своего «кормильца», ловко поднося любителям дымящиеся чашки на ярком, цветастом подносе.

Чаевники восседали тут же, на ковриках, расстеленных в холодке подле стены, по-восточному поджав под себя ноги, и вкушали божественный напиток, чашку за чашкой, до тех пор, пока лица их не покрывались испариной и по всему телу не разливалась приятная, горячая истома, словно после хорошего, сытного обеда.

Но сейчас чайхана выглядела необычно.

Самовар, устало пыхтя, стоял в стороне, заброшенный, всеми забытый. Оборванный, нищий старик, нанятый Музафаром в помощники, сидя на корточках, лениво раздувал еле тлеющие угли сквозь длинную деревянную трубку. Время от времени он запускал эту же трубку себе за ворот и долго, с наслаждением почесывал ею спину. Даже жмурился от удовольствия, обнажая в улыбке редкие желтые зубы заядлого курильщика.

Изо всех сил работая плечами и локтями, Уллубий с трудом протиснулся сквозь пеструю, орущую толпу.

В самом центре круга в отчаянной схватке сцепились два петуха. Переливающиеся всеми цветами радуги, яркие перья рассвирепевших драчунов едва были видны в густом столбе пыли.

На пороге чайханы, прислонясь тучным телом к стене, стоял Музафар. Лицо его выражало презрительную уверенность: всем своим видом он давал понять окружающим, что ни на секунду не сомневается в победе своего любимца — знаменитого бойцового петуха, по кличке Джигит. За этим петухом он специально ездил в горный аул Кадар: сильные, быстрые, ловкие, отчаянно храбрые кадарские петухи на весь Дагестан славились своими отменными бойцовскими качествами.

Музафар держался так, словно его Джигит уже победил, словно вцепился лапами в спину противника, а тот распластался под ним, обессилевший, беспомощный, жалкий, и вот уже посрамленный хозяин побежденного петуха на глазах у радостно улюлюкающей толпы, согласно обычаю, отрезает голову своему незадачливому вояке…

Но хозяин второго петуха, тоже перс, торговец коврами Сухраб, казалось, еще меньше, чем Музафар, сомневался в победе своего любимца.

Соперники дрались не на жизнь, а на смерть. Время от времени они отступали друг от друга на почтительное расстояние и, растопырив крылья, выжидали с таким видом, словно сознательно решили устроить короткую передышку, а может быть, даже и обдумать очередной бойцовский прием. Но передышка длилась недолго. Вот уже они снова кидаются друг на друга, сшибаются грудью. И каждый старается безжалостно заклевать противника. И тот, кому удается хоть на миг взять верх, яростно топчет врага лапами, злобно вцепившись клювом в мясистый гребешок.

Музафар и Сухраб даже и виду не подавали, что волнуются, держались подчеркнуто бесстрастно. Зато уж остальные болельщики не стеснялись. То и дело из толпы раздавались свистки, улюлюканье, возбужденные азартные выкрики:

— Дави его! Сильнее дави!

— Молодец, Джигит! Не выпускай!

— Вах! Позор! Разлегся, как мокрая курица!

Молодой звонкий голос радостно выкрикнул:

— Дави его, Джигит, как наши большевики давят всех алимов[2]!

Сразу стало тихо.

— Кто это сказал? — раздался хриплый бас. — А ну-ка покажи нам свою красную большевистскую морду! Сейчас ты у меня узнаешь, кого надо давить!

Парнишка в лохматой папахе, крикнувший про большевиков, ничуть не испугался этой угрозы.

— А ты глянь! — весело отпарировал он. — Вон как он скис, ваш пузатый Нажмутдин! А Джигит сидит на нем, словно Махач на своем коне! Молодец, Джигит! Держись!

Обладатель хриплого баса, длинный худой мужчина в черкеске с газырями и дорогой каракулевой папахе, подскочил к парню:

— Я распорю сейчас твое голодное брюхо, сын гяура! Такую пакость посмел выговорить про самого имама[3]! Да я из тебя лепешку лезгинскую сделаю!

Сверкнуло на солнце лезвие кинжала. Толпа сразу подалась назад.

Парень, посмевший оскорбить самого Нажмутдииа Гоцинского, быстро оглянулся по сторонам. Отступать было некуда, надо принимать бой.

Вековая традиция горцев запрещала нападать на безоружного. Но мужчина в черкеске, видно, не очень-то собирался считаться с обычаями. Поигрывая кинжалом, он медленно приближался к озирающемуся парню.

— Струсил, желторотый? — усмехнулся он. — Нечего оглядываться! Сидя на верблюде, в отаре не спрячешься!

Видя, что драки не миновать, парень ловко выхватил кинжал из ножен горца, стоявшего с ним рядом. Теперь уже два обнаженных клинка сверкали на солнце.

— Ну-ка повтори, что ты сказал про имама! — сверля обидчика налившимися кровью глазами, прохрипел длинный.

— Сказанное слово что пущенная стрела! — гордо ответил юноша. — Я от своих слов не отказываюсь! Я повторять не буду… Я не мельница, чтобы молоть одно и то же!

Петухи как ни в чем не бывало продолжали наскакивать друг на друга, но па

Магомед-Султан Яхъяев

ТРИ СОЛНЦА

Повесть об Уллубии Буйнакском

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

…В небе плыли облака —

Яркой пышностью ковров.

Важно плыли облака.

Мой характер был суров.

Я готов был вечно жить.

Я был счастлив и здоров.

Борис Лапин.

Предисловие к биографии

ГЛАВА ПЕРВАЯ

На пыльной улочке Керван-Сарай, перед невзрачным одноэтажным домиком с облупившейся вывеской «Чайхана», толпился народ. Со всех сторон стекались сюда люди — старые, молодые. Радостно визжали дети. Громко звучала разноязычная речь, то и дело прерываемая взрывами веселого смеха, резким заливистым свистом, яростным улюлюканьем.

Чайхану перса Музафара в Темир-Хан-Шуре[1] знали все, даже жители дальних аулов. Слава о его ароматном и вкусном чае гремела на всю округу. Секрет приготовления этого удивительного напитка был ведом только ему одному. Впрочем, кое-кто поговаривал, что никакого секрета тут нет, а все дело в огромном серебряном самоваре, который отец Музафара много лет тому назад привез сюда из Персии.

В жаркие летние дни самовар Музафара, словно гигантский раздувшийся бурдюк, возвышался прямо на улице, у самого порога чайханы. От дыма вся стена дома закоптилась и почернела. Немолодой перс с толстыми, словно бы надутыми, как у зурнача на свадьбе, щеками и огромным отвисшим животом, делавшим его самого уморительно похожим на самовар, день-деньской суетился вокруг своего «кормильца», ловко поднося любителям дымящиеся чашки на ярком, цветастом подносе.

Чаевники восседали тут же, на ковриках, расстеленных в холодке подле стены, по-восточному поджав под себя ноги, и вкушали божественный напиток, чашку за чашкой, до тех пор, пока лица их не покрывались испариной и по всему телу не разливалась приятная, горячая истома, словно после хорошего, сытного обеда.

Но сейчас чайхана выглядела необычно.

Самовар, устало пыхтя, стоял в стороне, заброшенный, всеми забытый. Оборванный, нищий старик, нанятый Музафаром в помощники, сидя на корточках, лениво раздувал еле тлеющие угли сквозь длинную деревянную трубку. Время от времени он запускал эту же трубку себе за ворот и долго, с наслаждением почесывал ею спину. Даже жмурился от удовольствия, обнажая в улыбке редкие желтые зубы заядлого курильщика.

Изо всех сил работая плечами и локтями, Уллубий с трудом протиснулся сквозь пеструю, орущую толпу.

В самом центре круга в отчаянной схватке сцепились два петуха. Переливающиеся всеми цветами радуги, яркие перья рассвирепевших драчунов едва были видны в густом столбе пыли.

На пороге чайханы, прислонясь тучным телом к стене, стоял Музафар. Лицо его выражало презрительную уверенность: всем своим видом он давал понять окружающим, что ни на секунду не сомневается в победе своего любимца — знаменитого бойцового петуха, по кличке Джигит. За этим петухом он специально ездил в горный аул Кадар: сильные, быстрые, ловкие, отчаянно храбрые кадарские петухи на весь Дагестан славились своими отменными бойцовскими качествами.

Музафар держался так, словно его Джигит уже победил, словно вцепился лапами в спину противника, а тот распластался под ним, обессилевший, беспомощный, жалкий, и вот уже посрамленный хозяин побежденного петуха на глазах у радостно улюлюкающей толпы, согласно обычаю, отрезает голову своему незадачливому вояке…

Но хозяин второго петуха, тоже перс, торговец коврами Сухраб, казалось, еще меньше, чем Музафар, сомневался в победе своего любимца.

Соперники дрались не на жизнь, а на смерть. Время от времени они отступали друг от друга на почтительное расстояние и, растопырив крылья, выжидали с таким видом, словно сознательно решили устроить короткую передышку, а может быть, даже и обдумать очередной бойцовский прием. Но передышка длилась недолго. Вот уже они снова кидаются друг на друга, сшибаются грудью. И каждый старается безжалостно заклевать противника. И тот, кому удается хоть на миг взять верх, яростно топчет врага лапами, злобно вцепившись клювом в мясистый гребешок.

Музафар и Сухраб даже и виду не подавали, что волнуются, держались подчеркнуто бесстрастно. Зато уж остальные болельщики не стеснялись. То и дело из толпы раздавались свистки, улюлюканье, возбужденные азартные выкрики:

— Дави его! Сильнее дави!

— Молодец, Джигит! Не выпускай!

вернуться

1

Темир-Хан-Шура (быв. столица Дагестана) — ныне г. Буйнакск.

Магомед-Султан Яхъяев
ТРИ СОЛНЦА
Повесть об Уллубии Буйнакском

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

…В небе плыли облака —

Яркой пышностью ковров.

Важно плыли облака.

Мой характер был суров.

Я готов был вечно жить.

Я был счастлив и здоров.

Борис Лапин.

Предисловие к биографии

ГЛАВА ПЕРВАЯ

На пыльной улочке Керван-Сарай, перед невзрачным одноэтажным домиком с облупившейся вывеской «Чайхана», толпился народ. Со всех сторон стекались сюда люди — старые, молодые. Радостно визжали дети. Громко звучала разноязычная речь, то и дело прерываемая взрывами веселого смеха, резким заливистым свистом, яростным улюлюканьем.

Чайхану перса Музафара в Темир-Хан-Шуре[1] знали все, даже жители дальних аулов. Слава о его ароматном и вкусном чае гремела на всю округу. Секрет приготовления этого удивительного напитка был ведом только ему одному. Впрочем, кое-кто поговаривал, что никакого секрета тут нет, а все дело в огромном серебряном самоваре, который отец Музафара много лет тому назад привез сюда из Персии.

В жаркие летние дни самовар Музафара, словно гигантский раздувшийся бурдюк, возвышался прямо на улице, у самого порога чайханы. От дыма вся стена дома закоптилась и почернела. Немолодой перс с толстыми, словно бы надутыми, как у зурнача на свадьбе, щеками и огромным отвисшим животом, делавшим его самого уморительно похожим на самовар, день-деньской суетился вокруг своего «кормильца», ловко поднося любителям дымящиеся чашки на ярком, цветастом подносе.

Чаевники восседали тут же, на ковриках, расстеленных в холодке подле стены, по-восточному поджав под себя ноги, и вкушали божественный напиток, чашку за чашкой, до тех пор, пока лица их не покрывались испариной и по всему телу не разливалась приятная, горячая истома, словно после хорошего, сытного обеда.

Но сейчас чайхана выглядела необычно.

Самовар, устало пыхтя, стоял в стороне, заброшенный, всеми забытый. Оборванный, нищий старик, нанятый Музафаром в помощники, сидя на корточках, лениво раздувал еле тлеющие угли сквозь длинную деревянную трубку. Время от времени он запускал эту же трубку себе за ворот и долго, с наслаждением почесывал ею спину. Даже жмурился от удовольствия, обнажая в улыбке редкие желтые зубы заядлого курильщика.

Изо всех сил работая плечами и локтями, Уллубий с трудом протиснулся сквозь пеструю, орущую толпу.

В самом центре круга в отчаянной схватке сцепились два петуха. Переливающиеся всеми цветами радуги, яркие перья рассвирепевших драчунов едва были видны в густом столбе пыли.

На пороге чайханы, прислонясь тучным телом к стене, стоял Музафар. Лицо его выражало презрительную уверенность: всем своим видом он давал понять окружающим, что ни на секунду не сомневается в победе своего любимца — знаменитого бойцового петуха, по кличке Джигит. За этим петухом он специально ездил в горный аул Кадар: сильные, быстрые, ловкие, отчаянно храбрые кадарские петухи на весь Дагестан славились своими отменными бойцовскими качествами.

Музафар держался так, словно его Джигит уже победил, словно вцепился лапами в спину противника, а тот распластался под ним, обессилевший, беспомощный, жалкий, и вот уже посрамленный хозяин побежденного петуха на глазах у радостно улюлюкающей толпы, согласно обычаю, отрезает голову своему незадачливому вояке…

Но хозяин второго петуха, тоже перс, торговец коврами Сухраб, казалось, еще меньше, чем Музафар, сомневался в победе своего любимца.

Соперники дрались не на жизнь, а на смерть. Время от времени они отступали друг от друга на почтительное расстояние и, растопырив крылья, выжидали с таким видом, словно сознательно решили устроить короткую передышку, а может быть, даже и обдумать очередной бойцовский прием. Но передышка длилась недолго. Вот уже они снова кидаются друг на друга, сшибаются грудью. И каждый старается безжалостно заклевать противника. И тот, кому удается хоть на миг взять верх, яростно топчет врага лапами, злобно вцепившись клювом в мясистый гребешок.

Музафар и Сухраб даже и виду не подавали, что волнуются, держались подчеркнуто бесстрастно. Зато уж остальные болельщики не стеснялись. То и дело из толпы раздавались свистки, улюлюканье, возбужденные азартные выкрики:

— Дави его! Сильнее дави!

— Молодец, Джигит! Не выпускай!

— Вах! Позор! Разлегся, как мокрая курица!

Молодой звонкий голос радостно выкрикнул:

— Дави его, Джигит, как наши большевики давят всех алимов[2]!

Сразу стало тихо.

— Кто это сказал? — раздался хриплый бас. — А ну-ка покажи нам свою красную большевистскую морду! Сейчас ты у меня узнаешь, кого надо давить!

Парнишка в лохматой папахе, крикнувший про большевиков, ничуть не испугался этой угрозы.

— А ты глянь! — весело отпарировал он. — Вон как он скис, ваш пузатый Нажмутдин! А Джигит сидит на нем, словно Махач на своем коне! Молодец, Джигит! Держись!

Обладатель хриплого баса, длинный худой мужчина в черкеске с газырями и дорогой каракулевой папахе, подскочил к парню:

— Я распорю сейчас твое голодное брюхо, сын гяура! Такую пакость посмел выговорить про самого имама[3]! Да я из тебя лепешку лезгинскую сделаю!

Сверкнуло на солнце лезвие кинжала. Толпа сразу подалась назад.

Парень, посмевший оскорбить самого Нажмутдииа Гоцинского, быстро оглянулся по сторонам. Отступать было некуда, надо принимать бой.

Вековая традиция горцев запрещала нападать на безоружного. Но мужчина в черкеске, видно, не очень-то собирался считаться с обычаями. Поигрывая кинжалом, он медленно приближался к озирающемуся парню.

— Струсил, желторотый? — усмехнулся он. — Нечего оглядываться! Сидя на верблюде, в отаре не спрячешься!

Видя, что драки не миновать, парень ловко выхватил кинжал из ножен горца, стоявшего с ним рядом. Теперь уже два обнаженных клинка сверкали на солнце.

— Ну-ка повтори, что ты сказал про имама! — сверля обидчика налившимися кровью глазами, прохрипел длинный.

— Сказанное слово что пущенная стрела! — гордо ответил юноша. — Я от своих слов не отказываюсь! Я повторять не буду… Я не мельница, чтобы молоть одно и то же!

Петухи как ни в чем не бывало продолжали наскакивать друг на друга, но па них теперь уже никто не глядел. Толпа замерла, предвкушая иное, куда более захватывающее зрелище.

Какой-то сердобольный старик, схватив длинного сзади за пояс, умоляюще закричал:

— Опомнись! Ведь нынче пятница! Грех проливать кровь в такой день!

— Не бойся, отец! — хищно оскалившись, ответил тот. — Кровь будет пролита за посланца самого аллаха! За имама Нажмутдина! Аллах простит мне этот грех!

— Женщины! Что же вы? Кидайте скорее на землю свои платки! — отчаянно закричал старик.

Это был последний шанс предотвратить кровопролитие: платок, сорванный женщиной с головы и брошенный наземь, прекратил бы поножовщину. Но ни одной женщины не осталось уже в этой сумрачной, испуганно притихшей толпе.

Раздумывать было некогда.

Уллубий решительно подошел к молодчику в черкеске и взял его за локоть:

Погоди, джигит!.. Не тронь парня… Не видишь разве? Он ведь совсем мальчишка…

— А ты кто такой? — вскинулся тот. — Тоже большевик? Прочь с дороги!

Уллубий понял, что никакими уговорами тут не поможешь. Оттеснив парнишку плечом, он молча встал перед разъяренным головорезом, поправил пенсне, улыбнулся спокойно, словно бы говоря всем своим видом: «Ну что ж, если у тебя хватит совести, — давай, бей!»

Толпа в ужасе замерла. Тишина была такая, что, казалось, слышно, как гулко и сильно бьются сердца этих двух застывших друг перед другом людей.

Теперь стало ясно, что дело добром не кончится. Еще миг — и человек в черкеске, оправившись от неожиданности, прикончит своим кинжалом и этого славного, хотя и не в меру горячего паренька, и его странного, невесть откуда взявшегося защитника.

Внезапно послышался конский топот, и тишину разорвали резкие, визгливые голоса:

— Имам!..

— Имам Нажмутдин едет!..

Напряжение сразу разрядилось. Люди словно очнулись от столбняка.

— Повезло тебе! — сказал длинный и неторопливо вложил кинжал в ножны. — Благодари аллаха! Если бы не имам, лежал бы ты сейчас тут с перерезанным горлом! Ну да ничего! Недолго ждать! Скоро наш имам всех вас перевешает, как бараньи туши на карасе[4]!..

Улица быстро опустела. Все кинулись навстречу имаму Нажмутдину, торжественно въезжающему в город.

Удивительное зрелище представилось глазам Уллубия, едва успевшего опомниться после перенесенной встряски.

Впереди шествия грузно шагал Аликлыч — знаменитый борец из Бугдена. До революции он выступал в цирке, демонстрируя свою богатырскую силу: на глазах у потрясенной публики гнул рельсы, подымал могучими руками здоровенного буйвола. Слава Аликлыча гремела по всей России, да и не только по России: имя его было известно и за рубежом. Имаму удалось привлечь на свою сторону этого популярного борца, любимца народа. Аликлыч стал телохранителем Нажмутдина Гоцинского. В черной черкеске с газырями, с дорогим кинжалом за поясом, в огромной горской папахе, он должен был олицетворять собой непобедимую мощь и силу ислама[5]. Вслед за Аликлычем медленно ехали на конях два знаменосца. Они держали в руках зеленые знамена. На каждом знамени красовался полумесяц, обрамленный затейливыми арабскими письменами.

За ними торжественно двигалась красиво разукрашенная линейка: ее влекли за собой четыре откормленных мула.

По одну сторону линейки восседал Нажмутдин Гоцинский, провозглашенный недавно имамом Дагестана и Северного Кавказа. Он был в папахе, в черкеске, с кинжалом за поясом. Под тяжестью его огромного, грузного тела линейка сильно осела набок. По другую сторону, гордо выпрямившись, сидел маленький, высохший старик с длинной бородой. Его черная папаха была обвита белоснежной чалмой в знак того, что он некогда посетил Мекку. Это был шейх Узун-Хаджи, ближайший сподвижник Нажмутдина Гоцинского, объявленный поверенным имама.

Восемь всадников в белых офицерских кителях с золотыми погонами, с шашками наголо ехали по бокам, составляя почетный эскорт имама и его поверенного. А сзади, по два в ряд, трусила рысцой конная охрана.

Еще совсем недавно о Нажмутдине Гоцинском слыхали разве только в горном аварском ауле Гоцоб, откуда он был родом (отсюда и фамилия — Гоцинский). Среди других духовных лиц своего аула он не выделялся ни особым благочестием, ни ученостью, ни воинскими доблестями. Одно время он служил наибом участка, но эта его карьера ничего, кроме неприятностей, ему не принесла. Однажды он зверски избил крестьянина и был за это арестован по указу канцелярии губернатора. Выйдя из-под ареста, он стал распускать слухи, что пострадал от произвола русских властей, чем снискал себе у некоторых доверчивых людей славу чуть ли не национального героя. А едва только в горах пронеслась весть о революции в Петрограде, он объявил себя защитником ислама и шариата[6] от посягательств гяуров, то есть русских большевиков.

Большинству жителей городов и аулов Дагестана нелегко было разобраться в удивительных событиях, которые стремительно развернулись на их глазах за последние месяцы, с того незабываемого дня, когда словно гром среди ясного неба грянула весть о свержении царя.

Губернатор Дагестана генерал Ермолов, получив об этом телеграмму из столицы, был так потрясен, что сперва даже попытался утаить от всех «эту ужасную новость». Полученную депешу он положил под сукно, а по городу тем временем с молниеносной быстротой распространялись слухи, один другого нелепее и неправдоподобнее. Люди не знали, на чьей стороне правда, кому верить, кого слушать, к какому лагерю примкнуть.

Губернатор спешно покинул город. В бывшем губернаторском доме без конца заседал наспех созданный Временный исполнительный комитет. Разные люди вошли в состав этого комитета: помещик Гоцинский, крупный феодал, полковник, князь Нухбек Тарковский, ярый националист инженер Зубаир Темирхапов, помещик Даниил Апашев. Левое крыло исполкома составляли социалисты Махач Дахадаев, Джелал-Этдин Коркммсов, Магомед-Мирза Хизроев, старые революционеры, имена которых теперь были у всех на устах.

Комитет заседал день и ночь, но не в силах был решить ни одного практического вопроса. Время уходило па бесплодные дебаты о том, какой должна быть новая власть. На словах все приветствовали свержение самодержавия, все в один голос повторяли слово «хурият»[7], но каждый вкладывал в него свой смысл.

А за стенами бывшего губернаторского дома только и слышалось:

— Хурият!..

— Революция!..

— Большевик!..

— Меньшевик!..

— Гяур!..

— Махач!..

— Имам!..

Днем и ночью на улицах, площадях, базарах толпились люди, орали и спорили до хрипоты, то и дело хватаясь за кинжалы. Борьба, пока еще бескровная, вот-вот грозила вылиться в неслыханное кровопролитие.

Человеку со стороны трудно было не то что разобраться, но хоть как-нибудь сориентироваться в этом хаосе. Но для Уллубия Буйнакского, бывшего студента Московского университета, только что приехавшего из Москвы, не составляло большого труда понять, что к чему. Может быть, во всем Дагестане не было сейчас другого человека, способного с такой ясностью представить себе всю сложную расстановку местных революционных и контрреволюционных сил. Несмотря на свой молодой возраст, Уллубий успел пройти большую школу нелегальной партийной работы. За короткую жизнь он повидал все, что дано увидеть человеку: мужество и трусость, верность и предательство, энтузиазм и саботаж… Казалось бы, что нового может преподнести ему родной край?

И вот — первый сюрприз.

Уллубий и раньше понимал, что здесь, в многонациональном Дагестане, где издавна классовое и национальное угнетение порождало неприязнь ко всему русскому, не так-то просто будет убедить массы, что отныне Россия несет им не гнет, а свободу. Он не сомневался — сложностей возникнет много. И все-таки не думал, что этот самозванец Гоцинский сможет увлечь за собой народ.

Да, видно, слова о газавате, о священной войне против гяуров, еще способны зажечь здесь сердца. Не надо себя обманывать! В горах найдется немало фанатиков, готовых пойти за Гоцинским в огонь и воду. Достаточно искры, чтобы разгорелся бешеный пожар жестокой, братоубийственной войны. А в искрах, судя но всему, недостатка не будет…

Глядя вслед удаляющейся орущей толпе, Уллубий вспомнил Темир-Хан-Шуру тех времен, когда он учился в реальном училище. Кругом было тихо, безлюдно. Изредка по узким улочкам проплывали, звеня колокольчиками, фаэтоны, на которых важно восседали щеголеватые офицеры. У губернаторского дома, что в самом начале Аргутинской улицы, весь день напролет торчали в ожидании приема многочисленные жалобщики из аулов. В мечетях ревностно молились верующие… Казалось, конца-краю не будет этой сонной, внешне спокойной и безмятежной, прочно устоявшейся жизни. И вот — все всколыхнулось!..

Внезапно размышления Уллубия были прерваны: кто-то осторожно тронул его за локоть. Оглянувшись, Уллубий увидел улыбающуюся мальчишескую физиономию того самого парня, который только что дерзко глумился над самозваным имамом.

— Вы думали, меня зарежут? — спросил он, с дружелюбным любопытством разглядывая своего нежданного защитника.

— Еще бы! — ответил Уллубий. — Что стоит мяснику разделать еще одну тушу.

— Как бы не так! — тряхнул головой парень. — Вы не глядите, что я на вид такой щуплый. Еще не известно, как бы дело обернулось!

— Так ведь у него и пистолет был. А у тебя только кинжал. Да и тот чужой.

— Подумаешь, пистолет!.. Тут главное — не растеряться! Был его пистолет, а стал бы мой!.. — И, небрежно махнув рукой, словно поставив точку на этой не слишком интересной для него теме, он живо спросил: — А как вам понравилось шествие? Какой смешной этот карлик Узун-Хаджи, верно?.. А как вы думаете, зачем они устроили весь этот переполох?

— Показать свою силу хотят, — усмехнулся Уллубий. — Чтобы запугать всех недовольных, всех своих противников. В первую очередь, конечно, большевиков.

— Ну, большевиков-то этим не напугаешь! — живо откликнулся парень. И как бы заново внимательно оглядел с ног до головы своего собеседника — худощавого, невысокого человека в пенсне, в черной косоворотке, в старой, видавшей виды студенческой фуражке с потускневшим лакированным козырьком. — А знаете, — вдруг без всякого перехода сказал он, — я самого Махача видел. Ходил к нему домой… В нашем ауле таких, как я, много. Мы все — за большевиков… Землю у богачей уже отобрали, беднякам роздали… Эх, жаль, у меня коня нету! А то бы я уже давно в отряд записался!

— А ты из какого аула? Да и вообще не пора ли нам с тобой познакомиться? — прервал его Уллубий.

— Юсуп меня зовут. Я из Кумуха, — ответил парень.

— Лакец, значит? Почему же так хорошо говоришь по-кумыкски?

— Э, чего только не умеет лакец-лудильщик! — усмехнулся Юсуп и доверительно добавил: — К нам Гарун Саидов приезжал. С заданием от Буйнакского. Листовки привез… Мы в Кумухе кружок организовали. А вы тоже большевик?

— А что, похож?

— Вы похожи на студента…

— А все студенты теперь большевики — ты это хочешь сказать?

— Да нет! Я вот не студент, а в большевики записался. А как вас звать? Вы мне так и не сказали.

— Скажу, все скажу… Не торопись…

Внезапно Юсуп как завороженный остановился перед яркой афишей на стене гостиницы Крайнева.

— Прочтите, пожалуйста, что тут написано? — застенчиво попросил он, стыдясь признаться, что не умеет читать.

— «В клубе «Ореанда» будет показана новая кинолента братьев Унрод», — прочел Уллубий.

— Это что, цирк приехал? А Сали-Сулейман тоже будет бороться?

— Нет, это не цирк… Это новая фильма…

Оказалось, Юсуп понятия не имеет о том, что такое «фильма», и даже не слыхивал о существовании синематографа.

Вскоре они опять вернулись к тому, что их обоих занимало больше всего, — к имаму Гоцинскому. Юсуп буквально засыпал Уллубия вопросами: кто такой Нажмутдин Гоцинский? Откуда он взялся? Почему еще недавно о нем ничего не было слышно, а сегодня все только про него и говорят?

Уллубий объяснил, что несколько дней тому назад в высокогорном ауле Анди, на берегу реки Эйзенам, перед толпой фанатиков шейх Узун-Хаджи, воздев руки к небу, объявил, что ночью он беседовал с самим пророком и тот велел объявить Нажмутдина Гоцинского имамом Дагестана и Северного Кавказа. Толпа опустилась на колени и стала молиться за нового имама… Здесь, в Темир-Хан-Шуре, Гоцинский этого так легко никогда не добился бы. Вот чем объясняется этот торжественный въезд в город. Сейчас, наверное, митинг будет.

— Ты думаешь, его только большевики не признают? — спросил Уллубий. — Как бы не так! Даже между алимами идут споры. Кое-кто из них тоже не хочет признавать этого самозванца своим духовным вождем…

— Почему? — удивился Юсуп.

— Потому что даже они понимают, откуда взялась эта внезапная горячая преданность Гоцинского шариату. Он — крупный помещик, владелец десятитысячной баранты. Новая власть грозит отобрать у богатеев их неправедно нажитые богатства. А шариат, как известно, провозглашает неприкосновенность частной собственности.

Юсуп слушал Уллубия, раскрыв рот.

— А ну-ка прибавь шагу! А то опоздаем! — поторопил его Уллубий.

И в самом деле, когда они вышли на Аргутинскую улицу — главную улицу города, там, у губернаторского дома, собралась уже тысячная толпа. Плотной стеной окружила она постамент, на котором еще недавно возвышалась величественная фигура князя Аргутинского-Долгорукова. Несколько дней тому назад бронзовая статуя завоевателя Дагестана была сброшена с пьедестала. Десять буйволов едва сдвинули с места упряжь, к которой был привязан канат, обмотанный вокруг мощного торса статуи. Гулко охнула от удара земля, откатилась в сторону четырехпудовая бронзовая голова генерала, только что надменно глядевшая на подвластные ему горы. Поверженный памятник так и остался лежать на земле, не привлекая больше к себе ничьего внимания. Только стайки детей возились около распростертой бронзовой фигуры, норовя отколупнуть и утащить с собой какой-нибудь затейливый осколок металла. А взрослых куда больше интересовала выросшая рядом с постаментом, наспех сколоченная дощатая трибуна. Что ни день, тут происходили бурные собрания, митинги. Один за другим ораторы, надрывая голос до хрипоты, кидали в толпу яростные, горячие слова.

За те месяцы, что прошли с начала февральских событий, жители Темир-Хан-Шуры привыкли к митингам. Но сегодня все разворачивалось не так, как обычно. Во-первых, этот торжественный въезд имама в город. Уже одного этого события было довольно, чтобы народ запрудил всю площадь. Во-вторых, все в городе знали, что в бывшем губернаторском доме должно состояться заседание исполкома. Значит, на митинге, который начнется после заседания, будут не только сторонники имама. Наверняка появятся на трибуне Махач, Коркмасов и дадут бой главарям контрреволюции.

Толпа напирала: каждый норовил протиснуться к самой трибуне. Народ волновался, предвкушая невиданное зрелище.

И вот наконец, медленно передвигая свое грузное тело, на трибуну взгромоздился Нажмутдин Годинский. Вслед за ним появился Узун-Хаджи, а потом вся свита имама.

— Братья! Мусульмане! — обратился к притихшей толпе высокий, крупного телосложения человек, стоявший рядом с Гоцинским. — Не мы сегодня собрали вас здесь! Вы сами пришли, чтобы поклониться имаму!

Оратор сделал эффектную паузу, рассчитывая, по-видимому, на взрыв всеобщего энтузиазма. Но взрыва не последовало. Толпа настороженно и угрюмо молчала.

— Слава аллаху! — не смущаясь, продолжал оратор. — Борьба закончилась нашей победой! Избранием законного имама!..

— Кто это такой? — толкнул Уллубия локтем Юсуп.

— Даниял Апашев. Один из главных сподвижников Гоцинского…

Уллубий хорошо знал этого человека. Отставной полковник Даниял Апашев родом из аула Эрлели — один из самых богатых и влиятельных людей в здешних краях. Он сразу понял, что в новых условиях понадобятся новые средства для сохранения своих богатств и своего влияния, и без долгих размышлений примкнул к правому, контрреволюционному крылу исполкома.

— Избрание законного имама, — продолжал Апашев, — это прекрасный плод завоеванной нами свободы! Ислам и шариат отныне в надежных руках! Но, братья, завоеванную свободу надо охранять! И для этого мы создали Милликомитет и хорошо вооруженную милицию…

Отлично зная аудиторию, Апашев говорил по-кумыкски. Так уж повелось издавна, что кумыкский язык был Понятен всем дагестанцам — и аварцам, и лакцам, и даргинцам, и лезгинам. Это объяснялось просто: кумыки населяли равнинную, приморскую часть Дагестана. Им незачем было ездить в высокогорные аулы: все необходимое для жизни, в том числе и хлеб, выращивалось здесь, на равнине. А жители гор поневоле должны были время от времени спускаться в предгорье, чтобы обменять фрукты, шерсть, сыр и другие продукты своего труда на зерно и прочие товары.

— Никто отныне, — заходился на трибуне Апашев, — не сможет опровергнуть святые слова, написанные на нашем зеленом знамени: «Все равны пред аллахом!» Да, мы все равны! Помещик и крестьянин, богач и бедняк — все мы овцы одного пастыря!

— Господин Апашев! — внезапно прервал его невесть откуда появившийся на трибуне высокий стройный красавец с закрученными кверху усами, в кителе и фуранске инженера-путейца. — Объясните, пожалуйста, яснее, кто все-таки овцы, а кто — пастырь?

— Махач! Махач! — закричали в толпе.

Уллубий облегченно вздохнул. Появление на трибуне социалиста Махача Дахадаева резко меняло всю ситуацию. Поначалу, увидев, что трибуну заняли приспешники самозваного имама, Уллубий забеспокоился. Напряженно вглядываясь в лица людей, он, к удивлению Юсупа, совсем перестал отвечать на вопросы, которыми тот продолжал его засыпать. Одна неотвязная мысль теперь сверлила его: придется выступить! Ничего не поделаешь! Придется дать отпор этому контрреволюционному сброду!.. Впрочем, еще вопрос: дадут ли ему подняться на трибуну? В конце концов он тут мало известный человек, молодой юрист, руководитель только что созданной молодежной организации под прозаическим названием «Дагестанское просветительно-агитационное бюро», стоящей на большевистской платформе. Пока его здесь знают немногие. А Махач!.. Махач совсем другое дело!

Махач Дахадаев окончил Петербургский институт путей сообщения. В революцию ушел с 1905 года, был арестован. А сейчас, с первых дней революции, он — в самой гуще событий в Дагестане. Он — всеобщий любимец. Человек легендарной, невероятной храбрости, необыкновенно простой в общении, демократ с головы до ног, Махач как-то особенно умеет привлечь к себе людские сердца. Кроме того, он славится умением ловко срезать противника в споре, одним острым словом уничтожить его, стереть в порошок. Вот почему, увидев, что Махач тут, Уллубий мгновенно успокоился и с интересом стал ждать, как будут развиваться события.

Даниила Апашева насмешливый вопрос Махача не выбил из седла.

— Извольте, я отвечу вам, господин Дахадаев, — с преувеличенной любезностью обернулся он к неожиданному оппоненту.

— К чему такие церемонии? Не господин, а просто Махач! — улыбнулся тот.

— Махач! Махач! — радостно поддержали в толпе.

— Позвольте мне все-таки ответить на ваш вопрос, — уже слегка раздражаясь, повысил голос Апашев. — Вы просили разъяснить, кто тут овцы, а кто пастырь? Так вот знайте, если вам неизвестно то, что должны знать даже малые дети: наш пастырь — всемогущий аллах, а овцы… — широким жестом он обвел толпу и всех стоящих на трибуне. — Овцы — это мы с вами!

— Так вот что я вам скажу! — не глядя на Апашева, обратился Махач прямо к народу. — Если вы хотите быть овцами, — он выдержал паузу, — или баранами, — повысил голос, — тогда присоединяйтесь к отаре Нажмутдина Гоцинского! Не аллах, а он будет вашим пастырем! Не аллах, а он будет вас пасти! И стричь! А когда понадобится, и резать!..

С каждым словом голос Махача все более набирал силу. Но последние его слова утонули в многоголосом гуле толпы. Тщетно Апашев пытался вновь завладеть вниманием собравшихся. Никто больше не желал его слушать.

Один из офицеров — высокий, плотный мужчина с коротко подстриженными усиками на полном, холеном лице, в полковничьих погонах и лихо заломленной набекрень серой каракулевой папахе — вышел вперед.

— Эй, Махач! — крикнул он сильным голосом. — Может, все-таки объяснишь народу, кто такие большевики?

Это был полковник князь Нухбек Тарковский — владелец кумыкских степей, командир Дагестанского конного полка.

Кадровый офицер с большим опытом воинской службы, он был одним из самых влиятельных членов исполкома. Он в совершенстве владел русским языком, считался великолепным оратором, но сейчас, желая завоевать симпатии аудитории, обратился к Махачу по-кумыкски.

Махач, хотя и был аварцем, по-кумыкски говорил свободно. Лишь иногда не мог сразу вспомнить нужное слово. Вот и сейчас он запнулся на миг, обернулся к Коркмасову, тихо спросил:

— Джалав[8], как по-кумыкски «спина»? Коркмасов подсказал.

— Вы спросили меня, Нухбек, кто такие большевики? — живо обернулся Махач к Тарковскому. — Думаю, что вы и сами это знаете! Но если вы так настаиваете, я вам отвечу. Сбрось кошку с любой высоты, она никогда не упадет на спину! Вот так же и большевики! Никому никогда не удастся положить их на лопатки!

Махач не был большевиком, по работал бок о бок с большевиками и давно привык к тому, что в народе его считают большевиком.

Видя, что толпа, взбаламученная «смутьянами-социалистами», не успокаивается, приспешники имама, пошептавшись, решили пустить в ход «тяжелую артиллерию».

Медленно поднялся на ноги имам. Тяжело подошел к краю трибуны. Встал, поглаживая одной рукой густую черную бороду, а другой опираясь на рукоятку кинжала. Если и была у новоявленного имама слава в народе, таи это слава невиданного обжоры. Говорили, что он за один присест способен съесть целого барана. А еще говорили, что не родилась на свет лошадь, которая могла бы выдержать вес этого седока больше трех верст. Поэтому для Нажмутдина всегда держали наготове четырех мулов: только им под силу было тащить такой редкостный груз.

Толпа на площади замерла.

— Братья! Мусульмане! — зычно воззвал он. — Слушайте меня! Махач, изменивший нашей священной вере, предавшийся гяурам, хочет отнять у нас все, что принадлежит нам по праву! Все, что нам дал аллах!

— Вот это истинная правда, — крикнул Махач. — Обязательно отнимем! И твою отару. И земли князя Тарковского. И все отдадим вот им! — указал он рукой на толпу. — А ты как хотел бы? «Нет бога, кроме аллаха, а курдюк и грудинка мне»? — процитировал он кумыкскую пословицу.

Площадь встретила эту насмешку взрывом веселого смеха.

Нажмутдин был так потрясен наглой откровенностью «презренного социалиста», что даже не нашелся, что ответить. Он лишь презрительно фыркнул.

— Видите, как красноречив ваш имам? — весело кинул в толпу Махач.

— Не верьте! — окончательно выйдя из себя, завизжал Нажмутдин. — Не верьте этим проходимцам! Собственность священна! Так гласит шариат! В Петровске[9] сидят русские солдаты и студенты! Они ненавидят нас с вами! А тут, в Шуре, — интеллигенты, ничего не смыслящие в нашей святой вере!

— Это про кого вы так говорите? Уж не про нас ли? — прозвучал спокойный голос Джелал-Этдина Коркмасова.

Коркмасова Уллубий знал хорошо. С ним он не раз встречался, а однажды даже крепко поспорил. Джелал-Этдин был сыном военного чиновника из кумыкского села Кумторкала. Скрываясь от преследований полиции, бежал во Францию, окончил Сорбонну. Позже, вернувшись в Россию, отбывал царскую ссылку в Олонецкой губернии. Он в совершенстве владел арабским языком и великолепно знал Коран.

— Уж не нас ли вы называете интеллигентами, ничего не смыслящими в Коране? — насмешливо повторил Джелал-Этдин.

Нажмутдин знал, что Коркмасов разбирается в священных мусульманских книгах ничуть не хуже, чем он сам. Но сказанное слово что стрела, выпущенная из лука! Обратно его не вернешь! И, уже не думая о последствиях, имам запальчиво выкрикнул:

— Да, вас! Всех вас, социалистов!

— Разложи его как следует, Джалав! — шепнул Корк-масову Махач. — Предвидя такой поворот, я нарочно захватил с собой Коран, — добавил он, передавая Коркмасову толстую книгу в кожаном переплете.

— Джамаат![10] — громко обратился к собравшимся Коркмасов, подымая над головой священную книгу. — Недаром у нас в горах говорят, что у лжи куцый хвост! Имам солгал вам!

— Не оскверняй Коран, нечестивец! — налившись кровью, выкрикнул Гоцинский и выхватил из ножен свой кинжал.

Площадь забурлила. Выскочили вперед вооруженные винтовками телохранители имама. И тотчас же невесть откуда на трибуне появилось несколько молодых людей, тоже с винтовками. Молча встали они за спиной Махача и Коркмасова, всем своим видом показывая, что готовы защищать их до последней капли крови.

Телохранители имама отступили.

Постепенно страсти улеглись. Народ с нетерпением ждал, чем кончится диспут, чей конь придет первым.

— Имам лжет! — как ни в чем не бывало спокойно повторил Коркмасов. — В Коране нет ни слова о том, что собственность богачей священна. Там сказано совсем другое! Вот, послушайте!

Раскрыв фолиант и быстро отыскав там нужное место, Джелал-Этдин громко прочел:

— «Заповедь пророка гласит: «Хозяином всех богатств земли должен быть тот, кто оживляет ее». Так или не так, джамаат?

— Так! Верно говоришь! Правильно! — раздались в ответ громкие голоса.

— А коли так, пусть Нажмутдин, этот блюститель Корана, скажет нам: пас ли он хотя бы один день свою десятитысячную отару?

— Верно! Пусть скажет! Пусть! Долой имама! — закричали в толпе.

— И князь Нухбек Тарковский пусть тоже расскажет нам, сколько дней он работал на своих полях в кумыкской степи! — продолжал Коркмасов.

— Верно! Пусть и Нухбек скажет! Ни одного дня он не работал в поле! — раздались в ответ голоса.

— Так вот, правоверные! Мы, социалисты, вовсе не против Корана! Мы не против шариата! Нажмутдин лживо толкует Коран в свою пользу! А теперь сами решайте, может ли такой человек быть имамом!

На площади поднялся невообразимый шум. Раздались винтовочные выстрелы.

На трибуне обстановка тоже накалилась. Выскочил вперед Узун-Хаджи, волоча за собой огромную шашку. Вытащив ее из ножен и подняв над головой, он исступленно закричал:

— Этой шашкой я срублю головы всем гяурам! Клянусь! Собственной своей рукой я перевешаю всех социалистов, всех студентов! Всех, кто пишет слева направо! Нажмутдия — законный имам! Пророк сам явился мне и сказал: «Да будет Нажмутдин моим наместником на земле!» И по велению пророка мы избрали его имамом!

Как все низкорослые, тщедушные люди, Узун-Хаджи был одержим влечением ко всему огромному. Длинная борода, высокая лохматая папаха, а на ней — белая чалма, черкеска до пят, волочащаяся по земле шашка — все это в сочетании с карликовым ростом, за который он и получил ироническое прозвище Узун, то есть Длинный, и тоненькой, старческой шеей, казалось бы, должно было производить впечатление комичной и жалкой карикатуры. Но в этот момент Узун-Хаджи был не смешон, а страшен. Подлинная страсть, исступленная, яростная ненависть, клокотавшая в нем, подействовали на многих. Раздались голоса:

— Нажмутдин — законный имам! Слава имаму! Убить Махача!

Но эти голоса заглушили другие выкрики:

— Ваш Нажмутдин — самозванец! Отобрать у него отару! Да здравствует Махач!

Уллубий вдруг почувствовал, что кто-то положил руку ему на плечо. Он стремительно обернулся: в этой толпе можно было ожидать всякого. Но нет! То был не враг. На Уллубия глядело знакомое, родное лицо.

— Гарун! Дружище!

С Гаруном Саидовым Уллубий дружил с давних, еще студенческих времен. В Москве они и жили по соседству. Смуглый, круглолицый, курчавый Гарун учился в Коммерческом институте. Он был весельчаком, душой общества. Неплохо играл на фортепьяно, пел. Писал стихи — и по-русски, и на своем родном лакском языке. Но не это, конечно, было главным в их дружбе. Уллубий не сомневался, что Гарун — бесконечно преданный ему человек, отличный товарищ, на которого всегда и во всем можпо положиться. Было у Гаруна еще одно замечательное качество: он никогда не унывал, всегда был весел, добродушен, благожелателен.

— Здравствуй, Гарун! Здравствуй, дружище! — повторял Уллубий, пытаясь обнять друга, рассмотреть его получше. Но тот, не отвечая на приветствие, настойчиво тащил его сквозь толпу, бессвязно бормоча:

— Ты здесь, оказывается? Как же так!.. А я думал… Что же ты медлишь?

— Постой, погоди! — пытался утихомирить его Уллубий. — Куда ты меня тащишь?

— Наших только двое! — волновался Гарун. — А их вон сколько! Прямо волчья стая!.. Хочу выступить!.. Надо, надо… Пусти!

Уллубий хорошо знал горячий характер своего друга и решил во что бы то ни стало остановить его.

— Не надо, Гарун. Поверь, в этом нет никакой необходимости, — мягко сказал он. — Махач и Джалал великолепно справятся сами…

— Вах, Юсуп! А ты тут откуда? — вдруг вскрикнул Гарун по-лакски, только теперь заметив своего земляка.

— Так вы, выходит, знакомы? — удивился Уллубий.

— Еще бы! — улыбался Гарун, радостно хлопая Юсупа по плечу. — Он у нас молодчина! Такую работу там развернул!.. А ты знаешь, кто это? — наклонившись к Юсупу, тихо спросил он.

— Сразу видно, что большевик, — дипломатично ответил Юсуп.

— Да ведь это же Буйнакский!

Юсуп уставился на Уллубия, словно впервые его увидел. Обыкновенное, ничем не примечательное лицо: чуть рыжеватые волосы, обрамляющие рано начавший лысеть лоб, тонкие губы, тонкий, с еле заметной горбинкой нос. Умные, спокойные глаза под стеклами пенсне… Похоже было, что Юсуп сравнивает черты стоящего перед ним человека с тем образом, который был создан его воображением. Реальный, живой Буйнакский, наверное, хоть немного, да отличался от призрачного. Еще миг — и живой Буйнакский окончательно победил, вытеснил из сознания Юсупа того, другого, существовавшего лишь в его воображении.

На трибуне тем временем происходила какая-то перегруппировка сил. Сторонники Гоцинского, оправившись от замешательства, решили перейти в наступление.

— Эй, мусульмане! — зычным басом крикнул в толпу Нажмутдин. — Внуки Шамиля и Хаджи-Мурата!

Завороженная этим неожиданным обращением, площадь затихла.

— Пять тысяч наших единоверцев из Чечни и Дагестана собрались в Анди и сказали мне: «Ты наш имам!» Тогда я, Нажмутдин, не смея идти против воли народа, сказал им: «Да будет так! Я буду имамом! Нам не нужны комиссары и комитеты! Вместо них я назначу достойных людей, которые будут управлять вами! Большевики хотят растоптать наши священные законы! Но мы не позволим им сделать это! Клянусь, я буду бороться с ними, не щадя сил, как пророк наш Магомет боролся с пираванами! Но и вы помогите мне в этом священном деле! Кто чем может! Алимы — знаниями! Шейхи — молитвой! Разумные — умными советами! Богатые — деньгами! Смелые — своей отвагой! И да воздаст вам аллах за это в вечной жизни! Аминь!

Фанатики подхватили:

— Лаила-ха иллалах![11]

Обрадованный поддержкой, Нажмутдин пошел в атаку:

— Я согласен быть вашим имамом! Клянусь, я буду, не щадя сил, охранять ислам и шариат! Но и вы все должны свято выполнять мою волю! Клянитесь! Именем аллаха и пророка его Магомета клянитесь!

— Клянемся! Слава аллаху! Нет бога, кроме аллаха, и Магомет — пророк его!

И вдруг произошло то, чего никто не мог предвидеть.

Махач прыгнул с трибуны прямо в толпу. Миг, короткое замешательство — и вот он уже стоит, словно живой памятник, на том постаменте, на котором еще недавно возвышалась бронзовая фигура князя Аргутинского-Долгорукова.

— Махач! Да здравствует наш Махач! — закричали в толпе.

— Братья! — крикнул Махач, улыбаясь своей ослепительной белозубой улыбкой. — Нажмутдин сейчас продемонстрировал нам, какой у него прекрасный голос! Но только зря он и почтенный Узун-Хаджи так надеются на силу своих голосов. Если бы победителем оказывался тот, кто кричит громче всех, царем зверей был бы осел!

Громовой хохот прокатился по площади.

Офицеры схватились за револьверы. Узун-Хаджи снова попытался выхватить из ножен свою знаменитую шашку. Грозно шагнул вперед Аликлыч, скрестив на груди могучие руки и мрачно глядя на развеселившуюся толпу. Но все эти многократно испытанные средства уже не действовали. Смех смолк только тогда, когда Махач поднял руку ладонью вперед, давая понять, что он только начал свою речь.

— Братья! — продолжал он, переждав, пока сойдут на нет последние всплески веселья. — Нажмутдин изо всех сил пытается доказать нам, что он законный имам. А мы говорим ему: нет! Ты не имам! Потому что сборище в Анди — это еще не народ! Народ сегодня уже сказал свое слово: не шариат хочет защищать Нажмутдин, а свою отару. А мы говорим: все земли, все кутаны, все леса должны быть отняты у богачей и отданы тем, кто трудится. Вот здесь, на этом самом месте, где сейчас стою я, много лет стоял памятник душителю нашего народа Аргутинскому. Теперь он валяется вон там, под забором… А где нынче хозяин этого дома, бывший губернатор генерал Ермолов? Сбежал! Покинул пределы Дагестана! Так вот знайте! Точно так же сметем мы всех, кто попытается отнять у народа то, что хочет дать ему революция! Поверьте, господа! Лучше вам добровольно уйти с дороги! Не путаться у нас под ногами! Не мешайте народу идти избранным путем! Да здравствует великая народная революция! Да здравствует свобода! Хурият!

Народ встретил эти слова овацией. Было ясно, что демонстрация, задуманная сторонниками Гоцинского, потерпела полный крах. Напрасно телохранители имама стреляли в воздух, стараясь привлечь внимание толпы. Никто больше не хотел продолжать затянувшуюся дискуссию. Митинг сам собой подошел к концу, и последнее слово явно осталось за социалистами.

Потеряв всякий интерес к имаму и его свите, народ стал расходиться.

— Хорошо говорил Махач! — воскликнул Гарун. — Он действительно отлично справился без нас. И все-таки жаль, что ты не дал мне выступить! Я бы сказал о лозунгах партии большевиков. Пусть буржуазия не думает, что ее это не коснется! Пусть не надеется, что мы оставим ее в покое, что она по-прежнему будет хозяйничать на фабриках и заводах.

— Ты прав, — согласился Уллубий. — Но на этом митинге, я думаю, говорить об этом было не обязательно.

Уллубий успокаивал пылкого Гаруна, но сам был далеко не так спокоен и благодушен, как это могло показаться. И по мере того как он развивал свою мысль, тщательно подыскивая точные формулировки, тень невольной озабоченности легла на его лицо. В действительности все было совсем не просто. Между социалистами и большевиками как раз по этому вопросу не было единства. Были и другие расхождения. Но сейчас, когда в глазах народа Махач и Коркмасов были самыми авторитетными и влиятельными революционерами, сосредоточивать внимание на разногласиях было нежелательно и, пожалуй, даже вредно, тем более что в главном они были едины.

— Постой, я чуть было не забыл! — прервал мысли Уллубия Гарун. — Ведь у меня к тебе поручение.

— Поручение? От кого?

— Приходила Тату. Просила, чтобы ты обязательно заглянул к ним.

— А ты не спросил, в чем дело? — заволновался Уллубий. — Может, у них там что-нибудь стряслось?

— Не знаю, не спросил. Но она была какая-то печальная… Ну ладно, Уллубий, будь здоров! Мне надо идти! Юсупа я заберу с собой, он мне нужен. Надо, чтобы он захватил в Кумух экземпляры нашей газеты «Илчи».

Уллубий молча кивнул и медленно побрел в противоположную сторону. Погруженный в свои думы, он и сам не заметил, как оказался у Кавалер-Батареи. Многие знаменитые люди взбирались на эту скалу, чтобы поглядеть отсюда на Темир-Хан-Шуру. Лермонтов, Полежаев… Александр Дюма… Хирург Пирогов… Художник Айвазовский… Отсюда, вот с этой самой скалы, пушка, установленная тут еще во времена Шамиля, каждый день выстрелом извещала о наступлении полудня. Отсюда же некогда русская артиллерия стреляла по наступающим на Шуру цепям шамилевских войск…

Долго сидел Уллубий на самой вершине скалы, глядя вниз, на простершийся перед ним город.

Да, время митингов, пожалуй, уже изжило себя. В конце концов нельзя же только и делать, что митинговать! Сколько ни кричи «халва», во рту сладко не станет! Пора, давно пора искать более эффективные средства борьбы…

Он подумал о том, что к Гаруну приходила Тэту и просила передать, чтобы он, Уллубий, обязательно зашел к ним. Значит, его ждут в этом дорогом его сердцу доме. Ждут, помнят о нем…

Он тоже помнил. Помнил каждый свой приезд к этим самым близким ему на земле людям. Особенно тот, последний, совсем недавний…

ГЛАВА ВТОРАЯ

Стояли теплые майские дни. И настроение у Ажав было солнечное, веселое, радостное. Бывает же так в жизни! Одна радость за другой… Все соседки так и говорили:

— Ну, Ажав! Нынче аллах повернулся к тебе лицом!

И в самом деле, давно уже Ажав не была так счастлива.

Только-только успела она порадоваться внезапному возвращению из Одессы любимого сына Хаджи-Омара (он учился там медицине), как вдруг нежданно-негаданно приехала из Армении, где она жила с мужем, старшая дочь Зумруд.

Не веря, чтобы это могло быть простым совпадением, Ажав все повторяла, утирая слезы:

— Скажи честно, Хажди-Омар! Вы с Зумруд сговорились, что приедете вместе?

Но оба только смеялись в ответ и клялись, что это вышло совершенно случайно.

Смех, радость, веселье ворвались в дом Ажав с приездом Зумруд. Умеющая и сама повеселиться и развеселить других, Зумруд затормошила мать, начисто оторвав ее от всех забот и тревог, рожденных странными и непонятными событиями, которыми вот уже несколько месяцев жил ее родной город.

В этой веселой суматохе прошел еще один день. А на следующее утро на Ажав как снег на голову свалилась еще одна, третья радость.

Усталая, возвращалась она с базара. И вот у самого дома вышла ей навстречу улыбающаяся Зумруд и весело крикнула:

— Мама! Что дашь за хорошую весть?

Ажав так и осталась стоять посреди двора, теряясь в догадках. Из дома доносились веселые, оживленные голоса. «Еще кто-то приехал? Но кто бы это мог быть?»

И тут на крыльцо выскочил Уллубий.

— Мама! — крикнул он. — Вот наконец и ты!

И, взяв ее за плечи, он обнял и прижал ее к груди, к блестящим пуговицам своей студенческой тужурки.

— Уллубий! Сынок! — лепетала растерявшаяся Ажав. — Ты бы хоть предупредил заранее, написал бы. Мы б тебя встретили!.. Клянусь аллахом, вы все сговорились за моей спиной… Теперь уж ни за что не поверю, что все это простая случайность!..

Больше всего на свете Ажав любила своих детей.

Лет шестнадцать тому назад (ей тогда еще не было и тридцати) она неожиданно овдовела, осталась одна с тремя детишками на руках. Она и сейчас еще была хороша собой, а уж в ту пору и говорить нечего! Муж ее, Омар, был дельным, толковым офицером. Он был наибом[12] Каякентского округа. Прямотой и резкостью нажил себе много врагов. Ходили слухи, что умер он не своей смертью: поговаривали об отравлении.

Ажав, хотя сама и не умела ни читать, ни писать, очень любила книги. По вечерам дети читали ей вслух Гоголя, Лермонтова, Горького. И не было для нее большей радости на свете, чем эти вечерние чтения, ставшие чем-то вроде семейной традиции.

Была Ажав чудесной хозяйкой. Славилась своим умением готовить вкусные национальные блюда. Часто повторяла: «Настоящая хозяйка не та, что сумеет сготовить хороший обед, когда все, что нужно, у нее под рукой. Тут особого умения не надо! А вот попробуйте состряпать вкусное блюдо из ничего!» И это были не пустые слова. Она и впрямь могла буквально «из ничего» сотворить обильное и лакомое угощение. Не зря дом Ажав всегда ломился от гостей. Во время каникул сюда приезжали из российских городов друзья Хаджи-Омара, студенты — Уллубий, Гарун, Солтан-Саид и другие.

Так и жила Ажав после смерти мужа. Только об одном и мечтала: дать детям хорошее образование. Терпеливо ждала писем от сына и старшей дочери. Но главной ее любимицей (как, впрочем, и всей семьи) была младшая дочь — гимназистка Тату.

Зумруд легко привлекала сердца своим простым, открытым, веселым нравом. На нее нельзя было смотреть без улыбки. Глаза ее так и светились весельем. К тому же она была ярко талантлива: писала стихи, играла, пела. А главное — был в ней какой-то прирожденный артистизм. Тоненькая, высокая, стройная. Длинные черные косы. Бледное, одухотворенное лицо, черты которого были словно выточены из мрамора… Тату — тоже настоящая красавица. Но характер у нее совсем не тот, что у сестры. Молчаливая, задумчивая, всегда погруженная в себя, в какие-то свои тайные мысли и переживания. Чувствовалось, что в этой юной душе идет постоянная внутренняя работа.

Сын Ажав, Хаджи-Омар, знал Уллубия с тех пор, когда они еще детьми вместе учились в реальном училище. Уллубия вскоре перевели в Ставропольскую гимназию: там открылась казенно-коштная вакансия, и его взяли туда как сироту, сына офицера. С той поры они с Хаджи-Омаром встречались уже гораздо реже. Но дружба их продолжалась.

И вот в один прекрасный день — было это года два тому назад — к Ажав заявился рыжеватый, круглолицый паренек в студенческой тужурке. Поздоровался по-кумыкски и, глядя на нее внимательными, умными карими глазами, почтительно передал записку. Стоявшая тут же рядом Тату прочла: «Дорогая мамочка! Податель сего — мой старый друг Уллубий. Прими его, как ты приняла бы меня. Я тоже скоро приеду на каникулы. Твой Хаджи-Омар».

С тех пор Уллубий стал своим человеком в этой семье. Это произошло как-то незаметно, словно бы само собой. Он часто и надолго приезжал к ним в гости. Узнав, что Уллубий рано лишился родителей, Ажав стала относиться к нему по-матерински, нередко уделяя ему больше ласки и тепла, чем своим родным детям.

Как-то раз Уллубий сказал в присутствии Ажав:

— У меня три матери. Первая — та, что родила. Вторая — та, что вскормила. А третья… Третья — та, что научила жить…

Услышав эти слова, Ажав растрогалась до слез. Она догадалась, что третья мать, о которой говорил Уллубий, — не кто иной, как она сама.

А Уллубий с тех пор стал называть Ажав так же, как звали ее Хаджи-Омар, Зумруд и Тату, — «мама».

Вот и сейчас, после первых объятий, он ласково сказал ей:

— У тебя, мама, столько детей, что, если каждого будешь так встречать, никаких сил не хватит!

— Что ты, сынок! — утирая слезы, ответила Ажав. — Своя ноша не тянет, свой дым глаза не ест!

Наспех позавтракав вкусными горячими оладьями, щедро политыми тяжелой, густой сметаной из молока буйволицы, Уллубий ушел, пообещав вернуться к обеду. Как ни просили его Ажав и Зумруд прилечь, отдохнуть, выспаться как следует, он даже и слушать не пожелал ни о каком отдыхе.

Вернулся он, когда уже смеркалось.

Большая комната была убрана к приходу гостей, столы накрыты. На весь дом вкусно пахло чесночной подливой. Видно, Ажав и Зумруд поработали на славу.

Люди, собравшиеся сегодня в этом гостеприимном доме, давно уже были связаны тесной дружбой. Но не только давние приятельские отношения свели их за столом. Было еще нечто более важное, что крепче дружбы роднило и сближало их друг с другом.

Еще в Москве Уллубий сговорился с Гаруном, что тотчас же по приезде в Темир-Хан-Шуру тот свяжется с революционно настроенной молодежью. Уже тогда они наметили программу и основные задачи будущей организации.

Сам Уллубий вынужден был задержаться: он собирался принять участие в работе Первого съезда мусульман Востока, который вот-вот должен был собраться в Москве.

Они с Гаруном договорились, что Уллубий срочно напишет друзьям — Солтан-Саиду Казбекову в Харьков, где он учился в сельскохозяйственном институте, и Хаджи-Омару в Одессу (тот готовился стать врачом), чтобы они оставили все свои дела, бросили учебу и немедленно выехали в Темир-Хан-Шуру на помощь Гаруну. «Если ты считаешь себя настоящим революционером, готовым принести любую жертву на алтарь народной свободы, ты, не задумываясь, сделаешь это», — писал он каждому.

И вот все четверо — Уллубий, Гарун, Хаджи-Омар и Солтан-Саид — сидят за одним столом и со смаком уминают приготовленный умелыми руками Ажав вкусный плов.

Солтан-Саид и Гарун тоже не были случайными людьми в доме Ажав: старые приятели Хаджи-Омара, они в последние годы нередко гостили у него во время каникул и, бывало, до поздней ночи вели нескончаемые разговоры о царе, о неизбежной будущей революции, о демонстрациях и политических партиях.

Ажав была счастлива, что у ее сына такие умные, серьезные друзья. А младшая ее дочь Тату часами готова была слушать тайком сквозь неплотно прикрытую, дверь эти бесконечные политические споры.

Вот и сейчас, едва только успев поздороваться, четыре друга сразу затеяли бурную дискуссию. И все было как обычно. Не хватало только Тату: у нее сегодня экзамен в гимназии, но и она с минуты на минуту должна была появиться.

Уллубий поймал себя на том, что при каждом, даже еле слышном скрипе двери невольно оглядывался: не она ли? Это было что-то новое и непонятное. Не к лицу ему, серьезному двадцатисемилетнему мужчине, краснеть и бледнеть при мысли о девочке, которой едва стукнуло шестнадцать! Да еще если учесть, что эта девочка привыкла относиться к нему как к брату… И вообще разве он бросил Московский университет за несколько месяцев до окончания и примчался сюда для того, чтобы терзаться любовной истомой? Как можно в эти трудные для народа дни думать о себе, о своих любовных переживаниях? Сейчас он весь, целиком, должен принадлежать революции!

Уллубий наклонил голову к тарелке, чтобы никто не догадался о его тайных мыслях.

— Так вот, представляешь? — вернулся к ранее начатому разговору Гарун. — Этот прохвост Гайдар Бамматов с пеной у рта орал тут недавно на митинге про наше бюро! Народниками нас называл! А сам…

— Сам он задиристый дурак, только и всего, — сказал Уллубий. — Впрочем, нет. Не только… Не простой дурак, а с определенным уклоном. Я совсем недавно имел счастье слушать его речь на съезде мусульман Востока…

— А что, разве он тоже там был?

— Ну конечно! Такую проповедь произнес, что твой мулла. Постойте, как же он выразился?.. Ага! «Единственной духовной силой, нас объединяющей, является ислам!»

— Ему бы с кадием Дибировым объединиться, — сказал молчаливый Хаджи-Омар. — Тот вокруг себя всех алимов собрал, как фанатиков. Ведут яростную пропаганду шариата. Даже газету свою издают. «Мусават» называется…

— Нам бы тоже свою газету! — сказал Уллубий.

— Да ведь есть у нас своя газета! — удивился Га-рун. — Уже первый номер готов. Я же тебе говорил.

— То на лакском языке. А нам обязательно надо иметь газету или журнал на кумыкском.

— Будет и на кумыкском, — уверенно сказал Солтан-Саид.. — Зайналабид уже договорился с литографией, Мавраева. Даже название придумали: «Танг-Чолпан»[13]

— Название хорошее, — одобрил Уллубий. — Ну что ж, если за это взялся Зайналабид, значит, толк будет! Только надо обязательно ему помочь. А то не слишком ладно выходит. У группы Махача и Коркмасова есть своя газета — «Время». А мы все еще только собираемся. Сейчас первоочередная задача — объяснить массам наши цели, рассказать о нашей программе. Взять хотя бы земельный вопрос…

Как всегда, заговорив о том, что волновало его больше всего, Уллубий увлекся. Голос его окреп, зазвучал увереннее и громче. Речь потекла свободно и плавно: слова словно бы сами собой легко укладывались в нужные, точные формулировки. Друзья знали, что в такие минуты Уллубия нельзя прерывать: теперь он не остановится до тех пор, пока не выскажется до конца.

И вдруг Уллубий запнулся, словно какой-то толчок извне внезапно помешал ему. Оборвав свою речь на полуслове, он медленно оглянулся.

На пороге стояла Тату — раскрасневшаяся, запыхавшаяся, смущенно улыбающаяся.

Уллубию показалось, что за то время, что они не виделись, она стала еще краше. Белый кружевной тастар еле прикрывал ее длинные черные косы. Длинное платье с кружевными манжетами взрослило ее: в нем она казалась выше, тоньше и стройнее.

Словно завороженный, Уллубий встал со своего места и пошел ей навстречу. В этом не было ничего необычного, потому что из всех сидящих за этим столом только он один еще не успел повидаться с Тату. Даже если бы он вскочил ей навстречу и сжал в своих объятиях, и то в этом никто не нашел бы ничего необычного: все давно уже привыкли, что Уллубий и Тату словно родные брат и сестра. И все-таки Уллубий смутился. Ему казалось, что все с легкостью читают у него на лице самые сокровенные мысли.

Тату тоже растерялась. Внезапный приезд Уллубия застал ее врасплох: мать и сестра нарочно не сказали ей ни слова, решив сделать приятный сюрприз.

Так и стояли они друг перед другом, от растерянности забыв даже поздороваться.

Уллубий опомнился первый.

— Ну здравствуй! — сказал он, шагнув навстречу Тату с протянутой рукой. — Как ты выросла!

— А ты разве не знал, что наши шуринские девушки растут нынче как на дрожжах! А уж гимназистки особенно! — пошутил Солтан-Саид.

Незатейливая шутка эта имела шумный успех и сразу разрядила обстановку. Уллубий как ни в чем не бывало сел на свое место. Но тут снова распахнулась дверь и в комнату, словно вихрь, ворвалась еще одна девушка в гимназическом платье.

Это была одноклассница Тату — Аня. Смуглая, белозубая, с коротко стриженными темными волосами, она была полной противоположностью своей подруге. Заразительной жизнерадостностью, умением легко и просто сходиться с людьми, счастливой способностью сразу чувствовать себя как дома в любой компании она скорее напоминала Зумруд.

— Вон кто здесь? Уллубий! Ну, от меня ты так просто не отделаешься! — весело заговорила она. — Встань сейчас же! Давай-ка я тебя расцелую!

— С удовольствием! Я первый готов поцеловать тебя! — поднялся ей навстречу Уллубий. Однако он не спешил приводить в исполнение эту свою угрозу: одно дело — вольничать на словах и совсем другое — так вот просто взять да и расцеловаться на глазах у всех с молоденькой девушкой. У горцев не принято, чтобы даже близкие люди целовались при посторонних.

Впервые Уллубий увидел Аню года два назад на молодежном загородном пикнике. Он сразу проникся к ней искренней симпатией: ему понравилась ее непосредственность, открытость, прямота.

Как видно, и он ей понравился. Но тут было нечто большее, чем простая симпатия. Аня часто расспрашивала Тату про Уллубия, спрашивала, пишет ли он ей. Тату бесхитростно показывала ей все его письма. Впрочем, в них и не было ничего такого, что не предназначалось бы для постороннего глаза.

Читая их, Аня всякий раз слегка посмеивалась над подругой, говоря, что просто не понимает, как юноша и девушка могут обмениваться друг с другом такими сухими, скучными, деловыми письмами. Что? Тату пытается уверить, что у нее отношения с Уллубием просто товарищеские? Какая чепуха! Неужели она не знает, что мужчину и женщину, в особенности если они молоды, может связывать друг с другом только одно — любовь. Вот если бы она, Аня, завела переписку с каким-нибудь молодым мужчиной, уж она бы…

Слова у Ани не расходились с делом. Однажды она решилась первая написать Уллубию. Письмо было полушутливое, но в нем отчетливо проглядывала подлинная тоска, глубокое и сильное чувство. Уллубий ответил тоже в шутливом тоне. Может быть, отчасти и этим была вызвана нарочитая, подчеркнутая фамильярность нынешнего ее обращения к нему. Появление Ани сразу изменило всю атмосферу встречи. Мгновенно разгладились морщины на лицах мужчин. На губах заиграли веселые улыбки.

— Чур, только одно условие, — крикнула Аня, едва успев занять свое место за столом. — Ни слова о политике! А то я вас знаю: стоит вам собраться, как только и слышишь: «Демонстрация!», «Конституция!», «Революция!» Хватит! Давайте хоть раз в жизни поговорим о другом!

— Попробовать можно. Но боюсь — трудно будет выполнить такое обещание, — сказал Хаджи-Омар.

— Это тебе-то, молчуну, трудно! — сказал Гарун. — Что уж тогда говорить нам, грешным!

— Мне потому и трудно, что я все время молчал. Вам-то хорошо, вы уже выговорились. А мне, — пожаловался он Ане, — эти говоруны не дали даже и рта раскрыть!

Все весело расхохотались.

Хаджи-Омар и впрямь слыл в их компании молчуном. Он больше любил слушать, чем говорить. Легче было заставить его несколько часов подряд переписывать текст какого-нибудь обращения бюро к населению, чем выдавить хоть одну коротенькую реплику в споре.

— Так о чем же нам еще говорить, если не о политике? — растерянно спросил Гарун.

— О любви! — сказала Аня, блестя глазами.

— А кто совсем недавно говорил, что никакой любви нет? Что все разговоры о любви — сплошная выдумка? — насмешливо спросил Солтан-Саид.

— Какой вы скучный человек, Казбеков! — отпарировала Аня. — Тогда я думала так, а теперь иначе! Другие времена — другие песни! Нынче все спорят, шумят, готовы рвать друг друга на куски, точно волки. Кругом хаос, анархия! И именно поэтому сердце мое сейчас жаждет только одного — любви!

— Инте-рес-но! — иронически протянул Солтан-Саид, слегка уязвленный этой пылкой отповедью. — И это все, что тебе нужно от жизни?

— А по-твоему, этого мало? — воскликнула Аня, вскочив на ноги. — Друзья, можно я буду виночерпием?

Не дожидаясь ответа, она стала разливать в бокалы красное, словно кровь, вино. Когда вино было налито, подняла свой бокал.

— У меня тост! Выпьем за самое прекрасное, что только есть на свете! Единственное в нашей жизни, что имеет хоть какой-то смысл! За любовь!.. Вы думаете, любовь — это то, что дается каждому? О нет! Любовь — удел избранных! Это особый дар! Только тот знает, что такое любовь, кто готов умереть за нее!

Она произнесла эти слова с такой убежденностью и страстью, что все притихли.

Аня первая осушила до дна свой бокал. Ажав слегка поморщилась: она терпеть не могла женщин, пьющих вино. Увидев выражение лица матери, Зумруд только слегка пригубила свой бокал и тотчас же поставила его на стол.

Но Аня ничего не замечала. Какое-то странное волнение охватило ее.

Вдруг ее словно осенило.

— Послушайте! — крикнула она. — Давайте гадать! Хотите? Я вас научу… Дайте мне какую-нибудь книгу! Все равно какую… Лучше, конечно, стихи…

Тату, улыбнувшись, подала ей томик Лермонтова.

— О! Лермонтов? Отлично! Мой любимый поэт… Ну? Кто первый?.. Что же вы молчите? Неужели никому из вас не хочется узнать свое будущее?.. А-а, испугались?.. Ну ладно, начнем с меня!..

Зажмурив глаза, она раскрыла наугад книгу. Медленно и торжественно прочитала вслух:

— Напрасно женихи толпою

Спешат сюда из дальних мест…

Немало в Грузии невест;

А мне не быть ничьей женою!..

На свете нет уж мне веселья…

Святыни миром осеня,

Пусть примет сумрачная келья,

Как гроб, заранее меня…

Аня умолкла. Все невольно притихли.

— Ну вот, — сказала она упавшим голосом. — Так я и знала…

И такая тоска прозвучала в этом ее возгласе, что даже Уллубий, не верящий ни в какие гадания, невольно вздрогнул.

— Фу ты, глупость какая! — громко сказал он, стараясь веселым тоном разрядить напряжение. — Какая чепуха! Предрассудки!..

— Нет! Не предрассудки! — упрямо покачала головой Аня. — Не спорь, я знаю: это моя судьба…

В глазах ее блеснули слезы.

— Дай-ка мне, — вдруг сказала Тату, протянув руку к отброшенной книге.

В комнате стояла тишина: игра захватила всех.

Тату проделала то же, что и Аня: зажмурилась, раскрыла книгу. Когда она подносила раскрытую книгу к глазам, на губах ее появилась насмешливая улыбка, словно говорящая, что она не придает этому гаданию ровно никакого значения. И вдруг улыбка медленно сползла с ее лица.

— Ну что?!. Что там?!. Читай! — послышались голоса.

— Не стану я это читать! — нахмурившись, сказала Тату.

— Нет уж! — крикнула Аня. — Это нечестно! Никаких тайн! Читай!

Пожав плечами, Тату прочла:

— В полдневный жар в долине Дагестана

С свищом в груди лежал недвижим я;

Глубокая еще дымилась рана,

По капле кровь сочилася моя…

— Ну, это, слава аллаху, не про тебя! — облегченно вздохнула Ажав. — Это ведь про мужчину, а не про женщину…

— Да, это не про меня, — согласилась Тату. И, помолчав, добавила: — Про меня там дальше…

— Не надо! Хватит! — крикнула Аня. Она уже жалела, что затеяла все это.

Но Тату, покачав головой, продолжала читать:

— И снился мне сияющий огнями

Вечерний пир в родимой стороне.

Меж юных жен, увенчанных цветами,

Шел разговор веселый обо мне.

Но, в разговор веселый не вступая,

Сидела там задумчиво одна,

И в грустный сон душа ее младая

Бог знает чем была погружена;

И снилась ей…

Голос ее дрогнул. Казалось, вот-вот она расплачется, захлопнет книгу и выбежит из комнаты. Но усилием воли она заставила себя дочитать до конца:

— И снилась ей долина Дагестана;

Знакомый труп лежал в долине той;

В его груди, дымясь, чернела рана,

И кровь лилась хладеющей струей.

Все сидели, словно оцепенев.

— Да ну вас, девушки, с вашим гаданием! — прервал тишину Уллубий. — Тоже придумали занятие…

— Это я виновата, — растерянно улыбаясь, сказала Тату. — Надо было по Пушкину гадать. А у Лермонтова все стихи такие…

Аня, то ли желая рассеять тягостное впечатление, оставленное ее затеей, то ли просто потому, что настроение ее вдруг резко переменилось, схватила за плечи Гаруна и потащила его к роялю. Гарун, тряхнув волосами, сел на вертящуюся круглую табуретку, задумался на мгновение и ударил по клавишам.

Аня, положив руки ему на плечи, сказала умоляюще:

— Сыграй нам знаешь что? Романс Чайковского «Страшная минута». Ты его должен знать!..

Гарун стал подбирать мелодию. Но нетерпеливая Апя уже пела, не дожидаясь аккомпанемента:

Ты не знаешь, как мгновенья эти

Страшны для меня и полны значенья,

Как меня смущает это молчанье!

Я приговор твой жду, я жду решенья,

Иль нож ты мне в сердце вонзишь?

Иль рай мне откроешь?

Ах, внемли ж мольбе моей!..

Она пела, не сводя с Уллубяя своих мрачных, вопрошающих глаз.

Уллубий не выдержал этого пристального взгляда, а когда романс был допет до конца, он подошел к Ане и тихо сказал ей:

— Сядь. Успокойся…

Аня послушно села. Душевный порыв ее словно бы вдруг иссяк, и теперь рядом с ним сидела уже не юная женщина, терзаемая любовным томлением, а послушная школьница, тихая, благонравная гимназистка.

— Что с тобой такое? — спросил Уллубий.

— История старая, как мир. Я полюбила одного человека. А он… он не может меня любить. И никогда не полюбит. Он революционер, а они отрицают любовь.

— Что за глупости! — пожал плечами Уллубий. — Кто тебе сказал, что революционеры отрицают любовь? Революционер способен любить так же, как любой другой человек. И даже еще сильнее… Но в одном ты права. Любовь никогда не сможет стать для него единственным смыслом жизни, заслонить от него мир. А особенно в такое время, когда великая революционная буря гуляет по стране…

— Вот видишь! — прервала его Аня. — Вы, революционеры, только и знаете, что рассуждать, да рассчитывать, да прикидывать, да взвешивать свои чувства на аптекарских весах! А настоящая любовь выше всего на свете! Она выше самой жизни! И чтобы доказать это, я готова даже умереть!

— Умереть, чтобы что-то кому-то доказать? Какая глупость! — нахмурился Уллубий. — Нет, мой друг! Если уж умирать, так во имя другой, более серьезной цели…

Он молча глядел куда-то вдаль сквозь затуманившиеся стекла пенсне, погруженный в свои мысли, забыв в этот миг про Аню, про их спор. А она, закрыв ладонями лицо, посидела молча еще несколько секунд, потом бросила на Уллубия прощальный взгляд и, не сказав ни слова, тихо вышла из комнаты.

Никому даже и в голову не пришло, что она ушла совсем: думали, просто вышла на минуту в другую комнату. Но когда опомнились и стали звать ее, чтобы она присоединилась к компании, ее уже не было.

Уллубий встретился глазами с тревожным, вопрошающим взглядом Тату. В тот же миг какое-то смутное, неясное чувство вины охватило его. «А если бы на месте Ани была она, Тату? — подумал он. — Ты и тогда вот так же спокойно и холодно рассуждал бы о любви? Нет, — успокоил он себя. — Я не покривил душой. Сказал честно все, что думал. Если бы на ее месте была Тату, я и ей сказал бы то же самое. Только она, наверное, лучше бы меня поняла. И согласилась бы со мною…»

С уходом Ани разговор постепенно вернулся «на круги своя», друзья вновь обратились к тому, что занимало их больше всего на свете, — к политике.

— Ты говорил о земельном вопросе, — осторожно напомнил Хаджи-Омар.

— Да, верно! Это самое важное. Должен вам сказать, братцы мои, что вы тут слегка запутались!

— Запутались? Мы? Объясни! — хором заговорили все.

— Я внимательно читал обращение бюро к народу и должен сказать, что этот вопрос вы решаете весьма половинчато.

— Как это — половинчато? Почему? — вспыхнул Солтан-Сайд.

— Вместо того чтобы призвать крестьян отобрать землю у помещиков, вы предлагаете им сидеть сложа руки и ждать, пока Учредительное собрание вынесет так называемое законное решение о конфискации помещичьих земель. А где у вас гарантия, что оно вынесет такое решение? По сути дела, вы в этом вопросе целиком и полностью смыкаетесь с позицией Временного правительства. Князь Львов и Милюков тоже предлагают ждать Учредительного собрания. А мы, большевики, отвечаем им на это: «Нет! Мы больше не хотим ждать! Не для того народ сделал революцию, чтобы его опять заставили таскать из огня каштаны для помещиков и капиталистов!» Вот, поглядите-ка, что пишет по этому поводу товарищ Ленин!

Уллубий достал из своего чемодана газету и бережно развернул ее. Это был номер большевистской «Правды» с ленинскими Апрельскими тезисами.

Гарун взял газетный лист и медленно, словно стараясь поглубже вникнуть в каждое слово, стал читать вслух ленинский текст. Все плотно обступили Гаруна, стараясь собственными глазами увидеть строки, написанные Лениным.

Уллубий, успевший уже не раз проштудировать Апрельские тезисы, исчеркав их многочисленными пометками и восклицательными знаками, отошел к сидящим в стороне Ажав и Тату.

— Устала, мама? — нежно обратился он к Ажав. — Шла бы себе спать. А то мы тут о скучных материях толкуем.

— Что ты, сынок! Мне тоже интересно. Знал бы ты, чего только не плетут в городе про большевиков. Говорят, что они и жен общими делают, и молиться не разрешают. И насильно свинину есть заставят…

— Это алимы нарочно такие слухи распускают. Хотят народ против большевиков настроить, — сказала Тату.

— Верно, Тату! Молодец! — похвалил ее Уллубий. — Так всем и говори. И подругам своим в гимназии, и всем прочим, кто будет возводить напраслину на большевиков. Объясняй людям правду, открывай им глаза!

Уллубий был рад, что Тату слушает его с таким вниманием. Во-первых, думал он, будет и в самом деле неплохо, если Тату у себя в гимназии начнет исподволь открывать молодежи глаза на истинное положение дел. А во-вторых… Во-вторых, ему было приятно сознавать, что эта прелестная девушка, уже занявшая прочное место в его сердце, становится его единомышленницей, настоящим и верным товарищем.

— Да, друзья мои! — воскликнул Гарун, закончив чтение статьи. — Это совершенно новая программа действий. И какая смелая программа! Но в наших условиях ее не так-то просто будет осуществить. У нас многие твердят: «Во имя светлых идеалов социализма война до победного конца!» Если уж люди, называющие себя социалистами, говорят такое…

— В Петербурге то же самое, — возразил ему Уллубий. — И там немало людей, искренне верящих в идеалы социализма, стоят за продолжение войны с Германией. Поэтому-то Ленин и ставит перед нами, большевиками, задачу: завоевать большинство в Советах, чтобы взять власть в свои руки. Поэтому-то он и выдвинул лозунг «Никакой поддержки Временному правительству!». А что касается наших местных условий… Что ж, надо работать, друзья… Послать надежных товарищей в аулы. А главное — мы должны создать крепкое большевистское ядро на заводах: на кожевенном, на консервном…

— Трудно, Уллубий… Ох, трудно будет, — вздохнул Гарун. — Вот у меня как раз с собой последний номер газеты «Джамиятул-исламие»[14]. Послушай-ка, что они пишут.

Он достал из кармана сложенный вчетверо газетный листок, развернул, нашел нужное место и прочитал:

— «Шариат не велит захватывать чужие земли. Это грубое насилие. Виновные в нарушении законов будут строго наказаны…» И так из номера в номер. Что на это ответишь? Власть шариата сильна… В сознании наших крестьян прочно засело: отобрать чужое — значит пойти на грабеж. А за это аллах накажет. Строго накажет. И аллах, и закон…

— А надо так прямо и говорить: да, мы отбираем насильно, но отбираем награбленное. И возвращаем законным владельцам то, что богачи в свое время отняли у трудового народа…

Уллубий говорил не горячась, взвешивая каждое слово. Он славился среди друзей тем, что никогда, ни при каких обстоятельствах не повышал голоса. Даже в Москве на студенческих сходках, когда все только и делали, что старались перекричать друг друга, он говорил всегда тихо, сдержанно, неторопливо. Но этот ровный, спокойный голос часто заглушал самых отчаянных крикунов и спорщиков. Иные шутники подтрунивали над Уллубием: мы, дескать, думали, что кавказцы — люди темпераментные… А он только усмехался в ответ. Горячему накалу страстей он решительно предпочитал холодную логику. Но сила его логики была такова, что мало кто отваживался с ним спорить.

Вот и сейчас, стоило Уллубию заговорить, как Гарун тотчас же почувствовал себя в плену его неотразимых логических доводов.

Уллубий увлекся и говорил бы еще долго, но, кинув взгляд на женщин, решил, что пора сворачивать этот разговор.

— Ладно, друзья! Хватит на сегодня! Все равно в один вечер мы всех дел не обсудим и всех вопросов не решим…

Подойдя к окну, Уллубий взял с подоконника толстую потрепанную книгу. Это был Рубакии — «О самообразовании». Эту книгу он когда-то подарил Тэту. Вот и надпись: «Тату! Да поможет вам эта книга выработать цельное и благородное миросозерцание».

— Прочла? — спросил он, подойдя к Тату с книгой в руках. — Признайся, небось скучно было до смерти? Проклинала меня, что такую скучищу прислал вместо увлекательного романа?

— Ой, что ты, сынок! — поспешила за Тату ответить Ажав. — Ночей не спала, пока до конца не дочитала! И другую книгу, ту, что ты зимой прислал, тоже от корки до корки прочла! Она у меня читает прямо запоем…

— Вы, когда уедете, еще мне книг пришлите, — попросила Тату. — Хорошо?

— А я никуда теперь не уеду, — сказал Уллубий.

— Вот хорошо! — непроизвольно вырвалось у Тату. Она смутилась и, чтобы скрыть это, озабоченно спросила: — А как же будет с книгами?

— Не беспокойся, — ответил Уллубий. — Хорошие книги я для тебя и здесь достану.

Гарун вновь подошел к роялю и взял несколько низких аккордов. Басы зарокотали, словно раскаты далекого грома.

— Погоди, Гарун! — обернулся к нему Уллубий. — Помнишь, в Москве на одной нашей студенческой вечеринке ты играл что-то похожее? Ну-ка сыграй. Прошу тебя.

Гарун охотно сел за рояль, и грозная, торжественная, бурная и печальная мелодия возникла под его пальцами.

Звуки росли, ширились. Мелодия набирала все большую и большую силу. Казалось, все стихии разгулялись: грохочет гром, сверкает молния. Вздымаются и рушатся с грохотом могучие волны океанского прибоя.

Тряхнув густой шевелюрой, Гарун наклонил голову, словно бы стараясь устоять перед поднятой им самим грозной бурей, победить ее. И вот уже стихия сдается, идет на попятный, уступает могучей воле человека. Звуки замирают, становятся умиротворенными, ласковыми. Рассеялись тучи в небе. Блеснул золотой луч солнца. Улеглись, утихомирились волны морского прибоя. Тишина, покой царят кругом… И Гарун уже больше не встряхивает шевелюрой, не наклоняет широкий лоб навстречу грозе. Запрокинув голову назад, полузакрыв глаза, он медленно качает головой, словно говоря: «Нет, нет! Не может быть на свете сейчас тишины и покоя!»

Все были захвачены музыкой. Ажав, Зумруд и Тату замерли, словно мелодия, возникшая под пальцами Гаруна, околдовала их. Солтан-Саид мрачно смотрел на пламя, бьющееся под тонким закоптившимся стеклом керосиновой лампы. Хаджи-Омар сидел, подперев ладонями щеки. Улыбка блуждала на его губах.

Уллубий слушал, закрыв глаза. Он всегда слушал музыку с закрытыми глазами: мелодия будила в его воображении целый мир зрительных образов. Взгляд Тату остановился на погрустневшем, задумчивом лице Уллубия, и он тотчас же почувствовал этот взгляд, будто горячий солнечный луч вдруг ожег его своим прикосновением.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

В начале сентября в Темир-Хан-Шуре обычно еще стоит жара. Лишь к вечеру с гор спускается влажный прохладный воздух, обдавая выжженные за день солнцем поля и сады ароматом альпийских цветов и трав. И люди, истомленные зноем, вылезают из своих жилищ, чтобы надышаться вдоволь этой упоительной вечерней прохладой.

Весь день Уллубий просидел над статьей для журнала «Танг-Чолпан». Посвященная кризису Временного правительства, она содержала злую, резкую критику так называемого Предпарламента. «Пресловутый Предпарламент, — писал Уллубий, — неизбежно будет заниматься лишь пустословием и тем самым обманывать народ…»

Уллубий работал с увлечением: ему нравилось подыскивать точные, ясные, убедительные слова, находить простые и доходчивые примеры. Он стремился быть предельно логичным, предельно доказательным. Время шло незаметно. И когда повеяло вечерней прохладой, он с удивлением обнаружил, что работа еще в самом разгаре. «Ничего не поделаешь, — подумал Уллубий, — придется отложить». На вечер у него намечались совсем другие дела: по решению бюро он должен был отправиться в аул Доргели и провести там собрание; а по пути заехать в Параул, чтобы повидать больного дядю Дадава и других родственников.

Отложив в сторону незаконченную статью, он вышел на улицу. Прежде чем двинуться в путь, надо было заглянуть к Каирмагоме. Это был надежный товарищ Уллубия, всегда выручавший его во всех затруднительных случаях. Сейчас Уллубий рассчитывал одолжить у него верховую лошадь, чтобы дотемна успеть добраться в Доргели.

От окраины города, где неподалеку от кожевенного завода они с Гаруном и Солтан-Саидом снимали жилье, до дома Каирмагомы путь был неблизкий. А тут еще на пути произошла небольшая заминка. Подходя к гостинице «Марс», Уллубий увидел весело улюлюкающую толпу народа. Люди хохотали до упаду, указывая пальцами на невиданное зрелище: по улице бежала собака, к хвосту которой была привязана пустая консервная банка. А на спине у бедного животного красовались… погоны. Да, да! Самые настоящие золотые офицерские погоны.

— Что это? Наверное, детишки озорничают? — простодушно спросил Уллубий у пожилого горца, стоящего неподалеку от него.

— Какие там детишки! — усмехнувшись в усы, отозвался тот. — Это социалисты работают. Ведут пропаганду, чтобы всех царских офицеров Дагестанского полка прогнать, а на их место назначить новых, выборных командиров. Из бедноты… Это еще пустяки! А вчера я сам видел, как корнет Дагестанского полка, Рашид его зовут, на глазах у всех сорвал с одного старшего офицера погоны и растоптал их ногами.

— И что же офицер? Неужели смолчал? — удивился Уллубий.

— Даже и пикнуть не посмел, клянусь аллахом! — оживленно рассказывал старик. — Этот Рашид — полный георгиевский кавалер. Джигит. Хотя и молодой совсем, а все его боятся. Говорят… — старик понизил голос, — знающие люди говорят, что он друг самого Махача!..

«Вот что значит революция, — радостно подумал Уллубий. — Друг самого Махача. Похоже, что это звание нынче весит больше, чем чин полковника».

Каирмагома, как всегда, принял Уллубия с распростертыми объятиями.

— О чем речь, дорогой! Мой дом — твой дом! Моя лошадь — твоя лошадь!

Уллубий хотел сразу же двинуться в путь. Но Каирмагома даже и слышать не хотел о том, чтобы отпустить его, не накормив. Делать было нечего: пришлось Уллубию ждать, пока жена Каирмагомы приготовит хинкал с сушеным мясом и чесноком, и поддерживать долгий вежливый разговор о разных разностях.

Но вот уже все церемонии позади, конь оседлан, можно трогаться.

— Постой! А оружие у тебя есть? — спросил Каирмагома.

— Какое оружие? Ты же знаешь, что я никогда не беру с собой никакого оружия, — пожал плечами Уллубий.

— Э, нет! Сейчас так нельзя! Не такие теперь времена, чтобы разъезжать без оружия. За каждым кустом — враг! Возьмешь мой наган.

— Нет, не возьму, — решительно отказался Уллубий. — Если кто захочет меня прикончить, так тут и пулемет не поможет, не то что пистолет. А сам я никого убивать не собираюсь.

— Неправильно делаешь! Возьми наган! — уговаривал Каирмагома.

— Настанет время, возьмусь и я за оружие. А пока не надо.

— Тогда я поеду с тобой, охранять тебя буду, — настаивал Каирмагома.

— Нет, нет! Не волнуйся! Все будет в порядке! Будь здоров! Спасибо тебе за все.

Было уже за полночь, когда Уллубий постучался в ворота Кадыраги. Над темной громадой горы, нависшей над аулом, сияла луна. В лунном свете отчетливо были видны, словно аккуратно вырезанные из картона, силуэты деревьев, домов. Чуть поодаль возвышался минарет местной мечети.

Было тихо вокруг. Ни одна собака не отозвалась лаем па топот копыт его коня. Лишь изредка тишину нарушал крик какого-нибудь молодого петуха, по глупости принявшего яркий блеск луны за первые лучи восходящего солнца, да иногда еще до склона лесистой горы доносился жалобный вой шакала, похожий на заливистый плач младенца.

Калитка допотопных, из цельных бревен сколоченных ворот со скрипом отворилась. Перед Уллубием стоял сам Кадырага — такой же, как всегда: бритая голова, черная, коротко стриженная бородка, черные, как смоль, и длинные усы. На нем была нательная бязевая рубашка и брюки из домотканой серой шерсти с латками на коленях. В руках глиняный кувшин с отбитым горлышком.

— Ассалам алейкум! — сказал Уллубий, протягивая руку.

— Ва алейкум салам! — ответил Кадырага. — Уллубий! Ты? Вах! Сейчас отворю ворота!.. А я тут вышел по нужде во двор, слышу, кто-то едет! Ну, думаю, не иначе — это Уллубий! Клянусь аллахом, так и подумал!

Кадырага отворил ворота, взял под уздцы лошадь Уллубия и ввел ее во двор. Уллубий вошел следом. Во дворе мирно пахло травой и навозом.

Аба, жена Кадыраги, уже разжигала очаг. Еще не зная, что за гость посетил их дом в такой неурочный час, она готовилась достойно встретить и принять его.

Уллубий уже не раз, приезжая в этот аул, останавливался в доме Кадыраги. Кадырага, всю жизнь батрачивший на местных богачей, объявил себя горячим сторонником большевиков, едва только начались революционные события. Он несколько раз приезжал в Шуру, встречался с Уллубием и Махачем, советовался с ними. Здесь, в своем ауле, он организовал небольшой отряд из местной бедноты. И недавно под его руководством бедняки отобрали у главного местного богатея Исы землю и поделили ее между собой.

Аба поставила на стол сковородку с шипящей яичницей, положила кусок кукурузного чурека.

— Поздний гость, надеюсь, не обидится на плохое угощение, — поклонилась она Уллубию. — Подкрепись пока, чем бог послал. А утром угощу хинкалом…

— Что вы, Аба! И этого не надо бы. Я сыт, — говорил Уллубий, наперед зная, что отказаться от угощения ему не удастся.

Кадырага и Аба жили бедно, сами ели всегда только кукурузные чуреки. Но Аба держала в запасе немного сушеного мяса и пшеничной муки на случай приезда какого-нибудь нежданного гостя.

— Не обязательно встречать гостя богатой едой. Куда важнее встретить его с открытым сердцем. А ваше сердце, дорогая Аба, всегда распахнуто настежь для людей. Так же, как двери вашего гостеприимного дома! — сказал Уллубий.

Польщенная похвалой гостя, Аба, зардевшись, ответила:

— Пусть не допустит аллах, чтобы тропа, ведущая к нашему дому, заросла травой.

Было уже недалеко до рассвета: ложиться спать не имело смысла. Уллубий прилег на тахте, а Кадырага расположился рядом с ним, прямо на полу.

— Ну, рассказывай! Что тут у вас произошло за это время? Какие новости?

Новостей оказалось довольно много.

Кадырага рассказал, что недавно к ним в аул приезжали посланцы Нажмутдина Гоцинского — кадий Абдул Басир Хаджи Казанищенский и князь Рашидхан Капланов. С ними были два офицера. Они собрали народ на очаре и объявили, что самовольный раздел земли был незаконным и виновные будут строго наказаны. Кое-кто из бедняков заколебался. Оно и понятно: люди боятся, крепко еще сидит в них страх перед богачами. Трудно в один день отменить то, что вбивалось в голову десятилетиями. Под нажимом приехавших Иса вернул себе обратно отнятые у него земли. Но один молодой парень, Осман его зовут, заколол богача и его сына и в тот же день бежал из аула. Богачи в отместку подожгли дом Османа. Потом большая драка была.

— Меня тоже чуть не убили. Да не вышло у них. Со мною тут не так-то просто. Есть надежные защитники, которые не дадут в обиду, — закончил свой рассказ Кадырага.

— А сейчас каково положение дел? — спросил Уллу-бий. — Какое настроение у народа? Много еще колеблющихся?

— Ждали тебя, — коротко ответил Кадырага. — Самое время сейчас объяснить людям, что их обманывают. Открыть им глаза. А мне одному это не под силу. Очень рад я, что ты приехал. Только гляди, Уллубий, у нас тут всякое может случиться. Боюсь я за тебя…

Посовещавшись, они решили для начала собраться в доме Кадыраги. На очаре, при большом стечении народа, Уллубию выступать и в самом деле было опасно: многие жители аула были одурманены фанатиками, некоторые даже вооружились, чтобы принять участие в газавате — священной войне под водительством имама.

Кадырага позвал только тех, кому можно было доверять. Несмотря на отсутствие таких испытанных народных вожаков, как Чамсудин Абатов, Юнус Джанатлиев, Абдурагим Кишиев (они поехали в Шуру к Махачу), небольшой старенький домик хозяина не смог вместить всех: кое-как расселись во дворе — кто под навесом на бревнах, кто расстелив на земле черкеску, а то и клок соломы. День, к счастью, был не очень жаркий — с самого утра небо хмурилось и теперь было сплошь затянуто тучами.

— К нам приехал товарищ Уллубий Буйнакский! — громко сказал Кадырага. — Мы с вами давно ждали его. И вот он приехал. Сейчас он расскажет нам, что к чему. А мы послушаем… Только не шумите! А то выгоню! Здесь вам не очар! — неожиданно заключил он под громкий смех собравшихся.

— А женщины тут зачем? — крикнул кто-то, указывая на стайку женщин, присевших на плетне. — Не знаете разве? Сказанное при женщине — все равно что объявлено всему свету!

— А нам как раз это и надо, чтобы весь свет узнал правду. У нас секретов нет. Пусть рассказывают все, что услышат. Только, чур, без вранья! — ответил Кадырага, снова вызвав взрыв веселого смеха.

Уллубий снял свою старенькую студенческую тужурку, аккуратно сложил ее и повесил на плетень. Снял и повесил на кол фуражку, обнажив рано облысевшую голову. Медленно обвел взглядом сидящих перед ним людей. Все с нетерпением ждали: что скажет им этот человек, приехавший из самой Москвы? Тоже небось будет кричать, доказывать, как все приезжавшие, что правду и справедливость защищают только те, кто послал его сюда…

Но этот повел себя совсем не так. Он помолчал несколько секунд, а потом, к удивлению всех присутствующих, тихо спросил:

— Что же мне вам сказать? Сперва я хотел бы вас послушать… Может, вам что-нибудь непонятно? Скажите. А я постараюсь объяснить, ответить.

— Да нам все теперь понятно! — выкрикнул молодой звонкий голос.

— Э, нет, парень! Так дело не пойдет! — прервал его, подымаясь с расстеленной на земле черкески, здоровенный мужчина лет пятидесяти, в лохматой папахе, с широченным кинжалом на поясе. — Дай уж тогда я скажу. Все по порядку. Ты спрашиваешь, что нам непонятно? Скажу: непонятно, на чьей стороне правда. Большевик приезжает, соловьем заливается. Послушаешь его — хорошо! Богатство все разделят, беднякам отдадут. Не будет больше богачей, не будет нищих. Все по справедливости. Чего же лучше? Но вот другой приезжает, тоже соловьем поет. Не слушайте, говорит, большевиков. Они вас ограбить хотят. Отнять все нажитое. Они у вас коров отнимут и вместо них свиней разводить заставят… Идите к нам, мы за истинную веру, за Коран, за шариат… Кого слушать? Не знаем. Вот продал я буйвола, телку последнюю. Купил коня и винтовку, воевать собрался. А за кого воевать — не знаю. Жена пилит день и ночь: иди, говорит, туда, куда кадий велел. Нам с тобой умирать скоро. Кто за веру воюет, тот в рай попадет, а кто за большевиков — прямой дорогой в ад!..

— А земля? — крикнул тот же молодой голос.

— Что земля? Кто вам ее отдаст, землю-то! — ответил оратор. — Двух недель не прошло, как разделили ее по справедливости, и вот уже назад отобрали… Ты, товарищ, прямо скажи нам, кто теперь у нас царем будет вместо Николая?

— Какой тебе еще царь? — крикнул кто-то из задних рядов. — Не будет больше никаких царей!

— Как это не будет? А кто же станет всем царством управлять? Земля без царя — все равно что дом без хозяина! — возразили ему.

Шум нарастал. Каждый выкрикивал что-то свое. Из всех присутствующих один только Уллубий не проронил пока ни слова. Кадырага глядел во все глаза на Уллубия, удивляясь, как может он терпеть этот ералаш. И наконец не выдержал.

— Тихо! — крикнул он во весь голос. — Совесть у вас есть? Тут вам не Дженгутайский базар! Дайте гостю сказать хоть слово!

— Ничего, ничего, — спокойно возразил Уллубий. — Пусть товарищи выскажутся. А я успею. Я потом…

Да, таких ораторов тут еще не видели. Жители аула твердо усвоили, что на сходках полагается громко кричать, размахивать руками, изо всех сил стараясь убедить народ в том, что правда — на твоей стороне. Вот, например, кадий Абдул-Басир, когда приезжал к ним, так он чуть ли не целый час потрясал кулаком, обратившись лицом к Темир-Хан-Шуре, этому проклятому аллахом городу, где окопались социалисты и прочие враги шариата…

Все невольно примолкли и стали ждать, что же скажет им наконец этот странный, так долго молчавший гость.

И тут в наступившей тишине вдруг раздался еще один возглас:

— А правду говорят, будто ваш отец был князь?

— Хватит! — рассвирепев, крикнул Кадырага. Он готов был сгореть от стыда, так неловко было ему перед Уллубием за своих односельчан. Ему казалось, что гостя совсем затуркали, сбили с толку разными каверзными вопросами. А уж этот последний вопрос и вовсе показался ему грубейшим нарушением всяких приличий. Но Уллубия вопрос ничуть не смутил.

— Да, верно, — спокойно ответил он. — Мой отец в самом деле был князь и офицер царской армии. Более того, царь даже наградил его орденами за верную службу…

Он выдержал паузу, ожидая, что ответ вызовет новый взрыв недоумевающих вопросов. Но все молчали, затаив дыхание.

— Я понимаю, — сказал Уллубий. — Вас, вероятно, удивляет, почему я не пошел, как это обычно бывает, по пути своего отца. Почему это вдруг я отрекся от княжеского титула, полагающегося мне по наследству, и вступил в партию большевиков. Партию, борющуюся за интересы бедноты, против богачей и беков. Так ведь? Я правильно понял ваш вопрос?

— Правильно! Верно! И в самом деле, почему? — раздались со всех сторон голоса.

— Отвечу вам. Мой отец верно служил царю, потому что заботился только о благополучии своей семьи, своего рода. А я еще давно, когда гимназистом был, задумался о том, как хорошо было бы, если б все люди на земле были равны. Чтобы не было ни богатых, ни бедных. Ни князей, ни батраков. Чтобы все богатства земли были по справедливости распределены на всех…

— Да разве такое когда-нибудь бывало? — прервал его тот же голос, что выкрикнул про отца.

— Нет, не бывало. Такого не бывало еще никогда за всю историю человечества. Но ведь это не значит, что этого вовсе не может быть! Вот я и решил, что отдам все свои силы, всю жизнь положу на то, чтобы установился на земле такой справедливый порядок. А потом, когда подрос и поехал в Москву учиться, я узнал, что есть, оказывается, много людей, которые хотят того же, о чем с детства мечтал я. Эти люди называются революционерами. А самые прямые, самые последовательные, самые несгибаемые революционеры из всех, какие только есть, называются большевиками. И вот, когда я узнал про это, я твердо решил примкнуть к ним, к большевикам. И записался в большевистскую партию.

— Неужто всем обязательно куда-то записываться? Нельзя разве, чтоб каждый был сам по себе? — опять прервали его.

— Нельзя, — покачал головой Уллубий, — Никак нельзя. Вспомните мудрую кумыкскую пословицу: «Одно дерево — не сад, один камень — не стена». Одну розгу и ребенок легко переломит. А пучок розог не под силу сломать и богатырю. Но мы, большевики, сильны не только потому, что нас много. Мы сильны прежде всего потому, что нас поддерживает народ. А народ поддерживает нас, потому что мы боремся за его интересы…

— Все так говорят! — опять выкрикнул кто-то.

— Вах, что за люди такие! — совсем рассердился Кадырага. Лицо его налилось кровью. — Да как ты смеешь не верить ему? Что же он, по-твоему, врет тебе в глаза? Да? Обманывать хочет? Да?

Но, к изумлению Кадыраги, Уллубий ничуть не обиделся на эту дерзкую реплику. Обернувшись к парню, усомнившемуся в правдивости его слов, он улыбнулся и кивнул ему головой, соглашаясь с его дерзкими словами. Кадырага прямо не поверил своим глазам.

— Да, верно. Ты прав. Все так говорят, — сказал Уллубий. — И Гоцинский говорит, что он свято будет блюсти интересы народа. И министры Временного правительства обещают вам то же самое. И мы, большевики, твердим про то же. Все так говорят. Кому же верить?

— То-то и оно! Кому? — спросил пожилой мужчина в папахе, который собирался воевать, да все никак не мог решить, на чьей стороне.

— Говорить можно все, что угодно, — продолжал как ни в чем не бывало Уллубий. — А вам хочется знать, как будет не на словах, а на деле. Так вот, чтобы вы не сомневались в моих словах, я привез бумагу, где прямо сказано: чего мы, большевики, хотим, чего добиваемся, что будем делать, как только возьмем власть в свои руки!

Уллубий вынул из кармана сложенный вчетверо и порядком уже поистрепавшийся номер «Правды» — тот самый номер с ленинскими Апрельскими тезисами, который показывал своим друзьям — Гаруну, Солтан-Саиду и Хаджи-Омару — в доме Ажав.

— Это газета большевистской партии, — сказал он. — Напечатана она в Петрограде. Здесь, в этой газете, — статья руководителя нашей партии Владимира Ульянова-Ленина. Написана она по-русски. Я вам буду переводить.

Всю статью Уллубий переводить не стал. Он выделил только те места ее, где говорилось о ближайших целях партии большевиков. О конфискации помещичьих земель, об отношении к грабительской империалистической войне.

— А мечеть? Как будет с мечетью? — спросил пожилой горец, тот, что выступал первым. — Мечеть не закроют? Молиться нам по-своему разрешат?

Уллубий понял, что упустил самый больной вопрос.

— Враги революции играют на ваших религиозных чувствах, — ответил он. — Они обманывают вас, пугают призраками, которые сами же и придумали. Большевики открыто, на весь мир объявили в своей программе, что каждый человек волен будет исповедовать ту религию, какую пожелает. Никто не станет заставлять вас есть свинину! Никто не собирается превращать мусульман в русских! Это злобная ложь и клевета! Они нарочно забивают вам голову этой чепухой, потому что дрожат за свои богатства, боятся их потерять!

— Богатство каждому дано аллахом! Грех брать чужое! Аллах не велит! — неуверенно возразил чей-то голос.

— Молчи, пес! Вражье отродье! — послышался ответ. На солнце блеснули лезвия кинжалов. Уллубий и Кадырага не успели оглянуться, как началась свалка. Раздался истошный женский визг и плач. Кто-то уже лежал на земле раненный, а может, и убитый. Земля обагрилась кровью.

— Прошу тебя, Уллубий! Уйдем отсюда! Теперь их уже не остановить!

— Что ты? Разве можно? Надо разнять их!

— И не пытайся! Если дошло до поножовщины, никакие уговоры не помогут. Разве только аксакалов позвать. А тебе здесь ни минуты больше нельзя оставаться. Уйдем, прошу тебя! Сам пропадешь и делу не поможешь!

Кадырага почти насильно увел Уллубия в дом и запер за ним дверь, а сам побежал во двор. Оставшись один, Уллубий долго ходил по комнате из угла в угол, размышляя о случившемся. Да, многое ему придется пересмотреть, многому еще предстоит научиться. Как видно, он недооценил накал страстей, кипящих тут, да и темпераментный нрав своих соплеменников. Немало времени пройдет, пока удастся внести хоть какую-то ясность в их горячие головы.

Вернулся Кадырага и сказал, что убит Батыр — тот пожилой горец, который первым взял слово, и тяжело ранены еще трое молодых парней.

В эту ночь Уллубий и Кадырага долго не могли уснуть. Чуть ли не до рассвета горячо обсуждали они события, происходящие здесь, в этом старинном кумыкском ауле, и далеко-далеко отсюда, на севере, в столице огромной России — Петрограде.

Все уже было давно переговорено, решили до утра хоть ненадолго вздремнуть. Но Уллубию не спалось. Он думал о том, что сейчас, как видно, в каждом дагестанском ауле люди накалены не меньше, чем здесь. Крестьянство — самая темная, самая неустойчивая часть населения. Эту колеблющуюся отсталую массу можно увлечь за собой любыми лживыми лозунгами, и в особенности здесь, на Кавказе, где все до предела осложнено национальными и религиозными предрассудками…

Во дворе послышались шаги, чьи-то громкие голоса. Уллубий толкнул в бок уснувшего Кадырагу:

— Кадырага! Проснись! Слышишь? Во дворе какие-то люди!

— Какие там могут быть люди? Откуда? Тебе померещилось, — отвечал ничего не понимающий Кадырага. Но тут раздался громкий стук в дверь, и Кадырага вскочил как ужаленный. Лихорадочно натягивая на себя рубашку, он громко спросил:

— Кто там?

— Открой! Дело есть!

— Какое еще дело?

Надев чарыки и пояс с кинжалом, Кадырага неторопливо пошел открывать дверь: он узнал голос своего двоюродного брата. Слух не обманул его: это действительно был он, Асадулла. С ним еще один человек, незнакомый: его Кадырага видел первый раз в жизни.

— Чего тебе, Асадулла? — спросил он, изо всех сил стараясь казаться спокойным, хотя на самом деле у него были все основания тревожиться: Асадулла давно уже покинул их родной аул; ходили слухи, что он пошел служить то ли к Узун-Хаджи, то ли к полковнику Алиханову.

— Кто у тебя тут? — спросил Асадулла строго, сразу дав понять, что явился сюда среди ночи не с родственным визитом, а как лицо официальное.

— А тебе что за дело? — вспыхнул Кадырага. Тон Асадуллы сразу вывел его из себя.

— Спрашиваю, — значит, есть дело. Отвечай! Кто здесь у тебя?

— А тебе кто нужен? — Кадырага явно тянул время: он заметил, что Асадулла и его спутник были вооружены с головы до ног.

— Нам нужен твой гость! — отрезал Асадулла.

— Вах! На что понадобился вам мой гость? — усмехнулся Кадырага, делая вид, что все еще не понимает, зачем пришел Асадулла.

— Слушай, Кадырага! Ты мне не чужой. Не хотелось бы, чтобы у нас с тобой дошло до… — он не договорил, до чего именно, а сразу перешел к существу дела. — Выдай нам твоего гостя, и мы оставим тебя в покое. Отдай нам его добром, а не то хуже будет. Таков приказ.

— Чей приказ?

— Не твое дело!

— Вах! Где это видано, чтобы горец с папахой на голове добровольно отдал своего гостя в руки его врагов! — нахмурился Кадырага. — Да ты, видать, рехнулся!

— Хватит болтать! — решительно вмешался в разговор спутник Асадуллы, хватаясь за рукоятку кинжала. — А ну, прочь с дороги!

— Ах ты, щенок! — вскипел Кадырага. — Ворвался среди ночи в чужой дом да еще командуешь!

Отойдя к стене, он скинул накинутую на плечи черкеску и обнажил свой кинжал.

Тут с громким криком выскочила в прихожую Аба. А за ней, не выдержав, вышел из комнаты навстречу незваным гостям и Уллубий. Молча шагнув вперед, он заслонил собою Кадырагу и, как был, в летней рубахе, без фуражки, безоружный, встал, скрестив руки, перед людьми, пришедшими сюда, чтобы схватить его.

— Шли бы вы отсюда, молодые люди, — спокойно сказал он. — Если я вам нужен, приезжайте в Шуру. Я там живу открыто, ни от кого не прячусь. А здесь, в ауле, и так уже нынче пролилось довольно крови. Хватит.

Аба тем временем успела сунуть мужу пистолет. Оттеснив Уллубия плечом, Кадырага направил дуло пистолета прямо в лоб своему родственнику и крикнул:

— Асадулла! Ты меня знаешь! Я не из тех, кто добром отдаст гостя в руки врагов! Убирайся-ка отсюда подобру-поздорову, если не хочешь, чтобы я тебе сейчас третий глаз просверлил меж бровей! Не погляжу, что мы с тобою одного рода! Честно говорю, лучше уйди!

Асадулла знал, что Кадырага слов на ветер не бросает, и счел за благо ретироваться. В конце концов, если этот главарь большевиков не врет, если он в самом деле живет в Шуре открыто, не прячась, всегда можно будет найти его там и прикончить, когда понадобится.

— Ладно, пошли! — хмуро обернулся он к своему спутнику, вкладывая в ножны кинжал.

Так они и ушли не солоно хлебавши.

Остаток ночи прошел без сна. На рассвете Кадырага оседлал двух коней и, не желая слушать никаких возражений, непререкаемым тоном объявил, что ни за что ее отпустит теперь Уллубия одного, а будет сопровождать его до самой Шуры.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Дома Уллубия ждали встревоженные друзья: Гамид Далгат и Абдурахман. Гамид, двадцатидвухлетний богатырь, отчаянный, храбрый до безрассудства даргинец из села Урахи, примкнул к революционному движению, еще будучи студентом Екатеринославского горного института. Он, так же как Гарун, Солтан-Саид и Хаджи-Омар, приехал в Шуру по вызову Буйнакского и тотчас с присущей ему энергией включился в работу бюро. Двадцатичетырехлетний Абдурахман Исмаилов из лезгинского аула Ахты еще недавно учился в Коммерческом институте в Москве. Ясноглазый, с пухлыми мальчишескими щеками и открытым лбом, он с первого дня знакомства покорил Уллубия своей чистотой, наивностью и беззаветной преданностью. У Уллубия был хороший глаз на людей. И на сей раз он безошибочно чувствовал: этому юноше можно довериться во всем. Хоть и молод, а не подведет.

Уллубий с жадностью стал расспрашивать друзей о новостях в Шуре.

Гамид рассказал о том, как Гарун с Курди Закуевым поехали в Кумух, чтобы выручить арестованного там местными контрреволюционерами Сайда Габиева. Поведал о столкновении между генералом Халиловым и полковником Магомедом Джафаровым: дело было на банкете, устроенном по случаю отъезда на родину офицеров-грузин.

— А в Дербенте власть уже в руках Советов, — вступил в разговор Абдурахман. — Провели перевыборы в редакции газеты «Известия Дербентского Совета». Очистили ее от контры. Товарищи Рабинович и Эрлих добились, что Совет вынес решение о недоверии городскому гражданскому исполкому.

— А где Казимагомед? — спросил Уллубий. Казимагомед был руководителем дербентских большевиков: профессиональный революционер, ранее состоявший в Бакинской подпольной социал-демократической организации «Фарук».

— Он поехал в Баку, — ответил Абдурахман. — Вместо него в Дербенте остался Юзбеков. Ничего, справляется. А Акимов в Касумкенте. Кстати, Казимагомед прислал нам радостную весть.

Абдурахман передал Уллубию письмо. Уллубий нетерпеливо развернул его, прочел:

— «Нам сообщили из Петербурга, что товарищ Ленин прямо поставил вопрос о подготовке к вооруженному восстанию. Близится последний час правительства Керенского. Это подтверждают и товарищи, приехавшие, только что к нам аз Питера…»

Забыв о том, что с утра у него не было ни крошки во рту, Уллубий расхаживал по комнате, размахивая письмом Казимагомеда, и радостно восклицал:

— Вот это новость так новость! Вы слышите, друзья? Я так и знал, что решительный час приближается. Народ не станет больше терпеть предательское правительство Керенского!

Рассказав о новостях, Гамид перешел к слухам.

Их было еще больше, чем новостей. Что ни день, то новые слухи, один причудливее другого, расползались по городу. Говорили, например, что застрелился у себя в особняке отставной русский генерал. К нему явились вооруженные большевики и потребовали, чтобы он указал, где находится спрятанный им пулемет. Генерал уверял, что никакого пулемета у него нет. Но ребята, пришедшие с обыском, быстро нашли то, что искали: пулемет, несколько ящиков с патронами, бомбы. Оказывается, местонахождение этого арсенала помогла обнаружить дочь генерала, сочувствующая большевикам.

Говорили, что среди бела дня, около базара, неведомо кем был убит чинно ехавший по городу верхом на коне помощник полицмейстера, продолжавший и после революции демонстративно носить все свои регалии: орден Станислава III степени и даже медаль «За безупречную службу в полиции».

Рассказывали о бунте пулеметной роты Дагестанского полка. Вот уже сутки восставшие никого не подпускают к казармам, грозя открыть огонь из пулеметов, если кто-нибудь попытается ворваться к ним. Они предъявили командованию ультиматум с требованием распустить их по домам. Считая это прямым результатом большевистской агитации, полковник Тарковский потребовал, чтобы исполком вынес решение о чрезвычайных мерах против большевиков: он настаивал на том, чтобы был отдан приказ разыскать и арестовать всех большевистских лидеров.

Рассказывали, что телохранитель Гоцинского борец Аликлыч вызвал на единоборство Махача. Но Махач ответил, что только дурак может рассчитывать решить серьезные политические разногласия таким первобытным способом. Все повторяли этот ответ: кто с сочувственным смехом, кто с возмущением. Многие всерьез считали, что дни Махача сочтены: рано или поздно его убьют.

Но больше всего ходило слухов про имама Нажмутдина Гоцинского. Уверяли, что имам, обескураженный успехами социалистов, захвативших всю власть в исполкоме, покинул город, уехал в горы и там вместе с Узун-Хаджи собирает огромное войско. К нему будто бы присоединился хунзахский гарнизон полковника Кайтмаса Алиханова. Вся эта армия вот-вот спустится с гор, и враги шариата, большевики и прочие смутьяны будут сметены с лица земли.

Уллубий знал, что все эти разговоры имели под собой реальную почву.

Чистой правдой, например, было то, что социалисты добились в исполкоме серьезных успехов. Акции Нажмутдина Гоцинского резко пошли вниз. Народ почти совсем перестал верить клятвам и обещаниям самозваного имама. Дело кончилось тем, что Гоцинский покинул исполком. Социалисты объявили, что если уж мусульмане не могут жить без имама, то пусть законного, настоящего имама изберет народная власть, исполком, а не кучка религиозных фанатиков и крикунов.

Обозленный имам, собрав остатки своих приспешников, ушел в горы, стал усиленно готовиться к вооруженной борьбе, лихорадочно собирать войска, поднимать народ на газават — священную войну против гяуров-большевиков. Затея была нешуточная. Почти во всей огромной горной части Дагестана реяли зеленые знамена ислама. Слово «газават» звучало в мечетях, на сходках, в очарах. Какой горец, верящий в аллаха, не сочтет за честь встать под зеленое знамя пророка, чтобы сложить свою голову за шариат и ислам ради вечных благ на том свете?

За три месяца, прошедшие с тех пор, как агитационно-просветительное бюро начало свою работу, Уллубий и его друзья добились серьезных успехов.

С начала июня Гарун наладил издание на лакском языке газеты «Илчи»[15], которая стала официальным органом бюро. Кроме того, сбылась наконец давняя мечта Уллубия: с конца августа начал выходить журнал «Танг-Чолпан» на кумыкском языке. Редактировал его Зайна-дабид Батырмурзаев, тоже член бюро. Активное участие в создании и работе журнала принимали поэт и музыкант Темирболат Бейбулатов — офицер Дагестанского полка — и художник Лансере. Из номера в номер Уллубий и его товарищи не уставали повторять, что народы Дагестана смогут решить насущные проблемы жизни только в том случае, если они объединят свои усилия с усилиями революционных рабочих и крестьян России. «Солнце свободы, — говорилось в одной статье, — взойдет только с севера». Со временем бюро стало использовать и другие средства воздействия на массы. На съезд учителей, который проходил в Темир-Хан-Шуре летом, от бюро был направлен Гаруи, а на одном из заседаний выступил и сам Уллубий…

«Просветители» день ото дня становились все популярнее.

В работу постепенно вовлекались новые люди. Члены бюро все чаще отправлялись в горные аулы, чтобы встретиться с крестьянами. Упорно, настойчиво разъясняли они беднякам, кто действительно является их друзьями. Постепенно в настроениях масс наметился перелом. Участились захваты крестьянами помещичьих земель.

Совсем недавно народ находился под сильным влиянием не только исполкома, но даже и Милликомитета — откровенно контрреволюционной националистической организации, созданной и вооруженной помещиками и духовенством. Теперь исполком и Милликомитет уже не пользовались таким доверием простых людей. И в этом тоже была немалая заслуга Уллубия и его друзей.

Дела, таким образом, шли совсем неплохо. Однако слухи о вооруженных отрядах, которые Нажмутдин Гоцинский собирает в горах, не на шутку тревожили Уллубия. Ни у большевиков, ни у социалистов не было армии, которую они могли бы противопоставить ордам самозваного имама. Одной только пропагандистской работы теперь было явно недостаточно.

Уллубий лихорадочно обдумывал сложившуюся ситуацию. У него давно уже созревала одна идея, но он все не решался высказать ее друзьям. Теперь он понял: откладывать больше нельзя.

Уллубий поручил Абдурахману срочно разыскать всех членов бюро, с которыми только удастся связаться, и сообщить им, чтобы сегодня вечером они явились на квартиру, где обычно собирались. А сам он решил пока заглянуть к Ажав. Во-первых, надо было извиниться перед ней, что он в последнее время так редко ее навещает. А во-вторых… Да, чуть было не забыл! Ведь сегодня же вечер в гимназии. Надо предупредить Тату, что он не сможет там быть…

Недавно он встретил на улице Тату, и она сказала ему, что на днях у них в гимназии будет вечер. Соберутся гимназистки старших классов и старшеклассники реального училища. Все они много слышали про него и очень просят, чтобы Уллубий выступил на этом вечере… Уллубий охотно согласился. Не говоря уже о том, что ему приятно было выполнить просьбу Тату, он считал, что просто не имеет права отказаться от такого выступления. Помочь молодым людям, искренне стремящимся разобраться в сложных событиях, открыть глаза молодежи, тянущейся к правде, — это был его прямой долг… Но вот теперь встречу, видно, придется отложить.

Выйдя на улицу, Уллубий невольно поразился: все было тихо, спокойно, буднично. Медленно катятся старые арбы, скрипя колесами. Неторопливо идут по своим делам редкие прохожие. Неужели весь этот бешеный калейдоскоп лиц, ситуаций, событий, от которого лопается голова, — неужели все это лишь плод воображения, а люди как ни в чем не бывало живут своими будничными заботами, своей повседневной обывательской жизнью и даже и думать не думают о революции и контрреволюции, о большевиках и Гоцинском? Нет! Не может быть! Вся эта тишь, да гладь, да божья благодать лишь обманчивая поверхность. А там, в глубине, такие бури, что только держись!

Дом Ажав был совсем поблизости. Но Уллубий решил пройтись немного по Аргутинской улице. Что-то влекло его сюда, в центр города: то ли желание побыть немного среди людей, то ли смутное предчувствие какой-то неожиданной встречи… Так или иначе, едва только он успел поравняться со зданием театра, принадлежавшего знаменитому темир-хан-шуринскому богачу городскому голове Хизри, как из-за угла появился Зайналабид. В маленькой коричневой каракулевой папахе, какую носят азербайджанцы, в длинной серой черкеске с серебряными газырями и кинжалом на поясе Зайналабид шел ему навстречу и улыбался своей милой, застенчивой улыбкой, словно знал заранее, что они тут сейчас встретятся. Несмотря на юношеский пушок над губой, несмотря на чистый детский лоб и ясные, огромные, словно бы девичьи, глаза, Зайналабиду можно было дать куда больше его двадцати лет. Впрочем, если верить не календарю, а жизненному опыту, он и не был желторотым юнцом. В свои двадцать лет Зайналабид успел уже повидать многое: он учился в Астрахани и Казани, работал в прогрессивной астраханской газете, преподавал в Хасавюртском городском училище словесность. Там же он стал руководить прогрессивным кумыкским литературно-просветительским кружком «Танг-Чолпан».

— Я только с поезда… — с ходу начал Зайналабид. — Шел к тебе, думал застану дома. Хорошо, что мы не разминулись… Ну, что тут у вас? Как все наши?

— Все живы, здоровы. Ты лучше о себе скажи. Насколько я понимаю, есть новости?

— Есть. Только не торопи меня, сделай милость. Все в свое время. Ты сейчас куда шел? У тебя дела?

— Да, дела. Но я не очень тороплюсь. Знаешь что, давай зайдем сюда, — он кивнул на гостиницу «Париж». — Поговорим, заодно, кстати, и подкрепимся. Ты ведь с дороги.

Они вошли в небольшой зал ресторана на первом этаже. Здесь было пустынно, посетителей в этот час почти не было. Уллубий и Зайналабид с комфортом расположились в удобных креслах, заняв отдельный столик в углу. Зайналабиду не терпелось поскорее выложить новости.

— Все, что ты мне поручил, — начал он, — я выполнил. В Хасавюрте прошло как по маслу. Собрали джамаат, постановили: упразднить все княжеские привилегии, отобрать у богатеев, в том числе и у Каштановых, землю и раздать ее народу. Я тоже выступал… Джамаат единодушно высказался: не нужны нам ни Гоцинский, ни Узун… Труднее было с формированием из бедноты отрядов красной милиции. Однако и тут кое-чего удалось добиться. В Костеке создан вооруженный отряд во главе с нашим товарищем Аджиевым…

— Да ты ешь, ешь… А то все остынет…

— Сейчас, я тебе самое главное покажу. Возьми-ка, прочти, пока мы тут одни.

Он вытащил из-за пазухи сложенный в несколько раз номер «Бакинского рабочего» и передал его через стол Уллубию. Оглядевшись вокруг и убедившись, что за ними никто не наблюдает, Уллубий развернул газету и углубился в чтение. Зайналабид тем временем принялся за еду.

— Наконец-то! — радостно воскликнул Уллубий. — Ну, дорогой, спасибо тебе! Вот это радость!

Он подозвал официанта и заказал вина. Зайналабид молча продолжал уплетать одно блюдо за другим, изредка лукаво поглядывая на Уллубия, который не в силах был оторвать глаз от газетного листа.

В номере «Бакинского рабочего» было напечатано сообщение о состоявшемся в Петрограде Шестом съезде РСДРП (б). Черным по белому там было написано, что съезд принял решение о вооруженном восстании. Это означало, что пролетарская революция была поставлена теперь в повестку дня как ближайшая, первоочередная практическая задача. Да, такая новость стоила дорого!

— Эх, дорогой ты мой товарищ Батырмурзаев, — ликовал Уллубий. — Ты даже сам не понимаешь, какую важную весть мне привез! Ведь это же революция! Понимаешь? Настоящая революция! Та самая, ради которой мы жили и работали, о которой мечтали! А теперь это уже не мечта, а самая что ни на есть реальнейшая реальность! Зайналабид никогда прежде не видел Уллубия таким. Сдержанный, уравновешенный, даже чуть суховатый, он был непривычно возбужден, говорил горячо, позабыв о всякой осторожности.

— Тише, Уллубий. Не привлекай к себе внимания. Тебе не кажется, что за нами наблюдают? Вон тот тип, по-моему, что-то уж очень внимательно прислушивается к нашему разговору.

— Да, ты прав, — к Уллубию мгновенно вернулось все его обычное спокойствие, вся его холодная расчетливость. — Уйдем отсюда. Только порознь. Пусть он поволнуется немного, соображая, за кем лучше последовать: за тобой или за мной. Газету я тебе сейчас не верну, она мне нужна.

— Нет, Уллубий! Как хочешь, а я тебя одного не оставлю.

— Ну что ж, будь по-твоему. Выйдем вместе. А вечером мы собираем бюро, там и увидимся… Ну как? Он идет за нами?

— Идет… Не отстает, проклятый! Что ему от нас надо?

— А ты подойди к нему да так прямо и спроси, — смеясь, предложил Уллубий.

— Я бы с удовольствием это сделал, да боюсь, не удержусь. Руки чешутся, — хмуро ответил Зайналабид.

Он оглянулся и поглядел в упор на шпика, словно бы и впрямь раздумывал, не двинуть ли ему как следует по шее. Очевидно, взгляд его был так выразителен, что шпик отстал.

Убедившись, что никто за ними больше не следит, Уллубий и Зайналабид вдвоем направились к дому Ажав.

— А я уже волновалась, думала, может, вы забыли…

— Тату, дорогая… Понимаешь, — смущенно начал Уллубий. — Я, конечно, не забыл. Но пришел нарочно, чтобы предупредить, что, к сожалению…

— Не придете? — Тату испуганно приложила руки к груди.

— Так случилось. Понимаешь, совершенно непредвиденное обстоятельство. Важное дело.

— Ну что ж, — потупилась Тату. — Как хотите. Только я обижусь. Да и не я одна, все наши…

Уллубий задумался.

— А в чем дело? — спросил Зайналабид. Уллубий объяснил ему.

— Она права, — неожиданно поддержал Зайналабид Тату. — Не годится обманывать молодежь. Обещал, — значит, надо пойти. И ничего страшного. Успеешь и к ним, и на бюро. Расскажи-ка, Тату, что это за вечер будет? Кто организует его, сколько будет народу и кто именно?

— Обычный гимназический вечер. Придут все наши девушки, ученики старших классов реального училища. Реалисты придут со своим классным наставником титулярным советником Шахсуваровым. А пансионеры — с губернским секретарем Мартыном Айдыновым.

— Ого, какие важные лица вас посещают, — пошутил Уллубий.

— Еще будут офицеры Дагестанского полка. Они любят ходить к нам на танцы. Потом наши девушки покажут спектакль. Пьеса Пламеневского «Чертополох». Пятьдесят процентов сбора в пользу детей георгиевских кавалеров и неимущих учениц, — закончила, словно отрапортовала, Тату.

— Ну что ж, уговорила, — улыбнулся Уллубий. — Пойду. Но с одним условием. На спектакль, уж не взыщи, не останусь. Выступлю и уйду. А иначе на бюро не успею, — добавил он извиняющимся тоном.

— Отлично! — просияла Тату. — Значит, в шесть часов мы вас ждем. Зайналабид! Может, и вы придете? У нас там что ни гимназистка, то красавица!

— Хватит тебе тарахтеть! — прервала ее подошедшая Ажав. — Дай и мне хоть словечко вставить.

И она обрушилась на Уллубия с попреками, что он совсем забыл дорогу к ним в дом. Он оправдывался, говорил, что некогда, много дел, извинялся. Клялся, что теперь будет приходить почаще.

— И вообще не дело это, сынок, — сказала Ажав, — что ты ютишься где-то на стороне, без присмотра, когда у меня ты бы жил на всем готовом, и сыт был бы, и ухожен! Да и спокойнее мне было бы. А так все дни проходят в тревоге: где ты? Что с тобой? Может, арестовали? Или, еще того хуже, убили? Когда только все это кончится!

— Скоро, мама. Скоро кончится нашей победой. И ты сразу вздохнешь спокойно, — утешал ее Уллубий, как мог. — Прошу тебя, — сказал он Зайналабиду, уходя, — иди сейчас ко мне и скажи Гамиду, чтобы в шесть часов он был в женской гимназии. Времени осталось не так уж много, а мне еще надо зайти к Хизроеву.

— Может, и я с тобой? — спросил Зайналабид.

— Нет уж, хватит нам ходить вдвоем. К тому же у тебя и свои дела найдутся, я думаю. Надо готовить очередной номер «Танг-Чолпан».

— Тогда возьми, — Зайналабид вынул из кармана браунинг.

— К гимназисткам с оружием? — усмехнулся Уллубий. — Туда бы букет цветов.

— Возьми, возьми, — вмешался молчаливый Хаджи-Омар. — Тату ведь предупредила тебя, что там будут не только гимназистки. А еще лучше возьми мой. Зайналабиду, я думаю, сейчас тоже не стоит ходить по улицам без оружия.

— Ну, если вы настаиваете, — пожал плечами Уллубий и спрятал в карман браунинг, протянутый ему Хаджи-Омаром.

Гамид ждал Уллубия у входа в красивое двухэтажное здание гимназии. Они вместе поднялись по лестнице и вошли в актовый зал, откуда доносились звуки духового оркестра, голоса, смех. Молодежь уже танцевала.

Все знали, что перед началом спектакля будет доклад о текущем моменте. Ждали выступления какого-то оратора, приехавшего из Москвы. Но точно знали имя докладчика лишь несколько человек.

Гамид остался у входа в актовый зал. Он решил на всякий случай приглядеться к обстановке: могло быть всякое. Они уже не раз выступали на таких же молодежных сборищах и хорошо знали, что тут надо быть готовым к любой неожиданности.

Первая неожиданность состояла в том, что их никто не встретил. Появилась расстроенная, бледная от волнения Тату:

— Уллубий! Простите меня! Я им поверила, а они… Кто мог подумать!

Оказывается, устроители вечера, узнав, что приглашенный оратор — большевик, предпочли не явиться. Не исключено даже, что они уже сообщили тем, кто охотится за большевиками, что здесь их нынче ждет крупная пожива.

— Уллубий, может, лучше уйти? — тихо спросил Гамид. Тату глядела на Уллубия, широко раскрыв полные слез глаза, словно от его ответа зависела вся ее жизнь.

— Ну нет, — ответил Уллубий. — Этого удовольствия мы им не доставим!

Взяв дрожащую руку Тату, он молча пожал ее, стараясь успокоить девушку, дать ей понять, что ничего страшного не произошло.

— Подумаешь, какая беда! Устроители не явились! А на что они нам? Народ-то ведь собрался, а это главное, — весело говорил он, решительно шагая по узкому проходу, освещенному светом нескольких керосиновых ламп.

И вот он уже стоит на маленькой сцене гимназического актового зала в своей излюбленной позе — заложив большой палец правой руки за отворот старенькой студенческой тужурки.

В зале было шумно, и пришлось выдержать небольшую паузу, пока не установилась тишина.

— Товарищи! — сказал Уллубий негромко. — Я считаю, что мне сегодня повезло. Устроители этого вечера трусливо сбежали. Но зато вы остались. Насколько хуже было бы, если б случилось наоборот. Ведь я пришел сюда ради вас, а не ради них!

Громкий смех и аплодисменты были ответом на эти слова.

— Итак, с чего мы начнем? — спросил Уллубий, убедившись, что сразу овладел вниманием аудитории. — Устроители вечера пригласили меня для того, чтобы я рассказал вам о положении в России. Но поскольку их здесь нет, может быть, мы изменим тему моего выступления? Может быть, у вас есть какие-нибудь другие вопросы?

Он оглядел сквозь стекла пенсне первые ряды, где чинно сидели милые девушки в длинных гимназических платьях с белоснежными накрахмаленными передниками и отложными воротничками.

— Скажите сперва о себе! Кто вы? — выкрикнул кто-то из задних рядов.

— Вопрос законный. Моя фамилия Буйнакский. По образованию я юрист. По убеждениям — большевик. Вот, собственно, и все, что могу вам сказать о себе…

Раздались аплодисменты.

— Буйнакский! Буйнакский! — прошелестело по рядам. Видно было, что фамилия эта многим хорошо знакома.

— Расскажите про царя! Про Керенского! Что он за человек? Что сейчас делается в Петрограде? Кто там у власти? — посыпались со всех сторон вопросы.

— Про царя, я думаю, нам с вами говорить нечего. Царя больше нет и никогда уже не будет… О Керенском я вам потом скажу, что он за человек. А вот что касается вопроса о том, что сейчас происходит в Петрограде, — это, пожалуй, самое главное. С этого мы и начнем… Сейчас, товарищи, страна переживает острейший политический кризис. Мы на пороге великих событий…

До далекого Дагестана вести о положении в России доходили с большим опозданием, а подчас и в сильно искаженном виде. Много было всяких толков и слухов, нередко противоречащих один другому. А знать правду хотелось всем. Уллубий понял, что в этой аудитории ему придется начать свой рассказ, что называется, с азов. Он заговорил о контрреволюционной роли Временного правительства, не способного выполнить ни одного из тех обещаний, которые были даны народу. Объяснил, что такое Советы рабочих, крестьянских и солдатских депутатов, что означает лозунг партии большевиков «Вся власть Советам!».

В зале стояла мертвая тишина. Уллубия слушали с огромным вниманием и интересом. Это, конечно, не означало, что все здесь сочувствуют ему, разделяют его взгляды. Бывает ведь затишье и перед бурей. Уллубий не обольщался на этот счет и готов был выдержать ураган возгласов недоверия, неприязни и даже злобы и ненависти. Но зал сдержанно молчал.

— Теперь несколько слов о положении в Дагестане, в особенности у нас в Шуре, — сказал он. И еще напряженнее стала тишина, еще большим вниманием и интересом заблестели устремленные на него со всех сторон молодые глаза.

— Что такое наш Дагестанский исполком? Его правое крыло не что иное, как точное подобие правительства Керенского. Та же пустопорожняя болтовня о революции и свободе, та же неспособность выполнить свои обещания, свои сладкие посулы. В некотором отношении положение у нас в Шуре даже хуже, чем в Петрограде. Кто претендует у нас на роль вождей революции? Владелец десятитысячной баранты Нажмутдин Гоцинский! Помещик Апашев! Князья Тарковские и Каплановы! Что могут эти люди принести народу, кроме нового, еще более крепкого ярма? Ничего!

Словно бомба разорвалась в зале после этих слов. Все заговорили, загалдели, зашумели в один голос. Каждый выкрикивал что-то свое, поэтому нельзя было разобрать ни одного слова. На сцену вскочил молодой парень в студенческой тужурке.

— Почему вы ни слова не сказали про анархистов? — обратился он к Уллубию. — Вот я, например, анархист. Я считаю, что всякая власть — зло! Прогнали царя — очень хорошо! Но это только полдела. А теперь надо прогнать всех остальных: Керенского, меньшевиков, большевиков — всех! И пусть каждый живет, как ему заблагорассудится!

— Ну и дурак! — раздался в ответ на эту программу голос из зала.

— Гоните его в шею! — поддержали другие голоса.

На сцену вылез другой оратор, парень постарше первого, в летней косоворотке, подпоясанной кавказским наборным ремешком с серебряными украшениями.

— Насчет анархии это, конечно, чушь, господа! — начал он. — Это все пустая болтовня! Нынче все называют себя революционерами! Все кричат: хурият! Свобода! Вон даже Гоцинский и тот кричит то же самое! А другие, называющие себя революционерами, все эти меньшевики, большевики, тоже, как я погляжу, только болтать умеют! Настоящий революционер, господа, должен действовать! Вот я — настоящий революционер.

— Да ну? Что ты говоришь? Ну-ка, дайте поглядеть на настоящего революционера! И что же ты предлагаешь? — послышались со всех сторон веселые возгласы.

— Я предлагаю действовать! А действовать — это значит стрелять! Видишь, что перед тобой контрреволюционер, кто бы он там ни был — Гоцинский ли, Узун-Хаджи или генерал Халилов… пулю в лоб, и все дела!

— Простите, как вас зовут? — обратился к нему Уллубий.

— Неважно, — буркнул тот. — Вы мне отвечайте по существу. Вы ведь сами сказали, что богатеи добровольно своих богатств не отдадут. Вот я и говорю: перестрелять их всех, и дело с концом! Народу что нужно? Хлеб! А хлеб делается на земле. Дайте крестьянам землю, и все будет хорошо! А насчет заводчиков, фабрикантов, — обернулся он к Уллубию, — я с вами не согласен. Пусть себе живут на здоровье. Без них у нас не будет ни мануфактуры, ни сахара…

— Вы, по-видимому, эсер? — спросил Уллубий.

— Пусть будет эсер. Называйте как хотите! — ответил тот. — Я в этом не слишком хорошо разбираюсь. Но одно я знаю твердо: я настоящий революционер. Оружие настоящего революционера — пистолет, а не язык!

— Мы, большевики, не признаем таких методов, — твердо сказал Уллубий. — Теория и практика индивидуального террора чужды нам. Это идеология партии эсеров. И она в свое время немало вреда принесла делу революции. Народовольцы и раньше, в давние времена, стреляли в царей и в ненавистных царских министров. И чего они этим добились? На смену убитым приходили другие. Только и всего… И насчет фабрик и заводов вы тоже заблуждаетесь. До тех пор, пока беднейшее крестьянство не объединится в своей борьбе с рабочим классом…

Уллубий не успел договорить. На сцену вскочил Гамид и негромко сказал ему на ухо:

— Здание гимназии окружено. Конная милиция Милликомитета.

— Так я и думал, что этим кончится, — спокойно сказал Уллубий. — Это было видно по всему. Что ж, надо постараться перехитрить их.

— Я знаю, где тут черный ход! Пошли! — сказал Гамид и быстро повлек Уллубия за сцену.

Когда они спускались по лестнице, навстречу им бежала бледная, взволнованная Тэту.

— Сюда! Сюда! Скорее! — кричала она.

— Тату! Уходи отсюда! Тебе здесь делать нечего! — строго сказал Уллубий.

— Нет, нет! Я провожу вас! Покажу, где выход! Идите за мной! Сюда! — Она побежала по двору в сторону сараев. На улице раздавался цокот лошадиных копыт, слышались громкие голоса.

— Теперь-то уж уйдем, — говорил Гамид, доставая из кармана браунинг. — А если кто-нибудь попробует нам помешать, можете ему не завидовать!

Дома все спокойно ждали возвращения Уллубия, даже не подозревая, что он и Гамид были на волоске от ареста.

— Ничего не поделаешь, друзья! Придется переезжать. Эта наша квартира, я думаю, хорошо им известна. А коли уж они пытались арестовать нас один раз, так наверняка не остановятся и перед второй попыткой, — подвел итог случившемуся Уллубий.

— Думаешь, у них был приказ о твоем аресте? — спросил Солтан-Саид.

— Уверен. Иначе они не стали бы ввязываться в такое хлопотливое дело: посылать конный отряд, окружать гимназию. А не вышло у них потому, что им донесли, что я буду выступать после спектакля. Вот они и опоздали.

Стали совещаться, куда лучше всего переехать. Взвесив все обстоятельства, решили, что прибежища удобнее, чем дом Каирмагомы, им не найти. Во-первых, много места: первый этаж совсем свободный. А главное, Каирмагома абсолютно надежный человек.

Из-за переезда заседание бюро, назначенное на вечер, удалось начать только за полночь.

Уллубий хорошо продумал то, что он собирался сообщить сегодня друзьям. Он тщательно взвесил все «за» и «против» и не сомневался в правильности принятого решения. Но он понимал, что для друзей это его решение явится полной неожиданностью. Как-то примут они его? Согласятся ли? Поймут ли?

Как бы то ни было, решение его было твердым и непреклонным. Оставалось только сообщить о нем членам бюро.

— Друзья, — начал он без долгих предисловий, слезно кидаясь в холодную воду. — Я решил переехать в Петровск.

— Как это «переехать»? Почему в Петровск? Зачем? С какой стати? — посыпались удивленные, недоумевающие вопросы.

— Сейчас объясню, — Уллубий снял пенсне, тщательно протер стекла платком. Тем же платком вытер взмокший лоб. — Революционная ситуация круто изменилась. Только что мне стало известно, что в Петрограде прошел Шестой съезд партии большевиков. Съезд нацелил партию на вооруженное восстание. Таким образом, свержение Временного правительства и переход всей власти в руки Советов — дело самого ближайшего будущего. Как вы думаете, касается это нас с вами?

— Еще бы! Что же ты сразу не сказал! Но тем более в такое время мы все должны быть здесь, в центре событий! — не выдержал Солтан-Саид.

— Бюро останется здесь и будет продолжать свою работу. В Петровск перееду я один. Сейчас объясню, с какой целью… Подумайте сами, на какие реальные силы можем опереться мы с вами, когда события примут крутой оборот? У нас ситуация ведь не такая, как в Петрограде. К сожалению, массы в большинстве своем еще верят духовенству. На стороне контрреволюции — сила: хорошо вооруженные и довольно многочисленные воинские части. А у нас что? Вот я и думаю, что пора нам от диспутов переходить к делу. Пропаганда и агитация — дело хорошее. Нужное дело. Но на одной пропаганде далеко не уедешь. Надо создавать реальную опору для победы революции. Мы не победим, если не создадим мощный военный кулак. Из кого? Вот в чем вопрос! Здесь, в Шуре, нет рабочего класса, если не считать сотню-другую кустарей и рабочих мелких предприятий. А в Петровске — солидная рабочая прослойка. И настроения там поэтому совсем другие. Вы ведь знаете, что Порт-Петровский Совет рабочих и солдатских депутатов посылал телеграмму протеста в исполком…

— Ну да, это после того, как исполком приказал вывести из Порт-Петровска военный гарнизон, — кинул реп-лику Гарун.

— Совершенно верно, — кивнул Уллубий. — А почему? Потому что в гарнизоне такие настроения, что он вот-вот в полном составе перейдет на сторону большевиков. Вот об этом и речь. На эти силы мы и должны опереться. Надо повернуть солдатские штыки против врагов революции…

Все молчали, подавленные этой железной логикой. Решение Уллубия действительно явилось для всех членов бюро полной неожиданностью. Они были явно не готовы к тому, чтобы так просто «переварить» его. Но еще труднее было найти аргументы, которые можно было бы противопоставить неотразимым доводам Уллубия.

— Так ты что же, считаешь, что вся наша работа здесь — дело второстепенное? — наконец собрался с мыслями Солтан-Саид.

— Да, Уллубий, он прав, — поддержал товарища Зайналабид. — Если ты переедешь в Петровск, это всеми будет истолковано именно так.

— И тотчас же отразится на работе бюро, — хмуро сказал Солтан-Саид, — А ведь, что ни говори, главные силы контрреволюции сосредоточены именно здесь, а не в Петровске! И кто еще сможет им противостоять, если не мы?

— Совершенно верно, — согласился Уллубий. — Именно поэтому вы и остаетесь здесь, чтобы разоблачать антинародную, контрреволюционную политику исполкома. Никто не утверждает, будто эта задача теперь снимается с повестки дня.

— А зачем, — вмешался пылкий Гарун, — в исполкоме сидит группа Махача и Коркмасова? Вот пусть они и разоблачают контрреволюционеров!

— Махач и Коркмасов надеются победить всех врагов революции путем парламентских дебатов, — кинул кто-то язвительную реплику.

— И все-таки очень хорошо, что они в исполкоме, — возразил Уллубий. — Очень хорошо, что им удалось выставить оттуда Гоцинского. Это большой, настоящий успех. Однако, друзья… — Уллубий помолчал. — Все вы знаете о наших разногласиях с социалистами. И по аграрному и по другим вопросам. Поэтому мы никак не можем целиком переложить на них задачу разоблачения контрреволюционной линии исполкома. Повторяю: я вовсе не предлагаю, чтобы бюро свернуло все свои дела в связи с моим отъездом. Уезжаю только я. Бюро остается здесь. Я возьму с собой только двоих из вас. И то на добровольных началах. Ну как? Есть желающие отправиться со мной в Петровск?

— Если ты так ставишь вопрос, поедет любой из нас. Ты уж сам решай, кого возьмешь, — после паузы сказал Солтан-Саид.

— Хорошо, — ответил Уллубий. — В таком случае со мной поедут Гарун и Гамид. Остальные товарищи остаются здесь и продолжают работу. Мы будем держать друг с другом тесную связь. Итак, по главному вопросу решение принято. Остальное решим в рабочем порядке.

Перед тем как разойтись, Уллубий, чтобы не было никаких кривотолков и обид, объяснил, почему он решил взять с собой именно Гаруна и Гамида. Зайналабид и Солтан-Саид нужны были здесь, в Шуре, для работы в «Танг-Чолпане». Что касается лакской газеты «Илчи», где работал Гарун, там остается опытный работник — литератор Курди Закуев. Он вполне справится и без Гаруна.

Разошлись уже под утро. Когда Уллубий наконец улегся в постель в комнате на втором этаже, которую отвел ему Каирмагома, уже пели петухи, слышался голос пастуха, выгоняющего стадо. В открытое окно заглядывали вотки яблони с поздними спелыми плодами. Предутренняя прохлада нежила и клонила ко сну. Но Уллубий долго лежал с открытыми глазами. Он видел, как медленно проясняется ночь, как светлеет небо. Видел, как ласточки и воробьи, весело чирикая, безмятежно перепрыгивают с ветки на ветку, садятся на оконную раму, пригнув головки, с любопытством глядят внутрь комнаты. Мысли его были далеко-далеко от этих благостных, мирных картин. Он думал о том, что завтра надо обязательно успеть зайти к Ажав, попрощаться с нею и с Тату, объяснить им причины внезапного отъезда. Непременно надо встретиться с Махачем и Коркмасовым, выяснить, каковы их дальнейшие планы. Если вооруженная банда Гоцинского спустится с гор, не придется ли им открыть ворота города? Не пора ли Махачу и Коркмасову менять тактику? Не лучше ли социалистам выйти из исполкома, выразив недоверие этому контрреволюционному органу власти, и призвать народ свергнуть его? В конце концов, не так уж трудно растолковать людям, что заправилы исполкома отличаются от бывшего губернатора и его чиновников лишь тем, что клянутся на каждом шагу революцией и свободой… Как бы то ни было, Махачу и Коркмасову надо будет объяснить причины, побудившие его переехать в Петровск. И заверить их, что это не помешает им и впредь действовать сообща в интересах революции…

Рано поутру, напившись горячего калмыцкого чая с густым, как сметана, молоком буйволицы, заправленным топленым маслом и горьким красным перцем, Уллубий и Гарун вышли на улицу. Моросил мелкий осенний дождь. По земле стлался дымчатый сырой туман. Со старых кленов облетали последние желтые листья. Улицы были пустынны. Лишь время от времени проносилась мимо них, разбрызгивая жидкую грязь, небольшая кавалькада. Иногда это были кавалеристы Дагестанского полка, а иногда — наряд конной милиции Милликомитета.

Друзьям предстоял довольно долгий путь до Ашпе-ронской улицы. Уллубий молча и сосредоточенно месил грязь, поглядывая изредка на свои когда-то щегольские, а ныне весьма потертые черные кожаные краги, густо заляпанные грязью. Гарун, как всегда, надел форменную тужурку студента Коммерческого института. Без плаща он слегка ежился от утренней прохлады. Зато обут он был лучше Уллубия: в новенькие сапоги, на заказ сшитые в Кумухе его знакомым лакцем. Ни на минуту не умолкая, он рассказывал о своих литературных замыслах. Говорил о пьесе, которую давно уже собирается написать и обязательно напишет, лишь только женится…

— При чем тут женитьба? — усмехнулся Уллубий. — Насколько мне известно, поэты обычно создают свои шедевры как раз до женитьбы. В период, так сказать, самой ранней, первой влюбленности. А женитьба — это конец романтике, поэзии…

— Ты в самом деле так думаешь? — удивленно спросил Гарун.

Видно было, что вопрос этот не на шутку волновал его. Во всяком случае, он не склонен был вести разговор в том полушутливом, ироническом тоне, который невольно задал Уллубий.

Трудно сказать, как далеко завела бы друзей эта тема, в какие откровенности пустились бы они друг с другом, если бы вдруг из-за поворота не показались два всадника.

Они ехали рядом, как на прогулке, увлеченно о чем-то беседуя. Тот, что справа, сидел в седле прямо, как заправский кавалерист. Он был очень эффектен в своей серой каракулевой папахе, в синей черкеске с серебряными газырями. На плечах у него сверкали золотые погоны полковника царской службы. Всадник, ехавший рядом, выглядел совсем иначе. Затрапезная штатская одежда, а главное, сутулая спина и неуверенная посадка сразу изобличали в нем человека сугубо кабинетного, не привыкшего ни к военной выправке, ни к верховой езде.

— Нухбек Тарковский, — сказал Гарун. — А тот, другой, если не ошибаюсь, Сайпутдин Куваршалов.

— Какое трогательное единство! — иронически заметил Уллубий, глядя на странную пару сквозь стекла пенсне. — Владетельный князь, а рядом с ним так называемый социалист. Точный прообраз нашего злополучного исполкома.

— Ну, какой Куваршалов социалист! — усмехнулся Гарун. — На словах только… А на деле самый что ни на есть матерый контрреволюционер!

Уллубию никогда не приходилось непосредственно сталкиваться с Нухбеком Тарковским. Да он, признаться, и не очень-то стремился к контакту с ним. А Гарун однажды с ним столкнулся. И при обстоятельствах, которые могли кончиться не только словесной перепалкой.

Было это в Нижнем Дженгутае, на площади перед мечетью. Нухбек Тарковский, сидя в седле своего породистого скакуна, словно с трибуны, разглагольствовал перед джамаатом, прямо соловьем разливался. Он говорил, что все население Шуры, да и не только Шуры, а всего Дагестана, выражает полное доверие исполкому, как единственному органу власти, способному руководить краем. Что первой и самой неотложной задачей новой, революционной России является продолжение войны с Германией — войны до победного конца. Что все истинные революционеры должны в этот трудный час сохранять верность Временному правительству — законному правительству России, ведущему страну к полному торжеству революции и свободы…

Гарун, стоявший в толпе, не выдержал и крикнул громко:

— Нухбек Тарковский похож на ворона, который пытался кричать по-гусиному! Все помните, чем это кончилось? У бедняги от натуги лопнуло горло! Как бы такая же беда не постигла и нашего красноречивого князя!..

Приспешники Тарковского чуть не разорвали Гаруна на куски.

Уллубий никогда раньше не слыхал про этот случай и заставил Гаруна рассказать историю до конца, живо представив себе картину во всех подробностях.

Подойдя к дому Махача, друзья увидели запряженную линейку. Кучер кормил лошадей овсом из торб, как это обычно делают перед дальней дорогой. Поодаль, привязанные к дереву, стояли две оседланные лошади, навьюченные свернутыми бурками и хурджунами.

Во дворе молодой парень в белой овчинной папахе рубил дрова па кривом пне. На поясе у него болтался огромный кинжал. Ответив на приветствие гостей, оп спросил:

— Вы к Махачу?

Получив утвердительный ответ, сказал:

— Тогда поторопитесь, Махач собирается уезжать.

В просторной комнате за круглым старинным столом сидело несколько человек, оживленно о чем-то споривших на аварском языке. Увидев гостей, они мгновенно прекратили разговор и встали. Никого из них, кроме Махача и Коркмасова, Уллубий и Гарун не знали. Все они были в национальной горской одежде, с револьверами и кинжалами у пояса — вероятно, приезжие, спустившиеся с гор. Они так и не сели больше, а, перебросившись с Махачем еще несколькими репликами, поклонились гостям и вышли. Махач и Коркмасов пошли проводить их.

— Нехорошо получилось, — сказал Гаруну Уллубий.

— Да нет, я думаю, они все равно уже собирались уходить, — ответил тот.

Тем временем вернулись Махач и Коркмасов. Они были радостно возбуждены чем-то, и это показалось Уллубию довольно странным: обстановка была такая, что он ожидал их увидеть скорее озабоченными, встревоженными.

— Очень хорошо, товарищ Буйнакский, что вы пришли к нам, — сказал Махач, взявшись обеими руками за плащ Уллубия и помогая ему раздеться. — Снимайте, снимайте! Все равно мы вас так быстро не отпустим. Вы явились очень кстати. Мы как раз собирались с вами встретиться…

— Но ведь вы как будто уезжаете?

— Ничего, мы задержимся, — ответил Коркмасов, откидывая ладонью густую прядь волос, падающую ему на лоб.

Они говорили сперва по-кумыкски, но потом как-то незаметно и естественно перешли на русский язык. Собственно, говорили только трое: Уллубий, Коркмасов и Махач. Гарун молча слушал. Он был моложе всех, а у горцев, когда говорят старшие, младшим вмешиваться не полагается. Впрочем, дело тут было не только в дедовских обычаях. Для Гаруна Махач и Коркмасов были живой легендой. Их имена гремели в здешних краях задолго до того, как Уллубий и его друзья решили создать свое бюро.

Надо сказать, что три месяца тому назад, когда Махач и Коркмасов впервые заслышали о существовании новой организации, они не придали этому факту никакого значения. Но вскоре им пришлось изменить свое мнение о «просветителях», как их называли в народе.

— Мы собираемся в Чиркей, — сказал Махач. — Если вы не возражаете, закусим вместе перед дорогой…

Он встал, достал из шкафа куски вареного мяса и большой румяный чурек.

— Нам сообщили, что там, в Чиркее, имеется около тысячи винтовок. А нам, как вы понимаете, нужно оружие. Оно необходимо нам как воздух…

— Мы теперь — государственная власть. А власть может держаться только силой. В частности, силой оружия, — усмехнулся Коркмасов.

— Я-то думал, что нам с вами предстоит защищать не государственную власть, а революцию. Нам, истинным революционерам, еще только предстоит взять власть в свои руки, — осторожно возразил ему Уллубий. — Но в одном вы правы, Джалав. Без оружия мы не сможем защитить завоевания революции, — поправился он, не желая сейчас вступать в полемику с Коркмасовым и Махачем по вопросам революционной стратегии.

— Если Гоцинский объявит газават, нам не останется ничего другого, как открыть им ворота города! — не выдержал Гарун. — У нас только листовки, а у них…

— Ну нет! — Махач поднялся со стула и прошелся по комнате. — Я думаю, что Гоцинский скорее увидит свой собственный затылок, нежели открытые ворота Темир-Хан-Шуры!

Он говорил уверенно, страстно, с той заражающей верой в несокрушимую правоту своих слов, перед которой не могли устоять ни друзья, ни враги.

— Хочет объявить газават, как во времена Шамиля! Ну а мы ему свой газават объявим!

— Не так-то просто это будет сделать, — возразил Уллубий. — Уж очень сложные, я бы даже сказал, не совсем нормальные формы принимает у нас классовая борьба.

— Ненормальные? — вскинулся Махач.

— Я сказал не совсем нормальные. Но можно выразиться и резче: ненормальные. У нас даже беднейшие слои населения, даже широкие массы трудящихся готовы выступить на защиту самых реакционных лозунгов. Народ ратует не за новое, а за восстановление старого. Потому что хочет видеть себя свободным от административного гнета чужого правительства. Хочет отстоять свою национальную независимость, которую представляет себе лишь в традиционных формах ислама и шариата.

— Это верно, — поддержал Уллубия Коркмасов. — Массы считают шариат чем-то вроде конституции, в рамках которой можно решить все проблемы. И политические, и даже экономические… А между тем мы с вами хорошо знаем, что все эти вопросы может решить лишь Учредительное собрание. Только оно одно даст народам России подлинную демократическую конституцию…

— Неужели вы верите в это? — снова не удержался пылкий Гарун.

Уллубий кинул на него недовольный взгляд: меньше всего он хотел бы сейчас затрагивать этот больной вопрос. Махач и Коркмасов были заодно с большевиками против духовенства, против помещиков, против власти крупной буржуазии. Они тоже ратовали за конфискацию помещичьих земель. Но считали, что конфискация эта должна быть проведена не самовольно, что окончательно решить вопрос, придать ему законную конституционную форму может лишь Учредительное собрание.

Уллубий шел сюда с твердым намерением не затевать эти старые споры. Однако делать было нечего. Как говорит пословица, если вино налито в стаканы, надо его пить.

— А вы уверены, что Учредительное собрание отважится принять закон о конфискации помещичьих земель? — спросил он.

— Не в том дело, верю я в это или нет, — ответил Махач. — Независимо от того, что я по этому поводу думаю, я считаю своим долгом ждать, пока не соберется Учредительное собрание. Ждать законного решения вопроса, а не поощрять анархию.

— Сколько же можно ждать? — волновался Гарун.

— Столько, сколько будет нужно. Река, которая спешит, никогда не достигнет моря, — ответил Махач. — А если наши надежды окажутся напрасными, что ж… Тогда будем действовать сами.

— Но время не ждет, — попытался возразить Уллубий.

— Время тут ни при чем, — быстро возразил Коркмасов. — Это вы не хотите ждать. Вам не терпится. Повсеместно ваши агитаторы в студенческих тужурках призывают народ к самовольному захвату чужих земель. И что же видим? Каков результат?

— В самом деле, каков? Разве он так уж плох?

— Он ужасен! — горячо ответил Коркмасов. — Люди хватаются за кинжалы! Льется кровь. Приходят одни, раздают землю. Потом приходят другие и отбирают ее назад. Есть только одно слово, которым можно охарактеризовать весь этот кошмар: анархия!

— Нет, — мягко возразил Уллубий. — Есть другое, более точное слово.

Коркмасов вскинул брови.

— Революция! — ответил Уллубий на его немой вопрос.

— Послушайте, Буйнакский! — сказал вдруг Махач. — Поехали с нами в Чиркей. Поговорим с народом… Послушаем крестьян. Кто знает, может, мы с вами там до чего-нибудь и договоримся…

Уллубий объяснил, что, к сожалению, вынужден отказаться от этого предложения, потому что он принял решение на длительное время покинуть Шуру и обосноваться в Петровске.

— Вон оно что, — с обидой сказал Махач. — Борьба обостряется с каждым днем, а вы норовите подальше от огня? Туда, где потише, поспокойнее?

— Напротив, — возразил Уллубий. — Я стремлюсь туда, где скоро будет горячее, чем здесь!

В двух словах он объяснил, чем продиктовано его внезапное решение. Сказал, что бюро остается в Шуре и будет продолжать свою работу.

— Ну что ж, не стану вас разубеждать! В конце концов, вам виднее. Каждый решает за себя, — сдержанно заметил Махач.

Уллубий так и не понял, убедил он его или Махач просто счел бессмысленным продолжать этот разговор.

Впрочем, если бы даже они и пожелали его продолжить, им это все равно бы не удалось. За дверью послышались чьи-то шаги, звон оружия, громкие голоса. Дверь распахнулась, и в комнату вошли несколько вооруженных мужчин. Они быстро, горячо заговорили с Махачем на аварском языке.

Оказалось, что Гоцинский опередил намерения Махача и Коркмасова. С большим отрядом он прибыл в Верхний Карапай. Завтра будет в Чиркее. Там в местной мечети уже готовятся к торжественной встрече имама.

— Как бы не так! — гневно вскинул голову Махач. — Мы успеем раньше, чем он! Не видать Гоцинскому Чиркея как своих ушей! Не будем терять времени, друзья! Поехали!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Гляди вперед, вперед стремись.

И все ж когда-нибудь

Остановись и оглянись

На свой пройденный путь.

Р. Гамзатов

ГЛАВА ПЕРВАЯ

На Атлы-Боюнском перевале, ровно на полпути между Темир-Хан-Шурой и Порт-Петровском, старенький, облезлый, латаный-перелатаный фаэтон остановился. После долгого подъема по крутой, извилистой дороге лошади тяжело дышали, из ноздрей вырывались струи пара, с губ падали клочья пены.

— Тпру-у! Надо отдых дать моим кормильцам! — сказал на ломаном кумыкском языке усатый старик возница, судя по акценту, аварец. Он отпустил подпруги и надел на головы лошадей торбы с ячменем. — Хочешь не хочешь, а лошадям передохнуть надо, — продолжал он. — Вам небось не терпится, нынче ведь все спешат! Только вас, пассажиров, много, а их у меня лишь двое осталось, — ласково оглаживал он своих коней.

— Да нет, отец! Пусть отдохнут, мы не спешим, — сказал Уллубий.

— Вы небось думаете, что спускаться с перевала им будет легче? Как бы не так! Спускаться им, сердечным, еще труднее. Это вот бедняку, вроде меня, катиться вниз по жизни легче, чем карабкаться вверх. Всю жизнь только и делал, что пытался подняться хоть на одну ступеньку. Да, видать, зря старался. Пусть бы только аллах позволил хоть на своей-то ступеньке удержаться. Семья с голоду не умирает — и на том спасибо… Думаете, аллаху спасибо? Как бы не так! Аллах аллахом, говорит пословица, а сыт будешь, если в хурджуне запасешь еды… Это вот им, кормильцам моим, спасибо… Ладно уж, доживем как-нибудь. Зато вам, молодым, теперь раздолье… Теперь у нас хурият. Уж вы-то наверняка увидите новую жизнь…

Старик бормотал все это себе под нос совсем не для того, чтобы вызвать своих седоков на разговор. Он говорил просто так, по привычке. Чтобы не молчать. Вот так же, наверное, оп говорил бы и сам с собой. Или со своими «кормильцами».

— А то, может, есть хотите? Так вы не стесняйтесь. У меня в хурджуне всегда найдется кукурузный чурек да кусок сыра. В пути ведь всякое бывает. Встретится иной раз путник голодный, угостишь его, и вроде на душе как-то легче станет…

— Спасибо, отец. Мы не голодны. Хорошо поели перед дорогой, — поблагодарил Уллубий.

Они и в самом деле перед отъездом поели на славу. Ажав уж постаралась не ударить лицом в грязь. И па-кормила их как следует, и в дорогу с собой дала всякой снеди.

Вопреки опасениям Уллубия, Ажав сравнительно легко встретила известие о его отъезде. Да оно и понятно. У нее прямо камень с души свалился, когда она узнала, что он покидает Шуру, где на каждом шагу его подстерегали враги, где за ним охотились, словно за дичью. Зато Тату огорчилась чуть не до слез.

— Я не понимаю, мама, как ты можешь так говорить! — вспыхнула она, когда Ажав возблагодарила аллаха за то, что он наконец внушил Уллубию мысль об отъезде. — Ведь тут у него все свои. А там он будет один в чужом городе. Где он будет жить?.. И потом, он нужен здесь. Ведь здесь революция!

— Тату, милая! Сейчас повсюду революция, и как раз сейчас я больше нужен там. Ведь я объяснял вам…

Да, он уже объяснял ей, и не раз, почему решил переехать в Петровск. Но ей просто не хотелось, чтобы он уезжал. Не хотелось, и все… Хотя в глубине души она, конечно, понимала, что он поступает правильно.

В последнее время Тату все больше и больше втягивалась в настоящую пропагандистскую работу: вместе с гимназическими подругами она, по заданию бюро, расклеивала листовки, читала девушкам газеты, которые приносил ей Уллубий. Особенно увлекалась она участием в драматическом кружке, созданном Темирболатом Бейбулатовым. В деятельности этого кружка принимала участие и Зумруд: она перевела на кумыкский язык чеховский водевиль «Медведь». Спектакли шли в гарнизонном клубе, а весь сбор кружковцы отдавали на нужды журнала «Танг-Чолпан».

— Тату у нас молодец! — все чаще говорил Уллубий. И не было для нее похвалы большей, чем эта.

Теперь Тату казалось, что с отъездом Уллубия она навсегда потеряет то, что обрела с его помощью. Она только-только вступила на этот путь, и ей было страшно: сможет ли она идти дальше по трудной, тернистой дороге одна, без него, без его сильной поддерживающей руки…

А Уллубий уже не обманывал себя. Он давно признался себе, что грустит и тоскует не только потому, что расстается с младшей сестренкой, с хорошим, верным товарищем по борьбе. Он знал: ему больно расставаться с девушкой, которую он любит. А то, что эта любовь была тайной, которую он не посмел бы доверить никому, даже ей, придавало его печали еще более острый и тревожный оттенок…

Пока лошади мирно похрупывали заданным кормом, друзья поднялись на горку, покрытую редким кустарником. Величественная панорама открылась отсюда их глазам. Извиваясь змеей, круто спускалась вниз дорога, построенная еще в прошлом веке военным инженером Били неким. Вдали, на горизонте, седой Каспий сливался с белесым, словно выжженным солнцем, стенным небом. Виднелись изжелта-зеленые луга и яркие островки садов. А чуть поодаль раскинулся город, называемый в народе Анджи, а официально именуемый Порт-Петровск: название это он получил в честь Петра Великого, приезжавшего сюда в 1722 году. В этом большом портовом городе им предстояло продолжать свое дело.

— Помню, как первый раз ехал с отцом по этой дороге, — сказал Гамид, когда они уселись па придорожном камне. — Тащились на арбе. Казалось, это продолжалось целую вечность. Прямо измучились, пока доехали…

— А меня везли с почетом, — откликнулся Уллубий.

Да, эту свою поездку он помнил хорошо, хотя прошло с той поры немало лет. Он был учеником Темир-Хан-Шуринского реального училища, и его, желторотого птенца, вез на фаэтоне по этой дороге их классный наставник.

Дорога им предстояла неблизкая: до Ставрополя. До Петровска на лошадях, а оттуда уже поездом. Видно, кто-то усердно хлопотал за маленького Уллубия. Шла долгая переписка. Наконец получили официальную бумагу, в которой говорилось, что Уллубий Буйнакский, сын покойного князя Даниял-бека Буйнакского, подпоручика Дагестанского полка, кавалера орденов Российской империи, имеет право на казенно-коштную вакансию. Попов, директор училища, где учился Уллубий, был рад, что сирота, оставшийся без средств к существованию, будет теперь па государственном обеспечении…

Хорошо, сидя на придорожном камне, глядеть вниз, на вьющуюся ленту дороги, и вспоминать, вспоминать… Воспоминания бегут чередой, одна картина сменяет другую. И стоят эти картины перед глазами Уллубия, словно все это было вчера, словно не минуло с тех пор долгих лет, наполненных бурными событиями…

Кумыкский аул Гели расположен у самого подножия голой каменистой горы. Там, на холмистой равнине, раскинулись сады и поля. Почти всеми плодородными землями испокон веков владели гелинские князья. Бедняки довольствовались крохотными засушливыми участками, расположенными на выжженных солнцем склонах холмов.

В этом ауле жили родные Уллубия: единокровные сестры — дочери первой жены его отца, Даниял-бека. Сестер звали Ума-ханум и Джахан-хапум. Жили они с семьями. А в ауле Уллу-Бойнак (отсюда и фамилия — Буйнакский), верстах в тридцати отсюда, там, где Уллубий родился, жили дальние его родственники. Уллубий регулярно приезжал сюда на летние каникулы. Он был единственный среди здешних ребят, кто учился в русской школе, да еще так далеко от родных мест. Поэтому каждый приезд его был целым событием. Ребята окружали его плотным кольцом, с любопытством разглядывали его форменную куртку с петлицами, фуражку с твердым лакированным козырьком. Все они искренне ему завидовали и даже не пытались скрыть своей беззлобной и легкой зависти. Зато иные взрослые поглядывали на него недружелюбно: им не нравилось, что сын Даниял-бека учится не в арабской медресе, а в русской гимназии.

Джахан-ханум, или, как называли ее близкие, Джахав, жила с мужем — старшиной села — и тремя детьми в доме, некогда принадлежавшем их отцу. Она любила младшего брата какой-то особой, жалостливой любовью: он был невелик ростом, тихий, застенчивый. Спокойным, кротким нравом он резко выделялся среди сверстников. И еще была у него одна особенность: с самых малых лет проявлял он склонность к учению. Впрочем, несмотря на любовь к знаниям, несмотря на редкостную старательность, учиться в русской школе ему было нелегко: ведь до поступления в школу он не знал ни словечка по-русски. А тут еще в первый его школьный год с ним стряслась такая беда: кто-то из школьников нечаянно разбил стекло висевшего на стене царского портрета. Почему-то подозрения пали на Уллубия, хотя он не был виноват в этом происшествии. Перепуганный директор тотчас же исключил Уллубия из школы. Пришлось родственникам снова хлопотать и устраивать его в Темир-Хан-Шуринское реальное училище. Много лет спустя, отвечая на вопросы друзей, с каких лет он стал революционером, Уллубий шутливо отвечал: «С шести».

Решив отдать шестилетнего Уллубия в пансион одноклассной школы в ауле Ишкарты (школа эта была открыта для детей офицеров Апшеронского полка), Джахав втайне мечтала, что из ее маленького братика со временем вырастет такой же влиятельный, могущественный человек, каким был их отец. Видя, как с каждым годом мальчик становится все смышленее, как с жадностью глотает он одну за другой толстые книги, она нередко говорила мужу: «Помяни мое слово, он станет большим человеком!»

Однажды между нею и младшим братом, приехавшим на каникулы, — ему было в ту пору уже лет тринадцать — произошел такой разговор:

— Уллубий, — спросила она, — кем ты станешь, когда выучишься?

— Я еще и сам не знаю, Ажей, — ответил он. (Он всегда звал ее ласково: Ажей.) — Пока я просто учусь, и все. Хочу как можно больше узнать. Мне интересно учиться…

— Разве люди учатся только потому, что интересно? Учатся, чтобы найти свое место в жизни. Занять хорошее положение… Ума-ханум сказала мне, что ты хочешь стать чем-то вроде кадия. Но такого кадия, который судит не по шариату, а по русским законам. Это верно?

Старшая сестра Уллубия Ума-ханум в свое время была против того, чтобы отдавать мальчика в русскую школу. Она даже поссорилась с Джахав, узнав, что та дала согласие на это. Ума-ханум говорила, что аллах накажет Джахав за то, что она добровольно отдала отпрыска мусульманского князя в руки неверных. Да и не одна Ума-ханум держалась таких взглядов. В ауле многие осуждали Джахав за то, что она не определила мальчика в медресе учиться Корану. Вот почему Джахав с такой тревогой ждала ответа на свой вопрос. И ответ брата не успокоил ее тревогу.

— Да, верно, Ажей, — признался Уллубий. — Ума-ханум не обманула тебя. Я действительно хотел бы пойти после гимназии на юридический факультет. И быть юристом. Но не таким, который сажает людей в тюрьму. Я хочу стать адвокатом. Адвокат — это тот, кто защищает несчастных, попавших в беду. Делает все, чтобы смягчить их участь…

Уллубий не сомневался, что такой ответ понравится его сестре. Но вышло иначе.

— Вай, аллах! — с негодованием воскликнула она. — Кто виновен, тот все равно не избежит кары. А невиновного аллах и сам вызволит из беды! Зачем тебе все это нужно, братец? Погляди на своего отца! Он ни о чем таком не думал и прожил всю свою жизнь в почете и славе.

Она показала рукой на портрет отца, висевший над ковром. Оттуда на Уллубия глядел бравый офицер в каракулевой папахе с кокардой посередине. Черные густые усы, закрученные кверху, надменный взгляд, сурово насупленные брови — все это как нельзя лучше гармонировало с его воинственной осанкой, с четкими, строгими линиями офицерского мундира, украшенного царскими наградами — орденами и медалями.

Этот портрет Уллубий помнил с того времени, с какого он помнил самого себя. Живого отца он представлял себе весьма смутно: когда тот умер, Уллубию не было еще и семи лет. Постепенно образ, запечатленный на этом портрете, полностью вытеснил тот расплывчатый, неясный, смутный облик живого человека, который с трудом удерживало его младенческое сознание.

Ну что ж… Таким отцом вполне можно было гордиться. Какой мальчишка не возгордился бы, узнав, что ему предстоит стать вот таким же бравым офицером с орденами и медалями на груди? Было время, когда Уллубия приводила в восторг эта перспектива. Но теперь при взгляде на портрет в душе его возникло совсем иное чувство. Не гордость, а, скорее, что-то вроде стыда за покойного родителя. Стыда, смешанного с неприязнью.

Уллубий не мог рассказать про это сестре. Да она все равно не поняла бы его. Для того чтобы понять, надо было на собственном опыте узнать все то, с чем довелось ему столкнуться там, в Ставрополе…

Была лютая зима. Конец февраля 1901 года. Сколько снега кругом! Никогда в жизни не видел он такого плотного снежного наста, таких высоких сугробов. «Вот бы на салазках покататься!» — мелькнула мысль, едва только они вышли из вагона на перрон. Но о салазках нечего было даже и мечтать. Маленького Уллубия прямо с вокзала отвели в огороженное высоким забором огромное двухэтажное здание гимназии, что рядом с базаром на Александровской площади. Он стал гимназистом-пансионером.

И вышло так, что в ту же ночь, первую его ночь в Ставрополе, в гимназии разразилась такая буря, которую волей-неволей он запомнил на всю жизнь.

Дортуары учащихся младших классов находились на первом этаже. Вечером после ужина, когда младшие уже укладывались спать, над ними вдруг раздался топот, грохот, стук падающей мебели, громкие возбужденные голоса. Все вылезли из постелей и помчались по лестнице наверх. Уллубий побежал за ними.

По длинному коридору второго этажа носились старшеклассники, исступленно выкрикивая:

— Бей!

— Долой!..

Они врывались в классные комнаты, хватали чернильницы и кидали их в окна. Звенели разбитые стекла, чернила лились рекой. На полу валялись разорванные географические карты, учебники, разломанные на куски наглядные пособия.

Прибежали классные наставники. Но тщетно пытались они утихомирить разбушевавшихся гимназистов.

Потрясенный увиденным, Уллубий тихо ушел к себе, лег и попытался заснуть. Но сон не приходил. И не только потому, что наверху долго еще продолжался все тот же гомон. Даже когда все стихло, Уллубий долго не мог уснуть: голова трещала от всех этих странных событий, суть которых была ему совершенно непонятна.

Наутро стихия гимназического бунта не только не улеглась, но разбушевалась еще сильнее, еще неудержимее. Ломали мебель, рвали классные журналы, разбивали об пол глобусы, физические приборы. Ворвались в учительскую, разбили зеркала. Раздались даже одиночные револьверные выстрелы.

Утром собралось гимназическое начальство: директор гимназии Виноградов, инспектор Передерни. Все классные комнаты были в таком виде, что нечего было даже и думать о том, чтобы приступить к занятиям. Да и учащихся никакими силами не удавалось утихомирить. Вызвали наряд полиции… В вестибюле собралась огромная толпа гимназистов. Директор в сопровождении преподавателей вышел к бунтовщикам и обратился к ним с увещевающей речью. В ответ раздались свистки, улюлюканье, громкие выкрики:

— Долой полицию!

— Директора вон!

— Господа! — стараясь перекричать крикунов, громко вопрошал директор. — Изъясните мне свои требования! Чего вы добиваетесь? К чему все эти бесчинства?

Шум слегка утих. Из толпы вышла группа старшеклассников с бумагой: это был меморандум, составленный гимназистами. В нем говорилось:

«Господин директор! Мы требуем вашей отставки. В случае, если вы не согласитесь покинуть свою должность, мы оставляем за собой полную свободу дальнейших действий».

Растерянный директор сказал, что сообщит о чудовищном поведении гимназистов попечителю учебного округа. Гимназисты насмешливо закричали в ответ:

— Телеграммой! Телеграммой!

Не сразу до одиннадцатилетнего Уллубия дошел смысл этого гимназического бунта. Прошло довольно много времени, пока он разобрался, что к чему. Зато уж когда разобрался, все сомнения, которые томили его в те незабываемые дни, рассеялись. Теперь уж он точно знал, на чьей стороне правда, кому сочувствовать, за кого болеть душой.

Помог ему сориентироваться в этой сложной обстановке один парнишка, с которым он сразу же сблизился. Звали его Сайд. Сайд Халилов. Уллубий очень обрадовался, встретив здесь, в Ставрополе, земляка-дагестанца.

Он был старше Уллубия на три года и, соответственно, на три класса. В отличие от Уллубия, по-русски говорил почти свободно. Высокий, стройный, с густой шевелюрой, с темными, сросшимися на переносице бровями, Сайд выглядел совсем взрослым юношей. Он был сыном аварца из дагестанского аула Хубар, переехавшего на жительство в Карачаево. Мать Сайда была карачаевка.

Вскоре Уллубий узнал, что в разных классах гимназии учатся и другие дагестанцы. С некоторыми из них он тоже подружился. Особенно крепко сдружился он со старшеклассником Саидом Габиевым, впоследствии видным дагестанским революционером. Такие же тесные отношения возникли у него и с другим старшеклассником — Абусаидом Эльдарушевым. Абусаид, как и Уллубий, был кумыком, его родной аул Кафыр-Кумух был в двух шагах от Муселемаула и аула Гели, где жили родственники Уллубия. С Абусаидом Уллубий всегда вместе ездил на каникулы домой. Часто они гостили друг у друга.

И все-таки ближе всех ему был Сайд Халилов, первый встреченный здесь, в Ставрополе, земляк-дагестанец. Сайд вовлек Уллубия в совершенно новую, доселе неизвестную ему жизнь. Он на многое открыл ему глаза. Он рассказал, что гимназическое начальство тщательно оберегает гимназистов от «дурного влияния». Их держат в пансионе, словно в тюрьме. Не выпускают в город. Не разрешают общаться ни с кем из посторонних.

— А мы хотим свободно ходить, куда нам вздумается. Хотим встречаться, с кем пожелаем. Короче говоря, мы боремся за свободу личности! Понимаешь?

Уллубий тогда еще не совсем ясно понимал, что такое «свобода личности». Но Сайд растолковал ему значение этих простых слов. Именно от Сайда Уллубий впервые узнал о таких понятиях, как «свобода», «правда», «справедливость». То есть слова эти он, конечно, слышал и раньше. Но только теперь эти туманные выражения наполнились для него вполне ясным и определенным содержанием.

Прошло уже два года со времени их знакомства, с того дня, когда нога Уллубия впервые ступила на заметенную снегом площадку ставропольского перрона. И вот однажды Сайд шепнул Уллубию:

— Сегодня я сведу тебя к одному удивительному человеку. Только, чур, смотри! Язык держать за зубами!

— А кто он такой, этот человек? — поинтересовался Уллубий.

— Фамилия его Филиппов. Он народоволец. Его сюда сослали.

— За что?

— Взрывчатку делал.

— Какую взрывчатку? Зачем?

— Ты что? Совсем дитя? Не понимаешь? Бомбы делать!.. Я же тебе говорю: он народоволец! Революционер… Борец за правду.

— За какую правду?

— За народную…

Так Уллубий впервые узнал, что стоять «за правду» — это значит не просто выступать против всякого вранья. Оказывается, есть на свете такая правда, за которую надо бороться с оружием в руках. И борьба эта трудна и опасна. За нее ссылают, сажают в тюрьму, отправляют на каторгу.

Филиппов жил на окраине города. Это был совсем еще нестарый человек с веселыми смеющимися глазами и аккуратно подстриженной темной бородкой. В комнате сидели еще какие-то люди: Филиппова они все почему-то называли Дедом.

— Давай, Дед, продолжай! — заговорили они, едва только Сайд с Уллубием уселись на подвинутые им табуретки.

Дед придвинулся поближе к лампе и продолжал чтение, прерванное приходом мальчиков. Читал он, как впоследствии объяснил Уллубию Сайд, прокламацию Донского комитета РСДРП. Она называлась «Жертвуйте, русские люди!».

Раскрыв рот, слушал Уллубий слова, напечатанные черным по белому крупными типографскими буквами:

— «Жертвуйте, русские люди, за правду! Долой царя! Долой деспотический царский режим! К оружию, товарищи!»

По совету Деда Уллубий и Сайд на следующий день пошли на Госпитальную улицу: там была общедоступная библиотека. Взяли книги Гумпловича «Основы социологии», Беляева о крепостном праве. А вскоре Сайд раздобыл где-то еще кипу книг, среди которых были и запрещенные. Особенно запомнилась Уллубию книга Железнова «Очерки политической экономии». Запомнилась, наверное, потому, что в ней было много трудного, непонятного. Все эти книги они читали тайно, по ночам, скрываясь от бдительного ока классных наставников.

Спустя некоторое время Дед вручил мальчикам очередную партию литературы. Это уже были не книги, а нечто другое: самая что ни на есть настоящая нелегальщина. Протоколы Второго съезда РСДРП, листовка «Для чего должен умирать солдат» и два номера «Искры», тайно доставленные из-за границы. Протоколы и некоторые статьи газеты мальчики переписали от руки, а подлинники вернули Деду.

Как ни строги были гимназические порядки, но время от времени им все-таки удавалось вырваться в город. А уж там, за стенами гимназии, они были свободны. Нередко случалось им бывать на всякого рода тайных сборищах. Однажды Уллубий с Саидом Халиловым пошли на лекцию в клуб: в афише была обозначена какая-то вполне невинная тема. Но в действительности лекция была далеко не безобидной: в ней содержались почти прямые призывы к свержению самодержавия. Лекторы, выступавшие в этом клубе, были из кружка Деда. В другой раз Уллубий и Сайд оказались на тайной первомайской сходке. Происходила она на квартире студента Руднева.

Он был сыном богатого купца, поэтому его дом был вне подозрений. Там регулярно собиралась молодежь: гимназисты, девушки-«епархиалки» (ученицы Епархиального училища). Они клеили из бумаги конверты, вкладывали туда прокламации, написанные и отпечатанные старшими товарищами, и раздавали эти конверты на улицах прохожим.

В ту пору Ставрополь был перевалочным пунктом для ссыльных, отправляемых из России на Кавказ. Иные из них оседали тут на постоянное жительство. Немудрено, что город был полон революционерами-подпольщиками.

В воскресные дни часто проводились маевки за городом. Уллубий с Саидом побывали на одной из них. В Архиерейском лесу собралось человек триста — рабочие, студенты, гимназисты. Приехавший из Краснодара товарищ (старшие называли его «товарищ Тарас») сделал доклад о сущности классовой борьбы. Слушатели расположились прямо на траве, в самых непринужденных позах. Но все внимали докладчику затаив дыхание.

— Что же надо делать, чтобы навсегда покончить с этим вековым злом? — задал вопрос кто-то из присутствующих.

— Бороться, — лаконично ответил докладчик.

— А с кем? С кем бороться? — полетели со всех сторон вопросы.

— С угнетателями. С капиталистами. А в первую очередь с самодержавием, — последовал ответ.

Никогда раньше Уллубию не приходилось слышать такого откровенного и прямого разговора на эту тему.

Уллубий и его друзья вскоре уже знали наперечет всех видных революционеров-подпольщиков, живущих в Ставрополе. Особенно восхищал их бородач Михаил Фролов: впервые они увидали его на митинге около кафедрального собора. Фролов произнес речь с балкона редакции газеты «Северный Кавказ».

— Мы победим! Будущее за нами! — так закончил он свое страстное выступление.

Много говорили в гимназической среде о четырех братьях Зареченцевых. Старший из них, Михаил, был приговорен к повешению. Но ему удалось с помощью друзей бежать из пятигорской тюрьмы. Он перешел на нелегальное положение, умудряясь при этом редактировать выходящую легально в Ставрополе газету «Колос». Однако вскоре губернатор Янушевич распорядился газету закрыть, а ее издателя Минкина арестовать.

А вскоре в гимназии поднялась новая волна беспорядков. Волнения начались с того, что при обыске у одного из гимназистов-старшеклассников нашли номер «Искры». Гимназическое начальство, воспользовавшись этим поводом, опять установило казарменный режим. Нельзя было не только в театр пойти, но и вообще самовольно выйти из здания гимназии. Запретили даже посещать библиотеку.

Гимназисты потребовали от начальства прекращения всех этих драконовских мер. Дирекция категорически отказала. И тогда начался совсем уже грандиозный бунт. Под руководством старшеклассников толпы гимназистов ворвались в квартиры директора и инспектора гимназии и учинили там форменный погром. Дело кончилось тем, что директор вынужден был с позором покинуть город.

А в городе тем временем творилось нечто неслыханное. Уже третий день продолжалась забастовка служащих всех городских магазинов. Бастовали рабочие типографии Тимофеева, рабочие сапожных мастерских Зайдмана. Открыто распространялись по городу листовки, прямо призывающие к свержению царизма.

До гимназистов доходили слухи, что ставропольский губернатор Вельяминов издал тайный приказ о слежке за «смутьянами» и поголовном аресте всех зачинщиков. Новый директор гимназии Мелышков-Разведенков, только что назначенный вместо Виноградова, ежедневно докладывал. губернатору о «беспорядках» и, чуть что, сразу же вызывал наряд конной полиции или казаков.

И вот тогда-то Уллубий — уже не случайно, а вполне сознательно — принял участие в демонстрации учащейся молодежи, студентов и гимназистов. Вместе со всеми шел он в колонне демонстрантов. Вместе со всеми пел срывающимся мальчишеским голосом:

Отречемся от старого мира!

Отряхнем его прах с наших ног!

Нам враждебны златые кумиры;

Ненавистен нам царский чертог.

Мы пойдем в ряды страждущих братии.

Мы к голодному люду пойдем;

С ним пошлем мы злодеям проклятья,

На борьбу мы его позовем…

И тут, впервые в жизни, он увидел, как военные, на плечах у которых блестели точь-в-точь такие же погоны, какие он видел на портрете своего отца, а на папахах точь-в-точь такие же кокарды, стали избивать нагайками ни в чем не повинных, безоружных людей. И у одного из этих опричников были точь-в-точь такие же черные, лихо закрученные усы, как у его отца…

Вот почему теперь, когда Джахав с гордостью, как она это делала не раз, указала ему на знакомый портрет, Уллубий невольно подумал: «Неужели и он, мой отец Даниял-бек, был таким же, как те, что на моих глазах кидали на мостовую безоружных людей и связывали им руки?»

И врожденная совестливость, сызмала присущая ему душевная честность вынудили его ответить:

«Да, конечно! А что же тут удивительного? Ведь я же знал, что последняя его должность, которую он исполнял перед тем, как выйти в отставку, была должность наиба участка. Самое что ни на есть жандармское занятие…»

Но не мог же он взять да и брякнуть прямо в глаза любимой старшей сестре:

— Нет, Ажей! Я не хочу стать таким, каким был наш покойный отец!

Уллубий угрюмо и подавленно молчал.

Летом у ребят всегда много развлечений. Чего только не придумают они! Но самая большая радость для мальчишки — кататься на лошадях. Неплохо и на арбе. Но лучше всего, разумеется, верхом.

Соседские ребята Камиль и Салим, вечно босые, в рваных заплатанных штанишках, всегда брали Уллубия с собой, когда им поручали пасти чужих коней. Уллубий давно уже умел ездить верхом, умел даже пускать лошадь в галоп…

А на этот раз Уллубию особенно повезло: друзья взяли его с собой на молотьбу.

Рано утром соседский двор оживал. Из маленькой покосившейся мазанки с крошечным окошком, заклеенным бумагой, степенно выходил глава семьи Асельдер — отец Камиля и Салима. Следом за ним появлялась хозяйка дома, жена Асельдера — Тетей.

Выводили быков, готовили упряжь. Мать растапливала корюк, чтобы испечь хлеб. Спешила к роднику за водой, закинув за плечи медный акчалык. В том году они сильно запоздали с молотьбой. Рассохлись колеса старой арбы: не на чем было вывезти с поля снопы. Пришлось за плату взять арбу у богатых соседей.

— Уллубий! Вставай! Пора! — раздались под окном двухэтажного, крытого черепицей дома Джахав звонкие голоса Камиля и Салима.

Уллубий кубарем скатился к друзьям.

— Постой! Ты куда? Сперва поешь! — кричит ему вслед Джахав.

— Не хочу! Потом! — отмахивается Уллубий. Он спешит, боится опоздать. Боится прозевать самое главное, самое интересное.

Ток неподалеку от дома, тоже на самом склоне горы. Круглую площадку заранее сровняли, обмазали вязкой глиной, смешанной с соломой, плотно утрамбовали каменным катком, чтобы высохшая поверхность не потрескалась. Рядом — скирда из снопов, уложенных так искусно, что издали она похожа на хорошенький домик, крытый черепицей. Скирде нарочно придают такую форму, чтобы дождевая вода, не задерживаясь, стекала вниз.

Солнце еще не вышло. С горы веет прохладой. Надо спешить: пройдет час-другой, и солнце начнет жечь немилосердно.

Асельдер взбирается на скирду и начинает сбрасывать вниз снопы. Ребята развязывают их и рассыпают по плотной, утрамбованной площадке.

— Я уже пять снопов развязал!

— А я семь!

Уллубий старался не отставать от друзей. И у него это получалось. Он хотя и не привык, в отличие от них, к такой работе, но его выручала природная старательность, присущее ему стремление отлично выполнять всякое порученное дело. Кроме того, ему все это было внове, и он работал куда горячее и увлеченнее, чем Камиль и Салим.

Камиль и Салим очень похожи друг на друга. Оба худые, смуглые, черноволосые. Правда, младший, Салим, чуть выше ростом. А так ну прямо близнецы, да и только. Зато характеры у них совсем несходные. Даже мать говаривала: «Сама не понимаю, как у одной матери могли такие разные родиться…»

Вот наконец все готово для молотьбы. Площадка покрыта толстым слоем колосьев пшеницы, в стороне стоят, жуют солому четыре быка, запряженные попарно. Каждая пара впряжена в свою балву — толстую широкую доску, носовая часть которой приподнята, как у саней. Дно доски, словно шипами, утыкано заостренными кремнями: для размельчения колосьев.

Команда подана. Мальчики становятся па «сани» и катятся по скользкой соломе, как по льду. Орут, весело подгоняя быков. Асельдер тем временем отдыхает, покуривает, с усмешкой глядя, как веселится ребятня. Но мысли его не так уж безмятежны и веселы. Озабоченно прикидывает он, сколько выйдет пшеницы из всей этой скирды, тревожно вздыхает про себя: «Хоть бы хватило на зиму!»

К полудню молотьба была закончена. Ребята здорово загорели. Рыжеволосый, веснушчатый Уллубий почти сравнялся со своими смуглыми друзьями: обожженное солнцем лицо его стало красным, точно у маленького индейца.

Появилась Тетей, неся обед. Все уселись под навесом, специально сделанным Асельдером. В глубокую глиняную миску Тетей налила хинкал с кислым молоком, заправленным сушеным курдюком с чесноком. Разломила поджаристый горячий мичери[16]. Подала каждому деревянную ложку.

— Ну как тебе наш хинкал? Нравится? — спросил Асельдер, глядя на довольное лицо Уллубия.

— Да что тут может нравиться! Сказал тоже! — смущенно прервала его Тетей. — Небось Джахав его не таким хинкалом кормит. Настоящим, с мясом. Да и мало ли там у них разносолов, которые там даже и не снились!

— Нет, мне нравится, — возразил Уллубий, с наслаждением уплетая хинкал. — Очень вкусно.

Ему и впрямь казалось, что он отроду не ел ничего вкуснее этого хинкала.

— Хорошо поработаешь, так любая еда вкусной покажется, — сказала Тетей, радуясь, что похвалили ее стряпню. — Только ты, сынок, особенно-то не надрывайся. Мои сорванцы привыкли, а тебе с непривычки, боюсь, трудно пришлось. Еще заболеешь, сохрани аллах!

— Я тоже хочу привыкнуть, — упрямо сказал Уллубий.

— Постой! А Джахав знает, где ты?

— Нет, я не сказал.

— Ох, как бы нам всем не попало от нее, — забеспокоилась Тетей.

Асельдер тоже нахмурился. «И в самом деле, не пажить бы неприятностей с этим мальчишкой, — подумал он. — Вряд ли Джахав будет довольна, что ее младший брат, княжеский отпрыск, провел целый день на молотьбе с семейством простых узденей».

Уллубий так и не понял, почему вдруг мрачная тень легла на спокойные лица Тетей и Асельдера.

Игра называлась «лак». Суть ее состояла в том, чтобы подбросить в воздух коротенькую палочку, пальца в два длиной, и на лету ударить ее длинной палкой. Ударить надо было так, чтобы маленькая палочка пролетела как можно дальше.

Ребята так увлеклись игрой, что не заметили, как откуда ни возьмись появились перед ними двое парней.

— Это ваши быки? — злобно спросил старший, высокий подросток с длинным гибким прутом в руке.

— Какие быки? — растерялся от неожиданности Салим.

— Какие, какие! Не видишь, разве, болван, что ваши быки наше пастбище топчут? — крикнул второй мальчишка в нарядной пестрой рубашке.

Камиль и Салим хорошо знали этих ребят. Это были сыновья местного богача Абдуллы. Ссора с ними могла плохо кончиться, поэтому Салим и Камиль старались быть покладистыми.

— Мы не заметили. Сейчас прогоним, — сказал Камиль и со всех ног кинулся к быкам.

— Погоди, не торопись, — усмехнулся высокий с прутом в руке. — Сперва мы тебя проучим. Ты у нас света белого не взвидишь!

Выговорив эту мрачную угрозу, он медленно стал наступать на Камиля.

— Ты что? — вмешался Уллубий. — Тебе же сказали, сейчас прогоним быков! Так чего тебе еще надо?

— А этот рыжий откуда тут взялся? — спросил мальчишка в пестрой рубашке. — Эй ты, щенок! Что-то мы тебя раньше не видали! А ну-ка, покажи свою рожу!

В отличие от своего довольно миролюбивого брата Салим был отчаянным драчуном. Чуть ли не каждый день он возвращался домой с подбитым глазом или расквашенным носом. Но сейчас и он изо всех сил старался кончить дело миром. Сыновья Абдуллы были явно старше и сильнее.

— Отстань от него! — мрачно сказал Салим, выступив вперед и заслонив Уллубия.

— Ха-ха! Вы только поглядите, какой храбрец! Тоже мне защитник выискался… Ну ничего, сейчас мы с него спустим штаны и так нахлещем…

— Ну, это мы еще поглядим, кто с кого штаны спустит! — вспылил Салим. Видя, что драки все равно не избежать, он сразу изменил тон.

— Не надо, Салим, не ввязывайся, — попробовал вмешаться Уллубий.

— Ага! Рыжий струсил! То-то! Здесь тебе не город! — злорадно заорал длинный,

— Это кто струсил? Ты лучше на себя погляди!

— Дай ему! Дай ему как следует! — науськивал старшего брата мальчишка в пестрой рубашке.

Потом уже никто не помнил, в какой момент эта словесная перепалка перешла в драку. Дрались долго, отчаянно. Никто не хотел уступать. Но силы были слишком неравны. Кто знает, чем бы все это кончилось, если бы в дело не вмешался проходивший мимо старик и не разнял драчунов…

Уллубий явился вечером домой с двумя здоровенными синяками под глазами, со свежей ссадиной на лбу, в разодранной рубашке. А ведь он еще не сразу после драки пошел домой: долго выжидал, пока стемнеет, умылся, привел себя в порядок. Но последствия пережитого им боевого крещения были так красноречивы, что утаить их было невозможно.

— О аллах! Кто это тебя так отделал? — ужаснулась Джахав, едва только он появился на пороге. — Сейчас же говори, кто посмел поднять на тебя руку?

— Ничего страшного, Ашей, — пролепетал Уллубий. — Просто мы играли, и я… я упал…

— Напрасно ты пытаешься меня обмануть. Ведь я все равно узнаю правду. Говори сейчас же, чьих рук это дело?

— На Камиля и Салима напали. А я был с ними. Не мог же я их оставить! Мы подрались, ну и… мне немного досталось, — вынужден был он признаться сестре.

— Ах, вот оно что! Камиль и Салим… Так я и знала, что тут без них не обошлось. Так вот, чтобы больше этого не было!

— Чего «этого»? — не понял Уллубий.

— Никакого Камиля и никакого Салима! Нечего тебе с ними водить компанию! Запомни это раз и навсегда! Немудрено, что тебя избили!

— Почему немудрено? — все еще не понимал Уллубий.

— Потому что таким, как они, всегда достается! Их всегда бьют! И тебя всегда будут бить, если будешь за них заступаться! Да и вообще не твое это дело — заступаться за всяких голодранцев! Ты им не ровня, запомни это!

Уллубий знал, конечно, что отец его был важным человеком, князем. Но то отец, а то он… Ему даже и в голову не приходило, что он, Уллубий, унаследовал от своего отца какие-то там дворянские привилегии. Он искренне считал, что они, дети Даниял-бека, ничем не отличаются от других жителей аула.

— Ты сын князя! — продолжала разоряться Джахав. — А они кто? Уздени! Таких, как они, на свете, что собак нерезаных! А таких, как мы, по пальцам можно сосчитать!

Джахав не сознавала, на какие раздумья толкает она в эту минуту Уллубия, раскрывая перед ним всю нехитрую социальную структуру того мира, в котором родилась и выросла и который казался ей таким же незыблемым и вечным, как солнце, луна, звезды на небе.

— Не понимаю, — сказал Уллубий. — Отец был князь, а я при чем? Я, может, еще вовсе и не буду князем.

Джахав это заявление младшего брата потрясло до глубины души.

— Вай, аллах! — растерялась она. — Да где же ты наслышался такого? Ох, моя вина! Моя! Это там тебя испортили, в городе, в этой окаянной русской школе! Говорили мне тогда умные люди, что надо отправить тебя в Кака-Шуру учиться, там хорошая медресе. Стал бы человеком! Не послушалась, послала невесть куда, и вот результат! Совсем испортился там, среди русских…

Джахав так расстроилась, что даже не смогла сдержать слез.

Уллубий ничего не ответил сестре. У него из головы не выходили ее слова. Эта драка, значит, не была случайным эпизодом. Такое здесь, судя по всему, случается часто. «Их всегда бьют», — сказала Джахав. Но почему? Очевидно, потому, что они простые уздени, бедняки. Они беззащитны. Вот и сегодня… Им досталось куда сильнее, чем ему. Их били жестоко, палками. Изорвали в клочья последние рубахи… Как же подло устроен этот мир, где одни люди могут безнаказанно измываться над другими, избивать их до полусмерти только за то, что им нечего есть, нечего на себя надеть! И почему, за какие такие особые заслуги он, Уллубий, живет в хорошем двухэтажном доме, а Камиль и Салим — в жалкой убогой хижине? Почему он сытно и вкусно ест каждый день, а они живут впроголодь?

— Из-за чего вы подрались? — спросила Джахав, успокоившись.

— Мы пасли быков…

— Вай, аллах! Ты пас быков?

— Да, я тоже…

— Чьих?

— Отца Камиля и Салима.

— Этого еще не хватало! Чтобы сын Даниял-бека пас быков какого-то голодранца!.. Ну и что было дальше? Почему они напали на вас? Говори! Что это за мальчик такой: то соловьем разливается, а то каждое слово приходится чуть не клещами из него тянуть.

Уллубий рассказал, из-за чего началась драка.

— Ну что ж, так я и думала! — подвела итоги Джахав. — Естественно, что они избили этих шалопаев. Кто же позволит чужим быкам топтать свои луга!

— А почему это их луга? — спросил Уллубий.

— Потому что это их собственность! Неужто такие простые вещи тебе надо объяснять!

— А как быть тем, у кого нет своих лугов? Ведь если быкам негде пастись, они подохнут с голоду? — не унимался Уллубий.

— Нет своего выпаса — не заводи быков! — отрезала Джахав. — А этот луг чужой. Он принадлежит Абдулле. Я же говорю тебе, это его собственность!

— А кто ему его дал?

— Аллах! — отрезала Джахав, считая, что этим ответом она поставила последнюю точку. Но Уллубия не так-то просто было переспорить.

— Если это аллах распорядился так, что у одних есть все, а у других ничего, — сказал он, подумав, — значит, ваш аллах нечестный!

Джахав заплакала.

— Астаупируллах[17]! Что они с тобой сделали! Совсем с пути сбили! Не поедешь больше туда! Не пущу! Что хочешь со мной делай! Не пущу, и все!

Уллубий потихоньку вышел из комнаты и пошел к себе. Порывшись в одежде, достал две рубашки поновей. Осторожно запихал их за пазуху и крадучись, чтобы не заметила Джахав, понес своим друзьям: Камилю и Салиму.

А спустя несколько дней Уллубий стал очевидцем другого, более драматического события, оставившего в его душе глубокий рубец на долгие годы.

Во дворе каменного двухэтажного дома с самого утра играла зурна, бил барабан. Там шла свадьба — один из самых состоятельных жителей аула, по прозвищу Злой Амирхан, женил сына.

С того дня, когда Уллубий вернулся домой с синяками я ссадинами, полученными в драке, Джахав категорически потребовала, чтобы он не смел уходить из дому без спроса. В Ставропольской гимназии Уллубий привык к жесткому режиму, но здесь, в доме родной сестры, он столкнулся с этим впервые, и новые порядки очень тяготили его непокорную, свободолюбивую душу. Вот и сейчас, прося разрешения пойти с ребятами поглядеть на свадьбу, он по-настоящему страдал: обманывать сестру он не мог, а пропустить такой случай и не побывать на настоящей свадьбе было бы и вовсе обидно. К счастью, Джахав согласилась, хотя и с многочисленными оговорками и предупреждениями.

Когда Уллубий и Салим вошли во двор Злого Амир-хана, свадьба была уже в самом разгаре. Салим для такого торжественного случая принарядился: надел ту рубашку, которую ему подарил Уллубий. С рубашкой этой было много хлопот: сперва Салим долго отказывался, не хотел принимать такой ценный подарок, говорил, что, если Джахав узнает, Уллубию за это сильно влетит. Пришлось соврать, сказав, что рубашку велела подарить сама Джахав, когда узнала, что единственную рубашку драчуны изорвали в клочья. И вот теперь Салим красовался в этой обнове. Зато штаны на нем были старые, отцовские, латаные-перелатаные. На голове — старая отцовская папаха, сползающая на самые глаза. Ну а уж про сапоги и говорить нечего; сапог у Салима отродясь не бывало. Все лето он бегал босиком, отчего его темные потрескавшиеся пятки напоминали рассыпную акушинскую картошку.

Свадьба была роскошная. Посредине двора из множества столов составили один длинный, за которым восседали почетные гости во главе с шахом[18]. Стол был завален богатой снедью. В центре красовалась туша зажаренного целиком ягненка. По знаку шаха его помощник то и дело отрезал от туши один кусок за другим и на острие кинжала подавал его тому гостю, для которого этот кусок был предназначен. Торжественно возвышались на столе конусообразные головы сахара. Сверху на длинных палках свисали гирлянды конфет в разноцветных обертках. В причудливых глиняных кувшинах пенилась буза. От горячего плова с бараниной и персидским кишмишем шел такой одуряющий запах, что мальчишки, сидящие на крыше, только облизывались.

Шах на свадьбе, согласно традиции, носит высокий титул шахиншаха. Помощник шаха называется чавуч. Чавуч, держа в одной руке палку, в другой — рог, наполненный вином, торжественно подносил рог тому, кому тамада повелевал произнести тост.

Юноши в черкесках и папахах, хлопая в ладоши, стояли полукругом перед столом. Напротив них беспорядочной гурьбой сбились девушки — трепещущие, испуганные. Ни на секунду не умолкая, играла зурна. Зурнач, мужчина средних лет в лохматой папахе, дул в свой инструмент с таким рвением и азартом, что его красные щеки надувались, точно два ярко раскрашенных пузыря.

Поплыла в танце первая пара. Парень держал в руке сюйдюм-таяк — длинную палку, украшенную разноцветными лентами. Девушка, подняв руки и опустив голову, плыла, словно лебедь, грациозно и покорно подчиняясь каждому движению своего кавалера. Длинные, почти достающие до земли, наружные рукава ярко-зеленого шелкового платья свисали с ее локтей, как безвольно опущенные крылья раненой птицы. Из-под кружевного тастара падала вниз, чуть не до самых пят, толстая черная коса. Когда парень, замирая на месте, выделывал ногами головокружительные колена, азартно выкрикивая «асса!», она не отходила в сторону, а плавно кружилась перед ним. Парень резко отскакивал на самых копчиках пальцев; ища одобрения шахиншаха, он выделывал все более замысловатые фигуры. Зурнач сильнее надувал щеки, извлекая из зурны какие-то уже вовсе отчаянные звуки, похожие на петушиный крик, барабанщик безжалостно хлестал палками бедную ишачью шкуру. Страсти зрителей накалялись все больше и больше.

Вдруг шах, усатый мужчина в высоченной папахе из золотистого каракуля, взмахом руки остановил танец. Мгновенно смолкла и музыка. Все замерли.

— Слушайте! Слушайте все! — громко провозгласил чавуч. — Его величество шахиншах благодарит танцора за усердие и в знак своей высочайшей милости повелевает ему выпить полный рог вина, заев его куском курдюка!

Под громкий смех, под радостные, поощряющие выкрики доброй сотни людей, глядящих на происходящее с крыш и заборов, парень единым духом опустошил рог и, подойдя к столу, схватил обеими руками баранью тушу и отхватил зубами добрый кусок курдюка.

В разгар веселья во дворе появились двое богато одетых молодых людей: в белых суконных черкесках с серебряными газырями, в красных сафьяновых сапогах, в дорогих папахах из золотистого каракуля. На поясах у них болтались кинжалы с дорогими костяными рукоятками.

— Видишь? Видишь? — заволновался Салим, толкнув локтем в бок Уллубия. — Вон тот, высокий! Знаешь, это кто? Это его старший брат!

— Кого «его»? — не сразу понял Уллубий.

— Того, кто мою рубашку порвал! Ну ничего! Я этого ему не забуду! Придет время, так отомщу, что он не обрадуется! — Салим зло, совсем не по-детски скрипнул зубами. — Эх, был бы у меня такой кинжал! А сапоги! Ты только погляди, какие у них сапожки!

Да, мало кто из парней аула мог похвастаться таким нарядом. Уллубий сразу представил себе отца Салима, Асельдера, не знавшего за всю свою жизнь другой одежды, кроме чарыков и овчинной шубы.

Тем временем по кругу шла в танце уже другая пара.

Один из пришедших парней, тот самый, на которого указал Уллубию Салим, вступил в круг и на глазах у всех подставил танцору ножку.

— Ты видишь? Видишь? — все толкал Уллубия Салим,

— Еще бы не вижу! Вот бандит! — возмутился Уллу-бий.

Танцор споткнулся и упал. А наглец в красных сафьяновых сапожках как ни в чем не бывало стал танцевать с его девушкой. Встав на ноги, взбешенный танцор подскочил к обидчику и что-то возмущенно ему сказал. Тот, не глядя, выхватил из ножен свой дорогой кинжал и всадил ему в живот по самую рукоятку. Музыка тотчас же прекратилась. В мгновенно наступившей тишине раздался истошный женский визг. Уллубий видел, как раненый, схватившись руками за живот, медленно оседал на землю. Лицо его, еще секунду назад сверкавшее всеми красками жизни, вмиг стало пепельно-серым. А убийца, ни слова не говоря, спокойно направился к выходу.

— Он убил его! — закричал Уллубий. — Салим! Ты видишь? Он убил его! За что? Ведь он же ему ничего не сделал!

— Мало ли что, — кусая губы, со слезами на глазах ответил Салим. — Захотел убить и убил. Потому что ему можно! Таким, как он, все позволено…

— Но почему? Почему ему все позволено?

— Потому что его отец самый богатый человек в нашем ауле. У них тысячи баранов, сотни лошадей. Вот почему! — зло ответил Салим.

— И неужели это сойдет ему с рук? Неужели его никто не арестует?

— Как же, арестуют! Да разве найдется здесь хоть один смельчак, который посмеет поднять руку на сына Абдуллы? А если бы и нашелся, они все равно откупятся. Сунут там, в городе, кому надо, и все! И снова выйдет он сухим из воды. Это ведь уже не первый случай… В прошлом году он тоже вот так же на свадьбе одного приезжего заколол…

Между тем свадьба шла своим чередом. Но Уллубий не мог больше здесь оставаться. Они с Салимом пошли домой. И долго еще перед его глазами стояла страшная картина: женщина держит на коленях голову убитого брата, лицо ее исцарапано в кровь собственными руками, в сжатых кулаках клочья волос, вырванных в припадке тяжкого, ни с чем не сравнимого горя…

— Что с тобой? Опять случилось что-нибудь? Почему ты весь дрожишь? — тревожно спросила Джахав, когда он вернулся.

— Со мной ничего, — сказал он сквозь слезы. — Но там убили человека. Ни за что. Просто так.

— Где там?

— На свадьбе. Он воткнул ему кинжал в живот и пошел себе как ни в чем не бывало. И никто не посмел задержать его.

— Я говорила, что незачем тебе туда ходить! На этих свадьбах всегда кто-нибудь кого-нибудь убивает!

— Но почему?

— Откуда я знаю! Когда много народу, всегда может оказаться бандит, готовый ни с того ни с сего пустить в ход кинжал!

— Нет, — сказал Уллубий. — Это не простой бандит. Этот убийца с такой легкостью пускает в ход свой кинжал, потому что знает, что ему ничего за это не будет! А все потому, что он богатый!

— Не нам с тобой судить об этом, братец! — вздохнула Джахав. — Они там сами разберутся. Не твоя это забота.

— А почему не моя? — запальчиво спросил Уллубий.

— Вай, аллах! Ты что же? Уж не собираешься ли пойти мстить за убитого?.. Ох, Уллубий, мальчик мой, вижу я, ты стал какой-то не такой! Совсем на себя не похож! А все эта гимназия проклятая. Верно я решила: не поедешь туда больше. Хватит тебе учиться!

— Нет, Ажей, не хватит. Я еще долго буду учиться, — упрямо сказал Уллубий.

— Вы только поглядите на него! — закричала Джахав. — Я сказала, не будешь! И все! Это дело решенное! Был бы жив твой отец, он бы тебе показал!..

Уллубий молчал. Он понимал, что сейчас с ней спорить бессмысленно.

Голос кучера, призывающего их сесть в фаэтон и продолжать путь, оторвал Уллубия от воспоминаний. Подошел Гамид, протягивая ему горсть спелых ягод шиповника.

— Угощайся, — сказал он. — Полезная штука, если верить медицине.

— Спасибо, — рассеянно ответил Уллубий. — Я люблю всякие дикие ягоды. У них какой-то особый вкус. Природный, естественный. Помню, в детстве мы ходили в лес за боярышником. За шишками…

Они уселись в разбитый, дряхлый экипаж, и кучер погнал своих «кормильцев» по извилистой грунтовой дороге, ведущей в Порт-Петровск. Старинный аул Атлы-Боюн, спрятавшийся между гор, остался позади.

ГЛАВА ВТОРАЯ

— На такое дело, друзья, так просто идти нельзя! Надо быть во всеоружии, — сказал Гамид.

— Уж не предлагаешь ли ты взять с собой на митинг парочку бомб? — пошутил Уллубий.

— Нет, я имел в виду совсем другое. Предлагаю прежде всего плотно пообедать, — с серьезным видом возразил Гамид.

Все дружно рассмеялись.

— Что ж, предложение дельное, — сказал Уллубий. — Принято единогласно. Теперь остается решить второстепенный вопрос; куда мы пойдем?

— Это уж я беру на себя, — весело заговорил Гамид. — Тут неподалеку, на Садовой, есть харчевня. Хозяин ее — армянин по прозвищу Нос. Готовит так, что пальчики оближешь. Весь секрет, очевидно, в его огромном носе. Собачий нюх у человека! А для повара это главное… Одна беда: анархист…

— Теперь ты понял, Джалалутдин, какую свинью хочет подложить нам наш Гамид? — засмеялся Уллубий. — Хочет заставить нас хлебать анархистский суп… Ну нет. Шалишь, брат. Не выйдет. Ни к какому Носу мы не пойдем.

— Тем более что дома нас ждет хозяйка, — подхватил Джалалутдин. — Быть может, она готовит и не так восхитительно, как этот твой Нос, но, по-моему, тоже недурно. Пошли!

— Неловко, Джалалутдин. С тех пор как приехали, мы все время столуемся у вас. Совсем замучили бедную женщину. Шутка ли, такая орава вдруг навалилась на ее голову, — сказал Уллубий.

— Как вам не стыдно? Даже и слушать не хочу! Пока вы мои гости, и речи не может быть о том, чтобы вы кормились где-то на стороне. Таков закон наших отцов, и не нам его нарушать.

— Да, верно. Нарушить этот закон — большая обида для хозяина, — подтвердил Гамид.

— Ну что ж, коли так, делать нечего. Пошли, — сказал Уллубий, дружески положив руку на плечо Джалалутдина.

Джалалутдин Атаев был родом из старинного кумыкского аула Тарки — это совсем рядом с Порт-Петровском. До приезда сюда ни Уллубий, ни Гамид не были с ним знакомы. Уллубий знал о нем от Джелал-Этдина Коркмасова: тот хвалил своего друга как опытного революционера из рабочих, состоявшего в РСДРП с 1904 года.

Мысленно Уллубий еще в Темир-Хан-Шуре заметил себе фамилию Атаева — одного из надежных людей, на кого он сможет опереться, начиная работу на новом месте. Решил, что по приезде в Петровск обязательно надо будет разыскать его.

Но тогда разыскивать Джалалутдина им не пришлось. Он сам разыскал их. Сразу выяснилось, что Джалалутдин тоже много слышал о Буйнакском, давно хотел с ним познакомиться и даже специально собирался с этой целью поехать в Темир-Хан-Шуру.

— Великолепно! — не переставал восклицать Джалалутдин. — Просто чудесно! Как это говорится? На ловца и зверь бежит… Сейчас же идем ко мне, там обо всем и договоримся. У меня и жить будете… Нет, нет! Никаких гостиниц! Только этого вам не хватало! Там каждый день попойки, драки, поножовщина. Еще попадете в какую-нибудь историю. Только вчера в гостинице «Марс» два дагестанца зарезали отставного офицера, приехавшего из России. Тот назюзюкался в ресторане и громко орал: «Революция научит вас, нехристей, свиней целовать!» Ну те, конечно, сразу за кинжалы…

В уютной комнате Атаева, сидя на низкой тахте, устланной белым войлоком, Уллубий и Гамид сразу почувствовали себя как дома. Жена Джалалутдина Аисханум, славная, обаятельная женщина, которой очень к лицу была ее белая шелковая шаль с голубой каймой, стала хлопотать, накрывая на стол: она угостила их ароматным бозбашем[19] из свежей баранины, заправленным остро пахнущими травами.

После сытной еды, удобно устроившись на тахте, прихлебывая ароматный калмыцкий чай, они с интересом стали слушать рассказ Джалалутдина.

— У нас тут в Петровске неразбериха страшная! Как только дошли сюда первые вести о свержении царя, был создан Совет рабочих депутатов, затем Гражданский исполком. В Совете засели контрреволюционеры, вроде бывшего гласного городской думы Сергеева или присяжного поверенного Данилова… Есть, правда, тут у нас один человек: Сельтенев Александр Петрович. Вот это, я вам доложу, молодчина!

— Сельтенев? — переспросил Уллубий. — Не слыхал. Кто это?

— Он солдат двести двадцатого пехотного полка, — объяснил Джалалутдин. — Возглавил Совет солдатских депутатов, полностью поддерживающий линию большевиков.

Уллубий с интересом слушал. Однако он осторожно попытался направить разговор в нужное ему русло. Его сейчас больше всего интересовала деятельность так называемого Народного мусульманского комитета, который, по слухам, был очень популярен у местного населения Петровска и всех прилегающих к нему аулов. Руководители этой организации — сыновья крупных промышленников и сельских богатеев. На словах комитет выступал против русской ориентации. На деле это значило — против большевиков. Сторонники комитета вели умелую, ловкую агитацию среди населения Петровска, пытаясь внушить людям, будто большевики хотят закабалить горские народы, русифицировать их.

— Этот комитет, — сказал Джалалутдин, — примерно то же, что Милликомитет в Темир-Хан-Шуре. Поговаривают, что он тоже собирается создать свою вооруженную милицию. Точь-в-точь по образу и подобию туринского Милликомитета.

— Так надо разогнать их, и все дела! — крикнул Гамид.

— О, не так-то это просто, — покачал головой Джалалутдин.

— А что тут сложного? — горячился Гамид. — Шуринский Милликомитет давно уже создал свою вооруженную милицию. Там и в самом деле трудно было что-нибудь предпринять. Не лезть же на них с голыми руками. А здесь у вас совсем другая ситуация! Надо использовать этот момент, пока они еще не успели создать регулярные вооруженные силы!

— Регулярных вооруженных сил у них нет. Но оружие имеется. И в большом количестве. И деньги у них есть, а это тоже кое-что значит. Ну и, наконец, самое существенное: они пока пользуются доверием народа. Вот в чем главная наша беда!

— А нельзя узнать, где они прячут свое оружие?

— Почему нельзя? Можно.

— Тогда и говорить не о чем. Я это беру на себя. Разоружим их за милую душу. Ведь ты сам говоришь, что солдаты за большевиков. За чем же дело стало? — все больше и больше возбуждался Гамид.

— Погоди, не горячись, — сказал Уллубий, положив руку ему на колено. — Я не сомневаюсь, что ты способен осуществить эту акцию. И даже во сто крат более трудное и более рискованное мероприятие. Но, во-первых, чай твой стынет. А остывший чай — это уже не чай. А во-вторых, ты же слышал: народ пока что им верит. Значит, главная наша цель сейчас — объяснить народу правду.

— Опять пропаганду начнем? Да? — раздраженно спросил Гамид. — Для этого мы сюда приехали? Стоило ли тогда уезжать из Шуры?

— Погоди, не спеши. Вспомни старую кумыкскую притчу про бедняка, который так разозлился на вшей, поселившихся в единственной его шубе, что от злости кинул ее в огонь. И в результате остался совсем без шубы. Как бы и у нас так не получилось. Пустив в ход силу, мы лишимся главного нашего оружия — доверия народа.

— Ха! Народ! При чем тут народ? Насколько я понимаю, речь идет всего-навсего о населении нескольких аулов, расположенных в непосредственной близости от Петровска.

— Ошибаешься, — спокойно сказал Уллубий. — Весть о том, что большевики силой разоружили Мусульманский комитет, молнией облетит весь Дагестан. И все, кто болтает нынче о злодеях-большевиках, строящих планы закабаления горцев русскими, немедленно получат могучую поддержку.

— Что же ты предлагаешь? — растерянно спросил Гамид.

— Думаю, что сейчас у нас есть только один выход: вступить с Народным мусульманским комитетом в дружественный союз. Предложить им наше сотрудничество.

— Ты шутишь? — Гамид вскочил и забегал по комнате.

— И не думаю. Джалалутдин, ты знаешь кого-нибудь из руководителей этого комитета?

— Еще бы! Да я их всех знаю как облупленных. Это в большинстве мои односельчане, — усмехнулся Джалалутдин. — Сперва они и меня пытались перетянуть к себе. А когда убедились, что из этого ничего не выйдет, грозились убить…

— Да, — нахмурился Уллубий. — Жаль, что ты сразу не согласился… Ну теперь что говорить… Завтра же сведешь меня к ним.

Это неожиданное решение Уллубия поразило не только темпераментного, пылкого Гамида, но и спокойного, уравновешенного Джалалутдина. Да и не мудрено! Ведь Джалалутдин отлично знал тех людей, с которыми Уллубий собрался вступить в сотрудничество. В большинстве своем это были махровые контрреволюционеры, отъявленные фанатики. Поговаривали даже, что они загодя составляют списки большевиков и эсеров-максималистов, чтобы, когда настанет час, повесить их всех на площади перед Таркинской мечетью.

Итак, предложение Гамида о том, чтобы полакомиться вкусными блюдами, приготовленными поваром-анархистом по прозвищу Нос, было отвергнуто. Друзья подчинились своему гостеприимному хозяину и спустя полчаса уже сидели за накрытым столом в доме Джалалутдииа, а красавица Аисханум ставила перед ними огромное цветастое иранское блюдо. Это был уже не бозбаш, а горячие, прямо с огня, ароматные курзе[20].

— М-м-м… Какое чудо! — замычал в восхищении Гамид, вдыхая запах мяса, заправленного особым, домашним уксусом, приготовленным из сыворотки.

Отправив в рот первое курзе и с наслаждением разжевав его, он авторитетно заявил:

— В жизни не ел ничего подобного!

— Ой, ради аллаха, не хвалите зря. Я ведь знаю, в этот раз курзе не так хорошо удались мне. Соли мало положила, — смущенно улыбалась Аисханум, в душе польщенная восторгами Гамида по поводу ее кулинарного искусства.

— Да, уж вы ее, пожалуйста, не очень-то захваливайте, — вставил Джалалутдин. — А то, чего доброго, зазнается.

— Да нет, Гамид не так прост, как кажется. Он работает с дальним прицелом. Надеется, что Аисханум угощает нас не в последний раз. Вот и старается в счет будущих удовольствий, — с самым серьезным видом объяснил Уллубий.

Все расхохотались. Но Гамид даже и ухом не повел.

— Джалалутдин, — озабоченно спросил он. — У твоей жены не найдется младшей сестренки? Хотя бы двоюродной?

— Нет, а что? — удивился такому повороту темы Джалалутдин.

— Вот досада! Понимаешь, всю жизнь мечтал найти жену, которая умела бы готовить вкусные курзе. Ну не такие, конечно, как эти. Я понимаю, что таких не приготовит ни одна женщина в мире, кроме твоей Аисханум.

— У нас тут полным-полно девушек, которые готовят еще лучше, чем я! — крикнула из кухни довольная Аисханум.

— Как бы то ни было, а если надумаю жениться, за невестой приеду только сюда, — все так же серьезно подытожил Гамид.

Все снова весело рассмеялись.

— Друзья, а не пора ли нам? — поднялся Уллубий.

— И то правда. Лучше прийти заранее. Приглядимся к аудитории, — поддержал его Гамид.

— Народу должно быть много. Из аулов тоже съедутся. Они нарочно решили провести митинг неподалеку от базара, чтобы собрать как можно больше своих сторонников…

Поблагодарив хозяйку за угощение, они вышли на улицу. Со стороны моря дул прохладный октябрьский ветер, неся с собой острый раздражающий запах рыбного рассола. Шуршали под ногами сухие желтые листья, облетевшие с кленов. Позванивая бубенцами, проезжали по улицам линейки. Скрипя и громыхая по булыжной мостовой, тащились тяжелые арбы, запряженные буйволами…

Митинг, который должен был состояться в городском саду, у самого моря, был очень важным, едва ли не решающим эпизодом в той отчаянной борьбе, которая развернулась здесь, в Порт-Петровске, сразу же после приезда Буйнакского.

За минувший месяц Уллубий сумел добиться многого. Прежде всего — в Мусульманском комитете. План, который созрел у него еще во время первой встречи с Джалалутдином, начал приносить свои плоды.

Войдя в комитет, Уллубий сколотил крепкий кулак активистов из сельской бедноты и сознательных рабочих-дагестанцев. Упорно, настойчиво доказывал он им, что русская революция несет мусульманам все гражданские права и свободы, в том числе полную и безраздельную свободу вероисповедания. «А иначе я, такой же горец и мусульманин, как и вы, разве стал бы бороться за эту революцию?» — говорил он им.

Почувствовав, что к его голосу прислушиваются, Уллубий стал готовить перевыборы в комитет. Вместе со своими верными помощниками — Гаруном, Гамидом, Джалалутдином — он развернул бурную агитационную кампанию. Главным их оружием были митинги. Они проводили их всюду, где только предоставлялась возможность, — на площадях, в мечетях, в городском саду, па окраинах города.

Результаты выборов показали, что все эти усилия были не напрасны. Во вновь избранный комитет вошли Уллубий Буйнакский, Джалалутдин Атаев, Гаруи Саидов, Гамид Далгат, Ибрагим Алиев и другие их товарищи-большевики. Председателем Мусульманского комитета был избран Уллубий Буйнакский.

Теперь перед Уллубием и его соратниками встала во весь рост вторая, не менее важная задача: вытеснить меньшевиков и эсеров из Советов. Тут тоже в последнее время наметились серьезные успехи. В исполкоме больше стало представителей от большевиков. Стало больше и максималистов, которые поддерживали большевиков по всем главным вопросам.

Эсеро-меньшевистское руководство Порт-Петровского исполкома решило во что бы то ни стало остановить этот мощный напор растущего влияния большевиков. Именно с этой целью и затевался митинг, на который сейчас спешили друзья.

Меньшевики и эсеры постарались, чтобы помимо местных жителей собралось как можно больше крестьян из близлежащих аулов: ведь, чем беспорядочнее толпа, чем больше в ней отсталых, темных горцев, тем легче обмануть их, запутать туманными лозунгами и обещаниями, повести за собой.

Однако Уллубий и его товарищи тоже не дремали. Джалалутдин побывал накануне у портовиков, а потом на бондарном заводе. Там он заручился поддержкой Никиты Ермошкина — старого революционера, активного и деятельного организатора. Ермошкин заверил Джалалутдина, что рабочие их завода не только примут участие в готовящемся митинге, но и начнут в ближайшие дни забастовку, выдвинув требование о рабочем контроле над предприятием. Гамид и Уллубий несколько раз встречались с рабочими «Каспийской мануфактуры». Председатель фабкома Коробов твердо пообещал им, что на митинг прямо от станков явится не менее сотни фабричных рабочих.

Казалось, было сделано все, чтобы изменить соотношение сил в свою пользу. И все-таки друзья волновались, хотя каждый старался и виду не подать, что на душе у него не совсем спокойно.

— Ты как решил? — спросил Уллубия Гамид. — Сразу будешь выступать?

— Ни в коем случае, — твердо ответил Уллубий. — Я выступлю в конце. Не исключено даже, что последним.

— Выходит, они будут безнаказанно поливать нас грязью, а мы молча слушать и терпеть? — вспыхнул Гамид.

— Пусть поливают, — усмехнулся Уллубий. — Все это до поры до времени. Ты французскую борьбу когда-нибудь видел? Нет? А я видел. Как-то в Темир-Хан-Шуру приехал цирк, и было объявлено, что борец Сали-Сулейман выступит против знаменитого турка Кара-Юсуфа. Ну, доложу я тебе, это было зрелище! Захватывающее, а к тому же и весьма поучительное. Кара-Юсуф старался, пыхтел, напрягал все свои силы. А Сали-Сулеймае берег силы, берег себя. Зато как только он почувствовал, что Кара-Юсуф выдохся, вот тут-то он и положил его на обе лопатки. Причем как положил! Этак, знаешь, легко, изящно. Одним рывком…

Эсеро-меньшевистские лидеры исполкома были довольны. Их затея удалась на славу. Народу на митинг собралось столько, что на территорию городского сада нельзя было пробиться даже со стороны Садовой улицы. Несмотря на то что солнце уже клонилось к закату, мощным потоком хлынула сюда с базара толпа крестьян, съехавшихся из окрестных аулов. По азартным лицам людей, по их блестящим глазам можно было подумать, что собрались они не на митинг, а на традиционное представление пехлеванов[21].

Приезжие подкатили прямо сюда свои арбы и телеги, превратив их в импровизированные зрительские трибуны. Многие приехали верхом, да так и остались сидеть в седлах, чтобы лучше было видно.

Уллубий, Гамид и Джалалутдин тоже не могли пожаловаться. Спускаясь по Садовой, они увидели, как с Соборной улицы организованным строем шли на митинг рабочие бондарного завода. Впереди колонны реяло алое знамя. Уллубий удовлетворенно подумал: «Да, это не Темир-Хан-Шура. Вот что значит портовый город».

Когда они пробились сквозь толпу вперед, первый оратор уже начал свою речь. Выступал лидер партии кадетов — бывший присяжный поверенный Данилов. Уллубий видел его однажды на собрании в кинотеатре «Прогресс»: маленькие глазки, хитро блестящие из-под густых бровей, черная подстриженная бородка, мягкая шляпа.

— Всякое нормальное государство должно иметь крепкую, хорошо организованную государственную власть! — рубя рукой воздух, выкрикивал Данилов, стараясь, чтобы его слова были слышны далеко. — А большевики сеют смуту! Они отрицают законную власть! Они игнорируют циркуляр ОЗАКОМа[22], призывают народ к самочинному захвату земель, принадлежащих частным владельцам! Если, не дай бог, и впрямь осуществится то, к чему призывают нас большевики, восторжествует анархия, и страна погибнет!

В толпе поднялся ропот. Многие не понимали русского языка. Раздались голоса, требующие, чтобы оратор говорил по-кумыкски.

Данилов принял эти выкрики за одобрение и, приосанившись, продолжал в том же духе. Вновь и вновь повторял он комплименты Временному правительству, якобы самоотверженно стоящему на страже завоеваний революции и героически возглавившему войну с Германией за родину и свободу.

— Уллубий! Ты слышишь, что он говорит? Нет, ты как хочешь, а я попрошу слова! Не могу я молча глотать всю эту чушь! — горячился Гамид, теребя Уллубия за рукав его тужурки.

— Кто же такие эти большевики, о которых в последнее время мы только и слышим со всех сторон? — продолжал оратор. — Это кучка авантюристов, пытающихся осуществить неосуществимое.

— А что осуществить-то? Чего они хотят? — раздался из толпы чей-то громкий возглас.

— Отвечу! — оратор назидательно поднял вверх указательный палец. — Они хотят совершить еще одну, вторую революцию! Они призывают народ к кровопролитию! Но кому нужна вторая революция? Зачем она? Великая бескровная революция уже совершилась! И наша главная цель — закрепить ее завоевания!

«Пожалуй, и в самом деле пора», — подумал Уллубий и сделал шаг вперед, к трибуне, где стояли плотной гурьбой организаторы митинга. Его появление на трибуне вызвало некоторое смятение в их рядах. Воспользовавшись этим минутным замешательством, Уллубий снял фуражку и медленно, спокойно произнес:

— Не зря, видно, говорят в народе, что у лжи куцый хвост!

Смех, шум, выкрики не дали ему продолжать. Уллубий спокойно выжидал, протирая платком запотевшие стекла пенсне. А когда народ утих, заговорил все так же спокойно, не повышая голоса, словно не речь держал перед тысячной толпой, а наедине с собой размышлял вслух:

— Впрочем, кое в чем господин Данилов не соврал вам. Мы, большевики, и в самом деле не признаем правительство Керенского. Мы и в самом деле считаем, что народам бывшей Российской империи предстоит совершить еще одну, вторую, подлинно народную революцию. Вы спросите почему? Да потому, что так называемое революционное правительство Керенского, о мужестве и самоотверженности которого красноречиво говорил нам господин Данилов, не в силах осуществить даже то, что оно обещало! Оно не способно дать крестьянам землю! Оно не способно установить равные гражданские права: по-прежнему остаются те, кто владеет всеми богатствами земли, и те, кто должен на них батрачить, как проклятый, — так, как это было при царе-батюшке, и еще раньше — сто, двести и тысячу лет тому назад. Ну и, наконец, самое главное: правительство Керенского не способно, а вернее, оно даже и не собирается дать нашей измученной стране то, в чем она сейчас больше всего нуждается. То, чего она уже давно с нетерпением ожидает: мира! Снова гул заглушил его последние слова. Снова, спокойно переждав, пока шум стихнет, Уллубий продолжал размышлять вслух:

— Господин Данилов, выступавший тут перед вами, не представился вам. Я попытаюсь исправить его маленькое упущение. Он представляет у нас тут партию кадетов. Что это за партия и что она сулит нам с вами в ближайшем будущем? Как собирается она укреплять завоевания революции? Сейчас скажу… Главную цель всех усилий новой, революционной России лидеры этой партии видят в том, чтобы продолжать грабительскую войну с Германией. Как они говорят, войну до победного конца. Зачем им это нужно? Они объясняют: затем, что России нужны проливы Босфор и Дарданеллы. Нужно им, видите ли, во что бы то ни стало отнять у турок Константинополь. Но вам это нужно, спрашиваю я вас? Вот тебе, например… Или тебе… Нужен тебе Константинополь? Или Босфор? Или Дарданеллы? Вы что, поедете туда свою кукурузу продавать? — обратился он к крестьянам, сидящим на арбах и телегах.

Веселое оживление было ответом на этот вопрос.

— Нет, пожалуй, нам с вами, друзья, Константинополь не нужен. И Босфор с Дарданеллами тоже. Но есть люди, которым эти самые проливы и впрямь необходимы как воздух! Это — богачи, крупные заводчики, помещика, капиталисты. Они хотят торговать со всей Европой. Хотят, чтобы росли и пухли их и без того пухлые кошельки. И вот за это они и предлагают вам умирать. За это и ратуют, призывая к войне с Германией до победного конца!

Вновь могучий гул, похожий на рокот морского прибоя, не дал Уллубию продолжать речь. Но теперь уже ни у кого не было сомнений в том, что выражал он явное и недвусмысленное сочувствие оратору.

— А сейчас, — продолжал Уллубий, — я представлю вам тех, кто пока еще не выступал перед вами. Тех, кто только ждет своей очереди. — Он указал рукой на группу меньшевиков и эсеров — главных организаторов митинга. — Не надо быть большим пророком, чтобы угадать, что именно будет говорить каждый из них, когда ему предоставят слово. Опять будут повторять надоевшую ложь о том, что большевики — это кучка авантюристов. Но подумайте сами, стоило бы тратить так много слов на разоблачение большевиков, если бы мы и впрямь были кучкой авантюристов? То-то и оно, что большевиков в нынешней России не кучка, а десятки тысяч, и за нами идут все угнетенные, все обездоленные. Наши цели ясны, наши лозунги просты и понятны всем. Их сформулировал вождь нашей партии товарищ Ленин. Земля — крестьянам! Хлеб — голодным! Мир — народам!

— Все это нам даст законная власть! — крикнул Данилов.

— Вот именно! — поддержал его один из стоящих на трибуне исполкомовских лидеров — эсер Избеков. — Народы хотят получить все это из рук законно избранного Учредительного собрания! И получат!

— В самом деле? — искренне удивился Уллубий. — А когда именно это произойдет, позвольте вас спросить? — И, уже не скрывая сарказма, продолжил: — На словах-то вы все ратуете за это! Но вот на деле… А народ хочет получить все эти завоевания революции не когда-нибудь, в будущем, а немедленно! И уж нравится вам это или нет, господа, а только мы, большевики, сейчас единственная политическая партия в России, которая требует: дайте крестьянам землю! Немедленно! Сегодня! Дайте мир нашей измученной стране. Не когда-нибудь, в будущем, а немедленно! Сейчас!.. Потому-то и поддерживают нас миллионы трудового люда! Этим мы, большевики, и сильны…

— Неправда! — снова выкрикнул взбешенный Избеков. — Все это демагогия! Народ знать не хочет никаких большевиков! Народные массы единодушно поддерживают правительство Александра Федоровича Керенского!

— Вот как? — обернулся к нему Уллубий. — До каких же пор, господа, вы будете не замечать того, что творится под самым вашим носом! Взгляните-ка вон туда! — Он указал рукой в сторону огромной акации, под которой плотным, собранным, монолитным отрядом стояли рабочие бондарного завода.

Данилов, инстинктивно подчиняясь уверенному жесту Уллубия, оглянулся. Вслед за ним оглянулись все стоящие на трибуне. И вот уже огромная толпа, собравшаяся в саду, смотрела туда, куда указывал Уллубий. Там, ясно видный на фоне листвы, был развернут большой транспарант из белой бязи. Корявыми, неровными, но зато очень отчетливыми, черными буквами на нем было выведено: «Керенского на свалку!»

Громовой хохот потряс воздух. Под гром аплодисментов и бурю восторженных возгласов Уллубий сошел с трибуны.

Тщетно организаторы митинга пытались утихомирить толпу, вновь завладеть ее вниманием. Все было напрасно. Так хорошо продуманное и запланированное, так старательно подготовленное поражение большевиков обернулось их полной и безраздельной победой.

Уллубий и его друзья возвращались с митинга возбужденные, радостные. Гамид все никак не мог успокоиться:

— Молодцы! Хорошо придумали: «Керенского на свалку!» Но как это у тебя ловко вышло, Уллубий! Признайся, ты заранее приберег для своей речи этот эффектный финал?

— Да нет, — ответил Уллубий. — Это вышло совершенно случайно. Уже заканчивая свое выступление, я подумал, что надо обязательно сказать о нашем основном тактическом лозунге; «Никакой поддержки Временному правительству!» А тут Избеков как раз со своей репликой. Я начал было подыскивать броскую, лаконичную формулировку, как вдруг словно толкнул меня кто: «Оглянись!» Оглядываюсь и вижу этот транспарант!

— Да, это у тебя получилось просто замечательно, — сказал Джалалутдин.

— Не хуже, чем у Сали-Сулеймана с Кара-Юсуфом, — засмеялся Гамид.

— Этот индюк Избеков все пытался оттеснить тебя. Тоже выступать приготовился, — усмехнулся Джалалутдин.

— А тут оркестр как грянул «Марсельезу»! — снова радостно засмеялся Гамид. — Ты знаешь, как это получилось?

— Понятия не имею, — пожал плечами Уллубий. — Я думал, просто случайно.

— Ха-ха! Случайно! Как бы не так! Таких случайностей не бывает. Это дядя Костя незаметно подошел сзади к дирижеру и тихо, вежливо попросил его сыграть что-нибудь революционное. Дирижер пытался было возражать, говорил, что митинг еще не кончен, что ему строго-настрого приказали не встревать с музыкой до тех пор, пока не выступят все ораторы. Но ты же знаешь дядю Костю? Он вынул свой маузер, направил на беднягу дирижера и спокойно сказал: «Я считаю до трех. Раз…» Не успел он сказать «два», как испуганный дирижер уже махал своей палочкой и оркестр во весь дух наяривал «Марсельезу».

Слушая эту историю, Уллубий смеялся до слез. Он живо представил себе, как именно дядя Костя провел всю операцию с дирижером. В таких ситуациях Авербух был незаменим. Бывший военный моряк, он сейчас стал одним из самых активных деятелей Совета. По фамилии его никто никогда не называл. Для всех он сразу стал и навсегда остался дядей Костей.

Дядя Костя был человеком отчаянной смелости и, как говорили про него, стопроцентной надежности. Но был у него один существенный недостаток: уж больно горяч и несдержан. Не дай бог, если кто-нибудь в его присутствии высказывался неодобрительно о большевиках. Не говоря худого слова, он тотчас же хватался за маузер. Других аргументов в споре с врагами революции он просто не признавал. Уллубий предчувствовал, что когда-нибудь дядя Костя этими своими анархистскими замашками наделает им немало хлопот.

Поговорив еще немного об успешном выступлении Уллубия и о лихой, хотя и не вполне корректной, выходке дяди Кости, друзья разошлись в разные стороны. Джалалутдина ждали рабочие бондарного завода. Они бастовали уже вторую неделю: требовали, чтобы Наумкин, хозяин предприятия, платил за часы простоя. Наумкин не спешил удовлетворить эти требования. Тогда Джалалутдин с Уллубием написали обращение к рабочим предприятий города, чтобы они поддержали бастующих. Текст обращения надо было срочно передать стачечному комитету. Откладывать это в долгий ящик было нельзя.

Уллубий и Гамид, простившись с Джалалутдином, стали подниматься вверх, к церкви. Рядом с церковью, через дорогу, в небольшом одноэтажном доме помещался Совет рабочих и солдатских депутатов.

— Кажется, Луцикович у себя, — сказал Гамид. — В окнах горит свет.

Увидев на пороге Уллубия и Гамида, председатель Совета Луцикович встал им навстречу. Он был старше их. Массивная голова с высоким лысеющим лбом, на висках седина. Смуглое, гладко выбритое лицо, широкие грузные плечи.

— Товарищ Буйнакский? Как же так? Я был уверен, что вы там! — тревожно заговорил он.

— Где там? — удивился Уллубий.

— В Мусульманском комитете!.. Ах ты, беда какая! Что же теперь делать?!

— А что случилось?

Нервно расхаживая по комнате, Луцикович объяснил причину своей тревоги.

Оказывается, еще утром к нему прибежал разгневанный дядя Костя и рассказал о подслушанном случайно в ресторане на Миллионной разговоре двух дагестанцев. Один из них, судя по всему, член Мусульманского комитета, говорил другому, что у комитетчиков припрятаны большие запасы оружия. Настанет время, хвастался он, и это оружие будет пущено в ход против всех гяуров, в том числе и против большевиков. Схватив болтуна за шиворот, дядя Костя потребовал, чтобы тот сказал, где находится этот тайный склад оружия. Дагестанец молчал. Тогда Авербух, по своему обыкновению, пригрозил ему маузером. Узнав таким образом, где помещается арсенал, дядя Костя взял с собой десяток вооруженных солдат и направился с ними в Мусульманский комитет. При этом он клялся, что, если они не отдадут оружие добровольно, он без лишних разговоров всех их там перестреляет.

— Ведь вы же его знаете, — взволнованно говорил Луцикович, расхаживая по комнате. — У него слова не расходятся с делом. И если митинг кончился, это значит, что он скорее всего уже там… Я был уверен, что вы на митинге встретитесь с ним и сумеете предотвратить кровопролитие! И вот теперь оказывается, вы здесь, а он… он там…

— Да, это серьезнее, чем я думал! — обеспокоился Уллубий. — Ах ты черт! Как некстати! Надо во что бы то ни стало остановить его! Гамид, пошли, быстро! Нельзя терять ни минуты!

Выскочив на улицу, они почти бегом обогнули церковь и вышли к пустырю перед ларийскими казармами. Навстречу, тарахтя и подымая тучи пыли, двигался пустой фаэтон. Не раздумывая, Гамид несколькими прыжками догнал экипаж и, выхватив пистолет, выстрелил в воздух.

Лошадь шарахнулась в сторону, фаэтон стал как вкопанный. Испуганный кучер, тараща глаза, повторял:

— Чего вам надо? Чего надо? Кто такие?

— Гони! Да побыстрей! — крикнул Гамид, вскакивая в пролетку. Уллубий, не раздумывая, последовал его примеру.

— К-куда поедем?.. Что вам от меня надо? — заикался ничего не соображавший от страха кучер.

— Прямо! Да поживее. Гони во весь дух, — ответил Гамид. — Дело нешуточное, парень! Там людей убивают. Может, еще успеем спасти!

Кучер стал изо всех сил нахлестывать свою лошаденку.

Одноэтажный дом в темном переулке, подходящем к Гюргюр-Аулу, был оцеплен. Из-за каждого угла его выглядывал солдат с винтовкой наперевес. Все три окна дома были плотно прикрыты ставнями, но сквозь щели видно было, что там горит свет.

Навстречу фаэтону, из которого выпрыгнули Уллубий и Гамид, вышел хмурый дядя Костя. Внешний вид его являл собой весьма внушительное зрелище. Огромного роста детина, с тяжелой челюстью боксера и здоровенными плечами циркового борца, он был одет крайне затейливо и колоритно. На голове — кубанка с красным околышем. Вышитая украинская рубашка, перепоясанная красной лентой. Галифе, заправленные в хромовые сапоги. На груди крест-накрест — пулеметные ленты. На поясе — патронташ, маузер, две бомбы, кривая кавалерийская сабля в серебряных ножнах. Не человек, а ходячий арсенал. Встретив его на улице, обыватели невольно шарахались в стороны. Иные отплевывались, иные восхищенно цокали языком. Кое-кто пожимал плечами: «И как только он тащит на себе всю эту амуницию!» Другие говорили: «Да это — сама революция!»

— А-а, товарищ Буйнакский, это вы? Ну что, хороши ваши мусульмане, а? Сплошная контра! Я давно это говорю…

— В чем дело? Что здесь происходит? — спросил Уллубий, решив сделать вид, что ему ничего не известно.

— Ах, вы не знаете, в чем дело? Оружие от революции прячут, вот что!

— Откуда вам это известно?

— Я поймал их агента, — охотно объяснил дядя Костя. — Поговорил с ним по-свойски, и он во всем признался. Сейчас он там! — Дядя Костя кивнул в сторону оцепленного дома. — Я дал им ровно полчаса. Если но истечении этого срока он не выйдет оттуда с сообщением, что они согласны сдать оружие, приказываю открыть огонь.

— Товарищ Авербух, — сказал Уллубий, нарочно обращаясь к нему официально, по фамилии. — Вы понимаете, что затеяли очень опасное дело? У них там может быть пулемет. Давайте лучше попробуем уладить все мирным путем, без выстрелов.

— Плевать я хотел на их пулемет. Взорву к чертям собачьим весь дом вместе со всей этой бандой, — сказал дядя Костя, любовно погладив гранаты, болтающиеся у негр на поясе.

— Вы с ума сошли?! — крикнул Уллубий. — Это поступок бандита, а не революционера!

— Что же мне прикажете, по головке их гладить? — повысил голос дядя Костя..

— Я сам пойду туда к ним и все выясню, — сказал Уллубий.

— Возьми на всякий случай, — Гамид протянул Уллубию свой пистолет.

— Зачем? — пожал плечами Уллубий. — Что же они, по-твоему, стрелять в меня будут?

— Все может быть. Страсти так накалены, что сейчас и в тебя могут выстрелить.

— Нет, я пойду без всякого оружия, — сказал Уллубий и зашагал к калитке. Но не успел он войти во двор, как внутри дома раздался выстрел. Уллубий в замешательстве остановился и оглянулся назад. Он увидел, что через двор к нему бежит Гамид с пистолетом в руке.

— Гамид! Назад! Вернись! — крикнул Уллубий. Уверившись, что Уллубий цел и невредим, Гамид вернулся, а Уллубий двинулся дальше. Два человека с винтовками стояли у входа в дом. Они молча позволили Уллубию войти внутрь. Отворив следующую дверь, он увидел слабо освещенную комнату, битком набитую вооруженными людьми. Они встретили его напряженным, угрюмым молчанием.

— Ассалам алейкум! — поздоровался Уллубий, медленно протирая запотевшие стекла пенсне.

Со всех сторон на него глядели хмурые, злые, встревоженные, гневные глаза.

Да, произошло нечто очень серьезное. Может быть, даже непоправимое. В один миг все его усилия пошли прахом. Вместо открытых лиц, выражавших доверие и взаимопонимание, он видит вокруг мрачно насупленные брови, искривленные презрительной усмешкой губы, крепко сжатые кулаки. Да, теперь его тут окружают уже не друзья, а непримиримые враги.

В толпе вооруженных членов комитета произошло какое-то движение. Они расступились, и Уллубий увидел, что посреди комнаты на полу, раскинув руки, лежит молодой горец. Лицо его залито кровью.

— Что такое? Кто это? — быстро спросил Уллубий.

— Это предатель, — ответил здоровенный усатый парень в каракулевой папахе набекрень, прислонившийся спиной к подоконнику.

Уллубий наклонился, стараясь вглядеться в лицо убитого. Да, он узнал его, одного из самых ярых фанатиков и контрреволюционеров в комитете. Он был из рода князей Тарковских и сперва пытался даже сблизиться с Уллубием на этой почве. (Буйнакские были с Тарковскими в дальнем родстве.) Убедившись, однако, что сближение невозможно, он резко изменил отношение к Уллубию: не скрывая больше своих истинных чувств, глядя на него волком, открыто настраивал против него членов комитета.

И вот теперь он лежал на полу мертвый. По-видимому, его убили за то, что он проболтался, вольно или невольно выдал Авербуху, где спрятано оружие.

— Этот уже получил свое, — сказал все тот же усатый парень в папахе. — Теперь очередь за другими.

— Верно! Нечего с ним церемониться! Он тоже предатель! Он обманул нас! Клялся, что большевики наши друзья, а они вон что делают! Стрелять в нас хотят! — вразнобой заговорили вокруг.

— Связать его! — скомандовал кто-то.

К Уллубию подскочили двое вооруженных людей и скрутили ему руки. Но в тот же миг властный, громкий голос приказал:

— Не сметь! Этот человек не враг нам! Сейчас же освободите его!

Это произнес крупный, высокий мужчина средних лет. Брови его были нахмурены, глаза потемнели от гнева. Не дожидаясь, пока приказ исполнят, он сам подошел к Уллубию и развязал веревку. Уллубий потер кисти рук, расстегнул ворот рубашки, вытер выступившую на лбу испарину,

— Не будем ссориться, друзья, — миролюбиво сказал он. — Произошло недоразумение. Командиру отряда стало известно, что у вас тут припрятано оружие.

— Ну да! И что отсюда следует? — раздался чей-то яростный, запальчивый голос. — Что же, прикажете сдать его? А вот это вы видели? — Он показал Уллубию крепко сжатый кулак и крикнул: — Эй, Ахмед! Установи пулемет на подоконнике и дай хорошую очередь по этим ребятам! В один миг от них мокрое место останется!

— Стойте! — поднял руку Уллубий. — Никто у вас вашего оружия не возьмет. Я обещаю вам.

— А для чего же в таком случае они сюда явились? Да еще не с голыми руками, а с винтовками? Это и есть та свобода, которую, как вы распевали, несут нам русские? — крикнул усатый в каракулевой папахе.

— Еще раз говорю вам: никто вашего оружия не тронет. Головой ручаюсь. Сейчас я выйду и дам команду солдатам уйти отсюда.

Он направился к двери. Кто-то истерически заорал:

— Не пускать его!

— Вы боитесь, что я убегу! — обернулся на голос Уллубий. — Не волнуйтесь. Если бы бегство было лучшим способом уберечься от смерти, ни один заяц никогда не попался бы на мушку охотнику.

Кто-то засмеялся. И тут вдруг все почувствовали, что напряжение спало. Незатейливая шутка Уллубия как-то сразу разрядила обстановку.

Уллубий вышел на крыльцо и громко сказал, обращаясь к дяде Косте:

— Товарищ Авербух! Произошла ошибка. Никакого оружия тут нет!

— Нет есть! Я своими ушами слышал! — крикнул в ответ дядя Костя. — Где этот парень, который мне во всем признался? Куда они его дели?

— Человек этот оказался провокатором. Он убит.

— Ах вот оно что! — взревел дядя Костя. — В таком случае я сейчас, сию секунду взорву к чертовой матери все это бандитское логово! Именем мировой революции… — заорал он, пытаясь выхватить из-за пояса гранату.

И без того невысокий Уллубий рядом с ним казался хрупким мальчиком. Авербух надвигался на него, как медведь, вставший на задние лапы. Казалось, еще секунда — и произойдет непоправимое.

Но Уллубий не отступил ни на шаг. Ни один мускул не дрогнул на его лице.

— Товарищ Авербух, — не повышая голоса, сказал он. — Именем мировой революции я приказываю вам собрать ваших людей и немедленно уйти отсюда. Всю ответственность за дальнейшее я целиком беру на себя.

И после небольшой паузы он добавил уже другим, более мягким тоном:

— Революция не простит нам, если по нашей вине будут убиты ни в чем не повинные люди.

Авербух стоял, широко расставив ноги и глядя на Уллубия сверху вниз, словно хотел испепелить его своим взглядом. Наконец он не выдержал этой томительной паузы, повернулся и приказал:

— Эй, братишки! За мной!

В тот же миг солдаты, окружившие дом, опустили винтовки и ушли вслед за своим отчаянным командиром.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

— Отныне судьбу жителей гор, судьбу всех трудящихся Дагестана будут решать не царские чиновники, не министры Временного правительства, не шейхи и богачи, а вы сами. Объявляя вам о создании Советской власти в Дагестане, я призываю вас сплотиться вокруг Петровского военно-революционного комитета и дать решительный отпор всем попыткам врагов Советской власти помешать трудящимся строить новую жизнь так, как они хотят!

Этими суровыми и грозными, словно торжественная клятва, словами Уллубий закончил свою речь перед жителями города Порт-Петровска, собравшимися все на том же месте, на пустыре у ларийских военных казарм.

Сколько разных слов слышали эти люди в последние месяцы! Мало ли было митингов, собраний, заседаний и демонстраций, происходивших на разных площадях старого города? Мало ли произносилось клятв, заверений, обещаний? Мало ли выкрикивалось призывов, посулов, угроз? Но таких слов им, пожалуй, не говорил еще никто; «…строить новую жизнь так, как они хотят!»

И сказал им эти слова он — бывший студент в порыжевшей от времени накидке с капюшоном, в студенческой фуражке, прямых брюках, заправленных в высокие сапоги. Он, рано начавший лысеть, рыжеватый, спокойный человек с искоркой улыбки в твердо и прямо глядящих карих глазах. Он, всего лишь каких-нибудь три месяца тому назад, сентябрьским прохладным вечером приехавший в этот город на старом разбитом шарабане, запряженном двумя клячами…

Всего лишь месяц прошел с того незабываемого вечера, когда на экстренном заседании Порт-Петровского Совета рабочих и солдатских депутатов меньшевик Немсадзе прочитал телеграмму от лидера терских эсеров Мамулова, в которой сообщалось об октябрьских событиях в Петрограде.

Что тут началось! В один миг заседание Совета превратилось в яростную толпу ликующих, негодующих, радостных, гневных, кричащих, ожесточенно спорящих, размахивающих кулаками людей.

Мощным взрывом аплодисментов встретило большинство Совета заявление большевика Александра Сельтенева, подводящее итог бурным спорам.

— Вся власть, — сказал Сельтенев, — как в центре, так и на местах, должна перейти в руки Советов, поскольку только они выражают подлинные интересы пролетариата, интересы всего трудового народа!

Однако противники большевистского переворота были еще сильны. Грозили, что придет время и все переменится, призывали собирать силы для борьбы с большевиками. Настроенные не так агрессивно пытались их урезонить:

— Неужто вы забыли мудрую горскую поговорку: «Какой толк надевать бурку, если дождь уже прошел?»

Те угрюмо отвечали:

— Ничего, мы прибережем эту бурку для следующего дождя.

Трудно сказать, какой оборот приняли бы события, если бы не настроение порт-петровского гарнизона: он единодушно стал на сторону большевиков. Прошла неделя, другая, и председателем объединенного Порт-Петровского Совета солдатских и рабочих депутатов был избран солдат-большевик Сельтенев.

Б начале ноября в Порт-Петровск приехал большевик Николай Анисимов. Он только что прибыл из Петрограда со Второго Всероссийского съезда Советов и, после того как сделал доклад о съезде Грозненскому Совету, был направлен в Порт-Петровск, Баку и Тифлис, чтобы узнать настроение гарнизонов этих городов. Анисимов выступил с докладом о текущем моменте, подробно рассказал о вооруженном восстании в Петрограде. По докладу приняли резолюцию: «Вся власть отныне должна принадлежать трудовому народу. Пусть у власти стоит тот, кто своими руками кует железо, сеет хлеб и защищает родную землю».

Окончательно упрочив свое положение в Совете, большевики предложили всю власть в городе передать Временному исполнительному комитету, избранному объединенным Советом. А в конце ноября в городе был создан новый орган революционной власти — Военно-революционный комитет. В его состав вошли большевики, максималисты и представители крестьян ближайших аулов.

Уллубий был избран членом Ревкома с первого дня его существования, а спустя немного времени стал его председателем. Тут, кстати, не обошлось без инцидента. Нашлись горячие головы, подвергшие кандидатуру Уллубия резким нападкам. Один из членов Ревкома, некто Богдасаров, в запальчивости даже назвал его националистом. Он обвинил Уллубия в том, что тот добровольно вошел в Народный мусульманский комитет и стал чуть ли не главным идейным вдохновителем этой организации. Уллубий хотел было возразить, объяснить свою позицию, но его опередил Сельтенев.

— Не осуждать Буйнакского мы должны за то, что он решил возглавить Мусульманский комитет, а благодарить его! — волнуясь, сказал он. — Товарищ Буйнакский совершил самый настоящий подвиг, умудрившись очистить эту организацию от врагов революции и направить всю искреннюю и честную мусульманскую молодежь в русло революционной борьбы! Именно благодаря товарищу Буйнакскому вчерашние наши недоброжелатели работают сейчас бок о бок с нами, именно благодаря товарищу Буйнакскому мы получили от них собранное и сбереженное ими оружие, которое так необходимо нам сейчас, когда мы будем создавать отряды Красной гвардии.

Сельтенева единодушно поддержали. Богдасаров и его компания остались в явном меньшинстве.

Так вышло, что именно ему выпала честь провозгласить во всеуслышание, чуть ли не перед всем населением Порт-Петровска, что отныне и навсегда в Дагестане устанавливается власть Советов. Уллубий ясно понимал, что впереди еще немало суровых испытаний, грозных битв и сражений. Дорога предстояла крутая, с ухабами и обвалами. Как идти по ней, чтобы не свалиться в пропасть? А если даже и доведется упасть, как сделать так, чтобы опять встать, подняться на ноги и идти дальше, все вперед и вперед по раз и навсегда избранному пути? Какой шаг на этом пути должен быть первым? Иначе говоря, с чего начать?

Ответ пришел сразу: с людей. Надо окружить себя друзьями, верными товарищами, надежными помощниками, упорными и неутомимыми, готовыми к самопожертвованию.

Ну что ж, такие люди рядом с ним есть.

Есть Гамид, готовый в любой момент бестрепетно пойти в огонь и воду. Есть опытный, надежный, рассудительный Джалалутдин. Есть незаменимый Гарун. А Иван Котров, лихой вояка, железный, несгибаемый большевик? А любимец рабочих Ермошкин?

Надежных людей немало. С такими можно смело пускаться в самое опасное плавание.

В гостинице, пышно именуемой «Марс», помещавшейся на улице Барятинского, еще не топили. А на дворе стоял декабрь — сырой, промозглый, зябкий. Ночь напролет шел мокрый снег, похожий больше на мелкий осенний дождь. Немощеные улицы города к утру были покрыты жидкой слякотью, хлюпающей и чавкающей под ногами.

По настоянию товарищей Уллубий переехал из гостиницы в огромный дом на Бассейной. До недавнего времени в этом доме жила огромная семья князя Тарковского. Но княжеское семейство выселили, и теперь здесь разместился Ревком.

По этому поводу Уллубий даже пошутил:

— Наконец-то я восстановил свои родовые права. Как-никак мы, Буйнакские, с Тарковскими в родстве. Хоть и седьмая вода на киселе, а все же…

Уллубию отвели комнату на втором этаже. Длинный коридор отделял ее от помещения Ревкома. Комната была не очень теплая (потолки высоченные, а изразцовые печи топились еле-еле), но в ней все же было теплее и уютнее, чем в гостинице.

Переезд этот устроил Ибрагим, старый товарищ Уллубия еще по Москве, по университету. Уллубий долго уговаривал его поселиться вместе, но Ибрагим отказался наотрез. Шутил: «Мы, брат, с тобой теперь не студенты, чтобы вдвоем в одной комнате ютиться».

Ибрагим позаботился не только о жилье для Уллубия, но и о прочих бытовых удобствах. Даже о питании. Во дворе особняка жила русская женщина, звали ее Варварой. Когда-то она была в услужении у Тарковских. Ибрагим договорился, чтобы она всячески опекала Уллубия, готовила ему, стирала и вообще стала для него, как он выразился, «четвертой матерью».

— Я знаю, ты не любитель чая, — заботливо говорил он Уллубию, — но хочешь ты этого или нет, а придется тебе теперь приохотиться к чаепитию. В такую холодину это единственное спасение. Тетя Варя получила от меня уже на этот счет все необходимые распоряжения. Горячий самовар всегда будет к твоим услугам.

— Вот чудак, — усмехнулся Уллубий. — Если уж за годы московской жизни ты не смог приучить меня к чаю, так теперь…

Этот полушутливый разговор внезапно был прерван тревожным стуком в дверь.

— Войдите! — сказал Уллубий.

Дверь распахнулась, и в комнату быстро вошла, чуть ли не вбежала Оля, семнадцатилетняя дочка тети Вари, — тоненькая, стройная девушка в длинном, узком, в талию пальто, с растрепанными, мокрыми от дождя волосами.

— Товарищ Ревком! Товарищ Буйнакский! — От волнения она не могла больше выговорить ни слова.

— Успокойся, Оля! Что-нибудь случилось?

— Случилось, да. Убили человека… солдата…

— Постой, постой! Какого солдата? Кто убил?

Из ее сбивчивого, взволнованного рассказа Уллубий и Ибрагим поняли, что какая-то заваруха произошла в расположении воинской части. Там сейчас Джалалутдин, который, случайно увидев в толпе Олю, просил ее срочно разыскать кого-нибудь из Ревкома, лучше всего самого Буйнакского, и попросить его немедленно прибыть на место происшествия. Что именно там произошло, Оля объяснить не могла. Сказала только, что в скандале замешан какой-то здоровенный детина, с головы до ног увешанный бомбами, саблями, пистолетами, пулеметными лентами. Уллубий и Ибрагим сразу сообразили, что речь идет о дяде Косте.

— Ох, опять этот Авербух! — вздохнул Ибрагим. — Ничего не поделаешь, пошли! Да поскорей, а то как бы не опоздать…

— Нет, — возразил Уллубий. — Я пойду, а ты оставайся здесь. Ко мне сейчас придут два товарища из акционерного общества «Рыбак», вот ты их и примешь. А заодно и чайку попьешь. Ты ведь, в отличие от меня, любишь это, не правда ли? Я думаю, что и один справлюсь.

Моросил ледяной декабрьский дождь. Тяжелые, свинцово-серые, низкие тучи нависли над городом. Не найдя во дворе ревкомовскую линейку, Уллубий зашагал пешком, решив, что так будет быстрее: пехотный полк стоял неподалеку, в ларийских казармах.

Еще не доходя до казарм, он понял, что там страсти разгорелись вовсю. Издали слышался грозный гул толпы, пронзительные выкрики ораторов. Уллубий хорошо знал, как опасна разбушевавшаяся стихия. Знал, что каждая истерическая фраза, брошенная в накаленную страстями толпу, может сыграть роковую роль искры, попавшей в пороховой погреб.

Джалалутдин уже ждал его: он вышел ему навстречу. Быстро шагая рядом с Уллубием, он на ходу вводил его в курс событий. Оказалось, что приехавший вчера из Шуры офицер 2-го Дагестанского полка выстрелил в одного из солдат авербуховского Интернационального отряда. Солдат был убит наповал. Разъяренные бойцы схватили офицера и без долгих размышлений решили его немедленно повесить. С трудом удалось предотвратить самосуд. Сейчас он заперт на гауптвахте. Но авербуховцы не успокоились. Собрав на митинг весь полк, они требуют немедленного открытия военных действий против Шуры. Первую скрипку во всем этом, разумеется, играет сам Авербух. К его отряду присоединились два батальона 220-го полка. Остановить их, видимо, уже не удастся…

Отношения между Порт-Петровским ревкомом и Темир-Хан-Шуринским областным исполкомом давно уже были крайне напряженными. Портпетровцы вели свою собственную политику, демонстративно не подчиняясь указаниям областного исполкома. Исполкомовцев это приводило в ярость. Духовенство в Шуре всячески подогревало ненависть к Ревкому, распространяя самые злобные клеветнические слухи о «голодранцах» и «гяурах», захвативших власть в Порт-Петровске.

Темир-Хан-Шуринский исполком и в самом деле превратился в гнездо контрреволюции, тут Авербух был совершенно прав. Однако его безумная идея идти войной на Шуру и силой установить там Советскую власть была чистейшей авантюрой.

Новая выходка Авербуха возмутила Уллубия до глубины души. Опасность положения усугублялась тем, что Авербух пользовался у революционно настроенных солдат огромной популярностью.

— А где он сейчас? — спросил Уллубий у Джалалутдина.

— Да вон, не слышишь разве? Ораторствует! — ответил тот.

И в самом деле: со стороны казарм доносился громовой голос дяди Кости, прерываемый яростными одобрительными выкриками накаленных до предела солдат.

— Ну как, братва! Не подкачаете? — выкрикивал дядя Костя.

— Не подкачаем! — хором орали ему в ответ.

— Не дадим в обиду нашу революционную власть?

— Не дадим!

— Не позволим гадам издеваться над революцией?

— Не позволи-им!!

— Уничтожим гнездо контрреволюции! Раздавим их, как гадюк!

— Раздавим! Ура-а!

— Тогда, если вы мне верите, за мной! На Шуру!

— На Шуру! Ур-ра-а! — ревела возбужденная толпа.

Авербух, как всегда с головы до ног увешанный оружием, возвышался на грубо сколоченной дощатой трибуне и, потрясая кулаками, распалял и без того бушующие страсти как только мог.

«Да, эта ситуация, пожалуй, поопаснее той», — мысленно сказал себе Уллубий, вспомнив попытку Авербуха разоружить Мусульманский комитет. Там в его распоряжении было всего-навсего десяток солдат, а тут целая воинская часть: сотни доведенных до истерического состояния, потерявших голову вооруженных людей.

С трудом протиснувшись к трибуне, Уллубий поднялся на дощатый настил и молча встал рядом с дядей Костей. Авербух хотя и растерялся слегка, однако не подал виду.

Спокойно, как союзнику, он протянул председателю Ревкома свою мощную ладонь.

— Что, товарищ Авербух, решили воевать? — с едва заметной усмешкой спросил предревкома.

— Да, товарищ Буйнакский! — громко ответил дядя Костя. — Будем воевать! Кончилось наше терпение! Хватит! Нет больше сил спокойно глядеть, как эти гады стреляют наших. Конец этой контре! Пришел их последний час!

— Опять, значит, вы своевольничаете? — укоризненно спросил Уллубий. Он говорил, обращаясь к одному Авербуху, но тот отвечал громко, словно бы призывая в свидетели всю толпу, взывая к ее сочувствию и поддержке.

— Вы, товарищ Буйнакский, меня не одергивайте! Я не теоретик! Я революционер-практик. Теория для меня все равно что манная каша. Вы меня теориями не накормите. Мне надо действовать! Мировой пролетариат не ждет!

— И поэтому вы хотите один идти войной на Шуру? — насмешливо спросил Уллубий.

— То есть как это один? — возмутился Авербух. — Вон сколько у меня орлов! Верно я говорю, ребята?

— Верно! Ура-а! Даешь Шуру! — заорали в ответ «орлы».

«Да, — подумал Уллубий, — тут уговоры не помогут». Быстро оценив обстановку, он мгновенно принял решение.

— Я не оговорился, товарищ Авербух! — нарочно повысив голос, спокойно и жестко сказал Уллубий. — Если вы и в самом деле решили идти войной на Шуру, вам придется воевать в одиночку. Потому что вверенный вам отряд за вами не пойдет!

Красногвардейцы и солдаты порт-петровского гарнизона уже хорошо знали Буйнакского. Одни слышали его выступление на площади, когда он провозгласил в Порт-Петровске Советскую власть, другие знали о нем от товарищей. Так или иначе, фамилия Буинакского для них не была пустым звуком. Поэтому, услыхав, что председатель Ревкома резко возражает их прославленному командиру, солдаты на площади притихли, стараясь вникнуть в существо спора.

— Я говорю вам это не от своего имени, — еще больше повысил голос Уллубий, чтобы его слышали далеко вокруг, — а от имени Порт-Петровского военно-революционного комитета! Никакой войны с Шурой! Революционная власть не может допустить и не допустит, чтобы наиболее преданные сыны революции пали в неравном бою с регулярными воинскими частями, подчиняющимися контрреволюционному исполкому! Неужели вы не понимаете, товарищи, что все это сознательная провокация! Враги революции нарочно хотят столкнуть дагестанцев с русскими! Они ждут не дождутся, чтобы мы с вами попались на эту удочку. Но ничего у них из этого не выйдет. Революции не нужны сотни и тысячи бессмысленно погибших храбрецов. Ей нужны опытные, закаленные воины, сумевшие сохранить себя для будущих суровых боев, из которых мы с вами, товарищи, должны во что бы то пи стало выйти победителями!

В ответ не раздалось ни гневных возражений, ни возгласов одобрения. Не было ни криков ярости, ни криков восторга. Все словно оцепенели. Впечатление было такое, как будто еще секунду назад эта огромная, тысячная толпа находилась под воздействием мощного гипноза. И вот действие гипноза прекратилось. Все как бы вдруг отрезвели. Конфузливо переглядываясь, они словно говорили друг другу: «В самом деле! И как только нам самим это не пришло в голову! Ну и накрутили бы мы с вами дел, ребята, если бы нас не остановили вовремя!»

Однако Уллубий не обольщался. Он ясно сознавал, что в любой момент «гипноз» снова может начать действовать. Надо было ковать железо, пока оно горячо. Поэтому, не давая аудитории опомниться, он поднял руку и, обращаясь к оцепеневшей толпе, властно произнес:

— От имени Военно-революционного комитета предлагаю всем немедленно разойтись!

На мгновение сердце его замерло: а вдруг не послушаются, не подчинятся? Что тогда? Ведь тут на карту поставлен уже не только личный авторитет большевика Уллубия Буйнакского. Оказав неповиновение его призыву, солдаты не подчинятся приказу высшего органа власти в городе. Как тогда он должен будет поступить?

К счастью, сомнение это длилось всего лишь какую-то долю секунды. Толпа дрогнула и стала расползаться в разные стороны. Теперь это уже было просто-напросто сборище миролюбиво и благодушно настроенных людей.

Обернувшись к уязвленному, обескураженному Авербуху, Уллубий сказал:

— Смотри, брат! Ты у нас герой, заслуги твои все знают. Да и я люблю тебя всей душой. Но учти: чтобы это было в последний раз. А иначе…

— Что иначе? Отстранишь меня от командования? — запальчиво крикнул Авербух.

— Не я, — тихо сказал Уллубий. — Революция отстранит. И не только от отряда… Будем надеяться, однако, что до этого не дойдет, — улыбнулся он.

Авербух промолчал. Последние слова Уллубия, очевидно, подействовали на него умиротворяюще. Как бы то ни было, ожесточение и злоба, владевшие им недавно, постепенно сошли на нет, и физиономия его приобрела свой всегдашний залихватски-добродушный вид.

Уллубий совсем было уже собрался проститься с Авербухом и направиться к себе в Ревком, как вдруг увидел бегущую за ним Олю.

— А я опять за вами, — запыхавшись, сказала она. Торопясь и волнуясь, Оля рассказала, что только что в Ревком позвонил Гамид и просил передать товарищу Буйнакскому, чтобы тот срочно приехал на вокзал.

— Молодец, Оля! Ты прямо стала нашей связной, — похвалил Уллубий девушку. И, повернувшись к Авербуху, сказал: — Пойдем со мной, дядя Костя! Посмотрим, что там у них стряслось… Только сними с себя всю эту амуницию, а то еще, чего доброго, люди подумают, что ты меня арестовал и в тюрьму ведешь.

— Хоть это можно оставить? — спросил Авербух, указывая на маузер в деревянной кобуре.

— Разумеется. Даже нужно, — улыбнулся Уллубий. Не сказав друг другу больше ни слова, они торопливо зашагали к вокзалу. Пересекли пустырь и базарную площадь. Отсюда хорошо был виден порт с множеством судов, стоящих у причала. Доносились резкие, пронзительные пароходные гудки.

Со стороны вокзала послышались редкие выстрелы,

— Ого! — оживился дядя Костя. Они прибавили шагу.

Еще издали виден был товарный эшелон. На открытых платформах стояли короткоствольные орудия — незачехленные, грязные. На крышах трех вагонов были установлены станковые пулеметы: стволы их смотрели прямо на здание вокзала. Тут же, на крышах, лежали пулеметчики — солдаты, одетые в старую царскую форму: серые шинели, серые папахи.

Рядом с орудиями расхаживали солдаты с таким видом, словно с минуты на минуту ждали приказа открыть огонь.

У входа в здание вокзала Уллубия и Авербуха встретил Гамид. Не тратя времени на приветствия, он коротко доложил обстановку.

Воинская часть, прибывшая с этим эшелоном, в полном составе двигается в Россию с русско-турецкого фронта. Командование, не говоря уже о рядовых солдатах, искренне поддерживает большевистский лозунг: немедленный мир без аннексий и контрибуций. Увидев, что вокзал в Порт-Петровске охраняют кавалеристы в папахах и черкесках, они решили, что город занят казачьими контрреволюционными частями. Гамид пытался объяснить командованию полка, что власть в городе сосредоточена в руках Военно-революционного комитета. Они не верят. Потребовали немедленной встречи с председателем Ревкома. В противном случае грозят обстрелять город.

— Постой, ведь это же прекрасно! — воскликнул Уллубий, выслушав Гамида. — На ловца и зверь бежит! Немедленно идем к ним! Нам сейчас позарез нужны добровольцы!

— Рискованно, — пожал плечами Гамид. — Они не верят ни единому моему слову. Чуть что, сразу хватаются за оружие. Уже дали несколько выстрелов по зданию вокзала. Солдаты возбуждены, даже собственных командиров не желают слушать. Хорошо еще, что пока обошлось без жертв.

— Что же они, совсем спятили, что ли? Сами же просили, чтобы к ним явился председатель Ревкома. Вот я и явился.

— Эх, товарищ Буйнакский! — шумно вздохнул Авербух. — Вот послушался я вас, оставил все свое вооружение… Были бы сейчас со мной мои бомбы!..

— Нет, нет, — погрозил ему пальцем Уллубий, — никаких бомб!

— Попробую позвать сюда командира полка, — сказал Гамид.

— Вот это другое дело. Иди! — согласился Уллубий.

Гамид ушел и, вскоре вернувшись, сообщил, что выбранный солдатами полковой командир просит председателя Ревкома пройти к нему на перрон.

Как только они втроем появились на перроне, из вагонов послышалось улюлюканье, свист, грубая ругань. Авербух подобрался, словно тигр, готовящийся к прыжку.

Поглаживая рукой деревянную кобуру с маузером, он хищно переводил взгляд с одного вагона на другой.

Упругой походкой к ним подошел офицер со звездочками подпоручика на погонах. Остановился, щелкнул каблуками, небрежно взял под козырек:

— С кем имею честь?

— Председатель Порт-Петровского военно-революционного комитета Буйнакский.

— Что с ними разговаривать! Сразу видно, что контра! Бей контру! Круши ее! Дави! — послышалось из вагонов.

Офицер покосился на Авербуха. По-видимому, все эти выкрики относились главным образом к нему. Уллубий мысленно выругал себя за то, что не догадался под каким-нибудь предлогом оставить дядю Костю перед входом в здание вокзала. «Как бы он тут не натворил чего-нибудь!» — мелькнула мысль. И в тот же миг дядя Костя, выхватив из кобуры свой маузер, рванулся к вагонам:

— Что-о?! Это я контра? А ну, кто это кричал? Говори! Сейчас пристрелю гада! Погань белогвардейская!

Солдаты притихли, выкрики и улюлюканье тотчас же прекратились. Довольный собой Авербух вернулся к своим.

— Прошу предъявить документы, — сухо потребовал подпоручик, в упор разглядывая Буйнакского.

Уллубий молча пожал плечами. Никаких документов, удостоверяющих, что он действительно председатель Ревкома, у него не было. Ни он, ни его товарищи по Ревкому просто не додумались до этого, поскольку в этом не было решительно никакой нужды: все и так здесь знали друг друга в лицо.

Положение создалось довольно затруднительное. Трудно сказать, чем бы все это кончилось, но тут на помощь подпоручику, требующему от Буйнакского удостоверения личности, подошел еще один офицер. Оглядев Уллубия с головы до ног, он вдруг положил руку ему на плечо:

— Буйнакский! Ты?

— Володин! Анатолий!

Бывают же такие чудеса на свете! Анатолий Володин учился вместе с Уллубием в университете, на одном факультете. Когда началась война, его призвали в армию. Уллубий от воинской повинности был освобожден: мусульманин, да еще политически неблагонадежный. Всего четыре года прошло с тех пор, а казалось, целая вечность. Уллубий с трудом узнал Анатолия, так изменился он за это время. Худенький, узкоплечий юноша, почти мальчик, превратился в здоровенного, усатого, видавшего виды вояку с обветренным, загорелым лицом. Лишь в те мгновения, когда он улыбался, проглядывало в нем что-то от того, прежнего Анатолия.

Солдаты из вагонов с изумлением смотрели на стискивающих друг друга в объятиях мужчин, не зная, как отнестись к этому странному зрелищу. А Володин весело говорил, обращаясь к своему однополчанину-подпоручику:

— Какая он контра! Да ведь это же Уллу! Он был революционером, когда ты еще с восторгом готов был жизнь отдать за веру, царя и отечество! Да он, я думаю, родился революционером!

И, вновь обернувшись к Уллубию, радостно сжимая и тряся изо всех сил его руку, продолжал:

— Ну и ну! Вот так сюрпризы устраивает нам его величество случай!.. Ты, значит, тут председатель Ревкома? Признаться, я так и думал, что ты где-нибудь большими делами ворочаешь… Послушай! — Его вдруг словно осенило. — Возьми-ка меня к себе! Сниму к чертям собачьим эти погоны, надоели хуже горькой редьки! Возьми! А? Я, ей-богу, тебе пригожусь!

— Ну что ж, — согласился Уллубий.

Анатолий вмиг содрал с себя погоны и, обернувшись к эшелону, крикнул во всю мочь:

— Братцы! Слушайте меня все! В Порт-Петровске Советская власть! Это вот — мой друг — председатель здешнего Ревкома! Для защиты власти рабочих и крестьян нужно оружие, нужны люди! Я остаюсь здесь! Кто со мной?!

Из вагонов стали выскакивать солдаты — грязные, заросшие жесткой густой щетиной, усталые. Они бежали, поправляя на ходу амуницию, звеня котелками.

— Снять пулеметы! — крикнул подпоручик.

Толпа вооруженных людей на перроне росла как снежный ком. Все новые и новые добровольцы выпрыгивали из вагонов, вытаскивали винтовки, выгружали гранаты, ящики с патронами. С крыш вагонов стаскивали пулеметы.

Гамид и Уллубий долго не могли успокоиться: вот это радость так радость! Снова и снова вспоминали они все перипетии события, развернувшегося только что так стремительно на их глазах.

— Видел, как дядя Костя схватился за маузер и кинулся к вагонам? — говорил Гамид.

— Еще бы! У меня прямо душа ушла в пятки, — смеялся Уллубий. — Ну, думаю, беда! Сейчас тут такое начнется! Хорошо еще, что я не позволил ему взять с собой гранаты.

— Ну не скажи! — возражал Гамид. — Разве ты забыл, как они все притихли, когда он вытащил из кобуры свою пушку?

— Притихли… Поглядел бы я на нас с тобой, если бы не Володин! Что ни говори, а здорово нам повезло, что он как раз в этот момент там оказался.

— А еще лучше, что сразу тебя узнал! — подытожил Гамид.

Ибрагима дома не было. Тетя Варя доложила:

— Принес целую пачку газет — вон они, на подоконнике, и ушел. Наказал, чтобы обязательно вас чаем напоила. Так что пейте на здоровьичко. Самовар как раз воспел. А я вам сейчас и поесть принесу…

Она ушла. Гамид налил в кружки чай. В комнате было тепло, уютно, трещали в печке дрова. Велик был соблазн сидеть вот так, ни о чем не думая, позабыв обо всех неприятностях и делах, о грозной, тревожной обстановке вокруг, — хоть на полчаса дать отдых взвинченным, до предела напряженным нервам. Но даже такой малой роскоши он не мог себе позволить. Стряхнув с себя одуряющую дремоту, Уллубий взялся за газеты. И мгновенно ушла куда-то усталость, словно он получил извне новый запас энергии и бодрости.

Даже по сухим, отрывочным газетным сообщениям видно было, какая острая борьба шла кругом, во всех губерниях и округах Кавказа. Контрреволюция принимала самые отчаянные, экстраординарные меры для борьбы с Советской властью.

Газета «Бакинский рабочий» сообщала о состоявшемся в Тифлисе совещании контрреволюционных сил Кавказа — меньшевиков, дашнаков, мусаватистов, горских националистов. В совещании принял участие генерал Пржевальский, а также представитель США Стивене. Образован Закавказский комиссариат. От Дагестана в состав комиссариата вошел Гайдар Бамматов. Американский консул в Тифлисе Смит обещал финансовую помощь.

В газете «Народная власть» сообщалось о создании Терско-Дагестанского правительства, куда вошел один из главных деятелей местной контрреволюции князь Капланов.

За пределами Кавказа борьба тоже обострилась. В Киеве утвердилась контрреволюционная Центральная рада. Зато в Харькове — власть Советов.

В Средней Азии идут бои между силами контрреволюции а красногвардейскими частями…

Да, на всей громадной территории бывшей Российской империи разгоралось пламя гражданской войны. В Москве и Петрограде — Советская власть. Советское правительство во главе с Лениным ведет упорную борьбу за то, чтобы отстоять и укрепить завоевания революции. Крепко держат власть ближайшие соседи Дагестана — бакинский пролетариат во главе с Шаумяном, Джапаридзе, Коргановым, другими надежными товарищами. В случае чего они, конечно, поддержат.

Однако обстановка в Дагестане продолжает оставаться крайне тревожной.

Вот «Мусават», газета, выходящая в Темир-Хан-Шуре, сообщает о съезде алимов, который вновь укрепил позиции Гоцинского, Апашева, Куваршалова и всей этой нечисти. Съезд объявил газават против большевиков.

Ухудшилось положение в исполкоме. Ныне, судя по всему, его левое крыло уже совершенно бессильно что-либо предпринять. Исполком разослал округам циркуляр, категорически запрещающий самовольный захват помещичьих земель. Он вынес решение о необходимости оставить военные гарнизоны в Хунзахе, Гунибе и других округах — «для поддержания порядка». На деле это означало, что подымающаяся контрреволюция могла теперь опереться на реальную военную силу.

Да, нельзя было не видеть, что над не окрепшей еще, молодой властью Советов, сосредоточенной в руках Порт-Петровского военно-революционного комитета, нависла реальная угроза.

Дочитав все эти газетные сообщения до конца, Уллубий откинулся к спинке своей железной кровати и, подложив под голову подушку, прикрыл глаза. Гамид встал, закурил. Походив по комнате, вновь уселся на стул напротив Уллубия.

— Гамид, налей еще кружку. Не поклонник я этого напитка, но у тети Вари чай и впрямь какой-то особенный.

Сделав несколько глотков, сказал, словно думая вслух;

— Да, при таком положении дел рассчитывать на помощь извне нам не приходится. Есть только один выход: создать хорошо вооруженную армию. А иначе погибнем.

— Но для этого нужны деньги! — в отчаянии сказал Гамид. — А деньги…

Он не стал продолжать, все было понятно без слов. Денег не было. Бывшие в обращении керенки до того обесценены, что крестьянин, собравшийся поехать на базар, чтобы купить барашка, вез на арбе чуть ли не два мешка ничего не стоящих бумажек.

— Надо изъять ценности у буржуазии, — предложил Гамид.

— Для такой акции тоже необходима прочная военная сила, — возразил Уллубий. — Получается заколдованный круг: без денег мы не можем создать армию, а без армии не достать денег.

— Ничего, время работает на нас, — попытался утешить его Гамид.

— Нет, брат, если мы хотим победить, мы должны научиться опережать время!

Старинный самовар с множеством медалей на медном брюхе пыхтел сердито, выпуская клубы белого пара. Он словно уговаривал друзей прекратить этот скучный, длинный разговор и приглашал выпить еще по стаканчику горячего, ароматного чая.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Январь 1918 года в Дагестане выдался на редкость морозный и снежный. С Прикаспийской низменности беспрерывно дули холодные ветры с моря, занося снегом все ложбины и выбоины, превращая неровную поверхность прибрежной полосы в гладкое бескрайнее снежное поле. А в предгорье, в Темир-Хан-Шуре, стояла тихая, безветренная погода. И снег на улицах города лежал мощными пластами, а кое-где вздымался и сугробами. Казалось, он лег здесь навсегда, на веки вечные, чтобы за все минувшие бесснежные зимы дети могли вдосталь насладиться настоящей зимой.

В один из таких тихих морозных дней покой в городе был внезапно нарушен — не взрывом бомбы, не дробью пулеметной очереди, не гулким орудийным выстрелом. Тишину разорвали совсем иные звуки. В то утро город проснулся от мощного хора тысяч мужских голосов. Люди выходили на улицы, прохожие останавливались, прислушивались: откуда доносится пение?.. Не с неба же, в конце концов!

Мелодия росла, ширилась, крепла, становилась все громче: толпа поющих приближалась к городу. Вот уже можно расслышать слова. И тут все поняли, что это не простая песня, а зикру[23].

А вскоре глазам изумленных горожан представилось зрелище, какого Темир-Хан-Шура не видела, быть может, за всю свою историю.

С гор хлынул в город нескончаемый людской поток. Впереди шли войска с зелеными знаменами имама. За ними бородачи в белых и зеленых чалмах. Над ними — тоже знамена, испещренные арабскими письменами. А дальше — кто на лошади, кто на осле, а кто просто так, на своих двоих. Молодые, старые. Кто с винтовкой, кто с кремневым ружьем, кто с кинжалом в руке, кто с пикой, а кто и с палкой. Кто с хурджинами за плечами, а кто налегке. И одеты все кто во что горазд: в горские тулупы, в бараньи шубы, в черкески, в папахи. Идут, идут, не оглядываясь, и, раскачивая головой, будто по знаку невидимого дирижера, поют в экстазе ладно и стройно, все в один голос: «Лаила-ха иллалла, Мухамат расулуллах! Аллах!..»[24] Лица у всех багровые от мороза, измученные долгой дорогой и этим непрерывным, исступленным пением.

Энтузиазм толпы заразил горожан. Это мерное, бесконечное повторение сызмала знакомых слов растрогало их. Женщины начали плакать, прикрыв лица платками. Пожилые мужчины, стоящие у ворот каждого дома, подхватывали слова, присоединялись к поющим. А иные еще и добавляли от себя: «Астаупиружиах! Астаупируллах!»

Жителям Темир-Хан-Шуры не впервой видеть шествие имама Нажмутдина, сопровождаемого Узуном-Хаджи и мюридами. Не само шествие потрясло их, а поистине невиданный его размах.

В один день город превратился в огромный военный лагерь. Но это было только начало. Вскоре, словно по команде, начался грабеж населения. Фанатики ломали заборы, деревья для костров (было холодно), врывались в дома, хватали одежду, еду, резали скот, птицу, отнимали даже домашнюю утварь.

Из руководителей бюро, оставленных Уллубием в Те-мир-Хан-Шуре для продолжения работы, сейчас в городе был один Абдурахман: Солтан-Саид, Зайналабад, Хаджи-Омар и другие разъезжали по окрестным аулам. Абдурахман не знал, что делать. Единственный человек, с которым можно было обсудить создавшееся положение, был Магомед-Мирза Хизроев из группы Махача и Коркмасова. Как и те двое, он входил в левое, социалистическое крыло исполкома.

С Магомед-Мирзой Абдурахмана познакомил Гарун еще осенью прошлого года. Это было на молодежном вечере в гимназии, посвященном памяти Некрасова. Хизроев вдохновенно говорил о Некрасове и замечательно читал его стихи. Он сумел нарисовать перед слушателями такой яркий и выразительный портрет поэта, словно не из книг узнал о его жизни, а был лично знаком с этим удивительным человеком. Мужественный революционер, страстный борец за народное счастье, всей болью своей души чувствующий страдания и печали народные, Некрасов предстал перед аудиторией как живой.

Магомед-Мирза сразу покорил Абдурахмана искренностью, прямотой, недюжинным человеческим обаянием. От Гаруна он узнал, что Хизроев закончил в свое время институт гражданских инженеров в Петербурге, строил крупнейшие в России элеваторы, еще будучи студентом, участвовал в революционном движении, в 1903 году вступил в РСДРП.

Абдурахман захотел познакомиться с ним поближе. Гарун, вызвавшийся свести их друг с другом, повел Абдурахмана к Хизроевым домой. Они застали только его жену Разият. И как-то сразу начался живой, простой и задушевный разговор. Разоткровенничавшись, Разият даже показала Гаруну письма, которые Магомед-Мирза присылал ей когда-то из России. Он был тогда студентом, а она кончала гимназию. Одно из этих писем особенно врезалось Абдурахману в память. В нем говорилось: «Милый друг, я хочу, чтобы для блага нашего родного народа мы с тобой спели все песни, на какие только способны… Я не хочу, чтобы мы оказались в числе тех, чья судьба похожа па чистые листы белой бумаги, на которой жизнь не написала ни одной путной строки…»

Да, видно было, что это человек незаурядный.

И вот сейчас Абдурахман сидел перед Магомед-Мирзой, который так очаровал его когда-то. А тот — стройный, изящный, веселый, с открытым высоким лбом и ясными добрыми глазами, с всегдашней своей белозубой улыбкой, которую черные как смоль усы делали еще более ослепительной, — приветливо говорил ему:

— Рад тебя видеть! Ты пришел очень кстати, мы как раз садимся за стол. Милости прошу с нами…

— Спасибо, но мне, право, сейчас не до угощений. Я хотел поговорить с тобой…

— Про газават? — понимающе усмехнулся Магомед-Мирза. — Пригнали сюда десятитысячную толпу темных, обманутых, несчастных людей, словно стадо баранов! Но самое поразительное, что с ними этот трус и негодяй Куваршалов…

— Постой, но ведь они хвастались, что собирают регулярную армию. А это… Какая же это армия? Самая настоящая банда… Все ломают, грабят, жгут! Ты видел, что творится в городе? — волновался Абдурахман.

— Гоцинский торжественно объявил на весь Дагестан, что во имя святой цели он разрешает участникам газавата открытый грабеж во всех большевистских городах, которые им удастся занять, — объяснил Магомед-Мирза. — Погоди, они еще и убивать будут. В их воззвании так прямо и говорится, что большевик хуже всякого гяура. Убить одного большевика — все равно что убить сорок гяуров в открытом бою. Кто убьет большевика, тому прямая дорога в рай.

— Так вот, значит, куда они все так спешат! — засмеялся Абдурахман.

— Да нет, ты не смейся. Тут ведь не только эта темная толпа фанатиков. Самое печальное, что у них действительно есть армия. Да, да, представь себе! Настоящая армия, хорошо обученная и вооруженная до зубов.

— Я не видел, — пожал плечами Абдурахман.

— Немудрено, что не видел. Весь горизонт заслонили эти оборванцы, болтающиеся по городу. А войска тихо сидят в казармах, в полной боевой готовности. Полковник Алиханов отдал им почти все вооружение Хунзахской крепости. Сегодня днем в джума-мечети Гоцинского вновь объявили имамом. Теперь его мюриды орут на всех перекрестках, что всем, кто не признает законного имама, — голову долой. Вот так-то, брат! А поскольку у каждого из нас только одна голова… Сам понимаешь!

— Что же делать?

— Завтра открывается съезд[25]. Борьба будет не на жизнь, а на смерть. Трудно сказать, чем все это кончится. Председатель исполкома Темирханов готов прохвосту Гоцинскому руки целовать. Лично у меня вся надежда на Буйнакского. Кстати, ты не в курсе? Как там у него?

— У него дела неплохи, — сказал Абдурахман. — Недавно к нам приезжал Гамид. Они успели сколотить там довольно крепкий военный кулак. Интернациональный полк да еще отряд Красной гвардии.

— Послушай, — сказал Магомед-Мирза, — А ты не мог бы поехать туда, к нему? Теперь вся надежда на него.

— Конечно могу. Если надо…

— Надо, — прервал Хизроев. — Очень надо. Махач и Коркмасов уже приехали. Мы как раз об этом говорили. Думали, гадали: кого бы послать? Обо всем договоримся.

Он встал, надел тужурку с инженерскими петличками, фуражку. Привычным жестом опустил в карман пистолет.

— Мирза, умоляю! — сказала Разият, тревожно глядя в глаза мужу и заботливо поправляя воротник его рубашки. — Будь осторожен.

— Ну вот еще! Нам ведь не впервой! Случалось бывать и в более опасных переделках. — Он ласково похлопал жену по плечу и обернулся к Абдурахману: — Пошли?

Приехав в Петровск, Абдурахман сразу кинулся в Ревком, чтобы как можно скорее встретиться с Уллубием. Ему сказали, что товарища Буйнакского увидеть нельзя, сейчас идет экстренное заседание Ревкома. Осторожно, стараясь не скрипнуть дверью, Абдурахман заглянул в зал заседания. И сразу увидел Уллубия: тот стоял в своей обычной, такой знакомой позе, заложив за борт френча большой палец правой руки, и говорил, как всегда, не повышая голоса, словно размышлял вслух;

— Пока сведения о событиях у нас самые смутные. Но и того, что мы знаем наверняка, более чем достаточно. Угроза весьма серьезная. Как вы знаете, мы давно ждали этого момента, давно к нему готовились. Хотелось бы как можно яснее представить себе позицию Шуринского исполкома. Будет ли исполком мириться с этим организованным грабежом мирного городского населения?.. Короче говоря, нам сейчас нужна срочная достоверная информация о том, что происходит в Шуре…

Абдурахман понял, что явился как нельзя более кстати. Он сделал шаг вперед и, сняв папаху, замер в дверях, словно часовой на посту. Все оглянулись на скрип отворившейся двери.

— Абдурахман! — радостно вскрикнул Уллубий, мгновенно прервав свой доклад.

— Ассалам алейкум! — вырвалось у Абдурахмана. Мелькнула мысль, что здесь, наверное, больше русских. К тому же это не очар, а официальное совещание. Так что, может быть, не очень-то уместным было это привычное дагестанское приветствие?

— Салам! Салаж! — приветствовал его Уллубий. — Что же ты там стоишь? А ну-ка, иди сюда.

Красный от смущения — он не привык быть в центре внимания у такого количества людей, — Абдурахман прошел через весь зал и подошел к Уллубию. Они обменялись дружеским рукопожатием.

— Товарищи! — сказал Уллубий, обращаясь к членам Ревкома. — Это Абдурахман Исмаилов, мой старый друг и боевой товарищ по работе в бюро… Абдурахман! Ты явился как раз вовремя. Расскажи нам все, что тебе известно о событиях в Шуре!

Абдурахман молча протянул пакет, который ему вручили перед отъездом Махач, Коркмасов и Хизроев. В письме, подписанном всеми троими, была краткая, лаконичная характеристика сложившейся ситуации и просьба о немедленной военной помощи. Заканчивалось письмо хотя и полушутливой, но по существу весьма тревожней фразой: «Нас обещают тут перерезать всех до единого, как в свое время в Тегеране русское посольство во главе с Грибоедовым. Обещают также не обижать и вас…»

Уллубий прочитал письмо вслух. Потом по его просьбе Абдурахман рассказал обо всем, что видел собственными глазами. Ропот гнева и возмущения прокатывался по валу во время его выступления.

Затем стали выступать члены Ревкома. Первым взял слово Захар Захарочкин, военком Петровска, высокий голубоглазый блондин, не по возрасту рассудительный и серьезный.

— Мое мнение такое, что надо воевать, — хмуро сказал он. — А другого тут ничего и не придумаешь. Собрать все силы, какие у нас есть, и двинуть их на Шуру!

Захарочкина дружно поддержали. Даже те ревкомовцы, которые работали бок о бок с Уллубием уже давно, самые испытанные и верные его друзья — Гамид, Гарун, Ибрагим, — и те высказались за то, чтобы открыть военные действия.

И тут снова поднялся Уллубий. Высказанная им точка зрения была неожиданной почти для всех собравшихся.

— Я убежден, — сказал он, — что те товарищи, которые предлагают нам открыть военные действия против Гоцинского и его банды, не правы. И раньше была такая попытка, вы помните. Пойдя на эту крайнюю меру, мы ничего не добьемся. Лишь еще больше озлобим и восстановим против себя темную, несознательную часть народа.

Пойдут разговоры, что мы первые начали открытую войну чуть ли не со всем населением Дагестана.

— Что же нам, сидеть сложа руки? Спокойно глядеть, как будут убивать наших товарищей? — раздались голоса.

— Нет, сидеть сложа руки мы не будем. Я предлагаю послать в Шуру хорошо вооруженный и довольно многочисленный отряд. Но отнюдь не для того, чтобы открыть военные действия.

— А для чего же? — снова прервал его кто-то ил зала.

— Чтобы показать, что мы тоже не безоружны. Повторяю, отряд будет снабжен всем необходимым воинским снаряжением, вплоть до пулеметов и легкой артиллерии. Но главным нашим оружием по-прежнему остается слово. Мы будем вести умелую, осторожную агитацию, разъясняя темным людям, что их хотят обманом вовлечь в братоубийственную войну!

Затаив дыхание, все слушали Уллубия. То, что оп предлагал, было не только безрассудно смело, но и в высшей степени необычно: послать навстречу десятитысячной вооруженной орде небольшой вооруженный отряд да еще лишить его права пускать в ход оружие.

В то же время все понимали, что иного выхода нет. С давних времен в душе горцев живет память о многолетних, изматывающих войнах, которые они вели против захватнической политики царизма. Единственным духовным оружием горцев в этой борьбе был ислам, шариат. И вот это оружие и подняли теперь на щит враги революции. Они написали на своих знаменах те самые слова, что были написаны на знаменах Шамиля, возглавившего борьбу народов Дагестана за свободу и независимость.

Да, в этой ситуации надо было вести себя очень осторожно. Один неразумный, горячий поступок мог совершить непоправимое: навсегда оттолкнуть народные массы от большевиков, от Советской власти.

— И, наконец, последнее, — закончил Уллубий свою речь. — Отряд поведу я. Со мной поедет товарищ Захарочкин…

* * *

В дверь сильно постучали, Тату невольно вздрогнула: она была дома одна. Открывать? Не открывать? Кругом творилось такое, что лучше, пожалуй, не открывать.

Осторожно выглянув в окно, она увидела незнакомого человека в шинели, в папахе. Он настойчиво колотил кулаком в дверь. Хотела было уже отойти от окна и сделать вид, что дом пуст, как вдруг ее словно толкнуло что-то: да ведь это же Уллубий!

От радости она не знала, что делать раньше: собрать на стол и срочно кормить его, усталого и голодного? Или побежать на поиски матери, чтобы как можно скорее сообщить ей радостную весть?

— Где мама? Где Хаджи-Омар? — быстро спросил Уллубий.

— Мама скоро вернется, а Хаджи-Омар с самого утра ушел вас искать, — радостно тараторила Тату. — Мы ведь знали, что вы тут. Все кругом об этом говорят. Только и слышно: «Буйнакцы прибыли, буйнакцы!»

— Вот оно что! — Уллубий засмеялся. — Буйнакцы? Кто же это нас так окрестил?

— Не знаю, люди. Так все говорят. Уже давно.

Это было приятно слышать. Раньше у приспешников имама были только одни враги: их называли махачи. А теперь вот, значит, появились еще и буйнакцы.

— Уллубий, вы, верно, замерзли? Я сейчас затоплю печь. И яичницу сделаю. Это недолго, один миг…

Хату побежала куда-то, быстро вернулась, стала разбивать яйца, жарить глазунью.

— Спасибо. От яичницы не откажусь, — чистосердечно признался Уллубий. — Я уж, право, даже и забыл, когда ел в последний раз.

— Ох, бедный! Только маме не вздумайте говорить. д то она расплачется от жалости. Она ведь тут только про вас и думает. Каждый день спрашивает: кто там ему готовит? Кто стирает?.. А правду говорят, будто вы привели с собой целый полк?

— Да, верно.

— Вот хорошо-то. А то ведь сколько дней уже этот кошмар продолжается. Грабят, жгут, даже убивают…

— Наши все целы? — тревожно спросил Уллубий. Тэту сперва замялась, после недолгой паузы ответила:

— Зайналабид ранен.

— Где? Когда? Серьезно? — засыпал ее вопросами Уллубий.

— Это было ночью. Он сидел у себя дома, писал статью для «Танг-Чолпана». Срочную. Вот как раз о событиях в Шуре. Вдруг в окно кто-то выстрелил… Нет, нет, не волнуйтесь, рана не опасная. Пуля попала в руку.

— А кто стрелял? Узнали?

— Что вы! Разве найдешь… И еще одно несчастье случилось, — сказала она, помолчав.

— С кем? — снова вскинулся Уллубий.

Тэту рассказала, что покончила с собой ее подруга Аня.

Уллубий вспомнил тот вечер, когда они так веселились вот здесь, в этой самой комнате: пели, играли на рояле, дурачились. Вспомнил странный разговор, который завела с ним тогда Аня. Он решил, что просто кокетничает девушка, старается придать себе какую-то таинственность. Вот тебе и на! Оказывается, все это было куда серьезнее…

Они помолчали.

— Я слыхала, что в городе был митинг? Это правда? — наконец решилась Тагу нарушить молчание.

— Да, был, — подтвердил Уллубий. — Можете спать спокойно. Ничего не выйдет ни у пузатого имама, ни у карлика Узуна.

Тату радостно засмеялась.

— А как это вам удалось? Расскажите!

Уллубий задумался. Чтобы ответить на этот простой вопрос, ему понадобились бы, пожалуй, целые сутки…

Несколько дней назад в Темир-Хан-Шуре открылся областной Дагестанский съезд Советов.

Вечером, когда делегаты стали собираться перед театром, где должен был открыться съезд, выяснилось, что здание уже охраняется отрядом имама.

На первом заседании председатель исполкома Зубаир Темирханов торжественно объявил, что русские войска покинули горные крепости Хунзах и Гуниб. «Отныне, — с пафосом восклицал он, — мы сами будем хозяевами своей судьбы, и в этом нам помогут войска, спустившиеся с гор. Они готовы, жертвуя собой, защищать нас от любых посягательств на нашу независимость».

Против Темирханова открыто выступили только Махач и Коркмасов. Они заявили, что его позиция не что иное, как прямой нажим на делегатов съезда, попытка «убедить» всех несогласных с помощью военной силы.

Ну а потом… В город прибыл отряд красногвардейцев из Порт-Петровска во главе с Буйнакским и Захарочкиным.

Махач, Коркмасов, Хизроев, Солтан-Саид были заранее извещены о прибытии буйнакцев. Они устроили им торжественную встречу. Оркестр реального училища играл «Марсельезу». Друзья на руках вынесли Уллубия на площадь, где отряд уже ждала небольшая, но монолитная группа сторонников.

Приспешники имама, прослышавшие кое-что о планах Петровского ревкома, уже несколько дней распространяли по городу злобные слухи о том, что из Порт-Петровска на Шуру движется вооруженная банда большевиков. Рассказывали всякие ужасы. Говорили, что большевики — полуживотные-полулюди. Что у них звериные лапы и зубы, а на голове рога.

Каково же было всеобщее изумление, когда в город вошел организованный, дисциплинированный отряд. Особенно шуринцев потрясло то, что в массе своей большевистские солдаты были дагестанцы.

Да, это была сенсация. Ждали чудовищ с рогами и звериными рожами, а пришли самые обыкновенные люди. Мало того, такие же мусульмане, как все жители Шуры. Слово «большевик», которое еще недавно звучало для слуха обывателей ничуть не лучше, чем слово «шайтан», в один миг утратило весь свой страшный, пугающий смысл.

На следующий день съезд продолжался. Но обстановка теперь была уже совершенно иная. Социалисты, почувствовав твердую почву под ногами, перешли в атаку.

Переломным моментом стало выступление Захарочкина. Делегаты с нетерпением ждали, что скажет русский командир красногвардейского большевистского отряда.

— Мы не верим, что дагестанский народ выступит на стороне душителей революции! — взволнованно заговорил Захарочкин, рубя кулаком воздух. — Не верим, что он добровольно отдаст в их руки свободу, завоеванную нами в совместной тяжелой борьбе! Мы не сомневаемся, что вы вместе с нами будете до последней капли крови сражаться за свои права! Братья! Давайте вместе бороться против тех, кто пытается расколоть нас, посеять меж нами вражду! Лучше погибнуть, чем снова стать рабами! Давайте вместе защищать нашу свободу!

Желая ослабить впечатление, которое произвела на делегатов искренняя речь Захарочкина, Темирханов выкрикнул визгливым тонким фальцетом:

— Все это красивые слова! А на деле русские снова хотят вмешаться во внутренние дела Дагестана!

До этого момента Уллубий выступать не собирался: хотел выждать, поглядеть, как будут развиваться события. Но тут он не выдержал.

— До каких пор, — гневно повернулся он к Темирханову, — вы будете повторять эту давным-давно надоевшую ложь и клевету?! Русские вовсе не собираются вмешиваться в наши внутренние дела. Русские солдаты-большевики представляют здесь Порт-Петровский комитет и работают в тесном содружестве с трудящимися мусульманами. Нам стало известно, что с гор спустились с огромной вооруженной силой Нажмутдин Гоцинский и Узун-Хаджи. Мы уверены, что это представляет собой угрозу для существования Дагестанского областного Совета. Красногвардейцы пришли сюда, чтобы оказать областному Совету необходимую помощь. Разумеется, если Совет действительно нуждается в такой помощи.

Уллубия горячо поддержали Махач и Коркмасов.

Потом на площади состоялся грандиозный митинг. Снова — уже в который раз — Гоцинский и Узун-Хаджи были загнаны в угол. Люди, спустившиеся с гор, начали понемногу понимать, что они стали жертвой обмана. Некоторые из тех, кто вчера еще слепо шел за имамом, стали переходить на сторону буйнакцев…

Уллубий рассказал обо всем этом Тату, которая слушала его, затаив дыхание. Она была счастлива, что имя Уллубия, которого она боготворила, который был ей все равно что братом, даже ближе брата, — что его имя с каждым днем все громче и громче звучало в горах и степи. Но еще больше она была счастлива тем, что во всем этом была пусть крошечная, но все-таки реальная доля и ее труда — ведь она тоже участвовала в работе «Просветительского бюро».

— А кто вам в Анджи готовит еду? Кто стирает? — вдруг, нахмурив брови, заботливо спросила она.

— Есть там одна милая женщина, она все делает, что надо, — ответил Уллубий. И, подумав, добавил: — Пожилая женщина. Можно даже сказать, старушка.

После небольшой паузы он сделал еще одно добавление:

— А иногда дочка ее готовит.

— Большая? — спросила Тату.

— Такая же, как ты.

— А как ее зовут?

— Оля, — ответил Уллубий.

Тату помолчала, а потом задала еще один вопрос:

— Она красивая?

— Да как тебе сказать. Обыкновенная…

Уллубий и сам не мог бы объяснить, в чем тут дело, но этот неожиданный вопрос Тату его и смутил, и обрадовал. Тату как будто тоже была чуть смущена неожиданным оборотом, какой принял их разговор. Во всяком случае, она не стала особенно задерживаться на этой теме, а вновь вернулась к тому, о чем они говорили вначале:

— Уллубий! Ну когда все это кончится? Все только и делают, что грызутся друг с другом, спорят до хрипоты, даже до оружия уже дошло. А власть все не меняется… А как у вас в Анджи?

— У нас там совсем по-другому, — сказал Уллубий. — У нас власть Советов. Ну да ничего, скоро и здесь, в Шуре, будет то же самое. Пусть злобствуют, пусть бешено сопротивляются наши враги — наша победа неизбежна, Доживу ли я, доживем ли мы с тобой до нее — это уж вопрос другой. Но большевики все равно победят. Потому что на их стороне правда. Понимаешь?

— Понимаю, — тихо прошептала она. — Я вас хотела спросить… Я давно уже об этом думаю. Только если вам это покажется глупостью, вы, пожалуйста, надо мной не смейтесь. Не будете?

— Не буду, — пообещал Уллубий.

— Честное слово, не будете смеяться?

— Честное слово.

— Я хочу знать, будет ли коммунизм для нашего народа какой-то особый или такой же, как для всех.

— Не такой уж это глупый вопрос, Тату, — серьезно сказал Уллубий. — Признаться, я и сам много об этом думал. Прежде всего надо сказать, что коммунизм — это весьма отдаленное наше будущее. Не надо думать, что вот мы победим и тотчас же, буквально на следующий день после победы придет коммунизм. Сейчас мы боремся за утверждение такой власти, которая создаст все необходимые предпосылки для построения нового, коммунистического общества. Власть эта называется диктатурой пролетариата… Ты что, записываешь?

— Да, — сказала Тату. — Это ведь не только меня волнует. Мы с подругами об этом много спорили. Даже пробовали Сен-Симона читать, но у него ничего про это не сказано.

— Да, у Сен-Симона про это не сказано, — улыбнулся Уллубий. — Впрочем, не только у Сен-Симона… Так вот, если я правильно понял твой вопрос, тебя интересует, исчезнет ли при коммунизме национальное своеобразие Дагестана? Или оно сохранится?

— Да, — подтвердила Тату. — Меня это интересует, потому что я люблю свой народ. Больше всего на свете, больше жизни. И я не хочу, чтобы он стал, как все. Хочу, чтобы он навсегда сохранил свое… свою… — она запнулась.

— Свою индивидуальность. Свою неповторимость. Свою непохожесть на другие народы, да? — помог ей Уллубий.

— Да, — упрямо тряхнула она головой.

— Ну что ж, и для меня тоже не безразлична судьба моего народа. И я тоже не хочу, чтобы мой народ растворился, исчез, утратил свое национальное своеобразие. Но вот ведь какая тут закавыка. Ты говоришь, что любишь свой народ. Весь? Целиком? Всех готова любить? Всех и каждого?

— Всех и каждого! — пылко воскликнула Тату. — От Магомы до какого-нибудь Хасбулата! За них за всех я готова страдать…

— Прямо-таки за всех? И за Гоцинского тоже? И за этого злобного карлика Узун-Хаджи? Они ведь тоже, если я не ошибаюсь, принадлежат к тому же народу, который мы с тобой оба так любим…

Тату растерянно молчала.

— Вот какая сложная вещь, оказывается, любовь к своему народу, — вздохнул Уллубий. — Жизнь так устроена, что, если тебе на самом деле дороги интересы Магомы и Ахмеда, ты должна ненавидеть толстобрюхого Нажмутдина, и злобного шейха Узуна, и богача Хизри, и Нухбека Тарковского, потому что они могут процветать, только угнетая Ахмеда и Магому, заставляя их прозябать в нищете, темноте и невежестве. Так вот, дорогая Тату, Я тоже готов страдать, я тоже готов отдать свою кровь, капля за каплей. Но не ради всех, а ради Ахмеда, ради Магомы… Ради того, чтобы они жили свободно и счастливо. Ох, я, кажется, совсем уморил тебя. Хотел сказать в двух словах, а вышла целая лекция..!

— Ой, что вы! Наоборот, это я вас совсем замучила вопросами, — засмущалась Тату. — Однако, куда же делась мама? Я уж начинаю волноваться. Она давно должна была прийти…

В окно сильно постучали.

— Кто это? — испуганно вскрикнула Тату.

— Не бойся, это за мной. Мне пора.

— Как же так? — расстроилась Тату. — Мама ни за что не простит мне, что я вас не задержала!

— Что поделаешь. Надо… Я должен выступить перед кавалеристами Дагестанского полка. Но пока я еще остаюсь здесь, в Шуре. Вечером приду…

Все это он договаривал уже на ходу, второпях влезая руками в рукава шинели.

— Постойте! — Тату вдруг прижала руки к груди, словно ей внезапно пришла в голову какая-то ужасная, до смерти напугавшая ее мысль. — Но ведь вас могут убить! По всему городу шатаются вооруженные до зубов фанатики!

— Чего мне бояться? Пусть лучше они меня опасаются. У меня как-никак отряд, четыре сотни вооруженных, беззаветно преданных нашему делу бойцов. Этот орешек будет покрепче, чем несколько тысяч обманутых людей, которые и сами-то толком не знают, чего они хотят…

Уллубий ушел, еще раз твердо пообещав, что к вечеру обязательно вернется, чтобы повидать Ажав.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

— Что ты знаешь?

— Что ходишь опасной тропою.

— Чего ты не знаешь?

— Где притаилась беда.

— Что ты знаешь?

— Явится смерть за тобою.

— Чего ты не знаешь?

— Когда.

Кумыкская песня

ГЛАВА ПЕРВАЯ

— Мамочка! Она все еще там! Сидит, никуда не уходит!

— А ты сказала, что его нету дома?

— Я пыталась ей втолковать. Но она не понимает по-нашему. Издалека, видно, шла. Усталая, вся в пыли. Хурджины рядом положила и сидит… Мне так жалко ее стало… Я остановила первого попавшегося прохожего и попросила, чтобы он перевел, что она говорит.

— Ну и что?

— Говорит: я его мать.

— Чья мать?

— Товарища Буйнакского.

— Ты что-то путаешь, дочка. У него мать давно померла.

— Не станет ведь пожилая женщина врать мне в глаза?

— Ну, не знаю. Может, этот твой прохожий что-нибудь напутал. А может, просто пришла к начальнику с жалобой, боится, что ее не пустят. Вот и выдумала… Всякое бывает.

— А ты откуда знаешь, что у Буйнакского нет матери?

— Он еще совсем крохотным мальчонкой осиротел.

Мне Ибрагим рассказывал. Ибрагим врать не станет… Ну да уж ладно, пойдем, дочка, к этой твоей старушке. Я лишь одним глазком гляну, так небось сразу увижу — мать она ему или не мать.

— Как это ты увидишь? Я не понимаю!

— Э, доченька! Одна мать всегда узнает другую. Сердце подскажет.

Тетя Варя с Олей пошли объясняться с женщиной, с самого утра поджидавшей Уллубия у дверей Ревкома.

Она расположилась со своими хурджинами прямо на крыльце. Рядом, опираясь на винтовку, стоял красногвардеец Алеша: после январских событий по решению Ревкома был сформирован специальный караульный взвод для. охраны здания Военно-революционного комитета. Караул размещался в доме напротив — там, где раньше было реальное училище.

Варвара Ивановна долго вглядывалась в усталое смуглое лицо пожилой женщины, изборожденное морщинами. Вслушивалась в ее непонятную речь.

— Может, и родственница, — задумчиво сказала она. — А на мать не похожа. Ни одной черточки Уллубия… Эх, бедняга, совсем продрогла! Давай, зови ее к нам.

С моря дул резкий, пронизывающий мартовский ветер. Недаром в здешних краях говорят, что март — самый гнусный из всех месяцев, какие только есть в году.

Оля жестом пригласила женщину войти. Та сперва отказывалась, давая понять — тоже жестами, — что посидит здесь, подождет, сколько надо. Но Варвара Ивановна и Оля, взяв ее за руки, помогли ей подняться и ввели в дом.

Очутившись в теплой, хорошо натопленной комнате, женщина словно оттаяла. Благодарная улыбка осветила ее измученное лицо. Она развязала хурджин, достала из него кусок домашней халвы из орехов и протянула Оле.

— Ой, что вы! Не надо! — стала отказываться та.

Но женщина быстро-быстро залопотала что-то по-своему, помогая себе жестами.

— Бери, доченька, бери! — шепнула Варвара Ивановна. — Отказываться от дареного у них не положено. Большая обида будет.

Оля взяла халву и наклонила голову в знак благодарности. Женщина снова улыбнулась доброй, мягкой улыбкой.

Спустя десять минут они уже сидели втроем за самоваром и пили горячий вкусный чай — знаменитый чай тети Вари. Объяснялись по-прежнему жестами, но им казалось, что они уже начинают понимать друг друга.

Как только Уллубий пришел домой, тетя Варя сразу доложила ему о странной гостье.

— С самого утра вас ждет. Говорит: я, дескать, ему мать… По-своему, конечно, говорит. Не по-нашему. Так что, может, мы что не так поняли…

— Нет-нет, вы все поняли правильно! — радостно прервал ее Уллубий. — Судя по всему, это и в самом деле приехала моя мама…

— А Ибрагим говорил… — растерянно сказала тетя Варя.

— Ибрагим говорил вам, что я круглый сирота? — прервал ее Уллубий. — Да, верно. А все-таки мама у меня есть. И даже не одна, а целых три.

— Три? — улыбнулась шутке Варвара Ивановна. — Да нешто такое бывает, сынок?

— Не часто, но бывает, — серьезно сказал Уллубий. — Во всяком случае, я не обманываю вас. Эта женщина имеет полное право называть себя моей матерью.

Как только Варвара Ивановна сказала, что приезжая не знает ни слова по-русски, он сразу понял, что к нему приехала Суйдух.

Он не видел ее с тех самых пор, как прибыл из Москвы. Сколько раз за это время собирался он навестить ее, да так и не собрался. И вот старушка, не дождавшись, когда он наконец явится к ней, сама пустилась в дорогу, чтобы повидать своего любимца. Уллубию стало стыдно: жизнь напряженная, нервная, дел невпроворот, а все-таки надо было найти время и съездить в Губден…

Уллубий был уже большим парнем, учился в Тифлисской мужской гимназии, когда узнал впервые, что его мать трагически погибла, когда он был еще младенцем. А женщина по имени Суйдух, которую он до того дня считал своей матерью, оказывается, вовсе не мать ему… Но она была ничуть не менее дорога ему, чем та, что принесла его в этот мир. В этот блуждающий в потемках, полный крови, грязи и страданий и все-таки ослепительно прекрасный мир, который она покинула так рано, — когда ему, ее крохотному сыну, не было еще и года.

Нежданно-негаданно, как это всегда бывает, в дом наиба Карабудахкентского участка Даниял-бека пришла беда: в одночасье умерла жена, оставив на его руках четверых детей — двух мальчиков и двух девочек.

Даниял-беку в ту пору едва только стукнуло сорок. Но за плечами у него был уже немалый жизненный опыт. Об этом говорил даже его послужной список. Служил в Дагестанском конно-иррегулярном полку, участвовал в Ахал-Текинском походе под командованием князя Чавчавадзе, потом служил в пехотном Кабардинском полку, которым командовал флигель-адъютант, полковник князь Аргутинский-Долгоруков. Пять лет служил он в конвойной роте царя. Грудь Даниял-бека украшали ордена, пожалованные ему государем императором за верную службу: орден Станислава, орден святой Анны… Если к этому добавить, что по рождению Даниял-бек принадлежал к местной аристократии (он унаследовал от предков титул князя Уллу-Буйнакского), можно с полным основанием сделать вывод, что судьба не обделила его своими милостями.

И вот, словно гром среди ясного неба, грянула эта неожиданная беда.

Многочисленные родственники тщетно пытались подыскать для него невесту, которая была бы ему ровней. Они хотели просватать за него молодую девицу из аула Гели: она состояла с ними в кровном родстве и по всем их понятиям была для Даниял-бека хорошей парой. Но молодая гелинка ему не приглянулась. Найти другую невесту столь же хорошего рода было не так-то просто, а жениться на девушке простого сословия князю не подобало. Так он и жил вдовцом.

И вот однажды Даниял-бек возвращался из Темир-Хан-Шуры домой со своим другом Вано, приехавшим к нему погостить из Грузии. У мельницы Даниял-бек увидел девушку редкой красоты.

— Кто это? — спросил он у мельника.

— Дочь Магомеда-Гаджи, — ответил тот. — Из нашего села.

— Еще не засватана? — поинтересовался князь.

— Пока нет. Хотя от женихов нет отбоя, — сказал мельник и, рассмеявшись, добавил: — Нету женихов — плохо. Слишком много женихов — еще хуже. Отец ее, хотя и простой уздень, человек уважаемый у нас в ауле. Два раза в Мекку ходил. Он разборчив, не за каждого согласится отдать дочь. Да еще такую красавицу…

Даниял-бек долго глядел вслед приглянувшейся ему девушке. Наконец, видимо придя к какому-то решению, попросил:

— Скажи, пусть она принесет нам воды из родника. Пить хочется.

Понимая, что просьба эта — лишь повод, но не догадываясь об истинных намерениях князя, мельник удивленно спросил!

— Неужто у вас уже такой большой сын, что вы ему невесту приглядываете?

— Да, да, — думая о чем-то своем, рассеянно ответил Даниял-бек. — Пусть принесет воды.

Подавая князю кружку с чистой родниковой водой, девушка опустила глаза и чуть отвернулась от смущавшего ее пристального мужского взгляда, прикрыв лицо платком. И столько было неуловимой стыдливой грации в этом ее движении, что Даниял-бек и его друг Вано не могли оторвать глаз от красавицы. Так и замерли на месте, любуясь ею.

— Хорошая вода. Спасибо, красавица. Как тебя зовут? — нарушил наконец эту неловкую паузу Даниял-бек, хотя уже знал от мельника, что ей двадцать два года и зовут ее Сагидат.

Застеснявшись, девушка ничего не ответила и убежала.

Друзья вскочили на коней и тронулись в путь. Некоторое время ехали молча, предаваясь каждый своим мыслям. Вдруг Даниял-бек сказал:

— Помяни мое слово, Вано, можешь считать, что я не мужчина, если эта девушка не будет моей женой!

Даниял-бек сдержал свое слово. Не считаясь с возмущенными, негодующими протестами своей родни, он женился на красавице Сагидат, простой узденке из аула Параул.

Даниял-бек с новой женой и детьми стал жить в родном ауле Уллу-Бойнак. Там и родился Уллубий. А вскоре, выйдя в отставку, Даниял-бек перебрался в аул Гели к родственникам. Сагидат оказалась в среде заносчивых отпрысков княжеского рода. Дочерей Даниял-бек выдал замуж, а двое его сыновей — Махарам-бек и Магомед-бек — жили с отцом и его новой семьей. Вскоре Сагидат родила Даниял-беку еще двух сыновей. Одного назвали Хан-Магомед, другого — Уллубий.

В ауле скромную, трудолюбивую Сагидат любили все.

Но родственники мужа то и дело выказывали ей свое презрение. Особенно изощрялись старшие сыновья Даниял-бека. Они тщеславились тем, что происходят из рода могущественных князей Тарковских. Как же могли родичи столь сиятельных особ смириться с тем, что в их семью вошла простая узденка. Они постоянно дерзили мачехе, то и дело унижали ее, осыпали всевозможными оскорблениями.

Однажды во время очередной словесной перепалки старший сын Даниял-бека Махарам-бек кинулся на мачеху с топором. Мгновение — и двадцатипятилетняя Сагидат упала на землю, обливаясь кровью. Маленький Уллубий стал сиротой.

Волей-неволей пришлось подумать о кормилице. Наиболее подходящей оказалась молодая женщина Суйдух из села Губден. Она была дальней родственницей Сагидат по материнской линии.

Жуткая драма, разыгравшаяся в ауле Гели, взбудоражила всю округу. Особенно потрясены были родственники несчастной Сагидат. Двоюродный брат погибшей — Дадав — поклялся, что убийца падет от его руки. Выполнить эту клятву было не так-то просто: Махарам-бек был арестован и сидел в порт-петровской тюрьме.

Однако Дадав был человек отчаянный. Он делал все возможное и невозможное, чтобы проникнуть в тюрьму и расправиться с Махарам-беком. И вот наконец мечта его исполнилась. Махарам-бек заболел и был переведен в тюремную больницу, которая охранялась не так строго, как тюрьма. Тут и настигла его карающая рука Дадава. Сагидат была отомщена.

Уллубий был уже взрослым юношей, когда узнал про эти события семнадцатилетней давности. Однако они потрясли его так, словно все это случилось только вчера. В тот же день отправился он на поиски могилы своей матери.

В Гели никто не догадывался о том, что Уллубий узнал правду о трагической гибели Сагидат.

— Что с тобой, братик? — встревожено спросила его Джахав, когда он вернулся домой. — Почему у тебя такое несчастное, заплаканное лицо? Тебя обидели?

— Обидели, — сказал Уллубий мрачно, стиснув зубы. — На всю жизнь обидели.

— Кто? Скажи сейчас же! — заволновалась Джахав.

— Того, кто меня обидел, давно нет в живых. Но остались другие, которые ничем не лучше, чем он. И уж будь спокойна, я им отомщу.

— Вай, аллах! Что ты говоришь? Не смей даже думать об этом! Только этого горя нам не хватало! — запричитала Джахав, почуяв недоброе.

— Не бойся, сестра! — прервал ее Уллубий. — Я буду мстить не так, как ты думаешь… Я отомщу иначе… На свой лад…

И сколько ни приставала к нему Джахав, она больше ничего от него не добилась.

А перед глазами Уллубия стояла заброшенная, заросшая травой могила его несчастной матери, павшей жертвой нелепых сословных предрассудков, жертвой извечной, мучительной, жестокой вражды между богатыми и бедными. Стоя над ее могилой, он впервые подумал о том, что этот неправедный, подлый миропорядок должен быть уничтожен. И дал клятву всю кровь свою до последней капли отдать борьбе за счастье всех обездоленных, всех угнетенных, всех страдающих от произвола и злобной наглости сильных мира сего.

— Абам! — крикнул Уллубий. (Он всегда звал ее этим ласковым прозвищем.) И не успела Суйдух подняться ему навстречу, как он уже был около нее, и прижимал к груди ее худенькое легкое тело, и отирал тыльной стороной ладони слезы с ее добрых заплаканных глаз.

Варвара Ивановна и Оля стояли поодаль, умиленные и растроганные этой бурной радостью. Варвара Ивановна тоже всплакнула, вспомнив своего любимца Володю, старшего Олиного брата, погибшего где-то в степях под Астраханью, в бою с беляками.

Уллубий не зря называл Суйдух своей второй матерью. Она любила его той преданной и сильной, всепоглощающей и всепрощающей любовью, какой может любить только мать. Да и не мудрено: кроме Уллубия у нее была только единственная дочь.

— А я уж и в Шуре была. Весь город обошла, все спрашивала: где ты? Сказали, что здесь. Вот наконец и нашла! — говорила Суйдух, улыбаясь радостной, счастливой улыбкой.

— Ты уж прости меня, Абам, — стал оправдываться Уллубий. — Я все собирался к тебе. Да вот, как видишь, так и не собрался. Тут у нас такие события развернулись, что… Одним словом, никак не мог… Ну, рассказывай! Как ты там?.. Как здоровье? — спрашивал он, с нежностью вглядываясь в ранние морщины Суйдух, в ее преждевременно поседевшие волосы, выбивавшиеся из-под туго затянутого черного платка.

— Что уж про мое здоровье говорить. Жива, и ладно, — отвечала Суйдух. — А если, не дай бог, и случится что, в ауле всегда найдутся добрые люди. Одна не останусь. А вот ты, сынок… Как ты тут? Совсем один ведь, в чужих краях… Каково тебе здесь, на чужбине? Да еще в такое время, когда все кругом словно с ума посходили. Только и знают, что стрелять друг в друга…

— Да что ты, Абам! — засмеялся Уллубий. — Я тут не один. У меня полным-полно друзей. А время… Да, время сейчас бурное, ты права. Но это все скоро кончится, и наступит совсем другая, прекрасная и справедливая жизнь!

— Пусть всемогущий аллах сделает так, чтобы слова твои сбылись, — вздохнула Суйдух. — Но вот что меня тревожив, сынок! Я слыхала, что ты здесь стал большим хакимом. Это правда?

— А почему это тебя беспокоит? — удивился Уллубий.

— Ох, сынок, если люди не врут и ты вправду стал большим хакимом, это худо! Очень худо! Уж поверь мне… У большого хакима всегда много врагов. Даже у нашего пророка Магомета, да будет благословенно имя его, были тысячи тысяч врагов…

— Да, это верно, — помрачнел Уллубий. — Врагов у нас тут хватает. Но ты не волнуйся. Мы их всех сметем со своего пути.

— Пусть всемогущий аллах сделает, чтобы все было так, как ты говоришь, — снова вздохнула Суйдух. — А я тебе гостинцев привезла, — засуетилась она, развязывая свой хурджин и доставая оттуда всевозможную снедь. — Косхалву… Явлу мичери… Хурбеч… Ты, когда маленький был, страсть как любил мой хурбеч! Помнишь?

— Помню, Абам! Как не помнить! Я всю твою стряпню люблю, — говорил Уллубий, любовно разглядывая привезенные гостинцы. — Где только я не бывал! И в Москве, и в Ставрополе, и в Тифлисе… Каких только разносолов не пробовал!.. А такой вкусной еды, как твоя, нигде не встречал!

— Это потому, сынок, что ту еду, про которую ты говоришь, чужие руки готовили. Вот потому и болит сердце мое, потому и извелась вся, что не знаю: где ты? На чем спишь? Что ешь? Кто ходит за тобой? Кто тебе стряпает?

Уллубий рассмеялся.

— Ты не смейся, сынок, — нахмурилась Суйдух, — я ведь не шучу. Я всерьез спрашиваю.

— Вот эти милые женщины за мной ухаживают, — сказал Уллубий, указывая на Варвару Ивановну и Олю. — И стирают, и готовят.

— А они умеют готовить нашу еду? Хинкал? Курзе? — строго спросила Суйдух. — Я ведь знаю, как ты все это любишь.

— Не волнуйся, умеют, — успокоил ее Уллубий. — Ну, конечно, у них не так вкусно получается, как у тебя, — добавил он, пользуясь тем, что разговор шел по-кумыкски и тетя Варя с Олей не понимали, о чем речь. А то бы еще, чего доброго, обиделись…

— Ну, спасибо им! — облегченно вздохнула Суйдух. — Да пошлет им аллах долгую и счастливую жизнь, хоть и не нашей они веры. — И тотчас же стала отделять часть гостинцев для Варвары Ивановны.

— Ой, что вы! Спасибо! Не надо! — отбивалась та, как могла. Но Суйдух даже и слушать не стала ее возражений, а молча подвинула ей косхалву, яйца, отломила половину кукурузного чурека.

— Вот еще, сынок, что я тебе сказать хотела, — обернулась она к Уллубию. — Тут мне недавно сон приснился, будто я пляшу на твоей свадьбе. Ну, вот я и подумала, что сон этот, должно быть, в руку. Лет тебе уже немало. Сверстники твои все давным-давно переженились. А ты все один. Не дело это… Я уж и невесту тебе приглядела. Славная девушка, красивая. Из хорошей семьи…

— Вот и отлично, Абам! — засмеялся Уллубий. — Если девушка и впрямь так хороша, как ты рассказываешь, прибереги ее для меня. Как только закончу тут все свои дела, так сразу приеду и женюсь. Договорились?

Суйдух приняла шутку Уллубия за чистую монету. На лице ее появилось удовлетворенное, счастливое выражение, словно после удачно выполненной важной миссии. Очевидно, она не ожидала, что Уллубий так легко согласится на ее предложение.

Уллубий передал Оле и тете Варе смысл их разговора. Оля не удержалась и прыснула в кулак.

— Да, совсем забыла! — спохватилась вдруг Суйдух и снова стала рыться в своем хурджине. — Когда я в Шуре была, зашла к Ажав. Думала, что ты там, Ажав мне все рассказала. Жаловалась на тебя, сынок! Приехал, говорит, и сразу обратно уехал, даже не стал меня дожидаться.

— Так уж вышло, Абам! Я не виноват, — развел руками Уллубий.

— Ну вот, — продолжала Суйдух. — А сынишка ее, Хаджи-Омар, мне и говорит: «Увидите Уллубия, обязательно передайте ему вот это…»

Она вытащила из хурджина основательно измявшийся самодельный конверт и вручила его Уллубию. Он торопливо разорвал его и, сразу забыв обо всем на свете, погрузился в чтение. Письмо было очень короткое. В нем говорилось, что силы контрреволюции в Шуре сильно оживились и положение дел в исполкоме внушает весьма серьезные опасения. К письму был приложен номер газеты Милликомитета «Дагестан» на арабском языке. Хаджи-Омар просил Уллубия обратить особое внимание на статью, напечатанную в этом номере, и даже приложил к своему письму перевод этой статьи на русский язык.

В ней говорилось:

«Порт-Петровск — самый крупный в Дагестане торговый и промышленный город. В нем находятся мануфактурная фабрика, канатный завод, гвоздильный и мыловаренный заводы, рыбные промыслы, дающие миллионы рублей прибыли в год. Через Порт-Петровск проходит Кавказская железная дорога. Нечего и говорить о том, как важен этот крупный промышленный центр для экономики всего Дагестана, особенно сейчас, когда область лишилась поддержки государственной казны. Дагестанский исполком делал все возможное, чтобы экономические интересы промышленных предприятий города были подчинены интересам Дагестана, экономическим интересам всего нашего края. Однако городское управление решительно препятствовало всем этим попыткам. А в последнее время власть в городе захватил так называемый Военно-революционный комитет, подчинивший всю жизнь города своему произволу. Опираясь на отряды вооруженных рабочих, именуемых Красной гвардией, Петровский ревком обложил непомерными налогами влиятельных и богатых жителей города, распорядившись арестовать всех, кто откажется эти налоги платить. По сути дела, Порт-Петровск, возглавляемый Ревкомом, превратился в самостоятельное государство. Порт-Петровский военно-революционный комитет намеревается захватить власть над всем Дагестаном и готовится к военному нападению на Темир-Хан-Шуру. С этой целью он постоянно вводит в действие все новые и новые отряды вооруженных рабочих, именуемые Красной гвардией.

В связи со всеми этими обстоятельствами Дагестанский исполком принял решение направить в Порт-Петровск 2-й Дагестанский полк…»

Суйдух, внимательно следившая за выражением лица Уллубия, тревожно спросила:

— Что там такое стряслось, сынок? Уж не привезла ли я тебе какую-нибудь неприятную новость?

В Дагестане не зря говорят, что горец никогда не подаст своему единоверцу дурной вести. Зато уж с хорошим известием он готов скакать за пятьдесят верст.

Не желая огорчать Суйдух, Уллубий постарался придать своему лицу выражение предельной беспечности и, улыбаясь, ответил:

— Да нет, что ты, Абам! Просто тут о наших делах. А сейчас извини меня. — Он встал. — Я должен буду ненадолго тебя оставить. Не тревожься, я скоро вернусь. А ты пока отдохни. Если что понадобится, обращайся к Варваре Ивановне. Она сделает все, что в ее силах. Верно, тетя Варя?

Улыбнувшись еще раз своей ласковой, ободряющей улыбкой, Уллубий шагнул за дверь. И тотчас же тень тревоги вновь легла на его лицо.

ГЛАВА ВТОРАЯ

В ночь на двадцать пятое марта 1918 года разведка донесла, что Дагестанский кавалерийский полк и довольно многочисленный отряд милиции Милликомитета под командованием полковника Арацханова и Джафарова в полном боевом порядке вышли из Темир-Хан-Шуры и двинулись на Петровск, имея предписание областного исполкома «ликвидировать самоуправство самозваного Порт-Петровского ревкома и восстановить в городе парализованную деятельность органов областной административной власти».

Данные разведки сообщали также, что вслед за этими воинскими частями движется огромная армия Гоцинского с оружием и боеприпасами, взятыми из арсенала Хунзахской крепости.

Принятые Ревкомом меры по предотвращению нападения шуринских отрядов на Петровск не помогли. Гарун, срочно посланный в Шуру для выяснения позиции Исполкома, вернувшись, сообщил, что там и слушать не хотят ни о каких переговорах. Он рассказал, что на порт-петровских большевиков навешивают самые разные ярлыки. То клянут их как немецких шпионов, то как русских шовинистов.

Было ясно, что контрреволюционеры хотят взять реванш за свое январское поражение.

В ту ночь состоялось экстренное заседание Ревкома. В повестке дня стоял только один вопрос: как поступить в этих чрезвычайных обстоятельствах?

Большинство настаивало на обороне города. Некоторые горячие головы требовали даже выйти навстречу врагу и дать бой, не дожидаясь, пока он первый начнет военные действия.

Особенно упорно отстаивал эту безрассудно-смелую идею Авербух.

— Неужто мы струсим? Неужто дадим себя запугать? Не бывать этому! — кричал он своим громовым голосом. — Костьми ляжем, но не отступим! Нам отступать некуда! Единственный выход — перейти в наступление!

Нашлись люди, готовые поддержать воинственный пыл дяди Кости. Но их несколько отрезвила холодная, спокойная, умная речь Ивана Котрова, двадцатипятилетнего начальника штаба Порт-Петровского Интернационального полка. Котрова хорошо знали в городе, к голосу этого рассудительного, отважного человека давно уже привыкли прислушиваться. Он был рабочим, потом служил в армии, был приговорен к смертной казни, замененной потом каторгой, — освободила революция.

— Кажется, это Суворов любил повторять, что лучший способ обороны нападение? — начал он свою речь. — Я, как человек военный, могу подтвердить, что это и в самом деле так. Но в теперешних наших обстоятельствах следовать этой суворовской заповеди, как предлагает товарищ Авербух, было бы чистейшим безумием. В нашем распоряжении всего-навсего семьсот штыков, пять пулеметов, четыре пушки с небольшим запасом снарядов. Вот, собственно, и все силы, которыми мы располагаем. Я могу поручиться, что красногвардейцы вверенного мне отряда готовы умереть за дело революции, которому они бесконечно преданы. Но одной преданности, товарищи, одной готовности пойти на смерть сейчас мало…

— В аулах есть конные отряды! — выкрикнул кто-то.

— А в лесу много зайцев, — немедленно парировал Котров. — Ну и что с того? Надо еще суметь их поймать да изжарить!

Все невесело засмеялись.

— Население Петровска будет сопротивляться врагу до последней капли крови! — сказал Ермошкин. — Надо поднять народ. Из одних только рабочих бондарного завода можно сформировать две роты.

— А оружие? Разве что пустые бочки пустить в ход? — не без юмора возразили ему.

— Почему бочки? Винтовки и пулеметы у нас есть. Ручаюсь, что их конница не выдержит нашего ураганного огня! — возмутился Захарочкин.

— Допустим, — вмешался в спор Гарун. — Но не забывай, что вслед за полком движется лавина вооруженных до зубов людей Гоцинского.

— А, видали мы в январе, какие это вояки! Разбегутся при первых же звуках выстрелов! — махнул рукой Захарочкин.

— Да нет, — возразил ему Уллубий. — Я думаю, что из январских событий они извлекли кое-какие уроки.

Никто ему не ответил. Всем было ясно, что на этот раз придется иметь дело с очень сильным врагом. Собственно говоря, надежд на успешную оборону города не было никаких, но никто из присутствующих не смел высказать это вслух. Каждый из членов Ревкома готов был скорее умереть, чем капитулировать.

— Друзья, — заговорил в полном молчании Уллубий, и голос его дрогнул от волнения. — Спасибо вам за вашу готовность до конца драться за нашу власть, за революцию! Да, мы можем принять бой и пасть смертью храбрых в этом неравном бою. Но это не выход, друзья! Такое решение было бы чистейшим безрассудством. Не умереть за революцию должны мы, а жить для нее… И победить!

Уллубий говорил все тверже, все увереннее и видел, как светлеют лица товарищей, с напряженным вниманием слушающих его речь. Он чувствовал, что ему удалось заразить их своим спокойствием, своей силой, своей уверенностью. И уже не в интонациях взволнованного и горестного раздумья, а тоном приказа, не подлежащего обсуждению, он закончил:

— Как председатель Военно-революционного комитета, приказываю немедленно начать эвакуацию! Ревком и части Красной гвардии организованно эвакуируются в Астрахань и в Баку. Часть товарищей останется здесь. Будут вести подпольную работу, исподволь готовить население к нашему возвращению. Астрахань и Баку помогут нам, и мы вернемся!

Все чувствовали, как трудно далось Уллубию это решение. И та боль, с какой произнес он эти слова, отозвалась в сердце каждого члена Ревкома встречной, ответной болью. Но странное дело, уныния не было теперь на их лицах.

Сухо, деловито проинформировал собравшихся Котров о том, что отряд красногвардейцев встретит противника на подступах к городу и будет сдерживать его продвижение до тех пор, пока основные части Красной гвардии и Ревком не оставят город.

Ревком обратился с воззванием к населению Петровска. В нем говорилось: «Дорогие братья — горожане Петровска и жители аулов! В этот тяжелый момент, когда завоевания нашей революции под угрозой, Революционный комитет обращается к вам! Все, кому дороги интересы революции, все, кто имеет оружие и не может стать в ряды борцов за революцию, обязан сдать это оружие тем, кто в нем нуждается в борьбе за диктатуру пролетариата!»

Обсудили и другие организационные вопросы. И почти каждый оратор вынужден был произносить вслух это неприятное, больно ранящее слово: «эвакуация». Но теперь это слово звучало для них иначе: теперь в нем им слышалась непререкаемая уверенность, с такой силой и страстью выраженная Уллубием в этом лаконичном, простом, спокойном обещании: «Мы вернемся».

В ту ночь в Ревкоме никто не спал.

Увязывали и грузили на пароходы все, что решено было взять с собой. Даже Оля помогала упаковывать ревкомовские документы и незатейливое личное имущество Уллубия. По лицу ее видно было, что какая-то мысль беспрерывно гложет ее. Наконец она решилась.

— Товарищ Буйнакский! — вдруг обратилась она к Уллубию. — Можно я тоже поеду с вами?

— Нет, сестренка, — покачал головой Уллубий. — Нельзя. У тебя мать. Не годится оставлять ее одну. Да и вообще все это не для молоденькой девушки…

— Что же, по-вашему, женщина не может быть революционером? — обидчиво спросила Оля.

— Ну почему же, — возразил Уллубий. — Этого я не говорил. Вспомни хотя бы жен декабристов, которые поехали за своими мужьями на каторгу…

— Выходит, жены могут, а девушки нет?

— И девушки могут. Только ты не торопи события. Всему свой срок, — отвечал ей Уллубий уже на ходу: он торопился на вокзал.

Рассветало. День обещал быть тихим, безветренным, солнечным. В такой день хорошо гулять по набережной, вдыхая свежий, влажный, острый запах моря. У вокзала Уллубия ждал Джалалутдин. Издали доносилась беспорядочная винтовочная стрельба.

— Это наши, — сказал Джалалутдин. — Значит, я остаюсь? — спросил он, хотя все уже давно было решено между ними.

— Да, остаешься, — спокойно отвечал Уллубий, понимая душевное состояние своего товарища. — А сейчас пойди, займись погрузкой. И скажи там всем, чтобы работали спокойно, без суеты. Так, словно нам и торопиться некуда. Понял?

Джалалутдин, кивнув, ушел.

Начальник вокзала, пожилой мужчина с длинными усами, растерянно поднялся навстречу Уллубию.

— Мне надо срочно связаться с Баку, — сказал Уллубий.

— Попытаемся. Сейчас я скажу телеграфистам, — ответил тот и вышел.

Комната быстро заполнялась людьми. Слух о том, что Уллубий здесь, мгновенно распространился. Каждый во что бы то ни стало хотел поговорить с ним, получить от него указание, спросить совета, узнать его мнение по тому или иному вопросу.

Внезапно Уллубий увидел в этой толпе входящих и уходящих людей Олю. Она была в белом халате.

— Оля? Что ты здесь делаешь? — строго спросил он.

— Я же здесь работаю! В вокзальной парикмахерской, — улыбнулась она. — Хотите, побрею вас? А то вон какую щетину отрастили! Неприлично даже уезжать в таком виде.

— Ладно, в другой раз, — махнул рукой Уллубий. — Обещаю тебе не бриться до самого возвращения. А как вернемся, так первым делом — к тебе. Вот тогда ты меня и побреешь.

— А когда это будет? Скоро? — спросила она, погасив улыбку.

— Скоро, — ответил он. И подумал, что этой отважной и смышленой девчонке при случае можно было бы доверить серьезную работу.

Быстро вошли в кабинет начальника вокзала Анатолий Володин и Гарун. Оба в шинелях, в фуражках. У каждого на ремне — кобура с наганом.

— Ну, что там? — обернулся к ним Уллубий.

— Идет бой, — ответил Володин. — Думали застать нас врасплох. С ходу стали стрелять. Трое наших убиты. Котров приказал открыть ураганный огонь. Тогда они сразу подняли белый флаг, выслали парламентеров.

. — Где же они? — спросил Уллубий.

— Здесь. Говорят: ведите нас к вашему главному.

— Очень хорошо! Давайте их сюда! — распорядился Уллубий. — А Котрову скажите, пусть действует, как договорились. Отступите только после того, как с парохода будет дан сигнал: три ракеты подряд. А я попробую как можно дольше потянуть с этими парламентерами. Ясно?

— Ясно! — Володин козырнул и вышел. Гарун вышел вслед за ним, но тотчас же вернулся с парламентерами.

Это были два высоких, представительных, щеголевато одетых офицера. Один из них — бравый усач в малиновой черкеске с золотыми погонами и высокой черной папахе. «От Дагестанского полка», — мысленно отметил Уллубий. Другой — в черной черкеске с зелеными погонами. «От милиции Милликомитета».

Офицеры представились. Но Уллубий пропустил мимо ушей их имена и воинские звания.

— Я вас слушаю, господа, — сказал он, не подымаясь им навстречу и не отвечая на приветствия.

— У нас в Дагестане, кажется, принято здороваться! — вспыхнул офицер в малиновой черкеске.

— Смотря с кем, — пожал плечами Уллубий.

— Вы нас оскорбляете! — Усач схватился за пистолет.

— Успокойтесь, — поморщился Уллубий, не двигаясь с места. — Я не желаю отвечать на приветствия горцев, которые идут с оружием на своих единокровных братьев… Впрочем, оставим эту тему. Вам все равно этого не понять. Итак, что вы хотели мне сообщить?

— Дагестанский полк получил приказ передислоцироваться в Порт-Петровск, — официальным тоном сообщил усач.

— Власть в Порт-Петровске находится в руках Военно-революционного комитета, — медленно сказал Уллубий. — Присаживайтесь, господа! — добавил он. — Вы ведь, вероятно, устали с дороги?

Офицеры сделали вид, что не заметили насмешки, и сели.

— Военно-революционный комитет, — нарочито медленно, растягивая каждое слово, продолжал Уллубий, — единственно законная власть в городе, признанная народом.

— Нам приказано не входить в конфликт с местной властью, — ответил усач.

— О, как вы любезны, господа, — ответил Уллубий. — Следует ли отсюда вывод, что вы готовы официально признать Советскую власть и ее исполнительный орган — Порт-Петровский ревком?

— Нет, не следует! — отчеканил усач, пошептавшись предварительно о чем-то со своим коллегой. — Единственной законной властью в Дагестане, которую мы признаем, является областной исполком в Темир-Хан-Шуре!

— Так, так, понимаю, — кивнул головой Уллубий. — Что ж, это ваше право… Стало быть, вы явились сюда с мирной целью?

Офицеры молча наклонили головы.

— Кто же это там стреляет? — разыграл искреннее удивление Уллубий, кивнув головой в сторону городской окраины, откуда продолжали доноситься винтовочные выстрелы.

— Это ваши, — пожал плечами усач.

— Возможно, что и наши, — ответил Уллубий. — Но первыми-то начали вы… Итак, чего же вы, собственно, хотите? Чтобы мы позволили вам занять город? Так?

— Именно так, — подтвердил офицер.

— Я один не полномочен решить такой серьезный вопрос, — сказал Уллубий. — Необходимо созвать Ревком.

— Сколько времени потребуется вам на это? — спросил офицер.

— Четыре часа.

— Это много.

— Во всяком случае, уж никак не меньше трех часов, — развел руками Уллубий. — Сами понимаете, господа! Вопрос в высшей степени серьезный.

— Хорошо! — Офицеры встали. — Мы согласны.

— Ровно через три часа вы узнаете наш ответ, — сказал Уллубий и щелкнул крышкой своих часов, давая понять, что он слов на ветер не бросает.

— Молодчина, Уллубий! Отлично разыграно! — воскликнул Гарун, когда парламентеры удалились. — Трех часов нам вполне хватит!

Однако Уллубий не склонен был разделять его восторг. Какая-то неясная тревога томила его.

— Идем на телеграф, — поднялся он. — Надо во что бы то ни стало связаться с Коргановым…

Уллубий нервничал, барабанил пальцами по столу: ему казалось, что прошло уже не меньше получаса. А связи с Баку все не было. Молодой телеграфист волновался. То и дело повторял, глядя на Уллубия виноватыми глазами:

— Ну что ты будешь делать! Никак не получается! Вдруг где-то совсем рядом хлопнул выстрел, потом второй, третий… Началась беспорядочная винтовочная пальба. Распахнулась дверь, и в телеграфную ворвался Джалалутдин. Он был в одной рубашке, без шапки. В руке пистолет.

— Они подошли к вокзалу! Снизу, по железнодорожным путям. Совсем с другой стороны!

— Обманули, гады! — яростно крикнул Гарун.

— Так я и думал, — нахмурился Уллубий. — Ну что ж, в конце концов, этого надо было ожидать. Как с погрузкой?

— Погрузка закончена!

— Олично! Пошли…

— Товарищ Буйнакский! Баку на линии! — крикнул телеграфист.

Уллубий вернулся к аппарату и стал спокойно диктовать текст телеграммы.

А шум боя тем временем все нарастал. Вот совсем близко застрочил пулемет, послышался звон бьющихся оконных стекол, гул приближающейся орущей толпы. В комнату вбежала Оля. Бледное как мел лицо ее было искажено гримасой ужаса. Белый халат весь в крови.

— Оля! Что с тобой? Ты ранена? — схватил ее за руку Джалалутдин.

— Пустите… Ох, страх какой! — повторяла она.

— Да говори же! Что они с тобой сделали?

— Со мной ничего… Кажется, я убила его… Совсем убила. Насмерть!

— Кого убила? Да говори же ты, что случилось? — встряхивал ее за плечи Джалалутдин. Но она только слабо махала рукой в ответ и в ужасе закрывала глаза, словно пытаясь отогнать преследующее ее страшное видение.

— Офицера убила, — наконец заговорила она. — Они вошли в парикмахерскую. Он схватил меня, а я испугалась… и бритвой его… И сразу кровь… кровь… Ох, как страшно!..

Вбежал Захарочкин. Схватил Уллубия за руку:

— Товарищ Буйнакский! Что же вы? Быстрее! Вокзал окружен, надо уходить!

— Джалалутдин! — сказал Уллубий. — Бери Ольгу и бегом на пароход! Быстро!

Уллубий с браунингом в руке продолжал диктовать текст телеграммы. Голос его был едва слышен в царящем вокруг гомоне и гуле. Вот уже все ближе, ближе голоса, оглушительная пальба, топот ног: очевидно, противник ворвался в здание вокзала. Да, пора уходить. А то поздно будет.

Уллубий с группой товарищей кинулись к лестнице. Впереди шел Захарочкин. Он первый выглянул наружу, быстро прицелился, выстрелил. Совсем близко засвистели пули.

— Что с тобой? — спросил Уллубий, увидев, что Захарочкин прижал левую руку к груди. — Ранили?

— В руку. Кажется, кость не задета. Заживет, — отвечал тот на ходу. — Ну вот наконец и причал… Быстрее! Быстрее!

У причала их ждал Джалалутдин. Они обнялись.

— Ну, гляди! — говорил Уллубий, прощаясь с другом. — Не делай тут глупостей! Никаких безрассудных шагов! Ты меня понял? Учти! Нам с тобой рано погибать. Мы тут еще ох как понадобимся!.. Вот так-то, брат! Сегодня же уходи берегом моря вверх. Как договорились… Ну, еще разок обнимемся напоследок!..

Уллубий и Захарочкин последними прошли по сходням и смешались с толпой красногвардейцев на палубе. Наконец сходни были подняты и пароход медленно отчалил от пристани. И тут к причалу подскочили всадники в черкесках, в папахах. Они на скаку стреляли вслед уходящему судну. С крыши вокзала вслед удаляющемуся пароходу застрочил пулемет. Пулеметная очередь полоснула совсем рядом, вспенив воду за бортом.

— Товарищ Буйнакский! Отойдите от борта! Ведь так вас и убить могут! — услышал Уллубий звонкий девичий голос. Оглянувшись, он увидел Олю. Она стояла неподалеку от него в том же самом залитом кровью белом халате, в каком ворвалась полчаса назад бледная, задыхающаяся от ужаса в комнату телеграфиста. Но теперь казалось, что весь пережитый ею кошмар не оставил ни малейшего следа в ее душе. Лицо ее раскраснелось, глаза блестели. Буйный ветер революции подхватил ее и нес неведомо куда, и она с готовностью отдавалась порывам этого ветра.

— Уллу! Пойди в каюту, приляг! Погляди, на тебе лица нет! — услышал он голос Володина.

«И то правда, — подумал Уллубий. — Самое трудное уже позади. Теперь можно и выспаться».

«Уллу» — назвал его Володин. И от этого имени сразу повеяло на него чем-то далеким, давно забытым. Хотя вроде не так уж это было и давно: всего-навсего семь лет тому назад.

Кто же первый назвал его этим именем? Кажется, Борис… Совершенно верно: Борис Благовещенский. Тот студент, который потом ввел его в группу эсдеков в университете…

Никогда не забудет Уллубий тот счастливый день — семнадцатого августа 1910 года, — когда он получил письмо, извещавшее, что он зачислен студентом Императорского Московского университета по юридическому факультету и что ему надлежит явиться на занятия к первому сентября и внести плату за обучение.

Университет. Юридический факультет. Кафедра уголовного права.

Москва… Большая, незнакомая… Уллубий почта никого не знает здесь: только двух-трех студентов, с которыми едва успел перемолвиться несколькими словами.

И вдруг — событие. Газеты принесли весть о смерти Толстого.

Было холодно. Шел мокрый ноябрьский снег. Едва только сообщение это облетело университет, все студенты собрались на сходку. Их было больше двух тысяч человек.

Уллубий довольно смутно представлял себе, что происходит. С недоумением вслушивался в лозунги, которые выкрикивали из толпы.

— Верните нам автономию!

— Верните Орлова!

Наконец, не выдержав, он преодолел смущение и спросил у Бориса:

— О чем они кричат? Объясни пожалуйста!

— У нас отняли все наши права, понимаешь? — взволнованно жестикулируя длинными руками, объяснил Борис. — Это все Кассо, новый министр… Он запретил собрания, кружки, выборные студенческие организации.

— А кто такой Орлов?

— О, это был такой парень! Лучший мой друг! Его сослали на каторгу.

— На каторгу?! За что?

— Это мы с тобой обсудим как-нибудь в другой раз, — загадочно ответил Борис.

О многом Уллубий, разумеется, догадывался: как-никак он уже пережил события 1905 года в Ставрополе, участвовал в революционной сходке, своими глазами видел, как расправляются жандармы с революционерами. А позже, когда учился в Первой тифлисской гимназии, еще теснее сблизился с революционерами-подпольщиками. Читал запрещенную литературу, в том числе и марксистскую. С особенным тщанием штудировал Бебеля…

Короче говоря, совсем уж желторотым новичком в делах революционных он тогда уже не был. С тем большим нетерпением он ждал продолжения разговора с Борисом.

Спустя несколько дней Борис, словно бы невзначай, спросил:

— Ты ведь, кажется, учился в Ставропольской гимназии?

— Да, сначала там, а потом в Тифлисе.

— У вас в Ставропольской один мой друг учился. Некто Осипов. Ты его, случайно, не знал?

— Еще бы! Как не знать! — воскликнул Уллубий. — Он был в старшей группе, но я знал его преотлично! Мы с ним листовки клеили на заборах. А потом его схватили. Он был арестован и… — он запнулся.

— И что? — спросил Борис.

— Убит при попытке к бегству, — с трудом закончил Уллубий: воспоминание было не из приятных.

После этого разговора Борис окончательно проникся к нему доверием.

— Ты меня спрашивал про Орлова, — медленно сказал он. — За что он попал на каторгу и так далее… Орлов был членом Московской организации РСДРП.

— Так я и думал, — вырвалось у Уллубия. — Значит, здесь, в университете, тоже была организация?

— Почему была? Она и сейчас есть, — спокойно сказал Борис — Кстати, большинство ее составляют студенты именно нашего факультета, юристы. Если хочешь, я тебя сведу с товарищами…

— Конечно, хочу!

— Ты Виноградова Андрея знаешь?

— Видел однажды.

— Андрей — руководитель нашей организации. Я очень хочу, чтобы ты с ним сошелся поближе. Это такой человек!.. Впрочем, сам увидишь…

В тот же день он познакомил его с Андреем.

Уллубий еще раньше обратил внимание на этого русоволосого голубоглазого парня с живым, умным, энергичным лицом. Борис сказал, что Виноградов тоже заинтересовался Уллубием и очень хочет с ним познакомиться.

В комнате, куда привел его Борис, сидело человек двадцать. Видно было, что все они хорошо знают друг друга. Уллубий был тут единственным новичком. Все внимательно глядели на него. Борис потом объяснил ему, что шло заседание коалиционного совета, созданного социал-демократической группой для координации и руководства студенческим движением.

До их прихода они тут, видно, крепко о чем-то спорили. Уллубий с Борисом скромно сели в углу. Слово за слово, спор возобновился, и скоро страсти кипели уже вовсю.

— Мечта о новой революции не более чем иллюзия! — рубя воздух рукой, заговорил худой студент в очках. — Что дала революция пятого года? Тысячи жертв! Россия — нищая, голодная, отсталая страна! Рабочее движение у нас только в зачатке. О каком социализме при этих обстоятельствах может идти речь? Тут даже и спорить не о чем. Это азбучные истины. Альфа и омега марксизма…

— Ты в плену мертвых догм, — жестко прервал его Андрей. — Именно потому, что Россия нищая, голодная, забитая, именно потому, что гнет царского произвола достиг уже предельной, высшей точки, — именно поэтому-то революция и неизбежна. Вы поглядите, что делается кругом! И у нас, в Центральной России, и на национальных окраинах… Вот товарищ — уроженец Кавказа. Только что оттуда… Пусть он нам расскажет!

— Расскажи, Уллу! Как там у вас, на Кавказе? — поддержал Андрея Борис.

Все с любопытством уставились на Уллубия.

Делать было нечего: он стал рассказывать. Заговорил сбивчиво, нескладно, но потом увлекся. А когда увидел, что все слушают его с интересом, так и вовсе разошелся: речь потекла живо, свободно, горячо.

— Мы терпим все, что терпят русские бедняки, русские рабочие и крестьяне, да еще глумления и издевательства в придачу. Нас постоянно унижают, презрительно называя туземцами. То и дело оскорбляют наши национальные чувства! — говорил он.

После этой импровизированной речи Уллубий сразу почувствовал себя своим в этой компании. И они, кажется, тоже уже не воспринимали его как новичка, которому еще предстоит доказать, что он свой.

Так он обрел верных, надежных друзей.

Особенно близко сошелся он с одним из них — Гришей Коргановым, который сейчас в Баку. Он, кстати, и родом из Баку. Может быть, то обстоятельство, что он был, как и Уллубий, кавказец, сыграло тут свою роль. Так или иначе, они сразу подружились.

Однажды Андрей Виноградов пригласил Уллубия и Григория отправиться с ним, как он выразился, «по делу». Они ни о чем не стали спрашивать, сразу согласилась. С ними пошел и их однокурсник — Александр Мясников. Уллубий давно уже с симпатией поглядывал на этого щупленького, подвижного юношу с выразительным, смышленым лицом. Особенно нравилось ему в нем то, что он был заядлый спорщик…

Андрей повел их куда-то на Мещанскую. Долго они блуждали кривыми переулочками, пока наконец не остановились перед дверью довольно мрачного полуподвала.

Уллубий ожидал увидеть людей своего возраста: студентов, может быть, молодых рабочих. Но навстречу поднялись мужчины средних лет. Один, с бородкой клинышком, чем-то напоминал Чернышевского.

«Чернышевский», улыбаясь, представился:

— Моя фамилия Худяков. А его — Судаков. Ну вот и познакомились… Впрочем, со временем, когда мы сойдемся поближе, вы узнаете и настоящие наши имена. А пока будем обходиться этими. Договорились?..

Так Уллубий впервые в жизни познакомился с настоящими профессиональными революционерами. Этот полуподвал на Мещанской был одной из явочных квартир Московской организации партии большевиков. С того дня он стал там бывать постоянно. Бывал и в большевистской типографии, где печатались листовки.

С каждым днем ему и Григорию давали все более ответственные поручения. Главное их дело состояло в том, чтобы встречаться и беседовать с рабочими. Особенно запомнилась ему одна из таких встреч — с рабочими трамвайного товарищества Нойсе. Запомнилась, наверное, потому, что один из трамвайщиков задал им очень смешной вопрос. Он спросил:

— А сколько будет стоить фунт ветчины при социализме?

Не успел Уллубий даже сообразить, что можно на это ответить, как Гриша Корганов выпалил:

— В три раза дешевле, чем сейчас.

— Это вы точно знаете? — недоверчиво спросил рабочий.

— Совершенно точно! — безапелляционно ответил Гриша. — Ученые подсчитали, что прибавочная стоимость, которую забирают себе капиталисты, составляет две трети. Следовательно, когда капиталистов не будет и все будет принадлежать рабочим, все продукты, в том числе и ветчина, будут стоить ровно в три раза дешевле. Уллубий потом обрушился на Григория:

— Как тебе не стыдно было врать, да еще с таким апломбом: «ученые подсчитали!» Откуда ты это взял?

— Ах, да перестань ты, пожалуйста! — отмахивался Григорий. — Какое это имеет значение? Неужели ты не понимаешь, что они ждали от нас самого конкретного ответа. До рубля! До копеечки! Всякий другой ответ их бы разочаровал. А по сути дела, я уверен, что так оно и будет. Наверняка при социализме их жизнь будет легче, чем сейчас. И не в три, а в пять, в десять раз!..

Так началась его повседневная партийная работа. А вскоре произошло новое важное событие. После одной из самых бурных студенческих сходок арестовали Виноградова. Все попытки вызволить его потерпели крах. Андрея сослали. И вот настал день, когда их троих — Мясникова, Гришу Корганова и Уллубия — вызвали на Мещанскую и поручили возглавить университетскую социал-демократическую группу.

— Но почему именно мы? — удивленно спросил Уллубий. — Есть же более опытные…

— Во-первых, потому, что вы уже достаточно проявили себя, — уверенно ответил Худяков. — А во-вторых, еще и потому, что вы юристы. Так уж повелось, что главной нашей опорой в университете всегда были студенты юридического факультета. Думается, это не случайно. На этот факультет, как правило, идут юноши, интересующиеся закономерностями общественного развития. Вы, юристы, лучше других понимаете неизбежность крушения царизма…

Воодушевленные этими словами, Уллубий с Григорием решили сочинить и распространить среди студентов университета листовку, призывающую к всеобщей студенческой забастовке.

До сих пор помнит он каждое слово этой листовки, каждый оборот, каждую фразу:

«Товарищи! Мы переживаем критический момент. Обнаглевшее царское правительство в диком разгуле бешеной мести совершило и продолжает совершать грубые насилия над студенчеством. Организуя черносотенные банды академистов-шпионов, провокаторов, расстреливающих наших товарищей, открывающих отделения участков в стенах университета, оно уже превратило храм пауки в полицейский застенок… После поражения революционной демократии контрреволюция стала жестоко расправляться со своими врагами, и в первую голову с вождем русской революции — с пролетариатом.

Политические и профессиональные организации рабочих разгромлены. Десятки тысяч пролетариев замурованы в каменные мешки, а семьи их обречены на голодную смерть… Законом 9 ноября миллионы трудового крестьянства разорены и вымирают от голода, цинги и тифа… Теперь дошла очередь до нас. Самодержавное правительство решило взять приступом последнюю цитадель революционной демократии в расчете, что студенчество покорно преклонит перед ним знамя борьбы. Но оно жестоко ошибается. Довольно. Мы не можем дальше молчать!.. Всероссийская семестровая забастовка — вот наше орудие…»

Листовка заканчивалась призывами:

«Долой монархию!..

Да здравствует неприкосновенность личности, свобода слова, печати, собраний и союзов!

Да здравствует свободная школа в демократическом государстве!»

Их усилия не прошли бесследно. С февраля занятия в университете фактически прекратились. За организованным ходом забастовки следили специальные группы. Группу по юридическому факультету возглавлял Уллубий. Однажды они узнали, что на лекцию профессора Новгородцева явились девять студентов-штрейкбрехеров. Уллубий с друзьями ворвались в аудиторию и подняли невообразимый шум. Лекция была сорвана…

Забастовка продолжалась до первого апреля. Подавить ее удалось лишь самыми суровыми репрессиями. Только в одном из приказов министра народного просвещения Кассо говорилось об исключении из Московского университета трехсот семидесяти студентов. А всего с одиннадцатого февраля по четвертое марта было исключено более тысячи человек. Среди них — и Уллубий.

Ректорат выдал ему на руки внушительный документ, тоже запечатлевшийся в его памяти на всю жизнь.

«От Императорского Московского университета дано сие свидетельство бывшему студенту юридического факультета Уллубию Буйнакскому в том, что он поступил в Московский университет в 1910 году, состоял студентом до настоящего времени, а ныне из ведомства Московского университета уволен на основании Особых Правил, утвержденных Господином Министром Народного Просвещения…

Так как он, Буйнакский, полного курса наук не окончил, то права, Высочайше дарованные студентам, окончившим курс университетского учения, на него не распространяются.

Москва февраля 15 дня 1911 года».

К свидетельству была приложена справка, в которой говорилось:

«Разрешения от градоначальника на право жительства в Москве Буйнакскому не дано».

Уложив чемоданчик со своим нехитрым скарбом, он отбыл в Тифлис, поближе к родным местам. Друзья провожали его:

— Прощай, Уллу!

— Не прощай, а до свидания! Я еще вернусь сюда! Обязательно вернусь! — отвечал он…

…Все новые и новые картины его прежней жизни оживали перед ним. А город, оставленный на растерзание врагу, тем временем уже почти скрылся из виду. Старенький пароход «Аветик», пыхтя и раскачиваясь на волнах, упрямо двигался в сторону Астрахани. Белые чайки летели за кормой, то камнем падая в воду, то резко взмывая вверх.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Прошел месяц. Да, всего только месяц, а кажется, как давно это было!.. Вот так же расстилалась бескрайняя водная гладь вокруг. И погода стояла такая же тихая, безветренная. Только пароход тогда был другой — убогий, старенький «Аветик». А теперь могучий ледокол «Каспий» уверенно разрезает стальным носом зеленую морскую волну.

И настроение у всех совсем не такое, как тогда. Еще бы! Одно дело покидать родной город, другое — возвращаться обратно. Да еще с такой силищей: больше тысячи бойцов разместились на палубах «Каспия». Больше тысячи, и в полном снаряжении, с артиллерией, пулеметами.

Никому не хотелось спать в эту ночь. А Уллубию — меньше других. Устроившись на корме, он сидел, кутаясь в свою старую серую шинель, нахлобучив на голову черную каракулевую папаху.

Сегодня он имел все основания быть довольным собой.

Все надежды, все прогнозы его полностью подтвердились. Он не сомневался, что друзья-астраханцы не покинут в беде дагестанский народ. Так оно и оказалось.

Прежде Уллубию ни разу не случалось бывать в этом старинном городе. Но он отлично знал, с каким яростным ожесточением защищали астраханцы его от врагов. Красноармейские части в упорных боях измотали врага и отбросили его в степи. Астрахань стала советской. Уже одного этого было достаточно, чтобы надеяться на помощь астраханцев. Ну а кроме того, Астрахань была связана с Порт-Петровском чисто экономическими узами. В те дни, когда город был окружен с суши белогвардейскими войсками, когда ему угрожала блокада, продовольствие Астрахань получала только морем, только через Порт-Петровск. Потеря этой жизненно важной артерии была бы для Астрахани гибельной.

Едва только известие об эвакуации Петровского ревкома достигло города, астраханские большевики забили тревогу по всей губернии. Буквально на следующий день после приезда Уллубий выступил с докладом па объединенном собрании профессиональных союзов. Решили немедленно начать запись добровольцев для отправки в Порт-Петровск. Астраханский губернский военно-революционный комитет принял обращение ко всем трудящимся края. В нем говорилось:

«Петровск занят контрреволюционными войсками… Все, кому дороги свобода и благосостояние края, — на помощь братскому революционному Кавказу!»

Формирование частей шло неслыханно быстро. Астраханцы отдавали последнее: оружие, обмундирование, продовольствие. Но Уллубию все казалось, что дело движется слишком медленно. Вся душа его была там, в Петровске, где бесчинствовали банды Гоцинского. Каждый день приносил новые слухи, новые сведения о том, что творилось в городе, оставленном на растерзание врагу. Вслед за вступившими в Порт-Петровск регулярными контрреволюционными частями с гор хлынула многочисленная орда Гоцииского. Имам объявил, что отдает город им на разграбление. Толпы людей, одурманенных возможностью легкой поживы, с хурджинами, с мешками слонялись по улицам, врывались в магазины, во дворы. Хватали что ни попадя — кастрюли, тазы, самовары, даже печные трубы. Сразу же начались аресты всех, кто сочувствовал большевикам. Многих расстреляли.

Каждое такое известие причиняло Уллубию нестерпимую боль. Он готов был на все, только бы ускорить час, когда Петровск будет освобожден. И вот наконец большой, хорошо вооруженный отряд красногвардейцев приближается к Порт-Петровску. На рассвете будет виден город.

Уллубий глянул на часы: до утра еще далеко. И вдруг громовое, оглушительное «ура» разорвало мертвую тишину. Захлопали пистолетные выстрелы. Темное ночное небо прорезали ракеты.

Уллубий вскочил на ноги. Шинель упала с плеч, да так и осталась валяться на палубе.

К Уллубию со всех ног бежал командир отряда Сергей Буров — высокий, легкий, стройный, в кожаной куртке, перепоясанной широким ремнем с револьверной кобурой, в кожаной фуражке.

— Товарищ Буйнакский! Связь! Есть связь! Радиограмма из Астрахани! Петровск уже наш!

— Бакинцы?! — вскрикнул Уллубий.

— Ну да! Вот радиограмма! Читайте!

— Ну, поздравляю, — обнял Уллубий Бурова.

— Что же вы меня-то поздравляете? — смутился Буров. — Это ведь не моя заслуга… Это бакинцы…

— Какая разница! Важно, что Петровск освобожден, — ликовал Уллубий. — Это все наши товарищи из Кавказского краевого комитета и Бакинского Совета. Молодчина, Гриша! Я про Григория Корганова говорю: старый мой друг, еще по университету. Он в Баку теперь комиссар по военно-морским делам…

— Слыхал, — сказал Буров. — Говорят, мужик героический.

— Преданный революционер, — кивнул Уллубий. — В последний раз, когда была связь, Корганов сообщил, что экспедиционный отряд в составе пяти судов под командованием Ефремова выходит в рейд семнадцатого. А сегодня какое? Двадцать третье… Не удивительно, что они нас опередили…

— Но ведь мы не виноваты, — растерянно сказал Буров. Вероятно, в последней фразе Буйнакского ему почудился невысказанный упрек.

— Да ну что ты! Конечно нет! — засмеялся Уллубий. — Мы же не думали, не гадали, что явимся на готовенькое.

— Хоть убей, не понимаю, чему вы так радуетесь, — мрачно сказал подошедший к ним Авербух. — Все наши труды пошли прахом!

Он был вне себя от горестного сознания, что ему теперь не доведется столкнуться с врагом в открытом бою.

— Не унывай, дядя Костя! — положил Уллубий руку ему на плечо. — Хватит еще сражений и на нашу с тобой долю.

— Ой, не говори! Весь месяц только и мечтал о том, как встречусь с этими шуринскими гадами. И вот на тебе!

— А может, бакинцы уже ведут бои за Шуру? — предположил Уллубий. — Тут и тебе найдется работа… Да и вообще, Петровск — это еще не весь Дагестан. Теперь-то мы уж не будем сидеть и ждать у моря погоды. Весь край очистим от этой погани. Так что и ты потрудишься. Обещаю тебе!

— Ну, коли так, тогда держись, контрреволюция! — радостно заорал Авербух. — Гей, орлы! А ну, запевай нашу! Красногвардейскую… На-чи-най!

И бойцы хором грянули свою любимую:

Эх, пушки, пушки грохотали!

Трещал наш пу-улемет!

Бандиты отступа-али,

Мы дви-игалисъ вперед!

Подошел возбужденный Захарочкин. Оказывается, его разбудили выстрелы. Спросонья он ничего не понял: думал, начался бой.

— Выхватил пистолет, бегу па палубу, — смеясь, рассказывал он. — А там вовсю лезгинку пляшут.

— И я тоже, признаться, задал храповицкого, — вторил ему комиссар отряда Вячеслав Ляхов, худощавый, бледный, с тонкими чертами лица, в офицерской гимнастерке без погон. — Дай, думаю, прилягу, отдохну. И тут меня сморило. Качка, оказывается, здорово располагает ко сну.

— Ну и вояки! — засмеялся Буров. — Все на свете проспали! Продрали глаза, когда бой уже кончился!

Они долго еще не могли успокоиться и на разные лады все обсуждали случившееся, пока не раздалась с капитанского мостика команда:

— Виден берег! Приготовиться к высадке!

Варвара Ивановна знала от Джалалутдина, что ее дочь уехала с Ревкомом па пароходе в Астрахань. Это известие так потрясло бедную женщину, что она даже слегла. А с тех пор как выздоровела, жила надеждой на скорое возвращение Буйнакского и всех, уехавших вместе с ним. И вот наконец дождалась.

Как только прогремели орудийные залпы бакинских кораблей, приветствующих прибытие астраханцев, Варвара Ивановна кинулась в порт. Слух о возвращении Петровского ревкома тем временем облетел уже весь город. Толпа народу в порту запрудила все входы и выходы. Варвара Ивановна поняла, что к причалу ей не протиснуться. Она кидалась к каждому военному с расспросами, не видел ли он среди прибывших молоденькую девушку по имени Ольга. Она уже совсем было потеряла надежду увидеть дочь, когда вдруг какой-то военный, улыбаясь, сказал ей:

— Не волнуйся, мамаша! Жива твоя дочка! Жива и здорова!

Сердце Варвары Ивановны забилось тревожно и радостно. Но солдаты все шли и шли непрерывным потоком с корабля на берег, а Ольги среди них не было. Варвара Ивановна уже вконец отчаялась, как вдруг к ней кинулся какой-то молоденький солдатик в долгополой шинели и буденовке, обнял ее, завертел, закружил.

— Сынок! Да погоди ты, сынок! Ты, видать, знаком с моей дочкой? Где же она? — растерянно повторяла Варвара Ивановна, не понимая, с какой стати незнакомый солдат обнимает и тормошит ее.

— Мама! Что с тобой? Да ведь это же я, Оля! — воскликнула девушка, хохоча и прижимаясь лицом к материнской груди.

— Ох, доченька! Да что же это я! — залилась слезами Варвара Ивановна. — Да на кого же ты похожа стала? В солдаты записалась, что ли? Ох ты, горе горькое! Только этой беды мне еще недоставало!

Ольгу и впрямь трудно было узнать.

Шинель сидела на ней мешковато, шлем тоже был великоват: волос не видно, сразу и не поймешь, что женщина. На поясе — револьвер в кожаной кобуре. Солдат, да и только.

Не успела Варвара Ивановна опомниться, как Ольгу кто-то окликнул, и она убежала, бросив на бегу:

— Мамочка, пока! Мне надо медикаменты разгружать! Как закончим, приду!

— Стой, погоди! Доченька, куда же ты? — беспомощно кричала ей вслед Варвара Ивановна. — Что же это? Только приехала и убегаешь? Небось опять на целый месяц?

— Что ты, мамочка! Не бойся! — донесся издали Олин голос. — Теперь мы уже приехали насовсем!

В тот же вечер состоялось заседание Порт-Петровского военно-революционного комитета.

— После вынужденного месячного перерыва Ревком продолжает свою работу, — сказал Уллубий, открывая заседание. — Дагестанский парод никогда не забудет, как бакинские и астраханские братья пришли нам на помощь. Приветствуем их на нашей земле!

Эти слова были встречены бурей аплодисментов. Уллубий аплодировал вместе со всеми, обернувшись к сидящему справа от него Сенявину, который замещал командира Бакинского экспедиционного отряда Ефремова. Сам Михаил Григорьевич Ефремов внезапно заболел: он метался в жару у себя, на канонерской лодке «Ардаган».

Когда же в зале стихло, Уллубий обернулся налево. Там сидели астраханцы Сергей Буров и Вячеслав Ляхов. Аплодисменты вспыхнули с повой силой.

Сенявин доложил Ревкому о том, как проходила операция по взятию Порт-Петровска. Рассказал о чрезвычайных мерах по борьбе с отдельными случаями пьянства и мародерства. Закончив на этом деловую часть своего выступления, он достал из кармана измятый, стершийся па сгибах газетный листок, развернул его и сказал:

— А сейчас, товарищи, позвольте мне выполнить поручение нашего комиссара товарища Сухорцева. Сам он занят в отряде, прийти не мог. Но просил, значит, в качестве приветствия к вам прочесть… Это стих, напечатанный в нашей газете «Бакинский рабочий». Я, товарищи, не поэт и не артист. Поэтому, ежели что не так, простите.

И, откашлявшись, он с пафосом прочел:

В дни ужаса, лжи и обмана,

В дни тяжких мучений и дум

Из диких высот Дагестана

Тревожный доносится шум…

Восстаньте ж, сыны Дагестана,

Смелей за рабочий народ!

На жадного бека и хана

Дерзайте ж смелее, вперед!

Примкни ж к трудовому народу,

Измученный горский народ!

За землю, за волю, свободу

Дерзайте ж смелее, вперед!

В дни ужаса, лжи и обмана,

В дни трудных, но верных побед

Восставшим сынам Дагестана

Мы братский приносим привет!

Он и в самом деле был не артист: читал хотя и искренне, от души, но не слишком гладко. Да и само стихотворение не было отмечено печатью яркого и сильного поэтического дарования. Но никакие другие стихи, будь они даже созданием гения, не произвели бы в этот момент такого впечатления на аудиторию, как эти. И никакому артисту, будь он хоть трижды знаменит, не аплодировали бы так горячо и искренне, как этому плотному, коренастому, лысоватому мужчине средних лет в одежде простого матроса.

Приступили к обсуждению военного положения.

Жизнь Петровска была парализована. Запасы продовольствия были увезены врагом, цейхгаузы и склады опустошены, часть запасов была сожжена. Надо было все начинать сызнова. Банды Гоцинского жестоко расправились с городскими активистами. Заняв Петровск, они предприняли поход на Баку, чтобы «оказать помощь мусульманам, стонущим под большевистским ярмом». Но на подступах к Баку, у станции Хурдалаи, бакинцы встретили их ураганным огнем. Тысячная армия под командованием Мусалаева была обращена в бегство.

С точки зрения военно-стратегической было целесообразно развивать успех. Пользуясь паническим бегством врага, преследовать его дальше, перейти в наступление на Шуру и раз навсегда покончить с этим очагом контрреволюции.

Но была у проблемы и другая сторона — политическая. Антибольшевистская пропаганда все еще действовала на умы отсталой части населения. Легенда о том, что русские пришли сюда, чтобы вновь закабалить горцев, была, к несчастью, еще довольно живуча.

Мнения резко разошлись.

Члены Ревкома, более искушенные в политике, решительно возражали против наступления на Шуру.

— Не наше это дело бряцать оружием! — говорили они. — Сила теперь на нашей стороне, победа нам обеспечена. А спешить ни к чему. Перейти в наступление никогда не поздно. В первую очередь мы обязаны думать о том, какое впечатление это произведет на народные массы. В горах еще десятки тысяч ослепленных фанатиков, готовых жертвовать жизнью, «защищая шариат от безбожников и гяуров-большевиков». Что же мы, из пулеметов будем их расстреливать?

Противники этой точки зрения отвечали:

— Нечего нам больше церемониться с ними! И так уж слишком долго терпели. В тот раз вы то же самое говорили. А что вышло? Досиделись до того, что либеральная политика была ошибкой. Надо нанести сокрушительный удар по этому контрреволюционному логову! Только так и можно покончить с Гоцинским и всей его бандой!

Спорили горячо и долго.

Уллубий, как всегда, стоял за терпеливую политику убеждения темных, несознательных масс, обманутых шейхами и муллами. Он считал, что первоочередная задача Петровского ревкома сейчас — восстановить Советскую власть в прибрежной полосе. Пусть население на собственном опыте узнает, кто такие большевики. Тогда народные массы сами отойдут от Гоцинского, от контрреволюционного офицерства.

— Я и на сей раз категорически против того, чтобы идти войной на людей, вся беда которых состоит в том, что они еще не разобрались, на чьей стороне правда. Мы совершим преступление, если прольем кровь этих несчастных! Помните это! — доказывал он. — И если сегодня вы примете иное решение, я снимаю с себя всякую ответственность за последствия такого шага.

Эта неожиданная угроза произвела на членов Ревкома сильное впечатление. Таким ультимативным топом Уллубий раньше никогда не говорил. Ярые сторонники наступления на Шуру мнения не изменили, но настаивать па немедленном проведении своей политики в жизнь не стали.

Прошло предложение Буйнакского.

Больного Ефремова отправили в Баку. Остальные корабли экспедиционного отряда остались пока в Петровске.

Порт-Петровский ревком временно разместился па пароходе «Дагестанец»: старое помещение на Бассейной было разгромлено отступающими бандитами. Кроме того, здесь, на «Дагестанце», члены Ревкома были в постоянном контакте с командованием экспедиционного отряда, а ведь им теперь приходилось постоянно координировать свои действия с действиями бакинцев.

Вернулись из аулов члены Ревкома, остававшиеся в подполье. Первым явился Джалалутдин Атаев. За ним — Котров и Ермошкии. Приехал Алиев Ибрагим.

Постепенно налаживалась, входила в обычное русло жизнь города, парализованная войной и разрухой. Часть бакинского отряда грузилась в эшелоны: перед ними была поставлена задача срочно восстановить взорванные мосты и разобранные врагом железнодорожные пути, а также очистить весь район от Петровска до Баку от остатков разбитых контрреволюционных банд. Астраханцы вызвались помочь Ревкому в восстановлении местных органов Советской власти.

Работы было много. Однако все эти планы рухнули в тот миг, когда в каюту, где Уллубий спокойно беседовал с Буровым о неотложных делах, ворвались возбужденные до крайности Авербух и Володин.

— Ну?! Что я говорил?! — заорал прямо с порога дядя Костя. — Не послушались вы меня, товарищ Буйнакский! Теперь расхлебывайте последствия своего либерализма!

— В чем дело? — вскинул голову Уллубий.

— Контра наступает! Вот что! — громыхал дядя Костя. Он и не собирался скрывать, что тревожная эта весть не столько печалит его, сколько радует. Еще бы! Ведь он оказался прав, а вечный его оппонент Буйнакский вынужден будет теперь наконец признать свою ошибку.

— Дядя Костя, — поморщился Уллубий. — Нельзя ли без истерики? Анатолий! — повернулся он к Володину. — Что произошло?

Володин рассказал, что, по точным данным разведки, в Шуре вновь объявлен газават. Все войсковые части концентрируются в Кумторкале, в двадцати верстах от Петровска. Туда же стекаются толпы верующих, готовых умереть за торжество ислама и шариата. В результате Гоцинскому удалось сколотить весьма солидное войско. Исступленный фанатизм горцев, откликнувшихся па призыв к газавату, достиг высшей точки. Многие из них и впрямь готовы к самопожертвованию…

Тревожное сообщение не явилось для Уллубия неожиданностью. Призывая членов Ревкома воздержаться от наступления на Шуру, он вовсе не исключал, что главари контрреволюции, собравшись с силами, предпримут новую отчаянную попытку захватить Петровск. Но он считал этот вариант куда более приемлемым, потому что так, по крайней мере, всем будет ясно, что большевики вовсе не хотят принести свою власть на штыках, навязать ее народу насильно. Разумеется, такая тактика давала врагу некоторые военно-стратегические преимущества. Но эта сторона дела представлялась Уллубию менее существенной. Тем более что в исходе военного столкновения он не сомневался: силами порт-петровского гарнизона теперь можно было отбить любой, самый мощный удар. И все-таки сообщение с ходу ломало все планы.

— Эшелон еще не ушел? — быстро спросил Уллубий, — Немедленно известите Сенявина!

— Бакинцы уже занимают оборону по линии Агачаул — Альборукент. Сенявин там, — отрапортовал Володин.

— Ляхов где?

— В астраханском отряде.

— Отлично! Спасибо, Толя!.. Ну а теперь дело за вами, — обернулся Уллубий к Бурову.

К утру отряд астраханцев занял оборонительные позиции по западному склону горы Анджи-Арка. Кавалерийский эскадрон Авербуха расположился в виноградниках на юго-западной окраине города. На транспортах «Каспий», «Казбек» и «Анна Гукасова» были приведены в боевую готовность дальнобойные орудия.

Уллубий и Буров стояли на плоской крыше сарая на левом крыле Анджи-Арки и напряженно вглядывались в даль. В бинокль было отчетливо видно, как по Темир-Хан-Шуринскому шоссе и во всю ширину примыкающих к нему полей движется лавина. Казалось, ей нет ни конца ни края — из-за обрыва возникали все новые и новые ряды. Самые задние были не видны, они терялись где-то в тумане.

Телефонной связи между оборонительными участками фронта не было. В распоряжении Уллубия и Бурова имелись лишь конные связные.

— Часть войска движется в обход Тарки-Тау. Надо срочно сообщить бакинцам и Авербуху! — сказал Уллубий, оторвавшись от бинокля и подзывая связного.

Связной ускакал.

Время тянулось томительно медленно.

— Товарищ Буров! У тебя есть семья? — спросил Уллубий. Ему хотелось хоть немного снять напряжение этого мучительно-нервного ожидания.

— Есть, — широко улыбнулся Буров. — Жена и две дочки… Между прочим, я ваш свойственник…

— Мой? — удивился Уллубий.

— Не ваш лично, конечно. Жена моя здешняя, из ваших мест. Из Порт-Петровска.

— А-а… Ну что ж, выходит, ты и впрямь породнился с нами. А по дагестанскому обычаю ты теперь в долгу перед теми, кто отдал тебе дочь.

— Что ж, я не отказываюсь. Как видишь, свой долг выполняю…

Они рассмеялись.

А лавина тем временем все приближалась. Медленно, неотвратимо. И чем ближе была та минута, когда первые ряды приблизятся к ним на расстояние винтовочного выстрела, тем тревожнее и тоскливее становилось у Уллубия на сердце. Какое-то странное удушье охватило его. Ему казалось, еще миг — и он задохнется совсем. Это был не страх, не обычное даже для бывалого солдата волнение перед боем. Нет, это было нечто совсем иное. Ему было невмоготу при мысли, что еще минута-другая, и прольется кровь тысяч людей, вся вина которых состоит только в том, что они поверили кучке мерзавцев, пославших их на смерть.

Лавина разбилась на несколько потоков. Отчетливо были видны белые и зеленые знамена, развевающиеся на ветру. Позади тащились обозы, артиллерия, кавалерия.

— Гляньте! — сказал Буров, передавая Уллубию бинокль. — У них ни винтовок, ни берданок, ни пистолетов! Только сабли и кинжалы! Ведь на верную погибель идут!

Уллубий объяснил, что, согласно давнему поверью, искусно поддерживаемому приспешниками имама, считалось, что каждый, кто падет в бою с «неверными» с песней «лайла» на устах, очистится от всех грехов и прямой дорогой попадет в рай.

Он глядел в бинокль на густые цепи людей в папахах, обвитых белыми чалмами, видел рукава рубашек, засученные до локтей, и длинные полы черкесок, подвернутые и подоткнутые под пояса, чтобы легче было идти. Видел обнаженные сабли и кинжалы в руках, искаженные религиозным экстазом лица идущих в первых рядах… Он глядел на них и с каждой секундой все яснее сознавал, что эти люди даже и не помышляют о том, чтобы победить и уж тем паче воспользоваться плодами своей победы. Единственная их цель, единственная мечта — погибнуть, умереть вот здесь, на поле боя, и прямехонько отправиться в рай — обитель вечной жизни и вечного блаженства.

— Уллубий! Что будем делать? — спросил Буров.

— Стрелять нельзя, — лихорадочно соображая, ответил Уллубий. — Но и подпускать близко тоже нельзя. Они ведь ни перед чем не остановятся…

— Иван! — крикнул Буров своему ординарцу. — Скачи к пулеметчикам! Передай приказ — по первой цепи не стрелять!

И вдруг в это мгновение на левом фланге застрочил пулемет: у кого-то из пулеметчиков сдали нервы. А может быть, он решил шарахнуть очередью поверху, над головами наступавших, чтобы припугнуть их.

Еще одна очередь… Другая… Теперь уже пулеметчики, как видно, рассвирепев, строчили без промаха. Но время все-таки было упущено. А тут еще неожиданно из-за холма выскочил конный отряд. Конники с саблями наголо устремились к центру города, стремясь обойти Анджи-Арку. Впереди отряда развевалось зеленое знамя с полумесяцем и звездой — эмблема Милликомитета.

Буров вскочил на коня и помчался в сторону порта: положение складывалось такое, что, пожалуй, пора было прибегнуть к помощи артиллерии.

Уллубий решил пока не покидать наблюдательного пункта.

Он видел, как астраханцы остановили атаку конницы и перешли в наступление, видел, как Авербух со своим эскадроном обошел передние цепи нападавших и стал громить их с тыла. Пулеметные очереди косили одну цепь за другой, но за ними тут же возникали все новые и новые. И, казалось, конца-краю нет этой надвигавшейся на город лавине.

— Уллубий! Пора отходить! Здесь опасно! — сказал появившийся неведомо откуда Джалалутдин.

Они сели на коней и двинулись в сторону собора.

Бой шел уже в самом центре города. Фанатики наседали.

И тут «Ардаган» и «Каспий» дали первый залп.

«В самое время!» — подумал Уллубий. Он знал, что горцы панически боятся пушечных выстрелов. Один орудийный залп мог резко изменить все соотношение сил, тем более что командованию нападавших скорее всего была неизвестна огневая мощь прибывших из Баку кораблей.

Так и вышло.

В рядах врага началась паника. Снаряды один за другим разрывались в его тылах, не давая подтянуть артиллерию. А тут еще на площадь хлынул отряд портовиков и две роты Бакинского красноармейского отряда, для которых залп корабельных орудий был сигналом к атаке. Завязался рукопашный бой.

По прошествии получаса все было кончено.

Когда Уллубий с Джалалутдином подъехали к еврейской молельне, не раздавалось уже ни единого выстрела. Кругом было тихо, пустынно. Лишь несколько красногвардейцев растерянно стояли у стены над распростертым на земле телом товарища — то ли раненого, то ли убитого. Соскочив с коней, Уллубий и Джалалутдин подошли поближе. Бойцы расступились, и они тотчас узнали человека, лежавшего у стены. Это был Сережа Буров. Он легкая навзничь, раскинув руки. Голова была залита кровью. Над ним склонилась Ольга — она пыталась приподнять его голову и перебинтовать ее.

Уллубию достаточно было одного взгляда, чтобы увидеть, что тут уже ничто не поможет.

— Оля, — тихо сказал он, положив руку ей на плечо. — Не надо. Разве ты не видишь?

Ольга подняла к нему бледное лицо с закушенной до крови губой. В глазах ее застыл немой вопрос: «Неужели?» Уллубий так же молча, без слов, одними глазами ответил ей: «Да, девочка, да. Все кончено. Ему уже не нужны никакие перевязки».

Приказав бойцам отнести тело Бурова на корабль, Уллубий и Джалалутдин, сев на коней, поехали дальше, туда, где слышался удаляющийся шум боя.

Чудовищная картина открылась их глазам, едва только они оказались за чертой города. Все поле было усеяно телами убитых. Рядом с искалеченными трупами валялись тяжелые овчинные шубы, брошенные отступающими, а также всякая рухлядь, которую они успели утащить с собой: самовары, кастрюли и прочая убогая домашняя утварь.

Отряды красноармейцев, преследуя беспорядочно бегущего противника, дошли до Атлы-Боюнского перевала. На этом наступление решено было приостановить…

А три дня спустя, 1 мая 1918 года, отряд астраханцев во главе с Уллубием и Ляховым торжественно вступил в Темир-Хан-Шуру, заняв ее без единого выстрела.

Гоцинский, отсиживавшийся во время боя в Кумторкале, и все уцелевшие офицеры бежали в горы, бросив остатки своей армии на произвол судьбы.

Первый Дагестанский кавалерийский полк в полном составе перешел на сторону большевиков. В боевом строю он вышел вместе с населением города под красными флагами встречать входящий в город красногвардейский отряд. Полковой оркестр играл «Марсельезу».

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

К подъезду двухэтажного дома подкатила щеголеватая, пахнущая краской линейка на дутых шинах, запряженная парой ухоженных, сытых коней. Этот нарядный экипаж предназначался для председателя Порт-Петровского исполкома.

В тот майский день, когда Уллубий прибыл в Темир-Хан-Шуру с отрядом астраханцев, в бывшем губернаторском доме состоялась конференция представителей народа, избравшая областной Военно-революционный комитет. Председателем его по предложению Уллубия был единодушно выбран Джелал-Этдин Коркмасов. Порт-Петровский ревком был упразднен. А вскоре в Петровске прошли выборы в Советы, и Уллубий стал председателем исполкома Петровского совдепа.

Со скрипом отворилась тяжелая дверь, и из подъезда вышла группа людей. Впереди быстро шагал Уллубий. Его трудно было узнать: в нем не осталось почти ничего от прежнего, привычного облика — то ли комиссара, то ли вечного студента. Куда только подевались студенческая тужурка, фуражка с блестящим козырьком, краги… На голове красовалась черная каракулевая папаха с белым верхом, тело плотно обтягивала черкеска из серого сукна с газырями, на поясе висел маленький кинжал с белой костяной рукояткой. Это классическое кавказское одеяние завершали сапоги со шпорами. Лишь всегдашнее неразлучное пенсне напоминало о прежнем Уллубии Буйнакском, не слишком гармонируя с традиционным нарядом горца.

— Ну как? Гожусь я в джигиты? — улыбаясь, обернулся Уллубий к товарищам.

— Джигит! Заправский джигит! — отозвались они.

— А это что? — удивился он, увидев линейку и суетящегося около нее молодого возницу. — Для кого это?

— Для вас, товарищ Исполком! — улыбаясь, ответил возница.

— А остальные как же?

— Остальные верхом, — ответил Джалалутдин: он тоже был здесь и тоже, как и Уллубий, был одет в национальный кавказский костюм.

Только теперь Уллубий увидел, что на другой стороне улицы, фыркая и отмахиваясь хвостами от надоедливых летних мух, стояли привязанные к дереву четыре оседланные лошади, навьюченные туго свернутыми черными бурками и плотно набитыми хурджинами. К их седлам были приторочены винтовки.

— Это кто же так решил? — усмехнулся Уллубий. — По-моему, вы меня с кем-то спутали, друзья! С губернатором… или с князем Тарковским… Ну-ка, оседлайте мне коня!.. А где бойцы, которые поедут с нами?

Джалалутдин кивнул на стоявших около оседланных коней красноармейцев.

— Пусть тоже переоденутся в национальную одежду, — распорядился Уллубий.

Спустя несколько минут шестеро всадников уже сидели в седлах. Когда они выехали из города, солнце стояло довольно высоко. Июньский день обещал быть жарким. На чистом, прозрачном небе — ни облачка. На лугах и на склонах гор трава пожухла от знойных лучей. В такую, тихую, на редкость безветренную погоду громко звучат голоса кузнечиков и прочих насекомых, снующих в пожелтевшей выгоревшей траве. Сливаясь в единый, слаженный тысячетрубный оркестр, висят беспрерывным гулом в знойном воздухе. И справа и слева от пыльной дороги, по которой скакали всадники, были видны группы крестьян, занятых уборкой хлебов…

Из всех проблем, вставших во весь рост перед повой властью, самой жгучей, жизненно важной, требующей немедленного разрешения была продовольственная проблема.

Голод стучал в окна и двери домов. Враг вывез едва ли не все продовольствие, какое было в городе. Купцы и богачи прятали хлеб: они готовы были сгноить зерно в своих закромах, только бы оно не досталось ненавистной власти гяуров-большевиков.

Жизнь города сейчас целиком зависела от того, какой урожай соберут крестьяне прилегающих к Петровску аулов. А ведь Уллубий теперь не мог думать только об одном Петровске. Его тревожило продовольственное положение всего Дагестана. Да и не только Дагестана: Виктор Нанейшвили — член Кавказского комитета партии, старый большевик, присланный недавно из Баку в качестве чрезвычайного комиссара Дагестана, рассказал о тяжелейшем продовольственном положении бакинцев. И вот мозг Уллубия точит, сверлит мысль: нельзя ли помочь и бакинцам?

— Как думаешь, Джалалутдин? — спросил он, не сомневаясь, что друг думает о том же. — Сможем мы отгрузить в Баку хотя бы один эшелон?

— Уверен, что сможем, — ответил Джалалутдин. — Мы с Оскановым уже прикидывали. Урожай в этом году, судя по всему, будет отменный…

Осканов — комиссар по продовольствию. Он человек дотошный, учитывающий каждый золотник зерна. Если уж он считает, что можно будет отгрузить бакинцам целый эшелон, значит, это дело верное.

Уллубий давно собирался поехать в аулы, прилегающие к Петровску.

— Замкнулись мы тут у себя, — говорил он друзьям. — Хочется своими глазами увидеть, как живут крестьяне. Поговорить с ними. Ведь именно там, в аулах, сейчас происходит самое важное для нас: там зреет хлеб… Надо без потерь убрать урожай…

Солнце уже клонилось к закату, позади было не менее пятидесяти верст пути, когда перед всадниками показался аул, дома которого, словно птичьи гнезда, лепились по крутому склону горы. Зеленый лесистый склон этот выделялся на фоне голых скалистых гор, окружающих его, словно цветущий оазис посреди пустыни.

Ветер донес до слуха певучий голос муэдзина[26], извещавшего верующих о том, что наступило время третьего по счету намаза[27].

Джалалутдин глянул искоса на задумавшегося Уллубия, хотел спросить его о чем-то, но раздумал, промолчал.

Да и о чем тут было спрашивать? И без того ясно, какие чувства владели душой его товарища в этот миг. Ведь этот аул — он назывался Уллу-Бойнак — был родным аулом Уллубия. Здесь он родился двадцать восемь лет тому назад, здесь стоял дом его отца. Даже фамилия, которую носит председатель Петровского исполкома, и та происхождением своим обязана названию этого аула.

Когда они подъехали к аулу, Уллубий вдруг сказал:

— Очевидно, это было здесь. На этом самом месте…

— О чем это ты? — не понял Джалалутдин.

— Я говорю, что, наверное, вот тут и происходили те скачки и джигитовка…

— Когда?

— Да лет сто, наверное, тому назад. Ты «Аммалат-бек» читал?

— Нет, — ответил Джалалутдин. — Не слышал даже. А что это такое?

— Это книга. Замечательная книга. В ней рассказывается о событиях, которые произошли в этом ауле давным-давно.

— Какой-нибудь ученый хаджи написал? — спросил Джалалутдин.

— Да нет, русский. Бестужев-Марлинский звали его. Жил здесь, в Дербенте. Его царь сюда сослал.

— За что?

— Декабрист был.

Джалалутдин с жадным интересом ловил каждое слово Уллубия: он только сейчас впервые узнал о том, что русские писатели еще в прошлом веке писали книги о его родном Дагестане.

Тем временем всадники чинно, по два в ряд, въехали на очар около мечети в тот самый момент, когда молящиеся стали расходиться после намаза; сошли с коней.

— Ассалам алейкум! — поздоровались они первыми, как и подобает гостям.

— Ва-алейкум салам! — ответили мужчины, сидевшие на длинном кривом бревне около мечети, и приподнялись навстречу: видно, узнали Уллубия. Выходящие из мечети тоже подошли поближе.

Начались вежливые неспешные расспросы о здоровье, о житье-бытье. Вести такой долгий разговор на ходу было неудобно, пришлось присесть. Народу становилось все больше, и скоро на очаре собралась довольно большая толпа. Даже с крыш с любопытством смотрели на приезжих женщины в длинных платьях, в платках, надвинутых до самых бровей. Всем было интересно собственными глазами поглядеть на уроженца их аула Уллубия Буйнакского, последнего отпрыска местных беков Буйнакских, который стал, как слышно, большим человеком, ученым алимом, главным большевиком в Дагестане, разгромил знаменитого имама Гоцинского и выгнал его войско из Темир-Хан-Шуры.

Про этого удивительного человека рассказывали всякое. Говорили, что он отбирает земли у богачей и раздает их беднякам. Отбирает у богатеев отары овец и тоже делит их на всех поровну. Говорили также, что он собирается закрыть все мечети, а тех, кто будет молиться, прикажет арестовать и сослать в холодную Сибирь. Говорили, что у всех дагестанцев отберут жен и насильно отправят их работать на рыбные промыслы. А мечеть взорвут бомбами, специально привезенными из России. Говорили даже, что он, Уллубий, нарочно позвал в Дагестан русских, чтобы всех мусульман превратить в гяуров. А тех, кто не захочет стать гяурами, будут расстреливать… Чего только не говорили!..

И вдруг — первая неожиданность. Этот страшный человек, этот самый главный большевик явился к ним сюда в национальной дагестанской одежде. Да и все, кто при ехал с ним вместе, тоже самые обыкновенные дагестанцы. Решительно ничего гяурского в них нет…

— Мы не помешали вашей молитве? — спросил Уллубий, видя, что все молчат и выжидающе глядят на него.

По толпе, словно ветер, прошелестел шепот изумления. Наконец один из стариков рискнул ответить.

— Ты спрашиваешь нас о нашей молитве, сынок? — спросил он, старательно подыскивая слова. — А мы тут решили было, что ты явился, чтобы запретить нам молиться, а мечеть нашу сломать…

— Зачем сломать? — удивился Уллубий.

— Да вот, говорят, что вы, большевики, первым делом ломаете все мечети.

— И вы верите таким разговорам?

— Да как же не верить, сынок! Почтенные люди говорили…

Аксакал прикусил язык, как видно, не желая называть тех, от кого пошли эти слухи.

— Очень вас просим, аксакалы, — почтительно попросил Уллубий. — Покажите нам тех, кто сказал вам такую чушь. Хоть одного из них покажите!

Толпа на очаре зашумела. Все разводили руками, пожимали плечами, издавая неопределенные междометия, но никто никого так и не назвал.

В это время из мечети вышли двое стариков с посохами, в долгополых одеждах, в высоких овчинных папахах. Папаха одного из них была украшена белой чалмой.

Толпа почтительно расступилась.

— Это мулла. А вот тот — кадий, — шепнул Уллубию на ухо один из молодых жителей аула.

Мулла и кадий хотели пройти мимо, но Уллубий встал, шагнул им навстречу и вежливо поздоровался:

— Ассалам алейкум!

Старики оказались в неловком положении. Согласно обычаю, они, проходя мимо сидящих, должны были поздороваться первыми.

Смущенно ответив на приветствие, они хотели продолжать свой путь, но Уллубий задержал их.

— Почтенные аксакалы! — обратился он к ним. — Мы путники. Пришли сюда с просьбой к джамаату. Просим, помогите и вы нам тоже, и да исполнит аллах все ваши желания!

— Чем же мы можем тебе помочь, сынок? — спросил старик в чалме, пристально глядя на Уллубия, словно предчувствуя какой-то подвох.

— Присядьте, пожалуйста, почтенный кадий, — пригласил Уллубий. — Сейчас я вам все объясню.

Старики сели. Толпа, затаив дыхание, молчала.

— Джамаат! Дорогие братья! — начал Уллубий. — Все вы, наверное, слышали, что по законам новой власти земли, кутаны, фабрики, которые раньше принадлежали богачам, будут отняты у них и переданы трудовому народу. Я спрашиваю вас, джамаат, хотите вы этого или нет?

Раздались бурные возгласы одобрения.

Переждав, пока шум стихнет, Уллубий продолжал:

— Богатеи и все те, кому была дорога прежняя власть, хорошо знают, что бедный люд не пойдет против этой программы. И вот они стали нарочно распускать слухи, будто мы, большевики, запретим верующим молиться. Будто мы собираемся превратить всех мусульман в гяуров…

Уллубий понимал, что нет никакой нужды называть тех, кто распускает лживые слухи, поскольку они сидели сейчас рядом с ним. Собравшиеся на очаре тоже это понимали. И уж конечно понимали это и сами неназванные «виновники торжества» — кадий и мулла. Понимали и потому сидели сейчас перед народом, опустив головы, словно подсудимые перед судьями.

— От имени Советской власти, от лица всех большевиков я клятвенно заверяю вас, что никому не будет запрещено молиться, соблюдать уразу[28]. Это личное дело каждого. А если кто попытается уверить вас, будто большевики собираются разрушить мечети и отменить ислам и шариат, так знайте: он лжет. Лжет подло, сознательно, нарочно, чтобы натравить вас на тех, кто желает вам только добра!

Площадь в это время была уже вся запружена народом. Речь Уллубия слушали, жадно впитывая каждое слово.

— Вы знаете, — продолжал Уллубий, — что я не чужой здесь. Я ваш земляк, родился вон там… — Он махнул рукой в сторону отцовского дома, на склоне горы. — И не затем я приехал сюда, чтобы обманывать вас, своих земляков! Вот и скажите теперь, верите вы мне или пет? Если верите, значит, с этим вопросом покончено. Ну а если не верите… — Он улыбнулся. — Если не верите, еще будем разговаривать…

Кадий и мулла молча побрели домой.

— Верим! — закричали в толпе. — Верим!

Все уже было говорено-переговорено, но люди долго еще не хотели расходиться. Обступив гостей, они наперебой засыпали их вопросами, приглашали в дома, уговаривали заночевать.

Оставаться ночевать им было не с руки: они хотели еще засветло успеть добраться до соседнего аула. Но Уллубий не мог уехать, не побывав в доме, где родился. В сопровождении толпы аульчан они стали взбираться по крутой тропинке. И вот, как на ладони, открылся перед ним этот маленький двухэтажный дом. То есть это теперь он показался ему маленьким, а тогда, в пору, когда он мальчонкой приезжал сюда на побывку к тете, дом казался ему огромным.

Уллубий вошел во двор, прошелся по веранде, по комнатам второго этажа. Здесь почти ничего не изменилось, все осталось таким же, как прежде, разве что обветшало без присмотра.

Из соседнего дома вышел мужчина средних лет и стал настоятельно приглашать гостей зайти к нему, отведать его хлеб-соль. Отказаться — значило бы нанести человеку обиду. Аульчане вернулись к себе, а шестеро приезжих пошли вслед за гостеприимным хозяином. На столе появился хинкал с чесноком. Быстро завязалась живая, непринужденная беседа.

Хозяин дома — Гаджи — оказался одним из активнейших в ауле сторонников новой власти. Он воевал в отряде Махача, был ранен. После ранения вернулся домой.

Заговорившись, не заметили, как стемнело. Стали собираться. Но Гаджи и слышать не хотел о том, чтобы отпустить их на ночь глядя. Он напомнил гостям старинный народный обычай, согласно которому гость с того момента, как он переступит чужой порог, попадает в полное распоряжение хозяина. Только хозяину теперь принадлежало право решать — отпустит он дорогих гостей или пожелает задержать их у себя.

— Ваше дело было — входить в мой дом или не входить. А уж уходить вам или оставаться, буду решать я, — весело сказал Гаджи.

— Ну что ж, стало быть, мы ваши пленники, — согласился Уллубий.

Гаджи, уверившись, что его гостеприимство никому не в тягость, разговорился. С увлечением вспоминал он все новые и новые эпизоды своей биографии, а потом сказал задумчиво:

— Скоро вернусь обратно к Махачу в отряд. Говорят, Гоцинский опять собирается напасть.

— У Махача войск достаточно. Оставайся-ка лучше здесь, — сказал Уллубий. — Собери отряд из местных ребят. Обучи их как следует. Военный опыт, я вижу, у тебя есть. А оружие мы тебе предоставим… Жаль только вот, что лошадей у вас нет…

— Лошади у нас свои найдутся, — сказал Гаджи. Идея Уллубия, как видно, пришлась ему по душе. — Только ведь в отряде-то меня ждать будут…

— Это я беру на себя, — успокоил его Уллубий. — Увижу Махача и передам, что дал тебе другое, более ответственное задание.

На том и порешили. Гаджи сказал, что через несколько дней обязательно приедет в Петровск. За оружием.

Второй день пути выдался еще более жарким. Не будь ветерка с моря, просто нечем было бы дышать.

В полдень отряд: прибыл в аул Отемиш. Тут дела были так хороши, что не было никакой нужды задерживаться надолго. Выяснив, что в ауле уже организован небольшой, но крепкий партизанский отряд, и недолго поговорив с активистами, Уллубий с бойцами направился дальше, в даргинские аулы, расположенные высоко в горах.

Дорога теперь шла круто вверх. И чем выше в горы подымался маленький отряд, тем становилось прохладнее, тем легче было дышать, тем увереннее несли лошади своих седоков. Трава на пастбищах здесь была совсем зеленая.

— Ну что, привал? — спросил Уллубий, увидев в стороне от дороги родник.

— Не мешает! Водички родниковой попьем! — радостно отозвались его спутники.

Всадники спешились, подошли к роднику. С деревянного желоба, установленного на скалистом обрыве, стекала тоненькая струйка прозрачной воды. Струя падала в углубление, выдолбленное в камне, наподобие корытца, и оттуда уходила дальше, пропадая в земле.

— Вот это водичка так водичка! — радовались красноармейцы. — Аж зубы ломит! Такую бы воду да к нам в Петровск…

Напившись вдоволь, они подвели к водопою коней.

— Как думаешь, Джалалутдин, не пообедать ли нам? — сказал Уллубий, блаженно растянувшись на траве и глядя, как льется в каменное корытце струя воды, разбиваясь на тысячи блестящих брызг. — Ну-ка, ребята! Что там у нас припасено из съестного?

Красноармейцы расстелили на траве бурки, вытащили из хурджинов чуреки, сыр, вареное мясо.

— Оказывается, правду говорят, что на воздухе аппетит волчий, — сказал один из бойцов, уплетая свою порцию.

— Можно подумать, что ты раньше страдал отсутствием аппетита, — под общий смех ответил ему кто-то из товарищей.

Они уже совсем было заканчивали свой незатейливый обед, как вдруг раздались винтовочные выстрелы и над самыми их головами просвистели пули. Бойцы, не дожидаясь команды, бросились к коням. Уллубий успел вскочить в седло, но тотчас же вынужден был спешиться.

— Что с тобой? Ранили? — бросился к нему Джалалутдин.

— Да нет, не меня. Коня, кажется, подстрелили, — ответил Уллубий.

И в тот же миг конь его рухнул сперва на колени, а потом на бок. Из груди его струей била кровь.

— Вот бандиты! Я пойду разведаю, кто это? — сказал Джалалутдин, хватая винтовку.

— Ни в коем случае! — остановил его Уллубий. — Это засада! Может, у них там целый отряд!

Не сделав ни одного выстрела, пригнувшись, они взяли своих коней под уздцы и быстро спустились в лощину.

— Что же, мы так и будем теперь здесь отсиживаться? — недовольно проворчал Джалалутдин.

— Отсиживаться не будем, но и лезть на рожон тоже не станем, — резко ответил Уллубий. — Если умирать, так со смыслом. А не по-глупому…

Решили возвращаться назад, в Отемиш.

Один из бойцов уступил Уллубию своего коня, а сам устроился за спиной товарища.

— Неужели это мюрегенцы нас так встречают? — с горечью спросил Уллубий,

Никто ему не ответил.

В Отемиш попали уже затемно. Отемишцы, взбудораженные рассказом о засаде, решили тотчас же выяснить, чьих рук это дело. Два горца сели на коней и поехали в Мюреге. Утром они вернулись вместе с четырьмя мюрегенцами. Один из них — Халимбек, самый активный борец за установление Советской власти в здешних местах. Уллубий хорошо знал этого высокого стройного парня: он не раз приезжал к нему в Петровск за помощью.

— Товарищ Буйнакский! — с порога заговорил он, клятвенно приложив руку к груди. — Поверьте, наши тут ни при чем! Мы отлично знаем, чьих рук это дело! Двоих уже арестовали. Остальных тоже найдем, никуда не денутся!

— А кто они такие? — спросил Уллубий.

— Ясное дело кто! Сынки местных богатеев!.. Кто-то заранее предупредил их, когда и какой дорогой вы поедете. Вот они и устроили засаду! Только наши тут ни при чем! Жизнью клянусь! Когда узнали, готовы были на куски разорвать этих бандитов! Поехали, товарищ Буйнакский! Все наши давно вас ждут. Весь аул…

По правде говоря, Уллубий думал, что Халимбек слегка преувеличивает, уверяя, что «весь аул» с нетерпением ждет их. Однако, приехав в Мюреге, они увидели, что перед мечетью на площади и впрямь собралось почти все население аула. Отряд партизан из тридцати человек, в боевом строю, с красным знаменем, при виде приближающихся всадников вскинул вверх винтовки и дал залп в их честь.

Начался митинг.

Уллубий сказал короткую речь. Он говорил по-кумыкски, Халимбек тут же переводил его слова на даргинский. Слушали очень хорошо. Сразу видно было, что мюрегенцев не придется агитировать за Советскую власть: они и так были за нее всей душой.

— Джамаат! — обратился Халимбек к жителям аула. — Решайте, что будем делать с бандитами, которые стреляли в наших гостей?

— Смерть им! Расстрелять! — заревела толпа.

С большим трудом Уллубий и Джалалутдин убедили горцев, что арестованных ни в коем случае нельзя расстреливать без суда и следствия, что надо под конвоем доставить их в город и передать властям.

— Мы власть, — сказал Уллубий. — Законная власть. И ни при каких обстоятельствах не можем допускать и поощрять самосуд.

Из Мюреге решили двинуться в кумыкский аул Каякент. Десять всадников во главе с Халимбеком отправились вместе с ними, заявив, что будут сопровождать их до самого Каякента.

Уллубий ехал впереди отряда на стройном вороном жеребце, которого подарили ему мюрегенцы взамен убитого коня.

Они проделали уже добрую половину пути, когда чистое ясное небо стало быстро затягиваться тучами. Налетел резкий порыв ветра. Над горами блеснула молния, вдалеке глухо заворчал гром.

— Ну и польет же сейчас! — сказал кто-то из бойцов.

— Скорее бы! — отозвался другой. — Ты только глянь кругом: все выгорело!

И тут раздался такой удар грома, как будто небо треснуло прямо над их головами. Едва успели они надеть бурки, сразу же словно прорвало: хлынул ливень. Да какой! Лило, будто из ведра. Вновь сверкнула молния, и по спинам всадников застучали крупные градины. Лошади рванули вперед, потом закружились на месте.

Всадники продолжали свой путь.

Пыльная дорога превратилась в сплошное месиво жидкой грязи. Лошади еле шли. Потоки мутной грязной воды неслись вниз, смывая все на своем пути.

Ливень преследовал их до самого Каякента. Но все были рады, потому что твердо знали: ливень этот очень нужен сейчас. И природе, и им — людям.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Теплый предутренний ветерок ворвался в раскрытое окно, прошелестев в ветках акации. Две крохотные пичужки, сидя на ветках друг перед другом, самозабвенно пели какую-то свою, птичью песню. Пели не в унисон, а поочередно, словно два состязающихся ашуга: одна умолкнет, другая запоет. Потом вторая, словно высказав все, что хотела, умолкает, и снова вступает первая.

Уллубий с наслаждением вслушивался в их звонкие, безмятежные голоса. Спать больше не хотелось. Пожалуй, это было первое утро за целую неделю, когда он проснулся, чувствуя себя вполне здоровым.

Да, не меньше недели прошло с тех нор, как жестокая простуда, которую он схватил в горах во время поездки по аулам, свалила его в постель. Врач нашел у него воспаление легких. Преодолевая слабость, Уллубий встал, подошел к зеркалу. Осунувшееся лицо с глубоко запавшими глазами глянуло на него. Да, здорово его скрутило, ничего не скажешь!

Варвара Ивановна и Оля трогательно ухаживали за ним все эти дни. А на пятый день болезни нежданно-негаданно приехала Джахав. Увидев, что ее любимый младший брат тяжко болен, она заплакала. Хотела даже, не слушая никаких резонов, немедленно забрать его к себе, в аул. А когда врач категорически запретил перевозить больного куда бы то ни было, твердо заявила, что будет отныне выхаживать его сама.

Услыхав, что Уллубий встал, она тотчас же вошла к нему.

— Ну как? Получше тебе, родной мой? — спросила заботливо.

— Вроде уже самое скверное позади, — ответил он. — Хотя болезнь эта проклятая здорово меня вымотала…

Джахав ушла к Варваре Ивановне, вернулась, поставила на стол молоко: знала, что Уллубий любит теплое молоко. Села на пол, как садятся обычно дагестанские женщины: поджав под себя ногу, полусогнув другую. Сидела, смотрела жалостливо. Она самозабвенно любила брата. Любила так, как умеют, пожалуй, только горские женщины. Уллубий часто думал об этой любви старшей сестры к нему с каким-то неясным чувством вины. Он сознавал, что, как бы щедро ни платил ей в ответ самой искренней братской любовью, все равно она будет любить его сильнее, глубже, самоотверженней. Тут ничего не поделаешь. Так уж, видно, устроено женское сердце.

В дверь постучали. Джахав пошла открывать. Послышались знакомые женские голоса. Сердце Уллубия забилось тревожно и радостно… Неужели?

Дверь отворилась, и в комнату вошли, улыбаясь, Тату и Зумруд.

Уллубий растерялся, как мальчик. Кровь прилила к его лицу. Он встал и пошел было им навстречу, потом, вспомнив, что полуодет, стал второпях натягивать па себя рубашку.

Зумруд и Тату подошли к Уллубию. Сперва одна обняла его за талию правой рукой, потом другая: так здороваются в горах при встрече сестра с братом.

Джахав глядела на сцену, ничего не понимая. Кто они, эти девушки? По какому праву позволяют они то, что не всегда разрешает себе даже она, единокровная сестра Уллубия?

Уллубий тем временем оправился от смущения и стал расспрашивать Тату и Зумруд о здоровье Ажав.

— Она услышала от кого-то, что вы больны, а нет ей ни сна, ни покоя. Хотела сама приехать, да не смогла. Худо себя почувствовала, — объяснила Зумруд. — Ноги болят. Побоялась в такой далекий путь пускаться.

— Послала нас, — добавила Тату.

— Вот оно что? Послала? А сами бы вы не приехали? — лукаво спросил Уллубий.

Джахав ревниво прислушивалась к разговору, инстинктивно угадывая, что одна из этих двух юных девушек легко может оказаться ее будущей невесткой. Одна из двух. Но какая? Строгим, придирчивым взглядом разглядывала она обеих.

Уллубий объяснил Джахав, кто такие Тату и Зумруд. (Про Ажав она знала давно.) Потом представил ее своим гостям. Смелая Зумруд первая подошла к сестре Уллубия и обняла ее. Тату, смущаясь, сделала то же самое.

Джахав тем временем твердо остановила свой выбор на Тату. Она мысленно уже видела ее женой Уллубия и от всей души желала, чтобы это случилось как можно скорее. Она показалась ей красивой, а главное, скромной и застенчивой.

Затрезвонил висящий на стене громоздкий телефонный аппарат. Уллубий снял трубку, ответил на приветствие. Долго слушал молча, не прерывая. Сказал:

— Хорошо. Да нет, сегодня же, А вот так! Сейчас же выезжаю…

Лицо его помрачнело. Две глубокие морщины прорезали за секунду до этого гладкий и ясный лоб.

— Ну вот! — нарочито бодро заговорил он, обернувшись к женщинам. — Сейчас вы увидите, что я не люблю оставаться в долгу. Еду к вам.

— Как это к нам? — растерялись Зумруд и Тату.

— К вам, в Шуру. Так сказать, с ответным визитом. Из Темир-Хан-Шуры звонил Гамид. Уже по голосу его Уллубий сразу понял, что там у них что-то стряслось и обстановка требует его присутствия. Так оно и оказалось. Женщин посвящать во все эти обстоятельства он, разумеется, не собирался.

— Куда ты поедешь? — запричитала Джахав. — Да ты погляди на себя в зеркало! Ведь краше в гроб кладут!

— В зеркало пусть женщины глядятся, — ответил Уллубий. — Не мужское это занятие.

Девушки засмеялись. Кажется, они не заподозрили ничего дурного.

— Ну что, сестренки? — обратился к ним Уллубий. — Поедете со мной? Или, может, здесь останетесь? Подождете, пока я вернусь?

— Нет, нет! Мы с вами! С вами! — радостно закричали они…

И вот уже они втроем сидят на линейке, и кучер вовсю нахлестывает лошадей. Все мысли Уллубия — там, в Шуре, где как будто назревает серьезный конфликт между местным красноармейским гарнизоном и астраханцами. Уллубий повернулся к девушкам, сидевшим на другой стороне линейки, и заговорил с нарочитой непринужденностью:

— Ну и невежа я. Сижу, размышляю о своих скучных делах. Нет чтобы развеселить дам приятной беседой, как это принято у воспитанных людей.

— А мы думали, ты там для нас стихи сочиняешь, — пошутила Зумруд. — Ой, ой! Только не поворачивайся па ходу! А то шею вывернешь. Или, чего доброго, повозку опрокинешь! О, аллах, что за нелепый экипаж!

— А давайте-ка сделаем так, — продолжал Уллубий. — До перевала одна из вас сядет со мною, а после перевала другая…

На окраине города, около виноградников, линейку остановили, и Тату пересела к Уллубию.

— Ну как? Вы довольны ими? — спросила она.

— Кем? — не сразу понял Уллубий.

— Да вот этой пожилой женщиной и дочкой ее, что за вами смотрят.

— А-а… Конечно, доволен. Они славные, заботливые. Возятся со мной, как родные.

— И дочка тоже возится?

— Да, и она тоже старается.

— Красивая девушка, — сказала Тату, искоса взглянув на Уллубия.

— Красивая? — удивился он. — По-моему, ничего особенного. Самая обыкновенная девушка.

— Она так смотрит на вас, — продолжала Тату.

— Как это «так»? — Уллубия все больше смущал этот разговор. «Уж не наговорила ли ей Ольга чего-нибудь?» — промелькнула мысль.

— Так, словно у нее есть на вас какие-то права. Я думаю, она в вас влюблена…

— Да ну что вы, Татуша, — засмеялся Уллубий. — Это вам померещилось. Она ведь еще совсем девчонка. Ей рано думать о таких вещах…

— Ничего не рано! Самое время! — крикнула со своего места Зумруд.

— Ох, сестричка! — повернулся к ней Уллубий. — Я вижу, вам неймется во что бы то ни стало приписать мне какую-нибудь амурную историю!

— А что же ты, ангел небесный, что ли? — отпарировала Зумруд.

Уллубий засмеялся.

— Да нет, — сказал он. — Я вовсе не ханжа и не ангел с крылышками. Такой же человек, как все. Разве что только…

Он запнулся.

— Что? — не выдержала Зумруд. — Ну говори же! Или это секрет?

— Нет, что ты, — ответил Уллубий. — Какие там секреты!.. Просто я смолоду поставил перед собой определенную цель… Всякий раз, когда возникала какая-нибудь… как бы это выразиться поделикатнее… ну, скажем, так: всякий раз, когда возникала «предгрозовая» ситуация, я как бы предостерегал себя: «Стоп, брат! Остановись! Это не про тебя!» И уходил в сторону…

— Мы сразу к нам поедем, ладно? — поспешила переменить тему деликатная Тату. — Мама так рада будет…

— Нет, Татуша, я не смогу. Мне надо сперва заехать в гарнизон, — ответил Уллубий. — Там меня ждут. Приеду позже… Но вы не беспокойтесь! Вас мы доставим до самого дома…

Линейку беспрерывно обгоняли вооруженные всадники. Иногда навстречу попадались целые группы вооруженных солдат. Чувствовалось, что в городе неспокойно.

Духота стояла такая, что нечем было дышать. Одежда липла к потному телу, хотя небо хмурилось и солнце было затянуто белесой пеленой облаков.

В кабинете Коркмасова оказались почти все, с кем Уллубию хотелось бы встретиться: Махач, Ляхов, Абдурахман.

Кабинет был просторный, светлый, со следами былой роскоши. Высокий лепной потолок еще хранил на себе яркие краски богатого дагестанского орнамента. Массивный письменный стол красного дерева на львиных лапах, затянутый зеленым сукном, сплошь завален книгами, газетами, бумагами. Вдоль стен стояли в ряд, от стола до самой двери, старинные стулья красного дерева с высокими овальными спинками и мягкими сиденьями, затянутыми штофом. Ампирный диван и кресла на таких же львиных лапах, как и стол, довершали обстановку. Роскошь эта осталась от прежнего обитателя дома — последнего дагестанского губернатора Ермолова. Генерал успел увезти с собой только одну, как видно, особенно дорогую ему вещь: драгоценный персидский ковер, которым прежде был устлан пол его кабинета. Он уверял, что ковер этот дорог ему как память: ему преподнес его в подарок персидский посол.

Губернатор, судя по всему, любил свой кабинет: он обставлял его любовно, с большим тщанием и вкусом. Говорят, что, навсегда покидая его, он даже уронил слезу. Кто-то из свидетелей «исторического» расставания Ермолова с этим старым губернаторским домом сочинил довольно ехидное двустишие, которое мгновенно облетело весь город:

Так прочно он тут с нами сжился,

Что, расставаясь, прослезился.

Ирония двустишия заключалась в том, что срок пребывания губернатора на его посту волею судеб оказался ничтожно мал: он прогубернаторствовал всего-навсего четыре месяца.

Появление Уллубия для всех явилось приятной неожиданностью: никто из них не знал о телефонном звонке Гамида и даже не подозревал, что Уллубий собирается приехать. Высокий, стройный Джелал-Этдин Коркмасов встал из-за стола и двинулся ему навстречу. Широко улыбаясь, он взял в обе руки руку Уллубия и долго ее отпускал ее, ласково вглядываясь в его изменившееся, похудевшее лицо. «Да, юноша, — говорил его взгляд, — неважный у тебя вид». Впрочем, у самого Коркмасова вид был немногим лучше: усталое, желтое от бессонных ночей лицо. Преждевременно поседевшие, давно не стриженные густые волосы еще больше старили сорокалетнего Коркмасова. Уллубий не видел его уже два месяца: с того дня, как он прибыл сюда, в Темир-Хан-Шуру, с астраханским отрядом. По предложению Уллубия Коркмасов был тогда назначен председателем ВРК.

Поднялся навстречу Уллубию и Махач, как всегда элегантный, стройный, подтянутый, в неизменной своей инженерской тужурке. А порывистый Абдурахман, юное лицо которого и сейчас казалось совсем мальчишеским, не ограничился простым рукопожатием, а крепко стиснул Уллубия в сильных мужских объятиях. Этот юноша с нежным, девичьим овалом лица и чистыми голубыми глазами, несмотря на молодость, недавно стал здесь, в Шуре, ни больше ни меньше как председателем ЧК.

Давным-давно уже канули в прошлое те времена, когда в глазах Махача и Коркмасова Буйнакский был никому не известным молодым юристом. Давно уже эти старые борцы, имена которых гремели на весь Дагестан, эти заслуженные, славные аксакалы революции привыкли считаться с Уллубием как с человеком влиятельным и разговаривать с ним, что называется, на равных. Более того, они вынуждены были признать, что в ряде случаев, когда революционная ситуация обострялась до предела и была чревата серьезным кризисом, он оказывался куда проницательнее и дальновиднее, чем они. В конце концов, не кому другому, а именно ему обязаны они тем, что темные силы контрреволюции были разгромлены и в городе восстановлена революционная власть.

Радость их при внезапном появлении Уллубия была самой неподдельной. Каждому было о чем порассказать. Они рассказали об успешно прошедших выборах в облисполком, о конфискации в пользу Советской власти всех земель и промыслов князя Тарковского, кутанов и прочих владений помещиков Казанашева, Мавраева, Капланова. Рассказали о записи добровольцев в Красную Армию. Сообшили, что во все округа посланы агитаторы, призывающие народ вооруженной силой поддержать Советскую власть, Коркмасов сообщил также, что вместо самозванца Гоцинского Военревком объявил имамом Дагестана Али-Хаджи Акушинского.

— Теперь у нас в бойцах недостатка не будет, — закончил свой рассказ Махач. — Дело только за оружием. Эх, будь у нас оружие, — пылко воскликнул он, — я нанес бы такой удар, после которого они бы уже не оправились!

— Оружие будет, — заверил его Уллубий. — Северо-Кавказский округ поможет. Они обещали прислать две четырехдюймовые пушки, батарею шестнадцатидюймовых орудий, тысяч шесть снарядов к ним. Двадцать пять пулеметов, пятьсот винтовок… Не так мало…

Махач просиял, но тут же, вздохнув, заметил, что то и дело приходится вести оборонительные бои па разных участках фронта: на чиркейском, на каранайском, на араканском…

— Да, тут у нас еще одна новость, — сказал Коркмасов. — В горах турецкие эмиссары появились. Гоцинский послал в Турцию послов: внук Шамиля поехал и еще два офицера. Обратились к меджлису с просьбой о помощи. Тот просьбу удовлетворил, и вот недавно первые отряды турецких войск уже прибыли в Касумкент и Кумух.

— Час от часу не легче! — воскликнул Уллубий.

— Пока ничего страшного не произошло, — продолжал Коркмасов. — Говорят, что Узун-Хаджи, выехавший им навстречу, произвел на них неблагоприятное впечатление и воротился назад, так ни до чего и не договорившись… Похоже, что турки с нами воевать не собираются.

— Зачем же тогда они сюда пожаловали?

— На всякий случай. Говорят, что, если возникнет угроза со стороны русских, будут защищать ислам и шариат.

Да, ситуация была довольно сложная.

— Там у вас в казармах какой-то скандал назревает? — спросил Уллубий и кинул быстрый взгляд на Ляхова, который сидел, не вмешиваясь в общий разговор, и хмуро курил. Лицо его загорело до черноты, вылинявшая гимнастерка потемнела от пота. Видно было, что он явился сюда прямо из какой-то очередной боевой передряги.

— Кто вам сказал? Откуда эти слухи? Видали? — повернулся Махач к Ляхову. — Уже до Петровска докатилось!

Ляхов понял, что отмалчиваться больше не годится. По тому, как нервно и возбужденно заговорил этот всегда спокойный, уравновешенный человек, видно было, что обстановка и впрямь накалена до предела.

— Третий день заваруха идет! Того и гляди, стрелять друг в друга начнем! Вы как хотите, а я с себя снимаю всякую ответственность! И даю команду об эвакуации астраханцев из Шуры!.. Не для того мы тут кровь проливали, чтобы потом от своих же терпеть издевательство! Кончилось мое терпение! Хватит!

С трудом успокоив вконец разнервничавшегося Ляхова, Уллубий попросил его более или менее связно изложить все обстоятельства дела. Наконец с грехом пополам он понял, что произошло. Весь сыр-бор разгорелся из-за старой, негодной пушки, еще времен Шамиля. Эту пушку взяли в числе трофеев после боя под Аркасом, в котором принимали участие и местные, дагестанские части, и отряд Ляхова. Несколько дней спустя кто-то из дагестанцев похвастался, что это они отбили у врага пушку. Астраханцы оскорбились: они искренне были уверены в том, что трофей по справедливости должен принадлежать им. Слово за слово — и пошло, покатилось.

В одну из ночей дагестанцы тайно выкрали у астраханцев злополучную пушку и перетащили ее к своим казармам. Наутро, увидев, что их обвели вокруг пальца, астраханцы толпой ринулись за своим трофеем. Дело дошло до того, что на улицу нельзя было выйти. Могло кончиться кровопролитием, произошла перестрелка.

Рассказав всю эту историю, Ляхов, уже слегка успокоившийся, высказал все-таки твердое убеждение, что эти два отряда не могут больше находиться на одном фронте.

— Да, дело серьезное, — подтвердил Махач. — Я пытался утихомирить наших, но результатов пока не добился.

Попробуйте вы, Уллубий, поговорить с ними. Может быть, вам и удастся то, что мне пока не удалось…

Уллубий понял, что действовать тут надо крайне осторожно. Ляхов — человек выдержанный и вполне надежный. Умный, опытный командир, прекрасный товарищ. Но обстановка сейчас такова, что с дагестанцами должен поговорить свой брат, дагестанец. В то же время тут нужен человек, который и для астраханцев был бы своим. Махач для них — чужой. Им будет казаться, что он поневоле примет сторону дагестанцев. А Уллубий для них все равно что тот же Ляхов. Да, пожалуй, Гамид был прав, что срочно вызвал его сюда…

Весть о том, что в казармы приехал Буйнакский, мгновенно облетела весь полк. Из бойцов мало кто знал Уллубия в лицо, но имя его знал каждый. Всем было любопытно поглядеть: каков он, Уллубий Буйнакский? Что он им скажет? Как себя поведет?

Все, кто был в казармах, высыпали на площадь.

Уллубий сразу, что называется, взял быка за рога. Без всяких предисловий, с ходу отметая все церемонии, отказавшись даже от того, чтобы Абдурахман официально представил его бойцам, он обратился к ним по-кумыкски:

— Товарищи! Я прибыл сюда со специальным дипломатическим поручением: поделить между вами эту несчастную пушку…

Все засмеялись.

— Жаль, конечно, что нельзя разрубить ее пополам, — невозмутимо продолжал Уллубий. — Это был бы, наверное, самый лучший выход. Но поскольку это невозможно, я хочу попросить астраханцев, чтобы они ее вам подарили.

— Еще чего!

— Нечего их просить! Пушка и так наша!

— Чужого нам не надо, а своего не отдадим! Столько раздражения было в этих запальчивых выкриках, что Уллубий мгновенно почувствовал: шутки кончились, никакими остроумными репликами обстановку уже не разрядить.

— Друзья мои! — заговорил он уже серьезно. — Астраханцев привел сюда я. И за все их действия, за каждое их слово, за каждый поступок я готов отвечать, как за самого себя!

Толпа притихла. Уллубий безошибочно сумел найти единственно верный тон.

— Только одно хочу вам напомнить, — продолжал он негромко в мертвой, напряженной тишине. — Они гости наши. И приехали сюда не на заработки, ее ради сытной еды и вкусного питья. Оставив семьи, оставив голодных, измученных детей и жен, они пришли сюда с единственной — святой, бескорыстной целью: помочь нам отстоять свободу, оплаченную нашей кровью. А вы…

Он оборвал свою речь на полуслове и горько махнул рукой.

Толпа растерянно молчала. И вдруг всех словно прорвало.

— А если они такие бескорыстные, зачем попрекают нас своей помощью?

— То и дело тычут в нос своим благородством!

— Говорят, что без них мы бы совсем пропала! Уллубий спокойно переждал шквал упреков, обид и обвинений. Он нарочно вскрыл нарыв, понимая, что дагестанцы неспроста конфликтуют с астраханцами, что злополучная пушка всего лишь повод для ссоры, а причина — серьезнее, основательнее, глубже. Конфликт из-за пушки — это лишь видимая глазу, так сказать, надводная часть айсберга. А вот теперь стала видна и тайная, подводная его часть. Да, так он и думал. Все дело в неосторожно затронутом национальном самолюбии, задетой национальной чести горцев.

Убедившись в справедливости своих предположений, Уллубий решил, что тут может быть лишь один-единственный выход: попытаться вышибить клин клином. Сыграть на тех же национальных чувствах, которые и послужили главной причиной конфликта.

— Друзья мои! — громко сказал он. — Неужто вы, дагестанцы, совсем забыли наш дагестанский намус[29]? Неужто вам не дороги наши дедовские обычаи? Ведь они наши гости! И они пришли к нам с добром… А гость для нас с вами — святыня. Обидеть гостя самое что ни на есть распоследнее дело! Хуже этого ничего не может быть… Гостя полагается чтить и уважать, даже если он сделал что не так. Слыханное ли это дело, чтобы в горах обидели гостя? Да еще так обидели, что гость пожелал покинуть дом хозяина, прокляв тот день, когда он решил переступить его порог?

Солдаты замерли. Такого поворота никто не ожидал. Чувствуя, что попал в самое больное место, Уллубий продолжал:

— Командир астраханцев товарищ Ляхов сказал мне, что они решили уехать! Покинуть наш дом! Какой позор! Если это случится, нам с вами не смыть этого позорного пятна во веки веков! На всю Россию пойдет худая слава про нас с вами. Будут говорить, что хваленое гостеприимство дагестанцев — пустая выдумка и ложь… Хотите вы этого? Ну что ж, дело ваше! Только знайте: если вы допустите, что они уйдут, я тоже уйду вместе с ними, поскольку это я их привел сюда. Так велит мне поступить древний закон гор. Я не изменю ему!

Громко и отчетливо произнеся последнюю фразу, Уллубий повернулся и пошел. Потом, словно вспомнив что-то, добавил:

— А злосчастную пушку эту вы получите сегодня же… Толпа расступилась, давая ему дорогу.

Линейка отъехала уже довольно далеко, а бойцы все пе расходились. Задетые за живое словами Уллубия, они долго переругивались, спорили друг с другом, обсуждая случившееся.

В отряд Ляхова Уллубий с Абдурахманом прибыли, когда уже почти совсем стемнело. Навстречу им кинулся истомившийся ожиданием Гамид.

— Эх, как нескладно вышло! — сокрушался он. — Я тебя на вокзале встречал, думал, ты поездом приедешь, а ты… Вот обида какая!

— Да брось ты, что за церемонии, — успокоил его Уллубий. — Это было вовсе не обязательно.

Подошел Ляхов, сказал, что в клубе уже собрались все командиры и актив — около полусотни человек. Ждут Уллубия.

— Сейчас пойдем, — сказал Уллубий, дружески положив руку Ляхову на плечо. — Но прежде хочу сказать тебе, Вячеслав, что твои ребята, как выяснилось, тоже не безгрешны.

— Что это значит? — вспыхнул Ляхов.

— Нет дыма без огня, — сказал Уллубий. — Горцы — народ горячий, а твои молодцы, как я узнал, то и дело попрекали их. Дескать, что бы вы делали без нас, вас бы Гоцинский в порошок стер. Ну и так далее в том же духе…

— Ложь! — горячился Ляхов. — Мои бойцы на такую гнусность не способны!

— Не спорь, Вячеслав. Что было, то было… Не станем же мы с тобой следствие проводить…

— Нет уж, я это дело так не оставлю! Если подтвердится, всех виновников под трибунал!

— Брось, брось… Никаких трибуналов. Наша задача сейчас как раз в том, чтобы погасить эти страсти…

Астраханцы любили Уллубия, считали его своим. Они слушали его речь с неослабевающим вниманием. Он рассказал о положении дел на всех фронтах, обрисовал обстановку на местах. В заключение, как бы вскользь, коснулся происшедшего досадного инцидента.

— Трудящиеся Дагестана знают о том, как вы храбро сражались за их свободу. Мы все гордимся вами, а я так особенно, потому что это я вас сюда привел. О ваших заслугах знают все. Вы, как я знаю, народ выдержанный, сознательный. Неужто вы хотите поссориться со своими братьями по классу, с товарищами по борьбе, чтобы враги наши ликовали, злорадно потирали руки? Мой вам совет! Возьмите вы эту пушку и отнесите ее дагестанцам в подарок. Пусть она стоит перед казармой как постоянное напоминание о вечной братской дружбе русских и дагестанцев, сражавшихся плечом к плечу с врагами революции!

Идея эта всем сразу пришлась по душе.

— И то верно! Отдадим им эту пушку, хлопцы! Сейчас прямо и потащим! — крикнул кто-то из бойцов. Его дружно поддержали.

Забегая вперед, надо сказать, что злосчастная пушка эта в течение целой недели кочевала от одной казармы к другой. Но теперь ее уже не утаскивали к себе, а, наоборот, приносили и оставляли друг у друга. В конце концов бойцы Астраханского отряда, обнаружив в восьмой раз злополучную реликвию около своей казармы, запрягли лошадей, отвезли ее на вершину Кавалер-Батареи и сбросили с обрыва вниз…

Только успел Уллубий отъехать от казарм, как увидел спешившего навстречу Зайналабида.

— Хорошо, что я с тобой не разминулся, — хмуро сказал тот, садясь в линейку. — Дело, по-видимому, серьезное…

Зайналабид сообщил, что только что звонил из Петровска присланный туда из Баку чрезвычайный комиссар по Дагестанской области Виктор Нанейшвили. Передал, чтобы Уллубий немедленно возвращался. Произошло событие чрезвычайной важности.

— Так и сказал: чрезвычайной важности! — тревожно позторил Зайналабид.

— Ничего не поделаешь, — вздохнул Уллубий. — Надо ехать…

Мягко покачиваясь, линейка быстро ехала по извилистой, ухабистой дороге. И по мере того как они приближались к Петровску, на душе становилось все тревожнее.

«Да, — думал он, — Виктор зря панику подымать не станет. Видно, и впрямь стряслось что-то нехорошее».

Дурные предчувствия томили его.

Несмотря на то что время было уже позднее, Нанейшвили ждал Буйнакского в исполкоме.

Событие, из-за которого он потребовал немедленного его возвращения в Петровок, действительно было чрезвычайным: в Баку пала Советская власть.

По сговору с эсерами и дашнаками там высадились английские войска. Власть перешла в руки эсеров и дашнаков, образовавших контрреволюционное правительство, названное ими «Диктатурой Центрокасгшя».

Командующий войсками на одном из участков русско-турецкого фронта полковник Лазарь Бичерахов тоже вошел в сговор с англичанами и предательски оголил фронт. Турецкие войска перешли в наступление на Баку. Сам же Бичерахов с многочисленной армией, оснащенной артиллерией и бронепоездами, движется на север, чтобы покончить с Советской властью на всей территории Дагестана и Северного Кавказа.

Известие это потрясло Уллубия.

Стало горячо в груди. Казалось, еще миг — и сердце не выдержит.

Расставшись с Нанейшвили, он пошел домой: хотелось обдумать случившееся, хоть немного освоиться с этой ужасной вестью.

Как ни старался он казаться спокойным и невозмутимым, Джахав но его лицу сразу поняла: что-то произошло.

— Что с тобой, родной? — тревожно спросила она. — Опять заболел? Так поздно…

— Да нет. Я прекрасно себя чувствую. Просто устал. Проголодался.

Услыхав, что ее любимый брат целый день ничего не ел, Джахав мгновенно забыла обо всем на свете. Быстро собрала па стол, поставила на огонь куриный суп, специально приготовленный к его приезду.

Уллубий делал вид, что ест с аппетитом, хотя ему было совсем не до еды.

«Постараюсь уснуть, — подумал он. — Утро вечера мудренее». Но сон не приходил. Вся катастрофичность ситуации представилась ему вдруг с поразительной отчетливостью. Баку пал. Бичерахов движется па север. В горах орудуют турки, а это значит, что Гоцинский теперь снова подымет голову. Брат Лазаря Бичерахова Георгий поднял контрреволюционный мятеж на Тереке. Терской народной республике, еще в марте признавшей Советскую власть, грозит серьезная опасность. На Дону активизировались белоказачьи войска, вдохновленные наступлением немцев. В результате — маленький многострадальный Дагестан зажат в железные тиски.

Допустим, думал он, войска, сосредоточенные в Шуре, сумеют преградить путь врагу со стороны гор. Это вполне реально: там теперь силы солидные. Но если с севера на юг хлынут белоказаки, этих уже не остановишь.

Но самое страшное — юг. Идет Бичерахов. В Баку англичане. Если даже Баку не устоял, что говорить о Дагестане…

Что же делать? Что делать?

Сколько раз за последнее время Уллубий задавал себе этот вопрос? Сколько раз положение казалось ему критическим, трагически безысходным. И тем не менее всякий раз выход находился. Так неужели же теперь он не найдет выхода?

Уллубий подошел к окну, сел на подоконник. Город спал. С моря дул легкий ветерок, неся с собой знакомый запах соленой рыбы. Слышался умиротворяющий рокот волн, набегающих на берег.

И вдруг лихорадочное волнение покинуло Уллубия. На смену ему внезапно пришла спокойная уверенность. Позже он и сам не мог вспомнить: то ли эта уверенность подсказала ему решение, то ли само решение породило твердую уверенность. «Надо срочно ехать в Москву. Просить помощи», — мелькнуло в голове. И чем больше вникал он в эту идею, поворачивая ее так и этак, тем яснее ему становилось, что это — единственный выход. Другого нет и быть не может.

Уллубий поспешно оделся и вышел из дому. Ему захотелось походить по берегу бушующего моря, обдумать эту внезапно родившуюся счастливую мысль.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Суждено ли мне быть в Дагестане,

Где остались друзья и родня?

Где сидящие на годекане,

Может быть, позабыли меня?

Лакская народная песня

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Уллубий рассчитывал, что пробудет в Москве совсем недолго: расскажет в ЦК РКП(б) о драматическом положении дел на Северном Кавказе и — тотчас же назад, в Дагестан. Но не зря, видно, говорят, что человек предполагает, а судьба располагает. Приехав в Москву, Уллубий узнал, что уже почти полгода при Народном комиссариате по делам национальностей существует отдел горцев Северного Кавказа. «Вот те и на! — подумал он. — Специальный отдел Наркомнаца работает уже столько времени, а я узнал о его существовании лишь теперь, да и то потому, что сам, по собственной инициативе, оказался в Москве… Почему же нас не информировали?» И он тотчас засел писать докладную записку руководству комиссариата, предлагая коренным образом реорганизовать отдел, перестроить всю его работу. И вот — результат: все его предложения приняты. Отдел горцев Северного Кавказа преобразован в Чрезвычайную коллегию Наркомнаца по делам Северного Кавказа и Дагестана в составе трех человек: Буйнакский (дагестанец), Кубатиев (осетин) и Гастемиров (ингуш).

Так вышло, что Уллубий вновь — уже в третий раз стал московским жителем. И хотя всей душой он был в родном Дагестане, московская жизнь затягивала его с каждым днем все больше и больше.

Город властно обступал его своими горбатыми улицами, переулками, засыпанными снегом пустынными площадями. Ну и, конечно, воспоминаниями. Как-никак с Москвой были связаны едва ли не самые главные события его жизни. Первое впечатление у него было такое, словно между той Москвой, которую он покинул весной прошлого года, и этой, нынешней, пролегла целая эпоха. Да так оно, в сущности, и было. Уезжал он отсюда, когда страна еще переживала первое похмелье после февральских событий, а ныне те времена казались «преданьем старины глубокой».

…Морозной ночью двадцать седьмого февраля 1917 года Уллубий, насквозь продрогший, с ног до головы засыпанный снегом, постучал в дверь комнатенки, которую снимал здесь, в этом глухом переулке, его друг Гарун Саидов.

Несмотря на поздний час, Гарун был не один: у него седел Абдурахман Исмаилов, юный голубоглазый лезгин, студент-первокурсник Коммерческого института, того же, где учился Гарун.

— Ты с ума сошел! — говорил Гарун, вглядываясь в запорошенную снегом фигуру Уллубия. — Так поздно, да еще в такую метель!

— Потом! Потом! Все разговоры и объяснения потом! — говорил Уллубий, выстукивая зубами дробь. — Прежде всего, сделай милость, помоги мне стащить пальто. Вот так… Да вы что, никак уже ложитесь?

— Так ведь глубокая ночь!

— Эх вы! Вот что значит молодость… Да разве можно в такую ночь спать?

— А что? Случилось что-нибудь?

— А как по-твоему? Я к вам просто так заглянул среди ночи? На чашку чая?

— Да говори же скорей, не томи! Что там у тебя стряслось?

— Не у меня, друг ты мой дорогой! У нас у всех! У всей России!.. Царизму капут! Понимаешь?.. Ну что вы стоите, словно статуи? Вы хоть понимаете, какую новость я вам принес?

Гарун с Абдурахманом и впрямь напоминали в этот момент два каменных изваяния. Абдурахман опомнился первый.

— А это точно? — спросил он, улыбаясь растерянно», ошалелой улыбкой.

Вопрос был чисто риторический. Абдурахман, так же как и Гарун, не сомневался, что известие, принесенное Уллубием, как говорится, не с ветру взято. Оба они знали, что их товарищ давно уже прочно связан с революционным подпольем. Уж кто-кто, а он такую новость должен был узнать одним из первых.

В Москве ныне весь день было неспокойно: забастовки, митинги. В учебных заведениях прекратились занятия. По улицам то и дело проносились наряды конной полиции. Появились и пехотные войсковые подразделения. Чувствовалось, что назревают какие-то серьезные события. Но одно дело чувствовать, ожидать, надеяться и совсем другое — внезапно узнать, что вековая ненавистная монархия вдруг рухнула в один день, разлетелась, словно карточный домик.

— Расскажи подробней, — накинулись они на Уллубия. — Говори все, что знаешь! Такое дело, а в газетах ни слова.

— В газетах ни слова, потому что градоначальник Москвы Шебеко строго-настрого приказал, чтобы никакая информация о событиях в Петрограде в печать не просочилась. Ну да ничего! Скоро будет и в газетах. Шила в мешке не утаишь. А пока что — вот вам, читайте!

Уллубий осторожно достал из-за подкладки своего старенького пальто кипу листовок, только что отпечатанных на тапирографе. Это было обращение Московского бюро ЦК РСДРП.

— Читайте! — повторил он. — А я пока попытаюсь хоть немного согреться…

Он протянул озябшие руки к керосиновой лампе.

Гарун развернул пахнущую свежей типографской краской листовку и, склонившись над лампой, прерывающимся от волнения голосом стал читать:

— «Товарищи! В Петербурге революция! Солдаты присоединились к рабочим. Восставшие захватили Арсенал, Артиллерийское управление и Выборгскую тюрьму, из которой выпустили политических заключенных. После двухчасовой осады взята Петропавловская крепость. Товарищи! Бросайте работу! Все на улицы! Все под красные знамена революции! Да здравствует Демократическая Республика! Долой войну!..»

Слегка отогревшись, Уллубий присел на узкую койку. Друзья устроились напротив. Стараясь быть не слишком многословным, он рассказал им все, что знал сам. Нынче вечером он был на совещании, срочно созванном Замоскворецким подпольным райкомом партии. Прибывший из Петрограда товарищ доложил о революционных событиях в столице. Стали обсуждать положение дел в Москве и ближайшие задачи всех большевистских организаций. Решили завтра с утра поднять рабочих на выступление. Всех членов партии отправили на заводы, на фабрики. Сразу после совещания Уллубий отправился на сахарный завод «Оссовец», но завод оказался под усиленной охраной: у ворот стояли городовые, придирчиво проверяя каждого, кто пытался проникнуть на заводскую территорию. Так он и ушел не солоно хлебавши. Вернулся обратно в райком и попросил дать ему в помощь еще двух товарищей: втроем можно попытаться проникнуть на территорию через забор со стороны сада. Но в райкоме эта идея успеха не имела: было известно, что командующий войсками Московского военного округа Мрозовский отдал распоряжение охране в случае, если кто из посторонних попытается установить контакт с рабочими, стрелять без предупреждения. Уллубий остался ждать, пока принесут отпечатанные листовки. Ушел из райкома, когда было уже поздно. Кругом мело, в двух шагах не видно ни зги. И ни трамвая, ни извозчиков. Вот он и заглянул сюда, к Гаруну, благо это было по дороге.

— Ну, ладно, друзья, — закончил он свой рассказ. — Отогрелся, порадовал вас новостями, да еще какими новостями!.. Пора и честь знать… Двинусь-ка я все-таки к себе…

— Ты с ума сошел! В такую темень! Подожди уж, пока рассветет! — стал уговаривать его Гарун.

— Не могу. Хочу завтра с утра пробраться на фабрику Мамонтова. А для этого мне необходимо кое с кем встретиться.

— Помощников ищешь? А чем мы тебе не помощники? — обиженно спросил Гарун.

— Чудак ты. Это же партийное задание! Я не сам выбираю. Должен идти с тем, кого выделит организация.

— Не знаю, кого там тебе выделят, — упрямо стоял на своем Гарун, — а только лучших помощников, чем мы, тебе все равно не найти.

— Ну ладно, — сказал Уллубий, подумав. — Утро вечера мудренее. Пожалуй, заночую у вас, а там посмотрим, как быть.

— Сразу бы так! — просиял Гарун. — Ложись на кровать, а мы с Абдурахманом сейчас себе на полу постелим.

— Нет уж, — запротестовал Уллубий. — На полу лягу я. Ты даже представить себе не можешь, как я люблю на полу спать!..

Утром, наскоро перекусив, они вдвоем отправились к фабрике: Абдурахмана решили с собой не брать. Рядом с высокими железными воротами примостилась маленькая дощатая сторожка. Заглянув в нее, друзья увидели нахохлившуюся фигуру старика сторожа в долгополом тулупе.

— Ну, это пустяки, — сказал Гарун, оценив ситуацию. — Его я беру на себя, а ты смело иди вперед и делай свое дело!

Уллубий даже не успел ничего ему ответить. Быстрым шагом Гарун подошел вплотную к сторожу и, вынув из кармана револьвер, поднес его к самому лицу старика.

— Тихо, папаша! — сказал он ласково. — Только тихо! Погляди сюда, в эту дырочку. Будешь шуметь — не видать тебе больше своих внучат!

«Откуда это у него револьвер?» — подумал Уллубий. Но особенно размышлять было некогда. Пройдя через заваленный всяким хламом двор, он вошел в один из цехов. Сперва он хотел обратиться к рабочим с речью, но вокруг стоял такой шум от работавших станков, что об этом нечего было даже и думать. Уллубий пошел по узкой дорожке между станками, направо и налево разбрасывая листовки: ничего другого в этих обстоятельствах все равно сделать было нельзя. Но ничего другого, как оказалось, и не нужно было. Не прошло и нескольких минут, как рабочие, бросив машины, ворвались во двор. То там, то здесь слышалось:

— Бросай работу! Все на улицу! Выходи! Революция!.. Когда Уллубий выбрался наружу, двор был запружен тысячной толпой рабочих. Уллубия стиснуло, завертело, понесло. У самых ворот народ замешкался, но вот тяжелые ржавые створы со скрипом распахнулись, и рабочие хлынули на улицу. А там навстречу им двигалась колонна демонстрантов с красными флагами, транспарантами. Звучала «Марсельеза». Оба потока соединились и двинулись к центру, к зданию городской думы. На улицах алели красные полотнища, на которых неровными, наспех выведенными буквами было написано: «Долой самодержавие!», «Долой войну!», «Хлеба, мира, свободы!»…

Сейчас, когда Уллубий вспоминал это, у него было такое чувство, будто все события и картины, которыми был заполнен тот удивительный, невероятно долгий день, промелькнули перед ним, как в калейдоскопе, в течение одного короткого мига.

Поздно вечером, когда они наконец встретились опять с Гаруном, тот, улыбаясь усталой, но торжествующей улыбкой, спросил Уллубия:

— Ну как? Не жалеешь, что взял меня в помощники?

— Ты мне лучше скажи, откуда у тебя оружие? — строго спросил Уллубий.

Усмехнувшись, Гарун достал из кармана и протянул Удлубию тускло поблескивающий револьвер — оловянный детский пугач.

— Ну и нахал! — невольно вырвалось у Уллубия.

— Победителя не судят! — пожал плечами Гарун. И, деловито спрятав игрушку в карман, озабоченно добавил: — Чем черт не шутит? Может, еще пригодится…

Узнав, что его вызывает к себе сам Свердлов, Уллубий взволновался. Нельзя сказать, чтобы он совсем уж не понимал, почему это вдруг Председатель ВЦИК выразил желание встретиться с ним, одним из рядовых сотрудников Наркомнаца. Вероятнее всего, Свердлов заинтересовался его особой, прочитав статью, появившуюся тридцать первого октября текущего, 1918 года в «Известиях ВЦИК». Статья называлась «Что делается в Дагестане».

Мысль о необходимости выступить с такой статьей зрела у Уллубия уже давно. Но непосредственным толчком явилось внезапно обрушившееся на него известие о трагедии, разыгравшейся в Дагестане. Весь мир словно померк для него в тот страшный миг, когда он сам, собственными глазами прочел телеграмму Серго Орджоникидзе на имя Ленина:

«Офицерскими бандами Бичерахова, — сообщал Серго, — зверски замучен и убит популярнейший советский работник Дагестана, инженер Дахадаев. Социалистический Дагестан понес тяжелую потерю, в Дагестане же арестован Бичераховым старый революционер, председатель Военно-революционного комитета Дагестанской области тов. Коркмасов…»

Вскоре стали известны подробности.

Заручившись поддержкой англичан, полковник Лазарь Бичерахов во главе армии, насчитывающей около трех тысяч штыков, двинулся на Дагестан. В его распоряжении было два бронепоезда, четыре броневика и военные суда «Каре» и «Ардаган».

Около двух недель под Дербентом шли упорные, жестокие бои, но красноармейские части не смогли устоять перед превосходящими силами контрреволюции.

Не меньше недели дрались под Манасом и близ Петровска. Красные части, действовавшие неорганизованно — каждая на свой страх и риск, — не сумели сдержать натиск белогвардейцев с моря и суши. Петровск пал.

Князь Тарковский, укрывшийся в горах, заключил с Бичераховым тайное соглашение. Он был объявлен диктатором Дагестана и пообещал арестовать и выдать Бичерахову всех руководителей Советской власти в Дагестане, В том числе и Буйнакского.

Началась жестокая расправа с большевистскими лидерами. Еще раньше, после взятия Дербента, расстреляли Эрниха, Канделаки, Кобякова и других видных большевиков. В Порт-Петровске схвачены и расстреляны Лагода, Ермошкин, Ляхов. Иван Котров застрелился, чтобы не попасть в руки бичераховцев. На острове Чечень расстреляли Ермошкина. Бандами Тарковского убит Махач. В горах бесчинствуют турецкие аскеры с немецкими бляхами на поясах с надписью «готт мит унс» во главе с генералом Юсуф-Иззет-пашой. В Дагестане образовано так называемое Горское правительство.

Эта ужасная весть вызвала в душе Уллубия такой взрыв отчаяния, что он долго не мог прийти в себя. Сердце разрывалось при мысли о том, что лучшие люди Дагестана, преданные революционеры, ближайшие его товарищи и друзья, погибли. Убиты, замучены палачами. Как хотел бы он в этот трудный час быть там, с ними. Не потому, конечно, что верил, что ему удалось бы предотвратить катастрофу, а потому, что искренне предпочел бы разделить их страшную участь. Горько было сознавать, что он волей обстоятельств оказался в стороне, в безопасности, вдали от родины в этот трагический для нее момент.

Как это всегда бывает с натурами деятельными, горе не расслабило Уллубия, а, наоборот, помогло собраться. Он сел за статью. Он был уверен, что сейчас призыв к немедленной помощи Дагестану прозвучит особенно злободневно.

«Последние известия с Кавказа, — писал он, — гласят: «Дагестан понес большие потери, зверски замучен и расстрелян т. Дахадаев и арестован т. Коркмасов…

Тт. Дахадаев и Коркмасов — старые, известные всему дагестанскому населению деятели. Если подтвердится известие о гибели т. Дахадаева и аресте т. Коркмасова, можно будет определенно сказать: в одном отдаленном, чрезвычайно обездоленном уголке трудовые элементы гор лишились руководителей, лишились подлинных вождей. Социализм, а в последнее время большевизм, в крестьянских массах Дагестана неразрывно сливались с именами этих борцов, хотя ни тот, ни другой не были большевиками, но правильно поняли ход мировой революции и сделались решительными сторонниками Советской власти…

Своевременная помощь советским отрядам, теперь скрывшимся в горах в ожидании движения со стороны Кизляра и Грозного, есть залог утверждения Советов от Самура до Кубани, а затем и освобождения Баку; своевременная помощь дагестанскому крестьянству есть цементирование отсталого и заброшенного Дагестана с Советской Россией; все эти юго-восточные союзы, против которых так неустанно боролись т. Дахадаев и т. Коркмасов, дагестанцам разъяснены, и ими смысл их хорошо усвоен, но без просвета, без ощутимых связей с центром они могут быть раздавлены, и в них надолго может быть убита революционная энергия».

Выходило несколько суховато, но Уллубий сознательно сдерживал себя, сознательно не давал воли голосу сердца, стараясь заглушить его голосом разума. Он твердо знал, что тут нужны не эмоции, а железные, неопровержимые аргументы…

Когда Уллубию передали, что его вызывает для беседы Яков Михайлович Свердлов, он все-таки испытал некоторую неуверенность. В конце концов, не исключено, что Свердлов знает нечто такое, что ему, Уллубию, пока неизвестно. Может быть, он поспешил со своею статьей? Проявил ограниченность? Не сумел взглянуть на проблему широко, с точки зрения интересов всей Советской России, раздираемой гражданской войной?

Уллубий медленно, чуть ли не по складам, перечитал последний, заключительный абзац:

«Будет совершена большая ошибка, если промедлится движение на Терек и дальше на Петровск — Шуру солидно увесистого революционного «кулака». Я уверен, что выражу чаяния и интересы дагестанской бедноты, если скажу: «Побольше внимания Дагестану. Советская Россия не может и не должна нас забывать: мы ждем скорой и решительной поддержки».

Нет, все верно. Он не сомневается в своей правоте. И если бы не всегдашнее его правило тщательно взвешивать каждое слово, выражать любую мысль с предельной осторожностью, он, пожалуй, высказался бы даже решительнее. Дагестан и впрямь на краю гибели. И единственная надежда на спасение — незамедлительная, срочная военная помощь Советской России.

Ровно в двенадцать часов дня, как было ему назначено, Уллубий вошел в приемную Председателя ВЦИК. Секретарша, смуглая черноволосая девушка, похожая на азербайджанку, пригласила его пройти в кабинет, сказав, что товарищ Свердлов уже ждет.

Яков Михайлович, стоя у стола, разговаривал по телефону. Уллубий застыл на пороге, но Свердлов, не прекращая разговора, жестом пригласил его войти и указал рукой на кресло. Стараясь не стучать сапогами, Уллубий неслышно подошел к столу и послушно сел. Свердлов тем временем продолжал телефонный разговор.

— Нет, нет, — возразил он невидимому собеседнику. — Разговоры об ограблении не имеют под собой никакой ночвы. Эшелон с саратовским хлебом вот-вот прибудет в Москву. Я только что получил телеграмму от начальника эшелона товарища Семененко…

Уллубию и раньше случалось видеть товарища Свердлова, но одно дело глядеть из зала на человека, сидящего в президиуме или стоящего на трибуне, и совсем другое — разглядывать его вот так, вблизи, когда отчетливо видна каждая морщинка, и нездоровая желтизна похудевшего усталого лица, и темные круги под глазами, красноречиво говорящие о бессонных ночах.

Сперва Уллубию показалось, что все внимание Свердлова поглощено телефонным разговором. Но вскоре он заметил, что, разговаривая, Яков Михайлович не спускает с него острого, внимательного взгляда.

Наконец разговор окончен, трубка положена. Свердлов вышел из-за стола и, подойдя к креслу, на котором сидел Уллубий, протянул руку.

— Товарищ Буйнакский? — сказал он полувопросительно, впрочем, не столько спрашивая, сколько подтверждая.

— Да, Яков Михайлович, он самый, — ответил Уллубий, подымаясь ему навстречу. Он все еще волновался, не зная, что сулит ему предстоящий разговор, но по выражению лица Свердлова уже видел, что разговор будет именно такой, какого он давно ждал, ради которого мчался сюда, за тридевять земель, о котором мечтал долгими бессонными ночами.

— А вот имя ваше запамятовал, — говорил Свердлов, виновато улыбаясь. — Что ты будешь делать! Не держатся у меня в памяти кавказские имена…

— Уллубий…

— Да, да, Уллубий! Совершенно верно, Уллубий. Обещаю вам, что теперь уже не позабуду… Ну вот мы и познакомились. Кстати, вы, наверное, не знаете, что Владимир Ильич обратил внимание на вашу статью в «Известиях» и настоятельно посоветовал мне разыскать автора и побеседовать с ним…

Уллубий растерянно молчал. Тревога его теперь уже окончательно рассеялась, но весть о том, что на его статью обратил внимание сам Ленин, взволновала его необычайно.

— Статья дельная и как нельзя более своевременная, — сказал Свердлов. — В принципе вопрос о срочной военной помощи Дагестану нами решен. А пригласил я вас, чтобы уточнить некоторые подробности… Вы что-нибудь знаете о готовящейся военной экспедиции в Астрахань?

— Нет, даже не слыхал об этом.

— Мы готовим большую военную экспедицию. Возглавит ее товарищ Киров. Прямая и главная цель экспедиции — оказание немедленной помощи революционным силам Северного Кавказа в их борьбе за победу Советской власти. Вам необходимо как можно скорее встретиться с Сергеем Мироновичем, товарищ Уллубий… Уллубий молча наклонил голову.

— Уллубий, — с удовольствием повторил Свердлов, — Вероятно, это что-то означает в переводе на русский?

— «Уллу» значит «большой», — смущенно отозвался Уллубий. — А «бий» — это князь…

— Получается, стало быть, «большой князь». Ого! Честолюбивый человек, однако, был ваш родитель. Сам-то он, надо полагать, не из князей?

— Из князей, — еще больше смутился Уллубий. — Правда, не из крупных.

— Ах, вот оно что! И, как видно, мечтал, чтобы сын его стал крупным, большим князем. Ну что ж, это закономерно. Он жив?

— Нет, умер. Давно…

— Как сильно, однако, он в вас ошибся. Хотел, чтобы сын стал большим князем, а сын стал революционером. Вот ведь какие парадоксы преподносит нам история! Ну а вы, товарищ Уллубий? Какие имена вы дали своим детям?

— У меня нет детей, Яков Михайлович, — ответил Уллубий. Он уже совсем освоился с легким, непринужденным тоном разговора и отвечал на расспросы свободно, без всякой скованности. — Я еще и не женат. Сперва учился. А потом… потом вот революция…

— Так я и подумал, — сказал Свердлов, словно отвечая каким-то своим мыслям. — Да, товарищ Уллубий, не повезло вам, — шутливо продолжал он. — Сперва учеба, потом революция, а теперь вот еще и война… Боюсь, опять будет не до женитьбы…

Сделав несколько шагов по просторному кабинету, он остановился перед Уллубием и заговорил уже совсем иным, четким деловитым тоном:

— Владимир Ильич просил меня сказать вам, что он считает освобождение Дагестана, и в особенности Порт-Петровска, первоочередной нашей задачей. Порт-Петровск — ключ к бакинской нефти. Баку, Порт-Петровск, Астрахань… Это жизненно важная артерия, по которой идет в Россию нефть. А нефть — это кровь страны… Так что, дорогой товарищ Уллубий, — он улыбнулся, — вопрос о женитьбе придется опять отложить. До лучших времен. Надеюсь, впрочем, что ненадолго… Когда думаете ехать?

— Куда? — растерялся Уллубий, — В Дагестан?! — сердце его радостно забилось.

— Пока в Астрахань. Деньги вам выделены. А как только будут вагоны, сразу же отправим и оружие… Нечего вам сидеть здесь и ждать у моря погоды. Да, кстати, о море… Скажите, Каспий в декабре замерзает?

— Как когда. Если зима ранняя, замерзает.

— Следовательно, если мы будем медлить с астраханской экспедицией, Петровск останется у врага до весны?

— К сожалению, с такой вероятностью нельзя не считаться, Яков Михайлович, — ответил Уллубий.

— Нет! — сказал Свердлов, решительно стукнув ладонью о стол. — Не бывать этому! Мы не имеем права больше ждать, рассчитывая, что авось да небось как-нибудь обойдется! Поезжайте немедленно и начинайте работу по подготовке к наступлению на Петровск… Только непременно повидайтесь перед отъездом с товарищем Кировым. Договорились?

Скрипнула дверь. Свердлов, оборвав речь на полуслове, оглянулся. Вслед за ним обернулся и Уллубий. На пороге стоял невысокий коренастый человек в военном кителе без погон. Простое, открытое лицо. Русые волосы, зачесанные назад, открывают широкий ясный лоб. Твердые, плотно сжатые губы раздвинулись в улыбке, обнажив крепкие белые зубы. Спокойные светлые глаза глянули на Уллубия с откровенным доброжелательным любопытством:

— Не помешаю?

— Ба! А вот и он сам! Как говорится, легок на помине! — воскликнул Свердлов. — Знакомься, Сергей Миронович! Это товарищ Буйнакский из Дагестана. Председатель Порт-Петровского исполкома. Мы как раз сейчас говорили, что вам с ним совершенно необходимо встретиться.

— Очень рад, — сказал Киров, крепко пожимая Уллубию руку. — Салям алейкум, товарищ Буйнакский. Я о вас много слышал прошлогодним летом.

— А я о вас еще раньше, товарищ Киров! — сказал Уллубий. — Еще когда студентом был, ваши статьи читал в газете «Терек».

— Стало быть, старые знакомые, — улыбнулся Свердлов.

— Скажите, товарищ Буйнакский, — спросил Киров, усаживаясь в кресло напротив Уллубия. — Это правда, что у вас в Дагестане большевикам приходится подчас сотрудничать с местным духовенством?

— У нас иначе нельзя, Сергей Миронович, — ответил Уллубий. — В сознании нашего народа национальное нельзя оторвать от религиозного. Это как спекшаяся рана, к которой прилип клок спутанных волос. Чуть тронешь один волосок, рапа откроется и начнет кровоточить…

— Это вы очень хорошо объяснили, — сказал Киров. — Я к тому спросил, что у меня тут одна мыслишка возникла. Хотелось бы ее обсудить с вами… Что, если нам сформировать в Астрахани отдельный Дагестанский полк?

— Из дагестанцев?

— Вот именно. Их на Астраханском фронте не так уж мало…

Уллубий сразу оценил эту великолепную идею. Сейчас отдельный полк, сформированный из дагестанцев, погоды не сделает и соотношение сил на фронте не изменит. Но зато потом, когда Красная Армия, очистив Астраханский край и Северный Кавказ, вступит в пределы Дагестана… Да, потом это будет иметь огромное значение, если в составе красноармейских частей окажется большое подразделение, состоящее из дагестанцев. А дагестанцев на Астраханском фронте было довольно много. Летом, когда Астрахань была в тяжелом осадном положении, Дагестан послал туда на помощь большой отряд добровольцев. Они там и остались на разных участках фронта.

— Мысль прекрасная! Как это мне самому в голову не пришло, Сергей Миронович!

— А не согласились бы вы взяться за ее осуществление?

— С радостью!

— Ну вот и отлично! Завтра же разыщите меня, мы с вами поговорим подробнее, — сказал Киров, протягивая Уллубию руку.

Уллубий подумал, что пора ему прощаться и со Свердловым, но не решался первым протянуть руку. Почувствовав его замешательство, Яков Михайлович живо взял его руку обеими руками, энергично потряс и сердечно сказал:

— Счастливо, товарищ Уллубий! Счастливого вам пути!

Когда Уллубий ушел, Свердлов задумчиво обратился к Кирову:

— Чудесный народ — эти кавказцы! Бесстрашие просто поразительное. И какое-то особое чувство собственного достоинства. Высоко голову держат! Что это? Врожденное? Или их так сызмала воспитывают? Ты ведь жил на Кавказе. Как думаешь?

— Горы. Суровые условия жизни. На вершинах вечный снег. В долинах зной. Неприступные скалы. Узкие крутые тропы. На каждом шагу подстерегает опасность.

Сами условия существования вынуждают их быть бесстрашными. А иначе в горах не проживешь, — ответил Киров.

— Очевидно, ты прав. Знаешь, о чем я подумал? Таких людей, как Буйнакский, мы должны особенно беречь. И выдвигать. Их пока, к сожалению, не так уж много. Но один настоящий большевик из горцев там, в Дагестане, для нас стократ необходимее, чем десятки русских товарищей, которых мы туда посылаем. Очень важно ведь знать душу народа, тончайшие изгибы национального характера… Обычаи, наклонности, привычки, даже предрассудки… Не зная всего этого досконально, того и гляди, попадешь впросак и такое наворотишь, что потом веками придется расхлебывать.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Поздний январский вечер. Скрипят раскачиваемые порывами ветра вековые липы и клены, роняя на землю пласты слежавшегося плотного снега. Кругом, насколько видит глаз, белым-бело. Кажется, вся Астрахань превратилась в огромный снежный сугроб.

Уллубий и Лавров шли вдоль берега замерзшего Ку-чума. Резкий, порывистый ветер дул им прямо в глаза, хлестал щеки сухой, колючей снежной крупой. Тускло мерцали огоньки керосиновых ламп в окнах домов на Красной Набережной. Зато на том берегу реки перед большим кирпичным домом с длинными трубами ярко горели электрические лампочки. Заглушая вой метели, оттуда доносились глухие выхлопы: работала недавно построенная диковина — единственная на весь город электростанция.

Холод пронизывал до костей. Трудно было даже представить себе, что всего каких-нибудь десять минут назад они сидели в большом светлом зале с высоким лепным потолком и узорчатым паркетным полом и весело трещали дрова в огромной изразцовой печи. Это был парадный зал трехэтажного каменного особняка, принадлежавшего когда-то богатому астраханскому купцу Губину. Теперь особняк с двуглавым орлом на фронтоне и витыми чугунными решетками балконов занимал штаб Двенадцатой армии.

Больше трех часов заседал Военный совет. Было жарко и душно. Позолоченные лепные ангелочки, поддерживающие тяжелую бронзовую люстру, казалось, плавали в желто-сизых облаках густого табачного дыма. На стене — огромная, основательно потрепанная карта Северного Кавказа и Астраханской губернии, вся испещренная стрелками, кружочками, ломаными линиями фронтов.

Доклад делал начальник штаба Двенадцатой армии Северин. Бывший офицер, он сохранил весь облик и манеры старого кадрового военного: тонкий пробор, тщательно подстриженные усы, четкая, лаконичная, ясная речь. Водя указкой по карте, словно учитель географии перед замершим классом, он скупо доложил обстановку.

Обстановка была весьма грозная. Со дня на день Астрахань могла оказаться в огненном кольце.

С запада на юго-запад двигались на город войска генерала Драценко. В районе Святого Креста наступал генерал Улагай. С востока шли белоказаки генерала Толстого, отряды Ушакова и Донского. Вдобавок к этому тылы были не прочны. Порты Каспия — Баку, Петровск, Дербент и форт Александровен — в руках англичан. На острове Чечень англичане организовали авиабазу, охраняемую отрядом сипаев из Непала.

Северин рассказал о трагическом положении Одиннадцатой армии. Ее бывший командующий беспринципные авантюрист Сорокин, стремясь к неограниченной власти, производил незаконные реквизиции, аресты и расстрелы. Он развалил армию и в конце концов дошел до того, что отдал приказ арестовать и расстрелять партийных и советских руководителей Северо-Кавказской республики. Второй съезд Советов Северного Кавказа объявил Сорокина вне закона. Он пытался скрыться, но был схвачен. «Деятельность» этого гнусного предателя тяжело отразилась на положении всего фронта и сильно укрепила шансы Деникина. В результате разрозненная Одиннадцатая армия сейчас откатывается к Астрахани по голодным степям — через Моздок и Кизляр, через Святой Крест и район Яшкуля. Личный состав ее тает от голода, холода, от повального сыпняка. Двенадцатая армия не в силах двинуться ей на помощь, ибо должна держать фронт, защищая Астрахань, которой со всех сторон угрожают враги.

— Эта в полном смысле слова катастрофическая ситуация, — закончил свой доклад начальник штаба, — усугубляется чудовищной безответственностью Реввоенсовета фронта и не менее катастрофическим положением в самой Астрахани. В городе нет топлива, нет хлеба. Не хватает медикаментов. Сыпняк косит всех подряд. Имеется прямая угроза переворота…

— Что же, выходит, мы у разбитого корыта? Так, что ли? — прервал докладчика человек в кожаной куртке, сидящий в самом дальнем углу. Он скрипнул зубами так, что два желвака обозначились на его худом, усталом, потемневшем от злости лице. — Зря, значит, льется рабочая кровь? Врет, значит, наша газета «Красный воин», сообщая, что на всех фронтах у нас имеются успехи?

— Нет, газета не врет! — твердо ответил Северин. — На отдельных участках фронта у нас действительно имеются успехи. И люди наши воюют геройски, не щадя себя… В районе Бочкарева мы отбили сильную атаку крупного воинского соединения врага численностью в тысячу восемьсот сабель! Отбиты атаки в районе. Дубового Оврага. Взяты пленные, захвачено много оружия… Есть и другие успехи. Но я говорю о том, что нас ждет завтра!.. Враг во много раз сильнее нас. И уж, как хотите, нравится вам это или нет, организованнее нас… Прошу высказываться по существу!

Все ждали, что после такого заявления исполняющий обязанности командующего Двенадцатой армией Вагнер обрушится на своего начальника штаба и не оставит камня на камне от его пессимистических выводов. Но, вопреки ожиданиям, командующий крепко пригладил волосы на крупной лысеющей голове ж медленно, негромко, совсем не по-военному произнес;

— Начштаба прав. Мы в кольце…

Помолчав, он так же, не повышая голоса, без всякого пафоса добавил:

— Но мы не отступим, товарищи! Защитим красное знамя революции!

И он стал говорить о том, что, по его мнению, надо немедленно сделать, чтобы выправить положение. Сказал, что рано или поздно сыграет свою роль Каспийская флотилия: в ее составе четыре миноносца, присланные Москвой, — «Прыткий», «Прочный», «Ретивый» и «Поражающий», а также две подводные лодки — «Макрель» и «Минога». Главная задача сейчас — продержаться до открытия навигации.

Ничего особенного Вагнер вроде бы и не сказал, но, когда расходились, настроение уже как-то поднялось. Ну а что касается Уллубия и Сережи Лаврова, то у них все последние дни было приподнятое настроение. И никакие пессимистические прогнозы начальника штаба не в силах были погасить этот их душевный подъем. Еще бы! Ведь сбылось наконец то, о чем они так долго мечтали, во имя чего трудились все эти дни и ночи, совсем забыв про отдых, еду и сон.

Несколько дней назад приказом по Двенадцатой армии было наконец объявлено, что сформирован и приведен в состояние боевой готовности Дагестанский конный полк. Производившая смотр комиссия объявила приказом особую благодарность командиру полка Сергею Лаврову и политическому комиссару Уллубию Буйнакскому, «благодаря круглосуточной неустанной работе которых» (так прямо и говорилось в приказе) эта сложнейшая задача была решена в двухнедельный срок.

Две недели! Срок как будто не такой уж и малый. Но когда вспомнишь, какую огромную работу ухитрились они провернуть за эти четырнадцать дней, самому не верится: неужто и вправду они сделали все это?! Сперва надо было узнать, на каких фронтах воюют дагестанцы. Потом собрать их, чуть ли не поодиночке. Уллубий сам ездил по фронтам, разыскивая своих земляков. Не хватало оружия, обмундирования, продовольствия. Надо было подготовить жилые помещения, коней. И наконец, обучить бойцов, заняться подготовкой комсостава… Тут, впрочем, неоценимую помощь оказал ему неутомимый Сережа Лавров.

Познакомились они в штабе армии. Сережа сразу пришелся Уллубию по душе. Ему нравилась его простота в обращении с людьми, удивительно сочетающаяся с высокой требовательностью, без которой не обойтись настоящему командиру. Уллубий, человек сугубо штатский по всем своим привычкам и жизненному опыту, был рад случаю поучиться этому нелегкому умению сочетать истинный демократизм с железной воинской дисциплиной.

— Э-эй! Друзья! Куда так торопитесь? Подождите-е! — донеслось до них. Голос был охрипший, измененный до неузнаваемости, к тому же заглушаемый завыванием ветра. Однако Уллубий сразу узнал Джалалутдина. Они с Сергеем придержали шаг.

— Хорошо, что встретились! — говорил запыхавшийся, насилу догнавший их Джалалутдин. — Думал уже, что так и не найду вас! Вот обидно-то было бы! Ведь там вас ждут!

— Ждут? Кто ждет?

— Хипкал ждет!

Они невольно рассмеялись.

У Джалалутдипа в Астрахани было полным-полно друзей. Особенно среди бойцов 2-го Астраханского мусульманского полка, сформированного преимущественно из татар. Джалалутдин со дня на день ожидал нового назначения: его собирались отправить с особым заданием в Баку. А пока он жил в казармах мусульманского полка, разместившегося в здании бывшей Догадинской гостиницы.

— Вы небось даже и не знаете, что сегодня курбан-байрам[30]! Праздник! Местные жители резали скот и притащили нашим бойцам уйму мяса. Пир идет на весь мир!.. Пошли! Быстро! Я вам такой хинкал приготовлю — пальчики оближете!

— Что за чушь! — вспылил вдруг Лавров. — Красные бойцы справляют религиозный праздник, а вы им в этом потакаете?

— Товарищ командир полка! Они не справляют, они только вкусно поесть хотят, — улыбнулся Джалалутдин.

— Все равно, безобразие! — возмущался Лавров. Напрасно уговаривали его Уллубий и Джалалутдин проявить терпимость и пойти отведать праздничное угощение. Он решительно заявил, что ни за что не осквернит себя исполнением каких бы то ни было религиозных обрядов. Уллубию даже показалось, что он на них обиделся. Как бы то ни было, он сухо простился с ними, напомнив, что завтра будет объявлен приказ по полку о немедленной отправке на фронт.

— Хороший командир, — сказал Уллубий, тепло глядя ему вслед. — Как это говорится? Военная косточка!.. Но уж больно принципиален!

— В самом деле! — бурно поддержал Уллубия Джалалутдин. — Что плохого, если мы полакомимся хорошим хинкалом?

— Не волнуйся, — успокоил, его Уллубий. — Окажем честь твоему хинкалу! И мясо тоже не обидим, хоть оно и курбан-байрамское!.. Только вот удивительно мне, что ты умеешь хинкал готовить! Это занятие чабанское… А ты разве чабан? Ты ведь рабочий! Текстильщик!

— Не бойся! Хоть и текстильщик, а хинкал умею приготовить не хуже любого чабана! Сейчас сам убедишься!.. Кстати, тебя там еще один сюрприз ждет, получше хинкала…

— Какой еще сюрприз? — удивился Уллубий.

— Приехал парнишка один, совсем молоденький, лакец. Говорит, что ты его знаешь. Там у вас какая-то история была, с петухами…

— С какими петухами? — недоумевал Уллубий.

— Откуда я знаю, с какими? Встретишься с ним, он тебе сам все расскажет… Ну и холодина! И как ты только ходишь в этой тонкой шинелишке! Тебе бы шубу надо. И валенки.

— Еще чего! — усмехнулся Уллубий. — Ты что же, хочешь, чтобы в Дагестане, когда мы туда пробьемся, все потешались над моим видом?

— А ты уверен, что мы пробьемся? — спросил вдруг Джалалутдин.

— А ты уверен, что твой хинкал у тебя получится? — ответил вопросом на вопрос Уллубий.

— Сравнил тоже! — обиделся Джалалутдин.

— Разве можно, друг ты мой милый, отдаваться всей душой какому-нибудь делу, сомневаясь, увенчается ли оно успехом?

— Да, ты прав. Я сказал не подумав, — смутился Джалалутдин. — Если хочешь чего добиться, обязательно надо верить, что у тебя получится.

— А я не просто верю. Я твердо знаю, что все будет так, как мы задумали. Обязательно пробьемся! Иначе и быть не может! Ведь нас там ждут…

В многоместном номере старой купеческой гостиницы вкусно пахло вареным мясом. В углу весело потрескивали горящие поленья: там топилась буржуйка. На столе стояла четверть вина.

— Куда ты меня привел? — Уллубий сделал вид, что рассердился. — Вертеп какой-то!

— Хорошие ребята, Уллубий! Один раз за все время можно… Завтра ведь уезжаем. Я в Баку, а вы на фронт…

Все сидящие в комнате поднялись навстречу гостям. Узнав Буйпакского, вытянулись в струнку перед комиссаром полка. Одного из них Уллубий хорошо знал — это был Керим Мамедбеков, молодой, всегда серьезный азербайджанец. Он вел в Дагестанском полку культработу, собрал уже больше сотни книг, которые должны были заложить фундамент будущей полковой библиотеки. Керим был одним из самых активных дербентских большевиков. Он перебрался сюда летом, сопровождая добровольцев из Дагестана.

Джалалутдин представил Уллубию троих красноармейцев-татар. Уллубий поздоровался с каждым за руку. В сторонке, у стены стояли еще двое. Один, совсем юный, смуглолицый, приложил руку к шапке-ушанке, которая довольно нелепо сидела на его маленькой голове. Лицо его расплылось в улыбке. А второй, рыжеватый, с голубыми глазами, в куртке, туго подпоясанной офицерским ремнем, на котором болтался парабеллум, сделал шаг навстречу Уллубию.

— Анатолий? — с радостным изумлением воскликнул Уллубий. — Ты?!

Анатолий Володин крепко стиснул в объятиях старого своего однокашника. В двух словах он сообщил Уллубию все, что случилось с ним за время их разлуки. Когда Советская власть в Петровске пала, он перебрался в Баку. Оттуда с группой красноармейцев-связистов был направлен в Астрахань. Был ранен, попал в госпиталь. Узнав, что приехал Уллубий и собирает всех дагестанцев, твердо решил попроситься, чтобы тот взял его к себе, хотя он, Володин, и не дагестанец…

— Как это не дагестанец? — прервал его Уллубий. — Воевал за Дагестан? Значит, ты и есть самый настоящий дагестанец!

— А вот это, Уллубий, — вмешался Джалалутдин, — тот самый парень, про которого я тебе говорил. Это он про петухов рассказывал…

— Здравствуй, товарищ Буйнакский! — сказал парнишка в ушанке, так все это время и стоявший по стойке «смирно», приложив ладонь к виску. — Не узнал меня? Помнишь Темир-Хан-Шуру? Петухи дрались… А я и тот головорез в папахе — тоже как два петуха.

— Ах вот ты кто! — рассмеялся Уллубий. — Ну как же! Конечно, помню! Разве такое можно забыть?.. Вот только, как зовут тебя, не вспомню…

— Юсуп я… лакец… Помнишь, там, на митинге, когда этот пузатый имам выступал, мы с тобой Гаруна встретили! Помнишь? — не умолкал парень, радуясь, что Уллубий его узнал.

— Конечно, конечно! А как ты здесь очутился, Юсуп? — спросил Уллубий.

Юсуп рассказал, что воевал в отряде Тимошина против банд имама. Когда Бичерахов занял Петровск, на пароходе перебрался в Красноводск. А в Астрахань попал осенью из Красноводска: спрятался в трюме вражеского судна. Воевал под Астраханью, заболел сыпняком, лежал в госпитале. Услыхав о приезде Буйнакского, стал проситься, чтобы его выписали. Врачи говорили: погоди, не спеши, ты еще больной, совсем слабый. Но в конце концов он все-таки добился своего. Из госпиталя его выписали и в полк зачислили.

— Ну, а как ты себя чувствуешь? Здоров? Воевать сможешь?

— Еще как смогу! Ты не гляди, что я на вид такой щуплый. Сил у меня хватит! Что другое, а воевать-то я могу! — сказал Юсуп, поглаживая старую, исцарапанную саблю, болтающуюся у него на поясе.

— С одной саблей? — пошутил Уллубий.

— А что? Мой шашка острый как бритва! — Призывая в свидетели всех присутствующих, Юсуп перешел на ломаный русский язык. — Мне только конь давай! Всех душманов рубить буду! Глянь, какой острый! Трогай! — Он выхватил из видавших виды ножен саблю и стал всем показывать сверкающий, до блеска начищенный клинок.

— В самом деле, сабля твоя остра, — подтвердил Уллубий, тронув острие клинка. — Как это ты ухитрился так наточить ее?

— В госпиталь на кухня один татарин был. Друг… Знакомый. Я попросил точилка. Кровать лежал и точил. Весь день. Доктор приходил, хотел забрать шашка. Я не давал. Сказал: без шашка я умру. Теперь хочу Дагестан ехать…

— Там у тебя родные остались? — спросил Уллубий.

— Мама есть… Папа погиб германский фронт.

— И невеста есть, — подсказал Володин.

— Эх, зачем сказал! — покраснел Юсуп. — Я только тебе говорил! Секрет!

Все весело рассмеялись, и Юсуп вместе со всеми.

Вошел Джалалутдин, неся на подносе большие куски вареного мяса, от которого подымался ароматный густой пар. Следом за ним появился красноармеец-татарин с хинкалом. Разлили в жестяные кружки вино. Джалалутдин, подняв свою кружку, пылко воскликнул:

— Да здравствует хинкал и его родина, наш Дагестан! Ура!

Охваченные единым порывом, все встали и дружно подхватили:

— Ура-а!

Осушив кружки, с аппетитом принялись за хинкал, который удался на славу, даром что был без чеснока: чесноку Джалалутдину достать не удалось. А потом как-то так само собой вышло, что все притихли. Каждый думал о чем-то своем, но все помнили о словах, вырвавшихся у Джалалутдина из самого сердца. Думали о том, что завтра в поход. Где-то там, вдали, — Дагестан, измученный, терзаемый врагом. А на пути к нему — бескрайние степи, метель, лютая, беспощадная зима…

Всю неделю мело, а потом снегопады и бураны вдруг прекратились так же внезапно, как и начались. Унылая степь простиралась вокруг — гладкая, словно облизанная ветром. Наст был твердый, прочный — люди шли по нему, словно по льду, не оставляя следов. Только кони проваливались.

Десять дней отдельный Дагестанский полк занимал оборону в непосредственной близости от Астрахани, отбивал атаки наступавшего на город врага. А сегодня неожиданно был получен приказ о передислокации: надо было подойти вплотную к соседней Астраханской дивизии, занимающей: позиции севернее от них, верстах в тридцати.

За эти дни полк сильно поредел. Людей косили не только пули: валил сыпняк, у многих были обморожены руки, ноги. В первом же бою тяжело ранило командира полка Сергея Лаврова. Командовать полком стал начальник штаба. В приказах по армии уже были отмечены боевые успехи нового войскового соединения. Но за каждую победу приходилось платить дорого.

Медленно двигались люди по обледеневшей степи. Трудно было ориентироваться на местности: кругом ни холмика, ни деревца, ни единого темного пятнышка, за которое можно было бы уцепиться глазом.

Уллубий с Юсупом отстали от полка: они отправляли на санитарной повозке в лазарет очередную партию раненых. Степь была пустынна, кругом ни души, и они рассчитывали за час с небольшим догнать своих. Вдруг тишину разорвали редкие одиночные выстрелы. Уллубий спрыгнул с коня.

— Ложись, Юсуп! Быстро! Улегшись за невысоким снежным бугорком, стали вглядываться в даль. На горизонте показались два всадника.

— Может, кто из наших? Отбились от полка, заблудились в степи, — предположил Юсуп.

Но за первыми всадниками показались другие, а там еще и еще… «Неужто попались?» — подумал тревожно Уллубий.

Всадники приближались. Они не соблюдали никаких, даже самых элементарных правил предосторожности. Винтовки — за плечами… Видно, уверены, что противника поблизости быть не может.

Заметив Уллубия и Юсупа, один из всадников поднял над головой лоскут красной материи. Другой, сложив ладони рупором, громко крикнул:

— Мы — Одиннадцатая!

Уллубий и Юсуп двинулись им навстречу: загадка разъяснилась, это были бойцы отступающей Одиннадцатой армии.

По их рассказам выходило, что Одиннадцатой армии, как таковой, уже не существует. Она распалась на группы и группки голодных, вконец измотанных людей, бесцельно бредущих по астраханским степям. Новый командующий Левандовский, назначенный вместо Сорокина, поставил перед собой только одну цель: сохранить остатки армии и привести их в Астрахань. Но и эта «программа-минимум» в нынешних условиях оказалась практически невыполнимой.

Догнав полк, Уллубий прежде всего распорядился, чтобы всем встреченным на пути бойцам Одиннадцатой армии оказывать медицинскую помощь, делиться с ними едой и обмундированием.

Медленно продвигаясь вперед, дагестанцы к вечеру подошли к небольшому не то хутору, не то овечьей кошаре. Залаяли собаки. Навстречу передовым отрядам полка выехала группа всадников.

Послышался оклик:

— Кто идет?

— Отдельный Дагестанский конный полк! — раздалось в ответ. — А вы кто? Одиннадцатая?

— Мы из оперативной группы Кирова!

Для Уллубия не явилось неожиданностью, что военная экспедиция из Москвы, возглавляемая Кировым, уже прибыла в Астрахань. Но меньше всего ожидал он встретить ее здесь, в этой пустынной, безлюдной степи.

— А Киров где? — спросил он, все еще не веря своим ушам.

— А вон там! Пойдемте провожу! — ответил молодой боец в полушубке и теплом заячьем треухе.

Это была и в самом деле бывшая чабанская кошара. Они вошли в просторный двор, обнесенный плетнем, обмазанным глиной. Во дворе стояло несколько грузовиков и запряженных лошадьми повозок. В них на соломе прямо под открытым небом лежали больные. Горели костры, кое-как согревавшие озябших бойцов. Сидя прямо на снегу, здоровенный мужик густым хриплым басом пел старую казацкую песню: «А под пид горо-ою, яром-долыно-ою, козаки йдутъ!..»

У входа в кошару были навалены какие-то мешки и ящики. У стены стояли винтовки, аккуратными горками были сложены гранаты. Уллубию преградили дорогу две женщины в полушубках. По повязкам на рукавах видно было, что это — сестры милосердия.

— У вас есть больные? — строго обратилась к Уллубию одна из них.

— Больные есть, но они там, на повозках, — растерянно ответил Уллубий. Он глядел поверх головы женщины, в приоткрытую дверь, изо всех сил стараясь понять, не галлюцинация ли это, не сон ли: неужто и в самом деле там, в двух шагах от него, — Киров.

Киров сидел на каком-то мешке, громоздившиеся перед ним ящики служили ему письменным столом. На этом импровизированном столе лежали папки с бумагами, медикаменты.

Он оглянулся и увидел в дверях Уллубия.

Они шагнули друг другу навстречу, обнялись.

— Ну что? — Киров откинулся и пристально вгляделся в лицо Уллубия. — Жив? Здоровье как?

— Как видите, Сергей Миронович! — развел руками Уллубий. — Здоров… Разве вот только нос слегка отморозил, — улыбнулся он и дотянулся указательным пальцем до кончика носа.

— А почему снегом не тер? — строго спросил Киров.

— Да я только что заметил, что отморозил…

— Безобразие! — возмутился Киров. — Где ваш ординарец?

Уллубий не успел ответить, как вперед выскочил Юсуп.

— Я, товарищ командир! Я ординарец!

— Что же это вы недоглядели? Нос своего комиссара не сберегли? Свой-то небось не забывали оттирать, вой как он у вас светится? А ну, быстро за снегом!

Юсуп выскочил за порог и мигом вернулся, неся полную горсть снега. Не слушая протестов Уллубия, Киров быстро и сноровисто, как будто всю жизнь только этим и занимался, растер его лицо.

— Ну вот, совсем другое дело, — удовлетворенно сказал он, когда нос Уллубия стал совсем пунцовым.

Они рассмеялись.

— А вот мой ординарец, — Киров показал на стоявшего у стены красноармейца с широким, как картофелина, носом, — так тот, наоборот, свой отморозил, а мой сохранил!

Юсуп заулыбался: только теперь он сообразил, что Киров шутил.

Киров рассказал, с какими трудностями они добрались из Москвы до Астрахани. А по приезде как снег на голову обрушилась на них весть о трагедии, постигшей Одиннадцатую армию.

— Пришлось из вагонов грузиться на автомашины, повозки, сани, телеги и — сюда, на помощь отступающим… Думал, может, еще удастся сохранить армию как боеспособную единицу. Но тут, на месте, сразу стало ясно: единственное, что мы можем сделать, — это спасти людей, оставшихся в живых. Этим и занимаемся. А люди все идут, идут… Каждый день прибывают новые группы…

— Может, вам нужна помощь? — спросил Уллубий.

— Нет, — покачал головой Киров. — Главное мы уже сделали: спасли от гибели и отправили в тыл тысячи людей. Теперь пора возвращаться в Астрахань. Да и вам, пожалуй, тоже…

— Как это? — удивился Уллубий. — У меня приказ идти на соединение с Астраханской дивизией…

— Это я беру на себя. Договорюсь с командованием. Прежде чем начинать серьезные военные действия против наседающего врага, необходимо в самом городе па-вести порядок. В первую очередь я хочу заняться Реввоенсоветом. И не скрою, товарищ Буйнакский, что очень рассчитываю тут на твою помощь. Ты что? Кажется, недоволен? Может, у тебя какие-то другие планы?

— Угадали, — признался Уллубий. — У меня возникла одна идея… Я хочу пробраться в Дагестан.

— Что-о? — Кирову показалось, что он ослышался. — С одним полком?!

— Нет, с группой товарищей. Я хочу до того, как вы начнете наступление, сколотить в горах крепкий партизанский «кулак». Это дело вполне осуществимое. Люди к нам всегда шли охотно. Уверен, что многие там и сейчас ждут не дождутся, когда мы начнем действовать…

Киров задумался. Наконец, словно очнувшись, обернулся к своим штабникам:

— Что же вы о гостях совсем не думаете? Накормите их, чем бог послал.

Принесли рыбу, вареную картошку, сухари. Киров придвинул к Уллубию тарелку.

Уллубий и Юсуп молча принялись за еду. Уллубий ждал, прекрасно понимая, что Киров сам вернется к затронутой теме. Так оно и вышло. Когда с едой было покончено, Киров поглядел ему в глаза и, словно их разговор ни на секунду не прерывался, серьезно сказал:

— Поезжай… Только товарищей подбери проверенных, все обдумай и взвесь как следует: семь раз отмерь, один отрежь… Учти: риск — огромный.

Заручившись согласием Кирова, Уллубий стал готовиться к отъезду. Отобрал бойцов. Среди них были Юсуп и Володин. Когда маленькая экспедиция была уже совсем готова к походу, Киров позвал Уллубия к себе. Показав на железные ящики, лежавшие на полу, сказал:

— Один из них — ваш. Тут два миллиона, николаевскими… Купите оружие и все прочее…

— Ого! Под вексель? Или просто так, под честное слово? — пошутил Уллубий.

— Под честное слово. Придется только выполнить одну формальность.

Усатый красноармеец положил на стол бумагу. Уллубий расписался. Джалалутдин быстро распаковал ящик и стал укладывать пачки банкнотов в хурджины.

До поздней ночи, сидя у коптилки в холодной кошаре, Киров давал Уллубию последние напутствия и указания. Просил быть осмотрительным, осторожным, по возможности избегать любого контакта с противником.

На рассвете маленький отряд тронулся в путь.

Тяжко далось Уллубию расставание с однополчанами. Немудрено: полк был его кровным, любимым детищем. Ну а кроме того, Уллубия томило какое-то смутное чувство своей вины перед дагестанцами. Он чувствовал, как страстно желали они все оказаться на месте тех, кого Уллубий решил взять с собой. Каждый из них втайне мечтал попасть в число этих избранных.

Прекрасно понимая, какие чувства обуревают в этот момент бойцов-дагестанцев, Киров произнес перед ними небольшую речь. Он сказал, что не за горами уже тот день, когда Красная Армия перейдет в наступление, я тогда они будут в первых рядах тех, кому выпадет честь освобождать их родной край от врага.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Маленькому отряду, состоявшему из четырнадцати человек, предстояло пройти свыше пятисот верст по голой, пустынной степи. Кругом — ни сел, ни деревень. Мало кто решался ставить для себя постоянное жилье в этом бесплодном, неприютном краю. Разве только кочевники-калмыки зимовали порой в ложбинах да оврагах, куда не так задували резкие, пронизывающие насквозь ветры.

По бездорожью, да еще зимой, пройти пятьсот верст — дело нешуточное. Хорошо еще, что мало снега. В иных местах сквозь снежный наст проглядывали даже следы дороги, так что сбиться с пути и кружить по степи путникам не грозило. Мороз и ветер тоже их не страшили. Опасно было наткнуться на какой-нибудь вражеский разъезд.

Посоветовавшись, решили, что лучше всего двигаться не по степной дороге, а вдоль Каспия, по бездорожью. Там — кусты и камышовые заросли: легче скрыться. А заблудиться и вовсе невозможно: всегда перед глазами естественный, вечный ориентир — море.

В первый день пути, обойдя дельту Волги, шагом отряд вышел в открытую степь. Без приключений, спокойным шагом прошли примерно полсотни верст. Стемнело, да и лошади совсем выбились из сил: надо было срочно искать место для отдыха.

Далеко впереди скакали трое дозорных. Вдруг они остановились, вглядываясь в даль. Потом один повернул и поскакал назад.

— Что случилось?! — тревожно спросил Уллубий.

— Огонь горит. Дом не дом, сарай не сарай, но, верно, живет кто-то! — доложил красноармеец.

— Разведайте! Только осторожно! — приказал Уллубий.

Прошло несколько минут, и дозорный появился вновь, издали показывая жестами, что можно подъехать. Приблизившись, Уллубий увидел ветхий дощатый домик с пристройками для скота. Вошли в небольшую натопленную комнату. Джалалутдин и Володин были уже там. Перед ними стоял растерянный, бледный от страха, низкорослый татарин с бритой головой и реденькой бородкой. Он испуганно улыбался, щуря и без того узкие, словно щелочки, глаза. Говорил по-татарски. Объяснил, что сам он рыбак, дом этот не его. Хозяин живет в Астрахани, а его нанял на зиму сторожить хозяйство. Про революцию он слыхал, но толком ничего о ней не знает, кроме того, что царя Николая скинули. Не отважившись расспросить незваных гостей, он быстро разделал свежую севрюгу и стал готовить уху.

— Сувук… Ох, сувук, — повторял он, качая головой. — Кунакларны мен яратам[31].

Усталые путники никак не рассчитывали в голой ледяной степи нежданно-негаданно найти такой теплый приют. Лошадей увели в сарай, накормили. Сварилась уха. Татарин поставил прямо на пол большую дымящуюся кастрюлю, принес деревянные ложки. На одну-единственную треснувшую тарелку он положил, к немалому удивлению присутствующих, несколько самых настоящих кукурузных лепешек.

— Тут у вас кто-нибудь бывает? — спросил Уллубий, с аппетитом прихлебывая уху.

— Йок! Йок! — отрицательно качал головой татарин.

Видно было, что он и в самом деле искренне рад гостям и готов любым способом услужить им. Расстелил на полу войлочные кошмы, готовясь к ночлегу. Путники легли, укрылись бурками.

— Надо посты выставить. Как бы нас тут врасплох не застали, — сказал Уллубий.

— Да кто сюда заглянет, в эту богом забытую глушь! — беспечно отмахнулись его спутники.

Всем так хотелось поскорее лечь, что Уллубий скрепя сердце согласился с этим легкомысленным доводом. Поздно ночью в окно сильно постучали.

— Выходите по одному! И быстро к лошадям! — приказал мгновенно проснувшийся Уллубий.

— Может, наши? — с надеждой спросил Джалалут-Дин.

— Нет, белые, — ответил Уллубий, осторожно выглянув в оконце. — Я вижу погоны.

Не успел он выхватить револьвер, как прогремели два выстрела. Сквозь щель в ставне Уллубий увидел, как двое всадников упали с коней. Это стрелял Володин.

— Мы окружены! — крикнул он Уллубию. — Придется принять бой!

Володин и Джалалутдин, отстреливаясь, кинулись во двор, чтобы пробиться к сараю, где стояли лошади.

— Юсуп, — сказал Уллубий. — У тебя — хурджины. В случае чего — сжечь!

К счастью, для белых тоже явилось полной неожиданностью, что в заброшенной халупе оказались какие-то люди. Поэтому они не догадались, прежде чем ворваться в дом, обследовать сарай. Красноармейцы воспользовались их замешательством и заняли там оборону.

Перестрелка продолжалась несколько минут. Потом, очевидно решив, что они напоролись на какую-то войсковую часть, белые ускакали, оставив на снегу трех убитых коней и пять трупов. Двое убитых, судя по погонам, были офицеры.

Отряд Уллубия тоже дорого заплатил за свою беспечность: двое бойцов были смертельно ранены, Володина ранило в руку.

Нечего было и думать о том, чтобы рыть могилу в мерзлой степи. Яму выкопали в сарае и похоронили там погибших товарищей. Татарин, потрясенный случившимся, плакал, как малый ребенок.

— Только помни, — сказал ему на прощание Уллубий. — Про могилу — никому ни слова. После холодов мы вернемся и похороним их как полагается, со всеми воинскими почестями.

Татарин поклялся, что сохранит тайну.

На рассвете снова тронулись в путь. Над бескрайней степью выла пурга, за ночь выпало много снега. Против ветра идти было особенно трудно, но лошади, отдохнув за ночь, упорно двигались вперед, лишь слегка пофыркивая, когда снег попадал им в ноздри.

Решили идти безостановочно, пока хватит сил. Но прежний план — двигаться вдоль берега моря — пришлось изменить. Настоял на этом Джалалутдин.

— Там могут быть рыбацкие поселки… А в них — белые, — решительно сказал он.

Посовещавшись, решили свернуть в открытую степь. Море осталось позади. Дороги никакой не было. Не было и надежд на то, что впереди окажется хоть какое-нибудь жилье.

Стемнело. Всю ночь они ехали по степи, все вперед и вперед, без дороги, без какого бы то ни было ориентира. И люди и лошади совсем выбились из сил.

Вдруг слева, из-за бугра, показались какие-то темные тени. Они быстро приближались.

Юсуп крикнул:

— Волки! Товарищ Буйнакский! Это волки! Смотрите, сколько их!

— Зимой волки нападают на людей, — сказал Володин, прижимая к груди раненую руку.

— Чего же мы ждем? — заволновался Джалалутдин. — Надо пальнуть разок-другой!..

Он вскинул винтовку и прицелился.

— Погоди! — остановил его Уллубий. — Жалко патроны тратить.

— Я подстрелю самых матерых, а остальные разбегутся! — сказал Джалалутдин.

Тем временем волчья стая подобралась совсем близко и окружила отряд плотным кольцом. «Ну и нахальные звери!» — подумал Уллубий. И вдруг он вспомнил еще в детстве слышанный рассказ старика охотника из Гели. Тот уверял, что волк никогда не нападет на человека, если тот ляжет на землю и кинет перед собой что-нибудь из своей верхней одежды. Что, если попробовать?

Волки тем временем подобрались вплотную к всадникам. Казалось, еще миг — и они начнут хватать лошадей за ноги.

— Спешиться! Быстро! — приказал Уллубий. — Винтовки и бурки взять с собой!

Все поспешно выполнили приказ, хотя никто не понимал, что последует дальше.

— Ложись! Рядом с лошадьми! — продолжал командовать Уллубий. — А бурки развернуть и — туда… Вот так!..

Размахнувшись, он бросил вперед свою бурку. Все последовали его примеру.

К всеобщему удивлению, волки отползли, залегли поодаль и, оскалив зубы, злобно завыли. Никаких попыток приблизиться они больше не делали, но и покинуть занятые позиции тоже вроде не собирались.

— Что же, мы так и будем лежать до самого утра? — сказал Джалалутдин.

«Да, — подумал Уллубий, — этот способ никуда не годится. Замерзнем».

— Садитесь на коней и поезжайте, — решительно сказал Джалалутдин. — А мы с Юсупом тут как-нибудь справимся!

Другого выхода не было. Уллубий молча вскочил па коня, то же сделали остальные. Проехав шагов двадцать, они услышали выстрелы. Оглянувшись, Уллубий увидел, как. один из вожаков стаи прыгнул вперед, перекувырнулся в воздухе и упал. За ним другой, третий… Потом раздался оглушительный взрыв. Столб снега и земли поднялся в воздух. Это Юсуп кинул гранату.

Несколько волков остались лежать на снегу. Остальные разбежались. Путь был свободен.

— Подумаешь! Одна граната! — сказал Юсуп, когда Уллубий заметил, что не так уж много у них боеприпасов и гранату не худо было бы приберечь для встречи с более опасным врагом. Тон у парня был оправдывающийся, но видно было, что в душе он очень доволен своим «подвигом».

На пятый день пути отряд достиг Терека. Это вызвало у путников бурный прилив радости. Еще бы! Последний рывок — и они в Дагестане!

Река была скована льдом. Попробовали — крепкий, человека выдержит. Однако верхом переправляться все же не решились: Терек в этих местах глубок, провалишься — недолго и утонуть.

Посланный на разведку Юсуп набрел на небольшой аул. Постучавшись в крайнюю саклю, он установил, что хозяева — кумыки и что они готовы дать приют путникам, кто бы они ни были.

У крыльца гостей встречал хозяин — мужчина в годах, тощий, с глубоко запавшими щеками, с густой сединой в бороде и усах. Изборожденный морщинами лоб пересекал вертикальный шрам — след старого сабельного удара.

— Ассалам алейкум! — приветствовал его Уллубий, — Гостей принимаете?

— Ва-алейкум салам! Хошгелдигиз! — отвечал хозяин, протягивая руку. — Добро пожаловать!

— Извините, что в такой ранний час…

— Для гостя нет ни слишком раннего, ни слишком позднего часа. Принять путника для нас — зувап[32].

— Заходите! Заходите, сынки! — захлопотала хозяйка. — Замерзли, бедненькие! И что вас только гонит в такую ночь!

Затопили отбаш[33]. Над огнем повесили чугунок. Хозяйка принесла корыто, присела на корточки, стала месить кукурузное тесто.

— Сейчас буйволицу подою, молоко будет. Напою вас всех калмыцким чаем. Для того, кто продрог в пути, нет на свете ничего лучше калмыцкого чая. Все болезни сразу как рукой снимет.

Раскатав из теста огромный толстый чурек, она отгребла в отбаше в сторонку золу и угли и положила чурек прямо на камни. Потом снова засыпала его золой. Сверху пылал огонь. Чай в чугунке вот-вот должен был закипеть.

— Издалека идете? — осторожно спросил хозяин.

— Из Астрахани, — ответил Уллубий.

— Из Астрахани?! — Старик не скрыл своего удивления. — Ну и времена! Все стронулись с места, несутся куда-то, словно оглашенные. Стреляют друг в друга…

— Вот и нашего сынка… тоже… — Хозяйка вытерла краешком платка набежавшую слезу.

— Застрелили? Кто? — спросил Уллубий.

— Пошел к большевикам, в Хасав-Юрт. В отряд Зайналабида Батырмурзаева… Может, слыхали? — стал рассказывать хозяин. — Попал в плен к казакам… Ну они его и…

Старик не смог договорить, а жена его — та и вовсе не выдержала. Заплакала навзрыд, уткнувшись лицом в платок.

— Не распускайся, — сурово сказал ей муж. — Так уж, видно, аллахом нам на роду написано.

— Пусть выплачется, — сказал Уллубий. — Горе такое, что не грех и поплакать.

— А вы сами кто будете? Красные или белые? А то по одежде и не разберешь, — спросил хозяин.

Наступило молчание. Никто не решался сказать правду. Видно было, что хозяева — бедняки. Да и сын воевал на стороне большевиков, погиб от руки белоказаков. И все же…

— Да вы не бойтесь, — успокоил их хозяин. — Нам-то все равно. Кто бы вы ни были, для нас вы — гости. А гость — прежде всего гость, будь он даже наш злейший враг. Таков уж наш дедовский обычай…

— Да мы не боимся, — ответил Уллубий. — И скрывать от вас не собираемся: мы красные… А кто у вас в деревне сейчас стоит? Уж не казаки ли?

— Ох, кого тут только не было! — горько вздохнул хозяин. — Но особенно худо стало, когда казаки пришли. Ну и разбойники! Весь скот отобрали и сожрали! Да покарает их аллах!..

— Что же, они и сейчас здесь? — повторил свой вопрос Уллубий.

— Да нет! Понаграбили и ушли… Но зато уж страху мы натерпелись… Я ведь и сам в прошлом году воевал в отряде Махача, под Дженгутаем и Эрпели… Ранен был. А когда Махача убили, мы все разбрелись кто куда. Я домой пробрался… Думал, придет время, еще повоюю. Да вот жена не пускает. Сиди, говорит, в своей сакле, если жить не надоело. Неужто охота тебе голову сложить ни за что ни про что… Вот и сижу. И то, если правду сказать, так стар уж я, наверно, чтобы за саблю браться…

Старик, чем дальше, тем становился все разговорчивее. Путники с интересом слушали его рассказ. Он сказал, что Кизляр захвачен белыми, что в Дагестане, по слухам, уже какая-то другая власть. Но какая именно, он не знает.

Хозяйка извлекла из отбаша горячий чурек. Повертела в руках, подула, очистила от золы. Разломила на четыре части, положила на деревянное чара[34]. Затем были извлечены откуда-то старинные разрисованные пиалы. Их до самых краев наполнили густым коричневым калмыцким чаем, забеленным молоком.

Пить полагалось, держа пиалу в ладонях обеих рук. Иззябшие путники с аппетитом прихлебывали чай, заедая его горячим ароматным чуреком. С наслаждением чувствовали они, как тепло проникает в продрогшее тело, казалось, доходя аж до самых костей.

Один только Володин был вял и неразговорчив. Чай едва только пригубил, а к чуреку и вовсе не притронулся.

— Что с тобой, Анатолий? Почему не ешь? — тревожно обратился к нему Уллубий.

Анатолий не отвечал. И тут Уллубий увидел, что лицо его пылает каким-то нездоровым багровым румянцем.

— Ого! — сказал он, тронув его щеку рукой. — Да у тебя жар! Ты же больной…

— Да нет, — ответил Володин. — Это рана… Загнивает, наверное.

Уллубий с Юсупом осторожно развязали повязку. Раненая рука до того опухла, что рукав пришлось разрезать…

— Э-э, брат, — сказал Уллубий, глянув на гноящуюся рану, — ехать тебе нельзя. Придется остаться здесь, пока не залечишь руку.

Но Володин и слышать не хотел о том, чтобы отстать от отряда.

— Нет, нет, — твердо сказал Уллубий. — Останешься. Эти славные люди за тобой присмотрят, выходят тебя. Верно?

— Конечно! У нас тут в ауле знахарка есть, всякие травы знает. Она и не такие раны вылечивала. Обязательно выходим тебя, сынок. Оставайся, — подтвердила хозяйка.

В конце концов на том и остановились.

Когда, простившись с гостеприимными хозяевами и Володиным, путники вышли на дорогу, день уже вступил в свои права, солнце подымалось над горизонтом. Хозяин давал последние напутствия: он уверял, что по льду можно спокойно перебраться на ту сторону Терека. Однако советовал соблюдать известную осторожность: лучше всего не пускаться в этот опасный путь верхом, а вести коней под уздцы.

Однако, попробовав прочность льда, путники решили рискнуть и вскочили в седла. Сперва все шло хорошо, но вдруг конь Уллубия, видно испугавшись чего-то, шарахнулся в сторону и взвился на дыбы. И тотчас же лед под ним треснул.

— Слезай! Скорее! — закричали все вокруг. Уллубий и сам понимал, что нельзя терять ни секунды, но мысль о том, что могут потонуть хурджины с деньгами, сковала его. Он замешкался, чувствуя, что с каждой секундой все глубже и глубже погружается вместе с конем в ледяную воду.

Подскочил Юсуп и все остальные. Стащили Уллубия с седла, подхватили и хурджины. Но конь тем временем ушел под воду. Только голова виднелась над поверхностью полыньи. Огромные страдающие глаза лошади глядели на них, словно моля о помощи. Но помочь было уже нельзя.

— Эх, бедняга! — сказал Джалалутдин, вынимая пистолет. — Пристрелю, чтоб не мучилась.

Он выстрелил, и лошадь ушла ко дну.

— Плохо дело! — сокрушался Юсуп. — И деньги все мокрый стал. Что теперь делать будем?

— Что деньги! — возразил Джалалутдин. — С деньгами ничего не случится: высушим, проутюжим. А вот с Уллубием как бы не было беды. После такой ледяной ванны недолго и заболеть! Ну-ка, быстро обратно!

— Боюсь, что ты прав, — сказал Уллубий, ежась от холода. Он готов был проклинать себя за свое мальчишество.

Но все обошлось. Хозяева, поохав, просушили над огнем его одежду, и часа два спустя путники опять спускались к скованному льдом Тереку. Только на этот раз они уже были осмотрительнее: шли пешком, осторожно ведя коней под уздцы.

На территории Дагестана договорились разделиться. На небольшом хуторе у речки Акташ путники переоделись в черкески, надели горские папахи. Дальше тронулись поодиночке.

Джалалутдин направился прямо в Петровск, там у него была семья. Они с Уллубием договорились, что дня через три-четыре он приедет в Кумторкалу, разыщет там двоюродного брата Коркмасова — Забита. Тот уже будет знать, где находится Уллубий.

С Володиным было договорено, что, как только ему станет лучше, он тоже приедет в Петровск и постарается разыскать там товарищей, уцелевших после разгрома. Связь с Уллубием будет держать через Джалалутдина.

Остальные разъезжались по своим аулам: они должны были укорениться там и дожидаться дальнейших распоряжений.

Когда дело дошло до Юсупа, он неожиданно сказал:

— Товарищ Буйнакский? А можно я с вами?

— Ты же мечтал увидеться с матерью. И невеста у тебя как будто? — удивился Уллубий.

— Так-то оно так, — замялся Юсуп. — Да вас оставлять одного боюсь. К тому же еще и деньги эти…

— Ничего со мной не случится, — отмахнулся Уллубий. — Гляди, какая борода рыжая у меня выросла. Никому и в голову не придет, что этот рыжебородый абрек — Буйнакский…

Все рассмеялись. Но Юсуп упрямо настаивал на своем, и в конце концов Уллубий уступил:

— Ладно, до Кумторкалы поедем вместе. А там видно будет.

До чего же хорошо было ехать по родной земле! Ни ветров, ни снежных буранов- Только чуть промерзшая почва напоминала о суровой зиме.

Уллубий с Юсупом решили пробираться прямо по-над горами к Кумторкале. Этот аул — кстати, родной аул Коркмасова — с самого начала революционных событий был на стороне большевиков. Уллубий не сомневался, что там он скорее, чем где-либо, найдет надежное пристанище. Надо было разыскать товарищей, наладить связи. А глазное, до поры до времени надежно припрятать деньги.

Чем ближе была Кумторкала, тем сильнее волнение охватывало путников. Вот уже и Сулак остался позади, и железнодорожный переезд у Шамхала. Впереди справа показался величественный силуэт огромной песчаной горы. А рядом — над рекою Шура-Озень — старинное кумыкское село Кумторкала.

Ночь была светлая. Полная луна неподвижно висела в небе. С моря дул тихий ветерок. Усталые лошади медленно переступали по ухабистой грунтовой дороге.

Подъехали к самому аулу. Залаяли собаки, как видно почуяв чужих.

Уллубий легко нашел двухэтажный дом Забита: он тут бывал и раньше. В восемнадцатом году, когда был председателем Порт-Петровского ревкома, здесь, в этом самом доме, он однажды встретился с Коркмасовым.

Осторожно постучали в окно. Ответа не было. Тогда, отведя на всякий случай коней за угол дома, постучали еще раз, сильнее. В доме зажегся свет, открылась дверь. Слышно было, как медленно идет к ним навстречу человек, шаркая чарыками по мерзлой земле.

— Ассалам алейкум!

— Ва-алейкум салам!

— Не узнаете?

— Что-то не припомню…

— Буйнакский.

— Вах! — изумленно воскликнул Забит. — Не может быть! Ну и ну!.. Бывает же…

Пристально вглядываясь в лицо незнакомого бородатого человека, он все еще не верил, что перед ним не кто иной, как Уллубий Буйнакский. Да и немудрено. В дороге Уллубий привык обходиться без своего любимого пенсне, а борода делала его и вовсе неузнаваемым.

Забит отвел лошадей в сарай, потом пригласил гостей в дом. Вошли в маленькую комнатку под лестницей.

— Сейчас внизу живем. Зимой тут теплее, — объяснил хозяин. Улыбка не сходила с его лица, так он был рад гостям. Судя по всему, приезд Уллубия подал ему надежду на скорые и радостные перемены. Уж кто-кто, а Забит был верным, надежным другом. В дни подполья он прятал у себя большевистских руководителей. Случалось, его арестовывали, но всякий раз он каким-то чудом уходил от расправы. Всюду у него находились друзья и защитники.

— Как тут у тебя? Не опасно? — спросил Уллубий.

— Как сказать, — замялся Забит. — Ведь Дагестан под пятой Деникина и контры… На станции пост. Там их целая орава… Из Милликомитета… А мой дом после одного случая у них под особым прицелом.

— Что же, надо уходить?

— Я вас спрячу в другом, более надежном месте, — сказал Забит. И, лукаво улыбнувшись, добавил: — Кстати, там уже кое-кто есть…

— Кто-нибудь из наших?

— Джелал-Этдин.

— Джалалутдин?! — удивился Уллубий. — С Джалалутдином мы только-только расстались…

— Джалав Коркмасов, — радуясь, что может сообщить такую хорошую весть, сказал Забит. — Вчера вечером приехал из Нухи, привез кучу новостей. Кстати, сразу спросил о тебе. Я сказал: о Буйнакском ни слуху ни духу. Не мог же я предвидеть, что ты сегодня тут объявишься.

— Коркмасов! Джалав! Живой!.. Вот это новость!.. А я уж было его похоронил…

— Жив и здоров, — сиял Забит.

Уллубий был потрясен этой радостной вестью. Он почти не сомневался, что Коркмасов погиб вместе с Махачем. И вот, оказывается, он жив. И более того! Не пройдет и пяти минут, как они встретятся…

— А кто это с тобой? — указав глазами на Юсупа, вполголоса спросил Забит.

— Это мой, если можно так выразиться, адъютант. Не гляди, что молодой. Парень что надо! Герой! Прошу любить и жаловать. Забит и Юсуп пожали друг другу руки.

— Чего же мы ждем? Веди нас к Джалаву, — заторопился Уллубий.

— Сейчас пойдем, — деловито сказал Забит. — Это недалеко. Дом неприметный, тихий. Хозяин — человек надежный. Кузнец Алхас.

Забит провел их через плетеную калитку в соседний двор. Осторожно подошел к бежену[35].

— Ну-ка, помоги, — сказал он, показывая, что надо отодвинуть бежен. Уллубий с Юсупом налегли плечами, но бежен оказался совсем легкий — пустой. За ним была дверь.

Забит осторожно постучал в нее и тихонько сказал:

— Нужен виноград больному.

Как видно, это был пароль: дверь тут же распахнулась.

— Случилось что-нибудь? — раздался из темноты тревожный голос, зазвенело оружие.

— Все в порядке. Гостей привел, — успокоил Забит. — Спички есть? Засвети огонь.

Загорелась керосиновая лампа.

И вот при свете тусклого каганца, посреди крохотной низенькой комнатенки стоят друг перед другом два человека, имена которых здесь, в Дагестане, тысячи людей произносят с сочувствием и надеждой.

Коркмасов был неузнаваем. Длинные, чуть не до плеч, волосы и густая черная борода не только состарили его (ему, сорокалетнему, можно было дать сейчас не меньше шестидесяти), но и совершенно изменили весь его облик, даже самый тип лица. Он был похож сейчас на какого-то ученого старца либо схимника.

Уллубия тоже трудно было узнать. Во всяком случае, Коркмасов узнал его лишь после того, как он достал из кармана и водрузил на нос свое неизменное пенсне.

Впервые в жизни они обнялись: раньше им и в голову не приходило обмениваться такими нежностями.

— Джалал-Этдин! Как я счастлив, что ты живой! Прямо глазам своим не верю! — сумел наконец выговорить Уллубий.

— Как видишь, — усмехнулся Коркмасов. — Живуч как кошка… Это что, накладная? — спросил он с любопытством, коснувшись бороды Уллубия.

— Да нет, своя. Отросла за это время. Понимаешь, сперва не до бритья было. А потом уж я подумал, что так даже лучше…

— А у меня накладная, — улыбнулся Коркмасов и снял бороду. — Только что прицепил, когда ваши шаги услышал.

— Ну, ты старый конспиратор…

На полу лежал матрац с подушкой, рядом — кипа книг, какие-то бумаги.

— Как? Нравится тебе мой дворец? — спросил Коркмасов. — По-моему, неплохо… Садись, рассказывай. Откуда ты? Где был до сих пор? И вообще, что творится на белом свете?

Уллубий уселся рядом с Коркмасовым на матрац. Юсуп и Забит тоже сели в сторонке. Стараясь быть не особенно многословным, Уллубий рассказал про Москву, про встречу со Свердловым и Кировым, про свой путь из Москвы в Астрахань, а потом из Астрахани сюда, на родину.

— Когда-нибудь расскажу подробнее, — пообещал он Коркмасову. — Ты лучше скажи, что здесь творится. Только прежде я хотел бы услышать, как тут все у вас получилось…

Коркмасов помрачнел. Но постепенно увлекся и подробно рассказал Уллубию о том, что произошло в Дагестане с тех пор, как они не виделись.

— Когда Бичерахов начал свое наступление, положение казалось не таким уж катастрофическим, — начал он. — Войск у нас было немало…

— Так в чем же дело?

Не пытаясь оправдываться, не ссылаясь на смягчающие обстоятельства, Коркмасов с болью заговорил о трагических ошибках исполкома.

— Не смогли собрать все силы в кулак, подчинить их единому командованию, — вздохнул он. — Да и предателей в штабе Дагестанского фронта оказалось больше чем достаточно… Бичерахов теснил нас и с суши, и с моря. У нас тоже было немало воинских частей: астраханский отряд Ляхова и Гавриленко, полк Махача, полк Тимошина, Петровский интернациональный полк. Всем фронтом командовал присланный из Астрахани Круглов. Но полки ему не подчинялись, начался разброд. Наши хорошо дрались под Дербентом и у Манаса. Но враг оказался сильнее. Подойдя к Петровску, Бичерахов предъявил ультиматум. Он потребовал, чтобы его войскам разрешили пройти через Петровск. Заявил, что не войдет ни в какие военные конфликты с нами и официально признает местную Советскую власть…

— И вы поверили ему? — не выдержал Уллубий.

— А у нас просто не было другого выхода, — сказал Коркмасов. — Войска практически были уже небоеспособны… Ну а потом выяснилось, что Бичерахов за нашей спиной сговорился с Тарковским… Едва только мы успели прибыть в Шуру, как туда уже вступили войска Бичерахова.

Коркмасов рассказал о предательском убийстве турецкими авантюристами славного революционера Казимагомеда Агасиева.

— А как погиб Махач? — спросил Уллубий.

— Слушался бы меня, может, был бы сейчас и жив. Но ты же знаешь, какой это был необузданный характер! Когда стало ясно, что сопротивляться Бичерахову мы не можем, Махач дал команду всем своим бойцам разойтись кто куда. До особого распоряжения. Я предложил ему укрыться. У меня было надежное убежище — здесь, в Кумторкале. Но он сказал, что поедет в горы, будет сколачивать там новую партизанскую армию, собирать силы для решительной битвы. Я его всячески отговаривал, убеждал, что его обязательно схватят. «Еще поглядим, кто кого схватит!» — усмехнулся он. И уехал… Заночевал в селении Нижний Дженгутай. Утром вместе со своим кунаком двинулся дальше, но у Верхнего Дженгутая они попали в засаду, организованную бандами Тарковского. Как только раздались выстрелы, кунак выскочил вперед, заслонил Махача своей грудью. Ну, да тут уж помочь было нельзя… Первая пуля досталась ему, а вторая сразила наповал нашего Махача…

Помолчали.

Потом Коркмасов рассказал, что в Темир-Хан-Шуру недавно приезжал глава английской военной миссии на Кавказе генерал Томсон. Ему устроили пышную встречу. Томсон вскоре отбыл, оставив в Петровске своего представителя полковника Роуландсона.

— А в Петровске что? — спросил Уллубий.

— В Петровске стоят части деникинского генерала Пржевальского. Вооружены до зубов. Имеются пушки и даже аэропланы. В порту военные суда, вся команда которых состоит из англичан. Даже есть отряд из Непала под командованием майора Геккелея.

— Ничего себе!

— И тем не менее, — продолжал Коркмасов, — власть марионеточного Горского правительства Пшемако Коцова не так уж устойчива. Народ его не поддерживает. Полный крах потерпел объявленный властями воинский набор: ни один округ не дал ни одного солдата…

— Вот это великолепно! — воскликнул Уллубий. — Просто замечательно! За это мы и должны ухватиться в первую очередь!.. Джалав! Я привез два миллиона рублей. Эти деньги нам выделил Совнарком на подготовку восстания. Будем сколачивать партизанскую армию…

Усталое лицо Коркмасова осветилось надеждой.

— Наконец-то!

— Прежде всего надо собрать всех товарищей, оставшихся в подполье, и создать единый центр повстанческого движения, — предложил Уллубий.

Коркмасов кивнул. Они приступили к разработке плана дальнейших действий. Забит и Юсуп молча прислушивались к их деловитой, спокойной беседе.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Февраль в Темир-Хан-Шуре стоял на редкость теплый. Мягкий пушистый снежок, выпавший за ночь, к полудню таял, обнажая грязно-бурую землю. За городом, на холмах еще сохранялись небольшие островки снега. А на равнинах уже зеленым ковром лежали озимые, нетерпеливо дожидаясь весеннего тепла. И лишь поодаль тянулись Салатавские хребты, словно закутанные в белоснежные бурки вечные стражи, охраняющие покой плодородных долин и бурных рек.

Уллубий и Коркмасов возвращались верхом из села Кадар, расположенного на ровном плато Круглой горы. По краям плато громоздились неприступные скалы. Этот старинный аул некогда за непокорство был дотла сожжен Тамерланом… Нынешней ночью в Кадар собрались большевики-подпольщики из близлежащих аулов — Доргели, Дженгутая, Левашей… Кадар как место встречи был выбран не зря: жители этого аула известны были своими революционными настроениями и неукротимостью нрава. Во главе кадарцев стояли такие испытанные революционеры, как Ата Салатау и Кадырага Кадарский. Коркмасов уверил Уллубия, что сыщики Милликомитета вряд ли осмелятся сюда сунуться.

На встрече в Кадаре было решено, что через четыре дня представители подпольных организаций соберутся в Кумторкале. Надо было спешно известить всех. По этому случаю даже Юсуп, ни на шаг не отходивший от Уллубия, был отправлен в Кумух, к Гаруну. Послали гонцов в Петровск, в Ахатлы, в Даргинский округ.

— Это никуда не годится, Джалал, — говорил Уллубий, недовольно качая головой. — Уже скоро две недели, как я здесь, а своих еще не видел.

— Ну ладно, — вздохнул Коркмасов. — Пожалуй, сегодня уже рискнем, коли тебе так неймется…

Речь шла о том, что Уллубий до сих пор не повидался с Ажав и Тату. Едва ли не каждый день заговаривал оп с Джалалом па эту тему, но тот все отмалчивался или отвечал односложно: нельзя, опасно.

И вот наконец Джалал уступил.

Оставив лошадей на окраине у старого своего кунака Каирмагомы, Уллубий и Коркмасов с наступлением темноты зашагали в город. Шли они, как было заранее договорено, порознь: Уллубий впереди, Джалал-Этдии шагах в двадцати от него, сзади. У каждого наготове был пистолет.

Улицы были пустынны. Редкие прохожие не обращали на них никакого внимания. Шли осторожно, то и дело проваливаясь в глубокие лужи, предательски затянутые тонким ледком.

Коркмасов до этого ни разу не бывал у Ажав, хотя много слышал и про нее, и про ее красавиц дочерей. Впрочем, сына Ажав Хаджи-Омара он знал хорошо. Осторожно постучали в калитку, но им не открыли, только громко залаяла соседская собака. Уллубий обошел дом с другой стороны, постучал в окно. Приотворились ставни, и показалось юное женское лицо: это была Тату. Она пристально вглядывалась в темноту, но, как видно, ничего не могла разглядеть. Уллубий вплотную прижал лицо к оконному стеклу. Тату испуганно отпрянула и быстро захлопнула ставни.

— Не узнала… Боятся… Что будем делать? — сказал Уллубий.

— Может, через забор? — неуверенно предложил Коркмасов. — Уж там, во дворе, можно будет и погромче окликнуть…

— Пожалуй, — согласился Уллубий. — Эх, молодость моя, где ты? — по-стариковски закряхтел он и стал карабкаться по каменной ограде. Джелал-Этдин подсадил его. Спрыгнув во двор, Уллубий отодвинул щеколду, открыл калитку и впустил Коркмасова.

— Ну, теперь считай, что мы дома! — облегченно вздохнул он.

Они подошли к застекленной веранде, тихонько постучали. Послышались торопливые легкие шаги.

— Кто? — тревожно спросил женский голос. Уллубий узнал Ажав.

— Это я! — откликнулся он, волнуясь. И пока Ажав с керосиновой лампой в руке тревожно разглядывала незнакомого путника, он быстро снял с головы папаху, вынул из кармана старое свое пенсне и водрузил его на нос. Ажав, узнав наконец Уллубия, распахнула дверь. Едва переступив порог, он стиснул ее в объятиях, обдавая холодом и запахом овчины.

Ажав и Тату никак не могли прийти в себя. Первой оправилась от неожиданности Тату.

— Ох, как не идет вам борода! Ну прямо старик! Совсем старик! — все повторяла она, глядя на Уллубия.

— Коли так, я немедленно ее сбрею, — сказал он, оглаживая свою рыжую бороду. — В вашем доме найдется бритва?

— Целых три, — сказала Ажав. — Тату, достань-ка! Там, в комоде…

Уллубий стал объяснять Ажав, почему не мог навестить ее раньше.

— Что ты, сынок! — оборвала она его. — Да разве я могу на тебя обижаться? Знаю. Все знаю… Столько на тебя навалилось сразу!.. Расскажи-ка лучше, как ты жил все это время? Мы ведь тут ничего толком не знаем. Одними слухами только и питались… Тату! Ты что стоишь? Не знаешь, что полагается делать, когда гости в доме?

Тату и в самом дело стояла как вкопанная, совсем позабыв, что по горскому обычаю, как только в доме появляется гость, надо тотчас же накрывать на стол, даже не спрашивая у гостя, хочет ли он есть.

— Нет, нет! Мы не голодны! — сказал Уллубий. — Да и зашли ненадолго. Хотелось хоть одним глазком взглянуть на вас! Я только едва побриться успею…

— И слышать даже про это не хочу! — поднялась Ажав. — Где это видано, чтобы гости ушли, не поев? Да еще такие дорогие гости!

— Расскажите лучше, что нового в городе? — вмешался Коркмасов.

— У нас в гимназии говорят, что правительство вот-вот подаст в отставку, — сказала Тату. — Кругом беспорядки, взяточничество, воровство. Шахсуваров, министр просвещения, говорят, сбежал, прихватив с собой двухмесячное жалованье учителей всего Дагестана…

Уллубий брился, краем уха прислушиваясь к этому рассказу. Мысли его были сейчас поглощены совсем другим. Он думал, отдать или не отдавать Тату письмо, которое давным-давно уже таскал с собой в нагрудном кармане. Но так и не отдал. Письмо начиналось словами: «Милая Тату! Моя судьба в твоих руках…» И дальше он напрямик говорил о том, о чем не решился сказать за все время знакомства. О том, что любит ее и будет любить всегда, что бы с ним ни случилось. Что этого сознания ему довольно для того, чтобы чувствовать себя счастливым. «Что сделает Тату, прочитав такое письмо? — думал он. — Покажет ли матери? И что скажет на это Ажав? Да и сама Тату?»

— А вам не нужна бритва? — обернулась Тату к Коркмасову.

— Спасибо, мне не надо, — улыбнулся Коркмасов и быстрым движением снял свою накладную бороду.

Тату и Ажав весело рассмеялись.

Уллубий уже закончил бритье и придирчиво разглядывал свое изменившееся, помолодевшее лицо, глядевшее на него из старинного зеркала в темной резной раме. Вдруг за окнами раздался громкий топот копыт. Кто-то забарабанил в ворота.

— О аллах! Это они! — прижав руки к груди, прошептала испуганная Ажав.

— Кто они?

— Хаджи-Омара ищут. Вам надо уходить. Немедленно!..

Ворота сотрясались под мощными ударами. Уллубий и Джелал-Этдин выскочили в окно и двором пробрались в соседний палисадник, а оттуда на улицу.

Минут сорок спустя они были на месте, у Каирмагомы. Уллубий все не мог успокоиться: жалел, то встреча с дорогими его сердцу людьми оказалась такой короткой. Впрочем, она все равно не могла бы быть долгой: за ночь они должны были успеть добраться до Кумторкалы — к утру их там будут ждать товарищи.

Первым прибыл Володин. Радостно улыбаясь, он кинулся навстречу Уллубию, крепко обнял его. Так уж повелось у них издавна: они всегда обнимались при встрече. И хотя Уллубий искренне любил Анатолия, он никак не мог привыкнуть к этим объятиям: у горцев не приняты такие нежности.

Володин, словно почувствовав это, отстранился от Уллубия, вытянулся по стойке «смирно», взял под козырёк:

— Товарищ комиссар! Разрешите обратиться?

— Что ты, Толя? Что с тобой? — удивился Уллубий. «Уж не обиделся ли? — мелькнула мысль. — Да нет, опять какая-нибудь шутка!» — Володин славился своими веселыми шутками и розыгрышами.

Но на этот раз лицо его было абсолютно серьезно.

— Честь имею доложить, — сообщил он все тем же официальным тоном, — я женился.

— Вольно! — так же серьезно ответил Уллубий. — Поздравляю…

Володин не выдержал, расплылся в улыбке.

— Одного только боюсь, — продолжал Уллубий. — Прилипнешь теперь к юбке, и мы лишимся храброго бойца! Да и другие, признаться, есть у меня опасения, — добавил он, глянув Анатолию прямо в глаза, и тень какого-то неприятного воспоминания набежала на его лицо.

Володин смущенно потупился: он сразу понял, на что намекает Уллубий. В студенческие годы Анатолий чуть ли не на весь университет славился своими любовными похождениями. Он легко влюблялся, пылко уверял друзей, что это на всю жизнь, но вскоре, так же легко и быстро, разочаровывался в предмете своей любви.

— Нет, Уллубий, — сказал он, поняв друга с полуслова. — На этот раз все по-другому…

— А кто она?

— Да ты ее прекрасно знаешь!

Володин вышел из комнаты и тут же вернулся, ведя за руку Олю — ту самую Олю, дочь тети Вари, которая вместе с Ревкомом тайком от матери уплыла на пароходе в Астрахань.

— Ах вот оно что! — улыбнулся Уллубий. — Так бы сразу и сказал… Ну, это совсем другое дело. От души рад за вас обоих…

Он сердечно протянул одну руку Анатолию, другую — Оле.

Комната тем временем наполнялась людьми. Настроение у всех было приподнятое. Шумно вспоминали подробности своей подпольной жизни.

Гарун рассказал о том, как Тарковский принимал в Шуре парад войск Горского правительства:

— Выехал на белом коне, произнес речь. Закончил здравицей: «За свободную республику горцев Кавказа!» И весь полк в ответ: «Ура-а!»

— Вот как? Он, значит, теперь уже за республику? — усмехнулся Уллубий. — Интересно! Удивляюсь, что он довольствуется портфелем военного министра! Как-никак, а ведь совсем недавно был диктатором!

— Старый пройдоха, — хмуро сказал Коркмасов. Он был единственным среди присутствующих, кто знал Тарковского лично. — Не человек, а змея! Да что там змея! Змеи раз в год меняют кожу, а он сто раз на день меняет душу.

Уллубий молча вслушивался в разговор. Его сейчас больше всего волновало, всем ли удалось сообщить об этом совещании. Ведь от того, насколько представительным оно будет, зависит вся их дальнейшая работа. Но чем дальше, тем спокойнее становилось у него на душе. Народ все прибывал. Уже не хватало лавок и стульев, сидели прямо на полу. Пожалуй, пора было начинать.

— Товарищи! — начал он. И сразу смолк разноголосый гул: установилась внимательная тишина. — Товарищи! — повторил Уллубий. — Друзья!.. Я счастлив видеть вас всех здесь. Счастлив, что вы не сломлены, сохранили силы и готовы к дальнейшей борьбе… Я вернулся в Дагестан не только потому, что мне самому хотелось быть тут, рядом с вами. Меня послали сюда товарищи Свердлов и Киров. Яков Михайлович Свердлов, с которым я встречался в Москве, просил передать вам, что вопросу о скорейшем освобождении Дагестана придает исключительно важное значение товарищ Ленин…

Уллубия слушали с волнением. Для каждого, сидящего в этой комнате, он был человеком, которому они верили беспрекословно, верным, надежным товарищем, умным, проницательным, опытным руководителем. Но сейчас они слушали его с особым вниманием и интересом: ведь он прибыл из самой Москвы…

— Прежде чем определить наши задачи, — перешел Уллубий на спокойный, деловой тон, — попытаемся уяснить обстановку, сложившуюся на фронтах… Советская власть побеждает повсюду. Враг терпит поражение за поражением. Вильна и Рига пали под ударами наших войск. В наших руках уже Харьков и Киев…

— Нам-то от этого не легче! — не выдержал кто-то.

— Неверно! — живо обернулся на реплику Уллубий. — Время работает на нас! Ситуация в Дагестане нынче такая, что самое время подымать народ на повстанческую войну…

Уллубий сказал, что, как только откроется навигация на Каспии, из Астрахани прибудут корабли Каспийской флотилии. Сказал о поддержке, которую твердо обещал оказать им в нужный момент посланец Ленина Киров.

— Мы с вами дважды потерпели неудачу, — продолжал Уллубий. — Почему это случилось? По очень простой причине. Мы терпели поражение потому, что не было у нас настоящего единства! Силы наши были разрозненны. Мы были разобщены… Ведь гораздо легче сломать одну палочку, чем пучок… Так вот, друзья! Первоочередная наша с вами задача — слить воедино все подлинно революционные силы и объединиться под знаменем Российской Коммунистической партии большевиков!

Уллубий выдержал паузу, ожидая, какая будет реакция на эти слова. Он ждал всего: недоумений, возражений, споров. Сидящие в комнате люди были все до одного преданные и надежные революционеры. С оружием в руках сражались они за кровные интересы народа. По взгляды на дальнейшее развитие революции у многих были разные. Здесь ведь были не только большевики, но и члены Социалистической группы, эсеры, максималисты… Уллубий с таким напряженным вниманием ждал, как отреагируют собравшиеся на эти его слова. Но никакой реакции не последовало. Все молчали, устремив глаза на Коркмасова.

Коркмасов сидел рядом с Уллубием за стареньким столиком, покрытым полосатым домотканым паласом, и лишь краем уха прислушивался к словам докладчика. Все основные положения были согласованы ими заранее, и он решил, не теряя времени, набросать пока текст обращения к народам Дагестана. Лишь изредка поднимал он голову от бумаги, вглядывался в лица собравшихся, стараясь понять, какое впечатление произвела на них та или иная фраза докладчика.

Так было и на этот раз.

Увидев, что глаза всех присутствующих устремлены на него, Коркмасов встал. Осторожно отложив в сторону остро заточенный карандаш, он пригладил ладонью буйные волосы, спадавшие на широкий лоб. Все с нетерпением ждали, что скажет в ответ на слова Уллубия лидер группы социалистов, старый, испытанный революционер, популярный народный вождь, честно сотрудничавший все эти годы с большевиками, но так и не вступивший в большевистскую партию. Ограничится коротким возражением? Произнесет страстную горячую речь?

Коркмасов широко улыбнулся и сказал по-кумыкски одну-единственную фразу:

— Яшасын большевиклер партиясы ва уьчюнчю Интернационал![36]

Все встали в едином порыве и, обступив плотным кольцом столик, за которым сидели Уллубий и Джелал-Этдин, захлопали. Стало ясно, что споров и дискуссий не будет.

Комната сразу превратилась в гудящий улей. Все заговорили в один голос. Каждый — о чем-то своем. У стены командир одного из даргинских полков длинноусый Халимбек оживленно рассказывал что-то старому своему однополчанину еще по австро-германскому фронту — Раджабилаву Магомаеву. Рабочий из Петровска, долговязый, худой Коробов спорил о чем-то с Джалалутдином Атаевым, Гарун и Зайналабид не могли оторваться от Уллубия: не мудрено, ведь они еще ни разу не поговорили как следует после его возвращения из Москвы.

— Аявлу къонакълар![37] — на правах хозяина вдруг громко обратился ко всем присутствующим Забит. — По-моему, сейчас у нас не месяц уразы! Не мешает и подзакусить!

Все оживились: многие проделали долгий путь, чтобы приехать на это совещание. Да и те, кто прибыл не издалека, тоже не прочь были отдать дань хозяйскому угощению.

— Прошу всех вниз! — Забит распахнул дверь, впуская в душную прокуренную комнату струю свежего морозного воздуха.

Во дворе был установлен очаг. Под огромным котлом уже развели огонь. На плетне висела шкура только что освежеванного барашка. Вокруг котла суетились две женщины, а чуть поодаль, под воротами, третья женщина, сидя на корточках, вытаскивала из корюка[38] горячие поджаренные круглые чуреки и, отерев с них золу о подол платья, сразу прятала под палас, чтобы не остыли.

Наконец все расселись в длинной узкой комнате первого этажа прямо на полу, устланном домоткаными войлочными коврами. Женщины вносили дымящийся бозбаш в белых пиалах и ставили перед каждым. Молодой парень аккуратно разламывал на четыре части каждый чурек и клал их посередине комнаты прямо на пол. Все с аппетитом принялись за ароматный бозбаш.

На этой — первой в истории Дагестана — конференции большевиков был избран Военный совет для руководства создаваемой партизанской армией. Председателем Совета избрали Уллубия Буйнакского. Решили создать подпольный обком, который возглавит борьбу народа за свержение контрреволюционного Горского правительства. Руководителем подпольного обкома единогласно был выбран Уллубий Буйнакский.

Закрывая конференцию, Уллубий сказал:

— В кратчайшее время мы должны создать армию, которой под силу будет не только восстановить Советскую власть в Дагестане, но и прийти на помощь нашим ближайшим соседям — Осетии и Кабарде. Поэтому наш главный лозунг сейчас: «К оружию!»

Напоследок установили места новых встреч и сборов, определили основные фронты повстанческих войск, назначили командиров. Делегаты конференции разъехались, а члены Военного совета задержались еще на день: надо было разработать обстоятельный и конкретный план дальнейших действий.

На следующий день вечером члены Военного совета, закончив свои дела, тоже тронулись в путь. Коркмасов направился в Нижнее Казанище и Доргели, в Кака-Шуру и другие близлежащие кумыкские аулы, Гарун поспешно выехал в Кумух: там готовилось совещание командиров партизанских отрядов горных районов. Володин отбыл в Петровск: они договорились с Уллубием, что встретятся в доме Джалалутдина Атаева.

Уллубий, Юсуп и Гамид уезжали последними.

Уллубий хотел во что бы то ни стало заехать в Петровск. Разумеется, это было рискованно, но он считал необходимым как можно скорее восстановить там прежние связи с рабочими-большевиками, уцелевшими после бичераховского погрома.

Ехать решили поездом. На этом настоял Гамид: он убеждал, что это гораздо безопаснее, потому что в вагонах полным-полно народу и легче будет замести след, если за ними вдруг увяжутся шпики.

С полверсты надо было пройти виноградниками, а там — железнодорожная станция Кумторкала. Железная дорога эта, построенная незадолго до революции, причудливо вилась в горах, связывая Порт-Петровск со столицей Дагестана Темир Хан-Шурой, а следовательно, со всем горным Дагестаном.

Шли гуськом по узкой тропинке. Юсуп — впереди, следом за ним Уллубий. Гамид замыкал шествие. Уллубий оделся, как обыкновенный крестьянин: в поношенную черкеску без газырей, грубые сапоги, на голове — овчинная папаха. Пенсне, разумеется, снова было спрятано подальше от любопытных глаз. По совету Коркмасова он наклеил себе небольшие черные усики, которые разительно меняли весь его облик.

— Что поделаешь! — усмехался на шутки Уллубий. — Голь на выдумки хитра…

Юсуп, то и дело оглядываясь назад, рассказывал спутникам о родном своем лакском ауле Кумух, где он побывал недавно. Заговорил о шейхе Али-Хаджи Акушинском, о котором в последнее время было много разговоров по всему Дагестану.

— Али-Хаджи совсем не то, что этот карлик Узун! Хороший человек, клянусь аллахом!

— Э-э, все они одним миром мазаны, — недоверчиво проворчал Гамид.

— Нет, — продолжал Юсуп на своем ломаном русском языке. — Я слыхал, его даже некоторые хотят назвать шейх-большевик! Да!

— Я думаю, Гамид, ты не прав, — возразил Уллубий. — Если бы наши призывы к борьбе с врагами можно было подкрепить авторитетом такого популярного в народе человека, как Али-Хаджи, было бы совсем не худо!.. Что поделаешь, если мусульмане привыкли подыматься на газават не иначе как по повелению шейха или имама!..

— Что ж, и нам тоже плясать под эту дудку? — хмуро возразил Гамид.

— Плясать не плясать, а считаться с этим необходимо. Слыхал небось пословицу? «На чьей арбе едешь, того и песни пой»… Однако что это за горе такое! О чем ни заговорим, сразу на политику съезжаем… Скажи-ка лучше, Юсуп, как там твои личные дела? Мама как? Невеста?

— Мама сильно плакала, не хотела пускать назад, — сказал Юсуп. — Оставайся, говорит. Мы тебя женим… Я сказал: командир Буйнакский старше меня на десять лет, а до сих пор нет жена…

Уллубий и Гамид рассмеялись.

— Стой! Руки вверх! — раздался внезапно резкий окрик из-за кустов, припорошенных снегом.

Все трое встали как вкопанные, сжимая в руках пистолеты. Юсуп, заслонив Уллубия, лихорадочно вглядывался в темноту.

— Спокойно, Юсуп. Первый не стреляй, — тихо сказал ему Уллубий.

Тем временем навстречу им двинулись три темные фигуры. И тотчас же прогремел выстрел: Юсуп не выдержал, нажал курок. В ответ тоже выстрелили. Юсуп упал. Уллубий опустился на колени, стараясь поддержать его, но тело Юсупа безвольно обмякло и вытянулось.

— Бросай оружие! — послышался тот же голос.

— Уллубий, брось пистолет! Я свой тоже кину. У меня их два: авось еще выкрутимся, — прошептал Гамид.

Увидев, что пистолеты полетели на землю, враги вышли из-за кустов и зашли Уллубию и Гамиду за спину. Негромко скомандовали:

— Вперед! К станции!

«Чертовски глупо влопались», — думал Уллубий, тяжело ступая по обледеневшей тропинке. Особенно муторно было у него на душе из-за Юсупа, который остался лежать там, на снегу, истекая кровью.

«Как только выйдем на перрон, — думал тем временем Гамид, — выхватываю браунинг и стреляю в упор, сперва в одного, потом в другого…»

«Интересно, они знают, кого схватили? — продолжал размышлять Уллубий. — Следили за нами? Или это простая случайность?.. Должно быть, все-таки следили… Вот беспечность проклятая!»

Тусклые фонари освещали вход в здание маленького вокзала. При неверном их свете Уллубий и Гамид разглядели новенькие черкески и золотые офицерские погоны своих конвоиров.

Гамид уже собрался было привести в исполнение своя отчаянный план, но не успел. Из здания вокзала навстречу им бежали какие-то люди. Завязалась короткая перестрелка. На головы офицеров обрушились тяжелые винтовочные приклады.

— Уллубий! Гамид! Вы? — крикнул кто-то из нападавших.

Спасителями Уллубия и Гамида оказались делегаты конференции, покинувшие дом Забита часом раньше. По счастью, в пути они приняли решение отправиться к месту назначения не на лошадях, как было условлено, а поездом. Если бы не эта случайность, Уллубий и Гамид вряд ли вышли бы живыми из этой передряги.

— А теперь к поезду! Быстро! — крикнул кто-то из товарищей.

— Нет, не можем — возразил Гамид.

— Почему?!

— Там один из наших остался… Убили, гады!

— Кого?

— Юсупа.

Кинулись туда, где остался лежать бедняга Юсуп. Он был мертв. Они подняли его на руки и понесли к ближайшему жилью.

На другой день, отправив тело Юсупа в его родной аул, Уллубий и Гамид двинулись дальше. На этот раз они решили добираться не на поезде; приятель Забита добыл им верховых лошадей.

Ехали молча. Ни разу за все время пути они не вспомнили о том, что только что были на волосок от смерти. Думали только о нем, о безвременно погибшем юном большевике, заслонившем грудью своего командира.

Резкий ветер дул им прямо в лицо, беспощадно сек лоб и щеки колючей снежной крупой. Но печаль, сжимавшая сердце, заставляла забыть и про снег, и про ветер…

ГЛАВА ПЯТАЯ

— Расстались чуть ли не вчера, а кажется, что целый век не виделись! — встретил Уллубия Коркмасов.

— Не иначе, есть какие-то новости? — догадался Уллубий.

— Не без этого, — усмехнулся Коркмасов. — Новость одна, но немаловажная…

Новость состояла в том, что представитель Деникина, прибыв в Грозный, пригласил к себе представителей Горского правительства Капланова и Гоцинского и официально объявил им, что он не признает Горское правительство законной властью в Дагестане. «Командование Добровольческой армии, — заявил он, — установит на территории всего Северного Кавказа ту власть, какую сочтет нужным установить!»

— Да, это новость первостатейная, — сказал Уллубий. — Интересно. И как же реагировал на это Гоцинский?

— Гоцинский был так потрясен и ошарашен, что, вернувшись восвояси, призвал народ не воевать с деникинцами…

— Вот тебе и раз! Значит, подчинился русским? А как же ислам и шариат?

— Он сказал, что аллах не велит проливать кровь мусульман в неравной войне с большим народом.

— Вот демагог! Вертится, словно уж на сковороде!

— Однако главарей Горского правительства, как ты понимаешь, это не убедило, а только обозлило. Коцев обозвал Гоцинского двуногой мусульманской свиньей и поехал за поддержкой к шейху Али-Хаджи.

— И что же Али-Хаджи?

— Али-Хаджи сказал, что Гоцинский сошел с ума, что не иначе как его шайтан попутал…

— Значит, и Али-Хаджи за войну с Деникиным?

— Не только Али-Хаджи! В Шуре было совещание всех алимов, и все они торжественно поклялись насмерть стоять против гяура Деникина во спасение ислама…

— Послушай, Джалав! А что, если нам с тобой съездить к Али-Хаджи? — предложил Уллубий. — Чтобы разделаться с таким врагом, как Деникин, я готов с самим шайтаном в союз вступить. А этот шейх, говорят, человек честный. И популярность в народе у него огромная. Стоит только ему сказать одно слово: «газават», и весь народ пойдет за ним. Ты ведь, кажется, встречался с ним? Что скажешь?

— Да, — подтвердил Коркмасов. — Я с ним виделся дважды. Старик хороший, искренний. Добрая душа… Я думаю, мы без особого труда сговоримся с ним. Это настоящий ученый-арабист. Всю жизнь сидел в мечети над священными книгами. Он беден. Принципиально не хочет обзаводиться никаким имуществом. В народе его уважают за бескорыстие и мудрость. Некоторые даже уверяют, что голову его окружает Нур[39].

— Да нет, ты мне скажи, какая у него философия, у этого шейха?

— О, философия его очень проста. Он готов принять любую власть, лишь бы она защищала ислам и не посягала на законы шариата. Крестьяне должны трудиться на своей земле, жертвуя, кто сколько может, на спасение души и на поддержание таких вот «святых старцев», каков он сам.

— Ну что ж, я думаю, это не помешает нам сговориться с ним. Я готов и сам встать под зеленое знамя пророка, — усмехнулся Уллубий, — если шейх Али-Хаджи объявит газават против Деникина…

В один из пасмурных апрельских вечеров Уллубий и Коркмасов оседлали коней и отправились в горный аул Акуша, где жил Али-Хаджи.

Когда они выехали на дорогу, ведущую в нагорный Дагестан, время шло уже к полуночи. Луна, хоть и не полная, похожая на половину чурека, хорошо освещала пыльную извилистую дорогу. Мертвая тишина стояла вокруг: ни птичьих голосов, ни шелеста листьев. С гор веяло прохладой, свежестью трав, буйными ароматами весны.

Дорога все время шла на подъем, извиваясь меж отвесными склонами гор. Чем дальше, тем она становилась круче и круче. Далеко внизу, на дне ущелья, бурлила река Койсу. Холодало. На вершине Волчьи Ворота им пришлось надеть бурки. Лошади утомились, тяжело дышали, отфыркивались, но послушно несли всадников все выше, в горы. Вот уже позади Салатавский хребет и плато, где раскинулась столица Даргинистана Леваши. Отсюда уже рукой подать до Акушей, где живет шейх уль-ислам Дагестана Али-Хаджи Акушинский.

— Мы сразу к нему? — спросил Уллубий, когда они въехали в аул. — А ты хоть знаешь, где его дом?

— Знаю, — ответил Коркмасов. — Вон, видишь плетеный забор? А рядом огромное кривое дерево? Там он и живет…

Дом шейха внешне ничем не отличался от других домиков, с плоскими крышами, похожих издали на ровные штабеля аккуратно уложенных белых кирпичей.

Али-Хаджи дома не оказалось.

Навстречу путникам вышла пожилая женщина в белом бязевом платке, угол которого был перекинут через спину и свисал сзади чуть ли не до пят. Это была жена шейха. На приветствие гостей она ответила по-даргински. Уллубий и Джалал-Этдин поняли одно только слово: «намаз». Этого, впрочем, было вполне достаточно, чтобы сообразить, что Али-Хаджи сейчас в мечети.

Жена шейха продолжала говорить, указывая рукой на открытую дверь: прошу, мол, входите, хозяин скоро придет. Но гости не решились последовать ее приглашению. Тогда она подозвала мальчика в огромной лохматой, видно отцовской, папахе и что-то коротко приказала ему. Мальчишка, сверкая босыми пятками, ринулся по кривой тропинке вниз.

— Наверное, послала его за мужем, — сообразил Уллубий. — Послушай! — обратился он к Коркмасову. — А как мы с ним будем объясняться? Он ведь, наверное, тоже не говорит по-кумыкски?

— Баллах, конечно нет! — сказал Коркмасов.

— Так, может, по-аварски?

— И по-аварски не умеет.

— Мне как-то даже и в голову не приходило, что он не знает кумыкского.

— Так ведь он никуда не выезжает из своего аула, — объяснил Коркмасов. — Но ты не волнуйся! Тут наверняка есть люди, говорящие по-кумыкски. Найдут нам переводчика.

Ждать пришлось совсем недолго.

Не прошло и получаса, как Али-Хаджи, закончив молебен, вернулся домой. Он шел в сопровождении кадия, пожилого человека в чалме.

Уллубий сразу узнал шейха: таким он и представлял его себе по описанию Коркмасова. Али-Хаджи был в длинной, до пят, белой овчинной шубе с черным каракулевым воротником, края которого сходились у него чуть ли не на поясе. На голове его красовалась огромная черная лохматая папаха, увитая белой чалмой, означающей, что владелец ее побывал в Мекке.

Шейх шел не торопясь, чинно беседуя о чем-то с кадием. В его движениях не было никакой нарочитой важности, но на всем его облике лежала печать спокойного величия.

Уллубий и Джалал не стали дожидаться, пока шейх и кадий подойдут поближе. Они спрыгнули с коней и, ведя их под уздцы, двинулись навстречу шейху, чтобы оказать ему подобающие знаки уважения.

Обменялись традиционными приветствиями:

— Салам алейкум!

— Алейкум салам!

Теперь, когда они стояли друг перед другом, Уллубий мог внимательно разглядеть черты лица шейха, скрытые огромной папахой и величественной белой бородой, начинающейся у самых висков. Особенно поразило Уллубия, что у этого старца лицо было нежное и розовое, словно у молодой горянки — ни единой морщины. Из-под густых черных бровей бесхитростно глядели на приезжих простодушные пытливые глаза.

Вошли в комнату, обставленную так, как это принято в любом крестьянском доме. На стене висел полосатый домотканый палас, а над ним вся стена была увешана лужеными медными тазами. У порога на специальной дощечке стояли в ряд пузатые глиняные кувшины: для воды, для уксуса. От простого крестьянского жилья комната отличалась разве только тем, что у окна на самодельных деревянных полках громоздились толстенные книги в старинных кожаных переплетах.

Уллубий подумал, что все услышанное им раньше об этом удивительном старике, как видно, чистая правда.

Гостям повезло. Выяснилось, что кадий прекрасно говорит по-кумыкски. Он согласился переводить.

Коркмасова Али-Хаджи сперва не узнал. Но когда кадий назвал ему имя гостя, старик улыбнулся и приветствовал его как давнего знакомца:

— Хошкелди, Коркмас, хошкелди!

Он и раньше звал Коркмасова этим сокращенным именем. Оно понравилось ему еще в прошлом году, в их первую встречу, когда ему объяснили, что «коркмас» в дословном переводе означает «бесстрашный».

Уллубий знал, что ничто так красноречиво не говорит о человеке, как обстановка, в которой он живет, — его повседневный быт, его укоренившиеся вкусы и привычки. Поэтому он продолжал с интересом оглядываться вокруг. Отметил, как весело трещат поленья в очаге. Над огнем чугунок, из которого шел пар и густой аромат варившейся тыквы — видно, любимого кушанья Али-Хаджи.

Уллубий все с большим и большим интересом глядел на шейха. Он издавна симпатизировал людям искренним, беззаветно преданным своим убеждениям. Все, что он видел здесь, в этом доме, внятно говорило ему о силе духа, об огромной воле, огромном упорстве, закалившем душу этого старца.

Али-Хаджи снял шубу, аккуратно повесил на деревянный гвоздь за дверьми. Затем так же медленно, неторопливо снял галоши. И все это сам, без посторонней помощи. Остался в каптале[40] с пуговицами из тесьмы, застегнутыми до самого горла, и в маси[41].

Разоблачившись, он взгромоздился на тахту, покрытую белым войлоком, стал на колени. Медленно шевеля губами, прочел молитву, после чего уселся удобно, жестом предложил гостям расположиться напротив него на самодельных табуретках.

Когда все расселись, кадий достал с подоконника и подал шейху длинную деревянную трубку.

— Я совсем забыл тебе сказать: он глуховат. Это его слуховая трубка, — шепнул Коркмасов Уллубию.

Шейх погладил рукой бороду и, прищурив глаза, внимательно оглядел Уллубия. Как видно, особенно поразили его в облике гостя необычные очки без оправы — пенсне.

— Он мусульманин? — спросил шейх у кадия, кивком головы указав на Уллубия.

Кадий, разумеется, не знал, что этот светловолосый гость в необыкновенных очках — тот самый Буйнакский, о котором только и разговоров кругом — и здесь, в горах, и внизу, в долине. Он знал только, что оба гостя — кумыки. А раз кумыки, стало быть, мусульмане. Поэтому он, не колеблясь, собирался ответить утвердительно на этот вопрос шейха. Но Уллубий опередил его. Легко догадавшись о смысле вопроса, он быстро сказал:

— Алхамлуриллах.

Уллубий сызмала знал, что именно этим словом полагается отвечать на такие вопросы. Слово это было чем-то вроде пароля, подтверждающего принадлежность к мусульманской вере. Уллубий произнес его непроизвольно, не размышляя, но, если бы у него и было время на раздумье, он сделал бы то же самое: он не собирался вступать с шейхом в богословские споры. Не для этого он сюда приехал.

Шейх по движениям губ Уллубия угадал его ответ, благодарно кивнул. Обернувшись к Коркмасову, спросил:

— Он тоже большевик?

Уллубий, снова не дожидаясь, пока Коркмасов соберется с мыслями, утвердительно кивнул: да, мол, большевик.

Старик опустил голову.

— Святой отец, — сказал Коркмасов, указывая на Уллубия. — Это Буйнакский!

Кадий изумленно вытаращил глаза. Брови его поползли вверх. Сообщение, видно, произвело на него сильное впечатление. Да и немудрено! Ведь этот Буйнакский, о котором многие, правда, говорили, будто он друг бедноты, известен был как отъявленный безбожник и ярый приверженец русских, то есть гяуров!

Кадий побледнел и в полной растерянности забормотал себе под нос:

— Астаупируллах!

Удивленный поведением кадия, шейх дотронулся до его локтя своими белыми нежными пальцами. Кадий, опомнившись, приложил слуховую трубку к уху шейха и сообщил ему, что гость в странных очках — Уллубий Буйнакский.

— Кто? — Али-Хаджи не понял. А может, не расслышал.

— Буйнакский из Анджи! — повторил кадий. Али-Хаджи нахмурился. Долгим изучающим взглядом глядел он на Уллубия. Но постепенно лицо его все больше и больше прояснялось. И вот уже он совсем перестал хмуриться. На губах появилась прежняя доброжелательная улыбка.

— Коркмас, — заговорил наконец после долгого молчания шейх. — Не обманывай меня, старика. Скажи правду, кто такие эти большевики, которым вы служите?

— Святой отец! Аллах не простит тому, кто посмеет солгать праведнику, — почтительно ответил Коркмасов. — Мы никому не служим. Мы сами большевики. У нас, у большевиков, есть свои убеждения, за них мы и боремся

— Свое учение? — спросил шейх.

— Да, святой отец. Свое учение.

— Чему же оно учит?

— Оно учит, что самая высшая ценность для человека — свобода.

— Свобода для кого?

— Для всех, кто трудится на земле своими руками, не заставляя других работать на себя.

— А ваше учение не запрещает верить в аллаха и исполнять его законы?

— Это личное дело каждого. Каждый волен верить в то, что он считает истиной. И на обычаи народа мы тоже не посягаем.

— Вот шайтаны! Мне говорили, что большевики разрушают мечети,

— Я человек старый и не желал бы на старости лет брать на себя грех, но от души хочу поверить тебе, сыпок, — сказал шейх. — Поклянись именем аллаха, что все, что ты сказал, правда.

— Клянусь, святой отец, — глядя шейху прямо в глаза, сказал Коркмасов.

Уллубий хотел присоединиться к этой клятве, но тут их мирный разговор с шейхом был неожиданно прерван. Внезапно распахнулась дверь, ведущая в смежную комнату, и оттуда вышел Узун-Хаджи. Да, да, сам Узун-Хаджи, ярый сподвижник Гоцинского, полутораметровый коротыш в черной папахе, увитой белой чалмой, в черкеске без газырей, с коротко подстриженной бородкой и пылающими гневом злыми, колючими глазами. Уллубий впервые видел его так близко. При всей своей зловещести нелепая фигура этого карлика была так комична, что он еле удержался от улыбки.

Узнав Коркмасова, Узун-Хаджи так и застыл на пороге.

Коркмасов и Уллубий, хотя и не ожидали встретить здесь своего злейшего врага, учтиво поднялись ему навстречу, чтобы ответить как подобает на его «ассадам алейкум» не заводить же тут, в присутствии шейха, ссору… Однако Узун-Хаджи даже и не подумал поздороваться с ними.

— Астаушраллах! Что я вижу! — воскликнул он, сверкая своими глазенками. — Проклятые гяуры в доме достопочтенного шейха! Какое святотатство! Эти стены покрыты позором! Отныне и во веки веков!

Али-Хаджи обернулся к кадию: он не понял слов Узун-Хаджи, сказанных на аварском языке, и хотел, чтобы кадий перевел их ему. Но Узун-Хаджи не дал никому вымолвить ни слова.

— Отрясаю прах этого дома от ног своих! — истерически завизжал он и выскочил на улицу, громко хлопнув дверью.

Али-Хаджи невозмутимо наблюдал эту безобразную сцену. Когда кадии перевел ему слова Узуна, шейх усмехнулся, пожал плечами и сказал:

— Узун совсем помешался. Приехал ко мне в гости пять дней назад. За все время ни разу в мечеть не пошел: сидел вон там, в темной комнате, и молился… Но разве может быть угодна аллаху молитва того, кто одержим шайтаном?

Узун-Хаджи гостил у Али-Хаджи. После того как Гоцинский отказался воевать с Деникиным, Узун-Хаджи поссорился и расстался с ним. Теперь он приехал сговориться с Али-Хаджи о совместной борьбе за спасение ислама и шариата.

Гости молчали. Они ждали, не обратится ли шейх к ним с какими-нибудь вопросами. Все еще не решались прямо приступить к главной цели своего визита, хотя и знали, что по горским обычаям хозяин никогда не спросит первый, зачем приехали гости, какое у них к нему дело.

— Я верю тебе, Коркмас, — сказал шейх. — Аллах велит верить мусульманину. Но вот что мне непонятно… Зачем ваши люди носят красные лоскутья на шапках и рукавах? У нас, у правоверных, как ты знаешь, — зеленое знамя. Красный цвет — не наш цвет…

Впервые за все время разговора Коркмасов растерялся: обманывать шейха ему не хотелось, а сказать правду он боялся — не исключено ведь, что для шейха эти красные повязки на рукавах партизан окажутся камнем преткновения. Было бы обидно, если бы из-за такого пустяка лопнула вся их затея.

Уллубий понял причину замешательства и поспешил на помощь другу.

— Святой отец, — обратился он к шейху. — Мы не во всем сходимся с вами. Но у нас сейчас общий враг. Ведь вы тоже, как я слышал, хотите поднять людей на войну против Деникина. Это правда?

— Йншаллах! — вырвалось у старика. В его устах это означало: «Да будет так!» — Этот Деникин, — продолжал он, — такой же капир[42], как и Бичерахов, армию которого мы с помощью аллаха разбили на горе Тарки-Тау и сбросили в Каспий. Он тоже хотел осквернить ислам! Да, сынок! Деникин мне такой же враг, как и вам! Надругательства над святой верой я не допущу! Я соберу против него большую армию, да поможет мне в этом аллах!

— Вот и мы тоже хотим собрать против него большую армию, — сказал Уллубий.

— Из людей с красными лоскутьями на рукавах? — спросил шейх.

— Не только, — улыбнулся Коркмасов. — У нас есть и другие силы. Только мы их пока не показываем.

— Нам на помощь придут друзья из-за моря, — решил открыть свои карты Уллубий.

— Я слыхал, — после паузы заговорил шейх, — что Горское правительство тоже против казаков, против Деникина. Почему бы вам не объединиться и с ними?

Да, задача оказалась труднее, чем они думали. Не так-то просто было объяснить шейху сложную политическую ситуацию, сложившуюся нынче в Дагестане.

— Святой отец, — осторожно начал Уллубий. — В этом правительстве сидят люди, у которых нет ни стыда ни совести. Они думают только о своих интересах. Им дела нет до бедных мусульман. И о шариате они тоже не думают. Они поддержат каждого, кто посулит им вернуть их богатства! Вы ведь знаете, что они пустили на нашу землю англичан, а англичане в союзе с казаками…

— Они только на словах твердят о независимости Дагестана, — вставил Коркмасов. — А на деле готовы продать страну каждому, кто их поддержит! Туркам ли, англичанам, Деникину. Им все равно…

Старик задумался. Видно было, что слова Уллубия и Джалал-Этдина произвели на него сильное впечатление. Судя по всему, все эти простые соображения раньше просто не приходили ему в голову.

После долгой паузы Али-Хаджи сказал:

— Мои алимы иначе толковали мне положение дел. Не хочу думать, что они меня обманывали. Может, все дело в том, что мы старые люди, сынок! Молодое яблоко свежее старого. Так же и молодой ум. Он, видать, ближе к истине… Скажи мне, сынок, а что это за армия, которая придет из-за моря вам на помощь? Ведь это русская армия?

— Да, святой отец, — ответил Уллубий.

— И эта русская армия будет воевать вместе с нами, мусульманами, против казаков? То есть против своих же, русских?

— Да, святой отец.

— Вах! — усмехнувшись, шейх грустно покачал головой. — Так не бывает.

— Поверь мне, святой отец. Так уж бывало и не раз еще будет. Люди одной нации тоже могут воевать друг с другом, если затронуты их кровные, жизненные интересы, — сказал Коркмасов.

— Не знаю, как люди других наций, а нам, мусульманам, аллах запретил лить кровь правоверных. Это грех… Великий грех… А что, близко они уже, эти казаки?

— Близко, святой отец. Они уже заняли Чечню. Если мы сейчас же не сплотимся против них, они не сегодня вавтра будут здесь.

— Ах, капиры! — вспылил вдруг шейх, и глаза его гневно сверкнули. — Не бывать этому! Я подыму на них всех мусульман! Я объявлю газават, и да поможет мне в этом аллах!

Уллубий и Джелал-Этдив встали, чтобы поблагодарить шейха и проститься с ним.

— Что такое, Коркмас? Почему встали? — спросил шейх, оглянувшись на кадия, чтобы тот перевел его вопрос. И, не дожидаясь ответа, сделал рукою знак, приглашающий гостей снова сесть.

— Святой отец, мы от души благодарим… — начал Коркмасов. Но шейх не дал ему договорить.

— Не было еще такого, чтобы гость ушел от меня, не отведав еды из моего очага. Как тебе не стыдно, Коркмас? Зачем обижаешь старика?

Пришлось остаться.

Отворилась дверь, и жена шейха внесла деревянный поднос, накрытый домотканой материей. Поднос она поставила прямо на тахту. Рядом положила чурек, только что испеченный в корюке, большой кусок овечьего сыра, завернутый в траву. Покрывало с подноса было убрано, и по комнате распространился вкусный запах печеной тыквы: это были чуду[43] из тыквы с жареным курдюком.

Али-Хаджи, воздев руки, вполголоса прочел молитву «бисмиллах», которую полагалось читать перед каждой едой, и приступил к трапезе. Ел он медленно, по-стариковски, но с видимым удовольствием.

Гости тоже съели по ломтику чуду.

Закончив трапезу, Али-Хаджи снова прочел короткую молитву «алхамдулиллах» и только после этого гости решились наконец подняться.

Попрощавшись с ними и пожелав им счастливого пути, шейх опять прочел молитву — на этот раз напутственную. Потом велел позвать своего сына Ильяса, стройного, красивого юношу, и приказал ему проводить дорогих гостей до самой окраины аула.

— У него двое сыновей, — сказал Коркмасов Уллубию, когда они расстались с юношей перед тем, как выехать из аула. — Кстати, оба геройски воевали вместе с партизанами против Бичерахова. И, как говорят, отец сам благословил их.

— Да, колоритный старик, — сказал Уллубий. — Теперь я понимаю, почему он пользуется в народе такой любовью. Тут все дело в бескорыстии, в душевной чистоте. Люди инстинктивно чувствуют, где обман, а где искренность.

— Ему со всего Дагестана привозят еду. Даже дрова на арбах привозят. Здесь ведь лесов нет, приходится везти издалека, — сказал Коркмасов.

— И он принимает эти дары? — спросил Уллубий.

— Принимает. Но себе берет только самое необходимое.

— А остальное?

— Остальное — для гостей. Много бедным раздает, сиротам…

— Ты с ним прямо, как шейх, разговаривал. Даже клялся аллахом, — засмеялся Уллубий.

— А что мне оставалось делать? Мы же пришли к нему с просьбой, — ответил Коркмасов. — Думаешь, мне легко было?..

Они рассмеялись…

Всю обратную дорогу они только и говорили, что об этом удивительном старике, так непохожем на знакомых им лиц высокого духовного звания.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Старенький паровоз с тремя прицепленными к нему товарными вагонами медленно тащился по извилистой, словно след змеи, железнодорожной колее, идущей из Темир-Хан-Шуры в Петровск. Уллубий глядел в крохотное окошко, забранное железной решеткой. Перед глазами мелькали горные склоны, покрытые свежей зеленью, пашни, сады. Видны были крестьяне на полях, на виноградниках. На склонах гор мирно паслись отары овец и стада крупного скота. На земле царил май — месяц буйного весеннего цветения. А на душе его была глухая осень.

«Может быть, все это просто-напросто кошмарный сон?» — мелькала порой наивная, робкая детская надежда. Увы, это был не сон, а самая что ни на есть настоящая реальность. Здесь, в этом грязном товарном вагоне, почти весь подпольный обком дагестанских большевиков. И весь Военный совет. Рядом, в тамбуре, не пассажиры, а вооруженная охрана. Вагон этот арестантский. И везут их в порт-петровскую тюрьму…

Сколько трудов, отчаянной борьбы, риска. И в один миг все пошло прахом! Как же это могло случиться? Где она, та роковая ошибка, которая предопределила страшную катастрофу?

Может быть, он был непростительно, преступно беспечен? Ведь судьба уже послала ему грозное предупреждение тогда, в Кумторкале, когда они потеряли Юсупа, а сами уцелели только чудом… Как мог он не извлечь урока из этого зловещего предостережения?

Надо было быть предусмотрительнее, осторожнее… Хотя, разве есть на свете такая осторожность, которая могла бы гарантировать абсолютную безопасность? Да и может ли вообще быть безопасной работа революционера-подпольщика?

Нет, все необходимые предосторожности были приняты. Когда они с Гамидом ехали в Петровск, никто не мог опознать их. Ведь даже Джалалутдин, ждавший их у себя дома, и тот не узнал Уллубия, пока он не снял шапку.

Оказавшись в Петровске, Уллубий инстинктивно, «шестым чувством» опытного революционера-подпольщика ощутил, что прибыл как раз вовремя. Петровск был как пороховая бочка. Оставалось только поднести зажженную спичку к фитилю, чтобы главнейшие бастионы контрреволюции взлетели на воздух.

Напряженность обстановки во всем Дагестане великолепно чувствовали и англичане. Недаром представитель английской военной миссии в Дагестане полковник Роуландсон находился безвыездно в Порт-Петровске, осуществляя постоянную связь с главарями Горского правительства, то и дело требуя новых карательных отрядов для расправы с забастовщиками.

Да, обстановка в Петровске обнадеживала. Но сами условия жизни большого города таковы, что ни о каких попытках создания в подполье вооруженных отрядов не могло быть и речи. Создать и подготовить к решающей схватке мощный военный кулак можно было только в аулах.

Тогда же, в феврале, проведя несколько подпольных собраний и определив вместе с представителями порт-петровских большевиков их ближайшие задачи, Уллубпй с Гамидом и Джалалутдином выехали из Петровска в горные аулы. Были в Дешлагаре, в Левашах. Всюду стремительно и бурно шло формирование партизанских отрядов. Особенно поразил их Чиркей — один из крупнейших и древнейших аварских аулов.

Уллубий не сомневался, что в Чиркее их встретят с радостью. Но действительность превзошла все его ожидания.

Едва только они спешились на площади у мечети, как со всего аула так и хлынул сюда народ. Все население аула, от мала до велика, собралось здесь. Мужчины и юноши явились с винтовками: они был уверены, что Уллубий с друзьями приехали для того, чтобы тотчас же, немедленно вести их в бой.

Партизанский отряд чиркейцев насчитывал около тысячи человек — целый полк!

— Вы славные сыны гор! — сказал им тогда растроганный Уллубий. — Сколько раз орды Гоцжпского были разбиты и отогнаны от ваших ворот! Махач гордился вами. И теперь мы видим, что он гордился вами не зря! Знайте: день решающей битвы с врагом уже не за горами! Близится час, когда вы раз и навсегда сбросите наконец вековое ярмо со своих плеч!

Да, казалось, еще немного, еще одно усилив — и власть будет в их руках. Уллубий был уверен, что совсем скоро они не только очистят от контрреволюционной нечисти весь Дагестан, но и смогут двинуть свои силы па помощь соседним братским народам. Он до такой степени не сомневался, что все именно так и будет, что поспешил заверить в этом товарища Серго и других товарищей из Терского Народного Совета. До сих пор помнит он, слово в слово, письмо, которое он им тогда написал.

«Товарищи из Терского Народного Совета — Бутырин, Булле, Орджоникидзе и другие! Кто из вас остался жив? Я в Петровске, Киров в Астрахани. От нашего общего имени и по поручению Реввоенсовета XI армии сообщаю вам: Петровск и Шура — накануне Советской власти. Нам совершенно необходимо знать точное положение вещей в вашем крае. Где фронт казаков? Правда ли, что Владикавказ занят ингушами? Во всяком случае, держитесь, сколько возможно. Мы послали к вам в апреле месяце гонцов, дошли ли они до вас? С подателем пошлите точные сведения. До нас доходят слухи о взятии Владикавказа советскими частями и многие другие. Если это так, то мы несказанно рады, если слухи остаются слухами, сообщаем вам, что как только мы выступим и займем Шуру и Петровск, то тотчас же двинем наши силы к вам на помощь. Силы у нас солидные. Помощь наша в самое ближайшее время будет реальнейшая.

Председатель Дагестанского областного комитета

РКП(б) У. Буйнакский».

У него было такое чувство, что вот-вот должен пробить самый решительный час его судьбы. И, предчувствуя это счастливое мгновенье, он готов был повторить вслед за Фаустом:

И это торжество предвосхищая,

Я высший миг сейчас переживаю…

Да, пожалуй, никогда еще за всю свою жизнь он не был так счастлив, как в эти дни. Лишь одна мысль угнетала его, не давала покоя: Тату… Доколе будет он скрывать, таить от нее свою любовь? То письмо, которое он так и не успел вручить ей во время их последней встречи, пришлось уничтожить: привычка конспиратора не таскать с собой ничего лишнего.

Может быть, написать снова?

Долго он терзался сомнениями и наконец все-таки решился. Написал:

«Милая Тату!

Я заканчиваю свою работу… То, к чему я стремился, в одном сбывается — в политике мы победим… К личному счастью я никогда не стремился, если фортуна сама тоже не находит нужным, пусть будет посему… После завершения борьбы у меня не остается никаких связей, никаких нитей: нет у меня ни родства, ничего: один как перст, гол как сокол.

Великолепное дело — иметь друга, которому, ну, ничего не скрывая, можешь поверять свои волнения, тайны — словом, все, все. Нет у меня такого друга.

Знаете ли, хорошая, да что хорошая, дорогая Тату, когда я сижу с кем-либо, смеюсь и как бы безмятежно беседую, у меня подчас на душе такая боль, такая тоска, и потому не знаю, умею ли я веселиться. Словом, дивная Тату, хотите — примите, хотите — оттолкните, что ж, одной болью будет больше, я и её скрою…

Судьба моя в Вашей руке… Любить Вас в душе своей всегда я буду; если прикажете, я постараюсь вырвать все с корнем, но сохраню к Вам самое солнечное отношение, уважать буду и любить, как сестру свою.

Будьте откровенны, если Вы считаете меня ну хоть своим другом.

Уллубий».

Перечитав это послание, он остался им недоволен. Не был даже уверен, что Тату поймет его туманные намеки: «Великолепное дело — иметь друга…», «Уважать буду и любить, как сестру…» Разве так подобает мужчине, любящему женщину, открывать ей свое сердце?

Но ведь это Тату… Та самая Тату, которую он знал еще совсем девочкой… Он не мог, просто рука не поворачивалась написать ей с полной откровенностью обо всем, что его томило. К тому же у него не было решительно никаких дурных предчувствий. Может быть, если б он знал, что скоро его повезут в этом арестантской вагоне неведомо куда, если б знал, что судьба его сложится так, что неизвестно, доведется ли когда-нибудь не то что увидеться с любимой, а хотя бы еще раз черкнуть ей крохотную записочку, кто знает, может быть, тогда он написал бы иначе…

Но, сочиняя это письмо, он ни о чем таком даже и пе думал. Он был весь переполнен счастливым ожиданием грядущих радостных событий.

И вот наконец час его торжества настал. Пришла долгожданная весть: флотилия выходит из Астрахани между десятым и пятнадцатым мая. Получив это сообщение, он тотчас же решил созвать экстренное заседание обкома и Военного совета. Медлить нельзя было ни минуты.

Маленький одноэтажный дом мясника-даргинца Абдул-Вагаба Гаджи-Магома на Апшеронской улице. 13 мая 1919 года в одной из его комнат было так тесно, что негде было яблоку упасть, хотя прибыть смогли далеко не все. Настроение у всех было приподнятое. Никто не сомневался, что сейчас самый подходящий момент для захвата власти. В аулах собран довольно мощный военный кулак: более пяти тысяч вооруженных повстанцев только и ждут сигнала. Согласованный план действий всех повстанческих отрядов был разработан заранее. Согласно этому плану, наступление на Шуру должно было осуществляться одновременно с трех сторон: со стороны Дженгутая, со стороны Чиркея и со стороны Карабудахкента.

Вступив в Шуру, повстанцы должны, согласно плану, первым долгом захватить здание правительства, разоружить охрану и арестовать министров. Одновременно другие повстанческие отряды должны были захватить почту, телеграф, банк.

В Петровске тоже все уже было готово к выступлению. Там хорошо поработали Джалалутдин, Володин и другие товарищи. Заранее были сняты замки со всех артиллерийских орудий на Анджи-Арке. Выведены из строя все гидропланы.

— На Тарки-Тау дежурят наши сигнальщики, — сказал Володин. — Как только на горизонте покажутся корабли флотилии, нам сразу просигналят, и мы дадим нашим рабочим отрядам команду выступать: они давно уже ждут не дождутся этого часа!

Доклад о положении дел в Астрахани сделал только что приехавший оттуда Оскар Лещинский.

Лишь недавно узнал Уллубий по-настоящему этого необыкновенного человека, но чувство у него было такое, словно они знали и любили друг друга уже давным-давно, чуть ли не с ранней юности.

Оскар был на редкость богатой и многогранной натурой. Революционером-подпольщиком он стал еще во времена революции пятого года. В девятьсот шестом его сослали в Архангельскую губернию, в девятьсот восьмом отправили в ссылку на Енисей. А в десятом он бежал за границу. Живя в Париже, он со страстью отдался живописи и поэзии, издал книгу лирических стихов «Серебряный пепел», редактировал художественный журнал «Гелиос».

Встретившись в Париже с Лениным, он под его влиянием решительно порвал с эсерами, с которыми был до того времени связан, и вступил в партию большевиков. Активно помогал Ильичу в организации партийной школы в Лонжюмо.

В октябрьские дни в Петрограде Оскар командовал одним из красногвардейских отрядов, штурмовавших Зимний, а после победы, по предложению Ленина, был назначен комендантом Зимнего дворца и Эрмитажа.

Еще раз Оскару довелось встретиться с Владимиром Ильичем в Москве в ноябре 1918 года, когда Ленин принимал делегатов Шестого Всероссийского Чрезвычайного съезда Советов от Одиннадцатой Северо-Кавказской армии. Говорили тогда о сложных условиях, в которых действовала Одиннадцатая армия, о ее снаряжении; и Ильич пообещал в тот же день поставить вопрос о помощи армии в ЦК партии.

В Дагестан Оскар прибыл совсем недавно, в апреле. Его прислал сюда Киров со специальным заданием — помочь подпольному обкому РКП (б) в организации восстания против Деникина. С тех пор как он появился здесь, прошел едва ли месяц. Казалось бы, срок ничтожно малый. Но Оскар успел проделать за это время огромную работу, и Уллубий привязался к нему всей душой.

Лещинский доложил Военному совету, что из Астрахани должны прибыть шестьсот инструкторов для формирования в Дагестане регулярных частей Красной Армии. Вот-вот выйдет в море флот в составе тридцати семя боевых единиц. Одновременно на Кизляр начнется наступление сухопутных частей Красной Армии…

Сайд Абдулхалимов, на которого было возложено общее руководство всеми военными действиями, доложил Совету свой оперативный план. (Сайд служил в Дагестанском полку. С первых дней революции примкнул к большевикам.)

— Заняв Шуру, — сказал он, — наши конные части двинутся на помощь Петровску, а отряды пехоты тем временем будут закреплять успех в Шуре. Что же касается туринского гарнизона, то на этот счет у меня нет никаких сомнений: он безусловно перейдет на нашу сторону. Надо будет только сразу обезглавить его, захватив Нухбека Тарковского и полковника Арацханова. Военный арсенал тем временем будет уже в наших руках. Это поручено Абдул-Меджиду…

Абдул-Меджид Алиев, смуглый стройный красавец-кумык, славящийся своей отчаянной храбростью, вскочил, словно ожидая приказаний.

— Каким образом вы думаете это осуществить? — обратился к нему Уллубий.

— У меня уже все договорено! — доложил тот. — Два офицера гарнизона — мои близкие родственники. Они гарантируют, что им удастся проделать все это сравнительно легко и быстро. Но только при условии, что Тарковский и Арацханов будут к тому времени уже в наших руках…

— Если командиры дагестанских полков Тарковский и Арацханов будут в наших руках, мы уж, пожалуй, обойдемся и без твоих родственников, — насмешливо кинул кто-то из сидящих в глубине комнаты.

Все дружно рассмеялись.

Уллубий быстро утихомирил споривших, спросил, все ли поняли свои задачи. Встал… И тут неожиданно с силой распахнулись двери веранды, а затем и дверь комнаты. На пороге стоял офицер с двумя наганами в руках. Это был, как потом выяснилось, корнет Дагестанского полка Мехтулинский. Следом за ним в комнату ворвались солдаты.

Все вскочили, выхватили наганы. Абдурахман, приоткрыв ставни, выглянул на улицу. Сказал:

— Мы окружены!

Все глядели на Уллубия. Стоило ему приказать, как тотчас же началась бы пальба. Начать перестрелку — это значило всем погибнуть: дом был оцеплен целым эскадроном кавалеристов. А так — чем черт не шутит! Все-таки еще оставалась какая-то надежда.

Офицер скомандовал:

— Все арестованы! Выходите во двор!

Уллубий знаком показал своим, чтобы подчинились.

Под дулами направленных на них наганов поодиночке они вышли во двор.

«Что произошло? — мучительно размышлял он. — Меры предосторожности были приняты. Дом охранялся надежными товарищами. Что с ними? Неужели убиты? Ведь никто даже не вскрикнул… Впрочем, если бы кто-нибудь из них и успел предупредить, им оставался бы все тот же, один-единственный выход: погибнуть с оружием в руках… Нет, если уж и винить кого в случившемся, так только себя самого. Не надо было проводить совещание здесь, в городе, в самом логове зверя, под носом у врага. Меня предупреждали, что это опасно. Но я поддался па уговоры тех товарищей, которые настаивали, чтобы штаб восстания постоянно находился в эпицентре событий, а не на периферии. Может быть, именно в этом и состояла моя роковая ошибка?..»

Поезд медленно подходил к станции Кумторкала. Вдали уже был виден аул, фигурки людей, работавших на виноградниках, женщин, спускавшихся вниз к реке за водой с акчалыками за плечами.

Вдруг послышались редкие винтовочные выстрелы. Потом пулеметная очередь. Одна, другая… Короткая и снова длинная… И опять одиночные выстрелы…

— Наши! Хотят отбить нас! — крикнул Сайд, прильнув к самой решетке.

— Э, откуда тут возьмутся наши, — пожал плечами Абдул-Вагаб. Он даже не встал с места, так и остался сидеть на полу по-турецки, поджав под себя ноги.

Абдурахман Исмаилов во все глаза глядел на Уллубия, ожидая, что тот скажет.

Из заднего и переднего вагонов послышались ответные пулеметные очереди. Чуть замедлив ход около вокзала, поезд проехал мимо Кумторкалы, так и не остановившись, и снова стал набирать скорость.

— Ну вот и все, — невозмутимо сказал Абдул-Вагаб. И только по тому, как судорожно затянулся он своей самокруткой, видно было, что и он, при всей своей внешней невозмутимости, сильно взволнован случившимся.

— Ах, растяпы несчастные! Неужели они не могли взорвать паровоз! — сжав кулаки, сказал Абдул-Меджид.

— Погоди, это только первая попытка. Может, еще и взорвут, — хмуро произнес Сайд.

Уллубий глядел в зарешеченное оконце. Снова нежно зеленеющие пашни, буйное цветение деревьев и трав… На склонах гор мирно пасутся отары овец. И небо — чистое, безоблачное…

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Поглядел в окно Канамат:

Видит, стражники там стоят.

Ружья тусклым огнем блестят,

Дула прямо в окно глядят.

В смертном споре

с коварством людским,

Что геройство твое, Канамат?

Ты лежишь на земле недвижим,

Над тобою убийцы стоят.

Балкарская песня

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Наскоро поужинав у старого своего кунака Кадыраги, Коркмасов и Гамид оседлали коней и спешно двинулись в путь: дорога предстояла не близкая.

Оставив за ночь позади аулы Параул и Гели, они напрямую перевалили через хребет Айгыр-Тау и к утру через кутан[44] Талги выехали к аулу Тарки — древнейшему селению Дагестана, лепившемуся, словно орлиное гнездо, по крутому склону горы Тарки-Тау. Здесь они должны были встретиться с Джалалутдином Атаевым.

Дом Джалалутдина они разыскали без труда. На пороге их радушно встретила жена Джалалутдина — Аисханум.

— Заходите, пожалуйста, — сказала она, широко распахнув дверь.

— А где Джалалутдин? — забеспокоился Гамид.

— Нет его, — сказала она. И, после короткой паузы, добавила: — Он тут неподалеку. На винограднике. В шалаше… Уже давно там живет, скрывается. Дома даже и не показывается…

— И правильно делает, — одобрил Коркмасов, собираясь сразу же отправиться к Джалалутдину в его убежище.

— Постойте! Куда же вы? — забеспокоилась Аисханум. — Ведь вы с дороги! Сперва позавтракайте! Кстати, нас гости, и мы только что — уж хотите верьте, хотите нет — как раз про вас говорили…

Коркмасов и Гамид не успели даже удивиться как следует: загадка тотчас же прояснилась. На террасе появились Ажав, Тату и жена Сайда Абдухалимова Умуят. С ними была и четвертая гостья — совсем молоденькая миловидная женщина, которую приезжие видели в первый раз.

— Это Умукусюм, дочь Абулава… — представила им ее Ажав.

Абулава Абакарова они, разумеется, знали. Это был их старый товарищ: его тоже схватили в тот злополучный день и сейчас вместе с другими арестантами оп томился в порт-петровской тюрьме.

Умуят, увидев Коркмасова, не могла удержаться от слез.

— Ой, Джалав! — все повторяла она. — Боюсь! Что с ними со всеми теперь будет?

— Не плачь, все будет хорошо, — проговорил Коркмасов, понимая, что его утешение звучит не слишком-то убедительно. — А сейчас мы все-таки пойдем к Джалалутдину. Вы только скажите, куда можно лошадей пристроить?

— Вон туда, в сарай, — показала Аисханум. Оставив лошадей и твердо пообещав женщинам, что к вечеру они вернутся, Коркмасов и Гамид собрались в путь. Проводить их вызвался соседский мальчик, собиравшийся выгонять на пастбище овец. От склона горы до самого города вся равнина была покрыта виноградниками. Нечего было даже и думать о том, чтобы разыскать без провожатого шалаш, где скрывался Джалалутдин. Но мальчик, видно, не раз бывал в этом укромном месте. Как бы то ни было, он довольно быстро привел путников к цели их путешествия.

— Учтите, Джалал никого не ждет, — сказал Коркмасов, когда вдали показался шалаш. — Он может и пальнуть в нас. Надо бы предупредить его. А ну, джигит! — обратился он к пастушку. — Беги вперед, крикни ему, что свои, мол, приехали…

Как потом выяснилось, предосторожность оказалась отнюдь не лишней: увидев издали двух мужчин, уверенно шагающих к его шалашу, Джалалутдин достал из соломы припрятанный наган и приготовился дорого продать свою жизнь. И тут как раз появление малолетнего гонца рассеяло его тревогу.

Радостно улыбаясь, Джалалутдин вышел навстречу друзьям. Они поздоровались. Уселись возле шалаша па свежее сено, источающее пьянящий аромат увядшей травы. Закурили. Вгляделись друг в друга.

Джалалутдин очень изменился за это время: похудел, оброс черной как сажа бородой.

— Ну? Что будем делать? — был его первый вопрос — Тюрьму охраняют казаки так, что и муха не пролетит. А сидеть здесь и загорать, когда наши на краю гибели, я не в силах.

Гамид и Коркмасов рассказали о двух неудачных попытках вызволить заключенных: сперва в Темир-Хан-Шуре, а потом в пути.

— В Шуре получился провал, — мрачно сказал Коркмасов. — Услыхав, что наши товарищи арестованы, мы организовали большой вооруженный отряд и подошли к Шуре. Потребовали немедленного освобождения заключенных. К нам выехал заместитель шейх уль-ислама Абдул-Васир Казанищенекий. Он клятвенно пообещал, что всех арестованных немедленно выпустят. Партизаны поверили этой подлой клятве, разошлись, а Халилов, только что назначенный главой Горского правительства, в тот же день переправил арестованных в Петровск…

— Наши пытались обстрелять поезд в пути, но ничего не вышло, — вздохнул Гамид.

— Так что же все-таки мы предпримем? — вспыхнул Джалалутдин. — Что ты молчишь, Гамид?

— У меня есть приятель, Камиль зовут его, — сказал Гамид. — Он знаком с начальником тюрьмы. Я думаю, мы с Камилем улучим момент, приставим этому начальнику нож к горлу и заставим его освободить наших. Если откажется — убьем как собаку!

— Вряд ли он решится на такое, — сказал Коркмасов. — А если даже и решится, ведь не только от него одного там все зависит.

— У меня идея! — сказал Джалалутдин. — Надо поручить это дело женщинам. Они тут, по-моему, уже делали какие-то попытки завязать отношения с тюремной охраной. Под тем соусом, чтобы, мол, еду передать арестованным…

— Отличная мысль! — обрадовался Коркмасов. — Главное, пусть денег не жалеют… Какая-нибудь мелкая сошка иногда скорее может помочь, чем важный чин…

На том и порешили.

Перед кабинетом начальника тюремной охраны на Садовой улице толпился народ: люди томились, ворчали друг на друга, переругивались в ожидании приема.

Отчаянная Умуят смело двинулась вперед.

— Ну? Кто со мной? Да не дрожите вы, не съест он нас! — подбодрила она женщин, хотя сама была бледна как бумага.

— Сходи ты с нею, доченька, — сказала Ажав, обращаясь к Тату.

Тату послушно присоединилась к Умуят. За нею робко пошла и Умукусюм.

Умуят смело распахнула дверь приемной и, даже не взглянув на дежурного офицера, решительно направилась к другой двери, ведущей в кабинет. Тату и Умукусюм старались ни на шаг не отставать от своей предводительницы.

— Кто такие? Почему без разрешения? — строго опросил сидящий за столом начальник тюрьмы.

— Нам сказали, что вы человек добрый, — Умуят кокетливо опустила глаза. — Вот мы и решились…

— Знаю ваши женские хитрости, — проворчал начальник. Но тон был уже совсем другой: уловка Умуят явно подействовала. — Ладно, говори. Чего надо?

— Тут у вас наши родные сидят. Ради аллаха, разрешите отдать передачу. Мне верные люди сказали, что вы человек добрый, не откажете несчастным. — Умуят приложила кончик шали к глазам.

— А кто у тебя тут? — совсем уже смягчился начальник: он явно не мог устоять перед чарами Умуят.

— Муж, — тихо прошептала она.

— Большевик, наверное?

— Я его дел не знаю… — Голос Умуят дрогнул.

— Где был задержан?

— В Темир-Хан-Шуре. Он не один там был. Их много…

— А-а, с Буйнакским вместе? Да? — губы офицера искривила гримаса.

— Да, с Буйнакским, — невинно стрельнула глазами Умуят.

— Так я и знал. Конечно, большевик… Как фамилия?

— Абдулхалимов Сайд… Господин начальник, вы добрый человек, я знаю…

— Подожди! — прервал он ее и перевел взгляд на потупившихся от страха Тату и Умукусюм. — А у вас кто? Тоже мужья?

— У меня, отец, Абулав Абакаров, — сказала Умукусюм, дрожа от волнения.

— Какой аул? Чиркей? Доргели?

Чиркей и Доргелв были аулы заведомо большевистские.

— Нет, мы в Кумторкале живем, — приободрилась Умукусюм.

— А, все равно, Тоже большевистское логово… Ну а ты что хочешь, красивая барышня? — обернулся он к Тату.

— Я прошу свидания, — сказала Тату.

— С кем свидания?

— С братом.

— Конечно, тоже большевик?.. Как фамилия?

— Буйнакский,

— В-вах! — начальник тюрьмы не смог сдержать своих чувств. — Буйнакский?! Сам Буйнакский твой брат?

— Да, — смело глядя ему в глаза, ответила Тату.

— Зачем обманываешь, а? Какой он тебе брат? У тебя волос совсем черный, как бурка! Лицо бело, как молоко. А Буйнакский — рыжий! Совсем на тебя не похож!

Умуят, испугавшись, что Тату растеряется и признается в обмане, быстро пришла ей на выручку.

— Господин начальник, аллахом клянусь, она правду говорит! Он в самом деле брат ей. Одна мать родила, не сойти мне с этого места. Только вот отцы разные!

— А хоть бы даже и брат, — нахмурился офицер. — Ты знаешь, что он сделал, этот твой брат? Он законную власть хотел свергнуть… Нет, не имею права брать у вас передачу. И свидания тоже не будет. Не имею права!

Умуят, услышав эти слова, заплакала навзрыд.

— Эй! Эй! Ты что? Не реветь! Слышишь? Нельзя! — забеспокоился начальник, как видно не на шутку напуганный тем, что женщины вот-вот закатят тут, у него в кабинете, самую что ни на есть настоящую истерику. Он открыл дверь и зло крикнул дежурному офицеру:,

— Зачем ко мне баб пустил?.. Ладно уж, так и быть, возьми у них передачу. Все равно не отвяжутся…

Обрадовавшись, что план их все-таки увенчался успехом, женщины выскочили на улицу. Тату подошла к матери и стала рассказывать о том, как ловко Умуят добилась от начальника того, что хотела.

— Знаешь, — добавила она. — Мне показалось, что лицо этого начальника мне знакомо. Не иначе, я его где-то видела. А уж ты-то наверняка его знаешь…

— Да, — подтвердила Ажав. — Не так уж много найдется здесь офицеров, которых бы я не знала. Пойдем-ка, взгляну на него.

Воспользовавшись тем, что дежурный куда-то отлучился, Ажав приоткрыла дверь и осторожно заглянула в кабинет начальника. Тот, увидев, что это опять женщину, раздраженно крикнул:

— Нельзя! А ну, закрой дверь!

Но Ажав уже успела разглядеть его. Смело распахнув дверь настежь, она вошла в кабинет с возгласом:

— Уй-я-а! Да это же Магомед!

— Хошгелди, Ажав! Как ты здесь оказалась? — удивился тот, подымаясь ей навстречу. — Сколько лет, сколько зим!.. Садись, рассказывай… Что тебя привело ко мне?

— Дело, Магомед. К сожалению, дело, — сказала Ажав, опустившись на стул. — Я так обрадовалась, когда узнала, что ты тут важная шишка. Только на тебя теперь вся надежда!

Офицера этого Ажав знала давно. Когда-то он учился вместе с ее сыном Хаджи-Омаром в Темир-Хан-Шуривском реальном училище, не раз бывал у них в доме, ухаживал за красоткой Зумруд и даже сделал однажды попытку посвататься к ней.

— О чем разговор, Ажав? Сколько раз я ел у тебя в доме твой вкусный хинкал и курзе. Не такой я человек, чтобы забыть старых друзей, — расплылся в улыбке начальник тюрьмы и величественно пригладил свою густую черную шевелюру. — Скажи откровенно, чем могу быть полезен? Не иначе, кто-нибудь из твоих впутался в нехорошее дело и сидит тут у меня? Скажи правду! Не бойся!

— Ой, ты прямо как в воду глядел, — запричитала Ажав. — Горе у меня, Магомед. Уж такое горе, что и не выскажешь.

— Не бойся, говори. Кто он?

— Сын.

— Вах! Хаджи-Омар? Клянусь аллахом, его тут нет!

— Нет, не Хаджи-Омар. Уллубий…

— Какой Уллубий? — изумился тот: он точно знал, что у Ажав нет других сыновей, кроме Хаджи-Омара.

— Уллубий Буйнакский, — спокойно сказала Ажав.

— Буйнакский? — Офицер вскочил из-за стола как ужаленный. — Тот самый?!

— Да, — все так же спокойно и твердо подтвердила Ажав.

— Вах! Но у того мать давно умерла. Зачем говоришь, будто он тебе сын? Зачем обманываешь?

— Я тебя не обманываю, Магомед! Аллахом клянусь, Уллубий мне сын. Не веришь, спроси у него…

Офицер в растерянности молчал. Все это казалось ему в высшей степени неправдоподобным. Только что приходила какая-то девушка, говорила, что она сестра Буйнакске го. Теперь приходит почтенная, хорошо ему знакомая женщина и уверяет, что она его мать…

— Не стану тебя утешать, Ажав. Положение Буйнакского плохое. Совсем плохое. Можно даже сказать, безнадежное. Насчет него есть распоряжение самого генерала Халилова: посадить в одиночку как наиболее опасного преступника… Подожди, сейчас посмотрю документы…

Он извлек из ящика стола несколько папок, порылся в одной из них, достал фотографию Уллубия:

— Он?

— Да, это мой Уллубий, — без колебаний подтвердила Ажав.

— А вот здесь сказано, что мать Уллубия Буйнакского звали Сагидат, — хмуро проговорил офицер, листая бумаги в папке. — И она давно умерла. Так же как его отец…

— А ты, Магомед, погляди получше в эти бумаги! — не растерялась Ажав. — Может быть, он там просит, чтобы ему разрешили свидание?

— Верно, просит, — сказал офицер, вновь порывшись в бумагах,

— С кем?

— Вах! И в самом деле, он просит свидания с тобой, Ажав. Ничего не понимаю, клянусь аллахом.

— Теперь ты и сам видишь, Магомед, что я тебя не обманываю. Уллубий мне все равно что родной сын…

— Хорошо, Ажав, будь по-твоему, — смягчился офицер. — Скажи, чего ты от меня хочешь?

— Хочу, чтобы ты разрешил мне свидание с ним. Офицер в отчаянии сжал голову обеими руками. Наконец после долгого раздумья сказал:

— Я могу дорого поплатиться за это. Но делать нечего. Не могу отказать тебе, Ажав.

Вызвал дежурного, распорядился: — Передай начальнику караула, что я разрешил этой женщине свидание с ее сыном!

— Как фамилия арестованного? — спросил дежурный офицер.

Секунду поколебавшись, начальник сказал:

— Буйнакский.

Дежурный, как видно, хотел что-то возразить, но потом раздумал, повернулся и вышел. Ажав наклонив в знак благодарности голову, последовала за ним.

Начальник тюрьмы посидел некоторое время в раздумье. Потом снял с рычага телефонную трубку:

— Начальник караула Иванов? Слышишь меня?.. Я послал к тебе одну женщину. Клянется, будто она мать Буйнакского. Я разрешил ей свидание с сыном. Но сейчас тут выяснились кое-какие дополнительные обстоятельства… Да, подозреваю, что обманывает… Нет-нет, не пускай! Ни в коем случае!.. Ты понял?.. А если будет просить, чтобы ты позвонил мне, скажи, что я срочно уехал в Темир-Хан-Шуру…

Умуят, Умукусюм и Тату твердо решили никуда не уезжать из Петровска, надеясь, что рано или поздно им так или иначе удастся наладить связь с заключенными. (Ажав уехала в Шуру, сказав женщинам, что будет добиваться разрешения самого Халилова.)

Они сняли себе жилище неподалеку от тюрьмы и каждый день, как на службу, приходили к тюремным воротам и смешивались с толпой женщин. Они располагались прямо на земле под развесистым деревом, прислушивались ко всем разговорам в надежде услышать хоть что-нибудь про своих, жадно вглядывались во двор тюрьмы, когда ворота хоть на миг приоткрывались.

В один прекрасный день быстроглазая Умуят заметила, что на них с интересом поглядывает стройный молодой офицер с красивым, смуглым кавказским лицом. Ей даже показалось, что взгляды, которые он нет-нет да и кинет на них, исполнены какого-то особого, многозначительного смысла.

— Ох, девушки, не иначе какая-нибудь из вас вскружила ему голову. Клянусь аллахом, — шепнула Умуят, обращаясь к Тату и Умукусюм. — На ловца и зверь бежит.

Офицер, почувствовав, что говорят о нем, смущенно отвернулся и скрылся в служебном помещении… Назавтра, едва они расположились на своем обычном месте, как узкие двери караульного помещения со скрипом отворились и оттуда вышел давешний офицер.

— Улыбайтесь! Улыбайтесь! Смелее! — зашептала Умуят, толкая в бок то одну, то другую подружку. — Что вы словно мертвые?

Тату и Умукусюм, закрасневшись, опустили глаза.

Офицер уже без всякого стеснения разглядывал их, улыбаясь им как старый знакомый. Вдруг, словно его осенила внезапно какая-то счастливая мысль, он повернулся и исчез в дверях. И тотчас же из караулки вышел солдат и быстро направился прямо к женщинам. Остановился перед ними, словно раздумывая, с чего начать. Осторожно погладив по голове Мурада, шестилетнего брата Умукусюм, спросил:

— Чей мальчик?

— Мой! — бойко ответила Умуят.

Услыхав, что Умуят женщина детная, солдат мгновенно потерял к ней всякий интерес.

— А ты, красавица, тоже замужем? — обернулся он к Тату.

— Есть муж! Есть! Строгий очень! — заспешила Умуят. Она очень боялась за Тату, не хотела, чтобы к ней приставали.

— И у этой тоже муж строгий? — усмехнулся солдат, указывая на Умукусюм.

— Нет. У нее мужа нету, — заулыбалась она, всячески давая понять, что Умукусюм не прочь завязать знакомство с подходящим кавалером. Умуят резонно рассудила, что Умукусюм — женщина замужняя, опытная — в случае чего сумеет за себя постоять.

Солдат между тем не понял подвоха и принял уловки Умуят за чистую монету.

— Красивая барышня, ничего не скажешь, — сказал он, одобрительно оглядев Умукусюм с ног до головы. — Вы не заметили офицера, который только что глядел на вас вон оттуда?

Умукусюм опустила глаза, давая понять, что крайне польщена вниманием такой важной особы.

— Он просил позволения представиться вам. Если вы, конечно, не возражаете.

Умукусюм молчала, продолжая разыгрывать смущенное согласие.

— Я пойду доложу! — сказал солдат. Козырнув, повернулся кругом и зашагал, четко печатая шаг, к караульному помещению.

Не прошло и трех минут, как офицер стоял уже рядом с женщинами.

— Здравствуйте! — сказал он, обращаясь ко всем по-русски, но глядя только на Умукусюм. — Я уже не первый день вас здесь вижу. Может быть, я могу чем-нибудь быть полезен?

— Да… У меня тут отец, — пролепетала Умукусюм, не поднимая глаз.

— Хотите передать ему что-нибудь? — спросил тот.

— Конечно! Очень!.. А можно? — Умукусюм так и вспыхнула от радости.

— Вообще-то нельзя. Передачи строжайше запрещены. Но для вас… — Офицер сделал многозначительную паузу.

Умукусюм вновь в смущении наклонила голову. Она уже имела случай убедиться, что это действует на ее собеседника лучше всяких слов.

— Завтра придете? — спросил офицер.

— Если разрешите передачу отцу, приду, — прошептала Умукусюм, впервые за все время подняв голову и поглядев ему в глаза…

— Как несправедливо устроен мир! — засмеялась Умуят, когда они остались одни. — Кому ни одного мужа не досталось, а тебе вот сразу два… Вот что значит быть красавицей! На меня так он даже и глядеть не хотел. А перед тобой стоял, словно перед генералом! То краснел, то бледнел…

— Ой, Умуят, не смейся! Мне страшно! — прервала ее Умукусюм.

— А что тут страшного? Чего ты боишься?

— Как чего? А если муж узнает? Ты представляешь, что он со мной сделает?

— Ничего не сделает. Мы ему объясним, как дело было… Ты лучше расскажи подробнее, о чем вы там с ним шептались… Ох, как он на тебя глядел! На меня в жизни никто так не глядел, клянусь аллахом!

Утром женщины, как было условлено, явились к тюремным воротам, захватив с собою Мурада.

— Не забыл, чему я тебя учила? Все помнишь? — теребила мальчика Умуят.

— Хорошо помню. Хочешь, повторю? — бойко отвечал Мурад.

— Не надо. Вон уже дядя идет. Беги!

— Дя-дя! Я к па-апе хочу! — заревел, притворно размазывая кулаками слезы, Мурад, кинувшись к офицеру.

Тот поднял его на руки и подбросил в воздух. Поздоровался с женщинами, не сводя радостных, ликующих глаз с хорошенького личика Умукусюм. Посадив мальчика на плечо, он скрылся в дверях караульного помещения.

Женщины подошли к железным воротам тюрьмы и прильнули к ним. Сквозь довольно большую щель им был отчетливо виден весь пустынный тюремный двор. А вот и офицер с маленьким Мурадом на плече. Вот он пересек двор, свернул направо — к узким зарешеченным окнам камер над каменистым бугром. Подойдя к одному из этих узких окошек, остановился. Мурад заорал во все горло:

— Па-апа! Па-апа!

В тюремных окнах показались бледные лица заключенных. Сквозь прутья решетки просунулись руки. Мурад тоже изо всей силы вцепился в решетку. Офицер ничего не видел. Еще миг — и крохотные ручки мальчика утонули в чьих-то больших, тяжелых ладонях.

Женщины облегченно отпрянули от ворот. Они поняли, что затея их удалась: Мурад передал записку, спрятанную у него в рукаве.

На следующий день сцена эта повторилась в точности. Только теперь уже заключенные успели потихоньку сунуть мальчику в руку ответную записку.

Так на воле была получена первая живая весточка из-за тюремных стен. В самодельном конвертике, заклеенном жеваным хлебом, были две записки. Одна адресована всем товарищам, оставшимся на воле. В ней сообщалось, что все они живы-здоровы. Уллубий — в одиночке, остальные — в общей камере. Несмотря на трудности, они установили между собой связь, пытаются наладить контакт с тюремной охраной.

Другое письмо было от Уллубия к Тату.

«Дорогая Тату!

Не ожидали? Ну что же, всякое может быть! Из своего чудного по ароматическим достоинствам «каменного мешка» пишу Вам это. Не успел я Вам отдать в своих письмах души своей чаяния, как влопался в такой казус…

Ужасно то, что весна, цветы кругом, должна кипеть работа, а я сижу в одиночке, без солнца, почти без воздуха. Ну не беда, отсюда, в такой дали от Вас, я вижу Вас еще более милой и дорогой…

Милая, хорошая Тату, а ведь нет худа без добра: давно я не имел возможности почитать, а теперь один-одинешенек и читаю…

Если придется умирать, буду кричать: «Да здравствует Советская власть и дивное солнце мое, Тату».

Я сейчас, несмотря на заключение свое, чувствую себя самым богатым человеком в мире! Я одновременно питаюсь лучами трех солнц: общего всем, Советской власти и, наконец, твои лучи, ты мое солнце. Хочу жить, хочу быть около тебя, молиться на тебя! Без тебя жизнь не жизнь, а смерть — желанный друг…

Дорогая! Постарайся написать.

Сраженный тобою, несчастный узник Уллубий»,

ГЛАВА ВТОРАЯ

Лето выдалось на редкость холодное и дождливое.

С утра над Каспием, словно бы прямо из воды, медленно выползало солнце, в мареве тумана похожее на огромный медный таз. Оно быстро осушало размокшую за ночь землю, но к полудню небо затягивалось тучами, набегавшими из-за гор, и опять начинался дождь. Потом, так же внезапно, тучи уходили, небо становилось чистым и ясным, солнце начинало пригревать, влага быстро испарялась, над землею клубился пар.

И так — каждый день…

Умуят и Тату, сидя у вагонного окна, глядели, как набегают на поля тени облаков, как суетятся вдали крохотные фигурки работающих в поле людей.

Поезд шел из Темир-Хан-Шуры, спускаясь вниз по извилистому склону гор. Всю дорогу он полз так медленно, что можно было не только соскакивать, но и впрыгивать в него на ходу. И только теперь, спустившись на равнину, он наконец прибавил скорость. Вон показалась вдали башня маяка на горе Анджи-Арка, и замаячило перед их глазами хорошо уже им знакомое серое здание знаменитой порт-петровской тюрьмы.

Умуят ездила на денек домой, в Кафир-Кумух: накопились дела по хозяйству; Тату — в Темир-Хан-Шуру, к матери. У нее, как ей казалось, была для этой поездки куда более серьезная и важная причина, чем у Умуят.

Тату не терпелось поговорить с матерью, сообщить ей ту поразительную, до глубины души потрясшую ее тайну, которая открылась ей в письме Уллубия, переданном из тюрьмы.

Нет, она не нашла ничего удивительного в том, что он и из тюрьмы решил написать ей отдельное, личное письмо: она ведь и раньше не раз получала весточки от Уллубия. Он часто писал ей. Писал как младшей сестренке, тянущейся к истине, бьющейся в одиночку над вечными вопросами бытия. Ей и в голову не пришло, что письмо из тюрьмы содержит какую-то тайну, касающуюся только их двоих и не предназначенную для посторонних глаз, хотя бы даже это были глаза самых близких и надежных товарищей. Но то ли этот отдельный конверт, то ли просто какое-то странное и необъяснимое предчувствие, но что-то заставило ее отойти в сторонку, подальше от любопытных глаз подруг.

Тату вскрыла конверт, быстро пробежала первые строки, и тут Умуят сразу увидела, что с девчонкой творится что-то неладное. Тату побледнела, губы ее задрожали.

— Что ты? Что с тобой? — испуганно подступили к ней Умуят и Умукусюм.

— Да нет, ничего… — в растерянности пролепетала Тату.

Она еще повторяла какие-то бессвязные, уклончивые, ничего не значащие фразы, а перед глазами ее так и сверкали, словно огненными буквами начертанные, слова этого неожиданного и такого бурного признания, явившегося для нее полным откровением: «Ты — мое солнце», «Хочу быть около тебя, молиться на тебя…», «Без тебя жизнь — не жизнь…»

Никогда в жизни никто не говорил ей таких слов. Да и другим. женщинам, думала она, их тоже не говорили.

Только из книг знала она, что бывают на свете такие слова и такие чувства… И вот она читает эти слова, обращенные не к кому-нибудь, не к героине какого-нибудь старинного романа, а именно к ней, к Тату Булач!

Уже одного этого было достаточно, чтобы поразить воображение семнадцатилетней гимназистки, потрясти ее душу. Но куда поразительнее было то, что обрушил на нее это пылкое признание не гимназист, начитавшийся стихов и романов, а такой человек, как Уллубий Буйнакский, на которого она привыкла всегда смотреть снизу вверх, которого бесконечно чтила, чуть ли не боготворила. Умный, спокойный, всегда такой сдержанный, на первый взгляд даже холодноватый…

Да, тут было от чего растеряться!

В Темир-Хан-Шуре, после долгих колебаний, Тату, преодолев естественную девичью стыдливость, прочла письмо Уллубия матери. Вопреки всем ожиданиям Тату Ажав ничуть не удивилась. Открыто и ласково, с мудрой чуть грустной материнской улыбкой взглянула на дочь.

— Мама! — не выдержала Тату. — Можно подумать, что тебя это письмо ничуть не удивило!

— А почему оно должно было меня удивить, доченька?

— Ты что, ничего не поняла? Ведь Уллубий… он… оказывается, он меня…

— Да, Уллубий любит тебя. И как видно, уже давно.

— И это тебя не удивило?

— А чему удивляться? Разве ты недостойна любви?.. Все мы, женщины, рождаемся на свет божий для того, чтобы нас любили мужчины. Так уж заведено. И ничего в этом нет страшного. Страшно, когда молодую женщину никто не любит…

— Но ведь Уллубий… он ведь как брат мне… Я тоже его люблю и уважаю, но… У меня и в мыслях не было, что это…

— В мыслях, может, и не было. А сердечко, поди, чуяло. Да и как оно могло быть иначе? Тебе ведь уже, слава аллаху, восемнадцать…

Ажав, конечно, лукавила. Для нее признание Уллубия явилось, быть может, еще большей неожиданностью, чем для дочери. Но она сочла своим долгом скрыть, что удивлена и растеряна. Изо всех сил старалась она убедить Тату, что все это — в порядке вещей, что нет в этом ничего ни дурного, ни странного. Вести себя с дочкой именно так велел ей не только древний материнский инстинкт. Эту же линию поведения ей предписывал и разум, и природное, естественное благородство ее души. Как бы там ни было, что бы ни случилось потом, думала она, но сейчас, когда Уллубий томится в тюремной камере и жизнь его в опасности, он должен знать, что Тату его любит и ждет. Тем более ей казалось, что Тату давно уже относится к Уллубию не только с сестринской нежностью; просто она по молодости лет еще сама не разобралась в своих чувствах.

— Что же делать, мама? Ведь он просит меня написать. Ждет ответа, — все еще колебалась Тату.

— Напиши ему, дочка, что давно уже любишь его. Всегда любила и любишь…

— Вот так прямо и написать?

— Конечно! Так прямо и напиши! Это будет ему там самой лучшей поддержкой. Ты ведь действительно любишь Уллубия. Да и как его не любить? Право, мне кажется, что в целом свете нет другого человека, который был бы так же достоин любви, как наш Уллубий!.. Напиши и поезжай к нему… А дня через два и я приеду…

Увидев из окна вагона вдали стены тюрьмы, в которой томится бесконечно дорогой ей человек, Тату снова вспомнила свой разговор с матерью и вновь подивилась мудрости материнского сердца. Да, наверно, мать права. Раньше она не задумывалась об этом. Но теперь, когда она узнала, что он уже давно любит ее, и так горячо, так самозабвенно… И так долго это скрывал… А теперь вдруг признался. Именно теперь, когда уже обречен. Тату чувствовала, как все сильнее разгорается в ее сердце ответное чувство к Уллубию. Видно, так уж устроено женское сердце: любовь разгорается в нем тем жарче, чем тверже уверенность любящей женщины, что она нужна любимому, необходима ему, что она для него — единственная в мире…

Тату украдкой прикоснулась к конверту, спрятанному на груди: это было письмо, которое она написала еще дома, в Темир-Хан-Шуре, и взяла с собой, чтобы передать его в тюрьму, Уллубию.

Порт-петровская тюрьма издавна считалась самым надежным местом заточения на всем Кавказе. Никому из заключенных еще не удавалось совершить побег из нее. Поэтому новый правитель Дагестана генерал Халилов и распорядился именно сюда перевести руководителей дагестанских большевиков. Он знал, что их оставшиеся на воле товарищи сделают все возможное и невозможное, чтобы вызволить арестованных. Он не забыл ни о дерзостной попытке освободить «преступников» по дороге, ни о еще более возмутительной попытке — отбить арестованных нападением на Шуру. Каждый день до него доходили слухи о волнениях в Порт-Петровске, в Дербенте и других городах: рабочие требовали немедленного освобождения арестованных.

Халилов имел по этому поводу особый разговор с командующим порт-петровской группы деникинских войск генералом Драценко. Разговор кончился тем, что генерал приказал усилить охрану тюрьмы взводом казаков, а Халилов прислал им в поддержку из Шуры так называемый шамилевский батальон под командованием полковника Гаджиева.

Казалось бы, после таких чрезвычайных мер нечего и думать о побеге. Но, с другой стороны, было совершенно ясно, что деникинское командование и правительство Дагестана не пощадят арестованных членов подпольного обкома. Им грозила верная смерть, и побег был единственным, последним их шансом на спасение.

Связь с заключенными была налажена постоянная. Посовещавшись с товарищами, Коркмасов распорядился приступить к выполнению второй, главной части задания — подготовке побега.

После долгих колебаний Умукусюм решилась наконец раскрыть перед Булатом — так, оказалось, звали офицера тюремной охраны — все свои карты. Она безумно боялась этого разговора, но опасения ее оказались напрасными: тот понял ее с полуслова. Как видно, он давно уже догадался, что рано или поздно Умукусюм заговорит с ним на эту тему.

— Булат, — робко начала она. — Я вижу, что ты любишь меня. А иначе, клянусь, ни за что не посмела бы обратиться к тебе с такой просьбой…

— Я для тебя все сделаю! Говори, не бойся! — воскликнул Булат.

— Нет, ты не зарекайся, — прервала его Умукусюм. — Дело серьезное. Но от того, согласишься ты или нет, зависит мое будущее.

— Говори!

— Твои родители живут у себя дома, и сердце твое на месте, не тоскует, не рвется на части. А мой отец — за решеткой, в тюрьме… Сам подумай, как могу я быть спокойна, зная, что он томится в неволе? А если его убьют?..

Рыдание перехватило ей горло, слезы появились на глазах.

— Умукусюм! — затрепетал Булат. — Лучше мне умереть, чем видеть, как ты плачешь!.. Ты хочешь, чтобы я устроил ему побег? Да?

Умукусюм наклонила голову.

— Он большевик, — сказала она. — Он ваш враг…

— Для меня это не имеет никакого значения! — горячо воскликнул Булат. — Я не состою ни в какой партии! Я просто военный, делаю, что прикажут. Большевики, меньшевики — для меня все едино! Хочешь, я ради тебя и сам большевиком стану! Сделаю! Клянусь! Все, что скажешь, сделаю! Погибну, но слово свое сдержу!

— Я верю тебе, Булат, — сказала Умукусюм. — Ты настоящий мужчина. Но я еще не все тебе сказала. Я хочу, чтобы ты не только отца моего освободил… Надо устроить побег Буйнакскому… Тату моя сестренка. А Буйнакский — ее жених… Понимаешь?

Булат озадаченно молчал, потом нахмурился и сказал:

— Со своими-то караульными я справлюсь, это уж моя забота. А вот казаки… Как с ними будет, даже и не знаю…

— Что же делать? — испугалась Умукусюм.

— Ничего, найдем способ и к ним подобраться… Знаю я их слабое место. За деньги они родного отца продадут. Дело, стало быть, за малым. Надо достать денег… А это не так уж трудно для человека с такими связями, как у меня…

— О деньгах не заботься, Булат, — прервала его Умукусюм. — Денег мы тебе дадим столько, сколько понадобится.

— Вы?! — удивился Булат. Но удивление его тотчас же отступило перед уязвленной мужской гордостью. — То есть как это «вы»? Неужто вы думаете, что я позволю чтобы женщины…

— Не сердись, Булат, — Умукусюм тронула его за локоть, что мгновенно его усмирило.

Она вынула из-под платка толстую пачку денег.

— Вот тебе пока десять тысяч…

— Десять тысяч?.. Пока?.. — Булат не мог опомниться от изумления. — Да за такие деньги можно всю тюрьму купить со всеми потрохами!.. Нет, денег я ни за что не возьму!

— Это не мои деньги, — терпеливо объяснила ему Умукусюм. — Пойми! Это деньги товарищей моего отца. Тех, кто остался на свободе. Партийные деньги. Большевистские… Теперь ты видишь, что я полностью тебе доверяю…

— Ну что ж, коли так, ладно, — ответил Булат, спрятал деньги и ушел, кинув на прощание нежный взгляд на Умукусюм.

Он явился в точно назначенное время — радостно возбужденный. Сказал, что все складывается как нельзя более удачно. Завтра в полночь смена караула. Заступает на пост подразделение, которым командует он. Что касается казаков, то они совсем разболтались: о службе не думают, знай себе только пьянствуют… Сговориться с ними будет нетрудно. Он уже разведал.

— На всех постах будут мои люди, — сказал Булат. — Лучшего случая не представится.

План побега, разработанный Булатом, был очень прост. Ровно в час ночи ворота тюрьмы, обращенные в сторону Вейнерского пивного завода, будут открыты. Одновременно откроются двери одиночки Буйнакского и общей камеры, в которой находятся остальные арестованные большевики. Ну а потом дело будет за самими заключенными. Они предупреждены. Старший деникинский офицер, назначенный в караул на эту ночь, уже получил свою мзду. С его стороны препятствий не будет.

— Но при одном условии, — сказал Булат, нервно затянувшись папиросой.

— При каком условии? Ну что же ты замолчал? Говори! — заволновались женщины.

— Условие очень простое, хотя и довольно неожиданное для меня, — хмуро сказал Булат. — Он категорически против того, чтобы побег был массовым. Согласен, чтобы бежали человека три, не больше…

— Но почему?! Ведь камера все равно будет открыта и ворота тоже? — заволновалась Умуят.

— Говорит, опасно очень. Если все убегут, большой шум будет.

— Может быть, ему еще денег дать? Мы за ценой не постоим! Пусть называет любую сумму!

— Нет, тут уж никакие деньги не помогут, — грустно покачал головой Булат. — Дело-то ведь виселицей пахнет. Деньги он любит, что и говорить. Но шкуру свою ценит дороже денег…

— Что же делать? — в отчаянии спросила Умуят.

— Выход только один, — ответил Булат. — Освободим Буйнакского и ваших двоих из общей камеры — отца Умукусюм и твоего мужа. А на большее сейчас рассчитывать не приходится…

Женщины подавленно молчали. Нелегко было им принять это условие. Ведь товарищам, которые сидели в общей камере, уже успели сообщить, что готовится общий, массовый побег! Они будут ждать, надеяться… Да и как решить, кому уходить, а кому оставаться? Булат сказал, что идет на все только ради Умукусюм, стало быть, тут даже и говорить не о чем: выйти на свободу должен ее отец — Абулав Абакаров. А вторым будет Сайд Абдулхалимов, муж Умуят.

— Вас я знаю и ради ваших готов жизнью рисковать, а ради чужих не стану! — твердо заявил он.

Делать было нечего — не отказываться же вовсе от побега!

Убедившись, что женщины готовы на его условия, Булат попрощался и ушел. Ушла и Умуят: надо было срочно сообщить эту важную новость Коркмасову и Джалалутдину.

Все было учтено и рассчитано до мелочей. У Вейнерского завода ждали два вооруженных всадника, держа наготове оседланных лошадей. Выйдя из ворот тюрьмы, заключенные должны были спуститься в Вейнерский парк, вскочить на коней и вместе с ожидавшими их товарищами скрыться в горах.

Казалось, все продумано и подготовлено так тщательно, что не должно быть ни малейших сомнений в успехе. И тем не менее настроение было тревожное. И у заключенных, готовящихся к побегу, и у тех, кто готовил побег на воле.

Умуят волновалась больше всех. Она непрерывно молилась, прося аллаха послать им удачу.

Она как раз кончала свой вечерний намаз, когда вдруг нежданно-негаданно снова явился Булат. Он старался казаться спокойным, но, когда он закуривал, руки у него дрожали.

— Не беспокойтесь, — сказал он, глядя на лица встревоженных женщин. — Все будет так, как условились. Только…

— Ну? Что же ты замолчал? Говори!

— Хочу поговорить с Умукусюм наедине.

Тату и Умуят вышли. Умукусюм, догадываясь, о чем пойдет речь, тряслась как в лихорадке.

— Ты что дрожишь? — спросил Булат.

— Сама не знаю…

— Вот какое дело, — начал Булат. — В нашем деле, как ты знаешь, замешаны разные люди. Рано или поздно они все равно проболтаются. А уж тогда мне не миновать виселицы. Но ты не волнуйся, я все равно сделаю то, что обещал. Потому что… Потому что я люблю тебя, Умукусюм…

— Верю, Булат, — смертельно побледнев от страха, сказала Умукусюм.

— Если я решусь бежать, ты поедешь со мной? — спросил Булат, испепеляя ее взглядом.

— Поеду, — не задумываясь, ответила Умукусюм. В этот решительный момент, когда все было поставлено на карту и от ее ответа зависела жизнь самых близких, самых дорогих ей людей, она не могла ответить иначе.

— Это я и хотел от тебя услышать, — сказал Булат. — Больше мне ничего не надо.

Он взял в ладонь ее маленькую смуглую руку и поцеловал.

Умукусюм чуть не сгорела со стыда: до этого ей никто никогда не целовал руку, у горцев ведь это не принято.

Медленно, словно хрупкую хрустальную вазу, отпустил Булат руку Умукусюм и тут же, не сказав больше ни слова, щелкнув каблуками, как солдат перед офицером, вышел из комнаты.

— Ну? Что он сказал? Что же ты молчишь! Говори! — обступили Умукусюм вернувшиеся в комнату Тату и Умуят.

Умукусюм рассказала. Закрыв лицо руками, воскликнула:

— Что же будет? Что я скажу ему, если он и впрямь приедет за мной?

— Там видно будет, — сказала Умуят. — Лишь бы только все хорошо кончилось.

Время тянулось медленно, минуты казались часами. Молча сидели женщины на балконе, вглядываясь во тьму. Кругом было тихо, город спал мирным глубоким сном.

Зацокали вдалеке конские копыта.

— Это Булат! — крикнула Умуят. — Умукусюм! Спрячься-ка от греха в сарай! Быстро!

Едва только Умукусюм успела скрыться в сарае, как на пороге появился Булат.

— Все пропало! — крикнул он. — Провал! Полный провал!.. И все из-за него! Ай, что он наделал!!! — В отчаянии Булат стукнул себя кулаком по лбу.

— Что наделал? Кто? Да говори же! — кинулись к нему Тату и Умуят.

— Этот ваш Буйнакский!

В изнеможении опустившись на стул, Булат стал рассказывать:

— Сперва, как было условлено, мой напарник открыл общую камеру. Оттуда должны были выйти двое ваших. Но как только дверь отворилась, всполошились все заключенные. Поднялся шум. Дежурный испугался, что начнется суматоха, и быстро захлопнул дверь. Как я ни пытался уговорить его открыть ее снова и выпустить хотя бы двоих, он ни за что не соглашался. Заладил: «Боюсь! Не хочу, чтобы меня из-за них повесили!» Я хотел было отобрать у него силой ключ от камеры, но он, видно, совсем обезумел от страха. Выхватил пистолет, направил на меня. «Уходи! — кричит. — Стрелять буду!» Ну что тут было делать? Я кинулся к одиночке. Думаю, хоть Буйнакского выпущу… ключ от одиночки был у меня.

— Ну? И что же?! — не выдержала Тату.

— Открыл дверь одиночки, вижу: Буйнакский лежит на нарах, как ни в чем не бывало читает книгу. Я говорю: «Выходи! Быстро!» Он приподнялся. Отложил спокойно книгу и спрашивает: «А остальные?» Я говорю: «Ничего не вышло! Придется вам бежать одному! Скорее!» А он в ответ: «Без товарищей я бежать отказываюсь». И снова берется за книгу. Я кричу: «Скорее! Остались считанные минуты! Внизу вас ждут друзья и оседланные лошади! Второго такого случая не будет!» А он: «Я вам сказал, что без товарищей не выйду! Закройте дверь».

Женщины слушали в полном оцепенении. — Что мне было делать? — продолжал он. — Дежурный офицер исчез. Куда побежал? Не знаю. Может, докладывать начальству? Я выбежал из тюрьмы, кинулся к условленному месту, где ждали ваши. Сказал, что все провалилось, побег отменяется. Взял у них коня и — прямо к вам… А где Умукусюм? — глаза Булата тревожно оглядели комнату.

— Она побежала предупредить наших… Еще не вернулась, — сказала Умуят.

— Мы с ней условились, что она уедет вместе со мной. Где она? — Булат подозрительно посмотрел на потупившуюся Тату, на плачущую Умуят. В отчаянии закрыл лицо руками. Долго сидел так, не проронив ни слова. Встал, повернулся, вышел из комнаты. Сбежал с лестницы, отвязал коня. Вскочил в седло. Выхватил шашку, с силой обрушил ее на ветку акации. — Скажите Умукусюм, что я за ней приеду! — И ударил плашмя шашкой по крупу коня. Конь всхрапнул, поднялся на дыбы. Из-под копыт его полетели искры.

Женщины остались сидеть на балконе словно в оцепенении. Услыхав, что Булат ускакал, Умукусюм присоединилась к ним. Узнав о случившемся, она чуть не потеряла сознание: сказалось напряжение всех этих дней. Сколько волнений, душевного смятения, тревог — и все зря!

А город как ни в чем не бывало спал глубоким сном. И вдруг со стороны тюрьмы донеслись винтовочные выстрелы, взвыла сирена. Снова выстрелы, теперь уже ближе, ближе… Топот копыт… Бряцая амуницией, по улице промчался конный разъезд. Следом за ним — другой.

Как выяснилось впоследствии, опасения Булата подтвердились полностью. Его напарник, офицер, дежуривший вместе с ним той ночью, до смерти напуганный случившимся, доложил обо всем начальнику караула. Тот немедленно сообщил о попытке побега начальнику порт-петровского гарнизона. Мгновенно была поднята тревога. Аскеры шамилевского батальона и рота казаков-деникинцев окружили тюрьму. Командир батальона ринулся к тюремным воротам. Увидев, что ворота открыты, он в панике ворвался в тюремное помещение. Следом за ним, придерживая сабли, неслись шамилевцы и казаки. Они прошли по длинному полутемному коридору, проверяя двери камер. Все было в порядке: все замки на запоре. Остались только две низенькие железные двери в самом конце коридора: двери одиночек. Подбежав к одной из них, офицер судорожно дернул ее к себе. Дверь со скрипом отворилась, и он влетел в камеру, уже почти не сомневаясь, что найдет ее пустой. Каково же было его изумление, когда он увидел лежащего на деревянных нарах Уллубия. Тот даже не поднял головы: при тусклом свете керосиновой лампы он читал книгу. Задыхаясь от ярости, гнева, тревоги и возмущения, полковник так и остался стоять в дверях, не зная, что делать и как себя вести.

Оторвав наконец глаза от книги, Уллубий спокойно сказал:

— Вас, вероятно, интересует, почему не заперта дверь? К сожалению, не могу удовлетворить ваше любопытство. Дверь открыл дежурный офицер. С какой целью он сделал это, мне неизвестно. А теперь, будьте добры, оставьте меня в покое. Не мешайте читать!..

Офицер в ярости захлопнул дверь и кинулся на второй этаж.

За ним, еле поспевая, бежали тюремщики, шамилевцы, казаки, охрана.

Четыре каменные стены, бетонный пол. Камера — подобие могилы: длинная, узкая. Ну-ка, измерим… Раз, два, три, четыре… Четыре шага в длину. А в ширину и мерить не надо: и так видно, что не больше полутора шагов. Деревянные нары, тюфяк, набитый гнилой соломой. Под самым потолком — узкое зарешеченное окошко. Не то что выглянуть, рукой и то не дотянешься…

Так вот какова она, тюремная одиночка! Раньше он только в книгах читал про такие казематы. А теперь довелось испытать на собственном опыте…

Какая тишина вокруг. Лишь гудки пароходов из порта доносятся сюда… Товарищам, которые там, в общей камере, по крайней мере, не так тоскливо. Впрочем, в положении одиночного узника есть не только неудобства, но и преимущества. Разрешают читать и писать. А уж думать — сколько угодно… И никто не отвлекает, не мешает остаться наедине с самим собой, как бы наново проглядеть и обдумать всю свою жизнь. Что ж… Надо быть благодарным судьбе хоть за эту счастливую возможность…

Весь день повторял он сегодня про себя слова Белинского, поразившие его еще в ранней юности:

«Воля человека свободна: он вправе выбрать тот или другой путь, но он должен выбрать тот, на который указывает ему разум».

Уллубий всю жизнь не переставал восхищаться Неистовым Виссарионом. Особенно вот этими гениальными словами из его «Литературных мечтаний»:

«…Жизнь есть действование, а действование есть борьба; не забывай, что твое бесконечное, высочайшее блаженство состоит в уничтожении твоего я, в чувстве любви.

Итак, вот тебе две дороги, два неизбежные пути: отрекись от себя, подави свой эгоизм, попри ногами твое своекорыстное я, дыши для счастия других, жертвуй всем для блага ближнего, родины, для пользы человечества, люби истину и благо не для награды, но для истины и блага…»

Эти слова он помнит наизусть с того дня, когда прочитал их впервые. А было это лет десять тому назад, не меньше. Да, ровно десять лет. Он тогда учился в Тифлисе…

Беспорядки в Ставропольской гимназии приняли такой размах, что начальство решило распустить старшие классы. Уллубий с двумя товарищами-дагестанцами был переведен в седьмой класс Первой тифлисской мужской гимназии. Так он уже в третий раз сменил место жительства: стал тифлисцем.

Белинский был в ту пору его кумиром. Он зачитывался его книгами так, как иные мальчишки зачитываются романами Фенимора Купера и Майн Рида. Недаром товарищи по гимназии в шутку прозвали его дагестанским Белинским.

В Тифлисской гимназии их было трое — неразлучных друзей-дагестанцев: Казиахмед Магомедбеков из Ахты, Ибрагим Макуев из Кумуха и он, Уллубий Буйнакский. Никогда не забудет он, как на второй год своей тифлисской жизни сговорились они вернуться после каникул пораньше, чтобы вдоволь насладиться свободной городской жизнью, побродить по улицам старого Тифлиса.

Первым делом они решили встретить рассвет на горе Давида. Поднялись наверх на фуникулере, а спускались пешком, по склону. Хотели осмотреть могилы знаменитых людей Грузии в монастыре святого Давида. Особенно запомнилось Уллубию надгробие Илье Чавчавадзе. Вероятно, потому, что, когда он приехал в Тифлис впервые, как раз угодил на похороны этого замечательного поэта.

Вся гимназия была взбудоражена известием о его трагической гибели. Сообщение об этом крупными буквами было напечатано на первой странице газеты «Кавказ». Тут же помещался и портрет поэта в траурной рамке.

Илью Чавчавадзе убили бандиты, когда он ехал из Тифлиса в Сагурамо.

Весь Тифлис был в глубоком трауре в те дни. После заупокойной литургии и отпевания в Сионском соборе гроб с телом поэта был установлен на катафалке, запряженном шестеркой вороных коней, украшенных султанами из белых и черных страусовых перьев. Илья Чавчавадзе тронулся в свой последний путь…

Ученики и преподаватели гимназии встретили траурную процессию на Головинском проспекте, возле резиденции наместника Кавказа графа Воронцова-Дашкова. Никогда в жизни — ни прежде, ни потом — не видел Уллубий такой торжественной траурной процессии. Улицы были запружены народом. Печально и величаво пел хор. Оркестр играл «Коль славен». Возвышались над толпой кресты, иконы. Вслед за гробом несли венки.

Над раскрытой могилой звучали стихи, траурные речи. Многие плакали…

Долго стояли потом Уллубий и его друзья у могилы Грибоедова. Вновь и вновь перечитывали они трогательную надпись на надгробном камне великого русского писателя, составленную его женой, семнадцатилетней красавицей Ниной Чавчавадзе: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя»…

Почему это вдруг, ни с того, ни с сего, именно сейчас нахлынули воспоминания о Тифлисе? Так и стоит перед глазами этот чудесный древний город, открывшийся ему как на ладони с горы Давида… Монастыри, церкви… Бурная Кура, разделяющая город на две части… Юноши и девушки, поющие народную грузинскую песню. Яркие, пестрые афиши, объявлявшие о бенефисе артиста Палиава в Казенном театре… Шикарный ресторан «Сан-Суси». Однажды они, гимназисты, осмелились заглянуть туда, хотя это им строго-настрого запрещалось: на эстраде пела какая-то сильно декольтированная французская певичка. Особенно поразил Уллубия Дезертирский базар — пестротой, яркостью красок, веселым разноголосым гомоном: грузинки продавали мацони и гранаты, усатые грузины, стоя у своих арб с огромными бочками, наперебой предлагали прохожим ароматные вина…

Уллубию вспомнилось, как однажды, когда он лежал на своей койке, по обыкновению с книгой в руках, к нему в комнату ворвался весельчак Казиахмед Магомедбеков.

— Опять то же самое! — закричал он с порога. — Когда ни придешь к тебе, ты вечно с книгой! И как только тебе не надоедает все время читать?

— А знаешь, что сказал однажды знаменитый французский философ Декарт? — ответил вопросом на вопрос Уллубий.

— Валлах, понятия не имею!

— Он сказал: «Я мыслю, следовательно, существую». Вот так же и я мог бы сказать о себе: «Я читаю, значит, я живу!»

— А я бы о себе сказал иначе! — засмеялся Казиахмед. — «Я танцую, значит, живу!..»

Он и в самом деле больше всего на свете любил танцы. Стоило только кому-нибудь из гимназистов во время перемены забарабанить по парте, как он тотчас же срывался с места и пускался в пляс, азартно выкрикивая: «Асса! Асса!»

— Ну что ж, каждому свое, — добродушно сказал Уллубий.

— Танцевать полезно для организма, — возразил Калиахмед. — А ты своими книгами только глаза себе портишь.

Их разговор был прерван появлением другого их одноклассника по имени Шалва. Он вошел в комнату с раскрытой книгой в руке.

— Вот, еще один книгочей явился! — насмешливо сказал Казиахмед.

Шалва даже не поглядел на него.

— Что с тобой? — удивился Ибрагим. — Совсем одурел от чтения?

Шалва молчал. Наконец, не выдержав, оторвался от книги и ответил:

— Не приставай! Я тебя не вижу и не слышу. Тебя здесь нету, понимаешь?

— С ума сошел? — возмутился Казиахмед. — Что значит нету, когда я здесь!

— А я тебе говорю, что тебя здесь нету. И его тоже… Я здесь один. А вы все — лишь плод моего воображения. Понял?

— Ты сам до этого додумался? — насмешливо спросил Уллубий: он сразу догадался, что означает выходка Шалвы.

— Нет, не сам. В умной книге прочел. Все, что я вижу вокруг, и вы в том числе, это только мое представление… Ты, Буйнакский, безнадежно отстал со своим Фейербахом. Богданова надо читать! Базарова!.. Твой примитивный материализм давным-давно уже устарел…

— Знаю, знаю, откуда ветер дует, — сказал Уллубий. — Оказывается, у нас тут уже свои махисты появились!

И разгорелся спор. Посыпались имена философов, мыслителей, публицистов. То и дело слышалось:

— Беркли!

— Фейербах!

— Мах!

— Плеханов!

— Эмпириокритики!

Вот уже пошли в ход имена грузинских меньшевиков и большевиков:

— Жордания!

— Давиташвили!

— Енукидзе!

Казиахмед послушал-послушал, похлопал глазами, махнул рукой и ушел: он ничего не смыслил в этих сложных материях.

Такие споры у них бывали часто. А время, надо сказать, было мрачное. Тюрьмы были переполнены, по городу шли повальные аресты участников революционного движения.

Однажды по гимназии пронесся слух: у гимназиста восьмого класса Отиа Чхеидзе при обыске нашли запрещенные стихи Акопа Аконяна и спрятанный под подушкой заряженный револьвер. Выяснилось, что Отиа был членом подпольной организации социал-демократов большевиков. В тот же день Отиа арестовали. Когда его уводили, собралась большая толпа гимназистов. Уллубий был среди них. Проходя мимо огромного — в полный рост — портрета Николая II в золоченой раме, Отиа вдруг остановился и громко продекламировал стихи Пушкина:

— Самовластительный злодей!

Тебя, твой трон я ненавижу,

Твою погибель, смерть детей

С жестокой радостью вижу.

Читают на твоем челе

Печать проклятия народы,

Ты ужас мира, стыд природы,

Упрек ты богу на земле.

Ему скручивали руки, пытались зажать рот, но он продолжал читать. Толпа гимназистов надвинулась на полицейских, послышались выкрики:

— Позор! Палачи! Отпустите его!

Появились взволнованные инспектор Красовский и законоучитель священник Христофор Джоев. Гимназистов загнали в классы, а беднягу Отиа увели. Потом пронесся слух, что сам наместник генерал-лейтенант граф Воронцов-Дашков лично распорядился повесить бунтовщика.

Двор наместника был рядом с гимназией, Уллубий часто видел этого дряхлого старика, когда он с женой и взрослыми сыновьями в сопровождении юнкеров выходил, из дворца и садился в коляску, отправляясь на какую-нибудь увеселительную прогулку, а то и на охоту: граф был заядлым охотником.

Шли годы. Уллубий окончил гимназию, поступил в университет. А потом, когда его исключили как политически неблагонадежного и лишили права жительства в Москве, он снова приехал в Тифлис. Он рассчитывал пожить там некоторое время, отсидеться, заработать частными уроками немного денег, а потом вернуться обратно в Москву, восстановиться в университете.

Приехал он с письмом от своего однокурсника Саши Хуциева, которое тот адресовал своему отцу. Когда-то они с Сашей учились в одном классе Тифлисской гимназии, а Сашин отец — Александр Луарсабович Хуциев (Хуцшнвили) преподавал в этой же гимназии математику и физику. По этим предметам у Уллубия всегда были самые высокие баллы, он был любимцем Александра Луарсабовича. Однажды тот даже спас Уллубия от ареста: классный наставник нашел у него в парте «Письмо к Гоголю» Белинского. Дело могло кончиться плохо, но Александр Луарсабович заступился за своего любимого ученика, взяв его на поруки.

В письме Саша просил отца приютить Уллубия. Александр Луарсабович сделал это с радостью, сразу же заявив: «Жить будешь у нас». Уллубий без колебаний принял это предложение, оговорив, что будет вносить хозяину дома скромную лепту за свое содержание. Деньги он зарабатывал репетиторством.

Жизнь потихоньку наладилась. Но Уллубия не покидала мысль о продолжении учебы. Прошение за прошением посылал он в университет, прося восстановить его в студенческих правах. Ответа не было. Однажды, совсем потеряв надежду, он даже решил уехать в Турцию, чтобы поступить в Стамбульский университет. Выправил даже заграничный паспорт. Но из этой затеи ничего не вышло: с погранпоста в Арзеруме его вернули обратно.

Вновь потянулись привычные уже тифлисские будни.

Однажды, когда он ехал в трамвае по знакомым тифлисским улицам, кто-то положил руку ему на плечо. Уллубий обернулся и увидел прямо перед собой улыбающееся незнакомое лицо юноши с усами и небольшой изящной бородкой.

— Генацвале, куратгеба[45], вы, вероятно, обознались, — удивленно сказал он.

А тот улыбается ему как давний знакомый.

— Не узнаешь? — говорит. И пристально так смотрит в самые его глаза. — А я тебя сразу узнал. Буйнакский? Верно?

— Прости, — пожал плечами Уллубий. — Совсем не помню.

— Ты помнишь, должен помнить. Я читал стихи у портрета царя. А ты стоял в толпе. Ты тогда учился в восьмом…

— Отиа! — воскликнул изумленный Уллубий. — Жив? Да ведь тебя же…

— Тс-с! — Отиа предостерегающе приложил пальцы к губам.

Они сошли на ближайшей остановке, и Отиа рассказал поистине фантастическую историю своего побега из тюрьмы, где он сидел в ожидании казни.

Отиа хорошо знал Уллубия. Он сам не раз давал ему запрещенную литературу. Был даже случай, когда Отиа выручил Уллубия из довольно серьезной передряги. Учитель словесности Черников обратился к одному из учеников их класса, бакинцу Салиму, с каверзным вопросом:

— Ну-ка, туземец! Как правильно: «У рыбей нет зубей», «У рыбов нет зубов» или «У рыб нет зуб»?

Это была старая шутка, и, строго говоря, в ней не было бы ничего обидного, если бы вопрос был обращен к русскому мальчику. Обидно до слез прозвучало презрительное словечко «туземец». И уж совсем вывела Уллубия из себя злобная ухмылка учителя, когда растерявшийся Салим, попавшись на удочку, ответил:

— Правильно будет: «У рыб нет зуб».

И класс, подстрекаемый учителем-шовинистом, злорадно засмеялся.

Тут Уллубий не выдержал, крикнул:

— Прекратите издевательство!

Разгневанный учитель вышел из класса и, хлопнув дверью, побежал жаловаться директору. Но когда директор вызвал Уллубия к себе для объяснения, Отиа неожиданно пошел вместе с ним и заявил:

— Он тут ни при чем! Это я кричал!

Директор не хотел раздувать эту историю, и дело замяли.

Да, Отиа знал Уллубия и полностью доверял ему. Поэтому он не стал таиться и откровенно рассказал ему всю историю своего чудесного спасения.

Однажды во время прогулки к нему подошли два человека в солдатской форме, накинули ему на голову мешок, связали руки и потянули куда-то. Сперва его долго вели закоулками, потом, связанного, тащили на руках. А когда развязали и сняли с головы мешок, оказалось, что он находится уже не в тюрьме, а в каком-то винном погребе. Так он вышел на волю и с тех пор живет на нелегальном положении.

— Но кто же были эти люди? — удивленно спросил Уллубий.

— Наши, — пожал плечами Отиа.

— Что значит «наши»? — все еще не догадывался Уллубий.

— Наши товарищи. Из центра социал-демократической партии…

Вспомнив эту историю, Уллубий задумался.

Отиа был счастлив, что его так ловко спасли от петли. Его согласия, правда, даже не спрашивали. Но если бы спросили, он наверняка не стал бы перечить товарищам, а тотчас же с радостью согласился на побег.

Почему же он, Уллубий, отказался бежать? Почему поддался минутному душевному движению? Почему поступил так нерасчетливо? Не будет ли он потом жалеть об этом, проклинать этот свой злосчастный порыв? Имел ли он право считаться только с собой, со своими представлениями о порядочности, о благородстве? А как же разум, о котором говорил Белинский? Как же целесообразность? Как же долг? Там, на свободе, он нужен. Там от него было бы куда больше проку…

Да, это так. Но всегда ли следует руководиться одной только целесообразностью? А как объяснил бы он этот свой поступок народу? Как смог бы потом глядеть в глаза людям? Самому спастись, а товарищей, верных соратников твоих, пусть убьют? Нет! Это недостойно истинного горца. Да и вообще — недостойно человека. Неужели жизнь важнее всего на свете? Важнее сознания своей правоты? Важнее веры в свои идеалы?

Нет, он поступил правильно. Поступить иначе он не мог. Он ненавидит страдание. Он не хотел бы страдать. Но если ради своих убеждений, ради достижения идеалов ему придется умереть… Что ж… Это будет достойное завершение его судьбы.

Весь день нынче не идут у yего из головы слова старинного поэта:

Идти своим путем свободно,

Так жить, как просится душа,

Все это очень благородно,

Но в этом мало барыша…

Да, барыша в этом и впрямь немного. Ну и бог с ним, с барышом. В конце концов, у каждого свой барыш, свои понятия о выгоде, о благе, о счастье… Видно, так уж он устроен, что для него важнее всего быть в ладу с самим собой, со своей совестью.

Одна только мысль терзает его, не дает покоя: как объяснить все это Тату? Может быть, написать письмо?

«Радость и солнце Татушенька!

Прости, что так вышло. Я не мог бежать один, оставить товарищей. Как-то это не по мне.

Клянусь честью, всем, что мне дорого в жизни, я ни на минуту не колеблюсь умереть… Что такое жизнь? Разве не умирали в тысячу раз лучше, смелее? Все это ерунда… Может быть, читая эти строки, ты улыбнешься и скажешь: «А, храбришься, значит, с тобой, мальчик, что-то неладно!»

Хорошая, смелая Тату, клянусь, ты для меня единственный человек, от которого я ничего не скрою и которому, как на духу, готов открыть свою душу.

В эти дни я себя не узнаю. Если задумаюсь и замечтаюсь, то только о тебе, о смерти совсем не думаю, как будто ее и не существует. Умереть, зная, что есть дорогой тебе человек, не так страшно, но без этого я бы испытывал пустоту в душе!

Я старался, как мог, пройти свой недлинный жизненный путь. Никто не скажет, не смеет сказать, что я был нечестен, не смеет меня поносить. Этого вполне для меня достаточно.

Какова была моя жизнь? Поверь мне, не видел я радостей с самых малых лет; и вот теперь, оказывается, на закате я нашел себе солнце, улыбнулось мне ясное, чистое небо, и эта улыбка была твоя. Да, твои дивные глаза говорили, чтобы я шел радостно и смело, что отныне я имею милое, дорогое существо. Ты очень хорошо на мое письмо ответила: «Ведь я люблю Вас». Этого мне вполне достаточно, я счастлив с той минуты. Но разлука, и вечная, так скоро нас с тобой настигла! Зачем? Не судьба! Любящий тебя Уллубий».

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Дом на Соборной улице. Обыкновенный двухэтажный дом с балконом, никогда не привлекавший к себе особого внимания прохожих, хотя все знали, что это — здание мирового суда. Но вот уже три дня около этого невзрачного дома толпится народ, то и дело подъезжают к нему фаэтоны с нарядными седоками. А толпа у дверей такая густая и плотная, что этим важным господам с трудом удается пробиться сквозь нее. Народ запрудил не только мостовую и тротуары: иные примостились на заборах, на крышах, даже на деревьях. Долгими мрачными взорами провожают они вступающих на порог городского суда офицеров в полковничьих погонах, кадиев в белых чалмах.

Шила в мешке не утаишь. Давно уже по городу поползли слухи, что десятого июля начнется судебный процесс над руководителями дагестанских большевиков, обвиняемыми в попытке государственного переворота. Задолго до начала процесса жители Порт-Петровска узнали, что правительство Халилова, сговорившись с деникинскими властями, создало специальный, так называемый военно-шариатский суд для рассмотрения «особо опасных» преступлений большевиков, уже около трех месяцев томящихся в тюрьме.

Зал не мог вместить всех желающих, да это и не входило в расчеты властей. Поэтому заранее были розданы специальные пропуска всем, чье присутствие сочли желательным или по крайней мере возможным.

Умуят, Умукусюм и Тату, как ближайшие родственницы заключенных, оказались в числе тех, кого пропустили сюда. Пробравшись в переполненный зал, они с трудом пристроились в одном из последних рядов.

— Жалкая кучка голодранцев! И эти-то молокососы хотели свергнуть законную власть! — услыхала Тату.

— А что ж тут удивительного? — возразил скрипучий голос — Студенты испокон веков были зачинщиками всех антиправительственных беспорядков. Одно не могу я взять в толк: зачем только мы учим их? Зачем пичкаем всякими знаниями? Давно бы пора уже понять, что от этой ученой премудрости ничего хорошего не проистечет. Только смута и беспорядки…

— Ничего, — злорадно прогнусавил первый голос. — Поглядим, что-то запоют они сегодня.

— Известно что, — уверенно откликнулся второй. — Отпираться будут. Или каяться…

Тату с ненавистью оглянулась назад. Ох, как хотелось ей сказать этим людям все, что она о них думает. Но она сдержалась. Ограничилась тем, что проговорила вполголоса, сквозь зубы:

— Нельзя ли потише, господа? Вы мешаете слушать. Недовольно покосившись на нее, «господа» притихли и обратили свои взоры к маленькой сцене, где за столом, покрытым зеленым сукном, расположились члены суда. В центре восседал председатель суда Пиралов, худой сутулый человек, в белом кителе с полковничьими погонами. Слева от него — тучный и грузный Ибрагим Кади Кадиев. Белая чалма обвивала его черную овчинную папаху. Справа от Пиралова сидел полковник Даногуев в щеголеватой серой черкеске с серебряными газырями. Его холеные пальцы покручивали торчащие кверху усы, маленькие хитроватые глазки пытливо вглядывались в зал. Рядом торчала нелепая фигура длинношеего Кебек Хана Аварского. Он то и дело отирал тонким цветным платком блестящий от пота бледный лоб, время от времени отвечая кивком головы Даногуеву, что-то нашептывающему ему на ухо.

Чуть поодаль от этого большого стола за отдельный столиком, погрузившись в бумаги, восседал прокурор Васин в бриджах и английском френче. Крохотные усики и коротко стриженная бородка клинышком никак не гармонировали с густой шапкой темных волос, вороновым крылом ниспадающих на лоб, чуть ли не до самых бровей.

Вооруженные солдаты ввели заключенных.

Все они были в новой одежде. Друзья и родственники одели их перед судом.

Впереди шел Уллубий, за ним — все остальные. Уллубий был в черной каракулевой папахе, в новенькой коричневой черкеске без ремня и газырей. Выглядел он хорошо. Тату даже показалось, что он стал спокойнее и выше ростом. Во всяком случае, если бы не нездоровая бледность и не наручники, она ни за что не сказала бы, что этот щеголевато одетый молодой человек приведен в зал прямо из затхлой, сырой и зловонной тюремной камеры.

Уллубий шел спокойно, голову деря «ал высоко. Он пристально вглядывался в зал, видимо пытаясь найти глазами хоть кого-нибудь из близких или знакомых. Инстинктивно Тату поднялась ему навстречу, но, поскольку в этот момент все сидящие в зале тоже невольно приподнялись, чтобы лучше разглядеть обвиняемых, Уллубий ее не заметил.

Абулав и Сайд, как и Уллубий, были одеты в новую, чистую одежду, Но в отличие от Уллубия они не побрились перед судом: лица их заросли густой черной щетиной. То ли поэтому, то ли просто потому, что нервы не выдержали, но, увидев своих, Умуят и Умукусюм заплакали.

Звеня наручниками, обвиняемые сели на скамью. За спинами у них выстроилась охрана: двенадцать казаков, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками.

— Господа! Господа! Прошу сесть! — громко воззвал Пиралов.

Шум и волнение в зале постепенно улеглись. Наступила мертвая тишина. Это уже был четвертый, последний день процесса. Все ждали выступления прокурора.

Поднялся над своими бумагами прокурор Басин. Холодно оглядел сквозь очки зал, повернулся почтительно к членам суда и медленно начал обвинительную речь:

— Господа судьи! Сегодняшний процесс является лишь отголоском тех многочисленных процессов, которые ведутся на территории, занятой Добровольческой армией. В продолжение двух лет несчастную Россию терзают большевики, громогласно объявившие на весь мир, что они исповедуют доктрину Маркса, и написавшие на своем знамени лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». В действительности, господа, эту доктрину исповедует лишь жалкая горстка фанатиков. Что же касается основной массы людей, называющих себя большевиками, то они давно уже заменили доктрину Маркса разбойничьим кличем Степана Разина: «Сарынь, на кичку!»

Сдержанный ропот пронесся по залу.

— Что он плетет? — шепнула Умуят. — Ни одного слова не понимаю!

— А тут и понимать нечего. Лжет, как последний негодяй. Пользуется тем, что никто ему возразить не может! — гневно ответила ей Тату.

Пиралов, как видно, тоже был не в восторге от такого начала обвинительной речи. Звякнув колокольчиком, он строго оглядел зал, а потом, повернувшись к Васину, наклонил голову, словно бы предлагая ему продолжать. Но по выражению лица председательствующего прокурор понял, что пора от общей, риторически-патетической части обвинительной речи переходить к конкретно-деловой. Он порылся в своих бумагах, достал листок, поднес его к самому лицу и уже совсем другим, уныло-будничным тоном начал:

— «Тринадцатого мая 1919 года в городе Темир-Хаи-Шуре командир Дагестанского конного полка получил приказание от военного министра бывшей республики Союза горцев Северного Кавказа задержать группу лиц, причастных к большевистской организации, каковая собралась на заседании в доме шуринского жителя Абдул-Вагаба Гаджи-Магомы по Апшеронской улице для выработки организации Красной Армии и переворота в Горской республике, путем захвата власти в руки Советов рабочих и крестьянских депутатов и объединения с Советской Россией на борьбу против Добровольческой армии…»

Справившись наконец с этой нескончаемой фразой, он перевел дух и как ни в чем не бывало продолжал бубнить себе под нос. Однако теперь его слушали с неизмеримо большим интересом: речь шла о конкретных, живых людях, сидящих здесь, перед ними, — о людях, чья жизнь и смерть всецело зависели от этих сухих, мертвых, унылых фраз.

— «Командир Дагестанского конного полка, — читал прокурор, — приказал 4-му эскадрону оцепить дом Абдул-Вагаба и арестовать собравшихся там лиц. Задача эта была возложена на ротмистра Измайлова, который, взяв 4-й и 5-й эскадроны, отправился на Апшеронскую улицу и окружил дом Абдул-Вагаба Гаджи-Магомы. Сам ротмистр Измайлов остался на улице, а корнету Мехтулинскому приказал войти в дом. Взяв восемь всадников и прапорщика Магомаева, корнет Мехтулинский оставил последних у дверей, а сам с револьвером в руках вошел в дом, где во второй комнате застал стоящих в углу Буйнакского, Сайда Абдулхалимова…»

Тату изо всех сил старалась вникнуть в речь прокурора, но круглые, безликие фразы скользили мимо ее сознания. Одна мысль упорно, как коловоротом, сверлила мозг: «Что теперь с ним будет? Что будет?» Голос прокурора отдавался в ушах бессмысленным гулом, словно жужжание гигантской мухи. И лишь встречающееся то и дело в его речи имя «Буйнакский» на время выводило ее из этого отупения, заставляя предпринимать очередную отчаянную попытку вновь вслушаться в этот нескончаемый словесный поток.

Вот опять в унылом, скучном изобилии фраз мелькнуло родное, любимое имя:

— «Арестованный Уллубий Буйнакский показал, что он принадлежит к партии коммунистов и работает в Дагестане в интересах Советской власти. Работа его состоит в том, чтобы передать власть в руки трудового народа, с этой целью он, Буйнакский, и его сподвижники, имена которых он назвать отказывается, ведут пропаганду в аулах и городах и попутно ведут запись в Красную Армию. В Шуру он, Буйнакский, приехал из России и составил комитет Коммунистической партии. Ближайшая задача комитета — свергнуть власть Горского правительства и составить федерацию горских народов на платформе Советской власти. В победу Советской власти он, Буйнакский, верит абсолютно…»

Теперь Тату уже не пропускала ни единого слова. А прокурор, отложив в сторону листки, вновь обернулся к членам суда, и в голосе его снова зазвучали прежние патетические ноты:

— Господа судьи! Я хочу обратить ваше особое внимание на подсудимого Буйнакского. Это, бесспорно, самая крупная личность в процессе. Своей выдержкой и полным сознанием принадлежности к большевизму, правдивыми ответами на вопросы, задаваемые как судом, так и прокурорским надзором, он производит весьма выгодное, я бы даже сказал, симпатичное впечатление…

Пиралов криво усмехнулся. Члены суда возмущенно задвигались на своих местах.

— Я вовсе не хочу сказать, господа, — повысил голос прокурор, — что это обстоятельство должно облегчить его участь. Скорее напротив, поскольку в лице подсудимого Буйнакского перед нами — враг идейный, а потому особенно опасный… Из всей компании, которая сидит здесь, на скамье подсудимых, он, быть может, единственный, служивший идее. Здесь, в Дагестане, именно он является главным дирижером. Он — председатель Военного совета. Он занимал высшее место, руководил операциями, а потому молва называет его главнокомандующим…

Тяжким камнем легли на сердце Тату последние, заключительные слова прокурорской речи:

— Господа судьи! Люди, сидящие перед вами, — сознательные и упорствующие в своих заблуждениях злоумышленники, не скрывающие, что они ставили своей целью ниспровержение законной власти. Разобрав деятельность подсудимых, прокурорский надзор пришел к заключению, что все они действовали по общему соглашению и по заранее обдуманному плану. Ваш приговор, господа, должен быть суров и беспощаден, ибо, если мы сегодня не уничтожим их, завтра они уничтожат нас!

— Они убьют их! — раздался в тишине истерический женский возглас. Это бедняжка Умукусюм, едва только дошел до нее смысл слов прокурора, не выдержала и громко разрыдалась.

— Успокойся! Прошу тебя! Успокойся! — гладила ее по голове Тату. — Это ведь еще не приговор.

А в зале уже не было былой тишины. Все зашевелились, заговорили, заскрипели скамейками.

Зазвенел колокольчиком Пиралов. Подождал, пока стихнет шум. Объявил торжественно:

— Подсудимый Буйнакский! Суд предоставляет вам последнее слово!

Уллубий встал со своего места и поднял над головой руки, скованные наручниками.

— Прикажите снять с меня это! — требовательно обратился он к членам суда.

Люди невольно вытянули шеи, а кое-кто даже и привстал со своих мест, чтобы получше разглядеть человека, осмелившегося на скамье подсудимых держаться так гордо и независимо.

Среди членов суда возникло легкое замешательство. Пиралов, пошептавшись с коллегами, кивнул начальнику караула, стоявшему у дверей. Тот подошел к Буйнакскому и снял с него наручники.

Уллубий сделал шаг вперед и остановился перед судьями, повернувшись к ним вполоборота: так, чтобы речь его была обращена не только к важным чиновникам, восседающим за судейским столом, но и к зрителям этого спектакля.

— Господа! В своих показаниях на предварительном следствии и здесь, перед вами, я уже говорил, что принадлежу к Коммунистической партии и работал в ее интересах для передачи власти трудовому народу. Я знаю, что ждет меня за мою попытку участвовать в разрешении этого вопроса, но я смело смотрю моей смерти в глаза. Я сам, добровольно, с полным сознанием содеянного, обрек себя на это…

Мертвая тишина стояла в зале. Все слушали последнее слово Уллубия Буйнакского с напряженнейшим вниманием. Даже пожилой бритоголовый мужчина, сидящий неподалеку от Тату, тот, что уверял своего соседа, будто подсудимые будут изворачиваться и отрекаться от своих убеждений, — даже он сидел, разинув рот и приставив согнутую ладонь к уху, стараясь не пропустить ни единого слова из этой удивительной речи.

— Я вырос в ущельях гор, — продолжал Уллубий, — и хорошо изучил всю тяжесть положения горского крестьянина. Я с раннего детства посвятил всю свою жизнь всем обиженным массам и, в частности, дагестанскому народу.

Для них я и учился, чтобы быть сильнее в борьбе с вами…

Пиралов предостерегающе звякнул колокольчиком.

— Вы расстреляете меня!.. — слегка повысил голос Уллубий, опасаясь, что его могут прервать, и стараясь во что бы то ни стало довести свою мысль до конца.

— Я требую прекратить это! — вскочил прокурор. Зал загудел, как встревоженный улей.

— Пусть говорит! — раздались голоса.

— Вы расстреляете меня, — как ни в чем не бывало продолжал Уллубий, — и еще тысячу подобных мне. Но ту идею, которая живет в нашем народе, ее вы не сумеете расстрелять. Прокурор тут поминал всуе имя Маркса. Должен сказать, что это имя, господин прокурор, было единственным светлым пятном во всей вашей пустой и бессодержательной речи.

В зале раздался смех.

— Я смело иду навстречу палачам, — продолжал Уллубий, — и твердо уверен, что возмездие близко и лучи освобождения проникнут в веками порабощенные ущелья гор Дагестана.

— Господа! — снова не выдержал прокурор. — Я требую немедленно пресечь это… эту демагогию!.. Неужели вы не понимаете, что болтовней о порабощенном народе, об униженных и оскорбленных подсудимый пытается вызвать ваше сочувствие! Он рассчитывает на ваше снисхождение!..

— Я не прошу снисхождения ко мне, — жестко прервал его Уллубий. — Освобожденный народ сам отомстит за всех погибших в этой, пока неравной, борьбе. Я твердо убежден в победе Советской власти и Коммунистической партии и готов умереть за их торжество.

Он произнес эти последние слова без всякого пафоса: спокойно, ровно. Почти буднично. Но тем большее впечатление произвели они. Уллубий вернулся на свое место.

И тут всех вдруг словно прорвало.

Прокурор Басин, багровый от ярости и гнева, запихивал папки с бумагами в свой толстый кожаный портфель, громогласно выкрикивая:

— Хватит! Я ухожу! Я не желаю больше участвовать в этой либеральной комедии, разыгрывающейся тут при попустительстве полковника Пиралова! И это называется военный суд? Нет! С меня довольно!..

Он продолжал бросать в зал еще какие-то запальчивые, гневные тирады, но голос его утонул в общем беспорядочном гомоне. Теперь кричали уже все: и члены суда, и зрители. Не умолкая, надрывно звенел председательский колокольчик.

Тату так потом и не могла вспомнить, долго ли, коротко продолжалась эта суматоха и чем она кончилась. Помнила только, как повисла внезапно тяжелая тишина, и в этом гулком, напряженном безмолвии долго, невыносимо долго звучал голос Пиралова:

— «Главный военно-шариатский суд в судебном заседании в составе председателя полковника Пиралова и членов суда Кебек-Хана Аварского, Ибрагим Кади Кадиева, полковника Даногуева и полковника Нахибашева, выслушав дело о подсудимых Уллубий Буйнакском, Абдул-Вагабе Гаджи-Магома-оглы и других обвиняемых по 13-й статье Уложения о наказаниях и 3-й части статьи 108-й Уголовного Уложения, постановили: подсудимых Уллубия Буйнакского, Абдула-Вагаба Гаджи-Магома-оглы, Абдурахмана Исмаилова, Сайда Абдулхалимова, Меджида Али-оглы признать виновными в преступлении, предусмотренном 13-й статьей Уложения о наказаниях и 3-й частью статьи 108-й Уголовного Уложения, и подвергнуть их по лишении всех прав состояния смертной казни через расстреляние…»

Он долго еще продолжал читать текст приговора, называя имена других обвиняемых, другие статьи, параграфы и пункты. Но Тагу уже ничего не слышала. Она была близка к обмороку.

Очнулась она уже на улице. Почему-то запомнился ей ствол дерева с обломанной веткой и прислонившаяся к нему, безудержно рыдающая Умуят. А она, Тату, держит плачущую за руки, сжимает их изо всех сил и повторяет:

— Успокойся, родная… Еще не все погибло… Можно ведь еще обратиться с просьбой о помиловании. Сейчас мы поедем в Шуру, к маме. Она дойдет до самого Халилова, ты ведь ее знаешь… Мы спасем их! Вот увидишь! Не может быть, чтобы… Не может быть…

«…Адвокат говорил, что я могу подать прошение. Милая Татуша, я подам прошение? Да никогда! Ты бы тогда не признала во мне Уллубия. Жаль остальных товарищей, их напрасно со мною связали…

Если ты меня любишь всей душой, не проливай ни единой слезы, пусть злые вороги не насмеются. Если ты любишь меня всеми своими помыслами, не опускай долу глаз своих, пусть никто из них не заметит твоей слабости, напротив, пусть каждый встретит молнию в твоих глазах и заерзает, как преступник.

Будь смела и решительна, как всегда. Запомни, что на мне свет клином не сошелся! Будь тверда и с гордо поднятой, чудной своей головой шагай к светлому будущему. Смотри вперед и живи на благо нашего народа* который ты так любишь. Не делай никаких глупостей.

Ну, прощай! Целую далеким и таким близким поцелуем. Твой Уллубий».

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Халилов изо всех сил старался выполнить обязательства, которые он взял на себя перед командованием Добровольческой армии. Все они, в сущности, сводились к одному: искоренить большевизм.

Казалось, он достиг многого. Едва ли не все большевистские главари арестованы, осуждены и приговорены. И если верить идеологам, твердящим, что среди толп, зараженных микробом большевизма, найдется едва только горстка идейных, болезнь эта, от которой лихорадит весь Дагестан, должна пойти на убыль. Есть вроде бы все основания надеяться, что теперь, когда движение обезглавлено, оно само собой захлебнется и иссякнет.

Факты, однако, опровергали этот оптимистический прогноз. Изданный Халиловым приказ о мобилизации населения в Добровольческую армию, не выполнялся. Окружные начальники с тревогой сообщали, что жители аулов в деникинскую армию не идут.

Во многих аулах стали организовываться партизанские отряды. Они нападали на деникинские гарнизоны, отчаянно сопротивлялись отрядам карателей. В одном из горных аулов деникинский карательный отряд был разбит наголову и истреблен весь, целиком, до единого солдата.

Эта тревожная обстановка не позволяла Халилову привести в исполнение приговор военно-шариатского суда над большевистскими главарями. Нашлись у него осторожные советчики, уверявшие, что эта мера повлечет за собой новые волнения, быть может, чреватые даже полной политической катастрофой.

Вести о непрочном положении Добровольческой армии в Дагестане приходили не только в Петровск, но и в ставку самого Деникина. Встревоженный этими известиями, Деникин чуть ли не каждый месяц менял командующих своими войсками в Дагестане.

Совсем недавно, в апреле, темирхан-шуринское «высшее общество» — князья, духовенство, офицерство, купечество — торжественно встречало деникинского генерала Эрдели, который громогласно заявил на банкете, устроенном в его честь, что «деникинское командование рассматривает народы Дагестана как своих естественных союзников в борьбе с большевизмом». Но прошло совсем немного времени, и генерал Эрдели исчез. На смену ему явился новый генерал — Попов, прославившийся своей жестокостью на Кубани. Этот, сойдя с поезда в Шамилькале[46], первый визит нанес главе британской военной миссии в Дагестане полковнику Роуландсону. Роуландсон занимал один из лучших номеров самой роскошной в городе гостиницы «Европа» — на Барятинской улице.

Он знал, что на днях в город должен прибыть новый командующий, но точно о времени его приезда извещен не был. Его слегка удивил этот внезапный визит, сделанный столь экстравагантным образом — без предупреждения и вообще без каких бы то ни было обязательных в таких случаях церемоний.

Улыбающийся, стройный, гладко причесанный на прямой пробор, набриолиненный англичанин в хорошо сшитом штатском костюме являл собой резкий контраст обрюзгшему, хмурому, неприветливому и мрачному генералу. Он поспешил выразить искреннее сожаление, что не был извещен заранее о визите его превосходительства, иначе счел бы за честь лично встретить поезд генерала.

Легким наклоном головы генерал выразил полковнику благодарность за эти учтивые слова. Не улыбаясь, отрывисто заговорил по-английски:

— Не обессудьте, господин полковник! У меня дурной характер. Не люблю, когда меня ждут. Даже домой, к семье, имею обыкновение являться неожиданно. Впрочем, смею вас уверить, эта странная прихоть имеет и свои выгоды. Иногда весьма полезно свалиться нежданно-негаданно, как снег на голову…

Они рассмеялись.

Первое неприятное впечатление, вызванное брезгливым выражением лица генерала, вроде бы рассеялось. На столе появилась коробка превосходных английских сигар. Генералу было предложено удобное кресло, полковник расположился напротив. С взаимными приветствиями и любезностями было покончено. Начался деловой разговор.

— Я должен уведомить вас, — начал генерал, — что в ставке весьма недовольны положением дел в этом крае.

— Это не новость для меня, — улыбнулся полковник. — Не скрою от вас, генерал, мы тоже озабочены сложившейся обстановкой.

— Но одной озабоченности недостаточно. Надо действовать! Необходимы самые крутые меры!

— То-то и оно, что крутые меры не всегда возможны, — вздохнул полковник. — Первая заповедь умного политика состоит в том, что он должен считаться с реальностью. А реальность такова, что большевистская зараза распространяется здесь, в горах, с быстротой молнии.

Роуландсон заговорил о растущем с каждым днем дезертирстве, о том, что объявленный генералом Халиловым набор добровольцев не дал практически никаких результатов, о растущей активной большевистской антиденикинской агитации.

— Вы докладывали своему правительству об этом? — спросил генерал.

— Разумеется, — кивнул полковник, спокойно попыхивая сигарой. — В ответ на мой доклад по приказу генерала Томсона на днях прибыли из Баку три военных корабля: «Азия», «Эммануил» и «Слава». На их мачтах развеваются трехцветные русские флаги. Суда эти приданы Петровскому гарнизону, которым командует генерал Пржевальский.

— Но в горы ведь корабли не пошлешь, — усмехнулся генерал.

— Само собой, — невозмутимо кивнул полковник. — Я полагаю, господин генерал, для вас не секрет намерения моего правительства.

— Что вы имеете в виду?

— Добрармии разрешено занимать Петровск и горные округа. И только… Но ваши аппетиты растут неимоверно. Ваши войска заняли всю прибрежную полосу вплоть до Дербента. Я вынужден был доложить об этом верховному комиссару…

Генерал прекрасно понимал, о чем идет речь. Сговор с англичанами заключался в том, что весь прибрежный район от Петровска до Дербента — сфера интересов Британской империи. Здесь с давних пор располагались нефтяные компании, ежегодно дававшие миллионные прибыли. Естественно, англичане не хотели уступать эти территории Деникину.

Однако генерал не был уполномочен обсуждать этот вопрос. Поэтому он поспешил переменить тему.

— Я полагаю, господин полковник, — сказал он, — сейчас для нас с вами главное — уничтожение большевизма и возрождение великой, единой и неделимой России. Вы лучше скажите мне, откуда у большевиков такое влияние, такая сила? Почему они возникают повсюду, словно грибы после хорошего дождя? Ведь все большевистские главари уже уничтожены!

— Позвольте осведомиться, — усмехнулся англичанин, — кто сообщил вам столь радостное известие?

— А разве это не так? — изумленно вскинулся генерал.

— Большевистские главари действительно давно арестованы и осуждены специальным судом. Однако приговор в исполнение не приведен, — нахмурился Роуландсон.

— Но почему, черт возьми? Какого дьявола вы медлите?! — вспылил генерал.

— Извольте прочесть, — Роуландсон достал из кожаного бювара телеграфный бланк.

Водрузив на нос очки и приблизив депешу к глазам, генерал Попов прочел вслух:

— «Порт-Петровск. Командованию Добрармии. В случае казни в Петровске дагестанских коммунистов Уллу-бия Буииакского, Абдул-Вагаба Гаджи-Магома-оглы, Абдурахмана Исмаилова, Сайда Абдулхалимова, Меджида Али-оглы и других советская Муганская власть расстреляет находящихся на ее территории офицеров-деникиицев, считая за каждого расстрелянного коммуниста 10 офицеров-деникинцев».

Небрежно кинув на стол телеграфный бланк, генерал сказал:

— Можете не принимать во внимание эту угрозу, полковник!

На сей раз не скрыл удивления Роуландсон.

— То есть как это? — спросил он.

— Советы на Мугани уже ликвидированы.

— Мы не имеем на этот счет никаких сведений.

— Можете не сомневаться, мои сведения точны. Не далее как вчера я сам читал в Грозном телеграмму верховного главнокомандующего британскими войсками на Кавказе Оливера Уодропа.

— Таким образом?

— Таким образом, я полагаю, песенка этого вашего Буйнакского спета.

— Не скажите! Теперь, после суда, его популярность только возросла.

— Это еще почему?

— Да потому, — раздраженно заговорил Роуландсон, — что нечего было ломать всю эту комедию! Я предупреждал генерала Халилова! Я настаивал, чтобы большевистских лидеров расстреляли без суда и следствия, как это полагается по законам военного времени. Но Халилов уверял меня, что суд рассеет в глазах народа миф о большевиках… И вот вам результат!..

— Да что, собственно, произошло? Разъясните!

— Произошло то, — еще более распалился полковник, — что этот Буйнакский произнес на суде такую речь, после которой прокурор вынужден был демонстративно покинуть зал заседания. Теперь Буйнакский предстал перед всеми в ореоле великомученика, чуть ли не святого. И даже те, кто еще вчера относился к большевикам как к бунтовщикам и смутьянам, сегодня видят в них героев, борцов за свободу!

— Возмутительно! — буркнул генерал. — Этим настроениям надо во что бы то ни стало положить конец!

— Надо-то надо. Но как?

— Единственным возможным способом. Приговор должен быть приведен в исполнение немедленно.

— Легко сказать, — вздохнул Роуландсон. — Вы так спокойно рассуждаете об этом только потому, что не знаете местных условий.

— Ошибаетесь, полковник! — надменно вздернул брови Попов. — Я слов на ветер не бросаю. Это дело я целиком беру на себя… А теперь вынужден просить у вас прощения. Мне необходимо отдохнуть с дороги…

Он встал.

— Да, разумеется! — засуетился Роуландсон. — На особый комфорт тут рассчитывать не приходится, но все, что в наших силах… Я провожу вас!

Он услужливо распахнул перед генералом высокую двустворчатую дверь.

Действовать Попов начал на следующий же день. Прежде всего он вызвал к себе порт-петровского градоначальника полковника Магомедова. Лаконично, сжато, не тратя лишних слов, поставил перед ним задачу:

— Разработайте и представьте мне план немедленной ликвидации большевистских лидеров, приговоренных военно-шариатским судом к смертной казни. Надеюсь, вам ясно, что главным, необходимым условием проведения этой операции должна быть строжайшая тайна.

— Я готов, господин генерал, — вытянулся перед Поповым моложавый полковник. — План был разработан мною еще месяц назад. В нем учтены все детали. Если угодно, могу приступить к выполнению хоть сегодня!

— Вы абсолютно уверены в успехе?

— Абсолютно, господин генерал!

— Когда можете приступить?

— Через час.

— Действуйте!

Ровно через час в кабинет Магомедова, расположенный в доме, где размещался штаб казачьего эскадрона, вошел высокий рыжеволосый офицер.

— Господин полковник! Начальник бронепоезда «Кавказец» капитан Сафонов по вашему приказанию явил…

В растерянности он запнулся на полуслове: только сейчас он заметил, что в полутемном углу кабинета в глубоком кожаном кресле сидит новый командующий генерал Попов и глядит на него, капитана Сафонова, внимательным, изучающим взглядом.

— Виноват, ваше превосходительство! — вытянулся он перед генералом.

— Ваше лицо мне знакомо. Вы не служили адъютантом у полковника Зайцева? — сказал Попов.

— Так точно, ваше превосходительство! — обрадованно гаркнул Сафонов.

— Господин полковник! — обернулся генерал к Магомедову. — Я доволен вашим выбором. Капитан Сафонов — храбрый, надежный офицер. Введите его в курс дела.

Сафонов вспыхнул, польщенный похвалой генерала.

Магомедов деловито сообщил ему, в чем состоит суть поручаемого ему ответственного задания. Нынче ночью он примет на свой бронепоезд пятерых большевиков, приговоренных к смертной казни через расстреляние. Бронепоезду будет придана усиленная охрана. О том, что арестованных повезут на расстрел, знает только он, командир бронепоезда. Охране скажут, что их перевозят в ростовскую тюрьму.

— Бронепоезд подайте к станции Порт-Петровск ровно в час ночи, — говорил полковник. — В ваше распоряжение выделена полусотня казаков. Поставьте секреты и охрану по пути из тюрьмы на вокзал. Необходимо предусмотреть решительно все.

Точно обусловили место проведения «операции»: за станцией Шамхал. Во-первых, близко, во-вторых, солончаки, пески и безлюдье. Там бронепоезд встретит конный взвод, который примет приговоренных. Договорились, что железнодорожным станциям Порт-Петровск и Чир-Юрт будут даны указания между двумя и пятью часами утра не пропускать по линии ни одного состава.

Генерал в разговоре не участвовал: он молча курил сигару и внимательно следил за выражением лица капитана. Только после того, как все необходимое было сказано, он позволил себе добавить несколько слов.

— Командование Добровольческой армии, — сказал он, поднявшись с кресла и подойдя вплотную к капитану, — поручает вам, капитан, исключительно важную миссию. Оно не сомневается, что вы с нею справитесь. У вас ведь есть уже кое-какой опыт…

Да, у капитана Сафонова уже был «кое-какой» опыт. Совсем недавно он, по особому приказу командования, расстреливал на Тереке и Кубани арестованных по обвинению в большевизме, получил благодарность и был повышен в чине. Он не сомневался, что и теперь его особые заслуги будут оценены по достоинству. А на сей раз, как видно, дело нешуточное. Недаром ведь в разговоре принимает участие сам командующий. Что ж, тем лучше! Значит, и награда тоже будет выше. Как говорится, по заслугам и честь…

Время перевалило за полночь. Полная круглая луна, поднявшаяся над Каспием, заглядывала в маленькое, забранное решеткой оконце одиночки. Уллубию не спалось. То ли потому, что ночь выдалась на редкость светлая, то ли потому, что какие-то неясные предчувствия нынче томили его…

Да, так и есть!.. Шаги… звяканье ключей… Что бы это значило? Уж не сам ли Азраил, посланный наконец по его душу? В старину его явление сопровождалось шелестом черных крыл и звоном меча. Нынче ангел смерти является под грохот грубых солдатских сапог и скрежет ржавых тюремных запоров. Ровно месяц, тридцать долгих дней и ночей, ждал он этого часа…

В камеру вошел надзиратель, следом за ним — офицер в деникинской форме.

— Арестант Буйнакский! Одевайтесь! — распорядился надзиратель.

— Как видите, я одет.

— В таком случае прошу следовать за мной! — скомандовал офицер и вышел в коридор.

Уллубий натянул на плечи черкеску, надел папаху. Да, похоже, дело близится к развязке. Уллубий подумал о товарищах, и сердце его болезненно сжалось. «Неужели нас поведут на казнь раздельно? Ох, не хотелось бы! Лучше в такой момент быть рядом с ними… Хоть бы проститься дали!»

— Не бойтесь, пока ничего страшного, — сказал офицер. — Вас перевозят в ростовскую тюрьму. У меня приказ…

— Вы напрасно успокаиваете меня, господин поручик, — усмехнулся Уллубий. — Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Так, кажется, гласит русская пословица?

Не выдержав взгляда Уллубия, офицер отвернулся. Лицо у него было сконфуженное, словно его публично уличили во лжи.

«Сомнений нет, — подумал Уллубий. — Это оно самое…»

Во дворе было светло почти как днем. Тихий прохладный ветерок развеял духоту жаркой августовской ночи. У главного тюремного подъезда стояли солдаты с винтовками наперевес. Тут же суетились, громко переговариваясь, надзиратели и офицеры.

Уллубий вдохнул полной грудью воздух, казавшийся особенно упоительным после душной и затхлой одиночки. С наслаждением глядел он на прозрачное, чистое небо, на котором еле видны были бледные, слабо мерцающие звезды — такие далекие и такие равнодушные…

Вновь распахнулись тюремные двери: вывели еще четверых заключенных. Они шли, еле волоча ноги, звеня кандалами. Узнав Уллубия, бросились к нему.

Друзья сжали друг друга в объятиях, словно единокровные братья перед долгой разлукой. Громко разговаривали, хлопали друг друга по плечам, смеялись от счастья. Могучий, плечистый Абдул-Вагаб на радостях поднял Уллубия в воздух.

— Прекратить! Прекратить немедленно! — бесновался офицер. — Сейчас же разойтись по местам!

Четверых окружили, оторвали от Уллубия и, подгоняя прикладами, погнали к тюремным воротам. Уллубий стоял не двигаясь.

Казаки стали осторожно подталкивать его прикладами.

— Позвольте узнать, почему они в кандалах? — обернулся Уллубий к офицеру.

Офицер пожал плечами:

— Приказ!

— Почему же для меня такое исключение?

— А вы что, недовольны? — удивился офицер.

— Представьте себе, недоволен, — сказал Уллубий. — Немедленно снимите с них кандалы. Или наденьте на меня тоже. В противном случае, я не сдвинусь с места.

— Ну что ж, — усмехнулся офицер. — Это логично. Он отдал приказ солдату. Тот побежал в караульное помещение и вскоре вернулся, неся кандалы.

— Ну вот, — удовлетворенно сказал Уллубий. — Теперь можно шагать в ногу с друзьями!

И пятеро друзей побрели, поддерживая друг друга. Два десятка казаков с винтовками наперевес, окружив их плотным кольцом, бдительно сопровождали ослабевших узников, закованных в цепи.

Было тихо в этот мирный предутренний час. Только звон цепей да топот солдатских сапог нарушал тишину. Спуск с горы Анджи-Арка был крутой, ухабистый. И хотя до железнодорожных путей было совсем близко, дорога отняла у них немало времени.

Догадавшись, что их ведут к поезду, некоторые из арестованных готовы были поверить, что их и впрямь перевозят в ростовскую тюрьму: так уж устроен человек, до последнего момента он все еще на что-то надеется.

Арестованных подвели к цейхгаузу. Подгоняемые солдатскими прикладами, они по одному стали подыматься в вагон.

Со скрежетом закрылись двери цейхгауза.

Подошел Сафонов, спросил:

— Все в порядке?

— Так точно, господин капитан! — вытянулся перед ним начальник конвоя.

— По вагонам!

Солдаты вскочили в вагоны. Медленно, без гудка, тронулся поезд.

В вагоне тьма-тьмущая. Тусклый свет луны с трудом проникает в крошечное зарешеченное окошко.

— Может, у кого найдется клочок бумаги? — спросил Уллубий.

— Зачем тебе? — спросил Абдурахман. Однако, порывшись в кармане, нашел крохотный бумажный лоскуток, как видно припрятанный для самокрутки.

Уллубий вынул из тайничка специально припасенный огрызок карандаша. Приложив листок к стене вагона, быстро набросал первые пришедшие на ум слова: «Милая Тату! Пишу в Петровске, на станции, в вагоне. Могу быть расстрелян. Ничуть не боюсь. Я вас люблю. Уллубий. 16 августа 1919 года».

— Друзья! Как бы это передать? А? — обернулся он к Абдурахману и Абдул-Вагабу.

Абдул-Вагаб нагнулся, Абдурахман взгромоздился ему на спину, дотянулся до окошка.

— Стоит кто-то с фонарем… Попробую. Ну-ка, давай сюда записку!

Смяв бумажку в плотный комочек, он крикнул:

— Эй, папаша! Возьми! Передай, пожалуйста! Адрес там есть!

— Взял? — тревожно спросил Уллубий. — Взять-то взял…

— Думаешь, не передаст?

— Почему не передаст? Обязательно передаст, если сможет! Бежал за вагоном, рисковал. Значит, хочет помочь, чем только может!

Поезд набирал скорость. В окошко задувал прохладный предутренний ветерок, принося с собой запах диких трав и полевых цветов. Сидеть было негде: холодный, обитый железом пол вагона едва прикрывала грязная мешковина. Абдул-Вагаб прилег у стены. Абдурахман подсел к нему и стал что-то рассказывать.

— Да, — высказал Уллубий вслух то, что было у него на уме. — Теперь окончательно ясно, куда они нас везут…

— Ну что ж, — пожал плечами Абдул-Вагаб. — Думаешь, мы боимся?

— Нет, дружище! Я знаю: вы не боитесь! Тому, у кого совесть чиста, страшиться нечего!.. Спой-ка лучше что-нибудь. Давно не слыхал я твоих песен… Как? Сумеешь без хомуза[47]?

— С хомузом любой споет, — сказал Абдул-Вагаб. — Скажи, чего спеть-то? Частушки какие-нибудь? Или про любовь?

— Можно и про любовь, — согласился Уллубий. — А лучше спой какую-нибудь песню Ирчи Казака[48]. Про то, каким должен быть мужчина, я много раз слышал эту песню в Муселемауле. Знаешь?

— Еще бы не знать, — обиделся Абдул-Вагаб. — Я все его песни знаю!.. Эх, хоть бы дощечка какая была вместо хомуза!..

Прислонившись спиной к стене вагона, он запел приятным низким голосом в такт ритмичному постукиванию колес:

Если настойчиво, страстно и смело

Жаждешь врага своего одолеть,

Если воюешь за честное дело,

Крови своей ты не должен жалеть…

Тот не мужчина, кто голову прячет,

Если он видит беду над собой,

Тот не мужчина, кто ноет и плачет,

Если кончается гибелью бой.

Чтобы спастись, ты лукавить не вправе,

Другу будь верен и грозен с врагом.

Бой объявив злоязычной ораве,

Должен мужчина быть смельчаком…

Каждому из них эта песня прославленного певца была знакома сызмала. Каждый из них слышал ее бог знает сколько раз — на свадьбах, на очарах. Но то ли Абдул-Вагаб в этот раз спел ее с особым подъемом, то ли сама обстановка настраивала на обостренное восприятие каждой паузы, каждого слова, каждой строки — так или иначе, но у всех у них было такое чувство, словно слушают они ее впервые в жизни. Словно в этой старой песне, которую каждый из них знал на память, вдруг нежданно-негаданно им открылся великий смысл. Словно впервые поняли они — нет, не поняли, а всем сердцем ощутили — свою горькую причастность к героической судьбе народа, мужественный дух которого так свободно и страстно выразился в простых, суровых, безыскусных словах поэта.

Луна скрылась за горами, но сквозь крохотное зарешеченное оконце просачивался тусклый, бледный свет. Рассветало.

Бронепоезд остановился в степи, чуть не доезжая маленького разъезда Темир-Гое. Из первого вагона выскочили трое солдат с лопатами. Обойдя паровоз, зашагали на восток, в сторону моря.

Прошло полчаса. Поезд все стоял. Человеку, который увидел бы его здесь в этот час, могло показаться, что он пуст, забыт здесь, навсегда покинут людьми.

Но вот снова раздвинулись железные двери первого вагона. Появился капитан Сафонов. Следом за ним на землю спрыгнул поручик Шнурков — длинный, худой, с маузером в деревянной кобуре на боку, при сабле.

— Наконец-то! — пробормотал капитан, облегченно вздохнув. Он увидел клубящуюся в степи пыль и понял, что это приближается долгожданный конный отряд, которому они, согласно предписанию, должны были сдать приговоренных.

— Господин капитан, я все-таки не понимаю, — рискнул обратиться к нему поручик, — к чему такие уж предосторожности? Неужто мы сами не справились бы с этим пустяковым делом?

— Это только так кажется, что оно пустяковое, — проворчал капитан. — Ты уверен, что можешь положиться на своих солдат?

— Так точно, господин капитан! Уверен! — вытянулся поручик.

— А я ни в ком из них не уверен! — злобно сказал Сафонов. — Кто их теперь разберет? Может, они все уже заражены этой чумной бациллой большевизма! Вот скажи, поручик, что бы ты стал делать, если бы твои солдаты вдруг отказались стрелять в этих?..

— Сам бы прикончил их из своего восьмизарядного…

— Эх, поручик, поручик! И глуп же ты, брат! Солдат, который отказывается выполнить приказ командира, способен и на худшее… Где у тебя гарантия, что они не повернут оружие против нас?..

— Неужели вы думаете… — поручик не успел договорить до конца.

— Ничего я не думаю! — раздраженно прервал его Сафонов. — Я солдат, а солдату думать не полагается! Я выполняю приказ генерала Попова. Понятно? А если тебя интересует мое личное мнение, могу сказать, что, на мой взгляд, приказ этот вовсе не глуп. Равно как и все предусмотренные им меры предосторожности…

Казачий разъезд тем временем спешился, и от него отделился офицер. Подойдя к бронепоезду, он вытянулся перед Сафоновым, приложив руку к козырьку выгоревшей желтой фуражки.

— Господин капитан! — доложил он неожиданно тонким, писклявым голосом. — Хорунжий Зеленцов и двадцать нижних чинов прибыли в ваше распоряжение!

— Опаздываете, хорунжий! — недовольно проворчал Сафонов. «Лицо бледное, бабье какое-то. И голос тоже бабий. На боевого офицера не похож. Небось штабная крыса!» — неприязненно думал он, разглядывая командира казачьего подразделения.

— Никак нет, господин капитан! — стал оправдываться тот. — Мы прибыли точно в назначенное…

— А я вам говорю, опаздываете! — повысил голос Сафонов. — Из-за вас мы тут лишних полчаса проканителились… Шнурков, — крикнул он. — Приступай!

Поручик щелкнул каблуками, повернулся и побежал к последнему вагону. Оттуда, как горох, посыпались солдаты в вылинявших гимнастерках, в белых выгоревших фуражках, с карабинами в руках. Выстроившись по два в ряд, зашагали к вагону, в котором были приговоренные. Обступили полукольцом двери вагона.

— Что это? Поют? — удивленно спросил Сафонов, прислушавшись.

— Не иначе, поверили, что мы и впрямь везем их в Ростов, — усмехнулся поручик.

— Не думаю, — хмуро сказал Сафонов. — Скорее всего, они отлично понимают, куда их везут и зачем.

Шнурков извлек из кармана ключи. Железная дверь со скрежетом покатилась по роликам.

— Арестанты! Выходи! — скомандовал поручик во тьму вагона.

Пятеро приговоренных, один за другим, вышли из вагона и, сопровождаемые двумя десятками солдат с карабинами наперевес, медленно зашагали навстречу солнцу.

Трудно было идти в кандалах по ухабистому, неровному полю. Уллубий шагал рядом с Абдул-Вагабом. В одной руке он деря^ал свою каракулевую папаху, локтем другой поминутно отирал заливавший глаза пот. Ворот его черкески был расстегнут. А Абдул-Вагаб — так тот и вовсе был без черкески. Оставил ее в вагоне. Широкая белая косоворотка без пояса свободно болталась на нем.

Колонна прошла шагов триста, не больше, как вдруг от конвоя отделились двое солдат и направились к капитану, который шел сзади. Вытянувшись перед ним, в один голос проговорили:

— Господин капитан! Дозвольте снять с них кандалы! Невозможно глядеть, как мучаются…

— Молчать! — налившись кровью, прохрипел капитан. — Вы что? Тоже в царствие небесное захотели?! Немедленно вернуться в строй!

Пройдя еще с полверсты, процессия остановилась. Трое потных, усталых солдат с лопатами стояли у холмика свежей земли. Если у кого из приговоренных и была до этого крупица надежды — теперь она окончательно исчезла. Теперь-то уж всем стало ясно, что эта земля — из вырытой только что ямы, которой суждено стать их общей, братской могилой.

Уллубий оглянулся назад, увидел голубые, как небо, чистые детские глаза Абдурахмана. Увидел суровые просветленные лица остальных друзей. И вдруг горячая волна нежности и гордости за них залила его сердце. Ни тени страха и растерянности не прочел он на их лицах. Видно было, что все они думают в эту страшную минуту только об одном: о том, чтобы достойно и мужественно встретить смерть, не дрогнуть перед лицом убийц, не обнаружить даже минутной слабости перед ними!

— Ну что ж, друзья, пошли! — сказал он и медленно двинулся вперед.

Солдаты в растерянности глядели, как приговоренные сами, без всякой команды, подошли к могиле и встали плечом к плечу, повернувшись лицом к ним, своим палачам. Они стояли в одних гимнастерках, похудевшие, измученные, но сильные духом, непокоренные, уверенные в победе той идеи, за которую отдают жизнь.

— Может, приказать, чтобы с них все-таки сняли кандалы? — подошел к капитану поручик.

— Не надо! Потом снимете, — буркнул Сафонов. — Быстро! Быстро! Не мешкайте!

Офицеры выстроили взвод солдат. Сами стали по бокам с заряженными револьверами в руках. Позади цепи солдат выстроились спешившиеся казаки.

Сафонов достал из планшета сложенный вчетверо лист бумаги, развернул. Повернувшись лицом к приговоренным, громко стал читать приговор. Видно было, что процедура эта доставляет ему злобное садистское удовольствие. Он явно наслаждался своей безраздельной властью над безоружными, беззащитными людьми, упивался сознанием собственной значительности.

Но приговоренные своим поведением отравили ему всю торжественность этого мига. Они даже не глядели на него, спокойно, вполголоса переговариваясь о чем-то своем: то ли прощались, то ли подбадривали друг друга.

— Если у вас есть какие-либо просьбы или желания, прошу! — закончив чтение, объявил Сафонов.

— Сообщите родным, где наша могила, — попросил Абдул-Вагаб.

— Хорунжий! Завяжите глаза приговоренным! — приказал Сафонов.

Зеленцов, держа лоскуты бязи, шагнул к ним.

— Не трудитесь, господа! — громко сказал Уллубий. — Неужто вы думаете, что мы не сумеем прямо взглянуть в глаза смерти? Вы спрашивали о нашем последнем желании, капитан? Так вот: мы хотим умереть с открытыми глазами!

Зеленцов, остановившись, растерянно оглянулся на капитана.

— У меня тоже есть одно желание — сказал Сайд, — Разрешите мне командовать расстрелом! Я человек военный. Справлюсь не хуже вас. Право!

Абдул-Вагаб, одобрительно улыбнувшись, погладил пышные усы.

— Молчать! — крикнул Сафонов, побагровев. Он вынул из деревянной кобуры маузер. — Взвод! Смирно!

Солдаты вытянулись, держа карабины «к ноге».

— Приготовиться! — прозвучала команда. Солдаты подчинились.

Уллубий вглядывался в их лица и отчетливо видел, что во всем взводе не найдется ни одного человека, которому была бы до душе его палаческая роль. Все были растерянны, хмуро отводили в сторону глаза. Не так уж трудно было понять, что творится на душе у каждого из этих темных, забитых, подневольных людей. Подчиняясь внезапному порыву, Уллубий привычным жестом выбросил вперед правую руку, громко и отчетливо произнес:

— Солдаты! Мы не обвиняем вас в своей смерти! Мы хорошо знаем, что вы лишь исполнители злой воли. Но мы уверены, что недалек тот день, когда дула винтовок, глядящих сейчас в наши глаза, будут направлены на тех, кто приказал вам совершить это гнусное преступление!

…Он не ошибся. Спустя полгода части 11-й армии вместе с дагестанскими партизанскими отрядами изгнали врагов и навеки установили в Дагестане Советскую власть. А спустя еще некоторое время участники расстрела предстали перед судом военного трибунала и получили заслуженную кару. Они и рассказали о героических последних минутах легендарной пятерки.

Уллубий, конечно, не мог знать, что спустя неделю после этого трагического дня бакинская большевистская газета «Пролетарий» будет писать о нем: «…Буйнакский — это заря Дагестана, тот, кто принес в эти голые и песчаные горы великое учение коммунизма, великий путь человеческого освобождения…»

Если бы он знал, что на этом самом месте, в степи, у самой железной дороги благодарный народ поставит его бронзовый бюст и за полвека миллионы советских людей увидят его из окон проносящихся мимо вагонов.

Если бы он мог знать, что бывшая столица Дагестана Темир-Хан-Шура станет городом Буйнакском и на одной из его улиц будет стоять памятник ему, Уллубию Буйнакскому.

Если бы он мог знать, что на главной площади новой столицы Дагестана Махачкалы будет воздвигнут величественный бронзовый монумент, изображающий их, членов подпольного обкома, и что у подножия этого монумента всегда будут лежать живые цветы.

Если бы он мог знать, что его имя будут носить колхозы, совхозы, школы, улицы. Что ученые напишут о нем научные труды, писатели — книги, композиторы — песни, что художники будут лепить его скульптурные изображения, рисовать его портреты. Что на сценах театров тысячи его потомков увидят его живой образ…

Если бы…

…Строй солдат дрогнул и зашевелился.

— Взвод! — хрипло скомандовал Сафонов, подняв высоко над головой свой маузер. — Пли!

Прогремел неровный, беспорядочный залп. Отдалось далеко в горах гулкое эхо. Поднялись над степью клубы белого дыма, потянуло горьким, тухлым запахом пороха. Пронеслись над землей, тревожно щебеча на разные голоса, перепуганные птицы.

И вот все стихло. Рассеялись клубы дыма. Растерянно теснились, опустив карабины к ногам, солдаты. А перед ними… перед ними уже никого не было.

Земля приняла героев в свои объятия. Безжизненные тела их утонули в высокой траве.

— Доктор! — крикнул Сафонов. — Проверьте! Пожилой военный врач, склонившись над трупами, сказал:

— Один еще жив, господин капитан! Если я не ошибаюсь, это главарь!

Сафонов метнул на солдат гневный взгляд. У него мелькнуло подозрение, что не случайно в живых остался именно Буйнакский. Не иначе, каждый из солдат норовил целиться не в него, а в кого-нибудь другого, или, может быть, у того, кто метил в Уллубия, в последний момент дрогнула рука.

— Хорунжий! — приказал Сафонов. — Возьмите у солдата карабин и добейте его!

Зеленцов решил обойтись без карабина. Вынув из кобуры пистолет, он деловито зашагал к простертым на земле телам расстрелянных.

Уллубий лежал на спине, прижав руку к простреленной груди. Сквозь пальцы сочилась алая кровь. Он хрипло дышал и, как видно, был еще в сознании.

— Господин капитан! — сказал, склонившись над ним, хорунжий, — Может, не стоит? По-моему, он и так ужо того… Готов…

— Не рассуждать! — заорал Сафонов. — Извольте точно выполнять приказ!

Прогремели два выстрела.

Спустя несколько минут среди диких трав над могилой расстрелянных вырос еле заметный холмик свежей сырой земли. И как раз в тот момент, когда все было кончено и палачи готовились покинуть место преступления, над морем, как немой свидетель только что свершившегося черного дела, поднялся алый диск восходящего солнца.

Примечания

1

Темир-Хан-Шура (быв. столица Дагестана) — ныне г. Буйнакск.

(обратно)

2

Алимы — в данном случае богословы, наиболее реакционная часть националистического мусульманского духовенства.

(обратно)

3

Имам — духовный руководитель, наставник у мусульман.

(обратно)

4

Карас — столб с необрубленпыми сучьями.

(обратно)

5

Ислам — магометанство, мусульманская религия.

(обратно)

6

Шариат — свод мусульманских религиозных, юридических, бытовых правил, основанных на Коране.

(обратно)

7

Хурият — свобода.

(обратно)

8

Джалав — этим уменьшительным именем звали Джелал-Этдина Коркмасова в народе.

(обратно)

9

Город Порт-Петровск — ныне Махачкала.

(обратно)

10

Джамаат — общество.

(обратно)

11

Лаила-ха иллалах! — Из молитвы.

(обратно)

12

Наиб — начальник округа.

(обратно)

13

«Танг-Чолпан» — «Утренняя звезда».

(обратно)

14

«Джамиятул-исламие» — общество исламистов.

(обратно)

15

«Илчи» — «Вестник».

(обратно)

16

Мичери — кукурузный чурек.

(обратно)

17

Астаупируллах! — «Помилуй, боже!»

(обратно)

18

Так называли главу праздничного застолья — тамаду.

(обратно)

19

Бозбаш — национальное дагестанское блюдо.

(обратно)

20

Курзе — национальное дагестанское блюдо, вроде пельменей

(обратно)

21

Пехлеван — канатоходец.

(обратно)

22

ОЗАКОМ — Особый закавказский комитет Государственной думы.

(обратно)

23

Зикру — молитва, религиозный псалом.

(обратно)

24

«Лаила-ха иллалла, Мухамат расулуллах! Аллах!..» — религиозное песнопение.

(обратно)

25

Речь идет о Третьем Дагестанском областном съезде Советов.

(обратно)

26

Муэдзин — служитель при мечети, возглашающий с высоты минарета часы установленных молитв.

(обратно)

27

Намаз — мусульманская молитва, совершаемая в определенное время дня.

(обратно)

28

Ураза — предписываемое религией воздержание от принятия пищи в дневное время в течение месяца.

(обратно)

29

Намус — честь.

(обратно)

30

Курбан-байрам — .религиозный праздник.

(обратно)

31

Сувук… Ох, сувук… Купакларпы мен яратам. — Холодно… ох, как холодно… Люблю гостей.

(обратно)

32

Зувап — заслуга перед богом.

(обратно)

33

Отбаш — очаг.

(обратно)

34

Чара — большое деревянное блюдо,

(обратно)

35

Бежен — плетеный, в рост человека, ящик для зерна.

(обратно)

36

Яшасын большевиклер партиясы ва уьчюнчю Интернационал! — Да здравствует большевистская партия и Третий Интернационал!

(обратно)

37

Аявлу къонакълар! — Дорогие гости!

(обратно)

38

Корюк — печь для выпечки чуреков.

(обратно)

39

Нур — божественный свет, сияние.

(обратно)

40

Каптал — стеганая одежда.

(обратно)

41

Маси — мягкие сапоги из самодельной кожи.

(обратно)

42

Капир — иноверец.

(обратно)

43

Чуду — пироги.

(обратно)

44

Кутан — зимнее пастбище, стоянка отар.

(обратно)

45

Генацвале, куратгеба (груз.) — Дорогой товарищ.

(обратно)

46

Шамилькала — так переименовало тогда Горское правительство город Порт-Петровск.

(обратно)

47

Хомуз (агач-кумуз) — деревянный струнный инструмент.

(обратно)

48

Ирчи Казак (ок. 1830 — 1879) — кумыкский поэт и певец, зачинатель кумыкской литературы. Слагал песни и пел их, аккомпанируя себе на агач-кумузе.

(обратно)

Оглавление

  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •  
    ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •  
    ГЛАВА ВТОРАЯ
  •  
    ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •  
    ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •  
    ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •  
    ГЛАВА ВТОРАЯ
  •  
    ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •  
    ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •  
    ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •  
    ГЛАВА ВТОРАЯ
  •  
    ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •  
    ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •  
    ГЛАВА ПЯТАЯ
  • ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •  
    ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •  
    ГЛАВА ВТОРАЯ
  •  
    ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •  
    ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •  
    ГЛАВА ПЯТАЯ
  •  
    ГЛАВА ШЕСТАЯ
  • ЧАСТЬ ПЯТАЯ
  •  
    ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •  
    ГЛАВА ВТОРАЯ
  •  
    ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •  
    ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  • *** Примечания ***
  • Текст книги «Три солнца. Сага о Елисеевых»

    Автор книги: Елена Бауэр

    сообщить о нарушении

    Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

    Елена Бауэр
    Три солнца. Сага о Елисеевых

    Художественное оформление: Редакция Eksmo Digital (RED)

    В оформлении обложки использована иллюстрация:

    © Alex_Bond / iStock / Getty Images Plus / GettyImages.ru

    * * *

    Все события и персонажи вымышлены, любое совпадение имен и событий с реальными является случайным.

    Посвящается моим родителям, Арнольду Артуровичу и Тамаре Сергеевне Бауэр

     

    Три ясных, три победоносных солнца,
    Не рассеченных слоем облаков,
    Но видимых раздельно в бледном небе.
    Смотри, смотри, слились, как в поцелуе,
    Как бы клянясь в союзе нерушимом;
    Теперь они единым блеском стали,
    Единым светочем, единым солнцем!
    Каких событий это вещий знак?

    Уильям Шекспир. Генрих VI

    Пролог

    В первый день октября 1914-го в Петербурге стояла на редкость ясная погода. Осеннее солнце отчаянно заливало светом город, даря несбыточные надежды на то, что зима заблудится, потеряет дорогу к северной столице. И только где-то далеко, на краю лазурной палитры, можно было заметить зловещую тучу, которая медленно расползалась по небу, как черная клякса на свежей акварели, постепенно поглощая все на своем пути. Нужно было обладать недюжинным зрением, чтобы рассмотреть надвигающееся ненастье, поэтому большинство горожан просто радовались последним погожим дням и внушающим оптимизм новостям с фронта. Солнечно улыбаясь, они шли навстречу неминуемой смертельной мгле, которая очень скоро накроет всю страну.

    Той осенью Российская империя была на подъеме патриотизма и веры в победу. В столице все разговоры крутились вокруг театра военных действий, но если бы не это обстоятельство, то мало что могло бы поведать стороннему наблюдателю о недавнем начале мировой войны. Состоятельные обыватели так же продолжали наслаждаться привычными житейскими радостями – театрами, раутами, суаре. Даже сухой закон, введенный в сентябре Государственной Думой, не слишком огорчал столичных гуляк. Разве что спиртное в питейных заведениях стали подавать в заварочных чайниках. Эдакая малая шалость!

    Воспользовавшись прекрасным днем, многие достопочтенные петербуржцы выбрались на улицу: кто-то просто лениво пройтись по набережным и понежиться на солнышке, кто-то – съездить в Царское Село на освещение церкви Красного Креста, где присутствовала царская семья. Озябнув на прогулках, горожане потянулись в кафе, чтобы согреться, выпив чаю или чего покрепче, побаловать себя изысканными десертами и обменяться последними известиями.

    Озорные лучи пробивались сквозь легкие ажурные занавески кафе-кондитерской. Они резвились на сладостях, выставленных во внутренних витринах, перепрыгивая с разноцветных пирожных на многоярусные бело-розовые торты. Кружевные платья посетительниц идеально вписывались в эту зефирную картинку. Рядом крутились детки – сплошь белокурые ангелочки в атласных ленточках и в костюмчиках с морскими воротничками. Столы ломились от изобилия фруктов, десертов и мороженого. Официанты элегантно лавировали между столиками, разнося ароматный кофе и горячий шоколад. Большинство посетителей кафе были знакомы друг с другом. Они раскланивались со вновь вошедшими или покидающими заведение. Разговоры за столиками сливались в единое убаюкивающее журчание. Ненавязчивым фоном звучал рояль. Идиллия. Все здесь пахло миром, роскошью и ванилью.

    Только одна пара, казалось, держалась особняком. Ни с кем не общаясь, никого не приветствуя, ничего не замечая, они были полностью поглощены друг другом. Даже не видя лица дамы, скрытого широкими полями шляпы, нельзя было не восхититься ею – тем королевским достоинством, с которым она держала осанку, изящными руками с длинными пальцами. Солнце бросало отблеск на локон, выбившийся из-под шляпки, и от этого она вся словно светилась. Грации и плавности ее движений могла бы позавидовать бывшая прима-балерина Мариинского театра, а ныне акционер Путиловского завода – Матильда Кшесинская, которая, между прочим, была первой русской танцовщицей, научившейся крутить 32 фуэте. Ходили слухи, что именно благодаря ей и ее любовнику, одному из великих князей, Россия вступила в войну с орудийным и снарядным голодом. Но не будем опускаться до досужих домыслов, тем более что сейчас не об этом. Незнакомка принадлежала к тому типу женщин, который парижане назвали бы Les elegantes et belle. Ее собеседник, немолодой блондин с идеально правильными чертами лица, не мог отвести от нее своих притягательных голубых глаз.

    Тем временем за столиком в противоположном конце зала шла оживленная беседа.

    – Теперь решительно невозможно найти шелковые сорочки… – заявила дама средних лет.

    – Отчего же? – удивилась одна из ее собеседниц. – Неужели все отправили на фронт?

    – Это вовсе не дань моде, – заговорщицки поделилась первая дама, снизив голос и нагнувшись к центру стола, чтобы всей компании было слышно: – Говорят, там не заводятся насекомые…

    Все сидевшие за столом женщины дружно поморщились.

    В это самое мгновение распахнулась дверь и в кондитерскую вместе с прохладным воздухом ворвался мальчишка – разносчик газет.

    – Свежие новости! Страшная трагедия! Самоубийство на Песочной!

    Несколько посетителей вскочили и тут же купили газеты. Рояль затих. На какую-то долю секунды в давящей тишине был слышен только шелест страниц. По мере прочтения дамы с ужасом ахали, мужчины хмурились. Кондитерская заполнилась возбужденным гулом. Известие о трагедии сломало и без того условные барьеры между столиками, объединив всех посетителей в общем обсуждении случившегося. Дамы защебетали, перебивая одна другую, не давая мужчинам ни единого шанса вставить хоть слово.

    – Какой ужас! Мне кажется, я ее видела третьего дня… – начала одна.

    – Чему же тут удивляться? Ведь у него любовница! Выходят в свет вдвоем при живой-то жене… – подхватила вторая. – Никакого стыда…

    – Да кто же эта развратница? – подключилась третья.

    – Ничего особенного… – прокомментировала посетительница, которая, видимо, знала об этой истории больше всех, либо ей хотелось, чтобы все так думали. – Обычная дама полусвета… хотя довольно красива…

    – И все-таки… из-за какой-то кокотки… тогда уж половине Петербурга можно на себя руки наложить… – не унимались дамы.

    – Грех-то какой!

    Дверь кондитерской снова распахнулась, и на пороге появилась дама с горящими от возбуждения глазами и ярким румянцем.

    – Вы слышали? – громко поинтересовалась она, не успев отдышаться.

    – Да… да… такой ужас! Только что прочли в газете. Чудовищное несчастье! – одновременно, перебивая друг друга, затараторили посетительницы.

    Дама подошла к столику, за которым вели беседу о шелковых рубашках.

    – Да что они знают, эти газетчики? Вот там написано, что она повесилась на своей косе? – выдала гостья, усаживаясь на стул, услужливо отодвинутый официантом.

    На секунду в кафе вновь воцарилась тишина. Каждый невольно представил себе жуткую картину. Но уже через мгновение помещение опять наполнилось гамом. Посетители были так заняты пересудами, что не заметили, как поспешно вышли из кафе те двое, что сидели отстраненно за столиком у окна и не участвовали в общих пересудах.

    Глава I

    I

    Февраль 1881, Санкт-Петербург

    Морозным зимним днем прислуга известного петербургского купца Дурдина хлопотала, готовя его семнадцатилетнюю дочь к вечернему балу. Были истоплены печи и грелась вода, чтобы девица могла принять лавандовую ванну, дабы придать тонкий изысканный аромат коже. Пока все вокруг суетились, сама Машенька задумчиво сидела перед зеркалом, расчесывая свои роскошные каштановые волосы. Она всматривалась в отражение, пытаясь найти уверенность в своей женской привлекательности. Нет, недостатка в кавалерах не было, но как было понять, не охотники ли они за богатством отца? На самом деле у девушки было приятное лицо с римским профилем и смышлеными глазами. Это было одно из тех лиц, которые не назовешь особенно красивым, но которое не могло принадлежать пустому человеку и неизменно притягивало к себе взгляд. Внутреннее обаяние и живой ум светились в глубоких угольных глазах.

    Маша встала и сняла тончайший пеньюар, который стек к ее ногам, как будто растаяв от ее нагой красоты. Кончиками пальцев она гладила свою белую шею, тонкие плечи, любуясь отражением стройного девичьего стана.

    Вдруг хлопнула дверь. Нянька Манефа принесла еще нагретой воды. Маша вздрогнула, как если бы ее поймали за нескромными мыслями. Манефа бросила на девицу суровый взгляд. Она нянчила эту девочку с рождения и, казалось, видела ее насквозь. Невозможно было определить возраст этой женщины – вечно ворчащая «старушка с рождения». Недовольно бормоча что-то не слишком членораздельное себе под нос, Манефа налила воду в ванну, добавила туда немного молока и привезенный из Ниццы лавандовый эликсир.

    Прежде чем помочь Машеньке сесть в ванну, нянька попробовала воду локтем. Она нанесла Марии Андреевне на волосы наструганное туалетное мыло, разведенное с водой, и стала массировать ей голову, взбивая кашицу в пену. Девушка закрыла глаза от удовольствия и полностью расслабилась. Все девичьи тревоги о недостаточной красоте и о более миловидных подругах ушли на задний план. Но пары эфирного масла лаванды от мыла и эликсира, смешавшись, достигли носа Манефы, вызывая нестерпимый зуд. Морща нос, она отчаянно пыталась бороться с позывом чихнуть. Тщетно. Манефа громко чихнула, чем моментально вернула Марию Андреевну из мира грез в реальность.

    – От вонища! – безапелляционно заявила Манефа.

    – Аромат! Это новое лавандовое мыло! – рассмеялась Машенька и, поежившись, добавила: – Шевелись, Манефа! Зябко!

    – От я и баю – вонища! – не сдалась нянька и тут же крикнула в сторону двери: – Федька, неси капиток! И еще воды грей!

    Манефа взяла фарфоровый кувшин с горячей водой и начала поливать голову Машеньки. Смывая пену, вода открывала взгляду мокрые, блестящие волосы, которые шелком сползали по плечам и спине.

    Вдруг на улице за окном раздались свистки жандармов. Манефа отставила кувшин и подошла к окну.

    – Что там? – без особого интереса спросила Машенька.

    – Снова околотошные за кем-то гонются… Нонче бегали уж… – пояснила нянька, одновременно прислушиваясь к звукам снизу.

    Дверь в ванную комнату приоткрылась, и через образовавшуюся щель в комнату одно за другим просунулись два ведра с горячей водой.

    – Граф Закретский барина спрашивают-с! – раздался из-за двери голос слуги Федора.

    – Нету их. На бирже они, – ответила как отрезала Манефа.

    – Они еще барышню спрашивают-с, – робко продолжил Федька, сам понимая, что напрасно это затеял.

    – Ишь, чего удумал! Барышня не принимают! – возмутилась старуха, захлопывая дверь и тем самым ставя точку в разговоре. Но ворчанье не прекратилось: – Это где это видано, от так к девице без церемоний вваливаться? От ведь нечестивец! Повадился кувшин по воду ходить…

    Мария Андреевна с улыбкой наблюдала за нянькиным раздражением. Никто так рьяно не защищал благочестие девушки, как ее старая добрая ворчунья. Машенька знала, что это все от большой, абсолютной любви, которую она с самого рождения знала от своей няньки.

    – Ты же слышала, он к папеньке приходил, – попыталась она успокоить старушку.

    – Одно распутство! И танцы у вас – греховные! – заведенную Манефу было уже не остановить. – И платья ваши – одна срамота… Надели б нонче на бал облакотное, с кринолином…

    Эти заявления совершенно развеселили Машеньку. Она уже предвкушала дальнейшую череду смешных обвинений отсталой от жизни няньки. Девушка закинула еще одну удочку.

    – Манефачка, ну что ж там срамного? Силуэт «русалка». Так все сейчас носят, – сквозь хохот пыталась объяснить Машенька, одновременно смывая остатки пены с лица.

    – «Бесстыдница» – ентот силует. Понапихают себе подушек под хвост и вихляют гузкой перед кавалерами. Тьфу! – зачерпнув воды, нянька даже продемонстрировала, как, по ее мнению, дамы виляют тем самым местом, перед тем как полить девушку из кувшина.

    – Это не гузка, старая ты курица, а турнюр, – отсмеявшись, ласково заметила девушка.

    Улыбаясь, она собрала длинные, густые волосы, скрутила их в тугой жгут, отжала и соорудила на голове «улитку», заколов ее серебряной шпилькой с жемчужиной. Манефа растянула перед ней простыню и приняла ее в свои объятия, как только та вылезла из ванны. Под весом густой копны шпилька не выдержала и выскочила, дав шикарной шевелюре распасться. Таких волос точно не было ни у одной из Машенькиных соперниц.

    Пока Мария Андреевна шутила со своей нянькой, из их дома вышел раздосадованный молодой щеголь. Граф Закретский был породистым красавцем, разбившим в свои юные годы не одно девичье сердце. Он не знал отказов, поэтому, не будучи принятым в доме более низкого сословия, был заметно обескуражен и раздражен.

    Он нервно пытался натянуть свои элегантные перчатки из тончайшей кожи, когда мимо него пронеслась тройка. Ямщик в шапке с павлиньим пером с гиканьем и свистом самозабвенно махал кнутом, унося куда-то двух своих пассажиров – жандарма и бледного, явно политического, арестанта. Невозможно было спутать этих идейных юношей чахоточного вида с лихорадочно горящим, воодушевленным взглядом. Было в их виде что-то общее, мученически-безнадежное. Такое же беспросветное, как приближающаяся судьба страны. Закретский проводил взглядом тройку и заторопился прочь. Все происходящее вокруг вызывало у него самые неприятные ощущения. Он предпочел поскорее забыть и о своей неудаче у Дурдиных, и о своем ровеснике-арестанте.

    II

    Февральским вечером 1881 года в особняке Петра Степановича Елисеева давали очередной бал. Зал для приема «Баккара» был богато украшен цветами и лентами. Своей роскошью он мог сравниться с интерьерами французских дворцов. Аллегорическая живопись, лепнина с позолотой, итальянский камин из белого мрамора, зеркала в дорогих золоченых рамах и уникальные напольные хрустальные торшеры фирмы «Баккара» не оставляли равнодушными гостей дома. Убранство поражало своим блеском и роскошью и было способно вызвать не только восхищение, но и зависть, отчетливо проскальзывающую в злобном шепотке о безвкусице.

    Гости бала отчаянно веселились, как будто можно было наесться и натанцеваться впрок перед началом Великого поста в конце февраля. Шампанское лилось искристыми реками. Разгоряченные пары скакали в безудержном галопе. Дамы ослепляли присутствующих своими шикарными нарядами, сверкающими бриллиантами и глубокими декольте. Все сливалось в единый вихрь богатства, шика и упоения жизнью.

    После очередного танца раскрасневшаяся Мария Андреевна вышла со своей матушкой отдышаться на внутренний балкон особняка.

    – Отец только что был здесь с Григорием Петровичем, – оглядываясь, поделилась с дочерью Мария Исидоровна.

    Не услышав ответа, она посмотрела на Машеньку и заметила, что та, не отрываясь, смотрит вниз, в холл, наблюдая за только что вошедшим новым гостем. Прислуга помогала ему раздеться, забирая верхнюю одежду и цилиндр. Перед взглядами матери и дочери предстал юный блондин с глазами невероятно голубого цвета, одетый с иголочки в идеально подогнанный по фигуре фрак, белый шелковый галстук, завязанный по последней французской моде, белые перчатки.

    В эту же минуту на их глазах вниз по лестнице сбежал граф Закретский. Казалось, он увидел кого-то знакомого на первом этаже, во всяком случае, он очень спешил. Впопыхах молодой человек налетел на пожилого официанта, несущего поднос с полными бокалами игристого. Официант пытался балансировать несколько секунд, но все же уронил ношу, едва устояв на ногах. Бокалы со звоном разбились, немного забрызгав фрак Закретского.

    – Черт тебя дери! – раздраженный Закретский оттолкнул официанта так, что теперь тот свалился навзничь.

    Наблюдавший за сценой новый гость бросился к старику, помогая ему встать. Он одарил Закретского уничижительным взглядом, который был встречен полным презрением. Знакомство двух красавцев под аккомпанемент извиняющихся вздохов официанта явно не задалось.

    Мать и дочь Дурдины, ставшие невольными свидетельницами неловкой сцены, поспешили в бальный зал.

    Голубоглазый блондин легко взлетел по лестнице навстречу спускающейся к нему юной богине, Варваре Сергеевне, по совместительству снохе хозяина бала, который приходился юному джентльмену кузеном. На секунду молодой человек замер, ослепленный то ли ее необыкновенной привлекательностью, то ли ее корсажем, сплошь сделанным из бриллиантов.

    – Добро пожаловать, Григорий Григорьевич! С возвращением! – поприветствовала Варвара Сергеевна гостя, делая глубокий реверанс и демонстрируя соблазнительное декольте.

    В эту же минуту сверху загромыхал бас отца Гриши.

    – Григорий Григорьевич наконец пожаловал! Чуть не к шапочному разбору… – шутливо поддразнивал сына Григорий Петрович за долгие сборы. В свои семьдесят семь, несмотря на купеческую прическу с прямым пробором и окладистую бороду, он выглядел моложе благодаря хитрой искорке в глазах и бодрости, которой мог позавидовать любой молодой человек.

    Голос отца привел юношу в чувство, и, ответив на приветствие Варвары Сергеевны элегантным поклоном, он поторопился к Григорию Петровичу Елисееву наверх.

    Елисеевы были представителями известной купеческой фамилии и прямыми наследниками основателя семейного бизнеса, экономического крестьянина Ярославской губернии, Петра Елисеева. Вокруг их семьи ходила потрясающая легенда, по которой в 1812 году граф Шереметьев даровал вольную и 100 рублей подъемных своему крепостному крестьянину Елисееву за то, что тот вырастил и подал на рождественский ужин настоящую ароматную землянику, чем и привел в восторг своего барина и всех его гостей. Романтичная история, не так ли? И вполне соответствовала характеру Николая Петровича Шереметьева, женившегося на своей крепостной актрисе, Прасковье Жемчуговой. Такой поступок был бы вполне в духе этого свободномыслящего человека, покровителя искусств и богатейшего мецената в Российской империи. Был бы, если б граф не умер тремя годами ранее предполагаемого освобождения крестьянина и, самое главное, если б Петр был его крепостным. Однако реальная история ничуть не менее впечатляющая. Как бы сейчас сказали, это история успеха человека, который сам себя сделал. Простой крестьянин приехал с женой и тремя сыновьями в Санкт-Петербург и открыл торговую лавку для продажи вина и фруктов на Невском проспекте. И не было бы ничего примечательного в этом торговце, если бы вместе со своими сыновьями он не развил бизнес до небывалых высот. После смерти отца, матери и старшего брата Григорий Петрович и Степан Петрович продолжили семейное дело, основав всемирно известный торговый дом «Братья Елисеевы». Они построили крепкие деловые отношения со многими международными партнерами. Торговать с Елисеевыми считалось честью для заграничных предпринимателей. И вот уже для транспортировки колониальных товаров фирмой было куплено три корабля, а на вывесках и этикетках стал красоваться государственный герб России. Это ли не признание заслуг перед Отечеством?

    Хозяином особняка на Мойке, 59 и устроителем великолепного бала и был сын Степана Петровича, почившего два года назад. Племянник традиционно приглашал на все свои рауты и балы своего дядюшку, Григория Петровича, и двух его сыновей – Александра Григорьевича и того самого голубоглазого юношу, Григория Григорьевича. Однако Гриша вынужден был пропустить множество мероприятий кузена из-за своего обучения за границей. Отец не скупился, давая лучшее образование детям, особенно последышу, Григорию Григорьевичу, который появился на свет, когда его родителю было уже шестьдесят.

    Но хватит истории. Пора вернуться на бал.

    Григорий Петрович решил представить младшего сына семейству старого друга и делового партнера Андрея Ивановича Дурдина. Он дождался, когда Машенька закончила кружиться в очередном танце, и направился к ним в сопровождении сыновей. Семьи, кроме младших своих членов, хорошо знали друг друга и даже дружили, поэтому встреча была радушной, почти родственной. Только щеки Марии Андреевны пылали чуть больше, чем обычно после галопа.

    – Андрей Иванович, дамы, позвольте представить вам моего младшего сына, Григория Григорьевича. Гриша, это супруга и дочь нашего уважаемого Андрея Ивановича – Мария Исидоровна и Мария Андреевна, – затем он кивнул на старшего сына: – Александра вы все знаете.

    – Григорий Григорьевич, наслышаны о ваших успехах в учебе во Франции, – тут же подхватила Мария Исидоровна.

    – Они сильно преувеличены, – галантно ответил Гриша с совершенно очаровательной улыбкой.

    – Давно вернулись? – подключился Андрей Иванович.

    – Неделю как…

    – Не дают вам отдохнуть кавалеры, Марь Андреевна? Ни одного танца не пропустили, – шутливо обратился Григорий Петрович к Машеньке.

    – Разве не должно мужское внимание льстить девице? Словно мы не понимаем, что зачастую это всего лишь интерес к кошельку отца… А что, Григорий Григорьевич, далеко нашим раутам до французских? – не растерялась девушка.

    – Не сказал бы. Во всяком случае, интерес к кошелькам, видимо, не имеет границ, – рассмеялся Григорий Григорьевич.

    Хитрая искорка сверкнула в глазах Григория Петровича, когда он увидел, что диалог у молодых завязался. Он взял под руки Андрея Ивановича и Марию Исидоровну и отвел на пару шагов в сторону, якобы рассказывая очередную увлекательную историю. Александр Григорьевич деликатно последовал за ними.

    – Чем же вы еще любите заниматься, кроме танцев? Музицируете? – продолжил разговор Григорий Григорьевич.

    – Да, хотя, пожалуй, несмотря на все уроки, далека от совершенства. Следовало бы жалеть родных и делать это реже…

    Молодой человек улыбнулся, оценив самоиронию новой знакомой. Это была не та очаровательно-формальная улыбка, которой он до того момента одаривал собеседников, демонстрируя свои превосходные манеры, а совершенно незабываемая, по-детски обезоруживающая, тут же превратившая его из элегантного джентльмена в задорного мальчишку. Она словно приоткрыла завесу лоска и воспитания, обнажая искреннюю и открытую душу юноши. Быстро опомнившись, Григорий Григорьевич снова напустил на себя серьезность. Но Марии Андреевне хватило тех нескольких секунд, чтобы сильнее забилось сердце от новых, не испытанных ранее чувств.

    Объявили мазурку. Мария Андреевна зарделась еще больше. Ей бы хотелось, чтобы Григорий Григорьевич пригласил ее на этот особенный танец, потом отвел в обеденный зал и сидел бы рядом с ней на протяжении всего обеда. Но у Гриши разбежались глаза, высматривая, какую же из присутствующих на балу обольстительниц ангажировать. Казалось, танцевать с Марией ему даже не приходило в голову. Пока он не поймал взгляд своего отца. Со стороны могло показаться, что этот взгляд ничего особенного не выражал. Но каким-то чудом Гриша сразу сообразил, что нужно сделать. Уже через минуту они с Марией Андреевной танцевали мазурку.

    Граф Закретский стоял в окружении своих приятелей и лениво потягивал шампанское, наблюдая за парами на паркете. Вдруг он заметил Григория Григорьевича и Марию Андреевну. Он явно не ожидал увидеть их вместе, и сей факт его заметно раздосадовал.

    – Это что еще за прыщ? Весь вечер у меня под ногами вертится! – поинтересовался он у товарищей.

    – Торговый дом «Братья Елисеевы». Сын владельца. И, кстати, кузен хозяина бала, – прокомментировал один из друзей.

    – Неужели вы не пробовали их отменного вина? Не может быть! Они закупают целые урожаи… Между прочим, поставляют ко двору. Видели бы вы их винные погреба на Васильевском – восторг! – подхватил кавалергард из компании.

    – Полагаю, денег у них больше, чем в столичной казне. Я бы не стал с ним ссориться, – заметил первый приятель, почувствовав задиристое настроение графа.

    – Nouveau riche! Из грязи в князи! Думают, капиталом обзавелись, обучились танцам и могут с нами ровняться? – граф был жутко раздражен всеми рассказами, восхваляющими Елисеева.

    Словно иллюстрируя его мысли, мимо Закретского по залу прокружилась двоюродная сестра хозяина дома, Мария Степановна. На немолодой грузной даме было надето платье из белых кружев с бордовым шлейфом, на голове – бриллиантовая диадема. Сделав в танце полукруг по залу, она остановилась недалеко от Григория Петровича и Андрея Ивановича.

    – Глянь-ка на мою племянницу, – прыснул Григорий Петрович, – эка чапурчина на лучине.

    Дурдин расхохотался.

    Распорядитель бала объявил начало обеда и попросил кавалеров проводить дам в обеденный зал.

    III

    Обед был накрыт в Золотой гостиной, декорированной в стиле рококо. Воздушность пространства создавалась множеством зеркал, небольшими плафонами «Игры Амуров», золотой лепкой и обилием хрусталя.

    Проголодавшиеся гости заторопились к столам.

    Мария Андреевна, как и мечтала, сидела рядом с Григорием Григорьевичем. Они мило проболтали весь вечер. Рядом с ними излучали полное удовлетворение родители и с той и другой стороны. Союз двух крупных капиталов через брак наследников был бы безусловно выгоден обеим семьям. Но трепетно любящие своих детей, они не посмели бы настаивать в случае хоть какой-то неприязни между молодыми. К их обоюдному счастью, неприязнью там и не пахло.

    Единственное, что не ускользнуло от проницательного глаза Григория Петровича и немного омрачало предвкушение радости, – это редкие взгляды, которые бросал Григорий Григорьевич на других красавиц. Эти взгляды скользили по богатому убранству зала, нарядам гостей, изысканным блюдам, сверкающим бокалам и почти не задерживались на девушках. Разве что только на секунду… и тут же бежали дальше. Однако старого лиса невозможно было обвести вокруг пальца. Больше «шкандалей» в семействе Григорий Петрович допустить не мог! Достаточно было того срама, что учудила дочь Мария. Уехала лечить больного мужа за границу и потеряла голову от его смазливого доктора, Франца Гроера. Справедливости ради, нужно отметить, врач был образован, интеллигентен, обладал великолепным голосом и был весьма обходителен в манерах, так что женщине устоять было сложно. Но не разводиться же с мужем! Порядочные женщины так себя не вели. Разводы крайне осуждались обществом. Вторые браки встречались часто, но по причине вдовства, как правило. Нужно ли говорить, что семья от поступка Марии была в шоке.

    В бальном зале вновь заиграла танцевальная музыка. Сытые гости потихоньку потянулись назад в зал «Баккара».

    Когда Машеньку пригласил на танец очередной кавалер, Григорий Петрович нашел брата. В тот момент, когда они решили вернуться к отцу, который все еще сидел в компании Дурдиных за обеденным столом, на них наткнулся проходивший мимо Закретский.

    – Щегол! Parvenu! – процедил сквозь зубы Закретский, почти задев Гришу плечом, что было неслыханной дерзостью.

    – Excuse moi? – Григорий Григорьевич побледнел и был намерен выяснить отношения с обидчиком: – Сударь, вы что-то сказали?!

    Но Закретский уже повернулся к нему спиной и явно игнорировал соперника. У Григория Григорьевича заходили желваки. Александр Григорьевич, оценив ситуацию, взял юношу под руку и отвел в сторону.

    – Гриша, успокойся, – очень тихо, почти шепотом, попросил он.

    Казалось, Григорий Григорьевич не слышал. Он пытался высвободить свой локоть, но старший брат крепко держал его под руку.

    – Ты не слышал, что он сказал! – возмутился Гриша.

    – Возможно, он не самый приятный здесь человек, но у него весьма влиятельные родственники. Прошу, остынь! В конце концов, Петр не заслуживает скандала в своем доме, – тихим, спокойным голосом увещевал Александр Григорьевич.

    К последнему доводу Григорий не мог не прислушаться.

    Александр был старше брата на 20 лет, и его отношение к Грише было сродни отцовскому. Внешне он был статен и солиден, носил пушистые бакенбарды. Высоким ростом и худощавостью он пошел в отцовскую родню, в то время как Григорий был очень похож на мать, унаследовав от нее и яркие глаза, и средний рост. В темпераменте братья тоже были полными противоположностями. Александр был всегда спокоен и уравновешен, а в Грише постоянно кипели страсти.

    После завершившего бал котильона гостям вручили ценные сюрпризы. Дам одарили браслетами с изумрудами и сапфирами. Кавалерам раздали золотые брелоки. Некоторые гости не расходились после обеда именно из-за ожидания шикарных подарков в конце мероприятия. А некоторым увлекающимся натурам никогда не было достаточно развлечений, они бы продолжали танцевать до самого утра. Рядом с ломберными столами собрались молодые люди, которым хотелось продолжения веселья. Григорий Григорьевич и Закретский тоже оказались в этой компании.

    – Господа, поедемте в «Красный кабачок»! – предложил один из мужчин.

    Остальные одобрительно загудели.

    Григорий Петрович, который со старшим сыном наблюдал за происходящим на расстоянии, не проявлял внешне никаких признаков беспокойства. Однако он все-таки попросил Александра присмотреть за Гришей.

    – Сынок, поезжай с ним… А то под носом-то выросло, да в голове еще не засеяно…

    Оставив сыновей дальнейшим увеселениям, отец направился к выходу. Племянник с семейством провожали почетного гостя.

    – Молодец, Петруша, знаешь толк в ассамблеях! – похвалил Григорий Петрович хозяина дома.

    – Благодарю, дядюшка. Рад, что почтили своим присутствием! – с поклоном ответил Петр Степанович.

    – Ну, какая ж красавица! А платье-то, платье! Это сколько ж здесь бриллиантов? На них, поди, можно цельную Приволжскую губернию купить! – не оставил без внимания Григорий Петрович Варвару Сергеевну.

    Девушка засмущалась. Так всегда было с комплиментами от Григория Петровича – то ли похвалил, то ли пожурил.

    IV

    Вернувшись домой, Машенька горела желанием поделиться своими впечатлениями с Манефой. Она доверяла ей все свои девичьи секреты. Открываться перед подругами она не любила – они могли все высмеять, начать пересуды за спиной или позавидовать. С родителями личные переживания было как-то неловко обсуждать, а вот с нянюшкой – в самый раз. Та хоть и знатная ворчунья была, никогда бы и под пытками секрет Машенькин не выдала и всегда могла дать ценный совет, к которому, кстати, не обязательно было прислушиваться. В общем, она была идеальной собеседницей и плакательной жилеткой.

    – Манефачка, ты себе даже не представляешь, какой он! Добрый, умный, красивый, полон жизни… Любит лошадей, говорит на французском, немецком, читал Шопенгауэра, – взахлеб описывала она няне Григория Григорьевича.

    – Чево читал? – Манефа, конечно, была неграмотна, но она была неглупым человеком. Если б она получила образование, то могла бы заткнуть за пояс многих аристократов.

    – Неважно…. Ох, Манефачка… Как же теперь жить? А как он танцует! – Машенька витала в облаках, полностью поглощенная своими эмоциями.

    Пока они болтали, Манефа расшнуровала и сняла с девицы платье и корсет. Няня надела на нее ночную рубашку, и Машенька села к зеркалу, чтобы Манефа разобрала ее прическу.

    Жертва для сотни богов
    Потомки древнейшего волжского племени сювась сохранили тысячелетние языческие обряды
    2008-03-24 / Вера Постнова

    У чувашского народа есть легенда о том, что было когда-то не одно, а три солнца. Все светила находились так близко от земли и горели столь ярко, что люди не знали, что такое холод, зима, снег и лед. Не было нужды заботиться о теплой одежде. Кругом росли удивительные деревья, которые кормили людей своими плодами. Но нашлись недовольные люди и стали говорить: «Жарко. Хотим, чтобы было не три, а одно солнце». Чуваши пригласили лучшего охотника, и тот из лука убил одно, а потом и второе солнце. Третье солнце испугалось и убежало далеко-далеко на небо, где его не могла достать стрела. И тогда стало холодно, замерзли деревья и травы. От холода и голода стали умирать дети. Чувашские мудрецы-шурсукалы сказали: «Убитые светила не оживить, а чтобы оставшееся поверило нам и вернулось, надо на домах, на одежде рисовать три солнца, песнями и плясками завлекать светило».

    Языческая экзотика на волжских берегах

    С тех пор чувашский народ живет в объятиях природы. Родится в семье ребенок, купит ли чуваш корову, коня или гуся – он обязательно по такому случаю посадит дерево. И чуваш-язычник верит, что после смерти его душа живет в древесной кроне. А чтобы душа не заплуталась, опять же с незапамятных времен в лесу, на стволах, они делают зарубки, которые называются «тамга» – отличительный знак рода. Тамгу ставили на земельных наделах, на мешках, на лесных делянках, на домашних животных, на документах. Это может быть изображение радуги, стремени, лестницы, граблей, ковша или заячьего следа…

    После завоевания Казанского ханства чуваши прошли через насильственное крещение. Однако немало было и упрямых, которых невозможно было не только крестить, но даже и истребить. Они убегали в глухие леса, унося с собой своих сто богов (бог земли, бог травы, бог воды, бог зверей – всех чувашских богов и не перечислишь), свой язык, свой быт, традиции и нравы. Хранят все это и поныне.

    Чуваши (сувары, савиры) – потомки одного из древних племен Волжской Булгарии, государства, состоявшего в 910–970 годах из двух владений или, как пишут теперь ученые-татары, эмиратов – Булгарского и Суварского. Примерно в 920 году булгары приняли ислам, а сувары остались язычниками, сторонниками, как говорит чувашский писатель Николай Сорокин, «экологически чистой религии». Когда Волжскую Булгарию пришел завоевывать потомок Чингисхана хан Батый, столица древних чуваш Сувар пострадала особенно сильно. Его жители, самые воинственные в Волжской Булгарии, оборонялись с особой яростью. Тысячи суварцев или сювасей, что на древнечувашском языке означает «жертвоприносители», полегли тогда на развалинах города.

    Не все суварцы погибли – одни рассеялись, ушли в глухие леса, которыми богато Закамье. Другие на плотах и челнах переплывали ночами Волгу. Ее правобережье с крутыми берегами не внушало доверия завоевателям, и они побоялись идти дальше. Зато сувары спокойно выбирали новые безопасные места для поселения и пахоты.

    Николай Сорокин призывает соотечественников не спешить в Африку или Южную Америку за экзотикой, ибо она совсем рядом, на просторах Закамья. Там, вдоль Волги, возле малых рек и озер, вперемежку с татарскими аулами и русскими деревнями стоят чувашские ялы (деревни), где живут чуваши-язычники. Сегодня их не так много: из 150 тыс. чувашей, проживающих в Татарстане, язычников всего тысяч 15–17, но они и есть живая легенда древнего народа.

    Найти деревню чувашей-язычников легко по кладбищу. Они ставят на могилах необычный памятник – липовый столб, так называемую юбу. Столб устанавливается на кладбище только в октябре, который на чувашском языке так и называется – юба. Из трех дней похоронного обряда в первый день мужики едут в лес, где выбирают самую лучшую липу. Сначала долго молятся перед ней, потом рубят дерево, изготавливают из него намогильный памятник – юбу. На одном конце юбы делают зарубки: глаза, нос, рот. Затем из той же липы вырезают столик, скамейку для покойника, мостик, чтобы покойный мог перейти через реки, крючок для полотенца и липовую лопату. Считается, что чуваш и на том свете продолжает прилежно и много трудиться. Кстати, среди народов Поволжья чуваши самые трудолюбивые, и это никто даже не оспаривает. Когда придет время и юбу установят на могиле, то на нее повяжут платок, если это могила женщины, или наденут малахай, если умер мужчина. Каждый чуваш-язычник знает всех своих сородичей до седьмого колена, а некоторые и до девятого.

    Чуваши печной закалки

    Рождается чуваш летом в бане, а зимой в избе. Если роженица не может разродиться, зовут мужа – тот должен перешагнуть через жену, читая молитву, развязать тугой узел и усилием воли помочь своему ребенку появиться на свет. А уж пуповину ребенку перевяжет повитуха. Считается, что душу новорожденному дает «пирешти» – дух, а характер повитухи передается новорожденному. Первой новорожденного принимает не мать, а та женщина, которую она выбрала, – манакка, в переводе «старшая мать». Она первая прикладывает ребенка к груди матери. И отныне она будет почитаться в семье наравне с матерью. Самое почетное место за столом, самый дорогой подарок – ей.

    Ребенка не крестят, а проводят другой обряд. Йомзя-знахарь разбивает над головой ребенка два сырых яйца липовой палочкой, после чего отрывает голову петуху и выбрасывает ее за ворота, как приношение, чтобы задобрить злого духа, шайтана. За ворота также выбрасывают хмель. Потом йомзя, держа ребенка перед очагом, бросает в огонь соль, заклинает злых духов, уговаривая их покинуть этот дом. Ребенку же желает быть храбрым и трудолюбивым, как его родители.

    Если ребенок родился слабым, совершается обряд «впускания в него души».Три женщины наряжаются в самое лучшее. Одна берет сковороду, вторая – ковш, третья – печную заслонку и отправляются «на поиски души». Первая лезет в подпол и просит душу у шайтана, вторая выходит во двор и призывает поочередно языческих богов, третья поднимается на чердак и обращается непосредственно к верховному богу.

    Если ребенок заболеет, его тоже вылечит знахарь. Он протопит печь в избе, положит младенца на широкую липовую лопату и с молитвой и заклинаниями отправляет дитя в жаркую печь. Сначала на мгновение, потом на два и так, увеличивая время, будет прогревать его, приговаривая, чтобы тот рос румяным и здоровым… Лет десять назад ВГТРК «Татарстан» снял 45-минутный документальный фильм о чувашах-язычниках «Вера древнего народа». Он снимался целый год, потому что чувашский календарь в основе своей земледельческий. Названия месяцев связаны с полевыми работами: ага (сев), удо (сенокос), сьюрла (серп), авон (молотьба) и так далее.

    Сабантуйное соперничество

    Чуваши, как и татары, – тюрки, но обид у язычников на соседей хватает. «Татары, как правило, все чувашское пытаются переиначить по-своему, – считает Николай Сорокин. – Названия наших деревень переиначивают. Также бесцеремонно татары обошлись и с названием целого народа – чуваши. Предки чувашей называли себя «сювась». Подчеркивая свою прилежность к язычеству, к жертвоприношению. Но татары не могут произносить слова так мягко, как мы, поэтому и зовут нас чувашами». А уж когда приходит пора татарского праздника Сабантуй (праздник плуга), тут чуваши и совсем не могут скрыть своей обиды, обвиняя татар в том, что они украли древний праздник чувашей Акатуй (свадьба земли и плуга).

    Зато когда татары в 1990 году возродили утерянную при Иване Грозном государственность, первые, о ком они вспомнили, были чуваши. Чувашское радио «Атте-анне – сассысем» («Голоса отцов и матерей») в 1993 году начало вещание и до сих пор выходит в эфир раз в неделю: информационная программа плюс народные песни.

    Стараниями Николая Сорокина при поддержке татарских властей стала выходить газета «Сувар» на чувашском языке. А в 1996 году архиепископ Казанский и Татарстанский Анастасий передал чувашам церковь Параскевы Пятницы. Чуваши за четыре месяца привели старинный храм под Казанским кремлем в божий вид, и теперь у чувашей свой приход.

    Татары, считающие себя потомками древних булгар, не забывают, что у них с потомками древних сувар общие корни. И по поверью чувашей-язычников, это корни векового дуба Юмана: «У этого дерева семь корней, – поется в старинной чувашской песни, – семь корней, говорят, доходят до преисподней. У этого дуба золотой ствол, золотой ствол, говорят, уперся в седьмое небо».

    Дополнение.
    Чуваши это потомки САРМАТ,так же как и АВАРЦЫ,выходцы из Нижнего Поволжья,Центра Сарматии…

  • Рассказ три сестры три судьбы глава 15
  • Рассказ толстого чем люди живы
  • Рассказ три пояса жуковский
  • Рассказ толстого хотела галка пить с сюжетными картинками
  • Рассказ три поездки ильи муромца