I. За карасями
Это были встречи веселые, в духе рассказов Антоши Чехонте. Чехов был тогда еще А. Чехонте, а я — маленьким гимназистом. Было это в Москве, в Замоскворечьи.
В тот год мы не ездили на дачу, и я, с Пиуновским Женькой, — упокой, Господи, его душу: пал на Карпатах, сдерживая со своим батальоном напор австрийской дивизии, за что награжден посмертно Св. Георгием, — днями пропадал в Нескучном. Мы строили вигвамы и вели жизнь индейцев. Досыта навострившись на индейцах, мы перешли на эскимосов и занялись рыболовством, в Мещанском Саду, в прудах. Так назывался сад при Мещанском Училище, на Калужской. Еще нечищенные тогда пруды славились своими карасями. Ловить посторонним было воспрещено, но Веревкин Сашка, сын училищного инспектора, был наш приятель, и мы считали пруды своими. В то лето карась шел, как говорится, дуром: может быть чуял, что пруды скоро спустят, и всё равно погибать, так лучше уж погибать почетно. Женька так разъярился, что оттащил к букинисту латинский словарь и купил «дикообразово перо» — особенный поплавок, на карасей. Чуть заря — мы уже на прудах, в заводинке, густо заросшей «гречкой», где тянулась проточина, — только-только закинуть удочку. Женька сделал богатую прикормку — из горелых корок, каши и конопли, «дикообразово перо» делало чудеса, и мы не могли пожаловаться. Добычу мы сушили, и толкли питательный порошек или, по индейски, — пеммикан, как делают это эскимосы.
Было начало июня. Помню, идем по зорьке, еще безлюдным садом. В верхушках берез светится жидким золотцем, кричат грачата, щебечут чижики по кустам, и слышно уже пруды: тянет теплом и тиной, и видно между березами в розоватом туманце воду. Только рыболовы знают, что творится в душе, когда подходишь на зорьке к заводинке, видишь смутные камыши, слышишь сонные всплески рыбы, и расходящийся круг воды холодком заливает сердце.
— А, чорррт!.. — шипит, толкая меня, Женька, — сидит какой-то… соломенная шляпа!..
Смотрим из-за берез: сидит — покуривает, удочки на рогульках, по обе стороны. Женька шипит: «пощупаем, не браконьер ли?» Но тут незнакомец поднимается, высокий, голенастый, и — раз! тащит громадного карасищу, нашего, черноспинного, чешуя в гривенник, и приговаривает, баском таким: «иди, голубчик, не упирайся», — спокойно так, мастера сразу видно. И кому-то кричит налево: «видали, каков лапоток?» А это, сбоку, под ветлами, Кривоносый ловит, воспитатель училищный. А незнакомец на кукан карася сажает, прутик в рот карасю просунул, бичевочку под жабры, а на кукане штуки четыре, чисто подлещики, с нашей прикормки-то. Видим — место всё неудобное, ветлы, нельзя закинуть. И Кривоносый тащит — красноперого, золотого, бочка оранжевые, чуть с чернью. А карасище идет, как доска, не трепыхнется. Голенастый, в чесучевом пиджаке, в ладоши даже захлопал: «не ожидал какое тут у вас рыбье эльдорадо! буду теперь захаживать». Смотрим — и на другой удочке тюкает, повело… Женька шипит — «надо какие-нибудь меры… самозванцы!» А незнакомец выволок золотого карасищу, обеими руками держит и удивляется: «не карась, золотая медаль!» Сердце у нас упало. А Кривоносый орет — «а у меня серебряная, Антон Павлыч!..» А незнакомец опять золотого тащит… — и плюнул с досады в воду: плюхнулся карасище, как калоша. Ну, слава тебе, Господи!
Подошли поближе, уж невтерпеж, Женька рычит: «а, плевать, рядом сейчас закину». Смотрим… — чу-уть поплавок, ветерком будто повело, даже не тюкнуло. Знаем — особенное что-то. И тот, сразу насторожился, удочку чуть подал, — мастера сразу видно. Чуть подсек, — так там и заходило. И такая тишь стала, словно все померли. А оно — в заросли повело. Тот кричит: «не уйдешь, голуба… знаю твои повадки, фунтика на два, линь!..» А линей отродясь тут не было. Стал выводить… — невиданный карасище, мохом совсем зарос, золотце чуть проблескивает. А тот в воду ступил, схватил под жабры и выкинул, — тукнуло, как кирпич. Кинулись мы глядеть, и Кривоносый тут же. Голенастый вывел из толстой губы крючок, — «колечко» у карасины в копейку было, гармонья словно! — что-то на нас прищурился и говорит Кривоносому, прыщавому, с усмешкой: «мещане караси у вас, сразу видно!» А Кривоносый спрашивает, почтительно: «это в каком же смысле… в Мещанском пруду-с?» А тот смеется, приятно так: «благородный карась любит ловиться в мае, когда черемуха… а эти видно, Аксакова не читали». Приятным таким баском. Совсем молодой, усики только, лицо простое, словно у нашего Макарки из Крымских бань. — «А вы, братцы, Аксакова читали?» — нам-то, — «что же вы не зажариваете?..» Женька напыжился, подбородок втянул, и басом, важно: «зажарим, когда поймаем». А тот вовсе и не обиделся: «молодец, — говорит, — за словом в карман не лезет». А Женька ему опять: «молодец в лавке, при прилавке!» — и пошел направо, на меня шипит: «девчонка несчастная, а еще «Соколиное перо», чорт… сказал бы ему, наше место, прикормку бросили!» Стали на место, разматываем. Ветлы нависли сажени на две от берега, чуть прогалец, поплавку упасть только-только.
Размахнулся Женька, — «дикообразово перо» в самом конце и зацепилось, мотается, а мотыль-наживка над самой водой болтается. А там опять карасищу тащут! Женька звонил-звонил, — никак отцепить не может, плещет ветками по воде, так волны и побежали.
— «Плевать, всех карасей распугаю, не дам ловить!» А «дикообразово перо» пуще еще запуталось. Незнакомец нам и кричит: «ну, чего вы там без толку звоните! ступайте ко мне, закидывайте, места хватит!» А Женька расстроился, кричит грубо: «заняли наше место, с нашей прикормки и пользуйтесь!» И всё звонит. А незнакомец, вежливо так: «что же вы не сказали? у нас, рыболовов, правила чести строго соблюдаются… прошу вас, идите на ваше место… право, я не хотел вам портить!» А Кривоносый кричит — «чего с ними церемониться! мало их пороли, грубиянов… на чужой пруд пришли — и безобразничают еще. По какому вы праву здесь?» А Женька ему свое: «по веревкинскому, по такому!» Кривоносый и прикусил язык.
А клевать перестало, будто отрезало: распугал Женька карасей. Похлестали они впустую, незнакомец и подошел к нам. Поглядел на нашу беду и говорит: «Не снять. У меня запасная есть, идите на ваше место»,— и дает Женьке леску, с длинным пером, на желобок намотано, — у Перешивкина продается, на Маховой. — «Всегда у нас, рыболовов, когда случится такое…» — потрепал Женьку по синей его рубахе, по «индейской»:— «уж не сердитесь…» Женька сразу и отошел. — «Мы, говорит, не из жадности, а нам для пеммикана надо». — «А-а, — говорит тот, — для пеммикана… будете сушить?» — «Сушить, а потом истолкем в муку… так всегда делают индейцы и американские эскимосы… и будет пеммикан». — «Да, говорит, понимаю ваше положение. Вот что. Мне в Кусково надо, карасей мне куда же… возьмите для пеммикана».. Вынул портсигар и угощает: «не выкурят ли мои краснокожие братья со мною трубку мира?» Мы курили только «тере-тере», похожее на березовые листья, но всё-таки взяли папироску. Сели все трое и покурили молча, как всегда делают индейцы. Незнакомец ласково поглядел на нас и сказал горлом, как говорят индейцы: «Отныне мир!» — и протянул нам руку. Мы пожали, в волнении. И продолжал: — «Отныне, моя леска — твоя леска, твоя прикормка — моя прикормка, мои караси — твои караси!» — и весело засмеялся. И мы засмеялись, и всё закружилось, от куренья.
Потом мы стали ловить на «нашем» месте, но клевала всё мелочь, «пятачишки», как называл ее наш «бледнолицый брат». Он узнал про «дикообразово перо», и даже про латинский словарь, пошел и попробовал отцепить. Но ничего не вышло. Всё говорил: «как жаль, такое чудесное «дикообразово перо» погибло!» — «Нет, оно не погибнет!» — воскликнул Женька, снял сапоги и бросился в брюках и в синей своей рубахе в воду. Он плыл с перочинным ножом в зубах, как всегда делают индейцы и эскимосы, ловко отхватил ветку и поплыл к берегу с «дикообразовым пером» в зубах. — «Вот!» — крикнул он приятному незнакомцу, отныне — брату: — «задача решена, линия проведена, и треугольник построен!» Это была его поговорка, когда удавалось дело. — «Мы будем отныне ловить вместе, заводь будет расчищена!» Брат бледнолицый вынул тут записную книжечку и записал что то карандашиком. Потом осмотрел «дикообразово перо» и сказал, что заведет и себе такое. Женька, постукивая от холода зубами, сказал взволнованно: «отныне «дикообразово перо» — ваше, оно принесет вам счастье!» Незнакомец взял «дикообразово перо», прижал к жилету, сказал по-индейски — «попо-кате-петль!», что значит «Великое Сердце», и положил в боковой карман, где сердце. Потом протянул нам руку и удалился. Мы долго смотрели ему вслед.
— Про-стяга! — взволнованно произнес Женька, высшую похвалу: он не бросал слова на ветер, а запирал их «забором зубов», как поступают одни благородные индейцы.
Мимо нас прошел Кривоносый и крикнул, тряся пальцем:
— Отвратительно себя ведете, а еще гимназисты! Доведу до сведения господина инспектора, как вы грубили уважаемому человеку, больше вашей ноги здесь не будет, попомните мое слово!
Женька крикнул ему вдогонку: «мало вас драли, грру-биянов» — сплюнул и прошипел: «бледнолицая с-со-ба-ка!..»
Припекло. От Женьки шел пар, словно его сварили и сейчас будут пировать враги. Пришел Сашка Веревкин и рассказал, что незнакомец, — брат надзирателя Чехова, всю ночь играл в винт у надзирателей, а потом пошли ловить карасей… что он пишет в «Будильнике» про смешное, — здорово может прохватить! — а подписывает, для смеха, — Антоша Чехонте. А Кривоносого выгонят, только пожаловаться папаше, — «записано в кондуите про него — «был на дежурстве не в порядке, предупреждение». Женька сказал: «чорт с ним, не стоит». Он лежал на спине, мечтал: нежное что то было в суровом его лице.
Случилось такое необычное в бедной и неуютной жизни, которую мы пытались наполнить как-то… нашим воображением. Многого мы не понимали, но сердце нам что-то говорило. Не понимали, что наш «бледнолицый брат» был, по истине, нашим братом в бедной и неуютной жизни и старался ее наполнить. Я теперь вспоминаю, из его рассказов, — «Монтигомо», Ястребиный Коготь…» — так, кажется?..
Июль, 1934 г.
Алемон.
II. Книжники… но не фарисеи
На Рождество пришли к нам славить Христа «батюшки» из Мещанского училища. Пришли, как всегда, к ночи, но не от небрежения, а по причине служебного положения: надо обойти весь служебный и учительский персонал и объехать всех господ членов Попечительского Совета, всех почетных членов и жертвователей, а это всё люди с весом — коммерции и мануфактур-советники. Значится-то как на сооружении-ковчеге нашем? — «Московского Купеческого Общества Мещанские Училища и Богадельня»! И везде надо хоть пригубить и закусить.
Отец протоиерей и дьякон Сергей Яковлевич люди достойные, и строгой жизни, но теперь, после великого обхода и объезда, необыкновенно веселые и разговорчивые. Батюшка принимает стакан чаю со сливками, но отказывается даже от сухарика: переполнен! Дьякон, после упрашиваний, соизволяет принять мадерцы, и принимает размашисто, цепляя елку, и она отвечает звяканьем и сверканьем по зеркалам. Батюшка говорит со вздохом: «мадерца-то, мадерца-то как играет о. дьякон!» А о. дьякон в смущении отвечает: «да, приятная елочка». Замечает на рояли новенький «Вокруг Света» и начинает просматривать.
— Замечательный журнальчик братья Вернеры придумали! Увлекательное чтение, захватывающее. Тоже увлекаетесь? — спрашивает меня. — «Остров Сокровищ» печатался… роман Стивенсона! Не могу забыть «морского волка», на деревянной ноге! Мо-рроз по коже…»
— Был случай в одном приходе… — говорит батюшка, — надо «Восстаните», всенощную возглашать, а о. дьякон на окошке, у жертвенника, одним глазом «Вокруг Света» дочитывает, про сокровища. Вот, увлечение-то до чего доводит.
Все смеются, и громче всех о. дьякон.
— Или, возьмите, Луи Жаколио, — «В трущобах Индии»! Всё иностранцы пишут, наши так не умеют. Или Луи Боссенара, — «Черные Флаги», кажется… про китайских пиратов?!. Мороз по коже!..
Глухая старушка-родственница переспрашивает: — «про китайского императора?» — и все смеются. Дьякон перелистывает журнал и говорит, что сейчас дома разоблачится и предастся увлекательному чтению, — и ему принесли новенький номерок, да не успел еще и взглянуть. Рассказывает, что и «Сверчок» получает, тоже Вернеры издают, на ве-ле-невой бумаге! И какой же случай! Как раз сегодня имел честь познакомиться с писателем, который пописывает в сем «Сверчке», остроумно пописывает, но далеко не так увлекательно, как Стивенсон или Луи Буссенар. Но, надо сказать, человек наиостроумнейший. И что же оказывается: братец ихнего надзирателя Чехова, какое совпадение! Но подписывается из скромности — А. Чехонте.
— Были у г. инспектора, Ивана Петровича Веревкина. У стола нас и познакомили, Иван Петрович друг другу нас представил. А он, прямо, зачитывается! И «Будильник» еще выписывает, и там тоже г. Чехонте пописывает. Чокнулись с ним мадерой Депре-Леве, я и позволил себе заметить, что вот, почему наши писатели не могут так увлекательно, как иностранцы? Moроз, говорю, по коже! А он… остроумнейший человек! — так это прищурился и говорит: «погодите, о. дьякон, я такой роман напишу, что не только мороз по коже, а у вас волосы дыбом встанут!» Так все и покатились. И так вот, руками над головой… про волосы.
Я представил себе, как встанут дыбом волосы у о. дьякона, — а у него волосы были, как хвост у хорошего коня, — и тоже засмеялся. И о. дьякон загоготал, так что батюшка опять попробовал сдерживать, говоря: «мадерца-то что, о. дьякон, делает!»
— Одобрил я его, комплимент сказал даже, как он изобразил дьякона в баньке. Ну, до чего же тонко и остроумно! Нет, далеко до него Мясницкому или, даже, Пазухину. И какой же конфуз вышел, там же у инспектора… Опять мы с ним чокнулись, для знакомства… ах, компанейский человек-душа! — взял он финик со стола, чай мы пить стали… и говорит, скорбно так: «и почему у нас не сажают фиников! а могли бы, и даже на Северном Полюсе!» Так все заинтересовались. Да как же можно, ежели наш суровый климат не дозволяет? А он пенснэ надел, лицо такое вдумчивое, и говорит: «Очень просто, послать туда… секретаря консистории или хорошего эконома! никто лучше их не сумеет нагреть — !! — местечка!..» В лоск положил всех, животики надорвали. Великий остроумец.
На прощанье дьякон сказал, что у них в библиотеке имеется и книжечка г. Чехонте, — «Сказки Мельпомены», — ударение на «о», — от самого писателя дар.
— Забавные историйки, про артистов. Но, правду сказать, не для нашего с вами чтения. Нам вот про «Остров сокровищ»… про пиратов бы!..
И опять зацепил елку рукавом. И елка, и все мы засмеялись.
Я знал, про кого рассказывал о. дьякон: про нашего «брата-бледнолицего», которому Женька подарил летом «дикообразово перо». Осталось во мне об этом приятное воспоминание. На всякий случай я записал название книжечки, чтобы взять ее из «мещанской» библиотеки, где мы были своими людьми, благодаря Сашке Веревкину, сыну инспектора.
* * *
Как-то зимой, в воскресенье, Сашка позвал нас с Женькой есть горячие пироги с кашей. Мещанское училище славилось своими пирогами. Идешь, бывало, от обедни, спускаешься по чугунной лестнице, а в носу так щекочет пирогами с кашей. По улице даже растекается: «эх, пироги пекут!» Всем обитателям белых корпусов-гигантов, — а обитателей было не меньше тысячи, — полагалось в праздник по хорошему, подовому пирогу. Говорили, что есть особенный капитал — «пирожный», оставленный каким-то купцом, на вечные времена, «дабы поминали пирогами». И поминали неукоснительно.
Идем мы по длинным коридорам, видим огромные столовые, длинные в них столы, уставленные кружками с чаем, и у каждой кружки — по большому пирогу с кашей, — дымятся даже. И мальчики, и девочки, и призреваемые старички и старушки, все прибавляют шагу — на пироги. Взяв по горячему пирогу в буфетной, мы едим на ходу, рассыпая кашные крошки на паркетные и асфальтовые полы. Разыскиваем бородатого библиотекаря Радугина, который тоже у пирогов. По праздникам и библиотекарь отдыхает, но для Сашки закон не писан. Радугин, говорят, у надзирателей. Идем в надзирательский коридор. И тут тоже пахнет пирогами. Сашка входит в огромную комнату, разделенную перегородками на стойла. В самом заднем слышится смех и восклицания. Сашка входит, а мы затаиваемся у двери. В щель всё-таки отлично видно: за столиком у окна сидят надзиратели без сюртуков и… наш «бледнолицый брат»! — брат надзирателя Чехова. Женька шепчет: «спросить бы, как мое «дикообразово перо»… здорово, небось?» Сашка валится на диван и ест надзирательский пирог. Радугин дает ему ключи от библиотечных шкапов, но Сашка и не думает уходить. И мы не думаем: щелкает соловей, самый настоящий соловей! А это Кривоносый, регент, шутки свои показывает. Писатель Чехонте сидит в пиджаке, слушает Кривоносого, и тоже ест пирог с кашей, стряхивая с брюк крошки. Кривоносый начинает скрипеть и трещать скворцом, — ну, прямо, живым скворцом! Писатель даже в ладоши хлопает и говорит приятным таким баском: браво, брависсимо! — «А можете жаворонком?» — спрашивает. — «А вот… «на солнце темный лес зардел…» — говорит прыщавый Кривоносый: и начинает петь жаворонок, нежно-нежно, самое тихое журчанье! Потом представляет чижика, индюшку, вы-ъфьекивая, как самая настоящая индюшка: «Фье-дор, Фье-дор… я озя-бла… купи-башмаки!» И уточку — «купи-коты, купи-коты». И — удивительно, дух даже захватило, — «майский вечер». Сидит на террасе помещик и слушает «майскую симфонию»: кричат лягушки в пруду: «Варваррр-ра… полюби Уваррр-ра» — а Варвара ругается: «вар-варрр! вар-варрр!» Все покатываются, а мы с Женькой прыскаем за дверью. Чехонте, «бледнолицый брат», просит еще что-нибудь. Кривоносый, — откуда только, у прыщавого! — говорит: «Весенний вечер, пруд засыпает, камыши спят…» — «Нет, каков Кривоносый-то! мо-ло-дчи-на!.. не зна-ал…» — шипит Женька, возненавидевший Кривоносого за его «мало вас драли, грубиянов!» — «И вот», — продолжает Кривоносый, выпивая предложенную ему рюмочку, — и вот, камышевка, безхвостая птичка, во всём мире теперь одна, бессонная… спрашивает другую, на другом конце озера: «Ты-тита-видел? ты-тита-видел?..» А та, в том же тоне, ответствует: «видел-видел-видел… пить-пить-пить!..» — И по сему случаю… Все выпивают и закусывают пирогами с кашей. Так бы вот и стоял, и слушал этого прыщавого Кривоносого, регента. А Сашка-дурак уже прет с ключами: идем, ребята!
Мы роемся в огромных шкапах великой «мещанской» библиотеки, — учительской. Библиотека знаменитая: много жертвовали купцы на просвещение, отказывали «книжные капиталы» и целые библиотеки. Отказывали и призревавшиеся старички, старушки, — порой, старинные, редкостные книги. Я уже отчитал «приключения» и теперь дочитываю исторические романы. Сашка отпирает нам все шкапы и уходит раздобыть еще пирогов. Мы роемся в богатствах, как мыши в мучном лабазе. Женька отыскивает — «еще про Наполеона». Он читает теперь только «военное», остальное — «всё болтовня». Мы накладываем по горке книг, до следующего воскресенья, как раздается басистый голос: «вот оно, самое-то книгохранилище! И тут пирогами пахнет». Входит Сашка с грудой пирогов у груди, придерживая их рукой; в другой руке у него графин квасу, «мещанского», который тоже славится, как и пироги. В высоком молодом человеке с открытым лицом, в пенснэ, мы узнаем «брата-бледнолицего», и стесняемся есть при нем. А Сашка говорит без стеснения:
— Хотите, Антон Павлыч?
— Можно, люблю пироги… замечательные ваши пироги, подовые… — говорит «брат», берет из красной Сашкиной лапы поджаристый пирог и начинает есть, роняя сыпучую начинку. И мы начинаем есть. Приходит русобородый Радугин, Сергей-тоныч, как называют его мальчишки, — Сергей Платонович, — и еще высокий худощавый надзиратель, брат «бледнолицого», и начинают выбирать книги.
— Всё к вашим услугам, Антон Павлович, — предупредительно говорит библиотекарь, — только вы, небось, всё уж прочитали.
— А вот, посмотрим, где же всё прочитать. Много читано… Бывало, таким вот был… — показывает он к нам пальцем, взглядывая, прищуриваясь, через пенснэ, — в неделю по аршину читал.
— То-есть, как по аршину? — не понимает Радугин, и мы не понимаем.
— А так. В неделю с краю аршин отхватишь… понимаете, книг? в городской библиотеке, что попадется. У нас за библиотекаря один старичок был, временно заведывал… всё, бывало, кожаные калоши чистил. Как ни забежишь, все он калоши начищает. И всегда почему-то Костомарова предлагал читать. Просишь Тургенева, или там Диккенса, а он всё: «да вы бы Костомарова-то читали! Фамилия должно быть, нравилась. Так вот, понимаете… надоели ему записочками… надо по записочкам искать книги, он и — «да чего там записочки, отхватывай с того уголка помаленьку, так всю читальню и прочитаешь. А лучше бы Костомарова читал!» Вот я и отхватывал по аршинчику в неделю… очень интересно выходило, все книжки перемешаны были, всякие неожиданности получались.
И он ласково посмеялся, глядя на нас с прищуром. Мне опять понравилось добродушное его лицо, такое открытое, простое, как у нашего Макарки из бань, только волосы были не ежом, а волнисто зачесаны назад, как у о. дьякона. Вскидывая пенснэ, он вдруг обратился к нам:
— А, господа рыболовы… братья-краснокожие! — сказал он, с усмешливой улыбкой, — вот где судьбе угодно было столкнуть нас лицом к лицу… — выговорил он особенным, книжным, языком. — Тут мы, кажется, не поссоримся, книг вдоволь.
Мы в смущении молчали теребя пояса, как на уроке.
— А ну, посмотрим, что вы предпочитаете. Любите Жюль-Верна? — обращается он ко мне.
Я отвечаю робко, что уже прочитал всего Жюль-Верна, а теперь… Но он начинает допрашивать:
— Ого! А Густава Эмара, а Фенимора Купера?.. Ну-ка, проэкзаменуем краснокожих братьев… что читали из Густава Эмара?..
И я начинаю перечислять, как по каталогу, — я хорошо знал каталоги: Великий предводитель Аукасов, Красный Кедр, Дальний Запад, Закон Линча, Эльдорадо, Буа-Брюле, или Сожженные Леса, Великая Река…
Он снял пенснэ и слушал с улыбкой, как музыкант слушает игру ученика, которым он доволен.
— Ого! — повторил он значительно. — А что из Майн-Рида прочитали? — и он хитро прищурился.
Я был польщен, что такое ко мне внимание: ведь не простой это человек, а пописывает в «Сверчке» и в «Будильнике», и написал даже книгу — «Сказки Мельпомены». И такой, замечательный, спрашивает меня, знаю ли я Майн-Рида!
Я чеканил, как на экзамене: Охотники за черепами, Стрелки в Мексике, Водою по лесу, Всадник без головы… Он покачивал головой, словно отбивал такт. Потом пошел Фенимор Купер, Капитен Марриэт, Ферри. Когда я так чеканил, Женька сзади шипел: «и всё-то врет… половины не читал!». Ему, конечно, было досадно, что занимаются только мной. Робинзона? Я даже поперхнулся. Робинзона Крузо?! Я читал обоих Робинзонов: и такого, и швейцарского… и еще третьего, Лисицына! Он, должно быть, не ожидал, — снял пенснэ и переспросил прищурясь:
— Это какого… Лисицына?
— А «Русский Робинзон… Лисицын»! Это редкая книга, не во всякой даже библиотеке…
И я принялся рассказывать, как Лисицын, купец Лисицын, построил возле Китая крепость и стал завоевывать Китай… притащил пушку и… всё один! Он остановил меня пальцем, и сказал таращившему глаза Радугину, есть ли у них «про этого купца Лисицына»? Тот чего-то замялся: как всегда, ничего не знал, хоть и библиотекарь. Я за него ответил, что здесь Лисицына нет, но можно его найти на Воздвиженке, в библиотеке Бессоновых, «бывш. Ушаковой», да и то растрепанного, с разорванными картами и планами. Он сказал — «вот, знаток-то!» — и спросил, сколько мне лет. Я ответил, что скоро будет тринадцать. И опять Женька зашипел: «и всё-то врет!» Но я нисколько не врал, а мне, действительно, через десять месяцев должно было исполниться тринадцать.
— Ого! — сказал он, — вам пора переходить на общее чтение.
Я не понял, что значит — «общее чтение».
— Ну-с… с индейцами мы покончим. А как, Загоскина?..
Я ему стал отхватывать Загоскина, а он рассматривал в шкапу книги.
— А… Мельникова-Печерского?
Я видел, что он как раз смотрит на книги Мельникова-Печерского, и ответил, что читал и «В лесах» и «На горах», и…
— «На небесах»?.. — посмотрел он через пенснэ.
Я хотел показать себя знатоком и сказал, что читал и «На небесах», но что то удержало. И я сказал, что этого нет в каталогах.
— Верно, — повторил он, прищурясь: — этого… нет в каталогах. Ну, а читали вы романы про… Кузьмов?
— Про Кузьмов?.. Я почувствовал, не подвох ли: случается это на экзаменах. Про Кузьмов?.. Он повернулся к Радугину, словно спрашивал и его. Тот поглаживал золотистую бороду и тупо смотрел на шкап.
— Не знаете… А есть и про Кузьмов. Два романа есть про Кузьмов. Когда я был вот таким, — показал он на меня пальцем, — у нас, в городской библиотеке, сторож-старичок был, иногда и книги выдавал нам… говорил, бывало: «две книжки про Кузьмов были, и обе украли! читальщики спрашивали — дай про Кузьмов! — а их украли». А есть… про Кузьмов! Ну, знаток, кто знает… про Кузьмов?
Меня осенило, и отчетливо, словно на стене написалось, выплыло: «Кузьма Петрович Мирошев, или Русские в… году»?.. «Кузьма Рощин»?..
— Загоскина?.. сказал я, а Женька шипел мне в ухо: «врешь, Кузьма Минин!»
— Браво! сказал экзаменатор, сдергивая пенснэ, и пообещал устроить меня старшим библиотекарем Румянцевского музея, — непременно уж похлопочет.
Он не знал, что я мог бы отхватить ему наизусть весь каталог «романов, повестей, рассказов и проч.» ушаковской библиотеки, — Авсеенко, Аверкиева, Авенариуса, Авдеева, Ауэрбаха… всех Понсондютерей, Поль де Коков, Ксавье де Монтепенов… русских и иностранных, которых, правда, я не читал, но по заглавиям знал отлично, так как чуть ли не каждый день сестры гоняли иа Воздвиженку менять книги.
Сказав — «на пять с плюсом», экзаменатор принялся за Женьку, назвав его «краснокожим братом»: помнил! Женька напыжился и сказал в подбородок, басом:
— Я пустяков не читаю, а только одно военное… про Наполеона, Суворова, Александра Македонского и проч…
Так и сказал: «и проч»… — и соврал: недавно показывал мне книгу — «Английские камелии» и сказал: «а тебе еще рано, мо-ло-ко-сос!»
— Ну, будете героем! — сказал «бледнолицый брат».
Прошло тридцать лет… и Пиуновский, Женька — стал героем.
— А ваше «дикообразово перо»… — всё помнил! — действительно принесло мне счастье: целого леща поймало в Пушкине! Всегда с благодарностью вспоминаю вас.
Женька переступил с ноги на ногу, подтянул подбородок и перекосил пояс, засунув руку, как всегда у доски в гимназии.
— Вот, — обратился он к зевавшему в свою бороду Радугину, — настоящие то книжники! Книжники… но не фарисеи! А есть у вас известная книга, Дроздова-Перепелкина… «Галки, вороны, сороки и другие певчие птицы»?
Радугин вдумчиво поглядел на полки.
— Кажется, не имеется такой. Впрочем, я сейчас, по каталогу…
— Да нет, это же я шучу… — засмеялся он. — Это только у дедушки Крылова ворона поет, а в каталогах где же ей.
Все весело засмеялись… Я осмелился и сказал:
— Отец дьякон мне говорил… Сергей Яковлевич… у вас книжка написана, «Сказки Мельпомены»? Я непременно прочитаю.
— Есть, — улыбнулся он, — только не Мельпомены, а Мельпомены, на «ме» ударение. Не стоит, неинтересно. Вот когда напишу роман — «О чем пела ворона», тогда и почитаете… это будет поинтересней. Есть же роман — «О чем щебетала ласточка»…
— Шпильгагена! — сказал я.
— Непременно похлопочу, в Румянцевский музей.
Он еще пошутил, набрал книг и пожелал нам с Женькой прочесть все книги, какие имеются на свете. Я почувствовал себя так, словно я выдержал экзамен. И было грустно, что кончилось.
——
Была лавочка Соколова, на Калужской, холодная, без дверей, закрывавшаяся досками на ночь. В ней сидел Соколов, в енотовой шубе, обвязанный красным жгутом по воротнику. Из воротника выглядывало рыжее лицо с утиным носом, похожее на лисью морду. Всегда ворчливый, — «и нечего тебе рыться, не про тебя!» — он вырывал у меня из рук стопочки книжек-листовок, — издания Леухина, Манухина, Шарапова и Морозова… Стоишь, бывало, зажав в кулаке пятак, топаешь от мороза, перебираешь — смотришь: какое же богатство! В лавочке были перышки, грифельки, тетрадки… но были и книжки в переплетах, и даже «редкостные», которые выплывали к Соколову из Мещанской Богадельни, после скончавшихся старичков.
Как-то зимой, в мороз, с гривенником в кармане, рылся я в стопках листовок: хотелось выторговать четыре, а Соколов давал три.
— Ну, достали Четьи-Минеи? — услыхал я словно знакомый голос, и узнал его — в пальто с барашком, высокого, с усмешливыми глазами за пенснэ.
— Еще не освободились наши Четьи-Минеи. Справлялся в богадельне, говорят — недельки две надо погодить, — сказал Соколов, отнимая у меня стопочку.
— Какая богадельня, что такое?..
— А который… Четьи-Минеи-то хозяин. Уж постараюсь, очень хорошие, видал я. С часу на час должен помереть. Эконом мне дешево бы, и я с вас недорого возьму. Вода уж до живота дошла, а всё не желает расставаться. Раньше мукой торговал, а любитель до книг.
Он усмехнулся, подышал на пенснэ, протер и сказал мягко:
— Во-он что… как гробовщики ворот. Нет, пусть уж поживет старичок, не беспокойте… — и стал перебирать стопочки «житий».
Меня он не узнал или не приметил. Хотелось сказать, что у нас есть Четьи-Минеи, старинные, после прабабушки Устиньи. Хотелось бы подарить ему. Но они были под ключом в чулане, и я смотрел на них раз в году, когда проветривали чулан. Он отобрал стопочку «житий», заплатил и ушел, говоря: «а старичка вы, пожалуйста, не тревожьте, мне не надо». Было грустно, что он не узнал меня. Я переглядел стопочку: ничего интересного, это я читал — про святых. Уже много после я понял, что было интересного в этих книжечках — для него. Много после мне вспоминалось, — отражение снов, как-будто, — когда я читал Чехова: вспоминалось в словечках, в черточках, что-то знакомое такое… Вспоминалась и неведомая птичка, кого-то всё спрашивавшая в камышах, на озере, после захода солнца: «ты-Ники-ту-ви-дел?» — и повторявшая себе грустно: «видел-видел-видел»…
Август, 1934 г.
Алемон.
III. «Веселенькая свадьба»
Скорняк с нашего двора, по прозвищу «Выхухоль», выдавал замуж дочку Феню. Свадьба готовилась такая, что ахали: бал и вечерний стол, на Якиманке, в доме Клименкова — «для свадеб и балов», с духовой музыкой, с лавровыми деревцами в кадках и с благородными шаферами, как, например, студент Иван Глебыч, который пенснэ носит. И выдавал не за кого-нибудь, а за ученого землемера, — с серебряным знаком ходит! Полугариха — сваха в месяц свертела дело, а мы все думали, что Фене нравится Иван Глебыч. Все ходил к скорняку, доучивал Феню после Мещанского училища: нанял его скорняк развивать ее, чтобы была настоящая барышня, и они все читали книжки — «Дворянское Гнездо», и… разные. Принесешь скорняку Загоскина, а они грустные стишки читают — Надсона там или «Парадный подъезд»… а «Выхухоль» слушает и вздыхает над лисьим мехом. И под гитару пели — «Глядя на луч пурпурного заката», — нравилось скорняку. Горкин всё его пустодумом звал: «до лысины всё лыцаря-Гуака своего читаешь — вот и начитал дырку в голову». Бывало, сидим на рябине с Женькой, а они про «Дворянское гнездо» всё — вот и начнем дразнить «ах и-Феня-Феня-я — Феня ягода моя!» — даже язык устанет. Иван Глебыч камушками швыряет, — какие же вы неразвитые!» — а мы свое. Так и уйдет из сада. Феня была красивая: в русском костюме, темная коса, карие глаза, личико круглое, румяное, — ну, ягодка. Даже и Жене нравилась, а он всё говорил, что любовь может развратить, и не совершишь подвигов, как Юлий Цезарь, и бырышень всё дичился. А тут, будто, и ревновал, сердился: «кошачьи амуры… из ведра бы!..»
И так неожиданно — за землемера, собственный дом. Ну, домишка на огородах, в спарже там жулики ночуют… а, главное, с серебряным знаком ходит. И… десять тыщ чистоганом дает скорняк, на кошках под бобра капиталец какой накрасил!..
——
При мне и с Фирсановым рядились, с кондитером.
— …и амуровые чтобы канделябры, для молодых.
Старик Фирсанов, высокий, в баках, похожий на лорда Гленарвана, из «Детей капитана Гранта», загибает пальцы:
— Амуровые канделябры — самое первое, сахарные голубки на плите — второе-с… рог изобилия, с конфектами в ажуре, и с зеркальцами, и в кружевцах, четыре рубли фунт, «свадебные», не Кудрявцева-с, а Абрикосова-Сыновья, — три?..
— Английской горькой побольше, Болховитин-прасол будет, обещался.
— Будет-будет — всё будет! — говорит Фирсанов, скороговорочку, — и горькая, и хинная, и рябиновка… Семи сортов. Буфет, холодное и горячее, соляночки на сковородке, снеточки белозерские, картофель пушкинский, свирепая каена, перехватывает глотку, — фирсановское открытие! Из рыбного закусона: семга императорская, балык осетровый, балык белужий, балычок севрюжий, хрящъ уксусный, сигов трое, селедка королевская… икра свежая, икорка паюсная-ачуевская…
— Да уж пировать так пировать… событие такое… как исторический роман! за благородного отдаю, серебряный орел на груди!..
— Хорошо их знаю. Пешком не ходит, всё на извозчиках ездит в клуб, все городовые козыряют. И еще… буфет прохладительный, аршады-лимонады, ланинская вода, зельтерская для оттяжки… фруктовый сортимент…
— Пришлет золотую карету под невесту! Шафера от него — учитель рисования, при орденах во фраке, — во дворцах рисовал! и еще, тоже со знаком, ихний. И у меня не жиже: студент в мундире со шпагой, в пенснэ ходит… и еще, тоже из образованных, экзекутор из суда, со шпагой тоже, и двое про запас, Болховитина сынки, в перчатках, учащие.
Да уж будет-будет — всё будет! говорит Фирсанов, закуривая сигару: только сигары курит.
——
Пригласительный свадебный билет с золотым обрезом: «…пожаловать на бал и вечерний стол…» Вся Калужская перед домом: ноябрь, падает снежок. Подкатывают шафера в коляске. Перед ними картон с букетом. Оба в сияющих цилиндрах, в белых, как мел, перчатках, крылатые шинели, на груди что-то золотится. Лица румяные, с морозцу. В толпе говорят ар-ти-сты! Я бегу к скорняку. Шафера отбивают каблуками, кричат с порога «жиних ожидает в церкви!» — и всем делается страшно. Трещат скорняковы канарейки. Шафера сбрасывают шинели, вынимают белый букет в путающихся атласных лентах и подают невесте. Феня похожа на царевну: беленькая, во флердоранжах, светится сквозь вуальку, щечки чуть-чуть алеют. Женька вздыхает сзади. Вспоминается, грустно-грустно — «ах-Феня-Феня-я…» Скорняк схватывает образ, скорнячихе суют кулич, Феня опускается, в вуальке. Скорняк, в сюртуке, похож на старого барина; скорнячиха, в шумящем платье, вся обливается слезами. Женька шепчет: «нечего тут сыропиться». Вскрикивают за нами: «да Андрюша, образ-то кверх ногами!..»
Кричат шафера — «карету под невесту!» Ахают все — ка-ре-та!.. Атласная — золотая, окна — насквозь всё видно, в мелких подушечках, атласных, — будто играет перламутром. Двое лакеев, в белом, в цилиндрах с бантом. Шафера откидывают дверцу. Иван Глебыч — в мундире, с флердоранжем; светится рукоятка шпаги, перчатка откручена на пальцы, лицо в тревоге. Кричат — «Божье благословение, мальчика-то вперед пустите!» Андрюша, в бархатных панталончиках, вихрастый, с образом на груди, тычется на подножку, в страхе; под носом у него «малина», с медовых пряников. Тощий, высокий екзекутор, в мундире и со шпагой, держит невестин шлейф: студент нежно поддерживает Феню, словно она стеклянная. С треском захлопывают дверцу. Шафера прыгают в коляски, кричат — «с Богом!» Все крестятся. Скорняк корит Кологривова: «что ты мне под невесту подал! Бога у тебя нет, такое под невесту!..» Каретник, с заплывшими глазами, божится: «да… покойничков у меня эти не возят… а что Паленова вчерась возили, так, это из уважения, не в счет». Скорняк уходит, махнув рукой. Говорят — «не к добру, покойницких лошадей прислал». Каретник ворчит: «приметил скорнячий глаз… лошади — не кошка, под бобрика не закрасишь».
——
В доме Клименкова горят окна. Мы с Женькой топчемся у ворот: рано, войти неловко. По двору пробегают поварята, тащат с саней корзины, звенят бутылки. Музыканты приехали: пробуют, слышно, трубы. На боковой подъезд, во дворе, выбегает Фирсанов, во фраке, с салфеткою под мышкой: «черти, куда заливное сунули?» Здороваемся с Фирсановым. — «Да что… опять, мошенник, нарезался, заливное никак не сыщем, а еще старший повар!» Поваренок кричит: «нашли заливно, в дрова засунута… а Семеныча снежком оттерли!» — «Ну, слава Богу… соли в мороженое бы не попало!» кричит Фирсанов и приглашает заправиться: закусочные пирожки готовы. Это наш придворный кондитер, правит все свадьбы, поминки и именины, еще от дедушки. Подъезжают на своих и на лихачах. Прасол вываливается кулем из саночек. Бегут барышни в белых шальках, духами веют. Подкатывают — мясник Лощенков с семьей, в карете, краснотоварцы Архиповы, Головкин-рыбник, портной Хлобыстов, булочник с семейством: Ратниковы, Баталовы, Целиковы, бараночник Муравлятников с сынками, Сараев — башмачник с дочками… — какие-то все другие, в хороших шубах. Молодые сейчас приедут. Сумерки, плохо видно. Кто-то высокий столкнулся с Женькой и извиняется, идет на подъезд за всеми. Женька шепчет: «ты знаешь, это кто?.. он, ей-Богу! да «дикообразово перо»-то подарил я, тот, писатель!» Я не верю… не может быть! И радостное во мне: будто знакомый голос, баском таким: «ах, простите, пожалуйста…» Надо сказать Фирсанову, угощали чтобы… и скорняку, что писатель у него на свадьбе. Всё хотел — «живого бы писателя посмотреть, Загоскина бы». Но тот уж помер, а это живой писатель.
——
Входим под фонари подъезда в большие сени, с зеленой куда-то дверью. Пахнет парено-сладковато, — осетриной, сдобными пирожками, сельдереем, — особенным, поварским духом. Идем по широкой лестнице по малиновому ковру. В высокой зеркальной зале, под мрамор с золотом, с хрустальными люстрами из свечей, — свадебный стол, «покоем». Белоснежные скатерти, тысячи огоньков хрустальных — от разноцветных пробок от бутылок лафитничков и рюмок, блеск от бронзы и серебра. Музыканты, на хорах, пробуют робко трубы, сияет медь. — «После «встречи», — кричит Фирсанов, — «Дунайские Волны» пустишь, а там скажу!» Потягивая бакенбарду, он оглядывает парад, что-то соображая пальцем. На «княжем месте» на серебре, — рог изобилия, из которого рушатся конфекты. «Амуровые канделябры» — по сторонам: золотые амурчики целуются под виноградом, выбросив в воздух ножки. Мы выискиваем по зале — где он. По стенам, сидят недвижимо гости, положив красные руки на колени или подпершись, самоваром, — все красноликие, в стесняющем крахмале в тугих сюртуках, в манжетах. Белоногие барышни смирно сидят с мамашами. Официанты несут подносы, звенят бокальчики. Фирсанов кричит в фортку: «как завидишь, — бенгальский огонь, пунцовый!»
Нет его и в малиновой гостиной: старые дамы только, сонно сидят на креслах. Нет его и в ломберной — угловой, и в малой, где «прохладительное» для дам… нет и в буфетной, с «горячим» и «холодным», где разноцветные стенки из бутылок, в которых плавают язычки огней, где всякие соблазнительные явства: пулярды в перьях, заливные поросята, осыпанные крошкой прозрачнейшего желе, сочные розовые сиги, масляно-золотистые сардины, хрящи белужьи, боченочки с зернистой, семги и балычки, салаты и всякие соленья, — хрусткая синяя капуста, огурчики — недоростки в перце, кисленькие гроздочки винограда, смородины красной венчики, «свирепая каена», похожая на кирпичный соус, соляночки, снеточки, румяный картофель пушкинский… — и здесь даже нет его! Женька шепчет — «в прохладительный заглянуть, кстати и ананасной хватим?» Толстый прасол сонно глядит на нас, будто хочет спросить, — «вы это… в котором классе?» Вьется официант с тарелочкой — «не прикажите-с!» Прасол тычет в бутылку с перехватаем: «а ну, огорчи, любезный», — английской горькой. Мы вытаскиваем сардинку, и роняем… — в окнах вдруг полыхает красным, грохают медные тазы над нами, — играют «встречу»: приехали!
——
В дверях гостиной шелковые старухи спутались бахромой, толкаются локтями, сердито шипят — «успеете, пострелы». Мы проскальзываем у них под локтем. У входа в залу стоят новобрачные на розовом атласе. Фирсанов держит корзиночку, все бросают овсом и хмелем. Мы тоже бросаем, в Феню. Она — царевна, только ужасно бледная, — не ягодка уж, а ландышек. Новобрачный — какой-то неприятный, чернявый, глаза косые, бородка таким скребечком. Фирсанов кричит на хоры — давай! Официант с баками встряхивает салфеткой, и на молодых сыплятся цветочки. Скорняк всплескивает руками, все расхватывают — на память. Иван Глебыч шепчет на ушко Фене, и она дает ему розу из букета. Начинают просить другие, но Фирсанов вежливо говорит, что букет теперь целомудренный, а к разъезду… тогда растрепим. Говорят и смеются: правильно! Иван Глебыч как будто недоволен, всё поджимает губы. Он перед молодым, красавец: высокий, волосы так, назад — как Рославлев у Загоскина. Женька ворчит: «косоглазого выбрала!» Я говорю — «скорняк это, не пожалел дочери несчастной». Фирсанов просит пожаловать в гостиную, сейчас будут поздравлять шампанским. Мы идем с Феничкой, но какая-то старушенция в «головке», выпятив зуб, скрипит: «нечего вам тут», — даже скорнячиху оттолкнула, Женька ей нагрубил: «а вы чего щипитесь когтями?» Дамы шепчутся — шлейф уж больно задирают. Старушенция велит Ивану Глебычу опустить, но он не слышит. Лощенова говорит Аралихе: «убили бобра, днюет и ночует в картах, весь профершпилился». Молодых сажают на золотые кресла, Фирсанов разливает шампанское, все подходят. Мы чокаемся с Феней, она мило кивает нам, но я чувствую, что она несчастна. Говорит нам — «ах, милые». Вместе с горы катались. С косоглазым не чокались, давка очень. Скорняк спрашивает — «ндравится тебе, знак-то какой, ученый!» Говорю — видели тут писателя, только найти не можем. Он не верит: «вы, говорит, это с шампанского», — смеется. А его нет и нет.
Сейчас будет «вечерний стол», куда только нас посадят, не на задний же, с музыкантами? Старшая сестра ухватывает меня: «мамаша зовет… испортил тебя Женька, как уличный мальчишка себя ведешь!». Я убегаю в залу. Почему это уличный мальчишка! Сам Фирсанов подлил в бокальчик, из уважения, сказал — «скоро жениться будете, без Фирсанова уж не обойдетесь». И Горкин всё говорил: «не корыстный Фирсанов наш, провизия всегда свежая и не в обрез… играть твою свадьбу будем — его обязательно возьмем».
——
Фирсанов потягивает бакенбарду, оглядывает парад, — на сто на пятьдесят персон! Поправляет цветы под рогом изобилия, опять оглядывает, — «еще букетик! на крылья бутылочек добавить!» Играют «Дунайские Волны», вальс. Фирсанов машет, велит: «Черноморов марш» грохайте, кушать когда пойдут, а пока «Невозвратное» валяйте, поспокойней». Скорняк радуется — «какое же пышное богатство вида!» Для затравки, обносят пирожками, с икрой зернистой. За новобрачными, которые с утра говеют, — старушенции подают, косоглазого мать, оказывается! Говорят — коровница, молоком торгует, такая скряга! Схватила, как когтями, три пирожка и зернистой икры черпнула… — официант даже закосился. Женька шипит: «карга, под шаль пирожок спустила, мешок у ней!» Фирсанов приглашает: «в буфетик для аппетиту… все мужские персоны там». Идем сардинки попробовать, а там и не подойти, такое звяканье: мясники, булочники, мучники… Прасолов голос слышно: «Глебыч… огорчимся?..» Иван Глебыч чокается со всеми, подергивает пенснэ, и очень бледный. Хлобыстов сига гложет, пальцы всё об портьеру обтирает. И Муравлятников, и Баталов… — все с тарелочками, едят, на окошке буфет устроили, из графинчика наливают. Учитель рисования — под-шефе, козлиной бородкой дергает, притоптывает всё ножкой. Протодиакон Примагентов в углу засел, все его ублажают: надо ему загрунтоваться, многолетие будет возглашать. Огромный, страшно даже смотреть, как ест. Голосом лампы тушит! Женька просит какого-то: «пропустите, пожалуйста, закусить», а тот ему — «а в котором классе?» Фирсанов углядел — сиротами мы стоим — нам по килечке положили и балычка. Прасол манит Фирсанова: «видал, бычки-то мои, бодаться уж начинают», — на завитых пареньков из практической академии, запасные шафера которые, — «женить скоро тебя возьму». Слышим — «Черномора» тарахают, — и нет Фирсанова. Валят гуртом, притиснули нас в дверях. Иван Глебыч бежит вприпрыжку, прасол бухает в пол ногой — та… ра-ра… та… ра-ра.., — под «Черномора», под барабан турецкий.
——
Отходит шумно «вечерний стол». Уже прочел по записочке Фирсанов — «за здоровье». За новобрачными — старушенцию: «за здоровье глубокоуважаемой родительницы…» какой-то… кажется, Епихерии Тарасьевны. Уже поднялся протодиакон, и всё покрывает рыком — многая… ле…т-та-а-а-а!.. Расхватывают на память «свадебные конфекты». Старушенция так и вцепилась коршуном, цапнула полной горстью. Еще кричат молодым,— го-рько!.. горь-ка-а!.. Молодые целуются. И вот «По улице мостовой» играют, танцы сейчас начнутся. Иван Глебыч раскатывается, придерживая пенснэ, — «господа кавалеры… ангажируйте дам!» За ним ковыляет прасол,— плывет саженками. Фирсанов перехватывает мягко: «в стуколочку-с… отец протодьякон ожидают». В карточной уж трещат колоды.
«Невозвратное время»… — и вот, Иван Глебыч с Феней, — молодой танцовать не хочет, — «бычки» за ними, подхватили сестер Араловых; накручивает землемер Лощенову, экзекутор выписывает с Коровкиной, винтит с присядцем — фалдами подметает — козлоногий учитель рисования подцепил рыбничиху Головкину — не обхватишь, сшибает стулья.
«Не шей ты мне, матушка, красный сарафан»… — кавалеры отводят дам в «прохладительное», к аршадам. Молодого утянули в стуколочку, по три рубля заклад. Иван Глебыч — без флердоранжа: нашли в буфете, Феня ему прикалывает. Он склоняется к ней и шепчет, она его ударяет веером. Обносят сливочным и фисташковым мороженым, несут подносы с мармеладом и пастилой — старушкам. Говорят — будут и пирожки с зернистой, протрясутся когда маленько. Старушенция задремала на диване. Женька шепчет: «на кресле мешок забыла, рябчики даже там… наплевал ей, и пепельницу еще… а не щипись!» Козлоногий зельтерской окатил кого-то, кричат — «платье изгадили!» Гремит — «ах, и сашки-канашки мои…» Иван Глебыч выносится на середину залы, мундир расстегнут… — «гран-ро-он!.. ле-кавалье, ф-фет-ляшен!..» Говорят — «шафер-то уж нагрелся». Козлоногий вырезывает вприсядку — «сени новые — кленовые — решетчатые!» Скорняк всплескивает — ух-ты-ы!.. Врываются вереницей из гостиной: Иван Глебыч, головой вниз, вытягивает Феню, за Феней, — вот разорвут ее, — головастый «бычок» с толстухой… «Тарелки» секут на хорах — «ах, вы, сени мои, сени…» — «бычки» скорняка подшибли, у каждого по две дамы, вниз головой несутся, — бодаются… — «ле-каввалье-э-… шерше-во-да-амм..!» Около козлоногого гогочут, — какие-то рожи строит — нашептывает: — «ах, вы, сени мои, сени… так приятель мой поет… и своей мордашке Фене…» — за хохотом не слышно. — «Вьюшки-и!!..» Музыканты полы ломают, бухает барабан — «вери-вьюшки-вьюшки-вьюшки…» — стучат по паркету каблуками, — «на барышне башмачки… сафьяновые!..» Полугариха — сваха, в шали, ерзает на ноге — «ах и что ты, что ты, я сама четвертой роты…» Бежим за другими в «прохладительный», допиваем аршады-лимонады, официант даже удивляется — «и как вас только не разорвет!» Феничка раскраснелась, откинулась на спинку, веером на себя, смеется… Иван Глебыч, зеленый, волосы на лбу слиплись, глаза рыбьи какие-то, галстух мотается, пенснэ упало, — за руку всё ее, чего-то шепчет, качается. Дамы шушукаются — «страмота какая лезет, прямо, при публике… чего ж молодому-то скажут?» Екзекутор посмеивается: «клещами не оторвешь, сотенки скорняковы продувает, — в любви везет… протодьякон всем там намноголетил». Иван Глебыч совсем склоняется, а Феня веером его всё, хохочет… — с шампанского, говорят, от непривычки. Аралиха так и ахает — «до безобразия дойтить может!» Иван Глебыч дергает Феню за руку и кричит: «уйдем от них!.. туда… где зреют апе… льсины… и л-ли… моны!»… Феня старается вырвать руку, прижалась к столу, а он всё — тянет. Козлоногий топает на него — «вы пьяны!.. извольте оставить молодую… особу!» Иван Глебыч не отпускает Феню, качается, вскидывает пенснэ… — «к чорту… пьяней меня…» Кричат — «не выражайтесь при дамах!.. позовите же молодого… безобразие!..» Фирсанов упрашивает — «прошу вас, бала не страмите… вас ждут в буфете…» Иван Глебыч выхватывает шпагу… — «прочь, хамы!..» Молодой схватывает сзади, Фирсанов вырывает шпагу и отдает косоглазому. Косоглазый кричит официантам — «убрать пьяного нахала!» Феня… глаза такие, будто чего-то увидала, вся бледная, руками отстраняет… кричит — «да что же это?!» — ее подхватывают. Официанты тащат Ивана Глебыча. Он кричит — «хамы… мою шпагу!.. погубили жизнь!..» Чтобы не слышно было, музыканты играют «Сени». Косоглазый размахивает шпагой… и — в форточку! — «Вот его место, на мостовой!» Мы проскальзываем на лестницу, сбегаем и смотрим кверху. Ивана Глебыча волокут с площадки, торчит манишка, пенснэ разбили. Он вырывается и вопит — «молодую жизнь… хамы… на дуэль… темное царство!..» Косоглазый вверху кричит: «дайте ему, скотине!» Мне жалко Ивана Глебыча… И вот я слышу — будто знакомый голос, баском таким: «веселенькая свадьба!»
Возле зеленой двери — он, писатель! В сером пиджаке, в пенснэ, с грустно-усмешливой улыбкой. Кто-то еще за ним. Женька меня толкает — там он… смотри…» — но дверь закрылась.
——
После, мы прочитали, на карточке: «Антон Павлович Чехов, врач». Он жил внизу, под вывеской — «для свадеб и балов». Он видел! Может быть, и нас он видел. Многое он видел. Думал ли я тогда, что многое и я увижу — «веселенького», — свадеб, похорон, всего. Думал ли я тогда, что многое узнаю, в душу свою приму, как все, обременяющее душу, — для чего?..
Сентябрь, 1934 г.
Алемон.
- Полный текст
- Мир шмелевского детства
- Рассказы
- Яичко
- Полочка. Из воспоминаний моего приятеля
- I
- II
- III
- IV
- Последний выстрел
- I
- II
- III
- IV
- V
- VI
- VII
- VIII
- IX
- X
- Мэри
- Глава I. Старый жокей
- Глава II. Мэри
- Глава III. Новые лица
- Глава IV. В сарае
- Глава V. Первая проба
- Глава VI. Желчный философ
- Глава VII. Вакса
- Глава VIII. Вестник
- Глава IX. «Прощайте!..»
- Глава X. В борьбе за приз
- Глава XI. Итоги
- Мой Марс
- I
- II
- III
- IV
- V
- Светлая страница
- I
- II
- III
- IV
- V
- VI
- VII
- VIII
- Русская песня
- Как мы летали. Из воспоминаний приятеля
- I
- II
- III
- IV
- V
- VI
- VII
- VIII
- IX
- Весенний плеск
- Как я встречался с Чеховым
- I. За карасями
- II. Книжники… но не фарисеи
- III. «Веселенькая свадьба»
- Наполеон. Рассказ моего приятеля
- На морском берегу. Из воспоминаний моего приятеля
- I
- II
- III
- IV
- V
- VI
- VII
- VIII
- IX
- X
- XI
- XII
- XIII
- Примечания
Как я встречался с Чеховым
I. За карасями
Это были встречи веселые, в духе рассказов Антоши Чехонте. Чехов был тогда еще А. Чехонте, а я – маленьким гимназистом. Было это в Москве, в Замоскворечье.
В тот год мы не ездили на дачу, и я с Пиуновским Женькой, – упокой, Господи, его душу: пал на Карпатах, сдерживая со своим батальоном напор австрийской дивизии, за что награжден посмертно Св. Георгием, – днями пропадал в Нескучном. Мы строили вигвамы[53] и вели жизнь индейцев. Досыта навострившись на индейцах, мы перешли на эскимосов и занялись рыболовством, в Мещанском саду, в прудах. Так назывался сад при Мещанском училище, на Калужской. Еще не чищенные тогда пруды славились своими карасями. Ловить посторонним было воспрещено, но Веревкин Сашка, сын училищного инспектора, был наш приятель, и мы считали пруды своими. В то лето карась шел, как говорится, дуром: может быть, чуял, что пруды скоро спустят и все равно погибать, так лучше уж погибать почетно. Женька так разъярился, что оттащил к букинисту латинский словарь и купил «дикообразово перо» – особенный поплавок, на карасей. Чуть заря – мы уже на прудах, в заводинке, густо заросшей «гречкой», где тянулась проточина, – только-только закинуть удочку. Женька сделал богатую прикормку – из горелых корок, каши и конопли, «дикообразово перо» делало чудеса, и мы не могли пожаловаться. Добычу мы сушили и толкли питательный порошок, или по-индейски – пеммикан, как делают это эскимосы.
Было начало июня. Помню, идем по зорьке, еще безлюдным садом. В верхушках берез светится жидким золотцем, кричат грачата, щебечут чижики по кустам, и слышно уже пруды: тянет теплом и тиной, и видно между березами в розоватом туманце воду. Только рыболовы знают, что творится в душе, когда подходишь на зорьке к заводинке, видишь смутные камыши, слышишь сонные всплески рыбы и расходящийся круг воды холодком заливает сердце.
«А, черррт!.. – шипит, толкая меня, Женька. – Сидит какой-то… соломенная шляпа!..»
Смотрим из-за берез: сидит покуривает, удочки на рогульках, по обе стороны. Женька шипит: «Пощупаем, не браконьер ли?» Но тут незнакомец поднимается, высокий, голенастый, и – раз! – тащит громадного карасищу, нашего, черноспинного, чешуя в гривенник, и приговаривает баском таким: «Иди, голубчик, не упирайся», – спокойно так, мастера сразу видно. И кому-то кричит налево: «Видали, каков лапоток?» А это сбоку, под ветлами, Кривоносый ловит, воспитатель училищный. А незнакомец на кукан карася сажает, прутик в рот карасю просунул, бечевочку под жабры, а на кукане штуки четыре, чисто подлещики, с нашей прикормки-то. Видим – место все неудобное, ветлы, нельзя закинуть. И Кривоносый тащит – красноперого, золотого, бочка оранжевые, чуть с чернью. А карасище идет, как доска, не трепыхнется. Голенастый, в чесучовом пиджаке, в ладоши даже захлопал: «Не ожидал, какое тут у вас рыбье эльдорадо! Буду теперь захаживать». Смотрим – и на другой удочке тюкает, повело… Женька шипит: «Надо какие-нибудь меры… самозванцы!» А незнакомец выволок золотого карасищу, обеими руками держит и удивляется: «Не карась – золотая медаль!» Сердце у нас упало. А Кривоносый орет: «А у меня серебряная, Антон Павлыч!..» А незнакомец опять золотого тащит – и плюнул с досады в воду: плюхнулся карасище, как калоша. Ну, слава тебе господи!
Подошли поближе, уж невтерпеж, Женька рычит: «А, плевать, рядом сейчас закину». Смотрим – чу-уть поплавок, ветерком будто повело, даже не тюкнуло. Знаем – особенное что-то. И тот сразу насторожился, удочку чуть подал, – мастера сразу видно. Чуть подсек – так там и заходило. И такая тишь стала, словно все померли. А оно в заросли повело. Тот кричит: «Не уйдешь, голуба, знаю твои повадки, фунтика на два, линь!..» А линей отродясь тут не было. Стал выводить – невиданный карасище, мохом совсем зарос, золотце чуть проблескивает. А тот в воду ступил, схватил под жабры и выкинул, – тукнуло, как кирпич. Кинулись мы глядеть, и Кривоносый тут же. Голенастый вывел из толстой губы крючок, – «колечко» у карасины в копейку было, гармонья словно! – что-то на нас прищурился и говорит Кривоносому, прыщавому, с усмешкой: «Мещане караси у вас, сразу видно!» А Кривоносый спрашивает почтительно: «Это в каком же смысле?.. В Мещанском пруду‑с?» А тот смеется, приятно так: «Благородный карась любит ловиться в мае, когда черемуха… а эти, видно, Аксакова не читали». Приятным таким баском. Совсем молодой, усики только, лицо простое, словно у нашего Макарки из Крымских бань. «А вы, братцы, Аксакова читали? – нам-то. – Что же вы не зажариваете?..» Женька напыжился, подбородок втянул и басом, важно: «Зажарим, когда поймаем». А тот вовсе и не обиделся. «Молодец, – говорит, – за словом в карман не лезет». А Женька ему опять: «Молодец в лавке, при прилавке!» – и пошел направо, на меня шипит: «Девчонка несчастная, а еще Соколиное Перо! Черт, сказал бы ему: „Наше место, прикормку бросили“!»
Стали на место, разматываем. Ветлы нависли сажени на две от берега, чуть прогалец, поплавку упасть только-только. Размахнулся Женька – «дикообразово перо» в самом конце и зацепилось, мотается, а мотыль-наживка над самой водой болтается. А там опять карасищу тащут! Женька звонил-звонил – никак отцепить не может, плещет ветками по воде, так волны и побежали. «Плевать, всех карасей распугаю, не дам ловить!» А «дикообразово перо» пуще еще запуталось.
Незнакомец нам и кричит: «Ну чего вы там без толку звоните! Ступайте ко мне, закидывайте, места хватит!» А Женька расстроился, кричит грубо: «Заняли наше место, с нашей прикормки и пользуйтесь!» И все звонит… А незнакомец вежливо так: «Что же вы не сказали? У нас, рыболовов, правила чести строго соблюдаются… Прошу вас, идите на ваше место… Право, я не хотел вам портить!» А Кривоносый кричит: «Чего с ними церемониться! Мало их пороли, грубиянов!.. На чужой пруд пришли – и безобразничают еще. По какому вы праву здесь?» А Женька ему свое: «По веревкинскому, по такому!» Кривоносый и прикусил язык.
А клевать перестало, будто отрезало: распугал Женька карасей. Похлестали они впустую, незнакомец и подошел к нам. Поглядел на нашу беду и говорит: «Не снять. У меня запасная есть, идите на ваше место. – И дает Женьке леску, с длинным пером, на желобок намотано, – у Перешивкина продается, на Маховой. – Всегда у нас, рыболовов, когда случится такое… – Потрепал Женьку по синей его рубахе, по „индейской“: – Уж не сердитесь…»
Женька сразу и отошел. «Мы, – говорит, – не из жадности, а нам для пеммикана надо». – «А‑а, – говорит тот, – для пеммикана… Будете сушить?» – «Сушить, а потом истолкем в муку… так всегда делают индейцы и американские эскимосы… и будет пеммикан». – «Да, – говорит, – понимаю ваше положение. Вот что. Мне в Кусково надо, карасей мне куда же… Возьмите для пеммикана». Вынул портсигар и угощает: «Не выкурят ли мои краснокожие братья со мною трубку мира?» Мы курили только «тере-тере», похожее на березовые листья, но все-таки взяли папироску.
Сели все трое и покурили молча, как всегда делают индейцы. Незнакомец ласково поглядел на нас и сказал горлом, как говорят индейцы: «Отныне мир!» – и протянул нам руку. Мы пожали в волнении. И продолжал: «Отныне моя леска – твоя леска, твоя прикормка – моя прикормка, мои караси – твои караси!» – И весело засмеялся. И мы засмеялись, и все закружилось, от куренья.
Потом мы стали ловить на «нашем» месте, но клевала все мелочь, «пятачишки», как называл ее наш «бледнолицый брат». Он узнал про «дикообразово перо» и даже про латинский словарь, пошел и попробовал отцепить. Но ничего не вышло. Все говорил: «Как жаль, такое чудесное „дикообразово перо“ погибло!» – «Нет, оно не погибнет!» – воскликнул Женька, снял сапоги и бросился в брюках и в синей своей рубахе в воду. Он плыл с перочинным ножом в зубах, как всегда делают индейцы и эскимосы, ловко отхватил ветку и поплыл к берегу с «дикообразовым пером» в зубах. «Вот! – крикнул он приятному незнакомцу, отныне – брату. – Задача решена, линия проведена, и треугольник построен! – Это была его поговорка, когда удавалось дело. – Мы будем отныне ловить вместе, заводь будет расчищена!»
«Брат-бледнолицый» вынул тут записную книжечку и записал что-то карандашиком. Потом осмотрел «дикообразово перо» и сказал, что заведет и себе такое. Женька, постукивая от холода зубами, сказал взволнованно: «Отныне „дикообразово перо“ – ваше, оно принесет вам счастье!» Незнакомец взял «дикообразово перо», прижал к жилету, сказал по-индейски: «Попо-кате-петль!» – что значит: «Великое сердце», и положил в боковой карман, где сердце. Потом протянул нам руку и удалился. Мы долго смотрели ему вслед. «Простяга!» – взволнованно произнес Женька высшую похвалу: он не бросал слова на ветер, а запирал их «забором зубов», как поступают одни благородные индейцы.
Мимо нас прошел Кривоносый и крикнул, тряся пальцем: «Отвратительно себя ведете, а еще гимназисты! Доведу до сведения господина инспектора, как вы грубили уважаемому человеку, – больше вашей ноги здесь не будет, попомните мое слово!»
Женька крикнул ему вдогонку: «Мало вас драли, гррубиянов! – сплюнул и прошипел: – Бледнолицая ссо-ба-ка!..»
Припекло. От Женьки шел пар, словно его сварили и сейчас будут пировать враги. Пришел Сашка Веревкин и рассказал, что незнакомец – брат надзирателя Чехова, всю ночь играл в винт у надзирателей, а потом пошли ловить карасей… что он пишет в «Будильнике» про смешное – здорово может прохватить! – а подписывает, для смеха, – Антоша Чехонте. А кривоносого выгонят, только пожаловаться папаше, – записано в кондуите про него: «Был на дежурстве не в порядке, предупреждение». Женька сказал: «Черт с ним, не стоит». Он лежал на спине, мечтал: нежное что-то было в суровом его лице.
Случилось такое необычное в бедной и неуютной жизни, которую мы пытались наполнить как-то… нашим воображением. Многого мы не понимали, но сердце нам что-то говорило. Не понимали, что наш «бледнолицый брат» был поистине нашим братом в бедной и неуютной жизни и старался ее наполнить. Я теперь вспоминаю, из его рассказов, – «Монтигомо Ястребиный Коготь» – так, кажется?..
II. Книжники… но не фарисеи
На Рождество пришли к нам славить Христа «батюшки» из Мещанского училища. Пришли, как всегда, к ночи, но не от небрежения, а по причине служебного положения: надо обойти весь служебный и учительский персонал и объехать всех господ членов попечительского совета, всех почетных членов и жертвователей, а это все люди с весом – коммерции и мануфактур-советники. Значится-то как на сооружении-ковчеге нашем: «Московского купеческого общества Мещанские училища и богадельня»! И везде надо хоть пригубить и закусить.
Отец протоиерей[54] и дьякон[55] Сергей Яковлевич – люди достойные и строгой жизни, но теперь, после великого обхода и объезда, необыкновенно веселые и разговорчивые. Батюшка принимает стакан чаю со сливками, но отказывается даже от сухарика: переполнен! Дьякон, после упрашиваний, соизволяет принять мадерцы[56], и принимает размашисто, цепляя елку, и она отвечает звяканьем и сверканьем по зеркалам. Батюшка говорит со вздохом: «Мадерца-то, мадерца-то как играет, отец дьякон!» А отец дьякон в смущении отвечает: «Да, приятная елочка». Замечает на рояли новенький «Вокруг света» и начинает просматривать…
– Замечательный журнальчик братья Вернеры придумали! Увлекательное чтение, захватывающее. Тоже увлекаетесь? – спрашивает меня. – «Остров сокровищ» печатался… роман Стивенсона! Не могу забыть «морского волка», на деревянной ноге! Мо-рроз по коже…
– Был случай в одном приходе… – говорит батюшка. – Надо «Восстаните», всенощную возглашать, а отец дьякон на окошке, у жертвенника, одним глазом «Вокруг света» дочитывает, про сокровища. Вот увлечение-то до чего доводит.
Все смеются, и громче всех отец дьякон.
– Или, возьмите, Луи Жаколио[57], «В трущобах Индии»! Всё иностранцы пишут, наши так не умеют. Или Луи Буссенара[58], «Черные флаги» кажется… про китайских пиратов?! Мороз по коже!..
Глухая старушка-родственница переспрашивает: «Про китайского императора?» – и все смеются. Дьякон перелистывает журнал и говорит, что сейчас дома разоблачится и предастся увлекательному чтению, и ему принесли новенький номерок, да не успел еще и взглянуть. Рассказывает, что и «Сверчок» получает, тоже Вернеры издают, на ве-ле-невой[59] бумаге! И какой же случай! Как раз сегодня имел честь познакомиться с писателем, который пописывает в сем «Сверчке», остроумно пописывает, но далеко не так увлекательно, как Стивенсон или Луи Буссенар. Но, надо сказать, человек наиостроумнейший. И что же оказывается: братец ихнего надзирателя Чехова, какое совпадение! Но подписывается из скромности – А. Чехонте.
– Были у господина инспектора, Ивана Петровича Веревкина. У стола нас и познакомили, Иван Петрович друг другу нас представил. А он прямо зачитывается! И «Будильник» еще выписывает, и там тоже господин Чехонте пописывает. Чокнулись с ним мадерой Депре-Леве, я и позволил себе заметить, что вот, почему наши писатели не могут так увлекательно, как иностранцы? Mo-роз, говорю, по коже! А он – остроумнейший человек! – так это прищурился и говорит: «Погодите, отец дьякон, я такой роман напишу, что не только мороз по коже, а у вас волосы дыбом встанут!» Так все и покатились. И так вот, руками над головой… про волосы.
Я представил себе, как встанут дыбом волосы у отца дьякона, – а у него волосы были как хвост у хорошего коня, – и тоже засмеялся. И отец дьякон загоготал, так что батюшка опять попробовал сдерживать, говоря: «Мадерца-то что, отец дьякон, делает!»
– Одобрил я его, комплимент сказал даже, как он изобразил дьякона в баньке. Ну до чего же то-онко и остроумно! Нет, далеко до него Мясницкому или даже Пазухину. И какой же конфуз вышел, там же, у инспектора… Опять мы с ним чокнулись, для знакомства, – ах, компанейский человек-душа! – взял он финик со стола, чай мы пить стали… и говорит, скорбно так: «И почему у нас не сажают фиников? А могли бы, и даже на Северном полюсе!» Так все заинтересовались. Да как же можно, ежели наш суровый климат не дозволяет? А он пенсне надел, лицо такое вдумчивое, и говорит: «Очень просто: послать туда… секретаря консистории[60] или хорошего эконома! Никто лучше их не сумеет нагреть – местечка!..» В лоск положил всех, животики надорвали! Ве-ли-кий остроумец.
На прощанье дьякон сказал, что у них в библиотеке имеется и книжечка г. Чехонте, «Сказки Мельпомены», – ударение на «о», – от самого писателя дар.
– Забавные историйки, про артистов. Но, правду сказать, не для нашего с вами чтения. Нам вот про «Остров сокровищ»… про пиратов бы!..
И опять зацепил елку рукавом. И елка, и все мы засмеялись.
Я знал, про кого рассказывал отец дьякон, – про нашего «бледнолицего брата», которому Женька подарил летом «дикообразово перо». Осталось во мне об этом приятное воспоминание. На всякий случай я записал название книжечки, чтобы взять ее из «мещанской» библиотеки, где мы были своими людьми, благодаря Сашке Веревкину, сыну инспектора.
* * *
Как-то зимой, в воскресенье, Сашка позвал нас с Женькой есть горячие пироги с кашей. Мещанское училище славилось своими пирогами. Идешь, бывало, от обедни, спускаешься по чугунной лестнице, а в носу так щекочет пирогами с кашей. По улице даже растекается: «Эх, пироги пекут!» Всем обитателям белых корпусов-гигантов – а обитателей было не меньше тысячи – полагалось в праздник по хорошему подовому пирогу[61]. Говорили, что есть особенный капитал – «пирожный», оставленный каким-то купцом на вечные времена, «дабы поминали пирогами». И поминали неукоснительно.
Идем мы по длинным коридорам, видим огромные столовые, длинные в них столы, уставленные кружками с чаем, и у каждой кружки – по большому пирогу с кашей, дымятся даже. И мальчики, и девочки, и призреваемые старички и старушки – все прибавляют шагу – на пироги. Взяв по горячему пирогу в буфетной, мы едим на ходу, рассыпая кашные крошки на паркетные и асфальтовые полы. Разыскиваем бородатого библиотекаря Радугина, который тоже у пирогов. По праздникам и библиотекарь отдыхает, но для Сашки закон не писан. Радугин, говорят, у надзирателей. Идем в надзирательский коридор. И тут тоже пахнет пирогами. Сашка входит в огромную комнату, разделенную перегородками на стойла. В самом заднем слышится смех и восклицания. Сашка входит, а мы затаиваемся у двери. В щель все-таки отлично видно: за столиком у окна сидят надзиратели без сюртуков и… наш «бледнолицый брат»! – брат надзирателя Чехова. Женька шепчет: «Спросить бы, как мое „дикообразово перо“, – здорово небось?» Сашка валится на диван и ест надзирательский пирог. Радугин дает ему ключи от библиотечных шкапов, но Сашка и не думает уходить. И мы не думаем: щелкает соловей, самый настоящий соловей! А это Кривоносый, регент, шутки свои показывает. Писатель Чехонте сидит в пиджаке, слушает Кривоносого и тоже ест пирог с кашей, стряхивая с брюк крошки. Кривоносый начинает скрипеть и трещать скворцом – ну прямо живым скворцом! Писатель даже в ладоши хлопает и говорит приятным таким баском: «Браво, брависсимо!.. А можете жаворонком? – спрашивает. «А вот… „на солнце темный лес зардел…“» – говорит прыщавый Кривоносый – и начинает петь жаворонок, нежно-нежно, самое тихое журчанье! Потом представляет чижика, индюшку, выфьекивая, как самая настоящая индюшка: «Фье-дор, Фье-дор… я озя-бла… купи-башмаки!» И уточку: «Ку-пи-коты, купи-коты!» И – удивительно, дух даже захватило – «майский вечер». Сидит на террасе помещик и слушает «майскую симфонию»: кричат лягушки в пруду: «Варваррр-ра… полюби Уваррр-ра!» – а Варвара ругается: «Вар-варрр! Вар-варрр!» Все покатываются, а мы с Женькой прыскаем за дверью. Чехонте, «бледнолицый брат», просит еще что-нибудь. Кривоносый – откуда только у прыщавого! – говорит: «Весенний вечер, пруд засыпает, камыши спят…» – «Нет, каков Кривоносый-то! Мо-лод-чи-на!.. Не зна-ал…» – шипит Женька, возненавидевший Кривоносого за его «мало вас драли, грубиянов!». «И вот, – продолжает Кривоносый, выпивая предложенную ему рюмочку, – и вот камышевка, бесхвостая птичка, во всем мире теперь одна, бессонная… спрашивает другую, на другом конце озера: „Ты-Тита-видел? Ты-Тита-видел?..“ А та, в том же тоне, ответствует: „Видел-видел-видел… пить-пить-пить!..“ И по сему случаю…» Все выпивают и закусывают пирогами с кашей. Так бы вот и стоял, и слушал этого прыщавого Кривоносого, регента. А Сашка-дурак уже прет с ключами: идем, ребята!
Мы роемся в огромных шкапах великой «мещанской» библиотеки – учительской. Библиотека знаменитая: много жертвовали купцы на просвещение, отказывали «книжные капиталы» и целые библиотеки. Отказывали и призревавшиеся старички, старушки, – порой старинные, редкостные книги. Я уже отчитал приключения и теперь дочитываю исторические романы. Сашка отпирает нам все шкапы и уходит раздобыть еще пирогов. Мы роемся в богатствах, как мыши в мучном лабазе[62]. Женька отыскивает «еще про Наполеона». Он читает теперь только «военное», остальное – «всё болтовня». Мы накладываем по горке книг до следующего воскресенья, как раздается басистый голос: «Вот оно, самое-то книгохранилище! И тут пирогами пахнет». Входит Сашка с грудой пирогов у груди, придерживая их рукой; в другой руке у него графин квасу, «мещанского», который тоже славится, как и пироги. В высоком молодом человеке с открытым лицом, в пенсне, мы узнаем «брата-бледнолицего» и стесняемся есть при нем. А Сашка говорит без стеснения:
– Хотите, Антон Павлыч?
– Можно, люблю пироги… Замечательные ваши пироги, подовые… – говорит «брат», берет из красной Сашкиной лапы поджаристый пирог и начинает есть, роняя сыпучую начинку.
И мы начинаем есть.
Приходит русобородый Радугин, Сергей Тоныч, как называют его мальчишки, – Сергей Платонович, и еще высокий худощавый надзиратель, брат «бледнолицего», и начинают выбирать книги.
– Всё к вашим услугам, Антон Павлович, – предупредительно говорит библиотекарь, – только вы небось всё уж прочитали.
– А вот посмотрим, где же всё прочитать. Много читано… Бывало, таким вот был… – показывает он к нам пальцем, взглядывая, прищуриваясь через пенсне, – в неделю по аршину читал.
– То есть как по аршину? – не понимает Радугин, и мы не понимаем.
– А так. В неделю с краю аршин отхватишь, понимаете, книг в городской библиотеке, что попадется. У нас за библиотекаря один старичок был, временно заведовал… все, бывало, кожаные калоши чистил. Как ни забежишь, все он калоши начищает. И всегда почему-то Костомарова предлагал читать. Просишь Тургенева или там Диккенса, а он все: «Да вы бы Костомарова-то читали!» Фамилия, должно быть, нравилась. Так вот, понимаете… надоели ему записочками… надо по записочкам искать книги, он и: «Да чего там записочки, отхватывай с того уголка помаленьку, так всю читальню и прочитаешь. А лучше бы Костомарова читал!» Вот я и отхватывал по аршинчику в неделю… Очень интересно выходило, все книжки перемешаны были, всякие неожиданности получались.
И он ласково посмеялся, глядя на нас с прищуром. Мне опять понравилось добродушное его лицо, такое открытое, простое, как у нашего Макарки из бань, только волосы были не ежом, а волнисто зачесаны назад, как у отца дьякона. Вскидывая пенсне, он вдруг обратился к нам:
– А, господа рыболовы… братья-краснокожие! – сказал он с усмешливой улыбкой. – Вот где судьбе угодно было столкнуть нас лицом к лицу… – выговорил он особенным, книжным, языком. – Тут мы, кажется, не поссоримся: книг вдоволь.
Мы в смущении молчали, теребя пояса, как на уроке.
– А ну, посмотрим, что вы предпочитаете. Любите Жюль Верна? – обращается он ко мне.
Я отвечаю робко, что уже прочитал всего Жюля Верна, а теперь… Но он начинает допрашивать:
– Ого! А Гюстава Эмара[63], а Фенимора Купера[64]?.. Ну-ка, проэкзаменуем краснокожих братьев… Что читали из Гюстава Эмара?..
И я начинаю перечислять, как по каталогу, – я хорошо знал каталоги: «Великий предводитель Аукасов», «Красный Кедр», «Дальний Запад», «Закон Линча», «Эльдорадо», «Буа-Брюле, или Сожженные леса», «Великая река»…
Он снял пенсне и слушал с улыбкой, как музыкант слушает игру ученика, которым он доволен.
– Oгo! – повторил он значительно. – А что из Майн Рида прочитали? – И он хитро прищурился.
Я был польщен, что такое ко мне внимание, ведь не простой это человек, а пописывает в «Сверчке» и в «Будильнике», и написал даже книгу «Сказки Мельпомены». И такой замечательный, спрашивает меня, знаю ли я Майна Рида!
Я чеканил, как на экзамене: «Охотники за черепами», «Стрелки в Мексике», «Водою по лесу», «Всадник без головы». Он покачивал головой, словно отбивал такт. Потом пошел Фенимор Купер, капитан Мариет[65], Ферри[66]. Когда я так чеканил, Женька сзади шипел: «И все-то врет… половины не читал!» Ему, конечно, было досадно, что занимаются только мной.
«Робинзона»? Я даже поперхнулся. «Робинзона Крузо»?! Я читал обоих Робинзонов: и такого, и швейцарского… и еще третьего, Лисицына! Он, должно быть, не ожидал, снял пенсне и переспросил, прищурясь:
– Это какого… Лисицына?
– А «Русский робинзон Лисицын»! Это редкая книга, не во всякой даже библиотеке…
И я принялся рассказывать, как Лисицын, купец Лисицын, построил возле Китая крепость и стал завоевывать Китай… притащил пушку и… всё один! Он остановил меня пальцем и сказал таращившему глаза Радугину, есть ли у них «про этого купца Лисицына»? Тот чего-то замялся: как всегда, ничего не знал, хоть и библиотекарь. Я за него ответил, что здесь Лисицына нет, но можно его найти на Воздвиженке, в библиотеке Бессоновых, «бывшей Ушаковой», да и то растрепанного, с разорванными картами и планами. Он сказал: «Вот знаток-то!» – и спросил, сколько мне лет. Я ответил, что скоро будет тринадцать. И опять Женька зашипел: «И все-то врет!» Но я нисколько не врал, а мне, действительно, через десять месяцев должно было исполниться тринадцать.
– Ого! – сказал он. – Вам пора переходить на общее чтение.
Я не понял, что значит «общее чтение».
– Ну‑с… с индейцами мы покончим. А как Загоскина?..
Я ему стал отхватывать Загоскина, а он рассматривал в шкапу книги.
– А… Мельникова-Печерского?
Я видел, что он как раз смотрит на книги Мельникова-Печерского, и ответил, что читал и «В лесах», и «На горах», и…
– «На небесах»?.. – посмотрел он через пенсне.
Я хотел показать себя знатоком и сказать, что читал и «На небесах», но что-то удержало. И я сказал, что этого нет в каталогах.
– Верно, – сказал он, прищурясь. – Этого нет в каталогах. Ну а читали вы романы про… Кузьмов?
– Про Кузьмов?..
Я почувствовал, не подвох ли: случается это на экзаменах. Про Кузьмов?.. Он повернулся к Радугину, словно спрашивал и его. Тот поглаживал золотистую бороду и тупо смотрел на шкап.
– Не знаете… А есть и про Кузьмов. Два романа есть про Кузьмов. Когда я был вот таким, – показал он на меня пальцем, – у нас в городской библиотеке сторож-старичок был, иногда и книги выдавал нам… говорил, бывало: «Две книжки про Кузьмов были, и обе украли! Читальщики спрашивали – дай про Кузьмов! – а их украли». А есть… про Кузьмов! Ну, знаток, кто знает… про Кузьмов?
Меня осенило и отчетливо, словно на стене написалось, выплыло: «Кузьма Петрович Мирошев, или Русские в… году»?.. «Кузьма Рощин»?..
– Загоскина?.. – сказал я, а Женька шипел мне в ухо:
– Врешь, Кузьма Минин!
– Браво! – сказал экзаменатор, сдергивая пенсне, и пообещал устроить меня старшим библиотекарем Румянцевского музея[67], – непременно уж похлопочет.
Он не знал, что я мог бы отхватить ему наизусть весь каталог «романов, повестей, рассказов и проч.» ушаковской библиотеки: Авсеенко, Аверкиева, Авенариуса, Авдеева, Ауэрбаха… всех Понсондютерей, Полей де Коков[68], Ксавье де Монтепенов[69]… русских и иностранных, которых, правда, я не читал, но по заглавиям знал отлично, так как чуть ли не каждый день сестры гоняли на Воздвиженку менять книги.
Сказав – «на пять с плюсом», экзаменатор принялся за Женьку, назвав его «краснокожим братом»: помнил! Женька напыжился и сказал в подбородок, басом:
– Я пустяков не читаю, а только одно военное… про Наполеона, Суворова, Александра Македонского и проч.
Так и сказал: «и проч». – и соврал: недавно показывал мне книгу «Английские камелии» и сказал: «А тебе еще рано, мо-ло-ко-сос!»
– Ну, будете героем! – сказал «бледнолицый брат».
Прошло тридцать лет… и Пиуновский Женька стал героем.
– А ваше «дикообразово перо» – все помнил! – действительно принесло мне счастье: целого леща поймало в Пушкино! Всегда с благодарностью вспоминаю вас.
Женька переступил с ноги на ногу, подтянул подбородок и перекосил пояс, засунув руку, как всегда у доски в гимназии.
– Вот, – обратился Чехов к зевавшему в свою бороду Радугину, – настоящие-то книжники! Книжники… но не фарисеи[70]! А есть у вас известная книга Дроздова-Перепелкина… «Галки, вороны, сороки и другие певчие птицы»?
Радугин вдумчиво поглядел на полки.
– Кажется, не имеется такой. Впрочем, я сейчас, по каталогу…
– Да нет, это же я шучу!.. – засмеялся он. – Это только у дедушки Крылова ворона поет, а в каталогах где же ей.
Все весело засмеялись… Я осмелился и сказал:
– Отец дьякон мне говорил… Сергей Яковлевич… у вас книжка написана, «Сказки Мельпомены»? Я непременно прочитаю.
– Есть, – улыбнулся он, – только не Мельпомены, а Мельпомены, на «ме» ударение. Не стоит: неинтересно. Вот когда напишу роман – «О чем пела ворона», тогда и почитаете… это будет поинтересней. Есть же роман – «О чем щебетала ласточка»…
– Шпильгагена! – сказал я.
– Непременно похлопочу, в Румянцевский музей.
Он еще пошутил, набрал книг и пожелал нам с Женькой прочесть все книги, какие имеются на свете. Я почувствовал себя так, словно я выдержал экзамен. И было грустно, что кончилось.
* * *
Была лавочка Соколова, на Калужской, холодная, без дверей, закрывавшаяся досками на ночь. В ней сидел Соколов, в енотовой шубе, обвязанный красным жгутом по воротнику. Из воротника выглядывало рыжее лицо с утиным носом, похожее на лисью морду. Всегда ворчливый: «И нечего тебе рыться, не про тебя!» – он вырывал у меня из рук стопочки книжек-листовок – издания Леухина, Манухина, Шарапова и Морозова… Стоишь, бывало, зажав в кулаке пятак, топаешь от мороза, перебираешь – смотришь: какое же богатство! В лавочке были перышки, грифельки, тетрадки… но были и книжки в переплетах, и даже редкостные, которые выплывали к Соколову из Мещанской богадельни после скончавшихся старичков.
Как-то зимой, в мороз, с гривенником в кармане, рылся я в стопках листовок: хотелось выторговать четыре, а Соколов давал три.
– Ну, достали Четьи минеи[71]? – услыхал я словно знакомый голос и узнал его – в пальто с барашком, высокого, с усмешливыми глазами за пенсне.
– Еще не освободились наши Четьи минеи. Справлялся в богадельне, говорят – недельки две надо погодить, – сказал Соколов, отнимая у меня стопочку.
– Какая богадельня, что такое?..
– А который… Четьих миней-то хозяин. Уж постараюсь, очень хорошие, видал я. С часу на час должен помереть. Эконом мне дешево бы, и я с вас недорого возьму. Вода уж до живота дошла, а все не желает расставаться. Раньше мукой торговал, а любитель до книг.
Он усмехнулся, подышал на пенсне, протер и сказал мягко:
– Во-он что… как гробовщики у ворот. Нет, пусть уж поживет старичок, не беспокойте… – и стал перебирать стопочки «житий».
Меня он не узнал или не приметил. Хотелось сказать, что у нас есть Четьи минеи, старинные, после прабабушки Устиньи. Хотелось бы подарить ему. Но они были под ключом в чулане, и я смотрел на них раз в году, когда проветривали чулан. Он отобрал стопочку «житий», заплатил и ушел, говоря: «А старичка вы, пожалуйста, не тревожьте, мне не надо». Было грустно, что он не узнал меня. Я переглядел стопочку: ничего интересного, это я читал – про святых. Уже много после я понял, что было интересного в этих книжечках – для него. Много после мне вспоминалось – отражение снов как будто, – когда я читал Чехова: вспоминалось в словечках, в черточках что-то знакомое такое… Вспоминалась и неведомая птичка, кого-то все спрашивавшая в камышах, на озере, после захода солнца: «Ты-Ники-ту-ви-дел?» – и повторявшая себе грустно: «Видел-видел-видел»…
1934
III. «Веселенькая свадьба»
Скорняк с нашего двора, по прозвищу Выхухоль, выдавал замуж дочку Феню. Свадьба готовилась такая, что ахали: бал и вечерний стол, на Якиманке, в доме Клименкова – «для свадеб и балов», с духовой музыкой, с лавровыми деревцами в кадках и с благородными шаферами[72], как, например, студент Иван Глебыч, который пенсне носит. И выдавал не за кого-нибудь, а за ученого землемера, – с серебряным знаком ходит!
Полугариха-сваха в месяц свертела дело, а мы все думали, что Фене нравится Иван Глебыч. Все ходил к скорняку, доучивал Феню после Мещанского училища: нанял его скорняк развивать ее, чтобы была настоящая барышня, и они всё читали книжки – «Дворянское гнездо» и… разные. Принесешь скорняку Загоскина, а они грустные стишки читают – Надсона там или «Парадный подъезд»… а Выхухоль слушает и вздыхает над лисьим мехом. И под гитару пели – «Глядя на луч пурпурного заката», – нравилось скорняку. Горкин все его пустодумом звал: «До лысины все лыцаря Гуака своего читаешь – вот и начитал дырку в голову». Бывало, сидим на рябине с Женькой, а они про «Дворянское гнездо» всё – вот и начнем дразнить: «Ах и Феня-Феня‑я, Феня – ягода моя!» – даже язык устанет. Иван Глебыч камушками швыряет: «Какие же вы неразвитые!» – а мы свое. Так и уйдет из сада. Феня была красивая: в русском костюме, темная коса, карие глаза, личико круглое, румяное – ну ягодка. Даже и Жене нравилась, а он все говорил, что любовь может развратить – и не совершишь подвигов, как Юлий Цезарь, и барышень все дичился. А тут будто и ревновал, сердился: «Коша-а-чьи амуры!.. Из ведра бы!..»
И так неожиданно – за землемера, собственный дом. Ну, домишко на огородах, в спарже там жулики ночуют… а главное, с серебряным знаком ходит. И… де-е-сять тыщ чистоганом дает скорняк! На кошках под бобра капиталец какой накрасил!..
* * *
При мне и с Фирсановым рядились, с кондитером.
– …и «амуровые…» чтобы «…канделябры», для молодых.
Старик Фирсанов, высокий, в баках, похожий на лорда Гленарвана из «Детей капитана Гранта», загибает пальцы:
– «Амуровые канделябры» – самое первое, сахарные голубки на плите – второе‑с… «рог изобилия», с конфектами в ажуре, и с зеркальцами, и в кружевцах, четыре рубли фунт, «свадебные», не Кудрявцева‑с, а Абрикосова-Сыновья, – три?..
– Английской горькой побольше, Болховитин-прасол будет, обещался.
– Бу-у-дет-будет – все будет! – говорит Фирсанов скороговорочку. – И горькая, и хинная, и рябиновка… семи сортов. Буфет, «холодное» и «горячее», соляночки на сковородке, снеточки белозерские, картофель «пушкинский», свирепая каена[73], перехватывает глотку, – фирсановское открытие! Из рыбного закусона: семга «императорская», балык осетровый, балык белужий, балычок севрюжий, хрящ уксусный, сигов трое, селедка «королевская»… икра свежая, икорка паюсная-ачуевская…
– Да уж пировать так пировать… событие такое… как исторический роман! За благородного отдаю, серебряный орел на груди!..
– Хорошо их знаю. Пешком не ходит, всё на извозчиках ездит в клуб, все городовые козыряют. И еще… буфет прохладительный, оршады[74]-лимонады, ланинская вода[75], зельтерская для оттяжки… фруктовый сортимент…
– Пришлет золотую карету под невесту! Шафера от него: учитель рисования, при орденах, во фраке, во дворцах рисовал! и еще, тоже со знаком, ихний. И у меня не жиже: студент в мундире со шпагой, в пенсне ходит… и еще, тоже из образованных, экзекутор[76] из суда, со шпагой тоже, и двое про запас, Болховитина сынки, в перчатках, учащие.
– Да уж бу-у-дет-будет – все будет! – говорит Фирсанов, закуривая сигару, – только сигары курит.
* * *
Пригласительный свадебный билет с золотым обрезом: «…пожаловать на бал и вечерний стол…» Вся Калужская перед домом: ноябрь, падает снежок. Подкатывают шафера в коляске. Перед ними картон с букетом. Оба в сияющих цилиндрах, в белых как мел перчатках, крылатые шинели, на груди что-то золотится. Лица румяные, с морозцу. В толпе говорят: ар-ти-сты! Я бегу к скорняку. Шафера отбивают каблуками, кричат с порога: «Жених ожидает в церкви!» – и всем делается страшно. Трещат скорняковы канарейки. Шафера сбрасывают шинели, вынимают белый букет в путающихся атласных лентах и подают невесте. Феня похожа на царевну: беленькая, во флёрдоранжах[77], светится сквозь вуальку, щечки чуть-чуть алеют. Женька вздыхает сзади. Вспоминается грустно-грустно: «Ах и Феня-Феня‑я…» Скорняк схватывает образ, скорнячихе суют кулич, Феня опускается в вуальке. Скорняк, в сюртуке, похож на старого барина; скорнячиха, в шумящем платье, вся обливается слезами. Женька шепчет: «Нечего тут сыропиться!» Вскрикивают за нами: «Да Андрюша, образ-то кверх ногами!..»
Кричат шафера: «Карету под невесту!» Ахают все: ка-ре-та!.. Атласная – золотая, окна – насквозь все видно, в мелких подушечках, атласных, будто играет перламутром. Двое лакеев, в белом, в цилиндрах с бантом. Шафера откидывают дверцу. Иван Глебыч – в мундире, с флёрдоранжем; светится рукоятка шпаги, перчатка откручена на пальцы, лицо в тревоге. Кричат: «Божье благословение, мальчика-то вперед пустите!» Андрюша, в бархатных панталончиках, вихрастый, с образом на груди, тычется на подножку, в страхе; под носом у него «малина» – с медовых пряников. Тощий высокий экзекутор, в мундире и со шпагой, держит невестин шлейф, студент нежно поддерживает Феню, словно она стеклянная. С треском захлопывают дверцу. Шафера прыгают в коляску, кричат: «С Богом!» Все крестятся. Скорняк корит Кологривова: «Что ты мне под невесту подал! Богa у тебя нет, такое под невесту!..» Каретник, с заплывшими глазами, божится: «Да… покойничков у меня эти не возят… а что Паленова вчерась возили, так это из уважения, не в счет». Скорняк уходит, махнув рукой. Говорят: «Не к добру: покойницких лошадей прислал». Каретник ворчит: «Приметил, скорнячий глаз!.. Лошади не кошка, под бобрика не закрасишь».
* * *
В доме Клименкова горят окна. Мы с Женькой топчемся у ворот: рано, войти неловко. По двору пробегают поварята, тащат с саней корзины, звенят бутылки. Музыканты приехали: пробуют, слышно, трубы. На боковой подъезд, во дворе, выбегает Фирсанов, во фраке, с салфеткою под мышкой: «Че-е-рти, куда заливное сунули?» Здороваемся с Фирсановым. «Да что… опять, мошенник, нарезался, заливное никак не сыщем, а еще старший повар!» Поваренок кричит: «Нашли заливное, в дрова засунута! А Семеныча снежком оттерли!» – «Ну, слава богу!.. Соли в мороженое бы не попало!» – кричит Фирсанов и приглашает заправиться: закусочные пирожки готовы. Это наш придворный кондитер, правит все свадьбы, поминки и именины, еще от дедушки. Подъезжают на своих и на лихачах. Прасол вываливается кулем из саночек. Бегут барышни в белых шальках, духами веют. Подкатывают: мясник Лощенков с семьей, в карете; краснотоварцы Архиповы, Головкин-рыбник, портной Хлобыстов, булочник с семейством – Ратниковы, Баталовы, Целиковы; бараночник Муравлятников с сынками, Сараев-башмачник с дочками – какие-то все другие, в хороших шубах. Молодые сейчас приедут. Сумерки, плохо видно. Кто-то высокий столкнулся с Женькой и извиняется, идет на подъезд за всеми. Женька шепчет: «Ты знаешь, это кто?.. Он, ей-богу! Да „дикообразово перо“-то подарил я, тот, писатель!» Я не верю… Не может быть! И радостное во мне: будто знакомый голос, баском таким: «Ах, простите, пожалуйста!..» Надо сказать Фирсанову, угощали чтобы… и скорняку, что писатель у него на свадьбе. Все хотел: «Живого бы писателя посмотреть, Загоскина бы». Но тот уж помер, а это живой писатель.
* * *
Входим под фонари подъезда в большие сени, с зеленой куда-то дверью. Пахнет парено-сладковато: осетриной, сдобными пирожками, сельдереем – особенным, поварским духом. Идем по широкой лестнице по малиновому ковру. В высокой зеркальной зале, под мрамор с золотом, с хрустальными люстрами из свечей, – свадебный стол, «покоем». Белоснежные скатерти, тысячи огоньков хрустальных – от разноцветных пробок, от бутылок, лафитничков и рюмок, блеск от бронзы и серебра. Музыканты на хорах пробуют робко трубы, сияет медь. «После „встречи“, – кричит Фирсанов, – „Дунайские волны“ пустишь, а там скажу!» Потягивая бакенбарду, он оглядывает парад, что-то соображая пальцем. На «княжем месте» на серебре – «рог изобилия», из которого рушатся конфекты. «Амуровые канделябры» – по сторонам: золотые амурчики целуются под виноградом, выбросив в воздух ножки. Мы выискиваем по зале – где он. По стенам сидят недвижимо гости, положив красные руки на колени или подпершись, самоваром, – все красноликие, в стесняющем крахмале, в тугих сюртуках, в манжетах. Белоногие барышни смирно сидят с мамашами. Официанты несут подносы, звенят бокальчики. Фирсанов кричит в фортку: «Как завидишь – бенгальский огонь, пунцовый!»
Нет его и в малиновой гостиной: старые дамы только сонно сидят на креслах. Нет его и в ломберной – угловой, и в малой, где «прохладительное» для дам; нет и в буфетной, с «горячим» и «холодным», где разноцветные стенки из бутылок, в которых плавают язычки огней, где всякие соблазнительные яства: пулярды[78] в перьях, заливные поросята, осыпанные крошкой прозрачнейшего желе, сочные розовые сиги, масляно-золотистые сардины, хрящи белужьи, бочоночки с зернистой, семги и балычки, салаты и всякие соленья: хрусткая синяя капуста, огурчики-недоростки в перце, кисленькие гроздочки винограда, смородины красной венчики, свирепая каена, похожая на кирпичный соус, соляночки, снеточки, румяный картофель «пушкинский», – и здесь даже нет его! Женька шепчет: «В прохладительный заглянуть, кстати и ананасной хватим?» Толстый прасол сонно глядит на нас, будто хочет спросить: «Вы это… в котором классе?» Вьется официант с тарелочкой: «Не прикажете‑с?» Прасол тычет в бутылку с перехватцем: «А ну, огорчи, любезный», – английской горькой. Мы вытаскиваем сардинку и роняем – в окнах вдруг полыхает красным, грохают медные тазы над нами – играют «встречу»: приехали!
* * *
В дверях гостиной шелковые старухи спутались бахромой, толкаются локтями, сердито шипят: «Успеете, пострелы!» Мы проскальзываем у них под локтем. У входа в залу стоят новобрачные на розовом атласе. Фирсанов держит корзиночку, все бросают овсом и хмелем. Мы тоже бросаем, в Феню. Она – царевна, только ужасно бледная, – не ягодка уж, а ландышек. Новобрачный – какой-то неприятный, чернявый, глаза косые, бородка таким скребочком. Фирсанов кричит на хоры: «Давай!» Официант с баками встряхивает салфеткой, и на молодых сыплются цветочки. Скорняк всплескивает руками, все расхватывают – на память. Иван Глебыч шепчет на ушко Фене, и она дает ему розу из букета. Начинают просить другие, но Фирсанов вежливо говорит, что букет теперь целомудренный, а к разъезду… тогда растрепем. Говорят и смеются: пра-а-вильно! Иван Глебыч как будто недоволен, все поджимает губы. Он перед молодым – красавец: высокий, волосы так, назад, как Рославлев у Загоскина. Женька ворчит: «Косоглазого выбрала!» Я говорю: «Скорняк это, не пожалел дочери несчастной». Фирсанов просит пожаловать в гостиную, сейчас будут поздравлять шампанским. Мы идем с Фенечкой, но какая-то старушенция в головке[79], выпятив зуб, скрипит: «Нечего вам тут!» – даже скорнячиху оттолкнула. Женька ей нагрубил: «А вы чего щипетесь когтями?» Дамы шепчутся: шлейф уж больно задирают. Старушенция велит Ивану Глебычу опустить, но он не слышит. Лощенова говорит Аралихе: «Убили бобра, днюет и ночует в картах, весь профершпилился». Молодых сажают на золотые кресла, Фирсанов разливает шампанское, все подходят. Мы чокаемся с Феней, она мило кивает нам, но я чувствую, что она несчастна. Говорит нам: «Ах, милые!..» Вместе с горы катались. С косоглазым не чокались, давка очень. Скорняк спрашивает: «Ндравится тебе, знак-то какой, ученый!» Говорю: видели тут писателя, только найти не можем. Он не верит. «Вы, – говорит, – это с шампанского», – смеется. А его нет и нет.
Сейчас будет «вечерний стол», куда только нас посадят, не на задний же, с музыкантами! Старшая сестра ухватывает меня: «Мамаша зовет… Испортил тебя Женька, как уличный мальчишка себя ведешь!» Я убегаю в залу. Почему это уличный мальчишка? Сам Фирсанов подлил в бокальчик, из уважения, сказал: «Скоро жениться будете, без Фирсанова уж не обойдетесь». И Горкин все говорил: «Не корыстный Фирсанов наш, провизия всегда свежая и не в обрез… Играть твою свадьбу будем – его обязательно возьмем».
* * *
Фирсанов потягивает бакенбарду, оглядывает парад – на сто пятьдесят персон! Поправляет цветы под «рогом изобилия», опять оглядывает… «Еще букетик! На крылья бутылочек добавить!» Играют «Дунайские волны», вальс. Фирсанов машет, велит: «„Черноморов марш“ грохайте, кушать когда пойдут, а пока „Невозвратное“ валяйте, поспокойней». Скорняк радуется: «Акое же пышне богатство вида!» Для затравки обносят пирожками, с икрой зернистой. За новобрачными, которые с утра говеют, – старушенции подают, косоглазого мать, оказывается! Говорят: коровница, молоком торгует, такая скря-а-га! Схватила, как когтями, три пирожка и зернистой икры черпнула – официант даже закосился. Женька шипит: «Карга, под шаль пирожок спустила, мешок у ней!» Фирсанов приглашает: «В буфетик для аппетиту… все мужские персоны там». Идем сардинки попробовать, а там и не подойти, такое звяканье: мясники, булочники, мучники… Прасолов голос слышно: «Глебыч… огорчимся?..» Иван Глебыч чокается со всеми, подергивает пенсне и очень бледный. Хлобыстов сига гложет, пальцы всё о портьеру обтирает. И Муравлятников, и Баталов – все с тарелочками, едят, на окошке буфет устроили, из графинчика наливают. Учитель рисования – подшофе[80], козлиной бородкой дергает, притоптывает все ножкой. Протодьякон Примагентов в углу засел, все его ублажают: надо ему загрунтоваться, «многолетие» будет возглашать. Огромный, страшно даже смотреть, как ест. Голосом лампы тушит! Женька просит какого-то: «Пропустите, пожалуйста, закусить», а тот ему: «А в котором классе?» Фирсанов углядел – сиротами мы стоим – нам по килечке положили и балычка. Прасол манит Фирсанова: «Видал, бычки-то мои, бодаться уж начинают, – на завитых пареньков из практической академии, запасные шафера которые, – женить скоро тебя возьму».
Слышим – «Черномора» тарахают, – и нет Фирсанова. Валят гуртом, притиснули нас в дверях. Иван Глебыч бежит вприпрыжку, прасол бухает в пол ногой – та… ра-ра… та… ра-ра… – под «Черномора», под барабан турецкий.
* * *
Отходит шумно «вечерний стол». Уже прочел по записочке Фирсанов – «за здоровье». За новобрачными – старушенцию: «за здоровье глубокоуважаемой родительницы…» какой-то… кажется, Епихерии Тарасьевны. Уже поднялся протодьякон и все покрывает рыком: «Многая… ле…т‑та-а-а‑а!..» Расхватывают на память «свадебные конфекты». Старушенция так и вцепилась коршуном, цапнула полной горстью. Еще кричат молодым: «Го-рько!.. Горь-ка‑а!..» Молодые целуются. И вот «По улице мостовой…» играют, танцы сейчас начнутся. Иван Глебыч раскатывается, придерживая пенсне: «Господа кавалеры, ангажируйте дам!» За ним ковыляет прасол, плывет саженками. Фирсанов перехватывает мягко: «В стуколочку‑с… отец протодьякон ожидают». В карточной уж трещат колоды.
«Невозвратное время…» – и вот Иван Глебыч с Феней – молодой танцевать не хочет, – «бычки» за ними, подхватили сестер Араповых; накручивает землемер Лощенову, экзекутор выписывает с Коровкиной, винтит с присядцем – фалдами подметает – козлоногий учитель рисования, подцепил рыбничиху Головкину – не обхватишь, сшибает стулья.
«Не шей ты мне, матушка, красный сарафан…» – кавалеры отводят дам в «прохладительное», к оршадам. Молодого утянули в стуколочку, по три рубля заклад. Иван Глебыч – без флёрдоранжа: нашли в буфете, Феня ему прикалывает. Он склоняется к ней и шепчет, она его ударяет веером. Обносят сливочным и фисташковым мороженым, несут подносы с мармеладом и пастилой – старушкам. Говорят – будут и пирожки с зернистой, протрясутся когда маленько. Старушенция задремала на диване. Женька шепчет: «На кресле мешок забыла, рябчики даже там… наплевал ей и пепельницу еще… А не щиплись!» Козлоногий зельтерской окатил кого-то, кричат: «Платье изгадили!»
Гремит: «Ах и сашки-канашки мои…» Иван Глебыч выносится на середину залы, мундир расстегнут: «Гран-ро-он!.. Ле-кавалье, ф‑фет-ляшен!..» Говорят: «Шафер-то уж нагрелся». Козлоногий вырезывает вприсядку: «Сени новые, кленовые, решетчатые!» Скорняк всплескивает: «Ух ты‑ы!..» Врываются вереницей из гостиной: Иван Глебыч, головой вниз, вытягивает Феню, за Феней – вот разорвут ее – головастый «бычок» с толстухой… «Тарелки» секут на хорах: «Ах вы, сени, мои сени…» – «бычки» скорняка подшибли, у каждого по две дамы, вниз головой несутся, бодаются – «ле-каввалье‑э… шерше-во-да-амм!..» Около козлоногого гогочут, – какие-то рожи строит – нашептывает: «„ах вы, сени, мои сени…“ – так приятель мой поет… и своей мордашке Фене…» – за хохотом не слышно.
«Вью-шки‑и»!.. Музыканты полы ломают, бухает барабан: «Вери-вьюшки-вьюшки-вьюшки… – стучат по паркету каблуками, – на барышне башмачки… сафьяновые!..» Полугариха-сваха, в шали, ерзает на ноге: «Ах и что ты, что ты, я сама четвертой роты!..»
Бежим за другими в «прохладительный», допиваем оршады-лимонады, официант даже удивляется: «И как вас только не разорвет!» Фенечка раскраснелась, откинулась на спинку, веером на себя, смеется… Иван Глебыч, зеленый, волосы на лбу слиплись, глаза рыбьи какие-то, галстук мотается, пенсне упало, – за руку все ее, чего-то шепчет, качается. Дамы шушукаются: «Страмота какая, лезет прямо при публике!.. Чего ж молодому-то скажут?» Экзекутор посмеивается: «Клещами не оторвешь, сотенки скорняковы продувает. В любви везет… протодьякон всем там намноголетил». Иван Глебыч совсем склоняется, а Феня веером его все, хохочет – с шампанского, говорят, от непривычки. Аралиха так и ахает: «До безобразия дойтить может!» Иван Глебыч дергает Феню за руку и кричит: «Уйдем от них!.. Ту-да… где зреют апе…льси-ны… и л‑ли…моны!..» Феня старается вырвать руку, прижалась к столу, а он все тянет. Козлоногий топает на него: «Вы пья-ны!.. Извольте оставить молодую… особу!» Иван Глебыч не отпускает Феню, качается, вскидывает пенсне: «К черту… пьяней меня…» Кричат: «Не выражайтесь при дамах!.. Позовите же молодого!.. Безобразие!..» Фирсанов упрашивает: «Прошу вас, бала не страмите… вас ждут в буфете…» Иван Глебыч выхватывает шпагу: «Прочь, хамы!..» Молодой схватывает сзади, Фирсанов вырывает шпагу и отдает косоглазому. Косоглазый кричит официантам: «Убрать пьяного нахала!» Феня… глаза такие, будто чего-то увидала, вся бледная, руками отстраняет… кричит: «Да что же это?!» – ее подхватывают. Официанты тащат Ивана Глебыча. Он кричит: «Хамы!.. Мою шпагу!.. Погубили жизнь!..» Чтобы не слышно было, музыканты играют «Сени». Косоглазый размахивает шпагой – и в форточку! «Вот его место, на мостовой!» Мы проскальзываем на лестницу, сбегаем и смотрим кверху. Ивана Глебыча волокут с площадки, торчит манишка, пенсне разбили. Он вырывается и вопит: «Молодую жизнь… хамы… на дуэль… темное царство!..» Косоглазый вверху кричит: «Дайте ему, скотине!» Мне жалко Ивана Глебыча… И вот я слышу – будто знакомый голос, баском таким: «Веселенькая свадьба!»
Возле зеленой двери – он, писатель! В сером пиджаке, в пенсне с грустно-усмешливой улыбкой. Кто-то еще за ним. Женька меня толкает: «Та м он… смотри…» – но дверь закрылась.
* * *
После мы прочитали на карточке: «Антон Павлович Чехов, врач». Он жил внизу, под вывеской «Для свадеб и балов». Он видел! Может быть, и нас он видел. Многое он видел. Думал ли я тогда, что многое и я увижу «веселенького» – свадеб, похорон, всего. Думал ли я тогда, что многое узнаю, в душу свою приму, как все, обременяющее душу, – для чего?..
1934
За карасями
Аннотация:
к вопросу об авторском произволе
Текст:
ЗА КАРАСЯМИ
— … Ну, что, усатый-полосатый, если опять мозги закоротило, – с хвоста ехидной русалки капало, – то давай песню: «…я — рыбачка, ты — рыбак»?
— Отста-ань, ры-ыбонька, — Кот Баюн, лениво встряхивая ушами под капельками, приятно пахнущими карасями, мысленно обращался к солнцу русской поэзии, сиявшему сквозь ветви зеленого дуба: — Ах, Александр Сергеевич, да ведь это произвол: только налево, песню завести, да только направо, сказку говорить?
— …Давай сказку про Горыныча, — почесывая толстенькое загорелое брюшко, попросил развалившийся в тени дуба Иван Дурак, – вот, например, можно так начать: «В заднице дракона – целый мир дерьма, поэтому убивать его надо вдали от населенных пунктов…» Как заведешь, так я сразу пойду, Горыныча изловлю, и — того его, того!…а?
— Горыныча «того» нельзя, он ископаемое, — Баюн не решался двинуться ни направо, ни налево, потому повис пузом поперек толстой ветки, расслабляя лапы и хвост. – Н-да, искусство фольклора застаивается…
— Котенька, миленький, ну, не сдавайся,- заныли хором Дурак и Русалка, — ну, давай вместе: «жили-были»…
— Да ну вас… Ох, Пушкин, Пушкин…Сказки? Песни? Да сколько ж можно растрачивать талант на малые формы? — он стек по цепи с ветки, потянулся, отыскал под корнями дуба ведерко, взял удочку и пошел на речку, за карасями. — А я вот, может, в глубине души не кот вовсе, а – лев! Левушка! И, может, роман-эпопею бы написал, да!
— Луна выкатывается! Смотри теперь в оба, ребята, не плошай, — живо медведь на стерво нагрянет.
И мы снова затихаем на своих местах.
Но взошла луна, светло стало между высокими соснами, засеребрилась покрытая росою травка внизу; загорелось-заискрилось что-то, как будто играя брызгами, и на сердце стало гораздо легче.
Вдруг что-то между сосновыми стволами хрустнуло и как бы мелькнуло искоркой. У меня даже остановилось сердце на секунду. Смотрю — огонь, маленький, неподвижный огонечек.
„Медведь, думаю, заслышал нас и остановился неподвижно… смотрит… Но почему один у него огонек в глазах?.. Не понимаю…“
Толкаю потихоньку Христофора ногою и, когда он нагибается ко мне, шепчу ему:
— Смотри, между стволами медведь… глаза у него огоньком горят, он смотрит!
Я чувствую, как Христофор дрожит, — не знаю, от страсти охотничьей или от страха, — направляет туда, между стволов, свою дробовку.
— Постой, не стреляй! — загорается во мне, в свою очередь, охотничья страсть; — пусть придет он на самое стерво.
Христофор утягивает обратно ствол ружья, и мы затихаем.
— Гнилушка, должно быть, теплится, — шепчет он через минуту.
И странное дело: после этого пережитого волнения страх во мне совершенно пропадает.
„Совсем не страшно на лабазе“, — думаю я. — „Непременно напишу об этом моей мамаше. Вот бы убить медведища, — непременно бы привез его и показал сестренкам“.
Гнилушка, действительно, оказалась гнилушкою: рядом затеплилась другая, около нее третья, немного погодя, когда лунный свет положил на них тень от высоких громадных стволов.
А луна была уже высоко, над самыми вершинами, и лес, трава и белый мох словно загорелись при свете ее разными отблесками, рядом с темными и длинными тенями деревьев. И при этом полная тишина, как бы заснуло все.
Меня стало клонить ко сну, и я задремал, лежа на лабазе, как-то незаметно.
Просыпаюсь от неловкого лежания, — онемела нога. Всматриваюсь испуганно по направлению „стерва“: пока ничего не видно. Но слышен храп и посвистывание носом моих обоих отважных приятелей, и я решаюсь разбудить одного, дотрагиваясь до него тихонько сзади ногою.
— Ух! — ухает во все горло Христофор, забывший, что он на лабазе, и, схватив впопыхах ружье, готов уже стрелять, полагая, что я увидал на корове медведя.
Когда дело разъяснилось, он вздохнул и сказал:
— А я думал медведь меня уже тянет за ногу, — так испугался.
Решили прекратить посвистывание и Игнашки, но он только спросонка ругался:
— Отстань… ну, тебя!.. Да разве я сплю? — и, видимо, думал, что он спит на полатях.
Так мы и не могли разбудить его, решивши ожидать медведя уже вдвоем, что было нам теперь, пожалуй, и на руку.
Но медведь не приходил. Ночь перевалила уже далеко за полночь, судя по месяцу, который обошел нас почти кругом, теперь закрыв нас густою от дерева тенью.
Казалось, этой ночи не будет конца, время тянулось страшно медленно; с ближайшего болота понесло на нас холодною сыростью; но в сосновом бору было тихо. Только порою прокричит где сова, или завозится птичка какая со сна, быть может, встревоженная ночными хищными зверьками.
Ожидать становилось все труднее: чувства притуплялись как-то с приближением свежего утра; я стал равнодушным ко всему окружающему и скоро заснул.
Мы проспали на лабазе все втроем благополучнейшим образом до самого утра. Я проснулся с Христофором только при словах Игнашки, который довольным голосом закричал нам под самое ухо:
— Чего спите, охотники?.. Проспали ведь, ребята, мы медведя-то: корову-то ведь он съел уж всю!
Мы живо воспрянули и действительно увидали только рога да шею несчастной коровы. Все было съедено медведищем. А мы и не слыхали!
Мы с Игнашкой не особенно были огорчены таким открытием, но Христофор ворчал:
— Кто его знает, что нашло на меня — заснул! Ведь всю ночь не смыкал глаз, все глядел на стерво это, когда вы спали. Должно быть, он слышал нас и пришел уже под утро, когда мы крепко заснули.
Мы спустились с лабаза и побежали домой.
Днем опять меня звал Христофор караулить медведища, говоря, что он непременно застрелит его сегодня ночью, но я отказывался, говоря, что зверь не придет в эту ночь, потому что вдоволь, когда мы спали, наелся и сыт.
Охота расстроилась. В деревне на другой же день узнали про нашу охоту и про то, что мы проспали медведя на нашем лабазе, и нам нельзя было глаз показать на улицу, чтобы над нами не смеялись девки. Но ребятишки прониклись к нам уважением и, встречая нас затем с ружьями, говорили:
— Должно, опять на медведя отправляются, скоро притащат его в деревню!
Через неделю, примерно, медведя, действительно, притащили в деревню мертвого; но только он достался не нам, охотникам, а Федоту из соседней деревни, который, прознав про нашу участь горькую, поставил на „стерво“ капкан и попавшего в него зверя добил винтовкой.
Когда я увидел шкуру медведя, действительно громадную, то только поблагодарил судьбу, что он не заслышал нас тогда на лабазе.
ЗА КАРАСЯМИ
Я только что тогда начал путешествовать и, помню, жил один-одинешенек с своею лайкою, с своими инструментами и планами в маленькой зимовке, — скромном деревянном домике на берегу быстрой и многоводной реки Сылвы, которая быстро катила свои светлые воды под самым окном моего кабинета.
Случалось, встанешь ранним утром, подойдешь к окну, а под окном в воде, как ни в чем не бывало, плещется стадо серебристых язей, что-то добывая своим толстым носом у самого берега, или плавают, ныряют утки-нырки, нисколько не думая о присутствии человека. Так и застынешь пред такою картиною, прижмешься к косяку и долго сидишь, наблюдая жизнь этой привольной природы. Ни звука часами со стороны реки, ни движения около одинокого домика, только белый туман медленно поднимается клочьями, только ярко-ярко светит солнце… Поднимется туман, умоется лес мелкими брызгами, и за рекой, саженях в ста расстояния, словно выплывает из-за тумана белый, берестяной чум вогула. Это — летнее жилище моего проводника, вогула Саввы, маленького добродушного старичка, который тоже одиноко живет там за рекой в своем берестяном жилище вместе со своею бойкою внучкою Соломеей. Соломея эта и стряпает, и кормит меня, а старик доставляет мне провизию: то жирных громадных темных карасей, то разную ягоду, грибов и уток.
Бывало, проснешься ранним утром, а на окне моем уж ягода черника к чаю. Чья добрая рука набрала ее, поставила тихонько, чтобы не разбудить меня, не знаешь; но стоит заглянуть за окно на мокрый песок на берегу, а там — или толстые следы старика, или тонкий остренький, маленький след его внучки.
Она редко бывала у меня; но зато, когда приезжала с отцом, то в домике моем пахло настоящими гостями. Сейчас же чаепитие, тотчас же чарка для бедного старичка, страдающего вечно поясницею, и лакомства для внучки.
Но уедут мои веселые гости, отчалит, скроется их лодочка, — и мы снова одни с нашим Лыском.
Это мой телохранитель, верный пес, стоячие уши которого вечно в каком-то прислушивающемся движении, по которому можно сразу угадывать, о чем думает пес и что слышит он подозрительного. Чутье у него было поразительное: стоило только сесть где тетере поблизости на дерево, как Лыско уже поднимался, тихо выскальзывал из комнаты и минуты через две уже лаял, лаял звонким тонким голосом, по которому тоже безошибочно можно было узнать, лает ли он на рябчика, пролетевшего глухаря, или просто подлаивает серую белку. И раз подлаивал, — нужно было обязательно снимать двухстволку и отправляться на охоту, иначе он извел бы вас, пролаяв у дерева весь день, пока не улетит заслушавшаяся его тетеря.
Он был также незаменимым сторожем ночью. Дело в том, что около самого моего домика была тропа медведя. Куда он ходил каждую ночь, я не знаю до настоящего времени, но я ясно слышал его потрескивания по сучкам. Частенько он на минуту останавливался в пути и чуть ли не перед самым нашим крыльцом, которое выходило прямо в лес. Словно зверь раздумывал каждый раз: зайти-ли проведать нас, или лучше оставить еще до времени… Когда он шел, потрескивая, Лыско только вылезал из-под кровати моей с тревогою; но, когда тот останавливался, пес начинал ворчать и с таким выражением, что я брался за ружье и посматривал на окна. Но медведь проходил, и мы снова укладывались, как ни в чем не бывало. В конце концов мы так привыкли к этим посещениям, что уже не обращали на них внимания. Да и некогда было особенно думать о них: летом дни такие долгие на севере, притом было столько работы, что рад добраться до кровати.
Категория: Литература.
Урок по литературе в 5 классе «Иван Сергеевич Шмелев «Как я встречался с Чеховым. За карасями»
Тема: Встреча с личностью.
Цели урока:
1. Воспитать внимательное чтение;
2. Заложить умение анализировать художественное произведение,
делать обобщения и выводы, давать характеристику героям;
3. Использовать понятие, связанное с теорией литературы (композиция произведения), сформировать умение находить части композиции в тексте;
4. Развивать речь учащегося;
5. Представить себе личность А. П. Чехова, увидеть Чехова
глазами гимназиста Шмелева;
6. Постараться понять, как незнакомец и ребята стали
« бледнолицыми братьями»;
7. Почувствовать, что уважение, мир, доброта способны делать
чудеса, изменять мир.
Оборудование: портреты И. С. Шмелёва, А. П. Чехова; сборник рассказов И. С. Шмелёва, А. П. Чехова; Толковый словарь Ожегова.
Ход урока:
Сегодня мы обсуждаем рассказ И. С. Шмелева, который вы прочитали дома.
Начать хочу с необыкновенного для вас задания: вы сами, по ходу нашего разговора, должны будете сформулировать и предложить тему урока.
– Ребята, кого мы называем личностью?
– интересный человек;
– который сделал что-то полезное, важное для общества;
– совершил какое-либо открытие, поступок, требующий от него усилий;
– которого все уважают;
– индивидуальный, непохожий, который выделяется из окружающего мира.
Давайте обратимся к лексическому значению этого слова, которое дает Толковый словарь Ожегова (индивидуальное задание)
Личность – 1. ) Человек, как носитель каких-либо свойств;
2. ) Свойства человека все вместе, в их совокупности, своеобразная индивидуальность человека ( героическая личность, выдающаяся личность).
Сегодня у нас есть прекрасная возможность «соучаствовать» в необычайном открытии, которое делает мальчик Шмелев. Он открывает для себя личность знаменитого писателя Чехова.
Дома вы прочитали этот рассказ, кому-то из вас показалось, что в нем много говорится о рыбалке, в самих героях(мальчиках-гимназистах), их мироощущении и очень мало о Чехове. Ведь фамилия Чехова встретилась в
тексте всего лишь дважды: в самом начале и в конце. Поэтому, будьте особо внимательны, потому что говорить мы будем о Чехове, о том, каким его увидел автор.
Нам потребуется понятие «композиция художественного произведения» (оно нам уже знакомо)
Композиция-построение произведения. Состоит из нескольких частей:
1. ) Экспозиция;
2. )Завязка;
3. )Развитие действия;
4. )Кульминация;
5. )Развязка.
Ребята, приготовьте текст, откройте его.
Итак, Экспозиция (время действия, место действия, кто герои).
Что мы можем об этом сказать?
КОГДА ПРОИСХОДИТ ДЕЙСТВИЕ РАССКАЗА?
(Летом, автор-гимназист, 12лет;
Год рождения Шмелёва– 1873+12=1885г.
В 1884г. Чехов закончил медицинский факультет Московского университета, занимался врачебной деятельностью и печатал в сатирическом журнале «Будильник» смешные рассказы, подписывая их литературным псевдонимом Антоша Чехонте.
В рассказе Чехову 25 лет).
ГДЕ ПРОИСХОДИТ ДЕЙСТВИЕ?
(В Москве, Замоскворечье, Мещанском саду при Мещанском училище).
ЧТО МЫ УЗНАЛИ О ГЕРОЯХ?
(Автор с другом Женькой целыми днями пропадали в Нескучном саду, строили вигвамы (вигвам у индейцев Северной Америки – это хижина из ветвей, кожи, коры) и вели жизнь индейцев. Затем мальчики стали «эскимосами» и рыбачили на прудах в Мещанском саду).
ЧТО МОЖНО СКАЗАТЬ О ДЕТЯХ, ЗНАЯ ОБ ИХ ИГРАХ И ЗАНЯТИЯХ?
(Мальчики прочитали много приключенческих книг об индейцах. У них богатое воображение, они большие выдумщики. В играх они находили то, чего им не хватало в жизни).
ПОЧЕМУ В НАЧАЛЕ РАССКАЗА ГОВОРИТСЯ О ГИБЕЛИ ЖЕНЬКИ?
(Рассказ – не только воспоминания о встрече с Чеховым. Он посвящён памяти погибшего на войне друга).
ПОЧЕМУ ДЕТИ СЧИТАЛИ ПРУДЫ СВОИМИ?
(Сашка Веревкин, сын училищного инспектора, был приятелем мальчишек).
У хорошего писателя не бывает случайных слов. Давайте подумаем, какие слова из экспозиции сыграют важную роль в развитии действия? (какие слова привлекли ваше внимание?)
Дикобразово перо – что это такое?
– особенный поплавок на карасей. (Как он попал к Женьке?) Женька приобрёл его, оттащив к букинисту латинский словарь.
Букинист-(толковый словарь)-торговец подержанными и старинными книгами.
Прикормка- богатая, из горелых корок, каши, конопли.
Пеммикан – толченый порошок из сушеной рыбы.
Перечитаем описание природы на пути детей к прудам. Важно оно в развитии действия?
– Конечно! «Только рыболовы знают, что творится в душе, когда подходишь на зорьке к заводинке».
Ребята чувствуют красоту природы, у них радостное настроение, ждут удачную рыбалку.
А теперь найдем ЗАВЯЗКУ. С какого момента начинает развиваться действие рассказа?
– Богатое место занято незнакомцем в соломенной шляпе.
Как описаны пойманные незнакомцем и воспитателем училища Кривоносовым (найдите в тексте, прочитайте) караси?
-«тащит громадного карасищу, нашего, черноспинного, чешуя в гривенник».
-«Кривоносый тащит – краснопёрого, золотого, бочки оранжевые, чуть с чернью».
Мы прямо-таки увидели этих карасей.
Шмелёв– удивительный рассказчик. Мы ощущаем, видим, слышим, даже будто прикасаемся ко многим вещам, о которых идёт речь. Достигает этого художник, благодаря своему индивидуальному языку – сочному, яркому, красочному, точному, богатому.
Ребята, а как вы понимаете слова, сказанные незнакомцем «Да у вас тут целое рыбье Эльдорадо?»
– Это место, где вдоволь рыбы. В переносном смысле слово ЭЛЬДОРАДО означает «СКАЗОЧНЫЙ УГОЛОК».
Это слово – испанское. В переводе означает ЗОЛОЧЕНЫЙ. Так называли страну золота и драгоценных камней, будто бы существующую в Америке. Легенда об Эльдорадо долгое время ходила среди завоевателей Америки. Искатели золота много раз пытались разыскать эту на самом деле не существующую страну.
– Как вы думаете, для чего так подробно и красочно автор описывает пойманных карасей?
(дети испытывают зависть, обиду, отчаянье, досаду, видя, каких карасей ловят «самозванцы» )
А ТЕПЕРЬ НАЙДЁМ САМЫЙ НАПРЯЖЁННЫЙ МОМЕНТ В РАЗВИТИИ ДЕЙСТВИЯ – КУЛЬМИНАЦИЮ РАССКАЗА.
«Дикобразово перо» Женьки зацепилось, он начал дёргать за леску и звонить – всех карасей распугал. «Заняли наше место с нашей прикормки и пользуетесь» – злобно бросает он незнакомцу.
Что вы почувствовали в этом крике души?
—отчаянье и раздражение.
Сравните отношение Чехова и Кривоносого к детям.
Когда Чехова обвиняют в незаконном захвате чужого места, он отвечает вежливо: «Что же вы не сказали? У нас, рыболовов, правила чести строго соблюдаются…прошу вас, идите на ваше место, право, я не хотел вам портить. »
Он с уважением относится к детям.
А реакция Кривоносого? Злобно, грубо: «Чего с ними церемониться? Мало их пороли, грубиянов». (старается обидеть ребят)
Как Чехов сумел расположить к себе детей, снять раздражение Женьки?
– он извинился
– стремился исправить свою невольную ошибку
– Чехов отдал Женьке свою запасную леску
– потрепал по синей его рубахе (дружеский жест)
«Уж не сердись».
-Чехов понял серьёзность и важность детских увлечений. (Женька уже отошёл, пытался оправдаться, объяснить свою горячность: «Мы, говорит, не из жадности, а нам для пеммикана надо». )
– Чехов отдал детям всех карасей
– предложил «краснокожим братьям» выкурить трубку мира, сказал по – индейски: «Отныне мир », протянул руку. «Отныне моя леска – твоя леска, твоя прикормка – моя прикормка, мои караси – твои караси!» и все засмеялись.
Какой же поступок совершил вспыльчивый, ершистый Женька,покорённый обаянием и дружелюбием «бледнолицего брата»?
– когда незнакомец произнес: «Как жаль, такое чудесное «дикобразово перо» погибнет»,– Женька с возгласом «Нет, не погибнет» бросился в брюках и в рубашке воду.
– Женька подарил чудесный поплавок «бледнолицему брату», и тот оценил этот дар – прижал к жилету и положил перо в боковой карман, где сердце.
Где, по вашему мнению, развязка действия?
(От Саши Веревкина дети узнали, что незнакомец – Чехов, пишет смешные рассказы в «Будильнике». )
Почему Женька отказался жаловаться на Кривоносого?
(Он находился под впечатлением встречи с добрым, умным, вежливым, дружелюбным человеком. Эта встреча по-доброму на него повлияла: «Он лежал на спине и мечтал; нежное что-то было в его суровом лице».
Прочитаем финал рассказа.
Какая основная мысль выражена в нем?
«Случилось такое необычное в бедной и неуютной жизни, которую мы пытались наполнить как-то нашим воображением. Много мы не понимали, но сердце нам что-то говорило. Не понимали, что наш «бледнолицый брат» был поистине нашим братом в бедной и неуютной жизни и старался её наполнить.
Что же необычного случилось в жизни детей?
– взрослый человек сумел понять их, отнестись к ним с уважением
– произошла яркая встреча, оставившая след
– они стали лучше, добрее, другими
– Как вы понимаете слова «бедная жизнь»?
(Бедная жизнь —жизнь без интересных событий, скучная, обыденная. Здесь слово употребляется в переносном значении. )
ЛИЧНОСТЬ ЧЕХОВА
Чтобы наиболее полно ответить на вопрос о том, каким мы увидели Чехова, давайте выпишем нужные нам детали из текста. То, что выделяет его из окружающего мира, чем он не похож на других: элементы портрета, речь, поведение.
Портрет (внешний вид, лицо): соломенная шляпа, высокий, голенастый, совсем молодой, усики, лицо простое.
Простота, скромность.
Речь: приговаривает баском, сказал ,как индейцы, про Аксакова: «рыбье Эльдорадо». Свидетельствует об образованности, начитанности, чувстве юмора.
Поведение: приятно смеётся, в ладоши захлопал, удивляется, не обиделся, вежливо спрашивает, потрепал по спине, протянул руку, ласково поглядел – вежливость, доброжелательность, умение расположить к себе, необидчивость, обаятельность.
Вывод – обобщение. КАКИМ ЖЕ МЫ УВИДЕЛИ ЧЕХОВА?
За очень короткое время встречи с незнакомцем ребята из врагов незаметно для себя стали « братьями».
Удивительный дар Чехова– обаяние!
Вот такой Чехов у Шмелёва: весёлый, обаятельный, скромный.
Как мы можем сказать о человеке, который обладает такими качествами?
ОН – ЛИЧНОСТЬ!
Когда вы станете старше, умнее и прочитаете произведения самого Чехова, то вы узнаете много нового об этой писателе.
Вас, ребята, ждут интересные встречи с этим человеком и личностью.
Д/З:
1)составить рассказ на тему: «Каким я увидел Чехова в рассказе Шмелёва», с обязательным выводом «кого я считаю личностью»
2) выписать в тетрадь понравившиеся слова и выражения, примеры, свидетельствующие о необычности и богатстве языка Шмелёва.
ОЦЕНКИ
Метки: Литература
КАК Я ВСТРЕЧАЛСЯ С ЧЕХОВЫМ. ЗА КАРАСЯМИ
И. С. ШМЕЛЕВ
КАК Я ВСТРЕЧАЛСЯ С ЧЕХОВЫМ.
ЗА КАРАСЯМИ
Чехов был тогда еще Антошей Чехонте, а автор-рассказчик – маленьким гимназистом.
Летом мальчик со своим другом Женькой пропадает в Нескучном саду. Строили вигвамы, играли в индейцев. Потом перешли на эскимосов, занялись рыболовством в Мещанском саду на прудах (при Мещанском училище).
Карасей было очень много, ловились они хорошо. Женька отнес к букинисту латинский словарь и купил “дикобразово перо” – на карасей. И прикормку сделал особенную.
Добычу свою мальчишки сушили, растирали в порошок и делали из нее эскимосскую пищу – пеммикан.
Однажды на прикормленное место пришли воспитатель училища и какой-то голенастый незнакомец в чесучовом пиджачке – сразу видно: мастер рыбной ловли. Совсем молодой, лицо простое, усики, приятный басок. Таскает он карасей – одного больше другого.
Женька сердит: они с приятелем прикормили, а чужие пользуются, да еще лучшее место заняли.
Мальчишки уселись под ветлами, леска-то и запуталась в ветках, и “дикобразово перо” тоже. Незнакомец пригласил их устраиваться рядом – места на всех хватит.
Разговорились. Незнакомец проявил большое знание индейской жизни, он и про пеммикан знал, и “трубку мира” с мальчишками выкурил: “Отныне моя леска – твоя леска, твоя прикормка – моя прикормка, мои караси – твои караси”, – и отдал мальчишкам своих карасей.
А Женька прямо в брюках и рубахе, сняв только сапоги, бросился в воду с ножом в зубах и срезал ту ветку, где запуталось “дикобразово перо”. Эту ценность подарили незнакомцу. Он прижал перо к сердцу и уложил в карман.
А потом пришел Сашка Веревкин, чей отец был училищным инспектором, и рассказал, что незнакомец этот пишет в газетах, а подписывается для смеха – Антоша Чехонте.
“Многого мы не понимали, но сердце нам что-то говорило. Не понимали, что наш “бледнолицый брат” был поистине нашим братом в бедной и неуютной жизни и старался ее наполнить. Я теперь вспоминаю один из его рассказов, – “Монтигомо Ястребиный коготь” – так, кажется?”
Loading…
КАК Я ВСТРЕЧАЛСЯ С ЧЕХОВЫМ. ЗА КАРАСЯМИ
Километрах в пяти от Чистого Дора, в борах, спряталась деревня Гридино. Она стоит на высоком берегу, как раз над озером, в котором водятся белые караси. В самом большом, в самом крепком доме под красною крышей живёт дядизуев кум.
— Кум у меня золотой. И руки у него золотые и головушка. Его дядей Ваней зовут. Он пчёл держит. А карасей знаешь как ловит? Мордой!
Дядя Зуй сидел на корточках, привалясь спиною к печке, подшивал валенки и рассказывал о куме. Я устроился на лавке и тоже подшивал свои, готовился к зиме. Шило и дратва меня плохо слушались, а Зуюшко уже подшил свои да Нюркины и теперь подшивал мой левый валенок. А я всё возился с правым.
— Морду-то знаешь небось? — продолжал дядя Зуй.
— Какую морду?
— Какой карасей ловят.
— А, знаю. Это вроде корзины с дыркой, куда караси залазят.
— Во-во! Поставит мой дорогой кум дядя Ваня морду в озеро, а караси шнырь-шнырь и залезают в неё. Им интересно поглядеть, чего там внутри, в морде-то. А там нет ничего — только прутики сплетённые. Тут кум дёрг за верёвочку и вынимает морду. Кум у меня золотой. Видишь этот воск? Это кум подарил.
Воск был чёрный, замусоленный, изрезанный дратвой, но дядя Зуй глядел на него с восхищением и покачивал головой, удивляясь, какой у него кум — воск подарил!
— Пойдём проведаем кума, — уговаривал меня дядя Зуй. — Медку поедим, карасей нажарим.
— А что ж, — сказал я, перекусив дратву, пойдём.
После обеда мы отправились в Гридино. Взяли солёных грибов, да черничного варенья Пантелевна дала банку — гостинцы. Удочки дядя Зуй брать не велел — кум карасей мордой наловит. Мордой так мордой.
— К ночи вернётесь ли? — провожала нас Пантелевна. — Беречь ли самовар?
— Да что ты! — сердился дядя Зуй. — Разве ж нас кум отпустит! Завтра жди.
Вначале мы шли дорогой, потом свернули на тропку, петляющую среди ёлок. Дядя Зуй бежал то впереди меня, то сбоку, то совсем отставал.
— У него золотые руки! — кричал дядя Зуй мне в спину. — И золотая голова. Он нас карасями угостит.
Уже под самый вечер, под закат, мы вышли к Гридино.
Высоко над озером стояла деревня. С каменистой гряды сбегали в низину, к озеру, яблоньки и огороды. Закат светил нам в спину — и стёкла в окнах кумова дома и старая берёза у крыльца были ослепительные и золотые…
Кум окучивал картошку.
— Кум-батюшка! — окликнул дядя Зуй из-за забора. — Вот и гости к тебе.
— Ага, — сказал кум, оглядываясь.
— Это вот мой друг сердечный, — объяснил дядя Зуй, показывая на меня. — Золотой человек. У Пантелевны живёт, племянник…
— А-а-а… — сказал кум, отставив тяпку.
Мы зашли в калитку, уселись на лавку у стола, врытого под берёзой. Закурили…
— А это мой кум, Иван Тимофеевич, — горячился дядя Зуй, пока мы закуривали. — Помнишь, я тебе много про него рассказывал. Золотая головушка!
— Помню-помню, — ответил я. — Ты ведь у нас, Зуюшко, тоже золотой человек.
Дядя Зуй сиял, глядел то на меня, то на кума, радуясь, что за одним столом собралось сразу три золотых человека.
— Вот мой кум, — говорил он с гордостью. — Дядя Ваня. Он карасей мордой ловит!
— Да, — сказал кум задумчиво. — Дядя Ваня любит карасей мордой ловить.
— Кто? — не понял было я.
— Дак это кум мой дядя Ваня, Иван Тимофеевич! Это он карасей-то мордой ловит.
— А, — понял я. — Понятно. А что, есть караси-то в озере?
— Ну что ж, — отвечал кум с расстановкой. — Караси в озере-то, пожалуй что, и есть.
— А я хозяйство бросил! — кричал дядя Зуй. — Решил кума своего проведать. А дома Нюрку оставил, она ведь совсем большая стала — шесть лет.
— Дядя Ваня любит Нюрку, — сказал кум.
— И Нюрка, — подхватил дядя Зуй, — и Нюрка любит дядю Ваню.
— Ну что ж, — согласился кум, — и Нюрка любит дядю Ваню.
Разговор заглох. Закат спрятался в тёмный лесистый берег, но окна кумова дома ещё улавливали его отсветы и сияли, как праздничные зеркала.
— А у нас ведь и подарки тебе есть, — сказал дядя Зуй, ласково глядя на кума и выставляя на стол подарки.
— И вареньица принесли? — удивился кум, разглядывая подарки.
— И вареньица, — подхватил дядя Зуй. — Черничного.
— Дядя Ваня любит вареньице, — сказал кум. — Черничное.
По берегу озера из лесу вышло стадо. Увидав дом, коровы замычали, забренчали боталами — жестяными банками-колокольцами. С луговины поднялась пара козодоев и принялась летать над стадом, подныривать коровам под брюхо, хватая на лету мух и паутов. Из кумова дома вышла женщина в вязаной кофте и закричала однообразно:
— Ночк, Ночк, Ночк, Ночк, Ночк…
— А что, кум, — спрашивал дядя Зуй, подмигивая мне, — где же у тебя морда-то? Не в озере ли стоит?
— Зачем в озере, — ответил кум. — Дядя Ваня починяет морду. Вон она стоит, морда-то, у сарая.
У сарая стояла морда, похожая на огромную бутыль, сплетённую из ивовых прутьев.
— Починяется морда, — с уважением пояснил мне дядя Зуй. — А другая не в озере ли, кум, стоит?
— А другая, наверно что, в озере, — ответил кум, сомневаясь
— Так не проверить ли? — намекнул дядя Зуй. — Насчёт карасей.
— Зачем же? — сказал кум. — Чего её зря проверять?
Закат окончательно утонул в лесах. Козодои всё летали над лугом, но уже не было их видно, только слышалась однообразная глухая трель.
— Ну, кум, — сказал дядя Зуй, — попробуй, что ли, волвяночек.
— Ну что ж, — вздохнул кум, — это, пожалуй что, и можно.
Он встал и задумчиво отправился в дом.
— Видал? — обрадовался дядя Зуй и снова подмигнул мне: — Начинается. Сейчас медку поедим.
Кум долго-долго возился в доме, выглядывал для чего-то из окна, а потом вынес тарелку и вилку.
— А вот хлеба-то у нас нет, — смутился дядя Зуй, вытряхивая грибы в тарелку. — У нас, извиняюсь, магазин был, кум, закрыт…
— Да ладно, — вставил я. — Волвяночки и так хороши.
Мы попробовали грибков, похвалили их, покурили. Дядя Зуй задумался, глядел на потемневшее озеро, в котором отражались светлые ещё облака.
— Не пора ли нам? — спросил я.
— Кум, — сказал дядя Зуй, — а ведь нам пора.
— Ну что ж, — сказал кум. — Спасибо, что погостили.
— Это, — сказал дядя Зуй, глядя на озеро, — вот друг-то мой интересуется карасей поглядеть. Белых. Золотых, говорит, видел, а белых чтой-то не попадалось.
— Ну что ж, — сказал кум. — Это верно, что карасей надо бы поглядеть. Давай кепку-то.
Он взял со стола Зуюшкину кепку и пошёл к бочке, что стояла у сарая. Зачерпнув сачком, кум выловил из бочки с десяток полусонных карасей, вывалил их в кепку.
— На вот, — сказал он. — Тут и другу твоему поглядеть хватит и Нюрке отнести, гостинца…
По каменистой тропинке, еле заметной в сумерках, мы спустились вниз, к лесу. Высоко над нами стояла теперь деревня Гридино. В окнах домов мерцали уже слабые огоньки, а высоко поднятый над кумовым домом скворечник ещё был освещён далёким закатом.
А в лесу была уже совсем ночь. Луна то появлялась над лесом, то запрятывалась в еловые ветки.
Дядя Зуй всё время отставал от меня, спотыкался, и караси вываливались тогда из кепки в траву. Они были ещё живые и шевелились в траве, выскальзывали из рук.
— Видал теперь белых-то карасей? — говорил дядя Зуй, снова укладывая их в кепку. — Это тебе не золотые. Золотых-то всюду полно, а белых поискать надо. Вот ведь какие караси! Белые! Прям как платочек.
Долго мы шли лесом и старались не сбиваться с тропинки. Дядя Зуй запинался за корни, заботясь о карасях. Уже перед самой деревней он опять просыпал их. Собрал, бережно уложил в кепку и вдруг рассердился:
— А ну их к чёрту!
Размахнувшись, он выбросил карасей вместе с кепкой.
Издалека, с края леса, мы увидели огоньки Чистого Дора, и, пока шли полем, я всё старался разглядеть — спит Пантелевна или не спит. Горит ли огонь?
— А ведь Пантелевна, наверно, не спит, — сказал я. — Поджидает.
— Пантелевна-то? — подхватил дядя Зуй. — Конечно, не спит. Она ведь у нас золотая душа. Как раз к самовару поспеем.
Я слышу, как кричит нянька – черный ее платочек с красными и зелеными цветами, – но Михайла тискает меня ласково и урчит, урчит. От него пахнет деревянным маслом , красной рубахой, винными будто ягодами, мятными пряниками, хлебом, овсом и чем-то еще, таким приятным, теплым, стружками даже пахнет, чурбачками. Он жмет меня под коленки одной рукой, другою вытирает наотмашь рот, зевает и рычит мне в ухо:
– Ну!.. Хрястос Воскреси!..
И мочит сладким теплом мне губы, колется бородой. И только голубоватые сонные глаза я вижу.
Он тихо ставит меня на доску, придерживая за калошки, чтобы все было аккуратно. Я, как во сне, в испуге, в радости непонятной. Я его очень люблю, и лошадь за решеткой. И так хорошо и страшно висеть над лужей. А он, через мою голову, тянется и рычит:
– Домна Семеновна! А Хрястос Воскреси!..
Я слышу, как чмокаются они через мою голову, – раз и раз и еще раз, – боюсь, что упаду в лужу, и схватываюсь за плисовые штаны Михайлы.
– Ну-ну, воистину… насосался уж, батюшка!.. – ворчит нянька, хватая меня за плечи. – Рабенка-то уронишь…
– Домна Семеновна!.. – вскидывает Михайла руки, будто лететь хочет.
– Да уж проходи скорее…
Но проходить нельзя. Узенькая доска, а кругом лужа.
– Пра-аздник, Домна Семеновна… никак нельзя… Пожалуйте вам дорожку!.. – рычит Михайла и бухается в лужу.
Брызгами, блеском и холодком обдает меня, утками, сапогами, солнцем. Черные ноги Михайлы продавливают ледок с хрупом – он теперь виден под желтыми волнами. Я закрываю глаза от ужаса, от счастья. Кричит нянька, кричат утки, куриные голоса… А Михайла идет по воде, размахивает красными руками, пробивает сапогами дырья, откуда высоко фыркает – бьет вода.
– Не потопну!.. – кричит Михайла.
И столько плеска кругом, и блеска, и гомона! Играют-смеются колокола, и утки белыми крыльями, и куры, орущие на бревнах, и кот, махнувший на крышу в снег, и голуби, вдруг взметнувшиеся на хлопающих крыльях, и плещущая лужа, и тысячи солнц на ней. Все смеется, звенит, играет…
Этот весенний плеск остался в моих глазах – с праздничными рубахами, сапогами, лошадиным ржаньем, с запахами весеннего холодка, теплом и солнцем. Остался живым в душе, с тысячами Михайлов и Иванов, со всем мудреным, до простоты-красоты душевной, миром русского мужика, с его лукаво-веселыми глазами, то ясными, как вода, то омрачающимися до черной мути, со смехом и бойким словом, с лаской и дикой грубостью. Знаю, связан я с ним – до века. Ничто не в силах выплеснуть из меня этот весенний плеск, светлую весну жизни… Вошло – и вместе со мной уйдет.
Как я встречался с Чеховым
I. За карасями
В тот год мы не ездили на дачу, и я с Пиуновским Женькой, – упокой, Господи, его душу: пал на Карпатах, сдерживая со своим батальоном напор австрийской дивизии, за что награжден посмертно Св. Георгием, – днями пропадал в Нескучном. Мы строили вигвамы и вели жизнь индейцев. Досыта навострившись на индейцах, мы перешли на эскимосов и занялись рыболовством, в Мещанском саду, в прудах. Так назывался сад при Мещанском училище, на Калужской. Еще не чищенные тогда пруды славились своими карасями. Ловить посторонним было воспрещено, но Веревкин Сашка, сын училищного инспектора, был наш приятель, и мы считали пруды своими. В то лето карась шел, как говорится, дуром: может быть, чуял, что пруды скоро спустят и все равно погибать, так лучше уж погибать почетно. Женька так разъярился, что оттащил к букинисту латинский словарь и купил «дикообразово перо» – особенный поплавок, на карасей. Чуть заря – мы уже на прудах, в заводинке, густо заросшей «гречкой», где тянулась проточина, – только-только закинуть удочку. Женька сделал богатую прикормку – из горелых корок, каши и конопли, «дикообразово перо» делало чудеса, и мы не могли пожаловаться. Добычу мы сушили и толкли питательный порошок, или по-индейски – пеммикан, как делают это эскимосы.
Было начало июня. Помню, идем по зорьке, еще безлюдным садом. В верхушках берез светится жидким золотцем, кричат грачата, щебечут чижики по кустам, и слышно уже пруды: тянет теплом и тиной, и видно между березами в розоватом туманце воду. Только рыболовы знают, что творится в душе, когда подходишь на зорьке к заводинке, видишь смутные камыши, слышишь сонные всплески рыбы и расходящийся круг воды холодком заливает сердце.
«А, черррт!.. – шипит, толкая меня, Женька. – Сидит какой-то… соломенная шляпа!..»
Смотрим из-за берез: сидит покуривает, удочки на рогульках, по обе стороны. Женька шипит: «Пощупаем, не браконьер ли?» Но тут незнакомец поднимается, высокий, голенастый, и – раз! – тащит громадного карасищу, нашего, черноспинного, чешуя в гривенник, и приговаривает баском таким: «Иди, голубчик, не упирайся», – спокойно так, мастера сразу видно. И кому-то кричит налево: «Видали, каков лапоток?» А это сбоку, под ветлами, Кривоносый ловит, воспитатель училищный. А незнакомец на кукан карася сажает, прутик в рот карасю просунул, бечевочку под жабры, а на кукане штуки четыре, чисто подлещики, с нашей прикормки-то. Видим – место все неудобное, ветлы, нельзя закинуть. И Кривоносый тащит – красноперого, золотого, бочка оранжевые, чуть с чернью. А карасище идет, как доска, не трепыхнется. Голенастый, в чесучовом пиджаке, в ладоши даже захлопал: «Не ожидал, какое тут у вас рыбье эльдорадо! Буду теперь захаживать». Смотрим – и на другой удочке тюкает, повело… Женька шипит: «Надо какие-нибудь меры… самозванцы!» А незнакомец выволок золотого карасищу, обеими руками держит и удивляется: «Не карась – золотая медаль!» Сердце у нас упало. А Кривоносый орет: «А у меня серебряная, Антон Павлыч!..» А незнакомец опять золотого тащит – и плюнул с досады в воду: плюхнулся карасище, как калоша. Ну, слава тебе господи!
Подошли поближе, уж невтерпеж, Женька рычит: «А, плевать, рядом сейчас закину». Смотрим – чу-уть поплавок, ветерком будто повело, даже не тюкнуло. Знаем – особенное что-то. И тот сразу насторожился, удочку чуть подал, – мастера сразу видно. Чуть подсек – так там и заходило. И такая тишь стала, словно все померли. А оно
в заросли повело. Тот кричит: «Не уйдешь, голуба, знаю твои повадки, фунтика на два, линь!..» А линей отродясь тут не было. Стал выводить – невиданный карасище, мохом совсем зарос, золотце чуть проблескивает. А тот в воду ступил, схватил под жабры и выкинул, – тукнуло, как кирпич. Кинулись мы глядеть, и Кривоносый тут же. Голенастый вывел из толстой губы крючок, – «колечко» у карасины в копейку было, гармонья словно! – что-то на нас прищурился и говорит Кривоносому, прыщавому, с усмешкой: «Мещане караси у вас, сразу видно!» А Кривоносый спрашивает почтительно: «Это в каком же смысле?.. В Мещанском пруду-с?» А тот смеется, приятно так: «Благородный карась любит ловиться в мае, когда черемуха… а эти, видно, Аксакова не читали». Приятным таким баском. Совсем молодой, усики только, лицо простое, словно у нашего Макарки из Крымских бань. «А вы, братцы, Аксакова читали? – нам-то. – Что же вы не зажариваете?..» Женька напыжился, подбородок втянул и басом, важно: «Зажарим, когда поймаем». А тот вовсе и не обиделся. «Молодец, – говорит, – за словом в карман не лезет». А Женька ему опять: «Молодец в лавке, при прилавке!» – и пошел направо, на меня шипит: «Девчонка несчастная, а еще Соколиное Перо! Черт, сказал бы ему: «Наше место, прикормку бросили»!»
Стали на место, разматываем. Ветлы нависли сажени на две от берега, чуть прогалец, поплавку упасть только-только. Размахнулся Женька – «дикообразово перо» в самом конце и зацепилось, мотается, а мотыль-наживка над самой водой болтается. А там опять карасищу тащут! Женька звонил-звонил – никак отцепить не может, плещет ветками по воде, так волны и побежали. «Плевать, всех карасей распугаю, не дам ловить!» А «дикообразово перо» пуще еще запуталось.
Незнакомец нам и кричит: «Ну чего вы там без толку звоните! Ступайте ко мне, закидывайте, места хватит!» А Женька расстроился, кричит грубо: «Заняли наше место, с нашей прикормки и пользуйтесь!» И все звонит… А незнакомец вежливо так: «Что же вы не сказали? У нас, рыболовов, правила чести строго соблюдаются… Прошу вас, идите на ваше место… Право, я не хотел вам портить!» А Кривоносый кричит: «Чего с ними церемониться! Мало их пороли, грубиянов!.. На чужой пруд пришли – и безобразничают еще. По какому вы праву здесь?» А Женька ему свое: «По веревкинскому, по такому!» Кривоносый и прикусил язык.
Тема: Встреча с личностью.
Цели урока:
1.Воспитать внимательное чтение;
2.Заложить умение анализировать художественное произведение,
Делать обобщения и выводы, давать характеристику героям;
3.Использовать понятие, связанное с теорией литературы (композиция произведения), сформировать умение находить части композиции в тексте;
4. Развивать речь учащегося;
5. Представить себе личность А.П.Чехова, увидеть Чехова
Глазами гимназиста Шмелева;
6. Постараться понять, как незнакомец и ребята стали
« бледнолицыми братьями»;
7. Почувствовать, что уважение, мир, доброта способны делать
Чудеса, изменять мир.
Оборудование:
портреты И.С.Шмелёва, А.П.Чехова; сборник рассказов И.С.Шмелёва, А.П.Чехова; Толковый словарь Ожегова.
Ход урока:
Сегодня мы обсуждаем рассказ И.С.Шмелева, который вы прочитали дома.
Начать хочу с необыкновенного для вас задания: вы сами, по ходу нашего разговора, должны будете сформулировать и предложить тему урока.
Ребята, кого мы называем личностью?
Интересный человек;
Который сделал что-то полезное, важное для общества;
Совершил какое-либо открытие, поступок, требующий от него усилий;
Которого все уважают;
Индивидуальный, непохожий, который выделяется из окружающего мира.
Давайте обратимся к лексическому значению этого слова, которое дает Толковый словарь Ожегова (индивидуальное задание)
Личность — 1.) Человек, как носитель каких-либо свойств;
2.) Свойства человека все вместе, в их совокупности, своеобразная индивидуальность человека (героическая личность, выдающаяся личность).
Сегодня у нас есть прекрасная возможность «соучаствовать» в необычайном открытии, которое делает мальчик Шмелев. Он открывает для себя личность знаменитого писателя Чехова.
Дома вы прочитали этот рассказ, кому-то из вас показалось, что в нем много говорится о рыбалке, в самих героях(мальчиках-гимназистах), их мироощущении и очень мало о Чехове. Ведь фамилия Чехова встретилась в
тексте всего лишь дважды: в самом начале и в конце. Поэтому, будьте особо внимательны, потому что говорить мы будем о Чехове, о том, каким его увидел автор.
Нам потребуется понятие «композиция художественного произведения» (оно нам уже знакомо)
Композиция-построение произведения. Состоит из нескольких частей:
1.) Экспозиция;
2.)Завязка;
3.)Развитие действия;
4.)Кульминация;
5.)Развязка.
Ребята, приготовьте текст, откройте его.
Итак, Экспозиция (время действия, место действия, кто герои).
Что мы можем об этом сказать?
КОГДА ПРОИСХОДИТ ДЕЙСТВИЕ РАССКАЗА?
(
Летом, автор-гимназист, 12лет;
Год рождения Шмелёва- 1873+12=1885г.
В 1884г. Чехов закончил медицинский факультет Московского университета, занимался врачебной деятельностью и печатал в сатирическом журнале «Будильник» смешные рассказы, подписывая их литературным псевдонимом Антоша Чехонте.
В рассказе Чехову 25 лет).
ГДЕ ПРОИСХОДИТ ДЕЙСТВИЕ?
(В Москве, Замоскворечье, Мещанском саду при Мещанском училище).
ЧТО МЫ УЗНАЛИ О ГЕРОЯХ?
(Автор с другом Женькой целыми днями пропадали в Нескучном саду, строили вигвамы (вигвам у индейцев Северной Америки — это хижина из ветвей, кожи, коры) и вели жизнь индейцев. Затем мальчики стали «эскимосами» и рыбачили на прудах в Мещанском саду).
ЧТО МОЖНО СКАЗАТЬ О ДЕТЯХ, ЗНАЯ ОБ ИХ ИГРАХ И ЗАНЯТИЯХ?
(Мальчики прочитали много приключенческих книг об индейцах. У них богатое воображение, они большие выдумщики. В играх они находили то, чего им не хватало в жизни).
ПОЧЕМУ В НАЧАЛЕ РАССКАЗА ГОВОРИТСЯ О ГИБЕЛИ ЖЕНЬКИ?
(Рассказ — не только воспоминания о встрече с Чеховым. Он посвящён памяти погибшего на войне друга).
ПОЧЕМУ ДЕТИ СЧИТАЛИ ПРУДЫ СВОИМИ?
(Сашка Веревкин, сын училищного инспектора, был приятелем мальчишек).
У хорошего писателя не бывает случайных слов. Давайте подумаем, какие слова из экспозиции сыграют важную роль в развитии действия? (какие слова привлекли ваше внимание?)
Дикобразово перо —
что это такое?
Особенный поплавок на карасей. (Как он попал к Женьке?) Женька приобрёл его, оттащив к букинисту латинский словарь.
Букинист-
(толковый словарь)-торговец подержанными и старинными книгами.
Прикормка-
богатая, из горелых корок, каши, конопли.
Пеммикан –
толченый порошок из сушеной рыбы.
Перечитаем описание природы на пути детей к прудам. Важно оно в развитии действия?
Конечно! «Только рыболовы знают, что творится в душе, когда подходишь на зорьке к заводинке».
Ребята чувствуют красоту природы, у них радостное настроение, ждут удачную рыбалку.
А теперь найдем ЗАВЯЗКУ. С какого момента начинает развиваться действие рассказа?
Богатое место занято незнакомцем в соломенной шляпе.
Как описаны пойманные незнакомцем и воспитателем училища Кривоносовым (найдите в тексте, прочитайте) караси?
-«тащит громадного карасищу, нашего, черноспинного, чешуя в гривенник».
-«Кривоносый тащит — краснопёрого, золотого, бочки оранжевые, чуть с чернью».
Мы прямо-таки увидели этих карасей.
Шмелёв- удивительный рассказчик. Мы ощущаем, видим, слышим, даже будто прикасаемся ко многим вещам, о которых идёт речь. Достигает этого художник, благодаря своему индивидуальному языку – сочному, яркому, красочному, точному, богатому.
Ребята, а как вы понимаете слова, сказанные незнакомцем «Да у вас тут целое рыбье Эльдорадо?»
Это место, где вдоволь рыбы. В переносном смысле слово ЭЛЬДОРАДО означает «СКАЗОЧНЫЙ УГОЛОК».
Это слово – испанское. В переводе означает ЗОЛОЧЕНЫЙ. Так называли страну золота и драгоценных камней, будто бы существующую в Америке. Легенда об Эльдорадо долгое время ходила среди завоевателей Америки. Искатели золота много раз пытались разыскать эту на самом деле не существующую страну.
—Как вы думаете, для чего так подробно и красочно автор описывает пойманных карасей?
(дети испытывают зависть, обиду, отчаянье, досаду, видя, каких карасей ловят «самозванцы»)
А ТЕПЕРЬ НАЙДЁМ САМЫЙ НАПРЯЖЁННЫЙ МОМЕНТ В РАЗВИТИИ ДЕЙСТВИЯ — КУЛЬМИНАЦИЮ РАССКАЗА.
«Дикобразово перо» Женьки зацепилось, он начал дёргать за леску и звонить – всех карасей распугал. «Заняли наше место с нашей прикормки и пользуетесь» — злобно бросает он незнакомцу.
Что вы почувствовали в этом крике души?
—
отчаянье и раздражение.
Сравните отношение Чехова и Кривоносого к детям.
Когда Чехова обвиняют в незаконном захвате чужого места, он отвечает вежливо: «Что же вы не сказали? У нас, рыболовов, правила чести строго соблюдаются…прошу вас, идите на ваше место, право, я не хотел вам портить.»
Он с уважением относится к детям.
А реакция Кривоносого? Злобно, грубо: «Чего с ними церемониться? Мало их пороли, грубиянов».
(старается обидеть ребят)
Как Чехов сумел расположить к себе детей, снять раздражение Женьки?
Он извинился
Стремился исправить свою невольную ошибку
Чехов отдал Женьке свою запасную леску
Потрепал по синей его рубахе (дружеский жест)
«Уж не сердись».
-Чехов понял серьёзность и важность детских увлечений.
(Женька уже отошёл, пытался оправдаться, объяснить свою горячность: «Мы, говорит, не из жадности, а нам для пеммикана надо».)
Чехов отдал детям всех карасей
Предложил «краснокожим братьям» выкурить трубку
мира, сказал по — индейски: «Отныне мир
», протянул руку. «Отныне моя леска — твоя леска, твоя прикормка – моя прикормка, мои караси – твои караси!»
и все засмеялись.
Какой же поступок совершил вспыльчивый, ершистый Женька
,
покорённый обаянием и дружелюбием «бледнолицего брата»?
Когда незнакомец произнес: «Как жаль, такое чудесное «дикобразово перо» погибнет»,- Женька с возгласом «Нет, не погибнет»
бросился в брюках и в рубашке воду.
Женька подарил чудесный поплавок «бледнолицему брату», и тот оценил этот дар — прижал к жилету и положил перо в боковой карман, где сердце.
Где, по вашему мнению, развязка действия?
(От Саши Веревкина дети узнали, что незнакомец – Чехов, пишет смешные рассказы в «Будильнике».)
Почему Женька отказался жаловаться на Кривоносого?
(Он находился под впечатлением встречи с добрым, умным, вежливым, дружелюбным человеком.
Эта встреча по-доброму на него повлияла: «Он лежал на спине и мечтал; нежное что-то было в его суровом лице».
Прочитаем финал рассказа.
Какая основная мысль выражена в нем?
«Случилось такое необычное в бедной и неуютной жизни, которую мы пытались наполнить как-то нашим воображением. Много мы не понимали, но сердце нам что-то говорило. Не понимали, что наш «бледнолицый брат» был поистине нашим братом в бедной и неуютной жизни и старался её наполнить.
Что же необычного случилось в жизни детей?
Взрослый человек сумел понять их, отнестись к ним с уважением
Произошла яркая встреча, оставившая след
Они стали лучше, добрее, другими
— Как вы понимаете слова «бедная жизнь»?
(
Бедная жизнь —
жизнь без интересных событий, скучная, обыденная.
Здесь слово употребляется в переносном значении.)
ЛИЧНОСТЬ ЧЕХОВА
Чтобы наиболее полно ответить на вопрос о том, каким мы увидели Чехова, давайте выпишем нужные нам детали из текста. То, что выделяет его из окружающего мира, чем он не похож на других: элементы портрета, речь, поведение.
Портрет
(внешний вид, лицо): соломенная шляпа, высокий, голенастый, совсем молодой, усики, лицо простое.
Простота, скромность.
Речь:
приговаривает баском, сказал,как индейцы, про Аксакова: «рыбье Эльдорадо». Свидетельствует об образованности, начитанности, чувстве юмора.
Поведение:
приятно смеётся, в ладоши захлопал, удивляется, не обиделся, вежливо спрашивает, потрепал по спине, протянул руку, ласково поглядел — вежливость, доброжелательность, умение расположить к себе, необидчивость, обаятельность.
Вывод — обобщение. КАКИМ ЖЕ МЫ УВИДЕЛИ ЧЕХОВА?
За очень короткое время встречи с незнакомцем ребята из врагов незаметно для себя стали « братьями».
Удивительный дар Чехова- обаяние!
Вот такой Чехов у Шмелёва: весёлый, обаятельный, скромный.
Как мы можем сказать о человеке, который обладает такими качествами?
ОН — ЛИЧНОСТЬ!
Когда вы станете старше, умнее и прочитаете произведения самого Чехова, то вы узнаете много нового об этой писателе.
Вас, ребята, ждут интересные встречи с этим человеком и личностью.
Д/З:
1)
составить рассказ на тему: «Каким я увидел Чехова в рассказе Шмелёва», с обязательным выводом «кого я считаю личностью»
2)
выписать в тетрадь понравившиеся слова и выражения, примеры, свидетельствующие о необычности и богатстве языка Шмелёва.
ОЦЕНКИ
Страница 25 из 57
Иван Шмелев
За карасями
Это были встречи веселые, в духе рассказов Антоши Чехонте. Чехов был тогда еще А. Чехонте, а я — маленьким гимназистом. Было это в Москве, в Замоскворечье.
В тот год мы не ездили на дачу, и я с Пиуновским Женькой — упокой, господи, его душу: пал на Карпатах, сдерживая со своим батальоном напор австрийской дивизии, за что награжден посмертно св. Георгием, — днями пропадал в Нескучном. Мы строили вигвамы и вели жизнь индейцев. Досыта навострившись на индейцах, мы перешли на эскимосов и занялись рыболовством в Мещанском саду, в прудах. Так назывался сад при Мещанском училище, на Калужской. Еще не чищенные тогда пруды славились своими карасями. Ловить посторонним было запрещено, но Веревкин Сашка, сын училищного инспектора, был наш приятель, и мы считали пруды своими. В то лето карась шел, как говорится, дуром: может быть, чуял, что пруды скоро спустят и все равно погибать, так лучше уж погибать почетно. Женька так разъярился, что оттащил к букинисту латинский словарь и купил «дикобразово перо» — особенный поплавок, на карасей. Чуть заря — мы уже на прудах, в заводинке, густо заросшей «гречкой», где тянулась проточина — только-только закинуть удочку. Женька сделал богатую прикормку — из горелых корок, каши и конопли, «дикобразово перо» делало чудеса, и мы не могли пожаловаться. Добычу мы сушили и толкли питательный порошок, или — по-индейски — пеммикан, как делают это эскимосы.
Было начало июня. Помню, идем на зорьке еще безлюдным садом. В верхушках берез светится жидким золотцем, кричат грачата, щебечут чижики по кустам, и слышно уже пруды: тянет теплом и тиной, и видно между березами в розоватом туманце воду. Только рыболовы знают, что творится в душе, когда подходишь на зорьке к заводинке, видишь смутные камыши, слышишь сонные всплески рыбы, и расходящийся круг воды холодком заливает сердце.
А, черррт!… — шипит, толкая меня, Женька. — Сидит какой-то… соломенная шляпа!…
Смотрим из-за берез: сидит — покуривает, удочки на рогульках по обе стороны. Женька шипит: «Пощупаем, не браконьер ли?» Но тут незнакомец поднимается, высокий, голенастый, и — раз! — тащит гррмадного карасищу, нашего, черноспинного, чешуя в гривенник, и приговаривает баском таким: «Иди, голубчик, не упирайся», — спокойно так, мастера сразу видно. И кому-то кричит налево: «Видали, каков лапоток?» А это сбоку, под ветлами, Кривоносый ловит, воспитатель училищный. А незнакомец на кукан карася сажает, прутик в рот карасю просунул, бечевочку — под жабры, а на кукане штуки четыре, чисто подлещики, с нашей прикормки-то… Видим, место все неудобное, ветлы, нельзя закинуть. И Кривоносый тащит — красноперого, золотого, бочка оранжевые, чуть с чернью. А карасище идет, как доска, не трепыхнется. Голенастый, в чесучовом пиджаке, в ладоши даже захлопал: «Не ожидал, какое тут у вас рыбье эльдорадо! Буду теперь захаживать». Смотрим, и на другой удочке тюкает, повело… Женька шипит: «Надо какие-нибудь меры… Самозванцы!» А незнакомец выволок золотого карасищу, обеими руками держит и удивляется: «Не карась-золотая медаль!» Сердце у нас упало. А Кривоносый орет: «А у меня серебряная, Антон Палыч!…» А незнакомец опять золотого тащит — и плюнул с досады в воду: плюхнулся карасище, как калоша. Ну, слава тебе, господи!
Подошли поближе — уж невтерпеж, — Женька рычит: «А, плевать, рядом сейчас закину». Смотрим, чуть-чуть поплавок ветерком будто повело, даже на тюкнуло. Знаем, особенное что-то. И тот сразу насторожился, удочку чуть подал — мастера сразу видно. Чуть подсек — так там и заходило. И такая тишь стала, словно все померли. А оно в заросли повело. Тот кричит: «Не уйдешь, голуба… знаю твои повадки, фунтика на два линь!…» А линей отродясь тут не было. Стал выводить — невиданный карасище, мохом совсем зарос, золотце чуть проблескивает. А тот в воду ступил, схватил под жабры и выкинул — тукнуло, как кирпич. Кинулись мы глядеть, и Кривоносый тут же. Голенастый вывел из толстой губы крючок — «колечко» у карасины в копейку было — гар- монья словно! — что-то на нас прищурился и говорит Кривоносому, прыщавому, с усмешкой: «Меща-ане караси у вас, сразу видно!» А Кривоносый спрашивает почтительно: «Это в каком же смысле… в Мещанском пруду-с?» А тот смеется, приятно так: «Благородный карась любит ловиться в мае, когда черемуха… А эти, видно, Аксакова не читали». Приятным таким басом. Совсем молодой, усики только, лицо простое, словно у нашего Макарки из Крымских бань. «А вы, братцы, Аксакова читали? — нам-то. — Что же вы не зажариваете?…» Женька напыжился, подбородок втянул и басом, важно: «Зажарим, когда поймаем». А тот вовсе и не обиделся. «Молодец, — говорит, — за словом в карман не лезет». А Женька ему опять: «Молодец в лавке, при прилавке!» — и пошел направо, на меня шипит: «Девчонка несчастная, а еще «Соколиное перо», черт… сказал бы ему, наше место, прикормку бросили!» Стали на место, разматываем. Ветлы нависли сажени на две от берега, чуть прогалец, поплавку упасть только-только.
Размахнулся Женька — «дикобразово перо» в самом конце и зацепилось, мотается, а мотыль-наживка над самой водой болтается. А там опять карасищу тащут! Женька звонил-звонил — никак отцепить не может, плещет ветками по воде, так волны и побежали. «Плевать, всех карасей распугаю, не дам ловить!» А «дикобразово перо» пуще еще запуталось. Незнакомец нам и кричит: «Ну, чего вы там без толку звоните! Ступайте ко мне, закидывайте, места хватит!» А Женька расстроился, кричит грубо: «Заняли наше место, с нашей прикормки и пользуетесь!» И все звонит. А незнакомец вежливо так: «Что же вы не сказали? У нас, рыболовов, правила чести строго соблюдаются… прошу вас, идите на ваше место… право, я не хотел вам портить!» А Кривоносый кричит: «Чего с ними церемониться! Мало их пороли, грубиянов… На чужой пруд пришли — безобразничают еще. По какому вы праву здесь?» А Женька ему свое: «По веревкинскому, по такому!» Кривоносый и прикусил язык.
А клевать перестало, будто отрезало: распугал Женька карасей. Похлестали они впустую, незнакомец и подошел к нам. Поглядел на нашу беду и говорит: «Не снять. У меня запасная есть, идите на ваше место», — и дает Женьке леску с длинным пером, на желобок намотано, у Перешивкина продается, на Моховой. «Всегда у нас, рыболовов, когда случится такое… — потрепал Женьку по синей его рубахе, по «индейской». — Уж не сердитесь…» Женька сразу и отошел. «Мы, — говорит, — не из жадности, а нам для пеммикана надо». «А-а, — говорит тот, — для пеммикана… Будете сушить?» — «Сушить, а потом истолкем в муку… так всегда делают индейцы и американские эскимосы… и будет пеммикан». «Да, — говорит, — понимаю ваше положение. Вот что. Мне в Кусково надо, карасей мне куда же… возьмите для пеммикана». Вынул портсигар и угощает: «Не выкурят ли мои краснокожие братья со мной трубку мира?» Мы курили только «тере-тере», похожие на березовые листья, но все-таки взяли папироску. Сели все трое и покурили молча, как всегда делают индейцы. Незнакомец ласково поглядел на нас и сказал горлом, как говорят индейцы: «Отныне мир!» — и протянул нам руку. Мы пожали в волнении. И продолжал: «Отныне моя леска — твоя леска, твоя прикормка — моя прикормка, мои караси — твои караси!» — и весело засмеялся. И мы засмеялись, и все закружилось от волнения.
Потом мы стали ловить на «нашем» месте, но клевала все мелочь, «пятачишки», как называл ее наш «бледнолицый брат». Он узнал про «дикобразово перо» и даже про латинский словарь, пошел и попробовал отцепить. Но ничего не вышло. Все говорил: «Как жаль, такое чудесное «дикобразово перо» погибло!» «Нет, оно не погибнет!» — воскликнул Женька, снял сапоги и бросился в брюках и в синей своей рубахе в воду. Он плыл с перочинным ножом в зубах, как всегда делают индейцы и эскимосы, ловко отхватил ветку и поплыл к берегу с «дикобразовым пером» в зубах. «Вот! — крикнул он приятному незнакомцу, отныне брату. — Задача решена, линия проведена, и треугольник построен!» Это была его поговорка, когда удавалось дело. «Мы будем отныне ловить вместе, заводь будет расчищена!» Брат бледнолицый вынул тут записную книжку и записал что-то карандашиком. Потом осмотрел «дикобразово перо» и сказал, что заведет и себе такое. Женька, постукивая от холода зубами, сказал взволнованно: «Отныне «дикобразово перо» — ваше, оно принесет вам счастье!» Незнакомец взял «дикобразово перо», прижал к жилету, сказал по- индейски: «Попо-кате-петль (что означает «Великое сердце»)!» — и положил в боковой карман, где сердце. Потом протянул нам руку и удалился. Мы долго смотрели ему вслед,
Про-стяга! — взволнованно произнес Женька высшую похвалу: он не бросал слова на ветер, а запирал их «забором зубов», как поступают одни благородные индейцы.
Мимо нас прошел Кривоносый и крикнул, тряся пальцем:
Отвратительно себя ведете, а еще гимназисты! Доведу до сведения господина инспектора, как вы грубили уважаемому человеку, больше вашей ноги здесь не будет, попомните мое слово.
Женька крикнул ему вдогонку: «Мало вас драли, грру-бия- нов, — сплюнул и прошипел: — Бледнолицая с-соба-ка!…»
Припекало. От Женьки шел пар, словно его сварили и сейчас будут пировать враги. Пришел Сашка Веревкин и рассказал, что незнакомец — брат надзирателя Чехова, всю ночь играл в винт у надзирателей а потом пошел ловить карасей, что он пишет в «Будильнике» про смешное — здорово может прохватить! — а подписывается для смеха Антоша Чехонте. А Кривоносого выгонят, только пожаловаться папаше, записано в кондуите про него: «Был на дежурстве не в порядке, предупреждение». Женька сказал: «Черт с ним, не стоит». Он лежал на спине, мечтал; нежное что-то было в суровом его лице.
Случилось такое необычное в бедной и неуютной жизни, которую мы пытались наполнить как-то… нашим воображением. Много мы не понимали, но сердце нам что-то говорило. Не понимали, что наш «бледнолицый брат» был поистине нашим братом в бедной и неуютной жизни и старался ее наполнить. Я теперь вспоминаю из его рассказов «Монтигомо Ястребиный Коготь»… Так, кажется?
(№ 21, 1964)
Июль, 1934 г. Алемон
Читаю рассказы Ивана Сергеевича Шмелева. В гимназические годы он не раз видывал Антона Чехова, популярного сотрудника «Стрекозы» и других осколочных изданий. На детских впечатлениях и основаны его «чеховские рассказы». Один из них воспроизводит картинки с берегов пруда в московском Мещанском саду: ужение рыбы. Написано ароматно, сочно, пальчики оближешь. Но какая разница в восприятии детства! Чехов признавался: в детстве у меня не было детства. У Шмелева – напротив — апология счастливых дней младенчества.
В произведениях Шмелева как бы открывается исток собственно-чеховского рассказа «Мальчики»: дети начитались романов про индейцев и собираются бежать в Америку. Собственно, можно ли это считать «истоком»? Шмелев художнически моделирует житейскую ситуацию, от которой мог отталкиваться Чехов при работе над своей вещью. Юные рыболовы ловят карасей, чтобы после сушки перемолоть их в рыбную муку — пеммикан. Подчеркиваю: все это «как бы».
«Смотрим из-за берез: сидит — покуривает, удочки на рогульках, по обе стороны. Женька шипит: «Пощупаем, не браконьер ли?» Но тут незнакомец поднимается, высокий, голенастый, и — раз! Тащит громадного карасищу, нашего, черноспинного, чешуя в гривенник, и приговаривает баском таким: «Иди, голубчик, не упирайся»,- спокойно так, мастера сразу видно. И кому-то кричит налево: «Видали, каков лапоток?» А это, сбоку, под ветлами, Кривоносый ловит, воспитатель училищный. А незнакомец на кукан карася сажает, прутик в рот карасю просунул, бечевочку под жабры, а на кукане штуки четыре, чисто подлещики <…> И Кривоносый тащит — красноперого, золотого, бочка оранжевые, чуть с чернью. А карасище идет, как доска, не трепыхнется. Голенастый, в чесучовом пиджаке, в ладоши даже захлопал: «Не ожидал, какое тут у вас рыбье эльдорадо! Буду теперь захаживать». Смотрим — и на другой удочке тюкает, повело <…> А незнакомец выволок золотого карасищу, обеими руками держит и удивляется: «Не карась, золотая медаль!» Сердце у нас упало. А Кривоносый орет: «А у меня серебряная, Антон Павлыч!..» А незнакомец опять золотого тащит…- и плюнул с досады в воду: плюхнулся карасище, как калоша. <…>
Подошли поближе, уж невтерпеж, Женька рычит: «А, плевать, рядом сейчас закину». Смотрим…- чу-уть поплавок ветерком будто повело, даже не тюкнуло. Знаем — особенное что-то. И тот сразу насторожился, удочку чуть подал,- мастера сразу видно. Чуть подсек — так там и заходило. И такая тишь стала, словно все померли. А оно — в заросли повело. Тот кричит: «Не уйдешь, голуба… знаю твои повадки, фунтика на два, линь!..» А линей отродясь тут не было. Стал выводить…- невиданный карасище, мохом совсем зарос, золотце чуть проблескивает. А тот в воду ступил, схватил под жабры и выкинул — тукнуло, как кирпич. Кинулись мы глядеть…
Голенастый <…> на нас прищурился и говорит Кривоносому, прыщавому, с усмешкой: «Мещане караси у вас, сразу вид¬но!» А Кривоносый спрашивает почтительно: «Это в каком же смысле… в Мещанском пруду-с?» А тот смеется, приятно так: «Благородный карась любит ловиться в мае, когда черемуха… а эти, видно, Аксакова не читали». При¬ятным таким баском. Совсем молодой, усики только, лицо простое, словно у нашего Макарки из Крымских бань.
<…> Размахнулся Женька — «дикобразово перо» в самом конце и зацепилось, мотается, а мотыль-наживка над са¬мой водой болтается. <…> Незнакомец <…> поглядел на нашу беду и говорит: «Не снять. У меня запасная есть, идите на ваше место,- и дает Женьке леску, с длинным пером, на желобок намотано… — Всегда у нас, рыболовов, когда случится такое…- потрепал Женьку по синей его рубахе, по «индейской».- Уж не сердитесь…» Женька сразу и отошел. «Мы,- говорит,- не из жадности, а нам для пеммикана надо». — «А-а,- говорит тот,- для пеммикана… будете сушить?» -«Сушить, а потом истолкем в муку… так всегда делают индейцы и американские эскимосы… и будет пеммикан».-«Да,-говорит,-понимаю ваше положение. Вот что. Мне в Кусково надо, карасей мне куда же <…> возьмите для пеммикана». Вынул портсигар и угощает: «Не выкурят ли мои краснокожие братья со мною трубку мира?» Мы курили только «тере-тере», похожее на березовые листья, но все-таки взяли папироску. Сели все трое и покурили молча, как всегда делают индейцы. Незнакомец ласково поглядел на нас и сказал горлом, как говорят индейцы: «Отныне мир!- и протянул нам руку. Мы пожали, в волнении. И продолжал:- Отныне моя леска — твоя леска, твоя прикормка — моя прикормка, мои караси — твои караси!»- и весело засмеялся. И мы засмеялись, и все закружилось, от куренья.
Потом мы стали ловить на «нашем» месте. <…> Наш «бледнолицый брат» < …> говорил: «Как жаль, такое чудесное «дикобразово перо» погибло!» -«Нет, оно не погибнет!» — воскликнул Женька, снял сапоги и бросился в брюках и в синей своей рубахе в воду. Он плыл с перочинным ножом в зубах, как всегда делают индейцы и эскимосы, ловко отхватил ветку и поплыл к берегу с «дикобразовым пером» в зубах. «Вот!- крикнул он приятному незнакомцу, отныне — брату,- задача решена, линия проведена, и треугольник построен!- Это была его поговорка, когда удавалось дело.- Мы будем отныне ловить вместе, заводь будет расчищена!» Брат бледнолицый вынул тут записную книжечку и записал что-то карандашиком. Потом осмотрел «дикобразово перо» и сказал, что заведет и себе такое. Женька, постукивая от холода зубами, сказал взволнованно: «Отныне «дикобразово перо» — ваше, оно принесет вам счастье!» Незнакомец взял «дикобразово перо», прижал к жилету, сказал по-индейски: «Попо-кате-петль!», что значит «Великое Сердце», и положил в боковой карман, где сердце. Потом протянул нам руку и удалился. Мы долго смотрели ему вслед.
<…> Пришел Сашка Веревкин и рассказал, что незнакомец- брат надзирателя Чехова, всю ночь играл в винт у надзирателей, а потом пошли ловить карасей… что он пишет в «Будильнике» про смешное — здорово может прохватить!- а подписывает, для смеха,- «Антоша Чехонте».
Этот замечательный текст был написан Шмелевым в июне 1934 года в Алемоне, Франция.
То же самое — модулирование собственно-чеховской житейской ситуации — видим в другом сюжете Шмелева – «Веселенькая свадьба». В 1885-86 годах семья Чеховых жила в доме И.С.Клименкова на Большой Якиманке. На дверях нижнего этажа была табличка: «Доктор А.П.Чехов». Наверху сдавали зал для массовых мероприятий, свадеб и др. «Надо мной сейчас играет свадебная музыка… какие-то ослы женятся и стучат ногами, как лошади… Не дадут мне спать» (И.Билибину – 1886 г.).
Шмелевская вещь – вольная вариация на чеховскую тему свадьбы с намеком на то, что именно здесь, у Клименкова, где бывал на пирушках и Шмелев, чеховская муза могла напитаться впечатлениями для водевиля. Это для меня ново. Мы привыкли к документированию, то есть, отысканию фактических источников чеховских сюжетов. К этому в свое время нас сильно приучил Михаил Павлович Чехов (книга «Вокруг Чехова»). Но тут у Шмелева – задача художническая. Он делает вид, что пишет мемуар, называет подлинное имя владельца дома, указывает его московский адрес, но одновременно «сочиняет» образ самого Чехова. Образ не лишен клишированных черт. Антон Павлович у него уже в 80-х годах носит пенсне, хотя известно, что очки он начал надевать лишь ко второй половине 90-х. До того изредка пользовался очками младшего брата. Его Антоша Чехонте уже пользуется записной книжицей, хотя у Чехова она появилась только в 1891 году… Он заставляет писателя цитировать книгу С.Аксакова «Записки об ужении рыбы» — эту книгу Антон Павлович действительно любил, она до сих пор хранится в Ялтинском доме писателя. Но все рыбацкие диалоги Чехова сочинены в духе осколочных рассказов А.Чехонте: «Какое у вас тут рыбье эльдорадо!». «Не карась, золотая медаль!». «Благородный карась любит ловиться в мае, когда черемуха… а эти, видно, Аксакова не читали». Сам автор на сей счет откровенен: «Это были встречи веселые, в духе рассказов Антоши Чехонте».
Итак: это не документальная автобиографическая проза Шмелева. Это ностальгические художественные картинки, набросанные в 1930-х годах, в эмиграции. Фактические, реальные детали вошли в ткань рассказов на правах художественных деталей. Освещенные двойным светом – факт плюс образ – они приобрели уникальный статус. Сам Чехов изображен тоже в двойном освещении: и реальное лицо, и художественный образ одновременно. Грань между ними нарочито не обозначена.
Вот такая литературная хитрость…
У И.С.Шмелева в Алуште (Профессорский уголок) была скромная дачка. Она сохранилась, ее отселили для создания музея. Валерий Цыганник, директор Дома-музея С.-Ценского, и его коллеги из университета отыскали в крымской прессе времен гражданской войны неизвестный рассказ И.С.Шмелева. Личная драма Ивана Сергеевича: в Крыму расстрелян его сын, белогвардеец, участник гражданской войны. Создается творческая группа для подготовки публикации Собрания сочинений И.С.Шмелева.
В 2005 году мне довелось в Народной библиотеке Сербии (Белград) листать газету «Новое время» за 1923 год. Газеты издавали сыновья А.С.Суворина — Алексей и Борис. Тут мне попалось интервью И.С.Шмелева, сделанное после отъезда из Совдепии. Он рассказал журналистам об ужасах голода, воцарившегося в Крыму после победы красных. В Симферополе людей отлавливали арканами на улицах, резали и пускали на мясо. Пекли пирожки. В сущности, это конспект будущего романа «Солнце мертвых», написанного спустя год.
Текущая страница: 24 (всего у книги 39 страниц)
Как я встречался с Чеховым
I. За карасями
Это были встречи веселые, в духе рассказов Антоши Чехонте. Чехов был тогда еще А. Чехонте, а я – маленьким гимназистом. Было это в Москве, в Замоскворечье.
В тот год мы не ездили на дачу, и я, с Пиуновским Женькой, – упокой, Господи, его душу: пал на Карпатах, сдерживая со своим батальоном напор австрийской дивизии, за что награжден посмертно Св. Георгием, – днями пропадал в Нескучном. Мы строили вигвамы и вели жизнь индейцев. Досыта навострившись на индейцах, мы перешли на эскимосов и занялись рыболовством, в Мещанском саду, в прудах. Так назывался сад при Мещанском училище, на Калужской. Еще не чищенные тогда пруды славились своими карасями. Ловить посторонним было воспрещено, но Веревкин Сашка, сын училищного инспектора, был наш приятель, и мы считали пруды своими. В то лето карась шел, как говорится, дуром: может быть, чуял, что пруды скоро спустят и всё равно погибать, так лучше уж погибать почетно. Женька так разъярился, что оттащил к букинисту латинский словарь и купил «дикообразово перо» – особенный поплавок, на карасей. Чуть заря – мы уже на прудах, в заводинке, густо заросшей «гречкой», где тянулась проточина, – только-только закинуть удочку. Женька сделал богатую прикормку – из горелых корок, каши и конопли, «дикообразово перо» делало чудеса, и мы не могли пожаловаться. Добычу мы сушили и толкли питательный порошок или, по-индейски, – пемми-кан, как делают это эскимосы.
Было начало июня. Помню, идем по зорьке, еще безлюдным садом. В верхушках берез светится жидким золотцем, кричат грачата, щебечут чижики по кустам, и слышно уже пруды: тянет теплом и тиной, и видно между березами в розоватом туманце воду. Только рыболовы знают, что творится в душе, когда подходишь на зорьке к заводинке, видишь смутные камыши, слышишь сонные всплески рыбы, и расходящийся круг воды холодком заливает сердце.
– А, черррт!.. – шипит, толкая меня, Женька, – сидит какой-то… соломенная шляпа!..
Смотрим из-за берез: сидит – покуривает, удочки на рогульках, по обе стороны. Женька шипит: «пощупаем, не браконьер ли?» Но тут незнакомец поднимается, высокий, голенастый, и – раз! тащит громадного карасищу, на-шего, черноспинного, чешуя в гривенник, и приговаривает, баском таким: «иди, голубчик, не упирайся», – спокойно так, мастера сразу видно. И кому-то кричит налево: «видали, каков лапоток?» А это, сбоку, под ветлами, Кривоносый ловит, воспитатель училищный. А незнакомец на кукан карася сажает, прутик в рот карасю просунул, бечевочку под жабры, а на кукане штуки четыре, чисто подлещики, с нашей прикормки-то. Видим – место всё неудобное, ветлы, нельзя закинуть. И Кривоносый тащит – красноперого, золотого, бочка оранжевые, чуть с чернью. А карасище идет, как доска, не трепыхнется. Голенастый, в чесучовом пиджаке, в ладоши даже захлопал: «не ожидал какое тут у вас рыбье эльдорадо! буду теперь захаживать». Смотрим – и на другой удочке тюкает, повело… Женька шипит – «надо какие-нибудь меры… самозванцы!» А незнакомец выволок золотого карасищу, обеими руками держит и удивляется: «не карась, золотая медаль!» Сердце у нас упало. А Кривоносый орет – «а у меня серебряная, Антон Павлыч!..» А незнакомец опять золотого тащит… – и плюнул с досады в воду: плюхнулся карасище, как калоша. Ну, слава тебе, Господи!
Подошли поближе, уж невтерпеж, Женька рычит: «а, плевать, рядом сейчас закину». Смотрим… – чу-уть поплавок, ветерком будто повело, даже не тюкнуло. Знаем – особенное что-то. И тот сразу насторожился, удочку чуть подал, – мастера сразу видно. Чуть подсек, – так там и заходило. И такая тишь стала, словно все померли. А оно – в заросли повело. Тот кричит: «не уйдешь, голуба… знаю твои повадки, фунтика на два, линь!..» А линей отродясь тут не было. Стал выводить… – невиданный карасище, мохом совсем зарос, золотце чуть проблескивает. А тот в воду ступил, схватил под жабры и выкинул, – тукнуло, как кирпич. Кинулись мы глядеть, и Кривоносый тут же. Голенастый вывел из толстой губы крючок, – «колечко» у карасины в копейку было, гармонья словно! – что-то на нас прищурился и говорит Кривоносому, прыщавому, с усмешкой: «мещане караси у вас, сразу видно!» А Кривоносый спрашивает, почтительно: «это в каком же смысле… в Мещанском пруду-с?» А тот смеется, приятно так: «благородный карась любит ловиться в мае, когда черемуха… а эти, видно, Аксакова не читали». Приятным таким баском. Совсем молодой, усики только, лицо простое, словно у нашего Макарки из Крымских бань. – «А вы, братцы, Аксакова читали?» – нам-то, – «что же вы не зажариваете?..» Женька напыжился, подбородок втянул, и басом, важно: «зажарим, когда поймаем». А тот вовсе и не обиделся: «молодец, – говорит, – за словом в карман не лезет». А Женька ему опять: «молодец в лавке, при прилавке!» – и пошел направо, на меня шипит: «девчонка несчастная, а еще „Соколиное перо“, черт… сказал бы ему, наше место, прикормку бросили!» Стали на место, разматываем. Ветлы нависли сажени на две от берега, чуть прогалец, поплавку упасть только-только.
Размахнулся Женька, – «дикообразово перо» в самом конце и зацепилось, мотается, а мотыль-наживка над самой водой болтается. А там опять карасищу тащут! Женька звонил-звонил, – никак отцепить не может, плещет ветками по воде, так волны и побежали. – «Плевать, всех карасей распугаю, не дам ловить!» А «дикообразово перо» пуще еще запуталось. Незнакомец нам и кричит: «ну, чего вы там без толку звоните! ступайте ко мне, закидывайте, места хватит!» А Женька расстроился, кричит грубо: «заняли наше место, с нашей прикормки и по-льзуйтесь!» И всё звонит… А незнакомец, вежливо так: «что же вы не сказали? у нас, рыболовов, правила чести строго соблюдаются… прошу вас, идите на ваше место… право, я не хотел вам портить!» А Кривоносый кричит – «чего с ними церемониться! мало их по-роли, грубиянов… на чужой пруд пришли – и безобразничают еще. По какому вы праву здесь?» А Женька ему свое: «по веревкинскому, по такому!» Кривоносый и прикусил язык.
А клевать перестало, будто отрезало: распугал Женька карасей. Похлестали они впустую, незнакомец и подошел к нам. Поглядел на нашу беду и говорит: «Не снять. У меня запасная есть, идите на ваше место», – и дает Женьке леску, с длинным пером, на желобок намотано, – у Перешивкина продается, на Маховой. – «Всегда у нас, рыболовов, когда случится такое…» – потрепал Женьку по синей его рубахе, по «индейской»: – «уж не сердитесь…» Женька сразу и отошел. – «Мы, говорит, не из жадности, а нам для пеммикана надо». – «А-а, – говорит тот, – для пеммикана… будете сушить?» – «Сушить, а потом истолкем в муку… так всегда делают индейцы и американские эскимосы… и будет пемми-кан». – «Да, говорит, понимаю ваше положение. Вот что. Мне в Кусково надо, карасей мне куда же… возьмите для пеммикана». Вынул портсигар и угощает: «не выкурят ли мои краснокожие братья со мною трубку мира?» Мы курили только «тере-тере», похожее на березовые листья, но всё-таки взяли папироску. Сели все трое и покурили молча, как всегда делают индейцы. Незнакомец ласково поглядел на нас и сказал горлом, как говорят индейцы: «Отныне мир!» – и протянул нам руку. Мы пожали, в волнении. И продолжал: – «Отныне, моя леска – твоя леска, твоя прикормка – моя прикормка, мои караси – твои караси!» – и весело засмеялся. И мы засмеялись, и всё закружилось, от куренья.
Потом мы стали ловить на «нашем» месте, но клевала всё мелочь, «пятачишки», как называл ее наш «бледнолицый брат». Он узнал про «дикообразово перо», и даже про латинский словарь, пошел и попробовал отцепить. Но ничего не вышло. Всё говорил: «как жаль, такое чудесное „дикообразово перо“ погибло!» – «Нет, оно не погибнет!» – воскликнул Женька, снял сапоги и бросился в брюках и в синей своей рубахе в воду. Он плыл с перочинным ножом в зубах, как всегда делают индейцы и эскимосы, ловко отхватил ветку и поплыл к берегу с «дикообразовым пером» в зубах. – «Вот!» – крикнул он приятному незнакомцу, отныне – брату: – «задача решена, линия проведена, и треугольник построен!» Это была его поговорка, когда удавалось дело. – «Мы будем отныне ловить вместе, заводь будет расчищена!» Брат бледнолицый вынул тут записную книжечку и записал что-то карандашиком. Потом осмотрел «дикообразово перо» и сказал, что заведет и себе такое. Женька, постукивая от холода зубами, сказал взволнованно: «отныне „дикообразово перо“ – ваше, оно принесет вам счастье!» Незнакомец взял «дикообразово перо», прижал к жилету, сказал по-индейски – «попо-кате-петль!», что значит «Великое Сердце», и положил в боковой карман, где сердце. Потом протянул нам руку и удалился. Мы долго смотрели ему вслед.
– Про-стяга! – взволнованно произнес Женька, высшую похвалу: он не бросал слова на ветер, а запирал их «забором зубов», как поступают одни благородные индейцы.
Мимо нас прошел Кривоносый и крикнул, тряся пальцем:
– Отвратительно себя ведете, а еще гимназисты! Доведу до сведения господина инспектора, как вы грубили уважаемому человеку, больше вашей ноги здесь не будет, попомните мое слово!
Женька крикнул ему вдогонку: «мало вас драли, грру-биянов» – сплюнул и прошипел: «бледнолицая с-со-ба-ка!..»
Припекло. От Женьки шел пар, словно его сварили и сейчас будут пировать враги. Пришел Сашка Веревкин и рассказал, что незнакомец – брат надзирателя Чехова, всю ночь играл в винт у надзирателей, а потом пошли ловить карасей… что он пишет в «Будильнике» про смешное, – здорово может прохватить! – а подписывает, для смеха, – Антоша Чехонте. А Кривоносого выгонят, только пожаловаться папаше, – записано в кондуите про него – «был на дежурстве не в порядке, предупреждение». Женька сказал: «черт с ним, не стоит». Он лежал на спине, мечтал: нежное что-то было в суровом его лице.
Случилось такое необычное в бедной и неуютной жизни, которую мы пытались наполнить как-то… нашим воображением. Многого мы не понимали, но сердце нам что-то говорило. Не понимали, что наш «бледнолицый брат» был, по истине, нашим братом в бедной и неуютной жизни и старался ее наполнить. Я теперь вспоминаю, из его рассказов, – «Монтигомо, Ястребиный Коготь…» – так, кажется?..
Июль, 1934 г. Алемон
II. Книжники… но не фарисеи
На Рождество пришли к нам славить Христа «батюшки» из Мещанского училища. Пришли, как всегда, к ночи, но не от небрежения, а по причине служебного положения: надо обойти весь служебный и учительский персонал и объехать всех господ членов Попечительского Совета, всех почетных членов и жертвователей, а это всё люди с весом – коммерции и мануфактур-советники. Значится-то как на сооружении-ковчеге нашем? – «Московского Купеческого Общества Мещанские Училища и Богадельня»! И везде надо хоть пригубить и закусить.
Отец протоиерей и дьякон Сергей Яковлевич люди достойные, и строгой жизни, но теперь, после великого обхода и объезда, необыкновенно веселые и разговорчивые. Батюшка принимает стакан чаю со сливками, но отказывается даже от сухарика: пере-полнен! Дьякон, после упрашиваний, соизволяет принять мадерцы, и принимает размашисто, цепляя елку, и она отвечает звяканьем и сверканьем по зеркалам. Батюшка говорит со вздохом: «мадерца-то, мадерца-то как играет, о. дьякон!» А о. дьякон в смущении отвечает: «да, приятная елочка». Замечает на рояли новенький «Вокруг Света» и начинает просматривать..
– Замечательный журнальчик братья Вернеры придумали! Увлекательное чтение, захватывающее. Тоже увлекаетесь? – спрашивает меня. – «Остров Сокровищ» печатался… роман Стивенсона! Не могу забыть «морского волка», на деревянной ноге! Мо-рроз по коже…
– Был случай в одном приходе… – говорит батюшка, – надо «Восстанете», всенощную возглашать, а о. дьякон на окошке, у жертвенника, одним глазом «Вокруг Света» дочитывает, про сокровища. Вот, увлечение-то до чего доводит. Все смеются, и громче всех о. дьякон.
– Или, возьмите, Луи Жаколио, – «В трущобах Ин-дии»! Всё иностранцы пишут, наши так не умеют. Или Луи Бус-сенара, – «Черные Флаги», кажется… про китайских пиратов?!. Мороз по коже!..
Глухая старушка-родственница переспрашивает: «про китайского императора?» – и все смеются. Дьякон перелистывает журнал и говорит, что сейчас дома разоблачится и предастся увлекательному чтению, – и ему принесли новенький номерок, да не успел еще и взглянуть. Рассказывает, что и «Сверчок» получает, тоже Вернеры издают, на ве-ле-невой бумаге! И какой же случай! Как раз сегодня имел честь познакомиться с писателем, который пописывает в сем «Сверчке», остроумно пописывает, но далеко не так увлекательно, как Стивенсон или Луи Буссенар. Но, надо сказать, человек наиостроумнейший. И что же оказывается: братец ихнего надзирателя Чехова, какое совпадение! Но подписывается из скромности – А. Чехонте.
– Были у г. инспектора, Ивана Петровича Веревкина. У стола нас и познакомили, Иван Петрович друг другу нас представил. А он, прямо, зачитывается! И «Будильник» еще выписывает, и там тоже г. Чехонте пописывает. Чокнулись с ним мадерой Депре-Леве, я и позволил себе заметить, что вот, почему наши писатели не могут так увлекательно, как иностранцы? Mo-роз, говорю, по коже! А он… остроумнейший человек! – так это прищурился и говорит: «погодите, о. дьякон, я такой роман напишу, что не только мороз по коже, а у вас во-лосы дыбом встанут!» Так все и покатились. И так вот, руками над головой… про волосы.
Я представил себе, как встанут дыбом волосы у о. дьякона, – а у него волосы были, как хвост у хорошего коня, – и тоже засмеялся. И о. дьякон загоготал, так что батюшка опять попробовал сдерживать, говоря: «мадерца-то что, о. дьякон, делает!»
– Одобрил я его, комплимент сказал даже, как он изоб-
Еазил дьякона в баньке. Ну, до чего же то-нко и остроумно! 1ет, далеко до него Мясницкому или, даже, Пазухину. И какой же конфуз вышел, там же у инспектора… Опять мы с ним чокнулись, для знакомства… ах, компанейский человек-душа! – взял он финик со стола, чай мы пить стали… и говорит, скорбно так: «и почему у нас не сажают фиников! а могли бы, и даже на Се-верном Полюсе!» Так все заинтересовались. Да как же можно, ежели наш суровый климат не дозволяет? А он пенсне надел, лицо такое вду-мчивое, и говорит: «Очень просто, послать туда… секретаря консистории или хорошего эконома! никто лучше их не сумеет нагреть
–!! – месте-чка!..» В лоск положил всех, животики надорвали. Ве-ликий остроумец.
На прощанье дьякон сказал, что у них в библиотеке имеется и книжечка г. Чехонте, – «Сказки Мельпо-мены», – ударение на «о», – от самого писателя дар.
– Забавные историйки, про артистов. Но, правду сказать, не для нашего с вами чтения. Нам вот про «Остров сокровищ»… про пиратов бы!
И опять зацепил елку рукавом. И елка, и все мы засмеялись.
Я знал, про кого рассказывал о. дьякон: про нашего «брата-бледнолицего», которому Женька подарил летом «дикообразово перо». Осталось во мне об этом приятное воспоминание. На всякий случай я записал название книжечки, чтобы взять ее из «мещанской» библиотеки, где мы были своими людьми, благодаря Сашке Веревкину, сыну инспектора.
* * *
Как-то зимой, в воскресенье, Сашка позвал нас с Женькой есть горячие пироги с кашей. Мещанское училище славилось своими пирогами. Идешь, бывало, от обедни, спускаешься по чугунной лестнице, а в носу так щекочет пирогами с кашей. По улице даже растекается: «эх, пироги пекут!» Всем обитателям белых корпусов-гигантов, – а обитателей было не меньше тысячи, – полагалось в праздник по хорошему, подовому пирогу. Говорили, что есть особенный капитал – «пирожный», оставленный каким-то купцом, на вечные времена, «дабы поминали пирогами». И поминали неукоснительно.
Идем мы по длинным коридорам, видим огромные столовые, длинные в них столы, уставленные кружками с чаем, и у каждой кружки – по большому пирогу с кашей, – дымятся даже. И мальчики, и девочки, и призреваемые старички и старушки, все прибавляют шагу – на пироги. Взяв по горячему пирогу в буфетной, мы едим на ходу, рассыпая кашные крошки на паркетные и асфальтовые, лолы. Разыскиваем бородатого библиотекаря Радугина, который тоже у пирогов. По праздникам и библиотекарь отдыхает, но для Сашки закон не писан. Радугин, говорят, у надзирателей. Идем в надзирательский коридор. И тут тоже пахнет пирогами. Сашка входит в огромную комнату, разделенную перегородками на стойла, В самом заднем слышится смех и восклицания. Сашка входит, а мы затаиваемся у двери. В щель всё-таки отлично видно: за столиком у окна сидят надзиратели без сюртуков и… наш «бледнолицый брат»! – брат надзирателя Чехова. Женька шепчет: «спросить бы, как мое „дикообразово перо“… здорово, небось?» Сашка валится на диван и ест надзирательский пирог. Радугин дает ему ключи от библиотечных шкапов, но Сашка и не думает уходить. И мы не думаем: щелкает соловей, самый настоящий соловей1 А это Кривоносый, регент, шутки свои показывает. Писатель Чехонте сидит в пиджаке, слушает Кривоносого и тоже ест пирог с кашей, стряхивая с брюк крошки. Кривоносый начинает скрипеть и трещать скворцом, – ну, прямо, живым скворцом! Писатель даже в ладоши хлопает и говорит приятным таким баском: браво, брави-ссимо! – «А можете жаворонком?» – спрашивает. – «А вот… „на солнце темный лес зардел…“ – говорит прыщавый Кривоносый: и начинает петь жаворонок, нежно-нежно, самое тихое журчанье! Потом представляет чижика, индюшку, выфьекивая, как самая настоящая индюшка: „Фье-дор, Фье-дор… я озя-бла… купи-башмаки!“ И уточку – „ку-пи-коты, купи-коты“. И – удивительно, дух даже захватило, – „майский вечер“. Сидит на террасе помещик и слушает „майскую симфонию“: кричат лягушки в пруду: „Варваррр-ра… полюби Уваррр-ра“ – а Варвара ругается: „вар-варрр! вар-варрр!“ Все покатываются, а мы с Женькой прыскаем за дверью. Чехонте, „бледнолицый брат“, просит еще что-нибудь. Кривоносый, – откуда только, у прыщавого! – говорит: „Весенний вечер, пруд засыпает, камыши спят…“ – „Нет, каков Кривоносый-то! мо-ло-дчи-на!.. не зна-ал…“ – шипит Женька, возненавидевший Кривоносого за его „мало вас драли, грубиянов!“ – „И вот“, – продолжает Кривоносый, выпивая предложенную ему рюмочку, – и вот, камышевка, бесхвостая птичка, во всём мире теперь одна, бессонная… спрашивает другую, на другом конце озера: „Ты-тща-видел? ты-тита-видел?..“ А та, в том же тоне, ответствует: „видел-видел-видел… пить-пить-пить!..“ – И по сему случаю… Все выпивают и закусывают пирогами с кашей. Так бы вот и стоял, и слушал этого прыщавого Кривоносого, регента. А Сашка-дурак уже прет с ключами: идем, ребята!
Мы роемся в огромных шкапах великой „мещанской“ библиотеки, – учительской. Библиотека знаменитая: много жертвовали купцы на просвещение, отказывали „книжные капиталы“ и целые библиотеки. Отказывали и призревавшиеся старички, старушки, – порой, старинные, редкостные книги. Я уже отчитал „приключения“ и теперь дочитываю исторические романы. Сашка отпирает нам все шкапы и уходит раздобыть еще пирогов. Мы роемся в богатствах, как мыши в мучном лабазе. Женька отыскивает – „еще про Наполеона“. Он читает теперь только „военное“, остальное – „всё болтовня“. Мы накладываем по горке книг до следующего воскресенья, как раздается басистый голос: „вот оно, самое-то книгохранилище! И тут пирогами пахнет“. Входит Сашка с грудой пирогов у груди, придерживая их рукой; в другой руке у него графин квасу, „мещанского“, который тоже славится, как и пироги. В высоком молодом человеке с открытым лицом, в пенсне, мы узнаем „брата-бледнолицего“ и стесняемся есть при нем. А Сашка говорит без стеснения:
– Хотите, Антон Павлыч?
– Можно, люблю пироги… замечательные ваши пироги, подовые… – говорит „брат“, берет из красной Сашкиной лапы поджаристый пирог и начинает есть, роняя сыпучую начинку. И мы начинаем есть. Приходит русобородый Радугин, Сергей-тоныч, как называют
его мальчишки, – Сергей Платонович, – и еще высокий худощавый надзиратель, брат „бледнолицего“, и начинают выбирать книги.
– Всё к вашим услугам, Антон Павлович, – предупредительно говорит библиотекарь, – только вы, небось, всё уж прочитали.
– То есть, как по аршину? – не понимает Радугин, и мы не понимаем.
– А так. В неделю с краю аршин отхватишь… понимаете, книг? в городской библиотеке, что попадется. У нас за библиотекаря один старичок был, временно заведовал… всё, бывало, кожаные калоши чистил, как ни забежишь, все он калоши начищает. И всегда почему-то Костомарова предлагал читать. Просишь Тургенева, или там Диккенса, а он всё: „да вы бы Костомарова-то читали!“ Фамилия, должно быть, нравилась. Так вот, понимаете… надоели ему записочками… надо по записочкам искать книги, он и – „да чего там записочки, отхватывай с того уголка помаленьку, так всю читальню и прочитаешь. А лучше бы Костомарова читал!“ Вот я и отхватывал по аршинчику в неделю… очень интересно выходило, все книжки перемешаны были, всякие неожиданности получались.
И он ласково посмеялся, глядя на нас с прищуром. Мне опять понравилось добродушное его лицо, такое открытое, простое, как у нашего Макарки из бань, только волосы были не ежом, а волнисто зачесаны назад, как у о. дьякона. Вскидывая пенсне, он вдруг обратился к нам:
– А, господа рыболовы… братья-краснокожие! – сказал он, с усмешливой улыбкой, – вот где судьбе угодно было столкнуть нас лицом к лицу… – выговорил он особенным, книжным, языком. – Тут мы, кажется, не поссоримся, книг вдоволь.
Мы в смущении молчали теребя пояса, как на уроке.
– А ну, посмотрим, что вы предпочитаете. Любите Жюль-Верна? – обращается он ко мне.
Я отвечаю робко, что уже прочитал всего Жюль-Верна, а теперь… Но он начинает допрашивать:
– Ого! А Густава Эмара, а Фенимора Купера?.. Ну-ка, проэкзаменуем краснокожих братьев… что читали из Густава Эмара?..
И я начинаю перечислять, как по каталогу, – я хорошо знал каталоги: Великий предводитель Аукасов, Красный Кедр, Дальний Запад, Закон Линча, Эльдорадо, Буа-Ърюле, или Сожженные Леса, Великая Река…
Он снял пенсне и слушал с улыбкой, как музыкант слушает игру ученика, которым он доволен.
– Ого! – повторил он значительно. – А что из Майн Рида прочитали? – и он хитро прищурился.
Я был польщен, что такое ко мне внимание: ведь не простой это человек, а пописывает в „Сверчке“ и в „Будильнике“, и написал даже книгу – „Сказки Мельпомены“. И такой, замечательный, спрашивает меня, знаю ли я Майн Рида!
Я чеканил, как на экзамене: Охотники за черепами, Стрелки в Мексике, Водою по лесу, Всадник без головы… Он покачивал головой, словно отбивал такт. Потом пошел Фенимор Купер, Капитен Марриэт, Ферри. Когда я так чеканил, Женька сзади шипел: „и всё-то врет… половины не читал!“ Ему, конечно, было досадно, что занимаются только мной. Робинзона?
Я даже поперхнулся. Робинзона Крузо?! Я читал обоих Робинзонов: и такого, и швейцарского… и еще третьего, Лисицына! Он, должно быть, не ожидал, – снял пенсне и переспросил прищурясь:
– Это какого… Лисицына?
– А „Русский Робинзон… Лисицын“! Это редкая книга, не во всякой даже библиотеке…
И я принялся рассказывать, как Лисицын, купец Лисицын, построил возле Китая крепость и стал завоевывать Китай… притащил пушку и… всё один! Он
остановил меня пальцем и сказал таращившему глаза Радугину, есть ли у них „про этого купца Лисицына“? Тот чего-то замялся: как всегда, ничего не знал, хоть и библиотекарь. Я за него ответил, что здесь Лисицына нет, но можно его найти на Воздвиженке, в библиотеке Бессоновых, „бывш. Ушаковой“, да и то растрепанного, с разорванными картами и планами. Он сказал – „вот, знаток-то!“ – и спросил, сколько мне лет. Я ответил, что скоро будет тринадцать. И опять Женька зашипел: „и всё-то врет!“ Но я нисколько не врал, а мне, действительно, через десять месяцев должно было исполниться тринадцать.
– Ого! – сказал он, – вам пора переходить на общее чтение.
Я не понял, что значит – „общее чтение“.
– Ну-с… с индейцами мы покончим. А как Загоскина?..
Я ему стал отхватывать Загоскина, а он рассматривал в шкапу книги.
– А… Мельникова-Печерского?
Я видел, что он как раз смотрит на книги Мельникова-Печерского, и ответил, что читал и „В лесах“ и „На горах“, и…
– „На небесах“?.. – посмотрел он через пенсне.
Я хотел показать себя знатоком и сказать что читал и „На небесах“, но что-то удержало. И я сказал, что этого нет в каталогах.
– Верно, – повторил он, прищурясь: – э-того… нет в каталогах. Ну, а читали вы романы про… Кузьмов?
– Про Кузьмов?..
Я почувствовал, не подвох ли: случается это на экзаменах. Про Ку-зьмов?.. Он повернулся к Радугину, словно спрашивал и его. Тот поглаживал золотистую бороду и тупо смотрел на шкап,
– Не знаете… А есть и про Ку-зьмов. Два романа есть про Ку-зьмов. Когда я был вот таким, – показал он на меня пальцем, – у нас, в городской библиотеке, сторож-старичок был, иногда и книги выдавал нам… говорил, бывало: „две книжки про Кузьмов были, и обе украли! читальщики спрашивали – дай про Кузьмов! – а их украли“. А есть… про Кузьмов! Ну, знаток, кто знает… про Кузьмов?
Меня осенило, и отчетливо, словно на стене написалось, выплыло: „Кузьма Петрович Мирошев, или Русские в… году“?.. „Кузьма Рощин“?..
– Загоскина?.. – сказал я, а Женька шипел мне в ухо: „врешь, Кузьма Минин!“
– Браво! – сказал экзаменатор, сдергивая пенсне, и пообещал устроить меня старшим библиотекарем Румянцевского музея, – непременно уж похлопочет.
Он не знал, что я мог бы отхватить ему наизусть весь каталог „романов, повестей, рассказов и проч.“ ушаковской библиотеки, – Авсеенко, Аверкиева, Авенариуса, Авдеева, Ауэрбаха… всех Понсондютерей, Поль де Коков, Ксавье де Монтепенов… русских и иностранных, которых, правда, я не читал, но по заглавиям знал отлично, так как чуть ли не каждый день сестры гоняли на Воздвиженку менять книги.
Сказав – „на пять с плюсом“, экзаменатор принялся за Женьку, назвав его „краснокожим братом“: помнил! Женька напыжился и сказал в подбородок, басом:
– Я пустяков не читаю, а только одно военное», про Наполеона, Суворова, Александра Македонского и проч…
Так и сказал: «и проч»… – и соврал: недавно показывал мне книгу – «Английские камелии» и сказал: «а тебе еще рано, мо-ло-ко-сос!»
– Ну, будете героем! – сказал «бледнолицый брат».
Прошло тридцать лет… и Пиуновский, Женька – стал героем.
– А ваше «дикообразово перо»… – всё помнил! – действительно принесло мне счастье: целого леща поймало в Пушкине! Всегда с благодарностью вспоминаю вас.
Женька переступил с ноги на ногу, подтянул подбородок и перекосил пояс, засунув руку, как всегда у доски в гимназии.
– Вот, – обратился он
к зевавшему в свою бороду Раду-гину, – настоящие-то книжники! Книжники… но не фарисеи! А есть у вас известная книга, Дроздова-Перепелкина… «Галки, вороны, сороки и другие певчие птицы»?
Радугин вдумчиво поглядел на полки.
– кажется, не имеется такой. Впрочем, я сейчас, по каталогу…
– Да нет, это же я шучу… – засмеялся ои. – Это только у дедушки Крылова ворона поет, а в каталогах где же ей.
Все весело засмеялись… Я осмелился и сказал:
– Отец дьякон мне говорил… Сергей Яковлевич… у вас книжка написана, «Сказки Мельпб-мены»? Я непременно прочитаю.
– Есть, – улыбнулся он, – только не Мельпб-мены, а Мельпо-мёны, на «ме» ударение. Не стоит, неинтересно. Вот когда напишу роман – «О чем пела ворона», тогда и почитаете… это будет поинтересней. Есть же роман – «О чем щебетала ласточка»…
– Шпильгагена! – сказал я.
– Непременно похлопочу, в Румянцевский музей.
Он еще пошутил, набрал книг и пожелал нам с Женькой прочесть все книги, какие имеются на свете. Я почувствовал себя так, словно я выдержал экзамен. И было грустно, что кончилось.
* * *
Была лавочка Соколова, на Калужской, холодная, без дверей, закрывавшаяся досками на ночь. В ней сидел Соколов, в енотовой шубе, обвязанный красным жгутом по воротнику. Из воротника выглядывало рыжее лицо с утиным носом, похожее на лисью морду. Всегда ворчливый, – «и нечего тебе рыться, не про тебя!» – он вырывал у меня из рук стопочки книжек-листовок, – издания Леухина, Манухина, Шарапова и Морозова… Стоишь, бывало, зажав в кулаке пятак, топаешь от мороза, перебираешь – смотришь: какое же богатство1 В лавочке были перышки, грифельки, тетрадки… но были и книжки в переплетах, и даже «редкостные», которые выплывали к Соколову из Мещанской богадельни, после скончавшихся старичков.
Как-то зимой, в мороз, с гривенником в кармане, рылся я в стопках листовок: хотелось выторговать четыре, а Соколов давал три.
– Ну, достали Четьи-Минеи? – услыхал я словно знакомый голос и узнал его
– в пальто с барашком, высокого, с усмешливыми глазами за пенсне.
– Еще не освободились наши Четьи-Минеи. Справлялся в богадельне, говорят – недельки две надо погодить, – сказал Соколов, отнимая у меня стопочку.
– Какая богадельня, что такое?..
– А который… Четьи-Минеи-то хозяин. Уж постараюсь, очень хорошие, видал я. С часу на час должен помереть. Эконом мне дешево бы, и я с вас недорого возьму. Вода уж до живота дошла, а всё не желает расставаться. Раньше мукой торговал, а любитель до книг.
Он
усмехнулся, подышал на пенсне, протер и сказал мягко:
– Во-он что… как гробовщики ворот. Нет, пусть уж поживет старичок, не беспокойте… – и стал перебирать стопочки «житий».
Меня он
не узнал или не приметил. Хотелось сказать, что у нас есть Четьи-Минеи, старинные, после прабабушки Устиньи. Хотелось бы подарить ему.
Но они были под ключом в чулане, и я смотрел на них раз в году, когда проветривали чулан. Он
отобрал стопочку «житий», заплатил и ушел, говоря: «а старичка вы, пожалуйста, не тревожьте, мне не надо». Было грустно, что он
не узнал меня. Я переглядел стопочку: ничего интересного, это я читал – про святых. Уже много после я понял, что было интересного в этих книжечках – для него.
Много после мне вспоминалось, – отражение снов как будто, – когда я читал Чехова: вспоминалось в словечках, в черточках, что-то знакомое такое… Вспоминалась и неведомая птичка, кого-то всё спрашивавшая в камышах, на озере, после захода солнца: «ты-Ники-ту-ви-дел?» – и повторявшая себе грустно: «видел-видел-видел»…
Август, 1934 г.
Алемон
III. «Веселенькая свадьба»
Скорняк с нашего двора, по прозвищу «Выхухоль», выдавал замуж дочку Феню. Свадьба готовилась такая, что ахали: бал и вечерний стол, на Якиманке, в доме Клименко-ва – «для свадеб и балов», с духовой музыкой, с лавровыми деревцами в кадках и с благородными шаферами, как, например, студент Иван Глебыч, который пенсне носит. И выдавал не за кого-нибудь, а за ученого землемера, – с серебряным знаком ходит! Полугариха – сваха в месяц свертела дело, а мы все думали, что Фене нравится Иван Глебыч. Все ходил к скорняку, доучивал Феню после Мещанского училища: нанял его скорняк развивать ее, чтобы была настоящая барышня, и они все читали книжки – «Дворянское Гнездо», и… разные. Принесешь скорняку Загоскина, а они грустные стишки читают – Надсона там или «Парадный подъезд»… а «Выхухоль» слушает и вздыхает над лисьим мехом. И под гитару пели – «Глядя на луч пурпурного заката», – нравилось скорняку. Горкин всё его пустодумом звал: «до лысины всё лы-царя-Гуака своего читаешь – вот и начитал дырку в голову». Бывало, сидим на рябине с Женькой, а они про «Дворянское гнездо» всё – вот и начнем дразнить «ах и-Феня-Феня-я – Фе-ня ягода моя!» – даже язык устанет. Иван Глебыч камушками швыряет, – «какие же вы неразвитые!» – а мы свое. Так и уйдет из сада. Феня была красивая: в русском костюме, темная коса, карие глаза, личико круглое, румяное, – ну, ягодка. Даже и Жене нравилась, а он все говорил, что любовь может развратить и не совершишь подвигов, как Юлий Цезарь, и барышень всё дичился. А тут будто и ревновал, сердился: «коша-чьи амуры… из ведра бы!..»