- Полный текст
- <Предисловие>
- Глава первая
- Глава вторая
- Глава третья
- Глава четвертая
- Глава пятая
- Глава шестая
- Глава седьмая (1806–1809)
- Глава восьмая (1810–1813)
- Глава девятая
- Глава десятая
- Глава одиннадцатая
- Глава двенадцатая
- Глава тринадцатая
- Глава четырнадцатая
- Глава пятнадцатая
- Глава шестнадцатая
- Глава семнадцатая
- Глава восемнадцатая (1827–1838)
- Приложения
- Рассказы Е.П. Яньковой, записанные Д.Д. Благово — Т.И. Орнатская
- Словарь устаревших и малоупотребительных слов
<Предисловие>
Бабушка моя, матушкина мать[1], Елизавета Петровна Янькова, родилась 29 марта 1768 года. Она была дочь Петра Михайловича Римского-Корсакова, женатого на княжне Пелагее Николаевне Щербатовой. Мать Петра Михайловича, Евпраксия Васильевна, была дочь историка Василия Никитича Татищева.
Бабушка скончалась 3 марта 1861 года, сохранив почти до самой своей кончины твердую память, в особенности когда речь касалась прошлого. Все члены рода Корсаковых жили весьма долго, но бабушка Елизавета Петровна всех превзошла своим долгоденствием. Она живо помнила все предания семейства, восходившие до времен Петра I, и рассказывала с удивительною подробностью, помня иногда года и числа: кто был на ком женат, у кого было сколько детей, словом сказать, она была живою летописью всего XVIII столетия и половины XIX.
Я начал помнить мою бабушку с 1830 года, со времени первой холеры:[2] ей было тогда 62 года. Она жила постоянно в Москве, в собственном доме, в приходе у Троицы[3] в Зубове, в Штатном переулке, между Пречистенкой и Остоженкой. Мне было тогда три года: мы жили в деревне в сорока верстах от Москвы; это было осенью, в конце августа или в сентябре. Помню, что раз вечером в гостиной я заснул у матушки на диване, за ее спиной. Просыпаюсь — поданы свечи; пред матушкой стоит жена управителя Настасья Платоновна, и матушка читает ей вслух письмо, полученное от бабушки. Она писала: «Милый друг мой, Грушенька, приезжай скорее в Москву: нас посетил гнев Божий, смертоносное поветрие, которое называют холерой. Смертность ужасная: люди мрут как мухи. Приезжай, моя голубушка, я одна: Клеопатра еще не возвращалась; она и Авдотья Федоровна у Анночки {Клеопатра Дмитриевна, младшая сестра матушки, девица, которая жила с бабушкой. Анночка, то есть Анна Дмитриевна Посникова, вторая дочь бабушки, находившаяся тогда в костромской деревне Гремячеве. Авдотья Федоровна Барыкова, дочь одного тульского дворянина, которую по выходе из института бабушка взяла к себе погостить, очень полюбила ее и не пустила к отцу, и прожила она у бабушки до своего замужества, с 1816 до 1834 года.} в Гремячеве. Что тебе делать одной с ребенком в деревне: ежели Господь определил нам умереть, так уж лучше приезжай умирать со мною, умрем вместе; на людях, говорят, и смерть красна. Жду тебя, моя милая, Господь с тобою». {Это письмо уцелело; списываю его слово в слово.}
На следующий день мы поехали в Москву. Как мы ехали, не помню; памятно мне только, что, когда мы приехали к Бутырской заставе, было уже совершенно темно и вдруг нас озарил яркий свет: были разложены большие костры по обеим сторонам дороги у самой заставы.
Я спал во время дороги, но когда карета вдруг остановилась, я проснулся.
Слышу, матушка спрашивает у кого-то:
— Что это такое? Отчего разложены костры?
— Велено окуривать тех, которые въезжают в город, — отвечал чей-то голос в темноте.
Человек наш пошел в караульную при заставе расписываться в книге: кто и откуда едет (как это тогда водилось, покуда с устройством железных дорог в 1852 году[4] на заставах не были сняты шлагбаумы и въезд в города не сделался совершенно свободным).
Матушка говорит моей няне старушке:
— Няня, спусти стекло и спроси, отчего это казак стоит у огня? Няня спустила стекло, высунула голову и с кем-то говорила; я, верно, или не понял, или не слыхал ее слов, но только слышу, она передает матушке шепотом, чтобы меня не разбудить: «Это, вишь, пикет, казаки поставлены, город оцеплен; и мертвое тело лежит…»
— Ах, Боже мой! — воскликнула матушка.
Мне стало почему-то вдруг страшно, и я громко заплакал.
Матушка взяла меня на колени, крепко поцеловала и стала мне что-то говорить. Между тем человек расписался, подняли шлагбаум, и мы въехали в город.
Я совершенно разгулялся ото сна и стал внимательно смотреть в окно: вижу фонари, лавки освещенные, по улицам ездят в каретах. Все это меня занимало, и всё мы ехали, ехали — мне показалось, очень долго и далеко. Наконец матушка говорит мне: «Сними шляпу и перекрестись, мой хороший; вот церковь, это наш приход, сейчас приедем…»
И точно, вскоре мы въехали на двор. Меня вынули из кареты и понесли в дом.
Бабушка вышла встретить нас в залу и обняла матушку, а ко мне нагнулась и меня расцеловала. Это свидание матушки и бабушки живо врезалось в мою память и представляется мне как самое давнее, первое мое воспоминание. С этого дня я начинаю помнить бабушку, ее зубовский дом, приход наш, сад и все то, чем я был постоянно окружен до 1838 года, когда мы от бабушки переехали на житье в собственный дом.
Мы вошли в гостиную: большая желтая комната; налево три больших окна; в простенках зеркала с подстольями темно-красного дерева, как и вся мебель в гостиной. Направо от входной двери решетка с плющом и за нею диван, стол и несколько кресел.
Напротив окон, у средней стены, диван огромного размера, обитый красным шелоном; пред диваном стол овальный, тоже очень большой, а на столе большая зеленая жестяная лампа тускло горит под матовым стеклянным круглым колпаком. У стены, противоположной входной двери, небольшой диван с шитыми подушками и на нем по вечерам всегда сидит бабушка и работает: вяжет филе или шнурочек или что-нибудь на толстых спицах из разных шерстей. Пред нею четвероугольный продолговатый стол, покрытый пестрою клеенкой с изображением скачущей тройки; на столе две восковые свечи в высоких хрустальных с бронзой подсвечниках и бронзовый колокольчик с петухом. Напротив бабушки у стола кресло, в которое села матушка и стала слушать, что говорит бабушка; а я, довольный, что после неподвижного сидения в карете могу расправить ноги, отправился по всем комнатам все осматривать с любопытством, как будто видимое мною видел в первый раз.
Надобно думать, что я до тех пор был еще слишком мал и ничего еще не понимал, потому что все, что представлялось моим взглядам, мне казалось совершенно новым.
Поутру бабушка кушала свой кофе у себя в кабинете, и пока не откушает, дверь в гостиную не отворялась; в 10 часов замок у двери щелкнет со звоном, бабушка выходит в гостиную и направо от кабинетной двери садится у окна в мягкое глубокое кресло и работает у маленького столика до обеда, то есть до трех часов, а если работает в пяльцах — вышивает ковер, то остается в своем кабинете и сидит на диване против входной двери из гостиной и видит тотчас, кто входит из залы. Когда она бывала дома, то принимали прямо без доклада.
Опишу наружность бабушки, каковою я начал ее помнить с детства и каковою, с едва заметною для меня переменой, она осталась до самой ее кончины в 1861 году, когда ей было 93 года.
Бабушка была маленькая худенькая старушка с весьма приятным бледным лицом; на ней тюлевый чепец с широким рюшем надвинут на самый лоб, так что волос совсем не видать; тафтяное платье с очень высоким воротом и около шеи тюлевый рюшевый барок; сверху накинут на плечи большой темный платок из легкой шерстяной ткани или черный шелковый палатин. Как многие старушки ее времени, она остановилась на известной моде, ей приличествовавшей (1820‑х годов), и с тех пор до самой кончины своей продолжала носить и чепец, и платье однажды усвоенного ею покроя. Это несовременное одеяние не казалось на ней странным, напротив того: невольное внушало каждому уважение к старушке, которая, чуждаясь непостоянства и крайностей моды, с чувством собственного достоинства оставила за собой право одеваться, как ей было удобно, как бы считая одежду не поводом к излишнему щегольству, но только средством, изобретенным необходимостью, приличным образом удобно и покойно себя чем-нибудь прикрыть.
Десять лет моего детства провел я в доме бабушки и с детства слышал ее рассказы, но немногое от слышанного тогда осталось в моей памяти; я был еще так мал, что не придавал настоящего значения слышанному мною и то, что слышал сегодня, — забывал завтра. Десять лет спустя, когда, лишившись своей незамужней дочери,[5] с которою она жила, бабушка переехала на житье к нам в дом и жила с нами до своей кончины, в эти двенадцать лет слышанное мною живо врезалось в мою память, потому что многое было мною тогда же подробно записано. В числе этих двенадцати лет мы провели безвыездно три года — 53, 54 и 55 — в деревне, и тут в длинные зимние вечера бабушка любила вспоминать о своей прошлой жизни и нередко повторяла одно и то же.
То, что я тогда записал, могу передать со всею полнотой подробностей, которые доказывают, что говорит очевидец, припоминающий когда-то виденное, а то, что я позабывал или иногда и ленился записывать подробно, слишком доверяя своей памяти, я передаю только в очертаниях и кратких словах, не желая вымышлять и опасаясь исказить точность мне переданного.
Все те мелочные подробности ежедневной нашей жизни, которыми мы пренебрегаем в настоящее время, считая их излишними и утомительными, становятся драгоценными по прошествии столетия, потому что живо рисуют пред нами нравы, обычаи, привычки давно исчезнувшего поколения и жизнь, имевшую совершенно другой склад, чем наша.
Я несколько раз пытался предлагать бабушке диктовать мне ее воспоминания, но она всегда отвергала мои попытки при ней писать ее записки и обыкновенно говаривала мне: «Статочное ли это дело, чтоб я тебе диктовала? Да я и сказать-то ничего тебе не сумею; я давным-давно все перезабыла, а ежели что я рассказываю и тебе покажется интересным, так ты и запиши, а большего от меня не жди, мой милый».
Так мне и приходилось делать: записывать украдкой и потом приводить в порядок и один рассказ присоединять к другому. Будучи в настоящее время единственным хранителем этих преданий и рассказов, я счел своим долгом поделиться этими словесными памятниками прошедшего со всеми любителями старины и рассудил, что мне как москвичу всего лучше и приличнее напечатать их в Москве,[6] тем более, что в московском обществе найдутся люди, по преданию имеющие понятие о лицах, упоминаемых в рассказах старушки, прожившей всю свою жизнь в Москве.
1877 года, ноября 1 дня.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Бабушка моя, матушкина мать, Елизавета Петровна Янькова, родилась 29 марта 1768 года. Она была дочь Петра Михайловича Римского-Корсакова, женатого на княжне Пелагее Николаевне Щербатовой. Мать Петра Михайловича, Евпраксия Васильевна, была дочь историка Василия Никитича Татищева.
Бабушка скончалась 3 марта 1861 года, сохранив почти до самой своей кончины твердую память, в особенности когда речь касалась прошлого. Все члены рода Корсаковых жили весьма долго, но бабушка Елизавета Петровна всех превзошла своим долгоденствием. Она живо помнила все предания семейства, восходившие до времен Петра I, и рассказывала с удивительною подробностью, помня иногда года и числа: кто был на ком женат, у кого было сколько детей, словом сказать, она была живою летописью всего XVIII столетия и половины XIX.
Я начал помнить мою бабушку с 1830 года, со времени первой холеры:2 ей было тогда 62 года. Она жила постоянно в Москве, в собственном доме, в приходе у Троицы 3 в Зубове, в Штатном переулке, между Пречистенкой и Остоженкой. Мне было тогда три года: мы жили в деревне в сорока верстах от Москвы; это было осенью, в конце августа или в сентябре. Помню, что раз вечером в гостиной я заснул у матушки на диване, за ее спиной. Просыпаюсь — поданы свечи; пред матушкой стоит жена управителя Настасья Платоновна, и матушка читает ей вслух письмо, полученное от бабушки. Она писала: «Милый друг мой, Грушенька, приезжай скорее в Москву: нас посетил гнев Божий, смертоносное поветрие, которое называют холерой. Смертность ужасная: люди мрут как мухи. Приезжай, моя голубушка, я одна: Клеопатра еще не возвращалась; она и Авдотья Федоровна у Анночки [* Клеопатра Дмитриевна, младшая сестра матушки, девица, которая жила с бабушкой. Анночка, то есть Анна Дмитриевна Посникова, вторая дочь бабушки, находившаяся тогда в костромской деревне Гремячеве. Авдотья Федоровна Барыкова, дочь одного тульского дворянина, которую по выходе из института бабушка взяла к себе погостить, очень полюбила ее и не пустила к отцу, и прожила она у бабушки до своего замужества, с 1816 до 1834 года.] в Гремячеве. Что тебе делать одной с ребенком в деревне: ежели Господь определил нам умереть, так уж лучше приезжай умирать со мною, умрем вместе; на людях, говорят, и смерть красна. Жду тебя, моя милая. Господь с тобою».[* Это письмо уцелело; списываю его слово в слово.]
На следующий день мы поехали в Москву. Как мы ехали, не помню; памятно мне только, что, когда мы приехали к Бутырской заставе, было уже совершенно темно и вдруг нас озарил яркий свет: были разложены большие костры по обеим сторонам дороги у самой заставы.
Я спал во время дороги, но когда карета вдруг остановилась, я проснулся.
Слышу, матушка спрашивает у кого-то:
— Что это такое? Отчего разложены костры?
— Велено окуривать тех, которые въезжают в город, — отвечал чей-то голос в темноте.
Человек наш пошел в караульную при заставе расписываться в книге: кто и откуда едет (как это тогда водилось, покуда с устройством железных дорог в 1852 году на заставах не были сняты шлагбаумы и въезд в города не сделался совершенно свободным).
Матушка говорит моей няне старушке:
— Няня, спусти стекло и спроси, отчего это казак стоит у огня?
Няня спустила стекло, высунула голову и с кем-то говорила; я, верно, или не понял, или не слыхал ее слов, но только слышу, она передает матушке шепотом, чтобы меня не разбудить: «Это, вишь, пикет, казаки поставлены, город оцеплен; и мертвое тело лежит…»
— Ах, Боже мой! — воскликнула матушка.
Мне стало почему-то вдруг страшно, и я громко заплакал.
Матушка взяла меня на колени, крепко поцеловала и стала мне что-то говорить. Между тем человек расписался, подняли шлагбаум, и мы въехали в город.
Я совершенно разгулялся ото сна и стал внимательно смотреть в окно: вижу фонари, лавки освещенные, по улицам ездят в каретах. Все это меня занимало, и всё мы ехали, ехали — мне показалось, очень долго и далеко. Наконец матушка говорит мне: «Сними шляпу и перекрестись, мой хороший; вот церковь, это наш приход, сейчас приедем..»
И точно, вскоре мы въехали на двор. Меня вынули из кареты и понесли в дом.
Бабушка вышла встретить нас в залу и обняла матушку, а ко мне нагнулась и меня расцеловала. Это свидание матушки и бабушки живо врезалось в мою память и представляется мне как самое давнее, первое мое воспоминание. С этого дня я начинаю помнить бабушку, ее зубовский дом, приход наш, сад и все то, чем я был постоянно окружен до 1838 года, когда мы от бабушки переехали на житье в собственный дом.
Мы вошли в гостиную: большая желтая комната; налево три больших окна; в простенках зеркала с подстольями темно-красного дерева, как и вся мебель в гостиной. Направо от входной двери решетка с плющом и за нею диван, стол и несколько кресел.
Напротив окон, у средней стены, диван огромного размера, обитый красным шелоном; пред диваном стол овальный, то>йе очень большой, а на столе большая зеленая жестяная лампа тускло горит под матовым стеклянным круглым колпаком. У стены, противоположной входной двери, небольшой диван с шитыми подушками и на нем по вечерам всегда сидит бабушка и работает: вяжет филе или шнурочек или что-нибудь на толстых спицах из разных шерстей. Пред нею четвероугольный продолговатый стол, покрытый пестрою клеенкой с изображением скачущей тройки; на столе две восковые свечи в высоких хрустальных с бронзой подсвечниках и бронзовый колокольчик с петухом. Напротив бабушки у стола кресло, в которое села матушка и стала слушать, что говорит бабушка; а я, довольный, что после неподвижного сидения в карете могу расправить ноги, отправился по всем комнатам все осматривать с любопытством, как будто видимое мною видел в первый раз.
Надобно думать, что я до тех пор был еще слишком мал и ничего еще не понимал, потому что все, что представлялось моим взглядам, мне казалось совершенно новым.
Поутру бабушка кушала свой кофе у себя в кабинете, и пока не откушает, дверь в гостиную не отворялась; в 10 часов замок у двери щелкнет со звоном, бабушка выходит в гостиную и направо от кабинетной двери садится у окна в мягкое глубокое кресло и работает у маленького столика до обеда, то есть до трех часов, а если работает в пяльцах — вышивает ковер, то остается в своем кабинете и сидит на диване против входной двери из гостиной и видит тотчас, кто входит из залы. Когда она бывала дома, то принимали прямо без доклада.
Опишу наружность бабушки, каковою я начал ее помнить с детства и каковою, с едва заметною для меня переменой, она осталась до самой ее кончины в 1861 году, когда ей было 93 года.
Бабушка была маленькая худенькая старушка с весьма приятным бледным лицом; на ней тюлевый чепец с широким рюшем надвинут на самый лоб, так что волос совсем не видать; тафтяное платье с очень высоким воротом и около шеи тюлевый рюшевый барок; сверху накинут на плечи большой темный платок из легкой шерстяной ткани или черный шелковый палатин. Как многие старушки ее времени, она остановилась на известной моде, ей приличествовавшей (1820-х годов), и с тех пор до самой кончины своей продолжала носить и чепец, и платье однажды усвоенного ею покроя. Это несовременное одеяние не казалось на ней странным, напротив того: невольное внушало каждому уважение к старушке, которая, чуждаясь непостоянства и крайностей моды, с чувством собственного достоинства оставила за собой право одеваться, как ей было удобно, как бы считая одежду не поводом к излишнему щегольству, но только средством, изобретенным необходимостью, приличным образом удобно и покойно себя чем-нибудь прикрыть.
Десять лет моего детства провел я в доме бабушки и с детства слышал ее рассказы, но немногое от слышанного тогда осталось в моей памяти; я был еще так мал, что не придавал настоящего значения слышанному мною и то, что слышал сегодня, — забывал завтра. Десять лет спустя, когда, лишившись своей незамужней дочери,5 с которою она жила, бабушка переехала на житье к нам в дом и жила с нами до своей кончины, в эти двенадцать лет слышанное мною живо врезалось в мою память, потому что многое было мною тогда же подробно записано. В числе этих двенадцати лет мы провели безвыездно три года — 53,54 и 55 — в деревне. и тут в длинные зимние вечера бабушка любила вспоминать о своей прошлой жизни и нередко повторяла одно и то же.
Воспоминания Елизаветы Петровны Яньковой (1768-1861), урождённой Римской-Корсаковой, охватывают московскую жизнь с екатерининских до николаевских времён. Восстание Пугачева, коронация Павла Первого, пожар Москвы, декабристы, поездки по России, московский и усадебный быт, родственники и знакомые, судьбы людей, случаи из жизни, которые иногда похожи на наше время, потому что люди не меняются.
Очень интересны описания Москвы, сделанные Елизаветой Петровной.
«Говоря о пожаре Москвы, о перестройках и переменах в городе, расскажу, кстати, о том, как я застала Москву и что припомню о переменах. на моей памяти происшедших.
Около Кремля, где теперь Александровский сад, я застала большие ы в которых стояла зеленая вонючая вода, и туда сваливали всякую нечистоту, и сказывают, что после французов в одном из этих рвов долго шлялись кипы старых архивных дел из которого-то кремлевского архива. Сады стали разбивать после 1818 года. В Кремле тоже внизу под горою вдоль стены был пустырь. Говорят, прежде, при царях, там были сады и царские парники, а потом все это упразднили, и долгое время там было очень неопрятно, в особенности же после неприятеля, когда туда сваливали всякий хлам и мусор от взрывов.
Ф.Я. Алексеев, ученики. Никольская башня Кремля. 1800-02
Каменный мост я застала с двойною башней наподобие колокольни; он был крытый, и по сторонам торговали детскими игрушками. Самые лучшие из игрушек были деревянные козлы, которые стукаются лбами. Были игрушки и привозные, и заграничные; их продавали во французских модных лавках, и очень дорого.
Ф.Я. Алексеев. Каменный мост.
Василий Блаженный, или Покровский собор на Рву, был на холме, который ничем не был обнесен. Набережная была только местами вымощена, а берега реки камнем стали обкладывать при императрице Екатерине II и в 1790-х годах; до тех пор они были и изрыты, и часто весной обваливались.
Ф.Я. Алексеев. Красная площадью 1801
Воспитательный дом достраивали и доделывали на моей памяти, в то время, как я была еще ребенком. На его построение пошел материал, приготовленный для загородного дворца Петра II где-то в окрестностях Москвы, в имении, бывшем прежде за князем Меншиковым и отобранном потом в казну.[* Село Люберцы, или Либерцы, в 15 верстах от Москвы по Коломенскому шоссе. Там был деревянный дворец, в котором при императрице Елизавете Петровне целое лето жили великий князь Петр Федорович и великая княгиня Екатерина Алексеевна. Там был липовый регулярный сад, остатки которого видны и теперь. Дворец был разобран за ветхостью, сады мало- помалу запушены, и не осталось и следов прежней роскошной усадьбы светлейшего князя и дворца, в котором живал Петр II, потешавшийся в том месте охотою.] Много было разных суждений насчет Воспитательного дома: кто осуждал, а кто и одобрял, и последних было более. Одни говорили, что не следует делать приюта для незаконных детей, что это значит покрывать беззаконие и покровительствовать разврату, а другие смотрели на это иначе и превозносили милосердие императрицы, что она давала приют для воспитания несчастных младенцев, невиновных в грехе родителей, которые, устыдившись своего увлечения, чтобы скрыть свой позор, может статься, прибегли бы к преступлению и лишили бы жизни невинных младенцев, не имея возможности ни устроить их, ни утаить их, ни воспитать. И в сам деле, до учреждения Воспитательного дома такие ужасные несчастные случаи повторялись очень нередко. Потому хваливших императрицу было более, чем осуждавших.
Ф.Я. Алексеев. Приютская больница. 1801
Стена, которая идет по набережной, и теперь уцелела только частью; до 1812 года была вся вполне.
Я застала еще Тверские ворота. Пречистенские, Арбатские, Никитские, Серпуховские; некоторые были даже деревянные и очень некрасивые. В те времена, когда в Москве было несколько стен городских, понятно, что нужны были и ворота; потом стены обваливались, их сломали, а ворота оставили, и было очень странно видеть, что ни с того ни с сего вдруг, смотришь, стоят на улице или на площади ворота; многие стали ветшать, их и велено было снести; это было в 1780-х годах. Теперь осталось на память одно только название.
Я помню, когда была в Москве речонка Неглинная, через нее было несколько мостиков: Боровицкий деревянный, другие — каменные. Я слыхала от батюшки, что он застал мельницы на Москве-реке, и одна из них была около Крымского брода, в месте, что называют Бабий городок. Некоторые старожилы в мое время помнили, что была мельница на Неглинной. Речку помню, а мельниц я уже не застала; их было три: 1) у Водяной башни, 2) у Троицких ворот и 3) у Боровицких.
Ф.Я. Алексеев. Неглинный мост у Тверской улицы.
На Кузнецком мосту точно был мост и налево, как ехать к Самотеке, целый ряд кузниц, отчего и название до сих пор осталось. Мост был хотя и не деревянный, но пре- плохой, и сломали его гораздо после французов. Улица, называемая Кузнецкий мост, издавна была заселена иностранцами: были французские и немецкие лавки. Теперь говорят «ехать на Кузнецкий мост», а в наше время говорили «ехать во французские лавки». Там торговали модным товаром, который привозили из чужих краев; были и свои мастерицы в Москве, но их обегали, и кто побогаче, все покупали больше заграничный привозный товар.
На Ильинке за Гостиным рядом и за Гостиным двором были нюрнбергские лавки и голландский магазин. Там мы все больше покупали шерсти для работ и шелки; чулки шерстяные и голландское полотно, которое было очень дорого, но было хорошее, ручного изделия и без бумаги; торговали и батистом, и носовыми платками, и голландским сыром. Сарептский магазин был где-то далеко, за Покровкой и за Богоявлением: вот на первой неделе, бывало, туда все и потянутся покупать медовые коврижки и пряники, каких теперь не делают. Целая нить карет едет по Покровке за пряниками. Потом сарептскую лавку перевели на Никольскую и думали, что будет лучше, а вышло, что стали торговать гораздо хуже….
Московский Большой театр начали строить в двадцатых годах, а до тех пор он был в другом месте, деревянный и преплохой. Содержал его от себя некто Медокс: было ли ему на то дано право от казны, или тогда можно было обойтись без этого и дозволялось частным лицам содержать театры, этого я хорошенько не знаю. Помню только, что когда старый театр сгорел (это было очень давно, в моей молодости) ,6 то временно был устроен театр в доме Воронцова, на Знаменке,7 в том самом доме, который впоследствии принадлежал брату Николаю Петровичу, а после того князю Сергею Ивановичу Гагарину.[* По смерти князя Сергея Ивановича Гагарина дом этот перешел по наследству дочери его Бутурлиной.] Ну, конечно, было и тесновато; впрочем, по-тогдашнему было хорошо и достаточно, потому что в театр езжали реже, чем теперь, и не всякий. . . Теперь каждый картузник и сапожник, корсетница и шляпница лезут в театр, а тогда не только многие из простонародья гнушались театральными позорищами, но и в нашей среде иные считали греховными все эти лицедейства. Но была еще и другая причина, что наша братия езжала реже в театры: в Москве живало много знати, людей очень богатых, и у редкого вельможи не было своего собственного театра и своей доморощенной труппы актеров….
- Главная
- Документальная литература
- Биографии и Мемуары
- «Рассказы бабушки: Из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные её внуком Д. Благово»
Дмитрий Дмитриевич Благово
Рассказы бабушки: Из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные её внуком Д. Благово
«Рассказы бабушки: Из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные её внуком Д. Благово»
Описание
Эта «бабушка» — Елизавета Петровна Янькова (1768-1861), внучка историка В.Н. Татищева, урожденная Римская-Корсакова, связанная родственными узами с Щербатовыми, Шаховскими, Архаровыми, Нащокиными, Салтыковыми, Вяземскими и многими другими. Она постоянно жила в Москве и умерла в возрасте 93 лет, живо помнила семейные предания, доходившие до времени Петра I, рассказывала их с удивительными подробностями, помня даже годы и числа, — была живой летописью всего XVIII и половины XIX столетия. Все это записал за ней ее внук Дмитрий Дмитриевич Благово (1827-1897, в монашестве архимандрит Пимен).
«Рассказы бабушки» впервые были опубликованы в 1878-1880 гг. в «Русском вестнике»; в 1885 г. вышли отдельным изданием. В 1986 г. издательство «Синтаксис» выпустило их репринт. Издание «Литературных памятников» — первая научная публикация книги. Здесь впервые собраны биографические сведения о Д.Д. Благово.
СОДЕРЖАНИЕ:
(Предисловие) Д.Д.Благово (5).
Глава первая (9).
Глава вторая (40).
Глава третья (54).
Глава четвертая (64).
Глава пятая (73).
Глава шестая (85).
Глава седьмая (98).
Глава восьмая (116).
Глава девятая (148).
Глава…
Настроики
Фон текста:
- Текст
- Текст
- Текст
- Текст
-
Аа
Roboto
-
Аа
Garamond
-
Аа
Fira Sans
-
Аа
Times
Рассказы бабушки: Из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные её внуком Д. Благово (djvu) — Рассказы бабушки: Из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные её внуком Д. Благово 8625K (скачать djvu) — Дмитрий Дмитриевич Благово
Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg
—>