только полные версии книг
Повести
Детство – это такое время, когда в жизни каждого появляется что-нибудь волшебное. У кого-то – говорящий велосипед, у кого-то – заброшенная великанская деревня, у кого-то – подружка, очень-очень…
Подробнее
Книги для детей
В школе Лёву Иноземцева считают странным. Единственный человек, с которым он нашёл общий язык, как назло, садится за одну парту с тем, кто насмехается над Лёвой больше всех. А ещё Лёва Иноземцев…
Подробнее
Подростковая литература
Автор повести «Скрипка неизвестного мастера» Нина Дашевская имеет музыкальное образование, она профессиональная скрипачка и поэтому не удивительно, что повесть описывает события, так или иначе…
Подробнее
Проза для детей
Обычный человек так бежит, когда на поезд опаздывает. А для Игната – нормальная скорость. Самое то, на роликах или на самокате. Так лучше ощущаешь связь с миром, а в нем всё интересно: и люди, и…
Подробнее
Проза для детей
Эта книга о том, что приручить чудо проще простого. Стоит только очень захотеть: снега, когда осень всё не уходит, или тепла, чтобы самую малость согреться. А волшебство найдётся, и у каждого – а как…
Подробнее
Книги для детей
Ваня Творогов из «Поиска звука» – подросток, который хочет, чтобы его оставили в покое. Все учителя, друзья, родители, даже автор. Ловит за хвост идею, к примеру сделать серию необычных фото, и тут…
Подробнее
Книги для детей: прочее
Нина Дашевская окончила Московскую консерваторию, сейчас работает в оркестре театра имени Н. И. Сац. Сборник рассказов «Около музыки» выиграл конкурс «Новая детская книга», а также «Книгуру» в…
Подробнее
Книги для детей
Нина Дашевская – писатель, умеющий парой слов раскрыть самое сокровенное в душе героя. Каждая её книга – будто коллекция психологических советов, только в тысячу раз увлекательнее, красивее,…
Подробнее
Проза для детей
Тео и вся его семья – театральные мыши. Они поселились в театре давным-давно, поэтому хорошо знают театр изнутри: оркестровая, костюмерная, балетная…
Но большую часть времени Тео проводит на…
Подробнее
Книги для детей: прочее
У Тимофея младший брат, а у Ирки старший. Тимофей пишет в блокноте, а Ирка рисует в скетчбуке. Они незнакомы, их истории – разные, но оба чувствуют себя одинаково одинокими в семье, где есть кто-то…
Подробнее
Книги для детей
Нина Дашевская – один из известных современных русских детских писателей, победитель многих литературных конкурсов, музыкант по первому образованию. Она пишет про всё, что любит сама: про самокаты и…
Подробнее
В книге «Вивальди. Времена года» Нина Дашевская продолжает знакомить маленьких читателей с миром классической музыки. Разговоры главного героя повести Антона с дедушкой переносят читателя на 250 лет…
Подробнее
Похожие авторы
- Вилли
О
Книга невероятная, огромное удовольствие и радость от чтения и у меня и у детей, 14 и 12 лет )
- Скрипка неизвестного мастера
В
Занимательная история. Мне понравилось. Запомнились все персонажи, написано доступным языком.
- День числа Пи
О
Эта книга для нас, взрослых, прежде всего: педагогов и родителей.
Нина Дашевская
Около музыки и другие рассказы
© Дашевская Н.С., «Около музыки», 2015
© Дашевская Н.С., «Второй», «Канатоходец», 2018
© Дашевская Н.С., «Ключ», 2022
Около музыки
Наушники
Мы с Никитой совершенно разные. Мой папа как-то сказал про нас – «лёд и пламень». И я обиделся. Потому что понятно же, кто из нас пламень получается. А я, его родной сын, выходит – лёд, что ли?!
У нас общего – только замечания в дневнике. Количество. А вот качество разное. Мне пишут одно и то же: «Не слышит учителя!», «Витает в облаках», «На уроке присутствует чисто физически». Это, конечно, физичка написала. А потом географичка у неё собезьянничала и написала – «присутствует чисто географически». Я вот жду такого же остроумия от математика. С них станется друг у друга списывать изо дня в день. У меня иногда чувство возникает, что они через мой дневник друг с другом перемигиваются.
А вот у Никиты! «Принёс в школу живого ужа», «Поджёг библиотечную книгу». Или вот, последнее: «Прилепил мышь жвачкой к потолку. И в процессе объяснения нового материала она упала на учителя». Мышь, конечно, игрушечная была. Но похожая!!! Конечно, он думал – кто-то из наших будет у доски отвечать. А Маргарита ходит там, ходит, объясняет, объясняет. А мышь – болтается, болтается…
О, что было!!! К директору вызывали, конечно.
А директор наш дверь закрыл и там ему потихонечку говорит: «Кукушкин! Всё прощу. Только объясни – пакты это сделал!» По крайней мере, Никита так потом рассказывал.
Ну вот, а ещё мы ходим в музыкалку. Только я играю на виолончели, а Никита – ударник. Барабаны, значит, и ксилофон. Вот теперь вам, наверное, окончательно всё ясно.
Мы учились в одном классе шесть лет и абсолютно не замечали друг друга. То есть это он не замечал – меня вообще мало кто замечает. А его! Он так устроен – только заходите в класс и сразу видите его. Его светлую растрёпанную голову и жёлтый свитер. «Кукушкин!» – «Я!» – отвечает он и выходит к доске на руках. И наша новенькая физичка внимательно его слушает и не моргнув глазом ставит пятёрку. И спрашивает ещё: «Тоже перевёрнутую ставить?..»
А про наш класс так говорят: «Седьмой „Б“ – это тот, в котором Никита Кукушкин?»
Так вот, однажды мы с нашим оркестром поехали на гастроли. Настоящие гастроли! В Новгород. На три дня. И нас поселили с ним в один номер. Все как-то договорились заранее, кто с кем будет жить, а я – нет. Мне было всё равно. Потому что у меня никогда не было друга. А у Никиты – наоборот! Миллион друзей. И каждый подумал, что Никита поселится с кем-то другим. И потому он тоже остался без соседа.
Ну, нас и поселили вместе. Всё-таки одноклассники.
– С кем ты? – спросила меня Лёлька. Она тоже из нашего класса, настрое в оркестре из нашего. – Что?! С Никитосом?! Ну ты попал!
И я вдруг обиделся. Во-первых – почему это я «попал»? А во-вторых – за «Никитоса». Потому что мне нравилось, как звучит имя «Никита». Просто и крепко. Говоришь – будто орех перекатываешь за щекой: Ни-ки-та. Согласные – как сухие полешки. Как ксилофон. Ему подходит, он ударник. Никита Кукушкин, па-парам, там-тирам. Будто барабан и тарелочка. А у меня вот дурацкое имя. Пустое какое-то.
Короче говоря, Никита взял карточку-ключ от комнаты и пошёл вверх по лестнице. Хорошо ему – палочки барабанные в рюкзак, и вперёд! А я тащусь со своей виолончелью… В общем, он первым открыл дверь. И сразу, прямо в кроссовках, рухнул на кровать. И заорал:
– Темницы рухнут, и свобода! Нас! Примет! Радостно! У входа!!!
– И братья ключ нам отдадут, – пробормотал я.
– Чего? – удивился Никита. И спросил: – Ты откуда это знаешь?
Я почему-то смутился.
– Ну… Не знаю. Стихи. Это все знают, разве нет?
И добавил:
– Ключ отдай – без него свет не включается!
– Слушай, Оська, а ты, похоже, ничего чел!
Оська. Вот оно, моё имя. Мой ужас. Ося. Одна согласная – и та никакая. Приходится обязательно добавлять «к». Но тут я как-то забыл, что имя у меня некрасивое.
Никита вставил карточку, и стало светло.
Мы проболтали с ним всю ночь. Его ждали в семи местах – играть в карты, травить анекдоты, ходить по гостинице и подсовывать нашим под дверь дурацкие записки. Но опять вышло то же самое – все думали, что он с другими. И за ним даже никто не зашёл.
И хорошо, что не зашли.
Только я сам не понял… Как можно было вот этому человеку… Вот этому лохматому Никите-барабанщику рассказать то, чего я раньше никому не рассказывал. Я вроде бы и не хотел никогда рассказывать, а оказалось – хотел. Очень. Причём всякую ерунду.
Что мы дружили до школы с Лёлькой Погореловой, которая сейчас и не здоровается со мной. Хотя мы соседи. Что мы с ней копали вместе червяков и ловили жуков. Теперь, конечно, странно предположить, что длинную Лёльку в вечных уггах с какими-то блестящими штуками когда-то интересовали червяки.
– Что, прямо в руки брала? – восхищался Никита.
– Ну да… Она первая и брала! И в карманах домой таскала!
– Ух ты… Лёлька, надо же!
…Ну и Никита мне рассказал то, чего никому никогда не рассказывал. Про ту же самую Лёльку. Я обещал, конечно, что – никому. Ну и вам поэтому тоже не расскажу. Надо же, Лёлька. Вот бы никогда не подумал.
А ещё я показал ему свои стихи. Вот тоже не думал, что кому-то когда-то покажу.
И он… В общем, я знал, что он не будет смеяться.
Сразу понял. Но он ещё сказал:
– Надо же… А ведь не ужасные стихи. Ты, Оська, похоже, прямо поэт!
…Утром мы проспали завтрак. Нас разбудил звонок валторниста Кольки Солнцева: «Вы что! С ума сошли! Выезд на репетицию через пять минут!»
Ну, я джинсы натянул, и мы помчались. А Никита вообще спал не раздеваясь.
И я молчал и думал: что, что теперь будет? Посмеётся он надо мной или нет? Над моими стихами, и вообще… Скажет другим? Не скажет?..
У автобуса толпились наши:
– Кукушаныч, садись с нами! Никитос, к нам давай! Ты где вообще тусил вчера?..
А Никита спокойно шлёпнул каждому по ладони и вдруг сказал:
– Не, я вот с Оськой сяду.
Так у меня появился друг.
* * *
И я неожиданно оказался с ним везде-везде, и со всеми тоже – мы на гастролях много тусовались. И я с удивлением обнаружил, что мне с людьми хорошо. А я всегда думал, что мне, кроме книжек, никто не нужен.
И плевать было даже на новую куртку, которую мне прожгли сигаретой. Но мама потом плакала. Говорила, что я весь пропах дымом. Что вот, дедушка дымил как паровоз и умер молодым. И не верила мне, что я не курил (хотя это правда).
…А вот Никите сразу поверила. Я, честно говоря, был уверен: наша дружба – на три дня. Только на эту поездку. Потому что так не бывает: что уж такого во мне интересного, чтобы Никита Кукушкин со мной дружил? Ему вон всех всегда мало. А я… Что уж во мне такого особенного, чтобы ему не надоесть? Приедем домой – и привет.
После гастролей я заболел, конечно. Сразу же. Я вообще очень легко заболеваю, даже с удовольствием. Лежал себе и читал с планшета всё подряд.
А вечером в дверь раздался звонок. И я услышал неожиданное:
– А Оська дома?..
Никто раньше так не спрашивал. Я вообще-то далеко живу от школы, семь остановок на троллейбусе.
А Никита приехал.
– Адрес? У Погореловой спросил, конечно! Ты же сказал – вы соседи. – И он поставил в угол свои ролики.
А потом пошёл на кухню очаровывать мою маму.
И мама очаровалась.
– Надо же, Оська. Вот не думала, что ты можешь подружиться с таким интересным мальчиком.
Не думала она. Думала, конечно, что её сын – так, аппарат для поглощения борща.
Нина Дашевская
Скрипка неизвестного мастера
моему папе
I. Тигр
— Выключи! — резко сказал Кешка.
Грубо вышло, конечно. Как-то по-хамски даже. Но они тоже хороши — знают ведь, что Кешка музыку терпеть не может! Ненавидит. Кому это вообще нужно — концерты их, симфонии… Только тишину нарушают, и больше ничего. Никаких таких Бахов-Бетховенов Кешка не потерпит. Потому что музыке он объявил войну. Непримиримую и беспощадную.
Оркестр за стенкой захлебнулся вступлением и тут же сменился яростными криками болельщиков — мама переключила телевизор на какой-то спорт.
Только не подумайте, что Кешка лупит тех, кто в музыкальную школу бегает. С папочкой под мышкой. Нет, эти-то как раз не виноваты, их жалко даже. Это их родителям напели: — «Ах, у вашего мальчика слух, способности!» Вот они и попались, глупые уклейки… А потом — всё, на крючке. Попробуй, соскочи, сразу начнётся: — «А ты знаешь, за сколько мы тебе пианино купили?» Ну или ещё какая-нибудь глупость в этом роде. А уж если окажется, что талант — то всё. Труба!
Кешка тоже чуть не попался. Тогда он ещё в детский сад ходил — и к ним пришли эти самые способности проверять. У него слух какой-то там обнаружили особенный… Только это всё ерунда, чушь в клеточку! И слуха у него никакого нет, ясно!?
Тогда ещё у Кешки был друг. Настоящий.
А теперь — нет.
Папа, смеясь, называл их «сиамскими близнецами». Почему-то везде они оказывались вместе — ещё с детского сада. Кешка даже иногда думал про себя не «я», а «мы». Мы с Тигром. Нет, это не прозвище. Такое имя — Тигр.
Вообще в Кешкином дворе подобралась приличная компания: братья Мельники, Егорка Чижов, Прохор, мушкетёр Арсений… то есть это Кешка его так называл про себя, чем-то он был похож на мушкетёра. Но ни у кого не было такого друга, как Тигр. Все знали: если футбол, или в шпионов, или ещё во что — Кешка с Тигром в одной команде. Близнецы Мельники могут в разных, а эти — нет. «Нечётное, на два не делится» — шутил про них Арсений.
Кешка валялся на диване, ногами на спинке — и вспоминал: как, например, он болел, а Тигр запускал ему в форточку самолётики. То есть сначала все пускали, но потом надоело — шутка ли, попасть в форточку на втором этаже! А Тигр остался. И вечером самолётик, белый в клеточку, всё-таки опустился на Кешкин стол.
А ещё как-то Кешке к зубному надо было, и он не мог к Арсению на день рожденья пойти. И Тигр тогда тоже не пошёл! Сидел в этой дурацкой поликлинике, ждал Кешку. И потом они отправились к мушкетёру Арсению вместе, и Кешке нельзя было ничего есть, и Тигр тоже не ел. Даже торт!
А ещё… А ещё Тигр сказал, что Арсению нужно подарить мушкетёра. Ну, это раньше было — когда ему подарок выбирали на день рожденья.
— Давай знаешь чего? Мушкетёра ему такого купим, а?
Кешка засмеялся.
— Кеныч, ты что?! Ну, чего смешного? Я в книжном видел. Нормальный такой мушкетёр — я б такого хотел.
А Кешка просто никогда не говорил Тигру, что Арсений на мушкетёра похож. У папы такой рисунок на столе стоит — он сам рисовал, папа. В детстве. Мушкетёра этого. Вылитый Арсений! А Тигр-то откуда знает?!
В общем, они дружили уже лет сто. А потом Тигр пошел в музыкальную школу.
Сначала как будто ничего не случилось. Ну, занят человек — Кешка тоже был занят — шахматы по пятницам, и плавание дважды в неделю. Это понятно, это у всех так. Тигр перестал играть вечерами в футбол — и ладно, всё равно играл так себе. Тоже понятно — надо заниматься. Хотя не очень ясно, зачем еще заниматься, если и так торчишь в этой музыкальной школе с утра до вечера…
Тигр по-прежнему был другом. Хорошим другом. Иногда даже давал носить виолончель…
А потом солнечным апрельским днём случилась эта история с пушкарями.
II. Пушкари
Кешка тогда после шахмат пошёл не домой, а в парк, на дерево. Дерево было примечательное — Кешка почему-то считал, что это вяз. Садишься на толстый сук — спиной к стволу, лучше всякого кресла. И для сумки сучок, как вешалка. Будто нарочно. Мечта, а не место. А внизу, прямо под Кешкой, тропинка. По ней люди идут — прямо под его подошвами. И никому из них в голову не приходит вверх посмотреть. Так что Кешку никто ни разу не заметил.
Там можно было сидеть вдвоём, Кешка с Тигром нередко этим пользовались. Но в тот солнечный день Кешка был один. С книжкой. О, это была особенная книжка — с папиной полки. Дома была одна такая полка, с любимыми книжками папиного детства. Эти книжки строго-настрого запрещалось выносить из дома — после того, как «Таинственный остров» пропал неизвестно куда. Кешка здесь ни при чём, он тогда ещё маленький был. Но вот жирные пятна на «Карлсоне» — да, это Кешкиных рук дело. Ну и влетело же ему тогда! «И вообще — что за привычка дурацкая, за столом читать!» Хотя Кешка прекрасно видел, что папа и сам так читает — «вприкуску», как он говорит. Да ещё ночью! С бутербродами… вечно взрослым можно всякие прекрасные вещи, а детей почему-то гонят спать. Так вот, после пятна на «Карлсоне» папа запретил Кешке брать любые книги с этой полки. «Без моего письменного разрешения». А попробуй-ка получи это разрешение — тебе рано, говорит! Почему ещё рано?! Папа странный, конечно. Жалко ему, что ли? В общем, папина полка была очень высоко, под самым потолком. Кешка ставил пластмассовый ящик из под игрушек на табуретку и доставал. Потом другие книжки распределял, чтобы щели не оставалось. А то как зуб выбитый. Ну и потом добытую книгу в какую-нибудь суперобложку заворачивал. Получалось — он как будто читает про драконов там всяких, про динозавров… И ни разу ещё папа не поймал его! Правда, однажды ящик из-под игрушек предательски разъехался под ним и Кешка разбил губу. Но сейчас он нормально достаёт до полки, безо всякого ящика. Почти всю полку уже прочитал.
Так вот, на этот раз Кешка сидел на этом вязе с Жюлем Верном и бутербродом. Он раскрыл книгу и откусил кусок побольше. Впереди ожидались чудесные полчаса.
— Эй, слазь давай!
Этого только не хватало — пушкари! Они жили за школой, на улице Пушкина, и Кешкина компания вела с ними довольно вялую войну. Даже не дрались толком ни разу — так, кричали друг другу всякие гадости, писали ерунду на стенах. Вообще Кешка пушкарей не боялся. Он лениво перевернул страницу, даже не посмотрел вниз.
— Слезай! Это наше дерево!
А вот это уже неприятно — среди пушкарей оказался Герцель. Длинный нескладный парень, он немного косил на один глаз. Кешка никогда не мог понять, куда он смотрит. Лёшка Мельник говорил, что Герцель этот немного не в себе, псих.
Кешка захлопнул книгу.
— Чего вам надо, а? Я же первый пришёл, давайте, катитесь отсюда колбаской!
— Ты, что ли, не понял?! Слазь, а то за ноги стащим!
Опять Герцель. Действительно, псих — такой и вправду может за ноги…
— Нечестно — пятеро на одного, — засопел Кешка, упихивая книгу в сумку.
— Потому что наше дерево, — упрямо сказал какой-то малыш из пушкарей.
— А вот и всё равно наше, — пробормотал Кешка и спрыгнул вниз. Нечестно. Пушкари — так, мелкота, но вот Герцель… Этот оказался на голову выше, да и глаза какие-то сумасшедшие. Неожиданно он схватил Кешку за воротник и заорал прямо в ухо:
— Самый честный, типа, да? Значит, по-честному хочешь?! Ну-ну. Давай, приводи своих дурачков. Решим, чьё дерево. Давно пора, — одним глазом он смотрел как-то мимо Кешки, от этого было жутко. — Придёшь? Или слабо?
У Кешки вспыхнули уши.
— Ещё чего… Больно страшные, от горшка два вершка, — он старался не глядеть на Герцеля. — Давай через час, на этом же месте.
— Идёт, — сказал Герцель. — Скажи спасибо, что я такой сговорчивый.
И Кешка помчался. Страха не было. Он никогда ещё не дрался по-настоящему, так, только возился со своими же… Как это, интересно — по-настоящему!? Папа рассказывал — вот они дрались… «Нежное поколение», говорил он про Кешку. Ну-ну. Сейчас собрать всех — Тигра, обоих Мельников, здоровенного Прохора, мушкетёра Арсения, Егорку — ну, они им покажут! Они у них попляшут — эти пушкари недобитые…
Кешка с пылающими ушами влетел во двор. Пусто… Нет, не может быть! — он сначала даже не поверил. Помчался за дом, в соседний двор — пусто! В футбольной коробке — тишина… Куда же они делись, умерли, что ли, все?!
Кешка помчался по квартирам, собирать людей. Но где-то в животе уже шевелилось холодным червяком нехорошее предчувствие.
Так всё и оказалось — братья Мельники укатили к бабушке. Прохора дома заперли, наказали (сумасшедшая мамаша Прохорова — разве можно живого человека в доме запирать, а вдруг пожар?!). Арсений тоже выступил — они с классом пошли в цирк. Это же надо, в цирк!
К Егорке Кешка уже не пошёл. Толку от него, щуплого маленького очкарика… Он, конечно, отчаянный, только побьют его, да и всё. Кешка понял — к пушкарям пойдут они с Тигром. Вдвоём.
Только бы Тигр оказался дома…
А, так вот же он сам — выходит из подъезда!
Кешка бросился к нему:
— Ох, Тигр! А я уж испугался, что тебя нет… Никого нет! Как хорошо, что ты…Ты мне нужен ужасно! Пойдем! Знаешь…
Но Тигр перебил его:
— Я, Кеныч, не могу сейчас. У меня сольфеджио. Давай потом, ладно? Ты чего такой — случилось что?
Земля, всегда такая надежная, вдруг поплыла под Кешкиными ногами.
— Да нет, ничего не случилось… Ты иди на свое сольфеджио … Иди-иди!
— Кешка, ты чего?!
— А ничего! Ты иди, раз тебе так надо… Раз у тебя это, сольфеджио…
И Тигр обиделся. Развернулся и ушел со своей зеленой папочкой.
Если бы Кешка только объяснил ему… Но… Друг, называется! Он даже не стал ничего спрашивать! Он же сразу — сольфеджио! Ух, слово-то какое мерзкое. Что можно объяснить человеку, у которого — сольфеджио?!
А ведь должен был сразу понять, что да — случилось, что нужен, что… Ведь он раньше угадывал, всегда!! А тут — не понял. Ничего он не понял.
И как же раньше Кешка не замечал! Ведь это уже давно — Тигр-то уже как бы и не с ним! Всё из-за этой музыки своей. «Мне, Кеш, заниматься надо». Вечно ему — заниматься. Тоже, великий музыкант нашёлся. И даже на уроках — он не слышит Кешку, не замечает! Всё о музыке своей, наверно, думает. Не видит, что у них с Кешкой ответы не совпадают. Не совпадают!!
Весь вечер Кешка провёл на дереве, с Лёвкой Герцем. Он оказался очень даже ничего, этот Герцель — тоже растерял всех своих бойцов, пришёл один. Малышей разогнал по домам. Непонятное «Герцель» оказалось просто от фамилии, от Герца. Выпросил у Кешки «Капитана Немо» — книжки Лёвка любил, а мама ему не разрешала читать, из-за глаз. Ещё Лёвка рассказал, что у него отец — профессор, почему-то уехал в Голландию и там преподаёт математику. Но уж это он загнул, конечно. Лёшка Мельник говорил, что у Герцеля и отца-то никакого вообще нет.
Всё равно хороший парень оказался этот Лёвка Герц, хотя и сочиняет много. Здорово, что они подружились.
Только никто и никогда не заменит Кешке Тигра. Уж лучше бы Кешку сегодня побили…
Он шел к музыкальной школе. Уроки давно закончились. Огромные пустые окна, гулкая тишина. Кешка поднял с земли гладкий, ловкий булыжник.
Зазвенело, брызнуло фонтаном стекло. Кешка ждал — прибежит сторож, или завоет сигнализация, поднимется шум. Нет, ничего не случилось — в маленьком скверике рядом со школой ни души. В свете фонаря смотрела на Кешку из аккуратного черного треугольника тишина.
Легче не стало. Возле самого дома Кешка аккуратно наступил в лужу еще сухим левым ботинком, и, хлюпая, зашёл в подъезд.
III. Дедушка
А через неделю у Кешки был день рождения. Он так его ждал, так хотелось праздника! Но день почему-то оказался не праздничный, а самый обыкновенный, и Кешка ходил хмурый и злился непонятно на что.
Заскочил Тигр, подарил «Таинственный остров» в дурацкой обложке. Кешка рассказывал ему, конечно, эту историю с пропавшей папиной книгой. Выходит, Тигр запомнил! Кешка кивнул, подержал подарок в руках и равнодушно поставил на полку. Тигр всё понял и довольно быстро ушёл.
Были и другие ребята, Арсений всё пытался Кешку растормошить. Но Кешка засел в углу с Егоркой за шахматами, и даже с каким-то удовольствием впервые в жизни ему проиграл. Разошлись рано.
— Не заболел? Чего ты скучный такой? — спросила мама.
Кешка помотал головой — мол, и сам не знаю, праздник, а грустно.
— Взрослеешь, — вздохнул папа и потрепал Кешку по макушке.
А мама как-то странно посмотрела на него и вдруг спросила:
— Кешка, а ты помнишь дедушку Иннокентия Михалыча?
Помнит ли он! Да разве забудешь такого деда!!
Кешка родился, когда деду исполнилось шестьдесят — день в день. И тогда дедушка стал Иннокентием Михалычем-старшим, а Кешка — младшим, у них даже отчество совпало. Он был не родной Кешкин дед, какой-то мамин дядя. Но мама его очень любила, и Кешка тоже. Хотя они виделись очень давно, Кешка еще маленький был. Помнил, как дедушка учил его играть в шахматы. Особенные, дедушкины — вырезанные из какого-то необыкновенного дерева, и у каждой фигурки своё личико, даже у пешек. Кешке-маленькому очень нравилось складывать их специальным способом, чтобы ящичек закрывался. Дедушка показал один раз — и Кеша сразу запомнил, как надо. Ему тогда лет пять было… А потом Инокентий Михалыч уехал в Америку.
Кешка почти совсем не помнил его лица, только круглые очки и маленькую бороду, тоже круглую. Он ждал, что дед когда-нибудь вернётся. Что они познакомятся поближе. Но не дождался — Иннокентий Михалыч умер в Америке два года назад.
Неудивительно, что мама про него вспомнила. Ведь у него тоже сегодня день рождения!
Но почему же она так волнуется, и папа тоже?
— Так вот, Кеша, дедушка оставил тебе наследство. Ты знаешь, у него много было родственников. Но эту вещь он завещал именно тебе — Иннокентию Михайловичу-младшему, когда ему исполнится десять лет. Это большая ценность, ты её береги. Ну, вот — теперь она твоя!
Вот это да! Наследство из Америки… Ну и дедушка! Что же это могло бы быть? Неужели шахматы, волшебные живые шахматы?! Конечно! И они будут его, Кешкины, насовсем?! Вот это дед! Умница, догадался!
А папа уже раскрывал старый, потертый футляр очень странной формы… Кешка оторопел. Он даже не понял сначала, что это. «Это не шахматы, не шахматы» — тупо стучало у него в голове. А папа уже как-то неловко разворачивал из теплого шерстяного платка скрипку…
Кешка замер. Пересохло горло, руки и ноги сделались чужими, деревянными. Да этого просто быть не могло! Завернутый в одеяло уродец — ни ручек, ни ножек, — щурил на него щелочки-глазки: «Ага, попался!»
— Это очень дорогая вещь, сынок. Береги… Не знаю, почему дед выбрал именно тебя — может, потому, что вы с ним так похожи… Он сам играл на скрипке с десяти лет. А хочешь, научим и тебя? Пойдешь в музыкальную школу, вместе с Тигром, — как-то неуверенно предложила мама.
И тут Кешку снесло, прорвало, закрутило:
— Нет, нет, нет, нет! Нет! Нет! Не-е-е-ет! Никогда, никогда!
Он молнией вылетел из комнаты, заперся в ванной. И долго-долго глядел на воду, утекающую в чёрную пустоту. «Дедушка, дедушка, милый Иннокентий Михалыч-старший, и ты тоже! Как же ты мог?!»
* * *
Ни мама, ни папа о скрипке больше не заговаривали. Старинный футляр был сослан пылиться на шкаф, подальше от глаз.
С Тигром Кешка по-прежнему сидел за одной партой. Хотя они почти не разговаривали друг с другом. Как-то не о чём было говорить…
Однажды Тигр выступал на каком-то концерте, пригласил и Кешку. Пришлось соврать — голова болит, не пошёл. Тигр всё понял и на концерты больше не звал.
Зелёная итальянская тетрадь
1. Подарок старого мастера
— Вы звали меня, Учитель?
— Да, Винченцо, я рад тебе — садись.
Винченцо присел на край табурета, сложив на коленях свои большие руки — казалось, даже слишком большие для его скромного роста. В мастерской пахло смолой, рыбным клеем, и — самый лучший, волшебный запах! — деревом.
— Моё время приходит, Винченцо, — старый Мастер говорил тяжело, как человек, не привыкший к пустым разговорам. — Руки ещё служат, но зрение постепенно покидает меня. Этот инструмент, — он кивнул на кусок дерева, в котором лишь посвящённый мог разглядеть очертания будущей скрипки, — этот инструмент будет последним.
— Что вы, Учитель! — Винченцо вскочил было с места, но старый мастер жестом остановил его.
— Мне не нужна ни твоя учтивость, ни твоё сочувствие. Я говорю то, что знаю наверняка. Скоро налетят наследнички и растащат мастерскую до последней щепки. Что ж, они, пожалуй, не будут жить подаянием, — мастер усмехнулся. — Только ни один из моих сыновей не станет настоящим мастером. Джакомо, единственный, у кого есть руки — бездельник; а остальные так и не научились толком работать с деревом, разве что топором махать… Лучший мой ученик — ты, Винченцо, и я хотел бы подарить тебе кое-что.
— Мне не нужно подарков, Учитель! Я и так в неоплатном долгу перед вами…
— Не спеши отказываться. Узнай сперва, о чём речь. У меня осталось дерево — прекрасное, славное дерево, — старый мастер достал с верхней полки ладные еловые дощечки. Резонансная ель — тот редкий, единственный сорт, что идёт на верхнюю деку скрипки. Мастер щёлкнул по дереву — раздался лёгкий, звонкий стук.
— Хор ангелов! То, что нужно, — мастер удовлетворённо кивнул. — Отличное дерево, только сырое. Его нужно выдержать. Так что меня оно вряд ли дождётся. А жаль — выйдет отличный инструмент…
— Вы сделаете его, Учитель!
— Не горячись, Винченцо. Пусть это дерево будет моим свадебным подарком.
— Откуда вы знаете?!
— Я многое знаю, мой мальчик. И твоя скорая женитьба не секрет для меня. Что ж, я одобряю твой выбор… Только работай, работай как можно больше! Работай с умом и терпением, главное — не спеши. У тебя отличные руки, слух — великолепный, голова на месте… И ещё — никогда не жалей себя. Не береги — вкладывай в каждый инструмент своё сердце. …
Когда Винченцо возвращался домой, на небе уже зажглись первые звёзды. Прямо над его головой — созвездие Близнецов, две звезды: Кастор и Поллукс. Винченцо жадно вдохнул свежий, чуть морозный воздух и погладил под мешковиной драгоценный подарок — резонансную ель, особое скрипичное дерево. Жаль было старого мастера; но он прожил большую, славную жизнь. А у него, Винченцо, всё впереди! У него есть ремесло, которое прокормит его. А может быть, даже принесёт славу и богатство. Но главное — всего через неделю прекрасная Бьянка станет его женой! … Дерево, который он нёс домой, казался ему лёгким-лёгким, почти невесомым.
IV. Таня
В Кешкином классе появилась Таня Соловьёва. Просто Таня. Она вместе с Тигром училась в музыкальной школе, их и посадили за одну парту. И Кешке от Тигра осталось только утреннее «Привет!»
Тигр теперь всегда был с Таней. Нет, он не таскал за ней портфель и не провожал домой, но у них образовалось как будто тайное общество — они без конца болтали о какой-то своей ерунде. О какой-то страшной Бемолихе, о таинственном девятнадцатом классе. О том, в конце концов, как они ездили на фестиваль в Новгород. То ли в Нижний, то ли в простой, Кешка не разобрался. Одни, без родителей! И ещё поедут, летом. Ну и пусть себе едут! Больно надо. Кешка вон тоже, может, поедет. На олимпиаду какую-нибудь, по математике. Бывают же такие олимпиады, чтобы ехать куда-нибудь!
Он остался совсем один со своими книжками. Давно забросил и плавание, и шахматы. Валялся целыми днями на диване и читал, читал… Или, когда мама выгоняла на улицу, просто шатался по городу. Конечно, он по-прежнему дружил с братьями Мельниками, Арсением, Прохором и Егоркой. Но всё равно Кешка предпочитал болтаться по улицам в одиночестве. И на переменах сидеть на подоконнике одному. И поглядывать на «общество двух «Т», как он их про себя называл. И жалеть, что в этом обществе нет места для него, для Кешки!
И дело было не только в Тигре. Таня… Да нет, Таня как Таня. Просто она была хороший парень, Таня, это Кешка сразу понял.
А с Лёвкой Герцем Кешка почти перестал видеться. Герцель перешёл в другую школу. Между прочим, не просто так. Что-то он не поладил с одним учителем, говорили — Лёвка даже ударил его. Кешка сначала думал, что это ерунда — Герцель хотя и псих, но не до такой же степени! …Это Кешка так думал, пока этот самый учитель не начал вести у них математику.
Прозвище у него было так себе — Шуруп. Математику Кешка любил, а вот Шурупа этого… Шуруп, между прочим, тоже любил свой предмет, но, по собственному признанию, не выносил человеческую тупость. И под его тяжёлым взглядом многие даже толковые ребята терялись, переставали соображать. Тогда уж Шуруп не знал жалости…
Говорили, что Герцель ушёл именно из-за него. Что будто бы Шуруп его довёл до бешенства, и Герцель не сдержался — ткнул математика кулаком в подбородок. Вот и пришлось другую школу искать. Кешка поначалу не очень-то в это верил, а сам Герцель отмалчивался. Но после первых же уроков Кешка подумал, что он и сам бы ему заехал этому Шурупу. Причём с удовольствием. «Инквизитор какой-то», говорил про него Егорка Чижов.
Кстати, маленький Егорка был совсем не дурак. Он на олимпиаде по английскому третье место занял, на городской. Бабочек собирал, знал, как они по латыни называются. И с математикой у него было неплохо… До тех пор, пока не появился Шуруп. При одном его взгляде Егорка стекленел. Он полностью терял способность говорить, да и соображать, кажется, тоже.
В очередное октябрьское утро Шуруп вновь вызвал Егорку Чижова к доске. Егор, белый как крыло бабочки капустницы, на негнущихся ногах пошёл к доске. Шуруп рявкнул на него, и Егор начал писать какую-то полнейшую околесицу. Кешка даже за голову схватился. Как же он может такое — Егорка, умница, как же он не видит — знаки перепутал… А он, Кешка, сидит здесь, и ничего — совсем ничего не может сделать!
— Уникальная тупость! — наседал Шуруп, как бы ввинчивая свой длинный корявый палец в несчастного Егорку (Этому жесту Шуруп и был обязан своим прозвищем). — Ты же плюс от минуса отличить не можешь!
Егорка бросил писать. Сжал губы и крошил белыми пальцами мел. Очки у него запотели. А Шуруп не отставал:
— Запущенная форма кретинизма… Да таким, как ты, вообще не место в нормальной школе!
И тут Кешка не выдержал:
— Это вам не место в нашей школе!
Шуруп осёкся и уставился рыбьими глазами на класс:
— Кто…Кто сказал? — хрипло прорычал он.
Отступать было некуда.
— Я, — сказал Кешка громче и уверенней.
— Повтори!
Кешка посмотрел на трясущегося Егорку — и повторил внятно, отчётливо:
— Я сказал, что вам не место в нашей школе!
— Та-а-ак, приехали… — как-то прорычал Шуруп. Кешке сразу вдруг стало как-то холодно в животе. — Уж от кого не ожидал… Вон из класса, и без родителей чтобы я тебя больше не видел!
В звенящей тишине Кешка молча собрал свои вещи и пошёл к выходу. Чего теперь будет-то, а? Неужели выгонят из школы, как Герца? И вдруг он услышал негромкий голос Тигра:
— Я, наверное, тоже выйду. Потому что я с Кешкой полностью согласен!
За дверь они вышли вместе. «Тоже мне, герой! Примазывается…» — подумал было Кешка, и тут же понял, что Тигр, пожалуй, и вправду герой. Кешкиным родителям все можно объяснить, они поймут, а вот у Тигра… И никто не будет ни в чём разбираться. Нахамили учителю!
Да-а-а, а Тигру-то ведь достанется. Ему еще и трояк по математике светит в четверти… А он молодец! Не тюфяк какой-нибудь.
Они молчали, не глядя друг на друга. И тут из класса вылетела Таня!
— А ты-то чего, сумасшедшая?! — напустился на неё Тигр, но было видно, что он рад. — Ты же новенькая…
— Ну и пускай новенькая! А Вы чего скисли? Пойдём к директору!
— К-куда?! — не понял Кешка. — Это ты, наверное, ещё не знаешь нашего директора…
— Тем более! Вы хотите, чтобы Шуруп первым туда пришёл?! Вы чего, как в воду опущенные, вы же правильно всё сделали!
Кешка никогда ещё не был в кабинете Веры Леонтьевны. Братья Мельники когда-то загремели туда по серьёзному поводу — вылезли в окно по пожарной лестнице на крышу. Лёшка ещё ничего, а вот Петька с тех пор боялся Веры Леонтьевны, как огня.
Кешка трусил порядочно. Что они скажут, да и кто их станет слушать?!
Но говорить не пришлось, всё сказала Таня Соловьёва. И как сказала! «Унижает человеческое достоинство учеников; лексика, которую он использует…» — Тигр с Кешкой переглянулись: ну, Таня! Ничего себе — «лексика»!
Вера Леонтьевна сняла очки. И Кешка вдруг впервые подумал, что у неё, кажется, есть внук; и для него она не директор, а просто бабушка Вера…
— Да, молодые люди… Что же вы мне теперь предлагаете — просто взять и выгнать человека? И потом, думаете, так легко найти учителя?..
— Лучше вообще никакого учителя, чем такой, — неожиданно для самого себя брякнул Кешка. Тигр наступил ему на ногу и тут же заступился:
— А вот Кеша Марков у нас по математике самый лучший…
— Да знаю я вашего Кешу, — отмахнулась Вера Леонтьевна.
Неужели и правда знает?! Кешка поспешил добавить:
— Понимаете, у меня это любимый предмет. Мне же просто за математику обидно!
— А не слишком вы строги к нему, ребята? Он же замечательный специалист, у него даже научные труды опубликованы!
И тут Тигр опять угадал — сказал то, о чём Кешка давно думал:
— Он, понимаете, свою математику любит, а нас — терпеть не может!
— А Егора Чижова Вы тоже знаете? — спросила вдруг Таня.
— Конечно, — кивнула Вера Леонтьевна, — олимпиада по английскому языку, и ещё двери разбил в столовую!
Вот это да! Действительно — всё про всех знает! Правда, двери — это не он, это скорее им разбили.
— Так вот, он нашего Егора кретином обозвал! При всех! — вдруг выпалил Тигр.
Тут дверь скрипнула, и в кабинет ввалился сам Шуруп. Лицо у него было в красных пятнах. Но как только он увидел ребят, пятна вдруг перекрасились в белые, прямо как в мультиках.
— Значит, так? — сказал он каким-то не своим голосом.
— Выходит, так, — ответила Вера Леонтьевна, и попросила ребят подождать за дверью.
В коридоре Тигр вдруг прошептал:
— Получается, наябедничали?
— Да ты что, ты Егорку вспомни! А как он на Прохора вчера орал?! Правильно всё! — ответила Таня.
А Кешке вдруг стало как-то не по себе… Действительно, выходит — наябедничали…
Завершилась эта история вот как: Шуруп подал заявление об уходе. На ребят смотрели, как на героев. Вроде бы, победа! Только почему же у Кешки осталось такое чувство, будто съел гадость? И никак, никак не можешь избавиться от этого привкуса, чем не запивай… Шуруп, конечно, порядочная свинья и сам виноват. Но…
— Знаешь, — сказал как-то Тигр, — ведь ему тоже было плохо. Он ведь в школе… ну, не на своём месте был. Так что… Может, он теперь наукой займётся. Может, ему так лучше, ты как думаешь, Кеныч, а?
Выходит, он тоже переживает. И Кешка почувствовал, как между ними как будто протянулась тоненькая ниточка… И он не дышал, боялся слово лишнее сказать — только бы не порвалась!
Вечером после этого разговора Кешка достал, наконец, с полки «Таинственный остров» — подарок Тигра. Открыл посмотреть — и заглотил сразу же полкниги! Пока папа не выключил свет. А потом папа ещё посмотрел на обложку, покачал головой и вывинтил Кешкину лампочку. «Извини, брат, не доверяю — а ночью молодому организму хорошо бы спать!»
Кешка лежал в темноте и думал о Тигре. «Интересно, а он сейчас думает обо мне?»
V. Первый снег
Наступила зима. Наступила очень быстро, в один день. И день этот, первый зимний, оказался для Кешки особенным. Можно сказать, перетряхнул, перелопатил всю его предыдущую жизнь.
А он ведь с самого утра почувствовал — что-то произойдёт! Что-то очень важное, и, наверное, хорошее. Потому что выпал первый снег! И не просто выпал, а шёл, шёл, ещё и ещё, всё утро, до самого четвёртого урока! И было как-то удивительно тихо и хорошо, и светло. И все смотрели, смотрели в окно на белые пушистые хлопья — даже учителя. Всё вокруг становилось чистым и радостным. И Кешка чувствовал в себе эту тихую радость, и как будто ждал чуда. А радость была в животе, в голове, в ногах и всё росла и росла, и когда он шёл домой — она уже не помещалась внутри, рвалась наружу! И так хотелось сделать чего-нибудь этакое! Ну, хотя бы через скамейку перепрыгнуть…
И тут он увидел трубу. То есть сначала увидел просто огромную яму вместо дороги — опять что-то ремонтировали. И через яму — она, труба. Утром он торопился и не обратил на неё внимания — просто обошёл яму по проложенным в обход доскам. А сейчас заметил трубу — такую широкую, надёжную! То, что нужно!
И Кешка, весело размахивая портфелем, прыгнул на трубу и пошёл вперёд. Широкая, как спина бегемота. Абсолютно надёжная, если бы только … Если бы только не первый снег — предательски подтаивающий первый снег!
Кешка так и не понял, как соскользнула нога и на круглой, гладкой трубе оказалось не за что зацепиться. Он рухнул вниз, в липкую глину. Почти не ушибся — да и было неглубоко. Тонкая корочка льда проломилась, и Кешка был в луже — полные ботинки хлюпающей жижи…
«Вот тебе и чудо! Получи, пожалуйста» — мрачно подумал Кешка. Понесла же его нелёгкая на эту трубу дурацкую! Тоже мне, канатоходец Тибул… Ладно, теперь надо как-то выбираться отсюда наверх. Хорошо еще, никто не видел!
— Кеш, это ты? Ну ты даёшь!
Этого еще не хватало! Наверху стояла Таня и смотрела на него хохочущими глазами.
— Очень смешно, да?
— Очень! — Таня засмеялась, и протянула руку. — Давай, выбирайся скорее!
— Красиво я летел, да?
— Как в кино! Ладно, хватит дурака валять — руку давай!
— Не надо, испачкаешься, — смутился Кешка.
— Давай-давай, потом отмою. Ты зачем же сюда лез, канатоходец Тибул, а?
Кешка вздрогнул. Этого… Этого просто не могло быть! Вот тебе и Таня… Канатоходец Тибул. Раньше так угадывал только Тигр.
— Ну, вылезай скорее! Да у тебя же все ноги мокрые — как ты домой пойдёшь, заболеешь ведь!
— Н-не заболею, — сказал Кешка, и почувствовал, как начинает стучать зубами.
— Вот что: пойдём ко мне! — вдруг решительно сказала Таня.
— К-как к тебе? Это в т-таком-то виде?!
— Пойдём скорее, я живу здесь, прямо в этом доме, — и Таня потащила его к своему подъезду. — Вот, уже наше парадное!
Кешка с удивлением стал вспоминать, где он мог слышать такое — «парадное» вместо подъезда. Ведь никто так не говорит! Кажется, читал где-то… Или слышал от дедушки. Ну конечно, от дедушки, Иннокентия Михалыча.
А подъезд и вправду оказался парадным. Дом — старый, с высоченными потолками. Просторная лестница с чугунными перилами, на окнах — витые решётки.
— Только знаешь, у меня папа строгий очень. Ты с ним поздоровайся обязательно, не забудь! — И Танин голос эхом прокатился по пролётам лестницы.
— Что ты, в самом деле… За дурачка меня какого-то принимаешь. Слушай, а может, не надо? Я почти согрелся уже!
— Это ты моего папу испугался, да? — и Таня, не дав ему опомниться, нажала кнопку звонка.
Дверь открылась. И Кешка действительно забыл поздороваться. Он вообще обо всём на свете забыл.
VI. Профессор
Потому что на пороге перед ним стоял дедушка. Самый настоящий дедушка Инокентий Михалыч. Живой и здоровый. Небольшого роста, в круглых очках. И взгляд, кажется, такой же. Только борода не седая, а черно-рыжая…
— Папа, это Кеша Марков, — сказала Таня, и довольно ощутимо пихнула Кешку в бок.
— О! Кеша! — дедушка — недедушка покачал головой. — Я сражён и очарован вашим внешним видом, юноша! Как вам это удалось?!
А чумазый Кешка всё стоял, как истукан, и не мог вымолвить ни слова.
— Ну что ты, пап, честное слово, — заступилась за Кешку Таня, — вот, упал человек… Между прочим, папа, Кеша — друг Тиграна Каспаряна.
И она выразительно посмотрела на Кешку. Но он не заметил её взгляда. У него вдруг что-то тихонько запело внутри от Таниных слов. Как будто тронули серебряную струну. Откуда Таня могла узнать, что он — друг Тиграна?! Получается, Тигр сам ей сказал, что они — друзья?!
— Ну что же, проходи, друг Тиграна Каспаряна. А меня зовут Михаил Соломонович, — и Танин папа протянул ему руку. Такую как будто знакомую руку!
— Здравствуйте, — опомнился, наконец, Кешка и вытер свою грязную ладонь о штаны. И она от этого, кажется, стала еще грязнее…
Михаил Соломонович ещё раз усмехнулся и покачал головой. Но руку Кешкину пожал.
— А Вы… Вы откуда Тигра знаете?
— Тигран — фигура заметная. Интересный молодой виолончелист.
«Ого! А Тигр-то, оказывается…» — подумал Кешка. И ещё подумал, что «молодым виолончелистом» гораздо приятнее быть, чем просто «молодым человеком».
— Давай-ка, герой, скорее в ванную, и сушиться. Танюша, чаю сообразишь сама, отогревай своего гостя. Только учтите: ко мне сейчас студент придёт, и чтобы я вас не видел и не слышал!
Кешка умылся и теперь растерянно стоял в коридоре. Он чувствовал себя нелепо, глупо. В своих чудесных штанах, с которых кусками начала отваливаться грязь, он просто не мог зайти в комнату!
А в Таниной комнате стояло пианино. Ну да, ведь она занимается музыкой… И вообще — в этом доме с парадным подъездом, таинственными лестницами и лепниной на потолке обязательно должно быть пианино. А Кешки в грязных штанах здесь быть не должно! Что же ему, так и стоять здесь, в прихожей?
Помощь неожиданно пришла от Михаила Соломоновича. Он протянул Кешке чистые джинсы, рубашку и даже носки.
— Держи, страдалец! Должно подойти. От Петьки моего осталось…
Кешка никогда в жизни не надевал чужих вещей. Разве что старую мамину куртку на даче, но чтобы рубашку… Он переоделся в ванной, и с удивлением обнаружил, что ему даже приятно влезть в одежду неизвестного Петьки — видимо, Таниного брата. Вещи были основательно поношенные, но чистые, глаженые — видимо, давно уже лежали в каком-то шкафу.
Из чайника уютно поднимался пар. Таня отнесла его в комнату.
— А этот Петька — он твой брат? — спросил Кешка на всякий случай, просто чтобы не молчать.
— Нет, не брат. Это ученик папин такой… был… Он у нас жил, долго, лет пять, наверное…
— Как это — был? — испугался Кешка.
— Да он и сейчас есть, — успокоила его Таня. — Просто уехал. Уехал дальше учиться, в Америку.
«Далась им эта Америка», — подумал Кешка, вспомнив дедушку. И тут же представил, как они могли бы там встретиться — дедушка Иннокентий Михалыч и этот Петька… Интересно, а какой же это такой учитель — студенты к нему домой ходят, даже живут у него! Почему-то вспомнились восточные единоборства: ушу, каратэ, Учитель… Именно Учитель, с большой буквы! …Только вот Михаил Соломонович меньше всего похож на каратиста…
Тут Кешка услышал звонок в дверь, и затем весёлый мужской голос: «Здравствуйте, профессор!»
Кешка поперхнулся чаем:
— Ого, профессор!
— Да нет, — засмеялась Таня, — просто это Сашка пришёл, он так всегда шутит.
Ничего себе — Сашка! По голосу — взрослый дядька. Значит, студент. Наверное, Михаил Соломоныч всё-таки в университете преподаёт. И Кешка не выдержал, спросил, наконец, у Тани:
— А твой папа — он учитель чего? Чему он учит?
Таня опять засмеялась.
— А это сейчас узнаешь!
Вот ещё загадки! Почему сразу нельзя сказать?
Всё это было таинственно и ни на что не похоже. Волшебный дом, Таня Соловьёва, пианино, Петька, который здесь жил непонятно почему… Таня взрослого человека называет «Сашка». И главное — этот удивительный Михаил Соломонович, профессор непонятно чего, который совсем-совсем почти дедушка Иннокентий Михалыч! И даже говорит так же! И почему Таня сразу не сказала…
Тут и раздался этот звук. Первый звук…
Кешка вздрогнул. Он пока ещё не понял, что это — но почему-то отчётливо вспомнил, с каким звоном лопнуло стекло тогда, в музыкальной школе.
Второй звук, третий, и, наконец, четвёртый.
Кешка замер и закрыл глаза.
Ему показалось, что вся его жизнь — с того самого разбитого окна до сегодняшнего дня, со всей его дурацкой войной против музыки и глупой обидой на Тигра — вся его, Кешкина, жизнь с таким же звоном посыпалась, разлетелась на тысячи осколков… Вся его защита от музыки, которую он так старательно возводил кирпичик к кирпичику — вся она рухнула от одного прикосновения к струне…
А ведь это была ещё не музыка. Это просто настраивали скрипку.
Кешка даже не удивился. Всё правильно: дедушка — учитель скрипки…
— Кеш, ты чего, а, Кеша? — он на секунду опомнился и увидел Танины испуганные глаза. — Тебе не плохо?
Кешка мотнул головой, мол, всё в порядке — что-то в горле мешало говорить, голос не слушался.
— Ты садись лучше сюда, — и Таня заботливо усадила его на диван, — здесь лучше слышно. Я всё время здесь слушаю — вот так, сюда ухом!
Он послушно прислонился головой к стене.
— Грейся, — улыбнулась Таня, набросила на него зелёный плед и сунула в руки горячую чашку.
На чашке был рыцарь в доспехах, а в чае медленно кружилось лимонное солнышко.
И тут началась музыка.
…Это было даже нечестно, вот так, без предупреждения… Он был не готов — не успел выставить копьё, опустить забрало! Лишь успел удивиться, что никогда прежде не видел своего врага в лицо — вернее, никогда не слышал.
Ведь оказалось, что концерты по телевизору и неприветливые портреты композиторов в школьном кабинете музыки — это всё не то. Вернее, это вообще ничего!
Выходит, он никогда раньше и не слышал музыки. Чтобы вот так, просто скрипка — и просто за стенкой. И чтобы просто дедушка…
Это потом он понял, что играл на скрипке совсем не Михаил Соломонович, а смешной его студент Сашка Волков. А тогда Кешка об этом не думал. Он вообще ни о чём не думал — как будто кто-то подошёл к нему, взял за руку и повёл за собой. И Кешка пошёл. Пошёл без оглядки, не думая — на край света, в огонь и воду! И идти ему было хорошо.
Кешка очнулся, когда за студентом Сашкой хлопнула дверь. Он увидел у себя в руках остывшую чашку. Таня сидела за столом, грызла ручку и, кажется, не обращая на него никакого внимания.
Кешка громко отхлебнул остывший чай. Таня подняла голову:
— Ну что, согрелся?
Кешка кивнул и сказал, разглядывая чашку:
— Тевтонский рыцарь восемнадцатого века…
— Ух ты, а я не знала никогда…
Кешка испугался, что Таня сейчас заговорит о музыке. Спросит что-нибудь вроде этого: — «Ну что, понравилось?»
Но она не спросила.
Пора было собираться домой.
Пока Кешка в прихожей натягивал куртку, опять вышел Михаил Соломонович:
— А обувь твоя, брат, не высохла ещё. Могу только свои предложить — я тебе и носки шерстяные дам, доковыляешь как-нибудь, всё лучше, чем в мокрых!
Он протянул Кешке кроссовки размера этак сорок третьего. И Кешка поразился — как этот человек, скрипач, Учитель — может думать о каких-то Кешкиных мокрых ботинках!
Таня вышла его проводить на лестницу.
— Кеш… А это, значит, неправда? Мне Тигр говорил про тебя… Говорил — ты музыку не любишь….
— Это правда, — упрямо ответил Кешка, и добавил не очень твёрдо: — Музыку я не люблю.
И помчался вниз по лестнице, не дожидаясь лифта, чтобы не думать — зачем он так сказал?
На улице уже стемнело. Снег растаял. Кешка, загребая носками огромных кроссовок, шёл домой и думал — как бы ему хотелось вернуться в этот дом, подняться по этой лестнице! Увидеть этого человека. И услышать это…
Яростно заскрежетали тормоза. Кешку ослепили фары небольшого грузовичка — в каком-то полуметре от его, Кешкиного, носа.
— Жить надоело?! — заорал на него шофёр, открыв дверцу машины. — Думаешь, мама ещё раз родит такого?!
Кешка вжал голову в плечи и поспешно перебежал на другую сторону улицы. Вдруг он поймал у себя на лице улыбку. Довольно глупую, кстати, улыбку.
Нет, жить не надоело. Как раз наоборот — именно сейчас ему очень хотелось жить!
Зелёная итальянская тетрадь
2. В мастерской
В собственной мастерской Винченцо царил всё тот же запах: смолы, рыбьего клея, льняного масла, и — самый лучший, любимейший из запахов! — свежего дерева. Под потолком на струне висели инструменты, какие-то — в разобранном виде, другие — полностью готовы. Винченцо постучал по будущей деке — скрипкиному животу, наклонился ухом. Эту скрипку Винченцо делает для Джованни, сына аптекаря. Мальчишке всего тринадцать, но из него, пожалуй, выйдет толк!
Сегодня Винченцо исполнилось сорок лет. Доволен ли он своей жизнью? Пожалуй, что да. У него есть ремесло; и он всегда делал свою работу на совесть. Большого богатства он не нажил — но, по крайней мере, не приходится ночевать на улице и думать о куске хлеба. Вот сейчас за окном — дождь и ветер, а он, Винченцо, сидит у тёплого очага. И ждёт его сегодня добрый ужин. Пожалуй, он заслужил сегодня и стаканчик вина за своё здоровье.
Да, Винченцо встретит свой день рождения в одиночестве. Есть ли у него друзья? Нет — он один; хотя, разве что, Джироламо… Да, органист из церкви святого Фомы — он, пожалуй, может считаться другом.
Джироламо — вот кто не страдает от одиночества! У него большая, шумная семья — от неё музыкант изредка сбегает к Винченцо: посидеть в тишине. Он моложе на десяток лет, но с годами разница в возрасте почти стёрлась. В юности Джироламо мечтал о карьере скрипичного мастера. Винченцо не учил его — просто позволял сидеть в мастерской и смотреть, иногда помогать по мелочам. Руки у парня были на редкость неловкие, неуклюжие — сколько раз он резал себе пальцы! Но как только в эти руки попадал готовый музыкальный инструмент — тут-то Джироламо словно преображался. Он был словно создан для музыки: мастерски владел всеми струнными инструментами, а так же гобоем; но лучше всего, пожалуй, играл на органе. И как только ему досталось место в церкви, он, по совету Винченцо, не стал бегать от судьбы. Он служил органистом вот уже одиннадцать лет; обзавёлся семьёй, которая всё растёт с каждым годом. Не так уж и часто он забегал к Винченцо: они обменивались парой фраз, иногда пропускали стаканчик вина. Джироламо пробовал новые инструменты. Но чаще всего он молча наблюдал, как Винченцо работает. Совсем как прежде. Да, пожалуй, он единственный, кого Винченцо мог бы назвать другом…
Что-то он отвлёкся от работы. Винченцо постучал по деке ещё раз и улыбнулся про себя. «Уже начинает быть на что-то похоже…»
Для обычного человека этот стук ничего не значит. Да что обычный человек — даже господин капельмейстер не услышит никакого тона, не отличит «соль» от «фа-диез»! Винченцо тоже не сразу научился слышать дерево. Простукивал столы, табуретки, лодки на пристани… Постепенно слух его развился: он различал ноты даже в стуке каблуков.
Но скрипка — не деревянный башмак. И для Винченцо звук этот — не просто «соль» или «фа», это голос ангела! И он, Винченцо, должен выстроить ангельский хор. Гибким лезвием — циклей — мастер снимает слой дерева, не толще крыла бабочки. Цвик, цик — поёт цикля. Тук, тук — чуть изменилась толщина дерева, изменился и звук. В разных частях деки — разные голоса; звук должен отличаться. Цик, цвик — чтобы каждый ангел занял своё место. Когда зазвенит струна — он ответит ей, и скрипка запоёт!
Винченцо погладил деку. Она уже совсем почти как настоящая скрипка, только белая, без лака. Единственно верной, удивительно совершенной формы. По бокам — узкие резонаторные отверстия в виде буквы «f». Они так и называются — эфы. Мастер простучал деку ещё раз — да, все ангелы заняли свои места; завтра он проверит её ещё раз, на свежее ухо. И уже можно собирать скрипку: соединить нижнюю деку — дно, обечайки — бока, и вот эту деку, верхнюю. Шейка и головка уже готовы. Винченцо взял их в руки. Надо же, сколько красоты заключено в математической точности! Завиток головки — абсолютная логарифмическая спираль; форма корпуса скрипки подчинена законам акустики.
Винченцо отложил работу, перевёл взгляд к окну. Он никогда не экспериментировал с формой инструмента; работал по лекалам старого мастера. Если есть форма, проверенная временем — к чему эти новшества? Лишь выскочка Страдивари пытался найти свою, лучшую форму скрипки. Что ж, он выиграл — его инструменты великолепны. Но Антонио — гений; такие, как он, рождаются раз в сто лет. А может, и никогда…
Да, Винченцо не достиг славы Антонио Страдивари или Николо Амати. Или Гварнери, великого мастера Гварнери по прозвищу Дель Джезу. Эти трое — самые-самые. Амати, Страдивари, Гварнери.
А вот ещё — господин капельмейстер принёс свою скрипку в ремонт. Это она, красавица, висит на струне под потолком. Работы Франческо Руджери, знаменитого ученика Амати. Да, вот это настоящая скрипка! Винченцо снял её со струны и неловко провёл смычком по струнам. Жаль, что он так и не научился играть как следует. Завтра забежит аптекарский Джованни, надо будет попросить его. Винченцо измерил Руджери со всех сторон, осмотрел до мелочей — отличная работа. Но как будто кроме точного расчёта и виртуозного исполнения в ней есть что-то ещё… Что? Наверное, прав был старый учитель — нужно в каждую скрипку вкладывать всё своё сердце. А он, Винченцо? Отдаёт ли он сердце? Да есть ли оно у него?
Или он похоронил его тогда, девятнадцать лет назад, вместе с женой своей — прекрасной Бьянкой? В страшной лихорадке сгорела она спустя лишь два месяца после свадьбы. Сам Винченцо провёл в жару, без памяти, долгие дни. Но молодой организм всё же справился с болезнью. Долго не мог понять он — как ему жить теперь, да и зачем? Но тут подвернулся заказ на ремонт инструмента; затем другой — и Винченцо с головой ушёл в работу. С головой, но не сердцем…Со временем боль не то чтобы утихла, просто заледенела — и маленький остроугольный кусочек льда поселился в его груди…
Что-то он совсем раскис сегодня. Ни к чему эта болтовня о сердце, о душе — он делает свою работу; и ему не стыдно за неё. Его инструменты — крепкие, звучные, здоровые скрипки, альты, виолончели. Violino, viola, violoncello. Точный глаз и верная рука никогда не подводили его. Сердце? Что такое — вложить сердце? Руджери — он вкладывал сердце? Ведь не вырвал же он, на самом деле, своё сердце из груди, да и сколько бы понадобилось ему сердец! Чем же отличаются инструменты его, Винченцо, от скрипок великих мастеров? И так ли уж велико это отличие?
Признаться, в молодости он позволил себе одну шутку; не так чтобы очень безобидную. Свой инструмент он подписал фамилией «Гварнери». Не того самого, великого — Дель Джезу, но всё же — мастера из семьи Гварнери. Покупатель быстро нашёлся; и уплатил положенную сумму, не моргнув глазом! Больше таких фокусов Винченцо не повторял — те деньги помогли ему окончательно встать на ноги, да и самолюбие его было удовлетворено.
Мастер отвернулся к окну. В стекло барабанил дождь и билась ветка маслины. Потом он резко обернулся и как бы невзначай бросил взгляд на стену с инструментами. И всё же: почему из десятка других глаз безошибочно выбирает Руджери? Сделать бы такую скрипку! Хотя бы одну за всю жизнь…
В окно постучали. Винченцо выглянул на улицу и различил в тумане дождевых капель две незнакомые фигуры.
VII. Итальянец
Дверной звонок неуверенно звякнул и замолк. Михаил Соломонович поспешил открыть и удивился, увидев вчерашнего смешного мальчишку.
— Здравствуйте, молодой человек! А вот Тани сейчас нет, она в школе… Стоп — а ведь вы там должны быть, если я не ошибаюсь?
Кешка помотал головой.
— Я не к Тане, Михаил Соломоныч, — почему-то голос плохо слушался, — я к вам.
И только сейчас Михаил Соломонович увидел у него в руках потрёпанный футляр.
— У тебя, никак, скрипка? Заходи-заходи, конечно… А откуда у тебя?..
— Это мне в наследство досталась, от дедушки. А я даже не знаю — она хорошая или так… Вы не посмотрите, а?
— Ну что ж, наследный принц, раздевайся, проходи — посмотрим, конечно. Так-та-ак, интересно…
По его лицу Кешке показалось, что не так-то ему и интересно.
Но когда Танин папа раскрыл футляр и развернул шерстяной платок, то он как-то изменился в лице. Кешка даже испугался. Он тоже заглянул в футляр — лопнувшая струна дрожала пружинкой, какая-то дощечка валялась рядом… Кешка побледнел.
— А это можно починить?
— Что починить? — поднял голову Михаил Соломонович и посмотрел на него так, будто впервые увидел. — А, это… Это ерунда — струны сейчас поставим, это мелочи, инструмент в отличном состоянии, — и он зачем-то постучал по скрипке сгибом указательного пальца. Прислушался и постучал ещё, в другом месте. Снял очки.
— Откуда, говоришь, у тебя этот инструмент?
— От дедушки, в наследство…
— А-а, ну да, да. Наследный принц… Похоже, итальянец.
— Дедушка-то? Да нет, он в Америку уехал, но он наш, русский!
Михаил Соломоныч улыбнулся.
— Я не про дедушку, я про скрипку. Так говорят — не «итальянская скрипка», а итальянец: значит, инструмент сделал итальянский мастер. Ну, они как живые, понимаешь? У меня вот француз, тоже очень хороший, ещё немец — этот попроще, — он кивнул в сторону шкафа, там на верхней полке лежал футляр, такой же, как у Кешки. — А итальянцы — что говорить, аристократия. Голубая кровь. Кремонская школа… Слышал, наверное — Страдивари, Гварнери, Амати?
Кешка кивнул — кажется, читал что-то такое.
— Вот, — продолжал рассказывать Михаил Соломоныч, — у тебя, конечно, не Страдивари, но всё равно очень, очень хороший инструмент. — Он встал, взял фонарик и зачем-то посветил внутрь скрипки. — Ничего… Здесь обычно мастера ставят клеймо, а у тебя пусто. Но хороший эксперт может определить мастера и без подписи. Безусловно, инструмент настоящий. Я даже и не думал, что у нас в городе бывает такое… А кто, говоришь, у тебя дедушка?
— Иннокентий Михалыч, — Кешка совсем растерялся.
— Ах, это от него тебе имя такое досталось красивое? Иннокентий… Не помню, не помню такого… Он скрипач?
— Я даже не знаю. Я его видел всего несколько раз… Он, говорят, играл на скрипке, но работа у него другая была, кажется…
— Вот что я тебе скажу, братец. Ты кому попало скрипку не продавай — обязательно к мастеру нужно обратиться, к скрипичному. Лучше в Москве. Я тебе дам адрес, позвоню сам — как бы не надули тебя… И не торопись. И лучше бы даже я с тобой вместе съездил, что ли…
— Михаил Соломоныч, — Кешка почему-то смущался попросить. — А вы можете… ну, поиграть на ней. Сейчас прямо, а?
— Если позволишь — сочту за честь, — Михаил Соломонович улыбнулся. — Где-то у меня был комплект струн…
Кешка почувствовал, что внутри у него тоже как будто струны — и они натягиваются всё сильней.
Михаил Соломонович, как фокусник, ловко вставил струну в специальную дырочку, стал крутить чёрные винты в головке скрипки — колки. Ущипнул большим пальцем струну — звук был смешной, какой-то ползущий. Прислушался, покрутил ещё. И ещё немного — а вот теперь, кажется, доволен — скрипка настроена, порядок. Неторопливо натёр канифолью смычок. Кешка ждал. Даже, кажется, перестал дышать.
На этот раз музыка поразила его не так, как впервые. Может быть, потому, что он готовился, ждал чего-то особенного… Чуда. Но всё равно было очень, очень красиво. Михаил Соломонович играл, отвернувшись к окну — он, казалось, и забыл про него, про Кешку…
В его музыке была какая-то особая красота, и строгость. И сила. Кешка и не подозревал, что в таком хрупком инструменте может жить такой сильный звук!
И сразу же — тонкость и нежность. И — тепло. Кешке вдруг стало обидно, что он не может понимать музыку так, как, например, Тигр или Таня. Ведь там, наверное, что-то такое, такое…
Вот человек — водит смычком по струнам, и пальцами ещё что-то там нажимает. И всё. И это — всю жизнь! Всю свою жизнь человек водит смычком по струнам. И ничего ему больше не нужно! Неужели можно так жить — одной красотой? Особенной, невысказанной красотой? И нежностью, и силой. Словами не скажешь, а вот так — можно…
Кешка вдруг понял, что музыка сейчас кончится. И он уйдёт домой. И никогда не вернётся. Как же так? Неужели он больше никогда такого не услышит?..
Михаил Соломонович опустил смычок.
— Ну, держи, наследный принц… Спасибо. Действительно, чудо какое… Береги.
Хороший, хороший инструмент. Настоящий, — он вздохнул. — У меня тоже был итальянец. Удивительный инструмент работы мастера Руджери. Хотя твой, по-моему, не хуже. Что-то общее у них есть. Да, очень похожие инструменты, дерево такое же, и лак…Только мой Руджери звонче был, очень яркий, сольный. У тебя инструмент чуть поменьше, и звук, мягче, матовый, — и он с явным сожалением стал укладывать скрипку обратно в футляр. — Камерный инструмент, для небольших залов. Но очень, очень — исключительно хороший!
— А где он сейчас, ваш Руджери? — спросил Кешка.
Михаил Соломонович улыбнулся, вздохнул:
— Улетел от меня в далёкие края. Большому кораблю — большое плаванье… Мне, знаешь, не так уж он сейчас и нужен. Играю мало. Мне и француза моего вполне хватает. Он у меня умница, — Михаил Соломонович засмеялся. — А скрипку свою береги. Продавать не торопись, а если будет нужда — обращайся, помогу… Я бы сам купил, да, боюсь, не по карману, — он развёл руками и смущённо улыбнулся.
Что же это он — всё продавать и продавать?.. Как будто Кешка за деньгами пришёл.
Надо было уходить, Кешка уже надел пальто… и, наконец, решился — словно нырнул головой в воду.
— Я, Михаил Соломоныч, не хочу ничего продавать. Михаил Соломоныч! А вы могли бы … вы могли бы меня научить? Ну, играть…
Михаил Соломонович очень внимательно посмотрел на Кешку. Ответил не сразу.
— Ах, вот ты о чём… А я решил — раз наследство, значит, вопрос финансовый. Извини, брат, не разобрался. Так-та-ак… Что ж, можно, конечно, начать учиться. Поздновато, конечно, ну да ничего. Только я ведь не занимаюсь с маленькими… — он виновато посмотрел на Кешку — Я, конечно, не в том смысле, что ты маленький. У меня же училище, все студенты закончили музыкальную школу. Один, правда, Петька такой был — с одиннадцати лет. Но он уже очень много чего умел… Я, понимаешь, не учу с самого начала. Просто не умею. Мы, пожалуй, вот как можем поступить: я позвоню одной своей знакомой. Она в музыкальной школе преподаёт, — тут он заметил, как Кешка сжался, — ты, наверное, в школу не очень хочешь? Можешь у неё дома заниматься, она здесь живёт неподалёку. Человек прекрасный, и учит очень хорошо, — а там, чем чёрт не шутит, будут успехи — может, и пойдёшь дальше, в училище — тут уж, конечно, я тебя к себе в класс возьму с удовольствием…
Кешка уже не слушал.
— Спасибо, Михаил Соломоныч, не надо. Это я так ляпнул, не подумав, мне не нужно. Не нужно! Я… В общем, спасибо, до свиданья!
Кешка летел по лестнице через две ступеньки. А чего он хотел?! Чтобы ему сказали — пожалуйста, Кешенька, только приходи, родной — я тебя жду-не дождусь?! Да кто он ему такой?! Просто Танин одноклассник — такой же, как Егорка или толстый Прохоров. Вот Тигр — нет, Тигр — другое дело: «талантливый молодой виолончелист». А Кешка… с чего он взял, что кому-то есть какое-то дело до того, что происходит в его бестолковой башке и дурацком глупом сердце?!
Перед дверью на улицу Кешка остановился отдышаться. И почувствовал, что сейчас заплачет. Нет, не заплачет! Не дождётесь! Он поднял голову повыше, чтобы не дать слезам выкатиться из глаз.
Сверху кто-то бегом нёсся по лестнице, наверное, какой-то мальчишка — легко скакал через ступеньки, гулять бежит, наверное… Кешка спрятался под лестницу.
К двери вдруг выскочил Михаил Соломонович. Потерял тапочку и смешно запрыгал на одной ноге. Оглянулся растерянно и заметил Кешку. Тот не успел придумать, что сказать и как справиться со своим лицом, только хлюпнул носом.
А Михаил Соломонович вдруг шагнул к нему, посмотрел прямо в глаза и сказал:
— Кеша, слушай, ты прости меня. Я же поначалу не понял ничего.
Кешка совсем растерялся. Как-то странно — взрослый человек, извиняется — а сам вроде бы ни в чём и не виноват…
— Ты, знаешь, тоже хорош, — добавил он. — Сказал бы сразу, как есть — а то «наследство, дедушка»… Поди разберись. Знаешь, Кеша, я подумал — по вторникам я в общем-то бываю свободен. Ближе к вечеру, после пяти. Так что приходи, попробуем…Подойдёт?
Вот тут Кешка не сдержался — слёзы выкатились наружу.
— Ну что ты, в самом деле… Пойдём наверх, поговорим — а то у меня дверь нараспашку.
Кешка летел домой, как на крыльях. Они договорились заниматься каждый вторник, раз в неделю. Он заранее представлял, как Михаил Соломонович удивится — какой он, Кешка, способный. И умный. И трудолюбивый. Куда там этому его Петьке!
И Кешка будет играть на скрипке. Будет, музыкантом, как Тигр. И Таня… И Таня, конечно, тоже.
Вдруг Кешка вспомнил, что Тигра не было в школе уже третий день. У него, кажется, ухо болит. А это ведь, наверное, не здорово — больные уши. Дома сидит, один… Кешка вдруг неожиданно понял, что нужно делать.
Прибежал домой, откусил горбушку батона, запил кефиром прямо из пакета. Потом, жуя, выдрал из старой тетради лист и сложил самолётик. И, накинув пальто на одно плечо, без шапки выскочил на улицу.
Тигр жил на третьем этаже. Форточка открыта — отлично, всё сходится. Кешка взобрался на спинку скамейки, одной рукой держась за дерево. Конечно, третий этаж… Дохлый номер — но хотя бы попробовать! Кешка вспомнил, как папа учил его бросать мяч в баскетбольную корзину — нужно закрыть глаза и представить: вот ты бросаешь мяч, вот он летит — и попадает!
Он закрыл глаза и представил, как самолётик влетает в форточку.
Потом поднял руку и очень мягко, несильно запустил его. Белый самолёт взмыл вверх, почему-то очень высоко, даже слишком. И над самым окном вдруг резко зарылся носом.
И чисто нырнул прямо в самую форточку, даже не задев раму.
Зелёная итальянская тетрадь
3. Два брата
В окно постучали. Винченцо выглянул на улицу — под дождём стояли два каких-то оборванца. В другое время он, наверное, бросил бы им монету да и захлопнул окно. Но то ли его размышления о душе и сердце, то ли ненастье тому причиной, но мастер решил пустить бродяг в дом — хотя бы на пару минут!
— Чего нужно? — грубо спросил он, пытаясь своей суровостью сгладить неожиданный приступ великодушия.
— Простите, синьор — нам сказали, вы можете помочь, — откликнулся старший из бродяг, тот, что был с небольшой рыжей бородой. Винченцо успел заметить, что он сильно хромает. — У нас несчастье — мы попали под копыта лошади…
— Сожалею, — пожал плечами Винченцо, — но вы ошиблись: я не лекарь!
— Вы — лекарь, — вымолвил вдруг второй, младший. Винченцо вздрогнул — так странно звенел его голос, будто стеклянный. Он был очень молод — совсем мальчишка; смотрел прямо и дерзко. Винченцо не понравился этот взгляд — в своём ли уме этот парень?
— Простите, синьор, — вставил старший, Винченцо назвал его про себя «Бородой». — Мы сами не пострадали, то есть… не слишком. Но наши скрипки… Мы с братом музыканты, — спохватившись, объяснил он. — Понимаете, наши скрипки! Мы попали под лошадь, — снова повторил он. — Нам сказали, вы — мастер…
Этого ещё не хватало! Уличные музыканты. Неужели они думают, что он возьмётся чинить их жалкие деревяшки?!
— Не подумайте, у нас есть деньги, — Борода совсем согнулся. Винченцо уж начинал жалеть, что впустил их. Какие у них могут быть деньги!
— Ладно, покажите скрипки — что у вас там…
Когда гости зашли в мастерскую, Винченцо на секунду засомневался — уж не жулики ли они, не стащат ли чего? Борода такими жадными глазами смотрел на инструменты! Зато младший словно каждый день бывал в мастерской — взгляд его был ленив и равнодушен. За этим, пожалуй, глаз да глаз!
Но Борода уже разворачивал инструменты. Бог ты мой! Безусловно, это не просто корыто со струнами — это была скрипка. Только вот именно что была, раньше. Казалось, её просто топтали ногами! Ну да — ведь они попали под лошадь… Вторая скрипка была в чуть лучшем виде, но всё же, всё же…
— Прошу меня извинить, синьоры, — покачал головой мастер. — Доктор может вылечить больного при одном условии: если тот ещё жив. В других же случаях боюсь, что… Я не маг и не волшебник.
Но тут подал свой странный стеклянный голос младший:
— Синьор Винченцо, нам сказали — вы лучший. Может быть, вы попробуете сделать чудо?
Всё-таки псих. Да полно, музыканты ли они! Подобрали обломки на улице или стащили у кого, лишь бы проникнуть в мастерскую!
— А ну, извольте-ка! — и Винченцо снял со стены одну из скрипок, ту, что была совсем готова после ремонта.
Младший даже не пошевелился, зато Борода с почтительным поклоном принял инструмент и тут же устроил его на левом плече. Подтянул колки — быстро и очень точно. И Винченцо сразу понял: скрипач, и с неплохим слухом!
Борода тронул струны смычком, сперва робко, но потом всё смелее. Его фигура как будто ещё больше скрючилась, но руки двигались удивительно легко и естественно. Да он недурной скрипач! Не Бог весть какой виртуоз, конечно, но звук его чист и ясен. А мелодия проста и напевна. Он, видно, сам сочинил её. Главное — он не стремился показать своё умение, как это делают сейчас многие скрипачи и особенно певцы. Он просто наслаждался скрипкой, музыкой, — а заодно и теплом очага. «Смотри-ка, а он неплохой парень», — неожиданно для себя подумал Винченцо.
Вскоре Борода с сожалением опустил инструмент.
— Спасибо, синьор мастер! Эта скрипка очень… очень хорошая, — он пытался подобрать другое слово, но не сумел. — Раньше не приходилось играть на такой.
— Моя работа, — не сдержавшись, похвастался Винченцо. — А ну, попробуй другую!
Он перебирал скрипки — все подряд, а Борода играл. Играл с удовольствием. И Винченцо решился, наконец, доверить ему Руджери. Интересно, сможет ли уличный музыкант распознать среди знати короля?
— Вот, попробуй ещё. Не Бог весть что, конечно, — он попытался скрыть волнение за напускной небрежностью.
— Красивая, — отозвался Борода. Он принялся подстраивать скрипку и слегка ущипнул пальцем басовую струну. «Соль», — тихонько отозвался ангел внутри скрипки.
— Дай мне эту! — тут же негромко сказал мальчишка и протянул руку. Это был тихий приказ. И Борода тут же безропотно отдал ему драгоценного Руджери. Винченцо и глазом не успел моргнуть!
И тут мастер понял, почему этот юноша показался ему таким странным. Понял по тому жесту, каким он протянул руку за скрипкой. Он не видел её; он вообще ничего не видел. Мальчишка был слепым.
Тем временем он удобно устроил скрипку на левом плече и начал играть. Игра его была странной: он словно пробовал звуки на вкус. Какой из них ниже, какой — выше. Вот так — тише, а так — громче. Медленно тянется нота — и вдруг рассыпается мелкими каплями, сияющим дождём. Владеет инструментом мальчишка, конечно, потрясающе. Но что он играет, чёрт возьми?! Это что — музыка? Какие-то дикие гармонии, рваные клочки мелодии…
Дерзкий мальчишка, надо бы отобрать у него инструмент!
Но почему же не хочется — да что не хочется, просто страшно прервать его? Почему словно очаровала его эта непонятная лавина звуков? Словно новый чужеземный плод, острый и тёрпкий на вкус — он обжигает язык, но хочется пробовать его ещё и ещё…
И Винченцо с удивлением обнаружил, что этот хаос звуков становится всё более стройным, вернее — это стройность была и раньше, только он не понял сначала — другая стройность, непривычная уху. Будто картину большого мастера разодрали в клочки, а потом склеили как попало. Но в том, как склеили, вдруг тоже обнаружилась какая-то новая, дерзкая красота..
И тут среди этих чужих звуков Винченцо услышал три повторяющиеся ноты — ещё не мелодия, но зерно её. И оно прорастало всё выше, выше — и… И мелодия понеслась, как на крыльях, словно диковинная птица из далёкой страны. И Винченцо услышал тёплый ветер с моря и шелест листьев. Он закрыл глаза — и увидел следы на песке, и услышал голос… Чей?!
Что за дурацкий романтизм, он никогда в жизни не был столь сентиментален! Да что с его глазами?! За последние девятнадцать лет на них появлялись слёзы лишь от крепкого табака да от резкого ветра! Или это острая ледышка тает у него в груди?!
А птица неслась, мчалась по небу, а тёплый ветер нёс её бережно, нежно.
Винченцо и не заметил, когда вступил старший, Борода. Как он подхватил другую скрипку, и повёл свою мелодию — нежно, деликатно, только бы не спугнуть! Он нёс волшебную птицу словно в тёплых ладонях. Эх, а Винченцо поначалу недооценил его, Борода тоже удивительный, чуткий музыкант! Будто серебряная оправа для драгоценного камня…
Хотя нет, младший не похож на бриллиант — он, скорее, метеор, сияющая комета из чужой галактики. А старший… Нет, старший — здешний, земной. Он — как зимнее солнце в дымке. Не бьёт в глаза, но светит…
Слепой музыкант вдруг резко опустил скрипку. Мелодия оборвалась на полуслове. И старший растерялся — попытался что-то договорить, закончить — но тоже бросил и опустил смычок.
Винченцо молчал. Мальчишка протянул скрипку в пространство — возьмите, и мастер бережно забрал её у него.
— Сколько ж тебе лет? — спросил вдруг Винченцо.
— Осемнадцать, — ответил слепой своим стеклянным голосом, и Винченцо словно ошпарили: надо же, у меня мог бы быть такой сын!
Слишком долго длилось молчание, и старший брат шумно вздохнул и стал собирать свои обломки.
— Спасибо Вам, мастер. Мы и так оторвали Вас от работы… Нам пора.
— Стойте! — Винченцо вдруг испугался, что они вот так просто возьмут и исчезнут навсегда. — Сегодня у меня не простой день. Останьтесь — будете моими гостями.
За славным ужином — жареная рыба, помидоры с сыром да бутылка доброго вина — Винченцо узнал своих гостей поближе. И всё большей симпатией проникся к ним — особенно к старшему, Марко. Они рано остались без родителей; но Марко не отдал больного брата в приют, хотя и сам был совсем ещё ребёнком. Он выучил младшего играть на скрипке.
— Знаете, синьор мастер, Пьетро удивительно способный к этому оказался. Ловкий, как обезьянка — что ни покажешь, всё повторит в точности! К девяти годам уж играл, как взрослый. Мы большой успех тогда имели… Сейчас — не то, вырос слишком…
— И что ж, неужели на площади ты играл то, что я слышал сегодня?!
Братья засмеялись.
— Нет, за такое, пожалуй, и поколотить могут крепко…
— Удивительная музыка, — продолжил Винченцо, — никогда не слыхал такой.
— Я тоже, — неожиданно признался Марко, — он никогда раньше и не играл ничего такого…
— Это скрипка, — объяснил Пьетро. — Она как будто вела меня… Скажите, синьор, а ведь это и есть знаменитый Страдивари?
— Нет, юноша. Но скрипка работы большого мастера — Руджери. Великий мастер… Но скажи, когда ты понял? Как ты узнал, что этот инструмент — особенный? Неужели — только от звука одной струны?!
— Я слышу то, что другие не видят, — усмехнулся Пьетро. — Когда ты сказал: «не Бог весть что», я сразу понял — это лучшая у тебя. Ну и потом — струна запела… Никогда не держал в руках ничего такого. Как родная мне оказалась…
Фамильярность мальчишки почему-то не смутила и не рассердила Винченцо. Неожиданно дикая мысль пришла ему в голову: а что, если?.. Плюнуть на всё — отдать мальчишке Руджери. Он достоин её даже больше, чем сам господин капельмейстер. И будь, что будет. Придумать всё, что угодно: воры, пожар, наводнение — знать не знаю никакой скрипки!
Нет, это, конечно, пустое. Найдут, отнимут, обвинят в краже… Добра братьям это не принесёт. Придётся клеить те щепки, которые они принесли.
Когда за неожиданными гостями закрылась дверь, Винченцо уселся в кресле и долго смотрел на мерцающее пламя свечи. Он думал, что теперь долго не сможет уснуть. Сделал несколько глотков, поставил пустую бутылку на пол — и тут же провалился в глубокий тяжёлый сон.
VIII. Герцель
Сырым февральским вечером Кешка пробирался между гаражами. Он возвращался от Михаила Соломоновича, с урока. Вот уже четыре месяца он каждый вторник ходит к нему заниматься, но это секрет. Настоящий секрет! Даже мама с папой ничего не знали об этих занятиях. Раньше Кешка переживал, что они целыми днями на работе, а теперь это оказалось очень кстати. Старался все уроки сделать ещё в школе, на подоконнике — чтобы не упускать то время, пока он дома один. Занимался, как мог — только бы Михаил Соломонович не подумал, что это так, несерьёзно. Кешка покажет, какой он малыш!
Поначалу руки уставали страшно, и плечи, и спина, а потом — ничего, привык. Иногда получалось — часа три в день. И потом — скрипку наверх, на антресоли! Чтобы никто не узнал, не раскрыл его тайну раньше времени. А какого такого времени, Кешка и сам не знал.
И Таня молодчина — Тигру ни слова! Она, кстати, сама занималась с Кешкой сольфеджио, папа сказал — для обоих польза. Поначалу, услышав страшное слово «сольфеджио», Кешка чуть не сбежал. Но Михаил Соломонович объяснил, что это необходимая вещь — как музыкальная грамота. Оказалось — на самом деле ничего страшного, сплошная математика. Ну, ещё слух. С математикой — понятно; а вот слух у Кешки действительно особенный — не ошиблись тогда проверяющие в детском саду! Стоило ему узнать ноты — и он слышал их везде: в звонках телефона, в гудках машин и звоне чайной ложечки. Кешка, конечно, лез из кожи вон, чтобы Таня не подумала, что он тупой валенок. И она не могла нахвалиться, до того быстро Кешка перескакивал из учебника второго класса в третий, тут же — в четвёртый…
А вот Михаил Соломонович никогда его не хвалил. Правда, и не ругал тоже. Спокойно объяснял, что и как нужно сделать. Он часто занимался дома и с другими учениками, и Кешка сидел на этих уроках, слушал студентов. И заметил такую странную вещь: если Михаил Соломонович говорит «хорошо, молодец» — и больше ничего, то, значит, совсем плохи дела. Так плохо, что ему и заниматься не хочется. Если же вскакивал со стула, начинал петь, хватал скрипку, показывал, значит — интересно, хорошо!
А ругал — по настоящему ругал — одного-единственного студента, Сашу Волкова. И Сашка этот был лучше всех. Кешке даже бывало обидно, когда на самом красивом месте Михаил Соломонович вдруг обрывал его:
— Куда ж ты несёшься, курица!!
Сашка смеялся, Михаил Соломонович вскакивал — и весь урок уже был на ногах. Пел, размахивал руками — а Сашка начинал с ним спорить, даже злился и специально как будто играл хуже… Михаил Соломонович ругал его уже по-настоящему — Кеша, заткни уши! А потом вдруг молча возвращался в кресло и закуривал. Ни с кем другим он не позволял себе курить во время урока! А Сашка отворачивался к окну, и долго стоял так, молча.
Потом брал скрипку и играл просто-просто, как будто разговаривал. А Кешка вспоминал, как услышал этого Сашку впервые. Тогда, когда свалился с этой дурацкой трубы…
А Михаил Соломоныч говорил:
— Ну, знаешь, это даже на что-то похоже…
— Дослужился, наконец, — улыбался Сашка Волков.
… Потом Михаил Соломоныч говорил про него Кешке:
— Вот человек — дарования исключительного! — и добавлял не очень понятно: — всю шелуху бы с него снять, и будет чистой воды… Только ведь оболтус, каких свет не видывал! Второй Петька на мою седую голову…
Кешка шёл с урока и вспоминал про Сашку Волкова. Потому что сегодня и он «дослужился» тоже, получил своё «начинает быть на что-то похоже»… Именно так, «начинает быть», он запомнил специально! Значит, всё не зря, значит — получается!! Выходит, не зря он бегает здесь, между гаражами и старыми сараями, чтобы не нарваться со скрипичным футляром на знакомых… Он ещё всем покажет! Не хуже Тигра сможет…
Вдруг перед ним неожиданно выросли три мрачные фигуры. Кешка попытался обойти их, но они стояли стеной. У Кешки сразу как-то ослабли ноги, и в животе как будто всё сжалось в острый неудобный комок. И только сейчас понял, какая это глупость — бегать с драгоценной скрипкой по тёмным дворам!
— Это что у тебя — музыка? Давай, сбацай нам чё-нидь, — сказал один, длинный.
Кешка помотал головой и молча вцепился в скрипку.
Тогда они, хохоча и дыша сигаретным дымом в лицо, потащили его куда-то.
— А то у нас шеф образованный, музыку любит, — сказал всё тот же длинный, и вся компания радостно загоготала.
«Во влип, — лихорадочно думал Кешка. — Идиот! Тайны ему захотелось, видите ли, книжек начитался… Ходил бы по дороге, как все люди — всё равно темно, никто бы не заметил… Что же теперь делать? Делать-то что?!»
На отшибе стоял старый проржавевший гараж — Кешку втолкнули в него и захлопнули дверь.
Внутри воняло чем-то горелым. Тускло горела лампочка; в углу сооружено что-то вроде столика из ящиков и железного листа.
За столом сидел «шеф» — лохматый парень в тёмных очках, чуть постарше Кешки. «Зачем ему очки в такой-то темноте?» — подумал Кешка. Он заметил на столике раскрытую вверх переплётом книжку. Успел прочесть на обложке — «А. и Б. Стругацкие».
Кешку сразу как-то отпустило — кажется, нормальный парень, договорятся.
«Шеф» провернул голову и сказал хриплым голосом:
— А ну брысь отсюда! Давайте, давайте, придурки!
Троицу как ветром сдуло. Кешка поёжился.
«Щеф» снял очки и посмотрел на него одним глазом. Другой, как всегда — в сторону. Герцель!
— Ну, здорово, Иннокентий. Извини, напугали тебя мои гоблины. Они — не смотри, не то что прям бандиты. Им просто это… интеллекта не хватает. Не обращай внимания.
Кешка, наконец, выдохнул и сел на какой-то ящик. Спросил:
— А ты как здесь?
— Да уж так вышло. Да, за Шурупа тебе спасибо, молодец!
— Да это не я… Ну, не только я…
— Мне сказали — ты, — твёрдо сказал Герцель. — Ты начал. Молодец, чего. Так и надо было. Не то, что я, придурок.
— Ты что — на самом деле его двинул?!
— Ещё как! До крови! — Герцель улыбнулся, и Кешке стало не по себе. — Он, скотина такая, про отца моего начал… Что, вроде как, он учит там голландцев, а здесь — родной сын такой. Дебил дебилом. Я потом папе в Амстердам звонил. Ну, и он говорит, правильно я ему вмазал. Они, прикинь, с папой вообще давно знакомы. Работали вместе в университете. Ну, в нашем. А потом папу выгнали оттуда ни за что. Вообще. И он уехал в Голландию. Небось, этот Шуруп и постарался, чтобы выгнали!
Ух ты! Выходит — Лёвкин отец действительно профессор математики?! Значит — правильно Лёвка двинул этого Шурупа. Если бы про Кешкиного папу кто-то что-то ляпнул бы, Кешка бы тоже ему заехал. Молодец, Герцель!
— И как ты, Лёвка, в этой новой школе?
— Ух, даже и не спрашивай. Так это…Сначала вообще. Они меня сразу знаешь, как приняли? Головой в мусорку…
— Как это? — поразился Кешка. — Неужели так бывает?! А дальше — что?!
— Ну, я сразу «включил психа» — стал орать, руками молоть по ком попало… Ну, знаешь — я умею это… Впечатление произвести, ха! Ну, отстали, конечно — испугались. И я, ну, как бы один был — меня никто не трогает, и я никого. Ну, это сначала.
— А потом? — Кешка с ужасом думал, что вот, он живёт себе своей спокойной благополучной жизнью, а тут рядом — такое!
— А потом заступился за одного длинного… На свою голову. Ну, ты его видел — редкостный имбецил; но, знаешь, у него сестрёнка маленькая — он за ней ухаживает так… В общем, его бить хотели. Ну, чего — я влез зачем-то, пожалел. Он и стал за мной ходить. Как собачка, жалко даже! Там у них такая компания была — ужас, просто колония по ним плачет! И, понимаешь — либо я с ними, либо против них… Я решил — не с ними. Ну, как бы — война. А тут друзья этого Длинного вдруг ко мне переметнулись, и я сам не понял, как так вышло. Видишь — гараж тут обнаружился, это Крохиного дяди. Кроха — это тот, второй — он сразу тоже за мной стал ходить. Видишь, шефом меня зовут… Ты их не бойся, они никому ничего не сделают. Так, пугают просто. Думают, если их боятся — значит, сильные они. Неандартальцы прямо. Тебя-то ведь не сильно испугали?
— Да нет, Лёвка — я на самом деле ужас как испугался!
И неожиданно для самого себя Кешка взял и выложил Герцелю всё. Про скрипку, про дедушку, про Таниного отца. И что ему нужно, обязательно нужно научиться играть на этой самой скрипке!
Только про Таню Соловьёву Кешка особенно распространяться не стал. Таня как Таня, и говорить нечего.
Почему Герц, который неплохо учился в школе и больше всего на свете любил книжки, связался с этой компанией — Кешка так до конца и не понял. Только почему-то казалось, что не зря он тогда боялся Герцеля — всё-таки он действительно немного псих. И ведь что бы он ни говорил — видно же, что ему нравится играть в этакого мафиози. Тоже начитался, наверное…
Зато теперь Кешке нечего бояться, здесь его никто не тронет.
Странно — почему Тигру, самому лучшему в мире человеку, нельзя рассказать про скрипку, а вот этому непонятному Герцелю — так легко? И почему такой чужой и неправильный Лёвка Герц всё понял?
* * *
… А в конце учебного года Михаил Соломонович всё-таки похвалил Кешку. Сказал:
— Ну, ты даёшь! Никак не ожидал — герой!
Но это было не за скрипку. Это Кешка выиграл городскую олимпиаду по математике.
IX. Уточки
А летом Кешка совершил небольшой подвиг. Тихий такой подвиг, но всё же гордиться было чем.
На каникулах он поехал к тёте Ане. Она жила за городом, в дачном посёлке. Место называлось смешным словом «Уточки». Там и лес, и речка, а главное — полная, сумасшедшая свобода! Тётя Аня целыми днями пропадала на работе. А когда приходила домой — начинались шахматы, шашки, карты, морской бой — не было такой игры, в которую тётя Аня не умела бы играть. И почти всегда выигрывала. И никогда не поддавалась — что Кешка, маленький, что ли? И разговоры, разговоры — бесконечные, чуть не до утра, обо всём на свете! Никогда не загоняла его спать. Кешке даже иногда неловко становилось — он-то утром дрыхнет, а ей на работу… В общем, лучшую компанию Кешка с трудом мог себе представить.
— Чем заниматься-то будешь в этих Уточках, умрёшь ведь с тоски! — недоверчиво спрашивал папа.
— Я… А я буду испанский учить! — неожиданно придумал Кешка.
— Прямо-таки испанский? Ну-ну, чем это вызван такой интерес к языку Сервантеса? — усмехнулся папа. Но учебниками и кассетами для занятий Кешку на всякий случай снабдил.
В субботу папа отвёз Кешку в Уточки. От дома недалеко, всего тридцать километров. Это если на машине.
А в понедельник, как только тётя Аня умчалась на работу, Кешка оседлал её велосипед и поехал обратно, домой. За скрипкой.
Поначалу было страшновато ехать вот так, прямо по шоссе. Но машины проезжали не так уж и часто, а огромные пыльные грузовики Кешка старался пережидать на обочине. Потом привык, и даже не притормаживал — прижимался ближе к кювету, и всё.
Удивительно, как легко он доехал до города. Даже был разочарован немного — хотелось подвига, а вышло так просто, обычно.
Дома не удержался, слопал котлету прямо из холодильника — вряд ли мама их считает, не заметит. Вообще старался ничего не трогать — не оставлять следов. Как разведчик! Повалялся немного на любимом диване ногами кверху. Подумал, прихватить ли с собой томик Бредбери, которого он забыл. Но папа, кажется, знает, что книжка осталась дома. Он, в общем, давно уже раскусил, что Кешка таскает книжки с его полки. Лучше пусть сам потом привезёт.
Кешка вздохнул, поставил Бредбери на место. Устроил скрипку на спину (заранее приспособил к футляру ремни), осторожно закрыл за собой дверь. Оседлал велосипед и отправился в обратный путь.
Поначалу скрипка казалась лёгонькой, почти незаметной.
Зато к концу пути ему казалось, что у него за плечами по меньшей мере небольшой контрабас. Было не столько тяжело, сколько неудобно. Вспотела спина. Кешка механически двигал ногами — левой, правой, левой, правой… Старался ни о чём не думать.
Почему-то в памяти всплыл Алексей Маресьев. Потом ещё «Планета людей» — как Гийоме шёл через пустыню, много дней шёл, и всё — без еды, питья, без всякой надежды дойти до людей. Дошёл… И Кешка крутил, крутил педали — уже не думая о скорости, лишь бы просто вперёд. Левой, правой.
Последнюю часть пути он срезал по лесной дорожке. Тупо шевелил ногами. Слетел с велосипеда, зацепившись за корень — и даже обрадовался. Повалился в прохладную траву и лежал так, носом в одуванчики. Кажется, даже заснул. А потом вскочил — как током ударило: скрипка! «Кажется, упал несильно, мягко… И скрипка сверху была, не задела землю», — думал он, лихорадочно выпутываясь из ремней и расстёгивая футляр.
Слава богу — кажется, всё в порядке. Даже не расстроилась. Кешка постучал по верхней деке — скрипкиному животу — костяшкой пальца. Он уже знал — если где-то есть трещинка, то он услышит это по звуку. Как фарфоровая чашка: целая — звонкая, а битая — нет. Кажется, звук хороший, все цело. Вдруг очень захотелось взять и заиграть, прямо здесь, в лесу. Но он почему-то застеснялся — вдруг всё же кто-то услышит…
Он вернулся за час до возвращения тёти Ани. Спрятал скрипку под кровать и удивился, что нашлись силы выкупаться в довольно холодной ещё речке и даже вымыть велосипед.
Зато на следующий день он с трудом мог стащить себя с кровати. Ныло всё — ноги, руки, плечи, спина… Но Кешка был собой ужасно доволен. Подвиг, конечно, невелик — чего там, шестьдесят километров… Но об этом, пожалуй, стоит рассказать Михаилу Соломонычу! Ну и Тане тоже — почему бы не рассказать?
Лето в Уточках действительно оказалось чудесным. Кешка поначалу скрипку и не раскрывал. Просто лентяйничал — то есть совсем ничего не делал, только читал. А потом вдруг и вправду решил заняться испанским — непонятно зачем, просто из упрямства. Уходил в лес или на речку, брал с собой учебник и маленький магнитофон. Осилил четыре урока, потом надоело. Только через месяц он, наконец, впервые достал из-под кровати футляр.
И вдруг понял — как же он соскучился!
И сразу же начал заниматься. Дом пустой, никто не мешает, играй, сколько влезет. За неделю выучил всё, что задал на лето Михаил Соломонович. Потом ещё добавил — с собой были ноты, выбрал, что понравилось — из конца учебника, хотелось посложнее. И, честное слово, у него начинало получаться — по-настоящему получаться!
Неожиданно он обнаружил, что может по слуху сыграть любую мелодию, какую хочет — всё, что когда-нибудь слышал. И даже то, чего не слышал никогда…
Вот это было настоящим открытием. Он может сам сочинять музыку! Получилось три хороших мелодии — попробовал записать, не очень вышло. Но это была его музыка, Кешкина!
И когда позвонил папа и сказал, что они едут все вместе — с тётей Аней! — на море, Кешке даже жаль стало расставаться с этими Уточками.
В последний вечер перед отъездом тётя Аня вдруг сказала ему:
— Только ты уж, мил человек, не повторяй своих марафонов. Если хочешь, скрипку твою я сама привезу.
У Кешки вспыхнули щёки и уши.
— Значит, знала всё?! Откуда?!
— Антиповна сказала. Она в город ездила, на автобусе. Ну и видела, как ты педали крутишь.
Ох уж эта всезнающая соседка Антиповна! Охота была язык распускать!
— Что же ты мне сразу не сказала… А я, как дурак, играл в партизана… Глупость какая…
— Ну, Кеш, я ж не знала, зачем тебе в город. Сначала решила — у тебя девушка там…
— Ещё чего! — фыркнул Кешка. — Поехал бы я из-за этого, как же! Из-за всякой ерунды, — Кешка смутился, но почему-то было приятно. Непонятно почему.
— А потом я услышала, как ты играешь, — продолжала тётя Аня, — пришла как-то пораньше. И ушам не поверила.
— Что же не сказала?!
— Подумала — хорошо человеку жить с тайной. Или скажешь, нет?
Вообще — да, и вправду хорошо.
— А тогда сейчас чего?
— Ну, знаешь, не хватало ещё одного заезда! Ещё какой-нибудь грузовик собъёт. Родители ведь не знают про твои увлечения?
Кешка помотал головой.
— Значит, скажешь сам, когда захочешь. Я, знаешь, чужие секреты не выдаю.
— Спасибо, — вздохнул Кешка.
— Спасибом не отделаешься, — тётя Аня улыбнулась и сразу стала очень похожа на маму. — Слушай, Кеныч, ты поиграй мне немножко, а?
Никогда ещё Кешка никому не играл. Было немного страшно, и ужасно волнительно. И — вместе с тем — возникло какое-то новое чувство. Гордость, что ли. Ведь он уже кое-что умеет! Даже руки дрожали почему-то. И всё это вместе было — счастье. Кешка с удивлением прислушался к нему. «Вот, счастье. Оно и есть», — подумал он. Ведь часто вспоминаешь, как было хорошо когда-то, или наоборот, ждёшь чего-то радостного. А тут — вот так: счастье, вот оно, прямо сейчас!
И ещё Кешка подумал: «Как же хорошо, что дедушка придумал мне такую историю!»
Зелёная итальянская тетрадь
4. Кастор и Поллукс
Винченцо проснулся неожиданно, будто кто его толкнул. Он что-то придумал во сне: что? … А почему это он спит в кресле, не раздевшись? На улице только начало светать. Свеча догорела: слава Богу, всё обошлось — разве можно оставлять свечу непотушенной, особенно, если работаешь с деревом?! Бутылка на полу — неужто он превращается в заурядного пьяницу?
Винченцо вскочил и зашагал по комнате. Что же ему снилось? Ветер с моря, следы на песке… И они с сыном. Господи, какой ещё сын — у Винченцо в жизни не было детей! Ах, да — это вчера приходили те двое… Слава Богу, значит, он выпил эту бутылку не один. Они принесли скрипки… Однако, как играл этот Пьетро! Просто уму непостижимо.
Винченцо начал прикладывать друг к другу обломки. Сумасшедшая, невыполнимая работа: как он мог за неё взяться! Можно, конечно, клеить, клеить и опять бесконечно клеить щепки, собирать эту чёртову мозаику, но смысл! Скрипка никогда не зазвучит как прежде. К тому же, при любых капризах погоды трещины будут давать о себе знать. Эх, проще заново сделать всю деку!
Винченцо хлопнул себя по лбу: конечно! Это же так просто — как он не догадался сразу? Именно это ему и приснилось. Он сделает новую скрипку. У него есть отличный клён для нижней деки и для боков-обечаек. Чёрное дерево для грифа и колков. Да-да, у него есть все материалы, кроме главного — для верхней деки нужна редкая резонансная ель… Немыслимо, невероятно — делать скрипку для уличного музыканта, просто так, без денег, без надежд. Кто знает, может, на следующий же день Пьетро ограбят в кабаке, да и лошади всё так же стучат по дорогам копытами. Но всё же — кто ему запрещает сделать эту работу? Да, он построит скрипку для слепого бродяги Пьетро — лучшую из всех!
И тут он вспомнил. Вернее, где-то внутри он помнил всегда — у него же есть дерево, отличное, великолепное дерево, подарок старого мастера! Конечно, вот они — сухие еловые дощечки, звонкие, как мальчишеский голос! Он всегда откладывал их на потом. Рано; ещё не время. Дерево не готово. Потом — он сам, Винченцо, не готов. И вот — всё сложилось, как в головоломке. Наверное, звёзды заняли нужные места — так, как бывает раз в сто лет. А может, и никогда больше.
Он сделает лучшую свою скрипку. И вложит в неё всё своё сердце! Да, теперь он точно знает — у него есть сердце.
Ему вновь пришлось зажечь свечу — небо было уже светлым, но солнце ещё не взошло. А Винченцо уже простукивал дерево и видел в нём своды будущей деки, узкие прорези — эфы, завиток головки. А ведь дерева много, по-настоящему много! Пожалуй, получится два инструмента. Винченцо тут же принялся за измерения. Решено: он сделает две скрипки. Для младшего и старшего. Скрипки-близнецы, которые росли из одного корня и шелестели общей хвоей.
«Я назову их Кастор и Поллукс» — подумал мастер. Была такая легенда, про близнецов — Кастора и Поллукса. «Точно — близнецы!» И Винченцо счастливо засмеялся, совсем как ребёнок, получивший, наконец, любимую игрушку.
И, напевая, он тут же принялся за работу.
X. Петька и ещё кое-что важное
— Тань… А расскажи про этого Петьку вашего, а?
Они сидели на пятом этаже, возле школьно музея. Таня — на подоконнике, Кешка — на пожарной лестнице. Уютное такое место, сюда никто никогда не ходит, не мешает разговаривать.
— Петька как Петька… Он был, как говорят, вундеркинд — в десять лет концерт с оркестром играл. Здорово играл. Школьная учительница его часто к папе водила, на себя уже не надеялась.
А потом вдруг у Петьки мама умерла. А они до этого только с мамой жили, вдвоём. И он переехал к какой-то непонятной тётке, которая скрипку не очень любила, да и самого Петьку, кажется, недолюбливала. Ну, Петька и сидел у нас целыми днями — музыку слушал, читал, занимался, наконец. Мама всё его пельменями кормила — знаешь, какие вкусные у неё? Ну, ещё узнаешь…
А потом как-то Петька засиделся допоздна, и остался ночевать. И так к своей тётке и не вернулся — остался у нас жить. Я тогда совсем маленькая была, так он со мной возился, как старший брат. Гулял, играл, книжки читал…
Потом поступил в училище. Папа его на конкурсы возил, Петька две премии получил. Думали, дальше — Москва…
Но тут у него неожиданно объявился родной отец. В Америке.
— Как это — объявился?! Где ж он раньше был? — возмутился Кешка.
— Ты Кешка, как маленький! Всякое бывает…Он давно уже в этой Америке жил. Он раньше даже вообще не знал, что у него Петька есть, — ответила Таня.
— Может, и не отец никакой?
— Да нет, они знаешь, как похожи! Петька сначала его видеть не хотел — за диваном прятался, когда дядя Женя к нам приходил. А потом они как-то спелись, и Петька в конце концов уехал к нему в Америку, дальше учиться.
— А как же твой папа?..
— Ну, Кеш, Петьке же всё равно надо было уезжать. У нас же только училище, а ему в консерваторию нужно было. В Москву или ещё куда… А там, в Америке профессор у него хороший, из Одессы. И вообще — там школа очень сильная, папа очень гордится, что Петька поступил так сразу. И даже рад был, что Петька там не один — с отцом. Они его готовили к этой Америке — мама английскому учила… Потом плакала, когда Петька уехал…
— А теперь что?
— А что теперь? Ничего… Живёт себе в своей Америке. Звонит иногда. На Новый Год и дни рожденья…
Они помолчали. Что тут скажешь? Кешке вдруг захотелось заехать этому Петьке по шее. Как следует. А Таня добавила:
— А недавно вот ещё дядя Женя звонил — который его отец. Хотел папе деньги за скрипку отдать.
— За какую скрипку?
— Ну, папа подарил Петьке. У него же не было своей.
— Это… Это которая Руджери, да? Тот самый, итальянец?!
— Ага… Ну, папе вроде как не очень нужно, а Петька теперь везде играет.
— Денег твой папа, конечно, не взял…
— Ты что — какие тут деньги!! Папе этого Руджери тоже профессор подарил в консерватории. Так что получается — как будто отдал долг.
Зазвонил звонок — пора на математику. Кешка было вскочил, но Таня остановила его:
— Кеш… мне тебе ещё одну вещь нужно сказать, важную. Это про Сашку, про Волкова.
Ничего; математика подождёт! У них теперь новенькая учительница Алёнушка, ничего им не будет — она с Кешки буквально пылинки сдувает.
— Так вот; вчера был Саша. Знаешь, папа в последнее время ругает его ужасно. Он, представляешь, вообще перестал заниматься!
— Как же, ведь у него диплом на носу!
— Ага, а потом ещё нужно в консерваторию поступать. А Сашка чуть ли не жениться собрался… прошлую специальность просто прогулял, представляешь!
— Это наш-то Сашка — жениться?! — Кешка даже засмеялся.
— Ну, и папа говорит — нечего ерундой заниматься! А потом ещё говорил: «Раз тебе дан талант, значит, несёшь ответственность…»
— А ты подслушивала, да?
— Скажешь тоже, — обиделась Таня. — Тут и подслушивать нечего, знаешь, как он кричал — на всю квартиру! Что он на него надеялся… Что у него за всю жизнь таких учеников — Петька да он, Сашка. А потом сказал вот что: «ну ещё этот малыш сумасшедший…»
— Это кто ещё? — спросил Кешка. И тут же понял — вспыхнули щёки, уши…
Таня засмеялась.
— У него один малыш, остальные — студенты. А Сашка и говорит: «Этот Ваш малыш ещё меня за пояс заткнёт, как пить дать!» А папа отвечает: «Если не перегорит — может, и заткнёт». Ты знаешь, я никогда ничего не спрашиваю, а тут не выдержала и спросила потом, когда Саша ушёл уже: что, ты и правда такой талантливый?
Таня замолчала. Кешка не сдержался:
— Ну, а он что?
— Он говорит — да, очень. Говорит, никогда такого не видел, — сказала Таня тихо. — Разве что один Петька… Папа на тебя дышать боится — не спугнуть. Говорит, закончится твоя игра в партизан — кто тебя знает, может, и перестанешь так заниматься… Только он просил, чтобы я тебе ничего не говорила.
— Ну и зачем тогда говоришь? — Кешка сидел красный, как помидор.
— Папа думает, ты зазнаешься. А я знаю, что нет, — просто ответила Таня.
И Кешке стало вдруг так хорошо-хорошо!
— Не зазнаюсь, — пробормотал он смущённо.
А Таня ещё спросила:
— Слушай, Кеш… Ты вообще как думаешь — потом в училище? Ты бы хотел вообще музыкантом быть?
Кешка пожал плечами. Он об этом ещё не думал. А как же тогда математика?
— Хотелось бы просто научиться играть хорошо. А там видно будет.
— Вот и папа тоже, — вздохнула Таня. — Говорит, ты бросишь потом…
— Не брошу, — сказал Кешка. Как же он бросит всё это? Тем более, если Михаил Соломонович считает, что он…
На математику бежали по разным лестницам, сначала Таня, потом Кешка — чтобы никто потом не говорил глупостей. Но никакая математика в голову не лезла. Неужели Михаил Соломонович считает, что он, Кешка, может быть настоящим скрипачом?!
— Кеша, ты уже закончил?
— Нет, Алёна Дмитриевна, я сейчас…
Тигр ткнул его локтем:
— Ты чего? У тебя же всё сделано!
Кешка посмотрел в свою тетрадь — решение, ответ… Это же надо, решил — и сам не заметил!
Вот бы и другие уроки сами делались…
Зелёная итальянская тетрадь
5. Только бы успеть!
Только бы успеть! Работы осталось чуть-чуть — на полчаса. Последний слой лака — и новый инструмент, красавец Кастор, будет совсем готов. Он отправится сохнуть к своему брату-близнецу, Поллуксу. Винченцо редко давал имена скрипкам; ему казалось это слишком сентиментальным. Но этим двум инструментам, которые он делал для братьев, он решил дать имена близнецов из старой легенды. Тем более, главная часть — верхняя дека — делалась из одного куска дерева! Винченцо уже знает, что Поллукс удался. Получился именно таким, каким хотелось. Он вышел чуть меньше положенного. Винченцо предполагал у него звук небольшой, но глубокий, тёплый. Поллукс — для старшего из братьев, Марко. Зимнее солнце… Осталось лишь натянуть струны и проверить. Это — лучший инструмент из всех, что сделал Винченцо. Пока лучший. Но Винченцо уже заканчивает вторую скрипку — Кастора.
Кастор же… Винченцо смотрел на него с нежностью. Когда наносил лак — казалось, будто одевает любимого ребёнка. Винченцо казалось — Кастор великолепен. Но не ошибся ли он? Ему хотелось сделать инструмент такой же необыкновенный, как и тот скрипач, который будет играть на нём — Пьетро. Слишком сильно хотелось; удалось ли?
Теперь — только бы успеть… Работа шла из рук вон медленно. Винченцо был болен.
Вернее сказать, не просто болен — он умирал и знал это. Никаких особенных признаков болезни не было — просто силы оставляли его. Огромного труда стоило встать с постели; двинуть рукой, даже просто открыть глаза! Он уже целую неделю почти ничего не ел. Желудок не принимал пищи. Винченцо просто догорал, как свечка. Вот уже несколько часов сидел он, опустив руки — не было сил взяться за дело. А ведь всего-то осталось — последний слой лака!
И всё же он был счастлив. Он чувствовал, что сделал самое главное дело в жизни. Теперь — только бы закончить, успеть! Братья придут в субботу. До субботы, пожалуй, ему не дотянуть… Как бы устроить так, чтобы инструменты попали в нужные руки?
— Винченцо! Как ты, старик? — дверь не заперта, и посетитель легко зашёл внутрь. Джироламо! Слава Богу, как же он вовремя!
— Винченцо, да что с тобой?! Я сейчас же отправлюсь за доктором!
— Не нужно… доктора, — каждое слово давалось Винченцо с трудом. — Я ужасно… рад… тебе, Джироламо…
Органист церкви святого Фомы — вот человек, который сейчас ему нужен! Единственный, кому можно доверять.
— Мне… нужна твоя помощь. Я умираю, Джироламо, — сказав эти слова, Винченцо усмехнулся про себя: надо же, в них нет ничего страшного! Только обычная правда. Поневоле он вспомнил последний разговор со своим старым учителем. Но Джироламо и слышать не хотел такой правды:
— Что за чушь, Винченцо! Я немедленно пошлю за доктором! Тебе всего сорок — с чего ты собрался отдавать Богу душу? Давай-ка, поднимайся! Ты ещё сделаешь виолончель для моего Антонио!
Губы мастера тронула усмешка: старшему сыну органиста всего шесть лет; не скоро же он возьмёт в руки виолончель! А отец уже торопиться записать его в музыканты!
— Не нужно … тратить слов. Я… построил скрипку. Поиграй.
Винченцо кивнул на уже готового Поллукса. Джироламо растеряно смотрел на мастера, видно, всё ещё собирался бежать за доктором. Но Винченцо был спокоен и ждал. Органист церкви святого Фомы был неглупый человек; он понял.
Бережно — чтобы не испортить свежий лак — Джироламо взял в руки Поллукса и оглядел его.
— Небольшой инструмент. Очень красивый, благородный…
Винченцо показал глазами в сторону: Джироламо и сам знал, где взять струны и всё необходимое. Не зря он торчал в мастерской несколько лет; всё сделал правильно: вставил струны в колки, установил подставку. Наконец, взял смычок, тронул струну. Поллукс отозвался. И Винченцо уже понял: да, получилось!
Джироламо пробежался по звукам, как по лестнице. Будто новая скрипка была неизвестным зданием, и ему хотелось осмотреть все его комнаты, заглянуть и на чердак, и в подвал…Что ж, хоть здание и не было парадным дворцом — но все комнаты были уютны, чисты и светлы. Джироламо хотелось бы пожить в таком доме! Чем больше играл он, тем больше сживался с новым инструментом — а в дальних комнатах небольшого уютного дома вдруг обнаруживались фрески старых мастеров… Тембр скрипки был хоть и небольшим, но богатым — она могла звучать и нежно, и тепло — и сильно, и даже грозно! Джироламо вспомнил одну из своих самых любимых мелодий. Он знал, что Винченцо тоже любит её.
Первый раз в жизни Винченцо получил тот звук, какой хотелось. Скрипка звучала светло и ровно. Будто зимнее солнце в дымке.
Музыкант опустил, наконец, смычок. Бережно снял с плеча новую скрипку.
— Великолепный инструмент. Поздравляю. Это, пожалуй, лучшая твоя работа, Винченцо. Есть покупатель?
Винченцо кивнул. Он с радостью бы подарил инструмент Джироламо; деньги ему теперь ни к чему. Но Поллукс предназначен другому.
— Жаль…
— Попробуй ещё этот, — Винченцо кивнул на Кастора. Джироламо не спеша, как учил его Винченцо, поставил струны и на этот инструмент. Наконец, всё было готово — и красавец Кастор впервые попробовал свой голос. Потом его звук будет другим, лучшим — инструмент необходимо разыграть, он не сразу звучит в полную силу. Но Винченцо уже понял, какой будет у него голос.
Мастер откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Он улыбался. Подумал о том, что всегда раньше завидовал Франческо Руджери. Это раньше; а теперь — нет. Вот и он, Винченцо, сделал не хуже.
Джироламо покачал головой.
— Откуда у тебя эта скрипка? Не улыбайся так; я знаю, не ты сделал её. Не шути со мною так: ты хороший мастер, я знаю. Но это не твоя работа. Кто это?
— Руджери, — улыбнулся Винченцо.
— Я так и думал… Хорош, необыкновенно хорош! Или… Чему ты смеёшься?!
— Попался, как мальчишка! Неужели ты думаешь… я выжил из ума… смыл старый лак …и покрываю своим лаком, заново, скрипку Руджери?! Ты не чувствуешь запах свежего дерева?!
Джироламо покраснел и закрыл глаза.
— Винченцо… прости. Это твоя скрипка, я понял. Ты — великий мастер. Ты… Да что же я, ты же болен! Я сейчас же бегу за доктором, ты поправишься! Ты — гений, ты станешь знаменит. Ты ещё сделаешь много волшебных инструментов!
— Стой, — сурово сказал Винченцо. — Не трать время. У меня просьба к тебе. В субботу придут два музыканта. Они выглядят, как бродяги. Но это … Не обращай внимания. Ты должен отдать им эти скрипки. Это для них. Понял, Джироламо? Никому другому! Они уже… оплатили работу. Это их… только обещай мне!
Джироламо обещал. Теперь Винченцо мог быть спокоен.
Когда музыкант ушёл, Винченцо сразу же заснул — сил у него совсем не осталось. Зато когда он проснулся — уже под вечер — то почувствовал удивительный прилив бодрости.
В этот вечер он закончил свою работу. Две скрипки: «Поллукс — зимнее солнце» и «Кастор — великолепный». Придёт весна, и только солнце — настоящее, горячее солнце — доведёт его работу до конца: высушит дерево, добавит в звук сияющего янтаря. Винченцо этого уже не услышит. Но он знает, слышит внутри себя этот звук уже сейчас. В эти скрипки он по-настоящему вложил всё сердце, всего себя. Ах, если б можно было полностью раствориться в этих инструментах, уйти в них — и жить долго, долго! Столько, сколько отпущено им: если повезёт, то сто лет, а может, и больше. Если б это было возможно!
XI. Эйнштейн
— Кешка! Как ты вовремя сегодня! — Михаил Соломоныч был сегодня как-то особенно взволнован. — У меня такая встреча случилась… Погоди, скрипку не раскладывай — сначала расскажу. Садись!
Кешка утонул в пухлом кресле, а Михаил Соломоныч взволновано зашагал по комнате.
Михаил Соломонович шёл домой с работы, из училища. Настали первые тёплые дни. И он не спешил, радуясь солнечному теплу.
Вдруг на него налетел абсолютно незнакомый человек и бросился чуть ли не обниматься:
— Иннокентий! Сколько лет, сколько зим! Какими судьбами?
Михаил Соломонович неловко отстранился и попытался рассмотреть незнакомца. Лет тому было прилично, но язык не поворачивался назвать его стариком. Незнакомец был настоящий франт: клетчатое пальто, и шляпа, и трость — вот удивительно в наше время! — шейный платок. Густая шапка седых волос из-под шляпы, белые усы… Эйнштейн! Конечно, он похож на великого физика Альберта Эйнштейна. И этот Эйнштейн смотрел на Михаила Соломоновича счастливыми глазами:
— Иннокентий, как я рад! Отлично выглядишь; а мне говорили про тебя всякую чушь…
— Извините, — Михаил Соломонович совсем смутился. — К сожалению, я не Иннокентий.
— Кеша, брось дурить!!!
— Правда, не Иннокентий — могу паспорт показать!
Кто его знает — сумасшедший какой-то. Симпатичный, конечно, сумасшедший, но ведь не знаешь, чего от него ожидать! Михаил Соломонович развернул паспорт:
— Пожалуйста: Соловьёв Михаил Соломонович, год рождения…
— Кеша, ты что — сменил имя?! — «Эйнштейн» всё не верил, и вдруг ахнул: — Простите ради Бога! Вы, наверное, его родственник? Но просто удивительно — одно лицо! Я должен был сам догадаться — вы совсем молодой человек, а мы с Иннокентием… Вы его брат? Племянник? Сходство изумительное… Как он там?
Михаил Соломонович пожал плечами:
— Простите, это недоразумение… Представления не имею, о ком вы говорите!
— Но ведь… Соловьёв же! Иннокентий. Нет?… Ах, простите. Я понял. Надо же — просто одно лицо! Да ещё однофамилец. Извините… Я не видел своего товарища много лет, он уехал в Соединённые Штаты. Ещё раз простите…
Незнакомец сразу как-то сник и даже постарел. Развернулся и пошёл своей дорогой. И тут Михаил Соломонович, наконец, догадался: Иннокентий Михайлович! Америка! Конечно, это Кешкин дедушка!
— Постойте! Погодите! Э… Альберт! Ох, извините…
— Ничего, — глаза «Эйнштейна» весело сверкнули из-за очков, — меня все так зовут, даже студенты. Как говориться, партийная кличка. Это мне даже несколько льстит. Ну так что — вы вспомнили Кешу?
— Он скрипач? — спросил Михаил Соломонович.
— Нет, он физик, как и я… Но он играл на скрипке; вы ведь это имели ввиду? Я почему и побежал за вами — вы ведь тоже со скрипкой…
— У меня, понимаете, учится мальчик, Кеша. Мне кажется — он внук вашего друга! Скрипка ему от деда досталась, в наследство…
— В наследство?… — охнул Альберт. — Что же… значит, он всё-таки умер?.. Ну да, мне говорили…
— Простите, — Михаил Соломонович смутился. — Я не хотел.
— Да что Вы, я, в общем-то, знал. Хотелось поверить в чудо. Только, знаете, у Иннокентия ведь не было семьи — ни детей, ни внуков. Одни племянники…
* * *
— Кешка! Признавайся — он на самом деле твой дед?
— Да, — Кешка кивнул. — Только не родной. По маминой линии. Дядя, что ли.
— А что — я и в самом деле на него похож?
— Вы… Михаил Соломоныч, вы не просто похожи! Вы — как будто он и есть, понимаете? Я сначала думал, что вы — это он, и меня разыгрываете…
— Ах, вот почему у тебя лицо такое было, когда ты у нас появился! А я решил было — мальчик не в себе. Да ещё в глине весь, на чёрта похож… Ну ладно, слушай дальше.
* * *
Они шли вместе с Альбертом, обходя сияющие лужи. Альберт с удовольствием рассказывал про своего замечательного друга.
— Он, понимаете ли, удивительно талантливый человек, просто невероятно! И в науке, и на скрипке ведь неплохо играл. И в шахматы мог, и готовил отлично — всю лабораторию кормил своей шарлоткой, сам пёк! Со скрипкой, кстати, он даже в консерваторию думал поступать. И ещё вот что… А может, вы зайдёте ко мне? Мы как раз пришли. А у меня найдётся что вам показать. Видите ли, Иннокентий оставил мне один очень любопытный документ. Ведь вы скрипач? Значит, по вашей части. Видите, я всегда говорил — случайных встреч не бывает! Очень, очень кстати.
Квартира у Альберта была под стать хозяину — огромные книжные шкафы в потолок, картины на стенах, портреты с автографами… Знаменитый Эйнштейн с высунутым языком. А над рабочим столом почему-то простенькая потрёпанная иллюстрация, вырезанная из журнала: яблоки Сезанна.
— Понимаете, — продолжал Альберт, — Иннокентий оставил мне разные журналы по физике, свои старые записи, тетради… и среди них я обнаружил вот что, — он достал откуда-то с верхней полки потрёпанную тетрадочку. — История этой тетради такова. Один наш коллега как-то привёз из Европы целую охапку всякой канцелярской мелочи. Ручки там всякие, открытки — ну, понимаете, сувениры. И вот тетрадь эту…А у Иннокентия очень странные были отношения с вещами. К чему-то абсолютно равнодушен — ходил, скажем, в одном пиджаке пятнадцать лет. И вдруг — бах! Покупает какие-то сумасшедшие шахматы за свою полугодовую зарплату… И вот здесь тоже, как увидел эту тетрадь — вцепился: продай! А тут как раз день рожденья у него случился. Коллега наш и подарил ему, конечно, эту тетрадь.
Иннокентий обрадовался невероятно. Ну и вещь, говорит! В такую тетрадь можно и роман написать! Пошутили, посмеялись — тоже, Лев Толстой нашёлся. И забыли благополучно.
И вот, представляете, уже после отъезда я обнаружил эту тетрадь в его бумагах. Это невероятно, но он написал-таки свой роман! И ведь не говорил никогда, никому не показывал!
Я ему позвонил сразу же, в Америку, а он отвечает: значит, так надо. Чтобы у меня осталось. Пусть, говорит, лежит — глядишь, до чего-нибудь и долежится. Вот, видите — как знал! А тут как раз вы со скрипкой… Думаю, именно вы и должны прочесть.
И он передал в руки Михаилу Соломоновичу зелёную тетрадь с желтоватыми нелинованными страницами, исписанную мелким почерком. На обложке была непонятная надпись по-итальянски: «Quaderno». И карандашом было написано: «Яшке». Какой ещё Яшка? Михаил Соломонович осторожно перевернул страницу…
* * *
— Ну, и что там было, Михаил Соломонович, а?
— Знаешь, Кеш… Тебе бы лучше самому прочесть. Там повесть. Такая необычная, будто специально для тебя. Вернее, для нас с тобой. Мы, пожалуй, вместе сходим к Альберту. Ты прочтёшь, прочтёшь обязательно!
Зелёная итальянская тетрадь
Окончание
— Винченцо! — Джироламо молотил в дверь и кулаками, и пятками. Мастер не открывал. Он был совсем плох, когда Джироламо оставил его. Неужели случилось несчастье? Органист церкви святого Фомы поднял на ноги соседей; и сын аптекаря, ловкий, цепкий мальчишка Джованни пролез в дом через слуховое окно. Когда же он открыл изнутри железные запоры, то лицо его было растерянным: мастера нигде не было! Они с Джироламо осмотрели всё, что только можно — влезли во все щели, но Винченцо и след простыл! И что особенно удивительно — дом был заперт изнутри. Не мог же Винченцо, в самом деле, вылезти через то же самое слуховое окно, да и зачем!
На столе нашлась бумага, оформленная по всем правилам: Винченцо завещал часть своего имущества церкви; а всё остальное оставлял Джироламо Тотти, музыканту, отцу большого семейства. Относительно инструментов тоже всё было тщательно расписано — каждый должен был оказаться в хороших руках. Одна из лучших скрипок предназначалась Джованни, сыну аптекаря. Так же было сказано, что вышеозначенный ДжироламоТотти, органист, получил устные распоряжения о двух последних инструментах мастера, и Винченцо доверяет ему исполнить свою волю.
Скрипичного мастера Винченцо никто больше никогда не видел — ни живого, ни мёртвого. Несмотря на это, все формальности с имуществом были быстро улажены. Джироламо всё сделал, как положено. Кроме всего прочего, он увиделся с братьями Пьетро и Марко. Органист встретил их с должным уважением — его нисколько не смутил их скромный костюм. Пьетро и Марко получили две скрипки, два замечательных инструмента работы Винченцо, правда, не совсем те, что предполагал сам мастер. Одна — Поллукс, «зимнее солнце», замечательный, нежный инструмент небольшого звука — тот, что предназначался Марко. Как будто последний и, может быть, лучший инструмент мастера. Вторая же скрипка — из ранних работ Винченцо, очень удачный, замечательный инструмент. Раньше она принадлежала самому Джироламо. Великолепная скрипка. Братья и помышлять не могли о таких подарках! Они пытались расплатиться с Джироламо; но тот не взял ни монеты. Винченцо сказал — за всё уплачено, значит, они в расчёте.
Органист церкви святого Фомы принял участие и в дальнейшей жизни братьев-музыкантов. Он пытался пристроить старшего, Марко, на службу — даже сам выучил его нотной грамоте. Но затея эта оказалась пустой — Марко по нотам играл куда хуже, чем без них. Братья предпочли остаться простыми уличными музыкантами. Джироламо иногда приглашал их на маленькие домашние концерты. И, в тайне от своей суровой супруги, до самой своей смерти выплачивал им небольшую пенсию.
…Что же касается другой скрипки, Кастора-великолепного, то об этом инструменте более ничего неизвестно.
Однако спустя много лет Джироламо продал одному знатному иностранцу скрипку. Деньги пришлись органисту как нельзя кстати, у него на днях родились близнецы — десятый и одиннадцатый ребёнок в семье. Покупатель же заплатил немалую сумму — ещё бы, ведь он купил инструмент знаменитого мастера! Внутри на нижней деке стояло клеймо. Если посмотреть в узкий эф, то можно прочесть имя мастера: «Франческо Руджери».
Так две скрипки, росшие из одного корня, разлетелись по разным дорогам. Поллукс, «зимнее солнце», остался на родине. Он разделил со своим хозяином и горе, и радость. Терпел и зной, и ненастье. Кастор же «Великолепный» под чужим именем покинул родную Италию; его ждало блестящее будущее! Кто знает — встретятся ли они вновь? …
Михаил Соломонович закрыл зелёную тетрадь. На обложке что-то было написано по-итальянски.
Винченцо, Винченцо… Кого из скрипичных мастеров звали Винченцо? Михаил Соломонович никак не мог припомнить.
Да что же это он, в самом деле! Понятно ведь — это выдумка, сказка…Человек сочинил историю. Неплохо сочинил. Или нет? Михаил Соломонович не мог этого оценить. Только ему казалось, что он написал бы также. Использовал бы те же слова… Неужели они и в самом деле так похожи с этим неизвестным Иннокентием, Кешиным дедушкой?
Странно — история красивая; но почему у Михаила Соломоновича осталось от неё такое чувство… Будто камешек в ботинке. Что-то мешает; что? Откуда всё-таки Иннокентий взял эту сказку? Придумал от начала до конца, или что-то всё же было такое? А что, если это всё — правда? Нет, не может быть!
И потом, куда исчез этот Винченцо? Ничего не понятно. Намудрил автор; а ещё физик! Что же, Винченцо разложился на атомы? Или в самом деле растворился в своих скрипках?
Нет, это откровенная выдумка. С первого слова до последнего. Сказка. Только…
Надо бы Кешке показать, обязательно. Интересно, что он скажет?
XII.Из фа-мажора без пальто
На прошлой неделе папа устроил Кешке выволочку за тройку по литературе.
— Что с тобой происходит, в самом деле? Где ты пропадаешь целыми днями?! Я понимаю, есть сложные предметы, химия, физика… Но тройка по литературе — по русской литературе! Что ты себе думаешь?!
Надо было срочно что-то сочинить.
— Я, пап, забыл про эту литературу совсем. Я сейчас к олимпиаде готовлюсь по математике. Там задачи такие интересные — мне Алёна Дмитриевна дала. Я, пап, литературу исправлю. Там тема такая дурацкая, знаешь…
Но папа, кажется, уже не так сердился. Значит, путь правильный, в эту сторону и надо гнуть!
Осталось главное — немедленно, завтра же взять у математички эти самые задачки.
Алёнушка, конечно, засветилась от счастья — человек сам попросил у неё задачи!
— Вот, Кеша, тебе книжки. И журнал возьми — здесь интересно, есть что почитать. И, если хочешь, я тебе олимпиаду с прошлого года распечатаю!
Дала целую кипу каких-то бумажек. Читать — не перечитать!
Кешка начал решать… И провалился, с головой. От статьи про теорию вероятности не отрывался даже за обедом. Залил чаем страницу… Алёнушка простила, наоборот, обрадовалась ещё больше:
— Читаешь? Интересно?
Ещё как интересно!
Кешка вынырнул из математики только тогда, когда нужно было идти на урок скрипки. Чёрт, ведь не занимался! Совсем! Первый раз такое…
А Михаил Соломонович сразу как будто почувствовал:
— Ну что, хорошо поработал?
Кешка кивнул, раскладывая скрипку. И тут же спохватился — нельзя врать!
— Я, Михаил Соломоныч, знаете… Я не успел в этот раз.
— Как это — не успел? — удивился Михаил Соломонович.
— Ну… Так. Я… Может, я в другой раз лучше приду? Смысла нет играть…
Михаил Соломонович улыбнулся:
— Смысл всегда есть. Вот сейчас проверим, правильно ты не занимался или нет!
И правда: почему-то всё получалось, даже удивительно!
В конце урока учитель подмигнул Кешке:
— Видишь, как полезно не заниматься. Только Сане Волкову об этом не говори! …А я тебе тут ещё вот что приготовил, — и он протянул Кешке нотный листочек. — Это музыка… одного моего знакомого композитора. Посмотри, поиграй. Правда, здесь ритм очень сложный — не знаю, разберёшься ли?
— Что Вы, Михаил Соломонович, — Кешка даже обиделся, — я не маленький — меня не надо на «слабо» брать, я и так выучу!
На листочке вместо заглавия стояло две буквы — «Б.П.». В фа-мажоре. Кешка сразу побежал домой, разбирать. Он был уверен, что с ритмом справится, ведь ритм — это математика: считай как следует, и всё! Но оказалось и вправду нелегко. Непривычная какая-то музыка. Провозился часа три, не меньше.
Зато потом, когда разобрался — мелодия так понравилась ему! Она всё время сидела у него в голове, даже на уроках — пам-парам-пам! Там, пам-пам!
И сейчас, он шёл и пел эту «Б.П.» Про себя — и даже немножко вслух. Б. П. — что бы это могло быть? «Болеслав Петуховский»? «Быстрая песня»? Или, может быть, «Безумный пулемётчик»? Пам-парам-пам! Там, пам-пам! И Таня тогда сказала, что Михаил Соломонович сказал про него, что … Пам, парам-пам! Кешка засмеялся.
Ёлки-палки, как же хорошо жить!
Радостно шлёпал прямо по лужам. Снял шапку — тепло! Солнце, наконец-то солнце! Это же надо — уже весна! Какая весна! Не успел оглянуться — а уже и год почти пролетел. Поскорей бы следующий урок с Михаилом Соломоновичем!
И вот, наконец, Кешка снова раскладывал на столе футляр.
— Как поживает наш листочек? — спросил учитель.
— Неплохо поживает, — ответил Кешка.
— Неужели разобрался? Посмотрим, посмотрим…
Кешка начал играть. Пам-парам — пам! Там, пам-пам! Михаил Соломонович теребил бороду, улыбался — кажется, доволен.
— Ну что могу сказать — очень похоже! Справился, только в одном месте немного не так, — он взял скрипку и показал, как надо. А потом спросил:
— И как тебе музыка?
— Хорошая музыка, весенняя! Вот, хожу и пою всё время, — улыбнулся Кешка. — А что такое вот это «Б.П.»?
— Знаешь, а ты ведь угадал — действительно весенняя. Вообще первоначально эта штука называлась «Зелёные кеды».
— Вот это да!
— Представь себе! Это, знаешь ли, такое время, когда весной первый раз выходишь в лёгкой обуви… Прощание с зимними ботинками. Мой самый любимый день в году. Так что эта музыка очень даже весенняя. Только если назвать «Зелёные кеды» — слушатель будет ожидать чего-то другого. Джаза, что ли. А тут — видишь что… Просто весна. Поэтому рабочее название теперь такое — «Без пальто». Это ведь то же самое, понимаешь? Весна!
— Так вы… Михаил Соломонович, это что, вы сами сочинили?! Здорово как! Значит, из фа-мажора без пальто… А я и не знал, что Вы музыку пишете.
— Я, Кеша, сейчас почти ничего и не пишу. Раньше много сочинял, в твоём примерно возрасте. Всё хотелось чего-то, чего ещё не было. Я даже на композитора пытался в консерватории учиться… А потом бросил. Знаешь, столько есть музыки… Очень хорошей. Хочется играть Баха и Моцарта. Брамса, Шуберта, Бетховена… Даже не знаешь, как и успеть.
— А своего что, уже совсем не хочется?
— Вот видишь — сейчас вдруг захотелось, — улыбнулся Михаил Соломонович. Так что поиграем. У меня, Кешка, планы на тебя.
— Какие ещё планы? — не понял Кешка.
— Хорошие, — засмеялся Михаил Соломонович. — Пора тебе, мил человек, из тени выползать. Хочу тебя на люди вывести.
— Это как это? — Кешка даже испугался.
— Обыкновенно. В мае будет у нас концерт — мой классный вечер. Будут играть мои ученики. И Сашка, конечно, Волков. Может быть, из Москвы приедут, из консерватории. И мне очень хотелось бы, чтобы на концерте ты тоже эту штуку сыграл.
— Нет, Михаил Соломоныч, это не годится, — замотал головой Кешка. — Я так не могу. Да ещё в такой компании… я там от страха умру просто, и всё.
— А ты не пугайся, всё не так страшно. Видишь ли, ты будешь не один. Я не сказал тебе — это на самом деле трио. То есть здесь не одна скрипка.
— А-аа, — протянул Кешка. Понятно. Значит, две скрипки и рояль. Кто, интересно, будет играть? За роялем — хорошо бы Таня. Они уже вместе играли несколько раз, Кешке очень понравилось. А второй кто? Вот бы Сашка Волков!
— Михаил Соломоныч, а с кем я буду играть?
— На рояле — Танюша, мне показалось, хорошо вам поиграть вместе. И ещё… А вот, смотри-ка, он и пришёл — вот же воспитание какое у человека, королевская точность! Всегда вовремя! Сейчас и порепетируем…
И правда — в дверь позвонили. Пошли открывать, а Кешка успел подумать, что это не Волков. Волков как раз опаздывает всегда. А кто же?.. Кто?
— Здравствуйте, молодой человек, очень рад вас видеть! — Михаил Соломонович распахнул дверь.
И вошёл Тигр.
Самый настоящий Тигр, с виолончелью. Даже не удивился, увидев Кешку.
— Привет, — протянул руку.
«Ах вот как, значит, да?» — обиженно подумал Кешка. — «Значит, Тигр! Конечно! Не вторая скрипка, а виолончель. Вот они как. И ничего мне не сказали! Решили нас помирить, наконец. А меня кто-нибудь спросил?! Выходит, Тигр давно всё знает, да? А он, Кешка, дурак настоящий. Думал, Таня никогда не скажет… Давно это, интересно? Как же они так, а он-то думал, они…»
— Вот, Тигран, позволь представить, — подмигнул Кешке Михаил Соломоныч, — это Кеша, мой ученик. Между прочим, неплохой скрипач…
Тигр ахнул:
— Как это — ученик!
Медленно опустился на табурет.
— Вот так, да?! Партизаны, шифровальщики… А я-то думал… И давно это у вас такой ученик?! Ну вы, знаете что…
Значит, не знал! Ничего не знал! Кешка вдруг впервые подумал, какое это в самом деле свинство — вот так Тигру ничего не рассказывать.
— И ты тоже, друг называется, — Тигр посмотрел на Таню. — Что же вы все молчали?
— Я обещала, — пожала плечами Таня и отвернулась. Как-то по-дурацки всё вышло…
— Ты, Тигр, не переживай, — попытался успокоить его Михаил Соломонович, — ты себе даже не представляешь, какой Кешка квалифицированный шифровальщик — у него даже родители ничего не знают до сих пор!
— Всё равно, — упрямо сказал Тигр. И вдруг посмотрел прямо Кешке глаза, и добавил тихо: — Одно дело родители, а другое — я…
И в этот момент Кешка вдруг понял, что Тигр вернулся. Вернулся насовсем. Что это — «другое дело — я»- значит именно то, что Тигр по-прежнему его единственный самый лучший друг. Который на всю жизнь. А вот Кешка… Свинство и глупость.
— Ты, Тигр, знаешь…
— Да ладно, чего уж теперь — пойдём лучше поиграем!
Эх, как же здорово оказалось играть всем вместе! Сначала, конечно, Кешка себя чувствовал, как на тонком льду. Но Михаил Соломонович помогал, пел его партию, да и другие голоса тоже, взмахивал руками — словом, начал заниматься по-настоящему, как бывало с Сашкой Волковым. И в один прекрасный, по-настоящему прекрасный момент Кешка понял, что у них начало получаться! Пошло! Кешка ведёт свою мелодию, потом её подхватывает Тигр, и вот уже они вместе — и тут Таня, и всё сливается в звонкие аккорды, потом разгоняется, ещё, ещё больше, и вдруг — тишина… И вступает нежный голос виолончели, прозрачный, как небо! И Кешке нужно вступить — и не испортить, и вот — получилось! А солнце всё светит, а снег тает и течёт ручьями по дорогам, и Кешка шлёпает по весенним лужам в новеньких зелёных кедах, и — без пальто! Вот как, па-парам-пам, там, пам-пам!
До самого вечера пили чай на маленькой уютной кухне. Кешка с Тигром рассказывали, как они были ещё совсем маленькими, когда с Таней ещё не познакомились. Как же много их историй у Тигра в голове! А Кешка уж думал, что он один всё помнит.
А потом Михаил Соломонович рассказал про Эйнштейна.
— Ты как, Кешка, завтра сможешь? Сходим с тобой к Альберту, я договорился уже!
— Конечно, смогу! — обрадовался Кешка.
А Тигр вдруг сказал:
— А ведь Вы и правда похожи… Кешка, ты ведь на деда похож? Получается, и на Михаила Соломоновича тоже. А я ведь раньше не замечал!
Кешка смутился, а Михаил Соломонович добавил:
— Точно, есть что-то… Помнишь, Кешка, ты в училище ко мне приходил? Там одна дама решила, что ты мой сын…
Кешка даже покраснел: он помнил эту историю. Дама со странной причёской бросилась к Михаилу о Соломоновичу: ах, да у тебя сын! Да похож как! И Михаил Соломонович почему-то не стал её разубеждать…
— Может, вы родственники? — спросил Тигр. — Ну, дальние. Бывает же, что человек похож на троюродную бабушку! Ведь дедушка у Кешки — Соловьёв тоже, даже фамилия совпадает!
Кешка оживился:
— Ну да, можно же проверить! Может, какие-нибудь прадеды общие! Я у мамы спрошу…
— Нет, Кеш, вряд ли! — пожала плечами Таня. — Мы же раньше в Ташкенте жили, а вы — вот где!
— Ну да, Ташкент… — вздохнул Михаил Соломонович. — Видишь, какое дело…
Фамилия, похоже, тут вообще ни при чём. Её папе в детдоме дали.
— В каком ещё детдоме? — поразилась Таня.
— Ну, он же детдомовский… Ты не знала?
— Как же! Ты мне почему не рассказывал никогда?!
— Значит, не спрашивала… Так что о наших предках ничего неизвестно.
— Но ведь можно найти! — вскочил Тигр. — Ведь есть же архивы! В интернете…
— В каком интернете, Тигр! Тогда война была. Он в детдом попал из госпиталя. А откуда его в госпиталь привезли — вообще неизвестно. Он еле живой был — голова пробита, да ещё жуткое истощение. Его и лечить не хотели. Спасла девчонка-доктор, Таня. Совсем молоденькая. Кормила, поила с ложечки… Потом домой к себе взяла, поставила на ноги. Папа говорил, с того света вытащила.
— И что же — потом в детдом отдала? — пробурчал Кешка.
— Она, наверное, на фронт пошла. По крайней мере, папа её больше никогда не видел.
— Как же ты мне ничего не говорил! — возмущалась Таня. — А что, он совсем маленький был?
— Ну да, небольшой, лет шесть, наверное.
— Стоп, подождите, — сказал Тигр. — Не сходится. Что же он, в шесть лет не знал своей фамилии? И из какого он города?
Михаил Соломонович вздохнул. Пожал плечами.
— Там, Тигр, очень странная история. Видимо, у него серьёзная травма головы была. Видишь ли, он вообще ничего не помнил. Сначала даже считалось, что он — дурачок, умственно отсталый. А потом, в детдоме уже, вдруг выяснилось, что он очень толковый, хорошо читает и пишет без ошибок. Его там сразу во второй класс зачислили. И учился отлично. Но память так и не вернулась… Помнил только доктора Таню. А до этого — полная темнота.
— Ничего себе, — поёжилась Таня. — Неужели — вообще ничего?
— Ничего. Только одно рассказывал — то ли сон, то ли на самом деле. Будто он стоит в тёмном дворе-колодце и ковыряет штукатурку. И кого-то ждёт. И ещё помнил — в его городе было много воды. Тёмной воды…
Таня вдруг встала и отвернулась к окну. А потом спросила, не оборачиваясь:
— А что, это ему в детдоме такое имя придумали — Соломон Соловьёв?
— Да уж, — добавил Тигр, — оригинально получилось!
— Фамилия — да, а вот с именем — непонятная история. Если бы Иван, или Алёша — а то: Соломон! Кажется, уже доктор Таня звала его так: Сол. То ли сама придумала, то ли те люди, что его привезли…
— А может, — подумала вслух Таня, — у этой Тани был друг такой. Или брат — маленький. И он умер. И она решила…
— Нет, ещё может быть так, — перебил Тигр, — у него в кармане записку нашли… А он, например, в чужой куртке был…
— А может, у него куртка была — «Соломон»? Есть же фирма такая, лыжная, — сказал Кешка и тут же понял, что сморозил глупость. Какой «Соломон» в то время!
— Да вы у меня прямо шерлоки холмсы! — усмехнулся Михаил Соломонович. — Я думаю, всё было проще: кто-то обронил слово, а потом привязалось. В общем, боюсь, мы этого никогда не узнаем. А вот с фамилией более-менее ясно: голос отличный, пел всё время — вот вам и Соловей. Кто- то ему говорил, что если имя и фамилия на одну букву — это означает счастливую жизнь. А тут получилось даже три буквы — Сол-Сол!
— Ну и что, счастливая у него получилась жизнь? — спросил Кешка.
— Думаю, да. Только не очень длинная, он совсем молодым умер… Так что видите, ребята, происхождение наше неизвестно. И никаких зацепок нет.
— Одна всё-таки есть, — сказал вдруг Кешка. — Вы с моим дедушкой — одно лицо!
Михаил Соломонович покачал головой.
— Это было бы слишком волшебным совпадением. Но ты, всё же, Кешка, узнай: не пропадал ли у вас такой родственник?
— Ага, — кивнул Кешка. — Спрошу.
Потом они вместе с Тигром шли домой. Кешка рассказывал ему про всё, про всё — про дедушку, про первый снег, про трубу, про Таню, про Сашку Волкова. Казалось, это было давным-давно, в другой жизни. А теперь — теперь, когда Кешка рассказывал всё Тигру, ему было как-то удивительно легко и хорошо. И тепло — как будто он в ненастный день наконец вернулся из трудного путешествия домой. И начал отогреваться потихоньку…
А ещё Кешка заметил вот что. У Тигра в виолончельном футляре лежит тряпочка для вытирания струн. А рядом с ней — бумажный самолётик из тетрадного листка. Исписанный его собственным, Кешкиным, почерком.
XIII. Старая фотография
— Михаил Соломоныч! Я что узнал, представляете? — Кешка от волнения даже забыл поздороваться и кричал в телефон, как сумасшедший.
— Да, Кеша! Что?!
— Я сначала у мамы спросил. Она ничего не знает, говорит — у нас тётя Аня специалист по семейным архивам, у неё и фотографии все. Ну, тётя Аня, помните, я рассказывал? Я у неё жил, в Уточках!
— Да, Кеша, я понял! Да говори же скорей!
— А тётя Аня сказала — приезжай! И Соломоныча своего… то есть вас, извините… — Кешка запутался и смешался.
— Кеша-а!!!
— И Вас, сказала, привезти. Ну, вместе чтоб мы приехали.
— Что же она сказала, Кеш? А?!
— Я не знаю… Но если Аня сказала — приезжай, значит, что-то есть! — Кешка вдруг совсем запутался. Получилось, что он вовсе ничего не узнал, а просто радовался, что они поедут в Уточки вместе. Хотя — поедет ли он? Согласится?..
— Кешка! Ты сегодня… Нет, у меня зачёты… Завтра свободен? Утром?
Похоже, и сам сгорает от нетерпения! Значит, поедет!
— Вообще-то школа у меня завтра, — ответил Кешка.
— Да чёрт с ней, со школой! — вдруг непедагогично заявил Михаил Соломонович. — Что за мода у вас — по субботам учиться? — и Кешка фыркнул в трубку, потому что ещё вчера у них был разговор, что они бездельничают целыми днями, что Таня совсем не учится и при этом получает приличные оценки — распускают вас там, в вашей школе…
В общем, в субботу утром Кешка с Михаилом Соломоновичем уже были в Уточках.
Когда тётя Аня открыла дверь, то так и ахнула, а Кешка подмигнул:
— Я предупреждал!
— Что такое? — не понял Михаил Соломонович.
— Ох, извините, здравствуйте, — смутилась тётя Аня. — Просто невозможно похожи…
— Ну да, конечно, — засмеялся Михаил Соломонович, — мне даже один раз пришлось паспорт показать, доказывать, что я — не он!
Тётя Аня готовилась к их приезду: с порога пахло яблоками и корицей — ох, как Кешка любил её шарлотку! А по всей комнате (и на столе, и на диване, и даже на полу) были разложены старые чёрно-белые фотографии.
— Вот, всё собираюсь альбомы сделать — и никак не соберусь… Хорошо, что вы приехали — достала всё, теперь разберу. А то, Кешка, тебя одними пирогами не заманишь…
У Кешки вдруг закралось подозрение, что никакого секрета у тёти Ани нет. Что она просто хотела, чтобы он приехал…
А Михаил Соломонович, не особенно церемонясь, тут же сел прямо на пол и взял в руки первый снимок Кешкиного дедушки. Он, казалось, даже перестал дышать… Неужели сейчас он увидит самого себя?! И тут же опустил фотографию. Нет, нет. Конечно, похож; но чтобы одно лицо…
На него смотрел с фотографии молодой человек в больших очках; из-под пиджака выглядывает ворот водолазки. Классический молодой физик. Михаил Соломонович никогда не был таким. Ещё одна фотография — и здесь не похож. И здесь. А вот на этой, пожалуй… Михаил Соломонович улыбнулся: угораздило же их отрастить одинаковые бороды и носить очки! Вот и получилось — «одно лицо». Да, из-за бороды — очень похож; но всё равно видно — другой, чужой человек. Неужели он сам вот так выглядит со стороны?
— Надо же, — пожал плечами Кешка, — на фотографиях — как будто и не очень … а так, когда говорите… И ещё рукой вот так делаете… Мне кажется, Вы на него даже больше похожи, чем эти фотографии.
— Ты, наверное, уже плохо его помнишь, Кешка — а я всё время перед глазами. Вот мы у тебя и перепутались.
— А вообще-то Кеныч прав, — вдруг сказала тётя Аня. — У Вас какое-то неуловимое сходство, не чисто внешнее… смотри-ка, Кешка — а вот и ты!
Кешка даже вздрогнул. Поначалу ему и вправду показалось, что это он сам, Кешка, в смешных шортах на лямках, стоит со скрипкой… Кешка переглянулся с Михаилом Соломоновичем — и они в один голос рассмеялись. Обоим бросилась в глаза неправильная постановка правой руки. Ух, и доставалось же Кешке — уже этому, младшему — за такой же прямой мизинец!
— А вот ещё, — и тётя Аня показывала всё новые снимки, уже цветные. Михаил Соломонович задержался взглядом — ну, вот такой будет он сам лет через десять. Хорошее лицо; стариком не назовёшь никак, но, пожалуй, как-то не по себе…
— Скажите, а кто-нибудь пропадал у вас в семье? В войну? — спросил Михаил Соломонович.
— Были, — вздохнула тётя Аня, — да не один… Большая семья была. Дяди, двоюродные братья… Да, вот, нашла наконец! — и она показала ещё одну фотографию, коричневатую, с белым кружевным обрезом. — Такая, похоже, одна осталась.
Маленький мальчик — Кешкин дедушка Иннокентий Михалыч. Лет пять ему, наверное — серьёзный, причёсанный, в наглаженной матроске стоит возле зеркала. Или нет, это не зеркало?
— А, понял, — улыбнулся Михаил Соломонович, — это такой монтаж. Как-то умудрялись на один кадр два раза снимать, вот и получилось — два одинаковых человека. У меня папа так делал. Папа. Или… Аня, что?!
— Это не монтаж, — вдруг сказала тётя Аня очень тихо. — И не зеркало.
Она перевернула карточку. Там синими расплывшимися чернилами было написано: «1939, май. Кеша — слева, Яша — справа, у дверей».
Тут же всплыла перед глазами надпись на зелёной тетради: «Яшке». Вот он, Яшка…
Михаил Соломонович снял очки, поднёс фотографию к самым глазам.
— Близнецы?
Аня кивнула.
— Как это, — пробормотал Кешка. — А где же?…
— Кеша и Яша, близнецы. Он как раз и пропал, Яшка. В блокадном Ленинграде. Они всегда вместе ходили, везде. Идти было нелегко, не было сил — а Кешка был крепче, и ему приходилось тащить Яшку за руку. Но как-то не выдержал, бросил — сам дойдёшь, не могу больше! — и пошёл вперёд. Прошёл сколько-то, оглянулся — а Яшки нет. Он думал, за ним идёт — а нет никого. Он поплёлся назад, ругал его на чём свет стоит, думал — вот же олух, теперь ищи его… Так и не нашёл. Всю жизнь себе простить не мог — что отпустил руку…
Кешка — младший, теперешний Кешка — растерянно хлопал глазами. Почему он не знал раньше? Не может этого быть. Вот так, просто отпустил руку — и потерял брата. Навсегда. Как же это?!..
«Неужели это мой отец? — думал Михаил Соломонович, разглядывая неизвестного довоенного Яшку. — Надо же — Яша у дверей… Вот и вышел, в другую жизнь. Жаль, что это уже никак не проверишь. Нет, не может быть. Скорее всего, мальчишка погиб. Слишком уж это фантастично — каким образом он мог оказаться в Ташкенте? А голову он где разбил — там, в Ленинграде? И — чтобы потом его сын, Миша, встретил через чёртову тучу лет вот этого вот Кешку и учил его играть на скрипке?»
— Это он? — спросил Кешка. — Ваш отец?
Михаил Соломонович покачал головой.
— Я не знаю…
Удивительно: вот перед ним снимок. И он не может узнать! Не может сказать точно! Вроде бы, похож чем-то; но ещё больше похож вот на этого Кешку, современного. Уверен ли? А может, ему просто ужасно хочется, чтобы нашлась, наконец, семья, и эта семья оказалась — вот такой славный Кешка, и такая чудесная Аня, и сразу — двоюродные сёстры, братья, племянники… Не слишком ли он этого хочет?
Пили чай с шарлоткой. И Михаил Соломонович рассказывал Ане то же, что и Кешке. Добавил, что его отец, Сол — а может, Яша? — очень любил музыку, мечтал научиться на скрипке, но не сложилось, зато стал учить сына, его, Мишу… Вспомнил про двор-колодец и много тёмной воды. Ленинград? Да, вполне может быть. Только как проверишь?
— Наверное, никак, — сказала Аня. — Да это не так уж важно. Будем считать Вас двоюродным братом. Если Вы не против, конечно!
Михаил Соломонович улыбнулся:
— Ещё бы против!
Уезжал он со смешанным чувством. Ужасно симпатичные люди — Кешка, и Аня, и, наверное, Кешкина мама… Только хорошо ли это — вот так влезать в чужую семью? «Здравствуйте, мы ваши родственники». Если бы точно знать, а то — так…
Зато Кешка, казалось, уже ни в чём не сомневался. И вовсю строил планы, как бы раскопать всю эту историю. Ехать в Питер? В Ташкент? А что дальше?
XIV. У Альберта
Они шли с Михаилом Соломоновичем по весенним лужам. Кругом — деревья в зелёном дыму. Подойдёшь поближе — крохотные клейкие листочки, а издалека — зелёный туман. Кешка уже нахлюпал воды, и думал о том, как неловко ему будет снимать ботинки с мокрыми носками.
Альберт их встретил, как дорогих гостей. Сразу же попросил Кешку поиграть — скрипка была с собой. Но Кешка сказал — потом; сначала — читать рукопись!
Михаил Соломонович с Альбертом пошли в гостиную, а Кешку оставили в кабинете, читать. Альберт угощал Михаила Соломоновича особенным, настоящим китайским чаем. Они пили его из тонкостенных английских чашечек; Альберт говорил, не умолкая. Он был большим любителем светских бесед. Правда, Михаил Соломонович слушал его рассеяно. Он больше думал о Кешке. Неужели он его далёкий родственник? Хотя — по сути, какая разница! Скажем, Петька — вроде бы, совсем чужой, а вышло — родной человечек. А теперь вот и Кешка. Такого не выкинешь из жизни — такой навсегда. Правда, каждый ученик оставляет след в душе, особенно талантливый. И Саня тоже Волков… Да и не только Волков — каждый, каждый ученик! Но всё-таки Кешка — другое дело, совсем особенное. Вот он, сидит за стенкой, читает… Тоже — читает рукопись своего деда, которая нашлась совершенно случайно… Что, интересно, он скажет? И надо же — такая рукопись! Удивительная. И всё-таки что же так беспокоит его самого в этой повести; что же это за камешек в ботинке?
А Кешка-младший тем временем забрался в пухлое кожаное кресло — и будто провалился, исчез. Ничего не слышал и не видел — на всём белом свете осталась одна зелёная тетрадь. Кешка заглотил рукопись, как любит говорить папа, не жуя. И тут же пожалел, что тетрадка так быстро закончилась. Он перевернул последнюю страницу — и тут же открыл рукопись заново, сначала. И пошёл читать по второму кругу — уже не спеша, со вкусом. Он не слышал ни разговоров за стенкой, ни звуков концерта Вивальди — Альберт был любителем музыки, он слушал её на старых виниловых пластинках. Не слышал ни яростно орущей автомобильной сигнализации с улицы, ни телефонного звонка, ни того, как потом Михаил Соломонович громко, взволнованно говорил по телефону.
Наконец, никому не известный мастер Винченцо закончил два своих лучших инструмента; и органист церкви святого Фомы Джироламо распорядился ими так, как сумел. Тетрадка закончилась — на последней странице обложки были напечатаны непонятные итальянские слова. Кешка с некоторым сожалением выбрался из кресла и, жмурясь от яркого света, вошёл в гостиную.
— Ну что, юноша, понравилось? — спросил Альберт.
Кешка кивнул. А потом посмотрел на Михаила Соломоновича и спросил:
— Это Джироламо, да? Это он подделал клеймо на скрипке? Зачем?!
— Чтобы продать подороже, — кивнул Михаил Соломонович. — Это было в те времена обычным делом — видишь, в молодости и сам Винченцо подписал инструмент чужим именем. Да, выходит — Джироламо подделал подпись. Но не спеши судить строго этого парня — у него семья была огромная, её же кормить надо! И потом, видишь, он сначала оставил Кастора себе — а бродягам отдал свою старую скрипку. И, видно, совесть его всё же мучила — деньги им платил какие-то…
— Всё равно, — упрямо сжал губы Кешка.
— Какой ты, Кешка, однако!
— А Вы как думаете, моя скрипка… Это про неё, да? Моя скрипка — это Поллукс?!
— Знаешь, Кешка… Очень похоже, что да. Только я не думаю, чтобы твой дедушка описал подлинную историю твоей скрипки. Скорее, наоборот. У него был инструмент — старый, замечательный инструмент. И он придумал про него вот такую сказку.
— Придумал? — разочарованно протянул Кешка.
— Ну а ты сам как думаешь? Откуда он мог всё это узнать? И потом — я не могу припомнить скрипичного мастера по имени Винченцо. Скрипка твоя — неизвестного мастера; если бы Иннокентий Михалыч вдруг узнал что-нибудь подлинное о ней — неужели он не оставил бы никаких документов? Он бы оставил тебя, владельца скрипки, в неведении? Он ведь даже не мог знать, что рукопись попадёт к тебе в руки!
— А что — ваша скрипка подходит под описание? — заинтересовался Альберт.
— Она даже не просто похожа — это абсолютно она и есть! — стал доказывать Кешка. — Она, во-первых, маленькая, во вторых — даже не знаю… И звук у неё и правда как зимнее солнце! Михаил Соломонович, да? Правда?
— Правда, — Михаил Соломонович кивнул.
— А Кастор? Где тогда может быть Кастор? — спросил Альберт.
Михаил Соломонович пожал плечами.
— Не знаю. И никто не знает. Может быть, автор просто выдумал его, из головы — а может, и нет. Может, была какая-то похожая скрипка…
— А мастер Руджери существовал? — продолжал допытываться Альберт. — Или его тоже Иннокентий сочинил?
— Нет, не сочинил, — улыбнулся Михаил Соломонович. — Это знаменитый мастер, очень хороший… У меня была его скрипка. Сейчас она у моего ученика… Кстати, Кешка, знаешь, кто звонил?
Кешка помотал головой.
— Петя! Представляешь, как раз позвонил Петя! Тот самый ученик, который на Руджери играет, — объяснил он Альберту. — Вторую премию взял на конкурсе в Брюсселе. Это очень престижный конкурс! Представляешь, наш мальчик — в Брюсселе! Просто с ума можно сойти. Чёртов мальчишка, столько нервов мне испортил — умеет всё-таки играть!
— А чего не первую? — Кешке вдруг обидно стало за этого Петьку. Слабо ему было первую премию взять, чего вторую-то?
— Ну, на тебя, брат, не угодишь! Между прочим — и у Ойстраха была вторая премия…
— Ну-ну, у Ойстраха…
— Да что ты, Кешка! Ничего не понимаешь, честное слово! — Михаил Соломонович даже обиделся. — Между прочим, финал играл с оркестром, ему предлагали скрипку Страдивари!
— Настоящего Страдивари? Вот это да! — восхитился Альберт.
— Да, и он, представляете, отказался — дурак, конечно. Всегда он что-нибудь выкинет этакое. Играл на своей. Между прочим, у него как раз Руджери и есть! Ох, Руджери же…
Вот он! Вот он, этот камешек в ботинке! Нет, это уже совсем ни в какие ворота… Иннокентий Михалыч никогда знать ничего не знал о его Руджери! И вся его история — выдуманная, неправда, неправда! У Петьки — Руджери. Самый настоящий. Не может быть, чтобы какой-то Джироламо подделал клеймо. Экспертиза подтвердила — есть все документы. Нет, глупости! Придёт же в голову такое…
— А вы тоже подумали, Михаил Соломонович, да? — прошептал Кешка. — Ведь не может быть!
Выходит — может. Михаил Соломонович осторожно сел на диван. Дело было даже не в том, что Руджери — подделка. Просто — как это вообще может быть?!!
— Друзья, вы бы всё-таки и меня посвятили тоже, — несколько обиженно попросил Альберт.
— Видите ли, Альберт, у меня была замечательная скрипка, досталась от профессора. Я её подарил ученику, Пете — как раз звонил который. Понимаете?! Никогда в жизни мы не встречались с вашим товарищем, он никогда эту скрипку в глаза не видел! Однако мой Руджери и вот эта скрипка вашего друга будто и вправду из одного дерева сделаны. Помнишь, Кеша, я же тебе сразу это сказал! Просто мистика какая-то…
…А Кешка уже доставал свою скрипку, «Поллукса». Ему вдруг остро захотелось поиграть — прямо сейчас, именно здесь! Только обязательно старую музыку, настоящую. Кешка натёр смычок канифолью и заиграл Мелодию Глюка.
Потом, в прихожей Кешка долго не мог натянуть сырые ботинки. А потом вдруг перевернул левый — и оттуда выкатился камешек. Самый обыкновенный, остроугольный, серенький. И Михаил Соломонович засмеялся. Какая разница — настоящий Руджери или нет, если у скрипки такая история! Всё равно — сейчас у Петьки чудесный инструмент. Кастор Великолепный.
Домой шли довольно поздно, уже зажглись первые звёзды. Прямо над крышей — неразлучная парочка, созвездие Близнецов: Кастор и Поллукс.
— Знаешь, Кешка, — сказал вдруг Михаил Соломонович, — надо бы тебе концерт Баха выучить ре-минорный, двойной. Который для двух скрипок. Вторую партию. До лета справишься?
Кешка кивнул. Баха так Баха.
— А первую партию кто?
— Так Петька же! Понимаешь?! Петя приедет!
И Кешка, наконец, понял. Они сыграют двойной концерт Баха, вместе. Кешка на своей скрипке, и Петька — на Руджери. И Кастор и Поллукс, наконец, встретятся.
XV. Колок
Дома их ждали Таня с Тигром. Кешка начал было рассказывать про зелёную тетрадь; но Тигр слушал как-то рассеяно.
— Ну, чего там у тебя? — не выдержал Кешка. Видно же — что-то есть!
— Да так, ничего, — ответил Тигр с деланной небрежностью. — Ерунда; потом скажу.
— Давай уже — чего там потом! У тебя же прямо из ушей лезет!
— В общем, пока вы тут по гостям бегали, мы с Таней нарыли кое-что.
Тигр увлёкся этой историей не меньше Кешки. Вот уже три дня, как он искал в городе людей из Петербурга или Ташкента. Даже в интернете какой-то устроил опрос среди знакомых; и действительно, нашёл уже четырёх питерцев. Правда, это особенно ничего не дало: их пожилых родственников — таких, чтобы жили в Петербурге в то время — найти не удалось. Кешка не особенно верил в эту затею: искать иголку в стоге сена и то проще! Даже если найдут кого — что это даст? Но Тигра поддерживал — он же для него, Кешки, старается!
— Чего нашёл? Ну, говори уже!
Тигр разгладил перед собой газету.
— Вот: «Педагогический коллектив от всей души поздравляет Агнессу Филипповну с юбилеем!»
На фотографии — пожилая дама с мужской стрижкой и суровыми глазами. В университете преподаёт. Небось, двойки направо и налево раскидывает. Этакий крокодил.
— Ну и что? — удивился Кешка.
— Да ты дальше читай!
И Кешка, наконец, увидел:
«Агнессе Филипповне выпала тяжёлая судьба. Детство её прошло в блокадном Ленинграде…»
— Ну? — победно посмотрел на него Тигр.
— Ну да, — пожал плечами Кешка. Тигр даже обиделся.
— Ну-ка, дай посмотреть, — взял газету Михаил Соломонович. — Отлично; но как, ты думаешь, это нам может помочь?
— А мы к ней придём и спросим: не знали ли Вы случайно мальчиков Кешу и Яшу? — саркастически сказал Кешка. Он почему-то разозлился на Тигра. Для него это просто игра. А им теперь что, тащиться к этой ужасной Агнессе?
— Она скажет «нет». И что дальше?
— А то! — не смутился Тигр. — Мы спросим, какие у неё есть знакомые с тех времён. Потом — какие у них знакомые… Я слышал, что всё население Земли знакомо друг с другом через шесть рукопожатий! То есть можно выстроить цепочку из шести друзей — и она соединит меня, скажем, с каким-нибудь вождём племени туарегов …
— Интересная теория, — удивился Михаил Соломонович.
— Так вот, — продолжал Тигр, — если они жили в одном городе — цепочка из трёх, максимум, четырёх человек приведёт нас куда нужно!
— Хорошо, — заметил Кешка, — скажем, у этой Агнессы есть знакомые: Иванов, Петров и… Тумбочкин, — Таня фыркнула. — Как ты теперь узнаешь, от кого из них тянется правильная цепочка?
— Никак, — вздохнул Тигр. — Придётся всех проверять.
— Да-а, — протянул Кешка. — Вероятность невелика…
— Да что ты со своей вероятностью! — вдруг вскипела Таня. — Между прочим, Тигр весь вечер тут сидит, телефон нашёл Агнессы этой, договорился, а ты!
— Как договорился?! — в один голос вскричали Кешка с Михаилом Соломоновичем.
— Так, — смутился Тигр. — Я ей сказал, что мы какой-то там отряд… Историю изучаем. Пишем летопись военных лет…
— Ну ты даёшь! — покачал головой Михаил Соломонович. Кешка — так просто потерял дар речи. Вот так Тигр!
— В общем, завтра идём, — объявила Таня.
* * *
Кешка и с самого начала не ожидал ничего хорошего от этого похода. Но как только открылась дверь — ему захотелось оказаться где-то совсем в другом месте. Скажем, на северном полюсе. Потому что перед ними стоял Шуруп.
— Здравствуйте, — приветливо сказал Михаил Соломонович и протянул ему руку. — Мы к Агнессе Филипповне.
— Пойдёмте лучше отсюда, — Кешка малодушно дёрнул его за рукав. Даже Таня — и та попятилась назад.
— Давно не виделись, — ухмыльнулся Шуруп. — Это к тебе! — бесцеремонно заорал он вглубь квартиры, и пошлёпал в комнату, не оборачиваясь.
«Как же его зовут?» — мучительно вспоминал Кешка. «Не скажешь же — Шуруп!»
— Это наш математик. Которого из-за нас уволили, — прошептала Таня недоумевающему папе.
Тут появилась и Агнесса. Высокая, прямая как швабра. Да ещё и с усами. На ней были брюки и растянутый свитер. В высшей степени приятная особа. «Ну и семейка», — подумал Кешка.
— Проходите на кухню, а то везде бардак, — сказала она густым басом. — Да не вздумайте разуваться, у нас не стерильно!
Пришлось пробираться на кухню между какими-то коробками, хотя больше всего Кешке хотелось просто сбежать. Кухня оказалась странная. То есть обычная, но все стены исписаны какими-то формулами, вычислениями. Филиал дурдома.
— Ну и народу, — проворчала Агнесса и бухнула на стол четыре чашки. Кешка подивился их разнообразию: ему досталась с Гарри Поттером, Михаилу Соломоновичу — кружка с каким-то городом, Тигру — вообще с лягушкой вместо ручки; а вот Тане — неописуемая красота из тонкого фарфора; Кешкина мама такую бы продержала всю жизнь в серванте, не то что давать сразу незнакомым гостям!
— Студенты дарят, — усмехнулась Агнесса. — У каждого своё чувство прекрасного…
— Интересно, — улыбнулся Михаил Соломонович, — надо будет моим идею подать, а то в доме вечно чашек не хватает… Я тоже преподаю, — объяснил он.
— Где, если не секрет?
— В музучилище, класс скрипки, — объяснил Михаил Соломонович.
— Что ж, коллега, очень приятно, — голос суровой Агнессы потеплел; видно, к музыкантам она относилась с уважением. — Илюша! — крикнула она в комнату. — Конфеты принеси, у меня гости!
Это Шуруп-то — Илюша?! Кешка вспомнил: точно, Илья Сергеевич. Неужели это чудовище можно звать Илюшей?
— А мои ребята, признаться, знакомы с Вашим сыном, — решился сообщить Михаил Соломонович.
— Внуком, — поправила Агнесса. — Учились, что ли, у него? То-то смотрю, такие пришибленные сидят!
— Вот именно эта троица, если хочешь знать, на меня и настучала, — заложил их «Илюша», нимало не смущаясь. — Марков-Каспарян-Соловьёва, — и знакомым жестом ковырнул в каждого пальцем.
— Ах, вот оно что! — сверкнула глазами бабуля, и теперь все трое были готовы провалиться под землю. Да и Михаил Соломонович, похоже, с ними за компанию. Суровая Агнесса выдержала паузу, смерила каждого взглядом и вдруг изрекла:
— Ну и молодцы. Скажешь, нет? Тебя к детям на пушечный выстрел нельзя подпускать!
«Илюша» хлопнул дверью и ушёл, обиженный.
— Ужасный характер, весь в меня, — даже с некоторой гордостью заявила Агнесса. — Но ужасно талантливый мальчик, ужасно! — И добавила в его сторону: — Не стой под дверями, Илья. Иди к нам, никто тебя не съест!
Чай вскипел. Агнесса, уже не казавшаяся такой ведьмой, заварила удивительно ароматный чай. Шуруп, как ни странно, действительно зашёл и сел в угол, отвернувшись к окну. На подоконнике валялись изгрызанные карандаши. Он тут же схватил из них и, как ни в чём ни бывало, продолжил художественную роспись обоев. Значит, формулы на стенах — его работа!
— Давайте ближе к делу. Рассказывайте, что у вас за отряд!
— Нас, в первую очередь, интересует блокадный Петербург, — взял себя в руки Тигр.
— Ленинград, — поправила его Агнесса. — Это, други мои, не совсем по адресу. Меня, слава богу, довольно быстро эвакуировали. Чудом. Мне семь лет было. А вот что дальше…
— Видите ли, — мягко перебил её Михаил Соломонович, — нас как раз интересует Ленинград. Даже довоенный. Тигран немного нафантазировал — на самом деле мы никакой не отряд.
— Не отряд? А что тогда? — удивилась Агнесса.
Неожиданно Шуруп повернулся и протянул Кешке салфетку.
— Попробуй, реши, — вдруг предложил он. На салфетке было накарябано какое-то уравнение. Кешка растеряно рассматривал её; а Михаил Соломонович продолжал:
— Мы ищём человека. Вернее, двух. Мальчишек, примерно Ваших ровесников. До войны они жили на Морской. Вы не знали никого с Морской?
— Морская — улица немаленькая, — ответила Агнесса и наморщила лоб.
— Я сейчас фотографию покажу. Вдруг?… Братья-близнецы, Кеша и Яша, — и Михаил Соломонович открыл сумку.
— Не надо фотографий, — вдруг остановила его Агнесса.
Она достала папиросу и не спеша затянулась.
Все молчали. Только Шуруп грыз свой карандаш. Агнесса выпустила клуб дыма (как дракон!) и показала папиросой на Кешку.
— Ну и повезло же Вам, что ко мне пришли. Вот она, фотография, сидит. Кешкин или Яшкин?
— Кешкин, — ответил Кешка, абсолютно не соображая, что происходит.
Она убрала ему чёлку лба и стала рассматривать, как какой-то неодушевлённый предмет.
— Надо же, — сказала она, наконец. — Через столько лет — как живой. Одноклассники мои, Кеха и Яха. В первый класс пошли вместе. Значит, выжили… Хорошие пацаны.
— Невероятно, — прошептал поражённый Михаил Соломонович. — Просто удивительно!
И он в очередной раз рассказал всю историю: про своего отца, появившегося в Ташкенте ниоткуда, и про то, как один брат потерял другого брата, про то, как он сам случайно познакомился с Кешкой, и что он, Кешка — и другие люди тоже — утверждает, что он, Михаил Соломонович, чрезвычайно похож на Иннокентия Михайловича…
— С ума можно сойти, — развела руками Агнесса. — Мексиканский сериал.
— Расскажите про них, — попросил Михаил Соломонович. — Что вспомните.
— Почти ничего и не помню, — сказала Агнесса. — Хотя они заметные мальчишки были. Во-первых, близнецы. Во-вторых — самые маленькие в классе, по-моему, шестилетки. Пели хорошо. Прямо на уроках мычали без конца — им за это влетало! Бегали к моей подружке Таське. У неё папа был — скрипичный мастер… Яшка всем говорил, что на скрипке будет играть, а Кешка — на трубе.
— Точно на трубе? — удивился Кешка-внук. — Он, вообще-то, на скрипке играл!
— Точно, — уверенно кивнула Агнесса. — Мы их так и различали: Кешка всё время трубил: пурум-пум-пум! А Яшка — нет, скрипка лучше! У него даже вместо пуговицы на пальто такая штучка была от скрипки, не помню, как называется. Таськин отец подарил.
— Колок, — сказал Михаил Соломоныч каким-то чужим голосом.
— Да, точно — колок!
— А, это чтобы настраивать, — поддакнул Кешка. — У него как раз дырочка для струны, можно пришить, как пуговицу. Да, Михаил Соломоныч?
— Яковлевич, — вдруг ответил он и снял очки. — Выходит, правильно — Яковлевич. Надо же, фамилия настоящая оказалась, удивительно… Отец так всю жизнь и носил его вместо пуговицы на домашней куртке, этот колок. Мама говорила — пришей нормальную пуговицу, что это за ребячество! А он отвечал: ребячество я пропустил. От него только один колок и остался…
Что-то ещё говорила Агнесса, что-то Михаил Соломонович, но Кешка уже не слушал. Он думал почему-то совсем не о том, что всё сошлось, и неизвестный Соломон оказался пропавшим Яшкой. Честно говоря, он давно уже в этом не сомневался. Он думал о математике, точнее — о теории вероятности. Как же так? Ведь вероятность того, что эта тётка была знакома с братьями — почти нулевая! Так же, как и то, что они с Михаилом Соломоновичем — кто он ему? двоюродный дядя? — вообще встретились. Мало того — встретились, так ещё и узнали, раскрутили всю эту историю! И что Тигру попалась на глаза именно эта газета с Агнессой… Нет, какая уж тут вероятность — одна миллионная? Миллиардная? А с другой стороны, есть эта самая тигрова теория шести рукопожатий. Если взять всех Кешкиных знакомых, а потом всех их знакомых, то от него, Кешки, можно протянуть ниточку к Альберту, скажем, Эйнштейну всего за шесть ходов? Стоп. А ведь это работает! Дедушка — физик; наверняка учился или был знаком с кем-то из великих физиков, а те — встречались с Эйнштейном, почему нет? Вот тебе и математика!
Неожиданно Шуруп подошёл и тронул его за плечо.
— Решил?
— Чего — решил? — не понял Кешка и вспомнил про задачу на салфетке. — А, это… Двадцать восемь получается. Правильно?
Шуруп внимательно посмотрел на него и вдруг сказал:
— Значит, так. Захочешь математикой заниматься, всерьёз — приходи. Адрес знаешь.
— Э, нет! — запротестовал Михаил Соломонович, — это мой ученик! Не отдам!
— Чему это Вы его учите? — удивился Шуруп.
— На скрипке играть!
— Какая, к чёрту, скрипка! Эту задачу у меня третьекурсники не все решают!
Потом, уже на улице, Тигр с Таней то и дело подкалывали Кешку, какой он гений. И как теперь Шуруп будет подстерегать его в тёмных подворотнях, хватать за воротник и тащить заниматься математикой. А Кешка будет отбиваться руками и ногами…
А он вдруг подумал, что не будет отбиваться. Шуруп, конечно, законченный псих. Но ведь что у него на обоях написано! Действительно, фанат. Кешка таких никогда ещё не видел. А что, может, правда сходить к нему пару раз?
…Михаил Соломонович как будто и не слышал ребят. Он думал о городе, который так мало знал. И представлял почему-то не знаменитую Адмиралтейскую иглу, или Медного Всадника, или Дворцовую площадь… Нет, у него перед глазами была табличка: «При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна». А вокруг был город. Чёрно-белый, как на старых фотографиях. Не Петербург, а Ленинград.
Михаилу Соломоновичу показалось, что он прямо сейчас идёт по этому чёрно-белому городу. Кругом — снег. Разрушенные стены с пустыми дырами окон. И чёрные фигурки замотанных в какие-то платки людей.
По улице идёт старик. По той самой стороне, которая наиболее опасна. Ему всё равно. Ему всего-то тридцать лет с хвостиком; стариком он стал вчера вечером. Сколько сил ушло, сколько он бегал, договаривался, узнавал, упрашивал! И, наконец, добился — сегодня Сола должы были забрать из города. Доставить его мальчика на большую землю.
Сол болен, сильно болен, но там, на большой земле, они справятся — там есть врачи, лекарства, и главное — еда. Много еды. И всё это уже не нужно Солу. Не нужно со вчерашнего вечера. Ему вообще больше ничего не нужно. А значит, ничего не нужно и ему самому. Сола больше нет.
Как это нет? Да вот же он, лежит на краю дороги! В таком же клетчатом пальтишке…
— Сол, сынок! Вставай, что с тобой?
Незнакомый мальчик взглянул на него мутными глазами. Он упал, ударился головой — у него кровь, но он живой, живой! Может быть, они ещё успеют! И старик, который сегодня утром не мог поднять ведро с водой, подхватывает мальчика на руки — хотя он, признаться, не сильно тяжелее этого ведра…
И старик забудет о том, что похоронил сына. Это был дурной сон. Этого не было. Теперь он знает, что спас именно его, своего мальчика. Отдал его в чьи-то добрые руки, его отвезут в госпиталь, и он поправится!
Конечно, так и есть. Он спас его.
Михаил Соломонович тряхнул головой и с удивлением увидел ребят, цветущие каштаны…
— Кешка, — сказал он. — Я отдам тебе этот колок.
— Он у Вас?! Сохранился!?
— Да. В коробке со старыми фотографиями.
— Спасибо, — чуть слышно сказал Кешка. — Я его тоже пришью. Всегда буду носить.
Самолётик (глава необязательная и последняя)
Кешка проснулся довольно рано. Солнце уже поднялось над крышей соседнего дома, но все ещё спали. «Суббота», — вспомнил он. Надо же, как хорошо! Кешка любил субботу; и больше всего ему нравилось выйти из дома в тишине, не разбудив родителей. Была в этом какая-то серьёзность — самому позавтракать, самому закрыть дверь — и чтобы мама не проснулась, и не дёргала взрослого, в общем-то, человека всякими там «Шарф надел? Сменку не забыл? А ключ?»
Сегодня как раз все спят; отлично! Кешка вспоминал всю эту сумасшедшую неделю и его вдруг накрыло такое настроение — то самое, которое пихнуло его когда-то на толстую трубу. Захотелось сделать что-нибудь этакое!
Кешка решил пожертвовать завтраком, сунул в сумку банан и осторожно закрыл за собой дверь. Вниз, на улицу? Нет, наверх!
Он протянул руку к кнопке лифта, но, представив себе его грохот, передумал — лучше так, по лестнице! И через ступеньку помчался наверх, на самый двенадцатый этаж. Влез на чёрную чердачную лестницу. Подёргал замок на чердак — ерунда! Обняв рукой ступеньку, чтобы ненароком не загреметь, достал ножик. Минута — и готово, открыто! Не зря Герцель научил его этому несложному фокусу.
Чердак, ещё лесенка — и вот, наконец, он на крыше!
Внизу город спал ленивым субботним сном. Чуть слышно тренькнул трамвай, сверху казавшийся неторопливой гусеницей. Каркнула спросонья ворона — и всё, опять тишина. Кешка стянул шапку, чтобы не унесло ветром. Давно он не был здесь! Надо будет Тане показать. Вон её дом, в той стороне. Вот игрушечная школа, парк, стадион…
Кешка выдрал из тетрадки листок бумаги, присел коленями на сумку и аккуратно стал складывать самолётик. Потом выбрал направление — куда дует ветер. Крепко сжал самолёт двумя пальцами и ровным сильным движением запустил в небо.
Самолётик чуть дрогнул, но потом выровнялся. И вдруг поймал какой-то волшебный поток воздуха и, вместо того, чтобы начать снижение, наоборот стал подниматься всё выше и выше, к солнцу.
Кешка следил за ним, пока не заслезились глаза. А когда он вытер их рукавом, самолётика уже не было видно.
Оглавление
Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg
Второй (сборник)
Дашевская Нина
Нина Дашевская – писатель, умеющий парой слов раскрыть самое сокровенное в душе героя. Каждая её книга – будто коллекция психологических советов, только в тысячу раз увлекательнее, красивее, музыкальнее. В прозе российской претендентки на премию им. Астрид Линдгрен главное – как высказана мысль.
Что движет нашу жизнь вперёд? Случайные встречи, нежданные открытия, добрые слова – они вдруг заставляют нас вздрогнуть, оглядеться и что-то поменять. Художник Кнехт по-новому смотрит на опостылевший пейзаж «ратуша – булыжная мостовая – причал». Доминик преодолевает страх высоты и выходит из тени отца – великого канатоходца. Оля понимает, от кого на самом деле тот самый букетик цветов. А Прохор из рассказа, давшего название сборнику, преображается – в настоящего музыканта, которому по силам сыграть великого и неприступного Моцарта!
Собранные под этой обложкой рассказы по-разному затрагивают одну тему: не всегда ты чувствуешь себя первым, но куда важнее, что ты – другой, самоценный. Сравнивать себя с кем-то, вроде более удачливым, талантливым, пробивным, – дело пустое: тот, кем ты был вчера, – единственный камертон тебе сегодняшнему.
Проза Нины Дашевской, двукратного победителя премии «Книгуру» и автора популярных книг «Вилли» и «Около музыки», как всегда, поразительно точна: писательница словно проговаривает ваши собственные мысли, ваши сомнения, ваши страхи. Для многих читателей 12–15 лет книга «Второй» может стать той самой случайной встречей, которая тронет до глубины души – и преобразит жизнь.
© Дашевская Н. С., текст, 2018
© ООО «Издательский дом «КомпасГид», 2018
* * *
Второй
Иду на специальность. Ослепительное солнце светит через закрытые веки, через кожу, через одежду, даже ногами чувствуется через кеды – идёшь по солнечному тротуару. Я иду медленнее, чем обычно. Солнце говорит: плюнь, Про, не ходи! Какие этюды, какой Бах, смотри, как тепло! Кончики пальцев чувствуют солнечный свет. Я дёргаю себя за ухо, за другое, за нос – очнись, Прошка, ты не на пляже! Вспомни, как ты хотел. Как ты поступал в эту школу, как тебя не брали и ты кулаком разбил балконную дверь, когда не прошёл, чего ты тогда хотел, а? Мечтал! Чтобы вот так, солнечным днём идти на специальность. Иди и радуйся! Лентяй, пингвин. Иди, иди-иди!
Тяжёлая дверь школы, у меня не хватает сил, чтобы дёрнуть её на себя, и мелькает мысль: вдруг закрыто? А? Ну вдру-уг!
Открылась. Ну ладно. Иди, не убьют же тебя там. Зато потом будешь с чувством выполненного долга пить чай в буфете, и, может быть, придёт Густав. Даже наверняка придёт, почему бы ему не прийти?
На уроке я играю Баха. От солнца мой Бах растекается в лужу, расплывается, разбитое яйцо на полу, пальцы путаются. А я ведь выстроил его, и уже было, было здание, такое стройное, но хрупкое… Растеклось, рассыпалось. Эх, Прохор. Бездарность ты, нечего и воображать. В голове тоже лужа вместо мозга, и я слышу издалека, будто сквозь вату:
– Ноты выучить может даже обезьяна! Где музыка? Где, я спрашиваю?! Бросил фразу! Локоть! Куда ты тянешь кота за хвост? Ну-у-у, теперь полетел, где ритм?!
Ключ стучит по столу. Раз-два, раз-два…
Самое обидное, что пришла уже следующая ученица, Аня Лернер, эх, и перед ней я так позорюсь!
Но всё заканчивается, и этот кошмар не бесконечен. Марго выгоняет меня и сама садится за рояль. Показывает, как надо. Так, а можно и так, совсем по-другому; главное, чтобы мысль была!
Я стою в дверях и стекаю по косяку. Нет, я не зря пришёл. Откуда она так может, Марго?! Откуда?!
Она встаёт из-за рояля, идёт к окну. Злится, значит. Когда так злится – даже смотреть на тебя не хочет, на это ничтожество.
– Все нервы у меня вытягиваешь, Прохор! Ноты ладно, ноты ты выучишь, с твоей головой вообще стыдно в таком виде приходить. Но энергия, Прохор! Чем ты играешь, у тебя что, внутри вообще ничего нет? Мужчина ты или дохлая амёба? Никакого характера… Не солист, не ведёшь за собой! У девчонок больше силы, чем у тебя!.. Вот послушай сейчас Аню, послушай!
…У Ани Лернер узкие плечи, тонкие пальцы – спичка, а не человек. Только волосы густые, чёрные, сильные-сильные, и глаза яркие. Этими глазами она смотрит на меня и шепчет губами: уйди, Про! Не слушай, уйди куда хочешь!!!
Ага, значит, и Аня сегодня не в форме. В моей предыдущей школе такого не было, а тут есть: на уроке часто сидит кто-то из одноклассников, и от этого так страшно играть, так страшно!!!
Я немного переживаю за Аню. Ведь это я разозлил Марго; и маленькая хрупкая Аня… Ой. Лучше не думать.
Я сижу на подоконнике, пью чай из пластикового стаканчика. Злюсь. Чай невкусный, обжигает горло. Злюсь на Марго и ещё больше – на свои руки, свою голову бестолковую, да и на Аню Лернер заодно. Ладно, ладно. Сейчас пройдёт, схлынет, и я смогу на холодную голову проанализировать…
Что? Какой анализ, Про! Ты что, смотри, какое солнце!
– Салют, Прохор! – Меня хлопают по плечу. – Как оно? На спец ходил?
– Угу, на спец.
– А, то-то, я смотрю, у тебя вид такой отмороженный… Как Марго?
– Ослепительна, – говорю, – сияет, как роса на траве. А я рядом с нею тускл и прогоркл.
– Про?.. Прогоркл?
Мы начинаем ржать, как кони. Я изображаю, как Марго плюётся мной, как я лежу, испорченное блюдо второго сорта, можете взять, уценка. Соныч знает, он тоже учился у Марго, она его довела до нервного срыва. Сбежал от неё, перевёлся к Зондбергу. Конечно, хрен редьки не слаще, но ему там легче, нашли контакт.
…И тут появляется Густав. Я всегда немного смущаюсь перед ним, понимаю: наша школа для таких, как он. А мы с Сонычем тут недоразумение.
Я смущаюсь, а Соныч повторяет ему мою шутку про Марго, как она ослепительна, а я тускл и прогоркл. Густав тоже смеётся. Я рад, что рассмешил его, хотя с Густавом вот так валять дурака, как с Сонычем, не могу.
* * *
Я поступил в нашу школу, специальную музыкальную, со второго раза и, в общем, случайно; не должен был, но прошёл. Взяли авансом. После меня на экзамене играла Аня Лернер, я слушал из-за двери и понимал, что мне тут нечего делать. Я просто умею ставить пальцы на клавиши. И всё. А делать музыку я не умею. Она звучит у меня внутри, но мои корявые руки не способны воспроизвести её. А Аня может.
И чудом я попал в класс к Марго. Мне сказали: пишите заявление к педагогу, а я никого и не знал, кроме неё.
У неё был концерт в кирхе, там бывают концерты. И мы с мамой пошли. Марго играла Баха. Я тогда оцепенел. Впервые замер от музыки, думал только: пускай не кончается, не кончается! И потом эта музыка звучала в моей голове, долго, долго…
Ну и я написал заявление к ней, безо всяких надежд, наудачу.
И был зачислен.
Чудо.
Я до сих пор не могу выйти из этого оцепенения, когда Марго говорит мне: локоть веди! Играй, Прохор, что ты как амёба!!! Замороженный, ледяной мальчик! Скучный, не сольный… Тапёр, тебе бы в кинотеатре играть.
Они тут все другие. Они с детства. У них руки способны на всё, им остаётся только музыку делать. А я! Со своей деревенской школой – что я могу?!
Ну. И я стал делать то, что действительно могу. Смешить. Смешить весь класс.
– Новенький? Как тебя зовут? – просто, по-детски спросила одна девочка. Я потом узнал, что она Оля, флейтистка.
– Про, – сказал я.
– Как?..
– Про! Как противоракетная оборона.
– Ух ты, – сказала Оля, и другие тоже сказали «ух ты», и Аня Лернер, и, может быть, даже Густав.
Густав мне не понравился. Воображала, подумал я сразу. Вот Соныч – нормальный парень, сразу видно. Свой. А Густав какой-то выпендрёжный. Тонкий шарф, пиджак… Больно следит за своей внешностью, что-то в этом есть неправильное для парня. И фамилия выпендрёжная, и имя – какой-то пазл, искусственное что-то, выдуманное: Густав Август. Анаграмма, имя из тех же букв, что и фамилия. Магический квадрат. Он, кажется, из Риги. В нём есть какая-то заграничность. Смотрит на нас свысока; ну и жил бы в своей Риге!
Он держался отдельно; в буфете садился один, если столы заняты – на подоконник. Не участвовал в наших общих штуках, когда мы флешмоб против англичанки придумывали… Я даже жалел его, думал, вот ненормальный. Какой-то аутист, людей боится.
Оказалось, ничего он не боится. Просто ему никто не нужен. Он просто другой. Не мы.
– Пойдём, послушаем, – сказал мне Соныч. Ну, послушаем так послушаем, никто не запрещает.
– Пойдём, а кто сегодня будет? – спросил я.
– Так Густав же, – объяснил Соныч. Удивился моему незнанию. Ведь список репетиций в зале вывешен на двери. И все знают, когда Густав Август.
…В зале было человек тридцать. Нормально для школьника вообще: просто урок, не концерт – откуда они понабежали все?
– Это же Густав, – сказал мне Соныч.
Значит, кто-то раскрутил этого Густава, значит, тут принято, что он талант. А на самом деле всего лишь нужно научиться нажимать правильные клавиши в правильное время. Вот и весь ваш пианизм, всё ваше волшебство…
Да, и сначала он играл – ничего особенного. Ну, хороший пианист. Нормальный.
А потом начался Скрябин. И у меня стул поехал из-под ног.
Не знаю, чем это объяснить. Может, всё очень просто. Просто Густав – гений.
Меня будто крепко взяли и повели за собой. И я пошёл. Как дурак. Так бывает во сне, когда не можешь шевельнуть ни рукой, ни ногой, не чувствуешь туловища, весь становишься одни уши и в груди стучит сердце. Сердце с ушами, такой уродец. И думаешь: только бы не кончилось, не кончилось…
* * *
Ночью я слушал этого Скрябина. В записи, разных пианистов. Может, дело не в Густаве? Может, просто такая музыка? Казалось, меня в какую-то воронку засасывает. Никогда такого не было раньше.
Кот раньше не любил пылесос, а потом ничего, втянулся.
И я втянулся. Внутрь этой музыки.
Потом Густав играл на классном концерте, и я ждал: будет такое же волшебство или нет? Когда ждёшь, обычно не бывает. Ничего особенного. А тут – было.
С тех пор когда я видел его, то хотел побыстрее уйти. Мне было не по себе, что человек, который так умеет, волшебник, – просто сидит рядом, ест, говорит изредка с другими… Но когда я шёл в школу, часто думал: вдруг будет Густав? Вдруг?
Гусь лапчатый. Больно надо. Воображала.
* * *
Один раз Густав спросил меня, что было на математике.
– Разложение многочленов на множители, – говорю.
– Какое ещё разложение? – не понял он.
– Моральное, – объяснил я.
Он моргнул, а потом расхохотался. Я страшно гордился своей шуткой, дня три. Да вру, не три – мне до сих пор кажется, что это дико смешно.
* * *
На камерный меня поставили с Олей. Камерный ансамбль, играть дуэтом или трио, например. Мне было всё равно с кем, я же никого не знаю. И Олю я не запомнил. У неё такое лицо обыкновенное. Это она меня тогда первая спросила: как тебя зовут?
Я потом несколько раз на других девчонок думал, что это и есть Оля, даже здоровался.
А когда она подошла и сказала:
– Мы с тобой вроде по камерному, да?
Я ответил:
– Нет, у меня Оля Коровина.
– Так это я же!
Вот я балда, надо же так ошибиться. Ну правда, таких лиц обыкновенных полшколы. Оля и Оля.
Но она не обиделась. Говорит: когда мою фамилию увидела, сразу обрадовалась.
– Ну да, когда люди мою фамилию видят – они всегда радуются.
Оля смеётся. Ничего, кстати, Оля, когда смеётся, – у неё ямочка, но не на щеке, а выше, на скуле. Слева. А справа нет. Хорошо смеётся, легко. Обычно девчонки хихикают глупо.
Прохор Небейголова и Ольга Коровина. Отлично.
Чувствую, хорошенький выйдет у нас с ней этот камерный ансамбль.
* * *
И правда вышел. И неплохой. Мой любимый теперь предмет. На камерный я лечу с радостью, и весь день сияет с самого утра, если вечером камерный. Не из-за Оли, нет.
Меня полюбила учительница, Ольга Степановна. Она много болеет, и мы ходим заниматься к ней домой. Раз я слышал, как по телефону её назвали Лёлечкой, и про себя теперь зову её так, хотя ей за пятьдесят, наверное. На втором уроке она сказала, что у меня редкие уши. Я сначала не понял: нормальные уши у меня, не торчат; но она про другое говорила. Что пианисту обычно трудно сдержать в себе солиста, с нами бывает трудно играть. А я умею слушать другого. Я тонкий. Я… Такое слово «деликатный». Я такого даже не знал.
«Прохор, ваша природная деликатность иногда даже несколько мешает вам». Да, Лёлечка с нами на «вы». Маленькая, хрупкая, со спины – девочка с почему-то седыми волосами.
И вот она первая сказала мне, что я – могу. Сто́ю. Что у меня есть то, чего у других нет. Что Оле со мной повезло.
И из Оли моей она тащит, тащит… Оля – средняя флейтистка, я сразу понял: несмелая, просто такая лирическая девочка, в маленький оркестр куда-нибудь сядет и будет тихонько играть. На вторую флейту. И мне жаль Олю. Я чувствую, она как я: внутри у неё всё есть. Океан внутри, много. Не позволяют то ли руки, то ли дыхания не хватает; флейта – трудный инструмент, очень много воздуха впустую уходит, то есть не впустую, а мимо флейты. Так нужно дуть, чтобы воздух рассекался и внутрь инструмента попадало совсем немного. Так и есть: дуешь, дуешь в эту флейту, а на выходе – пятая часть того, что вложил.
Оля привыкла, чтобы ей на экзамене говорили: какая хорошая девочка, умная. Молодец. Четыре.
Мне с ней правда было очень хорошо играть, уютно. И Лёлечка со временем нас стала из этого уюта вытаскивать.
«Если вы собираетесь так в переходе играть, то пожалуйста. Парковая игра. Но если в зале… Хорошо, мои дорогие, сидеть дома в тёплом одеяле. Давайте, делайте что-нибудь! Вам же есть что сказать! Так говорите! Чтобы слушателя пробить, в самую середину… Понимаете? Слушатель – он любит в скорлупе своей сидеть и чтобы ему красивое кино показывали… Но если вы его пробьёте, ребятки, – он ваш, навсегда… Вы Моцарта играете, зайцы мои, это же концентрат всего, что в мире есть! В мире не только тёплые тапки!!! Чего вы играете, а?»
То есть она говорила мне то же, что и Марго. Но как-то иначе. Как-то не «эх ты, амёба», а «давай-давай, сможешь!».
* * *
Потом мы шли с Олей к метро, и она мне рассказывала. Что вот я, со мной понятно: из маленькой музыкальной школы в райцентре, я талантливый, добился, поступил, с нуля… А у неё всё было: мама скрипачка, Олю учила с трёх лет, на скрипке не вышло, потом врачи велели слабые лёгкие развивать – вот и флейта, эта спецмузшкола с первого класса, лучший учитель, и что… И ничего. Плывёт по течению.
И понимает, понимает. Что никакого большого музыканта из неё не выйдет.
– Не говори ерунды. Ты хороший музыкант, ну, не орёшь в лоб, но с тобой играть мне нравится. И тонко, и содержательно.
Я хвалю её и даже, может, немного привираю. Ну чего она так к себе? Что за комплекс серой мыши? Нормально играет, не хуже других. И она отвечает:
– Знаешь, у флейтистов принято флейтой болтать во все стороны. Когда стоишь просто, тебе говорят: невыразительная игра. А я не могу, это мне искусственно, не нужно. Зачем это, будто флейтой мух гоняешь, что, от этого звук лучше?
Смешно. Мух гоняешь… Не, эта Оля – молодец. Хотя она правда зажато стоит, как в первом классе. Мне даже любопытно вытащить её из кокона, освободить, чтобы ей легко было играть, чтобы самой нравилось.
Мы занимаемся вечером в школе, допоздна.
– Давай, – говорю я, – что ты… Как дохлая амёба, играй давай, у тебя же есть внутри!
Оля не обижается. И не хочет уходить. И мне вдруг становится страшно. На улице темнеет; мне сейчас ещё её провожать придётся… Не, мы так не договаривались! И сейчас тоже, вдвоём в классе… Может, она думает про меня что лишнее?
Я хватаюсь за телефон, стараюсь выдумать себе срочное дело.
– Слушай… Я к Сонычу обещал зайти, он здесь где-то… Пойдёшь со мной?
– К Сонычу? – Оля почему-то краснеет. – Нет, я ещё позанимаюсь лучше.
– Тебя потом проводить, может? Поздно уже?
– Нет, – твёрдо мотает она головой, – я сама.
Ну, сама так сама, чего я буду навязываться. Я иду вниз, смотрю журнал на вахте, где мы берём ключи и расписываемся. Сон-Левитин, ага, восемнадцатый класс, соседний с моим.
В его классе темно и холодно. Я вхожу и не сразу вижу Соныча на фоне окна.
– Ты чего, Дим? Можно свет включить?
– А, это ты… Не, у меня глаза болят, не надо.
Я иду к нему и чуть не наступаю на ноты – валяются на полу. Соныч раскидал. Вот псих! Глаза привыкают к темноте, и я вижу: Соныч без рубашки. По пояс голый, смотрит в открытое окно. Холодно ведь!
– Ты чего голый, Соныч?
– Ничего… Так. Жаркая битва с Шопеном.
– Вижу, – я смотрю на раскиданные ноты, – передрались?
– Ну, так, – встряхивает головой он.
Я впервые вижу, какие у него мышцы. Это тебе не я, Прохор, дохлый пианист-очкарик; у Соныча всё на месте. Дима Сон-Левитин, мой друг, корейско-еврейского происхождения: у него странный, страшно красивый разрез глаз, чёрные азиатские волосы и, как оказалось, широкие плечи и крепкий пресс.
– Ты качаешься? – спрашиваю его. Прямо модель из журнала, никогда бы не подумал!
– Так, – отвечает опять Соныч.
Он молчит, потом закрывает окно. И говорит:
– Слушай, Про… Вот Оля. Оля. У вас… Да?
– Чего у нас? У нас камерный ансамбль, а ты что думал?..
– Не, ты мне скажи… Скажи как есть. Роман? Если ты… По-настоящему – тогда ладно. Если реально роман. А если так…
Он вдруг хватает меня за рубашку и смотрит своими странными глазами, близко-близко:
– Если ты её обидишь… Смотри, Про. Смотри!
…Только тут до меня доходит. Вот я балда! Но я и подумать не мог; ладно бы Аня Лернер, она хотя бы красивая, а тут-то что, обычная Оля!
– С пятого класса, – говорит Соныч. – Таких сейчас не бывает. Ты посмотри, она будто из позапрошлого века! Так сейчас и смотреть никто не умеет… Такие глаза…
Соныч надевает футболку и становится похож на самого себя, мне уже не так страшно.
– Дим. Дим, я же не знал. У нас… У нас ничего нет, совсем. Близко даже. Ты… Ты чего сам не подойдёшь к ней?
– Боюсь, – просто отвечает Соныч. Обычный Димка Сон-Левитин, Соныч, мой друг.
– Хочешь, спрошу про тебя?..
– В табло получишь, не смей!
* * *
Мы играем экзамен. Камерный ансамбль.
Мы с Олей Коровиной смертники. Во-первых, мы играем Моцарта. Моцарт – обязательное испытание, мучение, за него никогда не ставят пятёрок, это не принято. Потому что в Моцарте мало нот, и просто сыграть их все не так сложно. Нужно что-то такое особенное, чему нет названия, вернее, есть: «умение играть Моцарта». Считается, что школьники этим умением не могут обладать по причине отсутствия опыта.
А я влюбился в Моцарта, по уши; я забросил специальность и играю только его, разное. И всё это из-за Оли. Она мне показала, как он дышит, как звучит – будто чистую воду пьёшь; и из первой ноты так естественно вытекает вся соната, будто другой музыки там и быть не могло. Как скульптор достаёт уже готовую скульптуру из неотёсанного камня, шаг за шагом, так и Моцарт – из мира звуков высекал одно единственно возможное произведение, удивительная штука, чудо. Музыка натянута от начала до конца, как леска, нигде не провисает, нигде не рвётся…
Моцарт прожил всего тридцать семь. Когда он успел столько?
Да, мы играем Моцарта, поэтому считаемся смертниками. Вторая причина – это порядок. Не повезло. Перед нами играют виолончельную сонату Бетховена Рома Семёнов и Густав Август.
Ромка тоже знаменитость на виолончельной кафедре. Жаль, я не могу их послушать: перед своим выступлением не слушают никого, чтобы не сбить настрой.
Не помню, как мы играли. Страшно волновался за Олю, не за себя. Я-то сыграю. Но она начала так здорово, таким звуком необыкновенным… И чудо: повела меня за собой, будто она сильнее. Я просто был рядом каждую секунду, и всё.
Подумал только, что всегда хочу с ней играть. Она меня чувствует, и я её.
Соныч треснул по плечу, сказал: ну ты крут, Противоракетный! К Оле не подошёл. А она вдруг расплакалась. Я мигал, мигал Сонычу: подойди, балда!!! Подойди сейчас, утешь девушку! Нет, этот ненормальный стоит столбом.
Пришлось мне.
– Ты чего? Чего ты, Оля, хорошо же играла!
– Правда… Правда хорошо?..
Она вдруг села на пол.
– Ты чего?!
– Ноги не держат, – она засмеялась, – вообще сил нет…
Тут уж Дима Сон-Левитин догадался дать ей руку. Я тихонько утопал на лестницу. Пусть сами.
Странно остаться одному. Одному с Моцартом в голове. Я облокотился на перила и смотрю вниз, как лестница заворачивается улиткой, красиво. В бесконечность.
– Поздравляю, – услышал знакомый царственный голос и вздрогнул. Марго! Слышала?!!
– Да, слышала. В ансамбле ты удивительно раскрываешься, Прохор. Буду с тебя теперь требовать большего. Можешь, умеешь. Держись, мало не покажется! – и она рассмеялась своим королевским смехом, и я впервые тоже смог улыбнуться при ней.
Объявляли результаты. У Сон-Левитина трояк. Страшно даже. Оля одной рукой в меня вцепилась, другой в Соныча. Ждём своих фамилий.
– Семёнов, Август – отлично с минусом. Коровина, Небейголова – отлично с минусом…
– Чего это Густаву минус? – спрашиваю я. Про нас я пока не понял. Это невозможно, чтобы так.
Соныч сияет, забыл про свой трояк. А у Оли блестят глаза, и она трескает меня по лбу:
– Всё из-за тебя! Из-за тебя, Небейголова ушастая!.. Первая пятёрка за всю жизнь, первая!..
И у меня первая. И за что – за Моцарта! Нас все поздравляют, а наша Лёлечка полезла обниматься и даже расцеловала меня в обе щеки.
Внезапно у меня схватывает живот. Сильно.
Бегу в туалет и долго не могу выйти. Даже немного реву, пока никто не видит. Я смог, смог! Мы с Олькой сыграли по-настоящему, по-настоящему!
Вдруг я слышу голос Густава. Он говорит с кем-то по телефону – тоже лучше туалета места не нашлось?! Встал к окну и говорит. Он же не знает, что я здесь; и мне теперь не выйти.
– Да, с минусом… Виноват, конечно, сам, я знаю. Понесло меня, понимаешь? И Ромку завалил… С виолончелью так нельзя, я понял уже. Понесло само, я не специально, разошлись даже… Не, чуть-чуть, почти незаметно, но неприятно… Главное, Ромке пришлось давить. Я тоже гений, конечно, не дал ему прозвучать. Да я знаю, что со мной хреново играть, мне Ромка уже высказал… Одеяло на себя тянешь, говорит. Поссорились даже. Хотя, знаешь, у нас в классе только один парень нормально ансамбль сыграл. Ага. Остальные так… Главное, девочка там такая средняя, флейтистка. Вообще не фонтан, нечего слушать…
Так бы и дал ему сейчас в лоб! За Олю! Больно воображает… Прямо вот сейчас выйду и скажу!
– Да, я сначала не слушал толком, переживал за нашего Бетховена, лажанулись мы, неприятно. Ну, и потом после Ромки такая совсем бледная девочка… Но, знаешь, я понял. Как важно уметь вторым быть. Впервые услышал. А то у нас все на себя играют. А тут – вторым. Бережно-бережно… Девочка прямо расцвела, знаешь. Я бы даже его попросил со мной концерт Рахманинова сыграть. Этот сможет, точно. Умеет вторым. Никто так не умеет… Прохор, да. Смешной такой, Небейголова. Чего? Да фамилия такая, представь!
Смешной. Сам-то, можно подумать, не смешной. А всё ж таки за Олю он у меня получит в табло, какой бы он ни был Густав.
Я просидел в туалете до темноты. Меня искали, звонили. Не отвечал.
А потом тихо вышел из школы, вокруг никого. У перегоревшего фонаря стало видно, какое небо звёздное.
Я включил у себя в голове концерт Рахманинова погромче и пошёл домой.
Лук
У Илюхи это было всегда, с самого детства. Среди самого обычного течения дня он вдруг выпадал из реальности. Будто кто ставил жизнь на паузу и в это время показывал ему совсем другое кино.
Он шёл в детский сад за руку с папой и вдруг понимал: там, под асфальтом, глина-песок-камни, и он будто летел вниз, через туннель, к жаркому ядру…
– Чего ты? – спрашивал папа. – Пойдём скорей. Холодно.
– Жарко, – отвечал Илья и снимал варежку. Папа удивлялся, какая горячая у него рука.
По дороге в школу это случалось чаще всего, именно утром. По городу ходили странные люди и оставляли на дороге дикие груши. Как знак. Илюха шёл за этими грушами, видел: груши лежат неестественно. Их так положили.
А потом приходилось бежать в школу из другого конца парка.
Родители сначала ругали:
– Илья, ты опять! Соберись! Почему в разных ботинках?..
А потом привыкли и стали шутить: доктор, у меня провалы в памяти… Это старый анекдот:
– И давно это у вас?
– Что?
– Провалы.
– Какие провалы?..
Илюха научился немного управлять этим и даже извлекать пользу. Он любил длинные нудные дела: чистить картошку, мыть посуду… Руки делают механическую работу, а сознание проваливается. Вода утекает из раковины сквозь шесть дырочек, делает вид, что бежит в трубу. Но там всё не так. Там всё другое, там пространство вывернуто наизнанку, вода сразу застывает и превращается в лёд, чистейший лёд, он капает с потолка пещеры… Илюха идёт по этой пещере с фонариком, и на каску его капает вода с ледяных сосулек.
Так же бывало и на скучных уроках. Иногда Илья застывал над решением трудной задачи, а потом выныривал из песка, сосновых иголок и пенопластовых шариков – сначала со счастьем, что его не успели засыпать, и потом с ещё большим счастьем, что ничего этого не было. И ответ задачи уже откуда-то был в голове. Но это случалось не всегда, так что учился Илья неровно.
Однажды учитель отправил его на математическую олимпиаду вместо заболевшего Вадика. Случайно: просто Илюха жил недалеко и успевал добежать до школы. Он помнил, как зашёл в класс, как взял задание олимпиады.
А потом обнаружил себя в девчоночьем туалете. Хорошо, никто его там не видел, кроме уборщицы.
На вопрос учителя: «Как прошло?» – пожал плечами. Однако потом ему дали какой-то диплом второй степени. Правда, сразу после этого он нахватал семь двоек за один день. И учитель математики решил, что он перенапрягся. Зато перестал дёргать: «Волохов, ты где сейчас?»
Тихо подкладывал задачи разной сложности – и в конце урока забирал то готовое решение, то чистый лист.
* * *
Единственное, где Илья научился чётко проваливаться в эти вспышки сна, – стоматологический кабинет. Зубы достались плохие, лечить приходилось часто. Илья спокойно садился в кресло, открывал рот. Наблюдал за руками врача – больше нигде он так близко не видел женских рук, рассматривал поры и мелкие морщинки. Ногти покрашены сиреневым лаком, а безымянный палец – ярко-розовым.
…Как в племени Си, в древнем африканском племени, где безымянный палец считался особенным. Им нельзя было совершать никакой работы. Можно было использовать лишь в двух случаях: при игре на музыкальном инструменте и прикосновении к любимой женщине. С тех пор возникла традиция надевать на палец обручальное кольцо. А детям, чтобы не перепутали, какой палец нужно беречь и ни в коем случае не совать, например, в нос, ноготь этого пальца красили специальной глиной.
Лица у людей племени Си были широкие, почти азиатские, цвета крепкого чая. Но у Илюхиной невесты цвет лица был ещё темнее, почти чёрный; и очень длинная у неё была шея. Илюха любил смотреть на неё в профиль, когда солнце садится и тени становятся острыми. Он ещё ничего не сказал ей, только иногда ночами представлял её профиль с длинной шеей и прикладывал безымянный палец к губам. Спать было жарко, циновка из травы пахла травой и потом, по ней полз муравей и…
– Сплюньте, – сказала врач.
Илюха увидел яркий свет стоматологической лампы, послушно сплюнул, попросил салфетку. И незаметно приложил безымянный палец к онемевшей губе.
…Они шли с классом на экскурсию, выходили все вместе из автобуса и шли к монастырю. До монастыря было шагов сто, не больше.
– Я кошелёк забыл, я быстро, – сказал Илья и побежал обратно к автобусу.
На стоянке был маленький киоск с кофе и пирожками. Зачем он сбежал ото всех?
Непонятно; ясно только, что сейчас ему совершенно необходимо побыть даже не одному, а без них.
Кофе продавал азиатский паренёк с плохой кожей. С акцентом попросил «без сдача», Илюха выгреб из карманов мелочь.
И вдруг он услышал музыку. Тихо-тихо. Музыка была самая настоящая, не в голове. Крейцерова соната. Звонок у кого-то? Нет. Нет, точно: из-за кофейного прилавка.
– Это вы Бетховена слушаете?
Паренёк закивал:
– Да, да, люблю скрипка очень.
Илюха спокойно выпил кофе, дослушал коду первой части.
– Красиво.
– Написано в телефоне: «Крейцерова соната», – сказал паренёк. С телефона, значит, слушает.
– Я знаю, – ответил зачем-то Илюха, – я её играл.
– Скрипка играешь? – поднял редкие брови продавец.
Илья кивнул:
– Видишь, мозоли на пальцах…
Потом очнулся, побежал догонять своих. Его никто не успел хватиться, как раз только все собирались, и учительница никак не могла пересчитать всех девочек, щёлкающих на телефон монастырь, причём обязательно снизу, чтобы колокольня казалась выше.
«…Что это было? – думал Илья. – Ведь это не был сон, а всё же провал в совершенно другую реальность. Бетховен на автобусной стоянке… И зачем я наврал этому парню, мозоли совсем не от скрипки».
Бетховена играл папа. Илюха усмехнулся: вот что по-настоящему странно. Другие могут сказать: у моего папы «БМВ», и его подрезал один тип, и он… или: мой папа поймал вот такую рыбу, или: мы с папой ходили на футбол. А Илья мог сказать: мой папа вчера играл за стенкой сонату Бетховена. Он так давно её учит, что мы с мамой тоже выучили наизусть.
Илюха музыкой не занимался. Пробовали, конечно, но он с самого начала так расстраивался, что у него не выходит. В ушах есть, а руками не получается. Пришлось бросить, а то были сплошные слёзы.
Потом уже, в седьмом классе, научился играть на укулеле, маленькой гавайской гитаре. Слух, оказалось, хороший, и все аккорды уже будто были в голове, ждали своего часа: он не знал их названий, просто чувствовал, какой подойдёт именно сейчас.
Укулеле принёс папа, думал как раз Илюху увлечь. Но Илья поначалу отказался наотрез, вспоминая первые уроки музыки. Папа побренчал сам, пел смешные песни на английском языке; потом забросил – некогда.
…А потом мама сказала:
– Илюша, принеси мне очки, пожалуйста. Они возле кровати где-то лежат в спальне.
А через полчаса зашла сама в комнату и обнаружила Илью на этой самой кровати. Он лежал, подняв ноги высоко на стену, и задумчиво перебирал струны укулеле. Мама тихо взяла очки с подоконника и вышла.
Так что мозоли были от гитары, хотя и мозолями их не назовёшь – так, отпечатки от струн. Не то что у папы: врачи кровь не могут взять.
– Волохов, о чём задумался? – спросила учительница.
– О музыке, – ответил он и поднял глаза на шатровый купол церкви. Уносит в небо. Наверное, в старину вот так стояли и смотрели на этот купол. И их уносило, кружило, вертело… И становилось легче.
А ему, Илюхе, становится легче – от чего? Что у него в жизни такого тяжёлого происходит, обычная жизнь. Страшнее того, что мама лук заставляет есть – «в городе эпидемия гриппа!», – ничего не случается.
И всё же зачем был этот кофейный мальчик с Бетховеном? Это же было на самом деле, не провал в голове! Значит, на самом деле человек иногда будто попадает в другой мир. В совсем другой.
…После экскурсии Илья не пошёл домой, а стал бродить с телефоном, фотографируя разные места. Именно те, где встречаются два мира: старая колонка для воды (как сохранилась ещё?!) – а за ней небоскрёб. Или лучше всего окна, проёмы. Арки, дырки в пространстве. За бетонными плитами – река. Во дворе сушится бельё; полощутся две тельняшки. А между ними виден огромный подъёмный кран.
«Новое дело», – подумал Илья. Будет теперь собирать такие штуки. Потому что провалы в другие миры существуют не только у него в голове, но и на самом деле.
…Ночью проснулся от страха. Почему-то было очень страшно, хотя если рассказывать сон – ничего такого, просто лестницы.
Илья взял со стула укулеле, тихонько – чтобы никого не разбудить – прошелестел по струнам. Всухую, без звука, зажал несколько аккордов, горло напряглось – будто запел, но без голоса. «Может, я музыку смогу писать? Это же вроде бы ничья песня». Ночной кошмар отступил, но мысль о своём композиторстве так взбудоражила его, что уснуть уже никак не получалось.
Встал и потащился на кухню выпить воды. Это всегда помогало.
На кухне горел свет. Илья посмотрел на часы – третий час ночи.
На кухне стоял папа и аккуратно резал красную луковицу, стараясь не стучать ножом по доске.
– Папа, что ты делаешь? – спросил Илья. Может, ему это всё ещё снится?
– Лук режу, – объяснил папа. – Пока мамы нет.
А, точно. Мама в командировке.
– Лук? Зачем?
– Люблю, – признался папа. – А мама терпеть не может.
– Не может? Сама же им меня и пичкает!!
– Это она себя мучает, для здоровья. В интернете прочитала, что самое действенное средство, лучше любых лекарств. А так она не переносит запаха. С едой может, а отдельно…
– Па… А ты что, правда любишь лук? Вот так, без всего? Разве так едят?!
Папа музыкальными своими пальцами подхватил колечко лука и захрустел им.
– Очень люблю.
– Представляешь, – решил рассказать Илья, – сегодня на экскурсии кофе пил в какой-то уличной кафешке. И там парень-продавец слушал Бетховена.
– Сурка?
– Крейцерову сонату.
Илюха хотел добавить, что продавец был нерусский, но застеснялся. Папа очень щепетильно относился к национальным вопросам, скажет ещё: «Какая разница? Просто человек!»
– Слушай, ты это выдумал? Или на самом деле?
– На самом, – ответил Илья, а потом засуетился, стал искать зарядник от телефона – почему-то обязательно захотелось показать свои фотографии, провалы в пространстве.
– Интересно, – сказал папа. – Слушай… Слушай, давно хотел сказать. У меня ведь тоже это есть.
– Что?
– Ну, как у тебя. Я задумываюсь и улетаю. Сейчас уже меньше, некогда. А в юности… Мама очень обижалась, и я научился это прятать. Она спросит: «О чём ты только думаешь?» – а у меня припасён логичный ответ: «Думаю, как бы нам достать еды, например».
– А сейчас?
– И сейчас бывает. Поэтому я так и не научился водить машину: боюсь. Я, знаешь, в детстве как-то задумался на бегу. И впечатался в стену со всего маху, лбом, – он засмеялся и потрогал рукой почти незаметный шрам на лбу. – Тогда уже понял, что за руль мне нельзя.
«Интересно, а мне можно будет?» – думал про себя Илья.
– Я всё же думаю, – ответил папа, – что это не болезнь, а талант. И нужно научиться его использовать. Может, ты снимешь особенное красивое кино…
Кино. Как его снимешь, если самое главное происходит внутри головы?
– Э, оставь мой лук! – возмутился папа. Илюха только сейчас заметил, что таскает его руками из тарелки и жуёт. И этот гадкий лук удивительно вкусный, оказывается.
– Я нечаянно.
– За нечаянно бьют отчаянно, – вдруг ответил папа поговоркой из своего детства, – полтарелки слопал!
Илья вдруг заметил, что по всему столу аккуратно расставлены яблоки. Не в тарелке, а именно на столе – как фигуры в сложной игре.
– А яблоки зачем? – спросил он.
– Для красоты, – ответил папа. – Для красоты мира. Яблоки – пространствообразующий элемент.
Илюха выпил воды и пошёл спать. И только закрыл глаза – увидел эти яблоки: яблоки были расставлены по всему небу, небо ночное, но светлое. И по небу летел нарисованный папа и махал нарисованными крыльями, как на картинах Шагала.
А Илья сидел под мостом и смотрел на него. Илья был настоящий, не нарисованный. Он играл на укулеле Крейцерову сонату Бетховена.
…Проснулся за десять минут до будильника. Этому фокусу научился давно: так он получал время для совершенно законного провала куда угодно.
Но тут он не стал проваливаться. «Нужно научиться чётко отделять реальность от моих выключений, – думал он. – Или не нужно?»
На кухне распахнуто окно, Илюха поёжился. Папа, значит, проветривает кухню от лукового отчаянного запаха.
Талант или болезнь? «Это как лук, – вдруг подумал он. – Вроде гадость, а вчера было вкусно».
Главное – найти баланс между реальным и вот этим… этим… Как бы это назвать?
Оконные рамы хлопнули одна о другую, Илья поспешил закрыть окно и замер.
На пожелтевшую траву, усыпанную подгнившими городскими яблоками, ровно ложился первый снег.
Грошик
Грошик всегда любил аэропорты. Ждать самолёта – это как последний день перед каникулами: кажется, у самого крылья растут!
Но сегодня всё было не то. Даже странно.
Каждый год они куда-то летали, и всегда хотелось прыгать от счастья. В детстве он так и скакал на самом деле, потом стал прыгать только внутренне, про себя. А сейчас не хотелось. Ну, летят. Ну, самолёт. Ну, море.
Неужели я стал взрослым, усмехнулся про себя Грошик. Да нет, ерунда, рановато. Просто он волнуется из-за школы, вот и всё.
Грошик поступал в другую школу, в восьмой класс. Экзамены сдал средне и сейчас оказался в подвешенном состоянии: может, возьмут, а может, и нет. И он останется Грошиком на всю жизнь, то есть ещё на четыре года.
Хотя… Наивный дурачок он был, когда думал – в другой школе всё будет не так. Так же будет, ничего не изменится.
Сегодня утром он пошёл смотреть результаты экзаменов. Вечером вывесят в интернете, но неужели ждать? Списки были прямо на двери школы, на улице.
Грошевский, двадцатым номером. Что же… Через неделю будет сдавать экзамены ещё один поток, а мест двадцать пять. Если хотя бы шесть человек напишут лучше – он, Грошик, в пролёте. Вероятность поступления… Он прикинул в уме, потом плюнул: вероятность выходила не очень. Хотя шанс есть. Есть же шанс!
– А, Грош! Что, ты как?
Вздрогнул, обернулся: кто здесь из старой школы? А потом понял: это не из старой… Фёдор, чудной такой парень, волосы синие с одной стороны, с другой их вообще нет, и туннель в ухе.
– Вот, двадцатый, – сказал ему Грошик.
И отошёл. Говорить не хотелось.
Медный грош, ломаного гроша не стоит, пропасть ни за грош. Видно, дёшево он выглядит, раз прозвище сразу прилипает к нему.
Всё, забыть. Впереди самолёт, радость! Отчего же она никак не наступает?.. А может, дело не в поступлении, а просто они впервые едут с мамой вдвоём. Грошик привык, что их много, Грошевских. Папа, мама и три брата, да каких брата! Он, Грошик, всегда был из всех самый маленький. И всю школу ему говорили: Грошевский? О, у тебя такие братья!
Конечно, когда есть Илюха – капитан школьной команды по баскетболу, и Тимофей – главный диджей всех дискотек, ему самому оставалось быть только Грошиком.
Всегда они дёргали его, шутили, расслабиться нельзя ни на минуту. И он даже обрадовался, что едут без них – сколько можно, в самом деле?.. Но почему тогда даже в аэропорту как-то пусто? Будто зуб выпал, а всё хочется его языком пошатать.
– Матюша, я отойду ненадолго, – сказала мама.
Он кивнул, сделал скучное лицо. А внутри стало страшно. Ну что ты за младенец, от мамы ни на шаг… Детский сад на выезде. Он так привык быть со старшими, никогда не оставался один в таком большом пространстве.
В магазинчике через стекло было видно: какой-то мелкий пацан лет десяти рассматривает телефоны. Один, никаких мам с ним не было. Да брат Илюха на свой футбол в шесть лет один ездил в троллейбусе, а он что?! Точно Грошик, и это на всю жизнь.
– Всё в порядке? – спросила мама. Уже вернулась.
Он вздохнул с облегчением и тут же разозлился на себя. Нет, хорошо, что они поехали вдвоём! А то он так и будет каким-то придатком. Вечным хвостом. Надо взрослеть.
– Грустный какой-то; из-за школы переживаешь? Не волнуйся, ты сделал что мог. Уровень у тебя хороший, если чуть-чуть не хватит – можно будет на следующий год попробовать…
Вот! Даже мама не верит, что он поступит. Даже мама! Не понимает, каково это – остаться в старой школе. Для всех учителей – «Грошевский-младший». И хоть бы старшие были двоечники какие, так нет! «Учись как братья! Бери пример!» И он даже завидовал приятелю Артемьеву: тот отвечал сам за себя, потому что ни братьев, ни сестёр у него не имелось.
И старшеклассницы вечно ловили Грошика, младшего братца, и передавали записки (в начальных классах ему даже нравилась эта роль почтальона).
А потом надоело. Маленький, маленький, и ростом самый мелкий в классе, и ничего-то он не решает, ничего от него не зависит. Это не я, меня здесь не было.
На самом деле сменить школу посоветовал Тим. Сказал: вот, смотри какой лицей, хочешь попробовать? Там про нас, старших, и знать никто не будет… Тимофей вообще его понимает, чувствует. Жаль, что не удалось с ним сегодня поговорить. И вообще жаль, что они не летят вместе. У Тима экзамены, а у Илюхи соревнования. Какое уж тут море. А маме дали отпуск только сейчас, в июне. И тут как раз позвонила мамина школьная подруга Майка, позвала в гости. И она решилась: поедут вдвоём!
Вдвоём. И без этих огромных балбесов оказалось, что им с мамой даже говорить не о чем.
Мама читает и улыбается. То ли книге, то ли своим мыслям: конечно, впереди море, и главное – увидит свою подругу, сто лет не виделись!
Грошик тоже делает вид, что читает. А у самого в ушах – вот эти утренние слова синеволосого Фёдора: «Ну что, Грош? Как?»…
Илюху с Тимохой никогда не звали Грошиками.
* * *
Но когда они сели в самолёт («Поддуть жилеты через клапаны поддува», – всегда смеялись они впятером; а тут с мамой только переглянулись), и когда пристегнули ремни, и когда самолёт пошёл на разгон – и вдавило в сиденье, и заложило уши, – только тут Грошик почувствовал «внутреннее прыганье», когда сердце готово разорваться от счастья. Летим!
«Может, мне стать лётчиком?» – подумал он тихонько и сам себя засмеял за эту мысль. Кому лётчиком, тебе, Грошику?..
Но всё равно было счастье. Там, в небе. И не хотелось думать, что дальше, – ни про школу, ни про море, ни про неизвестную мамину подругу (тоже никогда не знаешь, чего ожидать от этих знакомых, лучше бы в гостиницу). Просто небо, и всё.
Как это другие могут читать или играть в телефон в небе? Ещё уши наушниками затыкают и смотрят в экран. Мы же летим, летим, летим!
«Тим», – отозвалось в ушах, и Грошик наконец улыбнулся. Вообще, повезло ему, такие братья! И дома ему хорошо, очень хорошо, для них он Мотька, для мамы – Матюша, и никаких тебе медных ломаных единиц оплаты. Бедный Артемьев, как он всё время один?..
* * *
Прилетели совсем ночью. Мамина подруга Майка оказалась тонкая, длинная, похожая на девчонку или даже на пацана. Никак не скажешь, что они с мамой ровесницы. Грошик впервые заметил, что мама вообще-то выглядит не очень. Устаёт с ними, конечно. На море ей самое время; раньше он думал, что она только его «вывозит», а ведь ей и самой нужно! Грошик ревниво рассматривал эту тонкую Майку: наверное, у неё нет троих сыновей.
– Неужели Матвей? – поразилась она. – Какие же тогда старшие?!
Мама засмеялась, показала руками какие – для этого ей пришлось подняться на цыпочки.
– Вот ты, Санька, счастливая, – вздохнула Майка, и Грошик тут же простил ей эту девчоночью лёгкость во всём. – Поехали скорее, пока мои Черешенки спят, – заторопила она их, и тут уж мама ахнула:
– У тебя? Я не знала.
– Да, сразу две, – засмеялась Майка, – увидишь какие…
Черешенки. Кто это, неужели дочки? Маленькие, раз мама про них не знает. Во он влип, а! Вот тебе и море, в компании двух младенцев… Хотя ладно, поживём – увидим, может, не девочки, а птички какие-нибудь.
Но оказалось – нет, не птички.
– Сколько им?
– Почти четыре. Да, двойняшки.
– Что же ты молчала!!
– Ну… Ты бы стала суетиться с подарками… Мне не хотелось…
– Майка… Ну ты даёшь. И… Сама?
– Сама, – тряхнула головой Майка, совсем как Соня из параллельного класса. И добавила: – Матвей! Бери чемодан и пойдём в машину.
И ему понравилось, что чемодан взял он, а не мама. Дома она ему не отдавала, а тут и вариантов не было.
– Как ты хорошо водишь, а я так и не научилась, – хвалила мама Майку. – И выглядишь так хорошо, совершенно не изменилась!.. Вернее, нет, изменилась. Ты такая не была… Очень похорошела.
– А ты совсем такая, как была, – сказала Майка.
– Ну, это ты врёшь. Я-то знаю. Чего уж там.
– Ничего не вижу, – сказала Майка ещё раз очень уверенно, – не изменилась. Я бы только тебя постригла. Хочешь? Я хорошо стригу.
– Ты? Стрижёшь?! – поразилась мама.
– Ну да. Надо же как-то выживать… Сначала – для заработка, а потом понравилось. У меня, говорят, руки лёгкие.
– Стрижёшь, – повторила мама, – с твоим образованием…
– Образование – ерунда, – отмахнулась Майка, – у всех образование. Кому сейчас нужен мой французский? У нас курортный город, сфера обслуживания, сама понимаешь… Ну, есть два французских ученика. Но за стрижку я получаю больше. И потом… Это просто стереотип, что работать надо головой, а ручной труд не престижен. Если у меня получается и людям это нужно – почему нет? И потом, Сашка, знаешь… Стрижка может сделать человека счастливым. Хоть на несколько минут, но это всегда радость. Я вижу. Давай постригу, а?
– Ну ты даёшь, Майка. Никогда бы не подумала. Всё же какой ты удивительный человек! А французский?
– Ну что французский… Перевожу немного для себя, одну книжку, детскую. Но это так, занимаю мозг, чтобы работал. Хобби. Как у других вышивание.
Грошик не дослушал, что она там переводит, уснул.
* * *
Приехали под утро, было уже совсем светло. Маленький домик, вот чудо! Не квартира. Домик и садик в два метра перед ним, цветы и дерево. Рядом с деревом – столбик, и качели подвешены. Как на картинке! И морем пахнет, уже прямо тут пахнет! Ура.
Майка показала им комнату – крошечную, ничего лишнего; на узких кроватях уже было постелено.
– Ложитесь, – сказала она, – ещё успеете поспать.
– А ты? – спросила мама.
– Я уже точно не успею. Девчонки сейчас проснутся.
– Как же ты, Майка! Мы бы сами доехали, а ты всю ночь за рулём, я же не знала…
– Я очень хотела тебя увидеть, – сказала Майка как-то очень просто, – вот и всё.
Грошик вдруг остро позавидовал маме. Ведь они школьные подруги, хотя и не виделись, не говорили столько лет. Мама даже не знала про Черешенок. И всё равно: Майка мчалась в аэропорт на машине всю ночь, чтобы встретить. А он, Грошик, сможет вот так приехать к кому-то из одноклассников? К кому?.. И чтобы вот так: я очень хотел тебя увидеть… Нет, таких друзей у него нет.
…И тут в дверном проёме – явление.
Это было похоже на картинку, какими девчонки перекидываются во «ВКонтакте». Через открытую дверь светит утреннее солнце, и в этом сиянии появились два ангела. Два совершенных ангела в длинных ночных рубашках.
– Черешни! Доброе утро, – сказала Майка. – Знакомьтесь, это наши гости: Александра и Матвей.
– Матвей, – сказали Черешни одновременно.
Грошик сел на пол, чтобы быть с ними одного роста. И смотрел во все глаза.
Они были разные. То есть потом только он увидел, что лица совсем одинаковые; отличались волосы. У обеих тёмные, но у Ани – длинные, прямые, а у Аси – короткие, мелко вьющиеся, такой шапкой. И ещё у Аси две маленькие родинки на щеке, точка с запятой.
– Гости пусть отдыхают, а мы пойдём умываться и завтракать, – сказала им Майка.
– С Матвеем, – сказала Аня тихо.
– С Матвеем, – сказала Ася громко.
И Матвей вдруг понял, что спать не хочет совершенно.
* * *
Грошик никогда не любил маленьких, вечно они путаются под ногами и орут без повода, поди разбери, чего им надо. Но Черешни были волшебные. Тихая, осторожная Аня и совсем другая Ася, ни секунды на месте. И когда он пошёл с мамой на море без них – даже на минуту расстроился. Но потом было море, и он всё забыл.
…Море ещё холодное, но мама отважно пошла купаться, и Грошик за ней. Они купались одни на всём берегу, и он страшно этим гордился. Вода смыла все неприятности: и все обиды на братьев, и даже это нелепое «Грош» от синеволосого Фёдора, того парня с дыркой в ухе. Интересно, а как этот Фёдор сдал экзамен? Грошик даже не посмотрел. Он всегда немного завидовал таким смелым, кто мог проколоть себе ухо, сделать татуировку или побриться наголо. Не то чтобы это очень красиво, просто сразу видно: вот, смелый человек.
Самого Грошика хватило только на то, чтобы однажды отказаться от парикмахерской. И мама внезапно обрадовалась:
– Хочешь отрастить волосы? Давай попробуем, я давно хотела тебе предложить!
…Ну вот, он предполагал, что это бунт; а оказалось – она сама же и хотела. И вообще он всегда подозревал, что после Илюхи с Тимохой она ждала девочку.
Надеялся, что длинные волосы добавят ему хоть немного крутизны, но вышло не очень: так, болтаются какие-то светлые водоросли. Ну и ладно, ещё не хватало думать о внешности.
Голова сохнет долго, и Грошик замёрз. Мама шла обратно медленно, а ему бы хотелось поскорее. Шёл и старался не стучать зубами. Свитер, что ли, надо было взять с собой на это море?..
Черешенки были на улице, Аня качалась на качелях, а Аська-точка-с-запятой сидела на дереве. И тут они увидели его.
– Матвей!!! – закричали вместе, и спрыгнули со своих мест, и понеслись к нему, и повисли на руках; и он закружил их, такие лёгкие оказались!
А в ушах звенело это «Матвей!», и он вдруг понял: у него в животе счастье. И прыгает там, и хочет через горло выскочить наружу.
– Очаровал моих девчонок? – засмеялась Майка. – Как же они тебя делить будут?
И правда, весь вечер они не могли его поделить. «Я с Матвеем!» «Нет, я!» – кричали они и заползали ему на колени, на спину, на плечи, на голову даже.
…А вечером, когда девчонки заснули, Майка постригла маму. И Матвей не мог понять, что изменилось: волосы не стали сильно короче, просто… Просто другая мама. Моложе и веселее. Как это? Волшебство.
– Нравится? – спросила мама.
– Очень, – ответил он.
– А ты? – спросила вдруг Майка. – Хочешь?
– Он длинные хочет, – засмеялась мама, – отличаться ему хочется от других.
– Отличаться? – удивилась Майка. – Хорошо, я подумаю…
* * *
– У тебя самого идеи есть? – спросила она. Было раннее утро, девчонки ещё спали. А Матвей уже сидел с вымытой головой, укутанный фартуком, и рассматривал в зеркале своё глупое лицо. Что можно сделать с таким?..
– Делайте что хотите.
– А не боишься?
Чего бояться. Не налысо же она его побреет.
– Доверяешь, значит?
– Да.
– Ну, смотри…
Он сначала и правда смотрел, а потом закрыл глаза. Непривычное ощущение, давно его всё же не стригли. И потом, в парикмахерских было неприятно и хотелось поскорее уйти, пусть хоть как, лишь бы быстрее. А у Майки, видно, были и правда лёгкие руки. Только что она делает? Затылком непривычно чувствуется сталь ножниц и воздух, и возле ушей тоже. Холодно. Это что, правда наголо, что ли?
Немного страшно. Но и интересно. А хоть бы и совсем под ноль, почему бы и нет? Не трус же он, не трус!
– Ну, открывай! – сказала Майка.
Он открыл глаза.
В зеркале отражался незнакомый человек.
Провёл руками по затылку, по вискам. Точно, почти наголо – осталась коротенькая шёрстка. Зато сверху – остров длинных волос и косая чёлка.
– Ещё можно вот так, – сказала Майка и быстрым движением собрала ему всю эту чёлку в короткий хвостик на самой макушке.
У парня в зеркале обозначились непривычные чёткие скулы, выпуклый лоб. И непонятно откуда взявшийся насмешливый взгляд. Неужели это я?!
– Не слишком радикально? – спросила Майка, но она уже видела, что ему нравится.
– Не слишком, – сказал он. Хотелось сказать что-то вроде «вау, как же круто!», но постеснялся.
– Ну-ка сделай вот так, – Майка прищурилась и показала два пальца буквой V.
Он повторил её жест, и она тут же щёлкнула его на телефон:
– С ума сойти, прямо звезда с обложки!
Маме не понравится. Вот точно.
Но ей понравилось.
– Ну, Майка… – сказала она. – Ну, Майка, ну, Мотька! Вот вы даёте.
Ему захотелось сразу же выложить фотографию у себя во «ВКонтакте», но интернет не работал.
– Вызову мастера, починит, – пообещала Майка. – Я сама хочу выложить, ты мне разрешишь? Вы моя профессиональная удача.
– Матвей! – раздался голос первого ангела из коридора, и сразу же включился второй: «Матвей, Матвей, Матве-е-е-ей! Ты где?!»
И понеслось.
Матвею нельзя было отойти ни на шаг, ни на секунду! В туалет сбежать от них – спецоперация.
Матвей строил башни из коробок и стульев. Матвей делал дом из пледа. Матвей играл в инопланетное вторжение. Матвей устраивал гонки стеклянных шариков с разных горок.
Матвей катал обеих на плечах.
А потом они пошли на море.
Там, на песке, четыре парня чуть старше Матвея играли в волейбол. И он внезапно застеснялся снимать майку: по сравнению с ними такой бледный и такой худосочный, «ни грамма лишних мышц», как шутил брат Илья.
– Матвей, Матве-е-е-ей!
И он тут же забыл про этих волейболистов: хотелось таскать песок ведёрком, строить замок, рыть подкопы. Собирать камни и выкладывать буквы. Совсем впал в детство!
– Знаешь, – сказала ему Майка, – тебе надо с детьми работать. У тебя настоящий талант. Черешни вообще-то совершенно не выносят чужих, это первый раз с ними такое.
А Матвей всё строил и строил, весь в песке, а девчонки выкладывали камешками дорожку к замку.
Многие останавливались и даже щёлкали их строение на телефон.
Подошла девчонка, взрослая, чуть старше Матвея, покрутилась рядом, помялась, а потом прямо спросила: можно с вами?
– Нельзя! – крикнула вдруг Ася. – Нельзя, это наш замок! Это наш Матвей!
И бросила в девочку песком.
– Как так можно, Ася! – пытался отругать её Матвей, кусая губы, чтобы не расхохотаться.
В итоге новую девочку всё же приняли, а к вечеру Матвей организовал крупные строительные работы: в их отряде было уже человек десять.
Но Ася всё же упрямо твердила: «Это мой Матвей!», – а Аня просто тихо обнимала его за ногу, он чуть не шлёпнулся из-за неё.
Вечером Матвей вызвался читать им, так и уснул в их комнате. Проснулся на спальном мешке, под пледом – видно, Майка ему притащила какое-то подобие постели и он во сне туда переполз.
Утром они с девчонками не стали будить мам, оделись и ушли сразу в садик под окнами.
Пытался заплести Ане волосы, и Аська тут же ревниво заявила, что тоже скоро отрастит длинные. Потом они вернулись на кухню, и Матвей отважно замутил большой омлет с хлебом и сыром – единственное блюдо, которому его обучил брат Тимофей. Потом встала мама и показала, как варить кофе в турке. На запах проснулась и Майка.
– Кажется, выспалась первый раз в жизни, – сказала она. – У тебя, Санька, не сын, а мечта.
– Сама его не узнаю, – ответила мама.
Ага. Обычно, значит, Матвей лентяй и оболтус.
* * *
Через несколько дней мама уехала в город по магазинам, девчонки днём уснули, и Матвей остался с Майкой вдвоём.
– Интернет заработал, знаешь? – сказала она.
– Ага. Вообще, иногда и без него полезно. Информационная детоксикация, – ответил он. Ему было неловко; непонятно, как её называть: просто Майя? Не тётя же?
В идеале, конечно, сейчас и правда свалить в интернет. Но вроде уже и не тянуло так, как раньше, и хотелось это сохранить – чувство реальной жизни. Такое короткое это время всё же, завтра уже уезжать… И эта фотография с новой причёской… Что он, девочка, своё лицо выкладывать? Расхотелось, стало всё равно. Не нужны ему три чужих лайка. У него Черешни есть, такие Черешни!
– Интересный ты человек, – сказала Майка, – Смотрю и завидую Сашке: у меня ведь тоже такой сын мог бы быть…
– Никакой я не интересный, вы же совсем ничего не знаете, – сказал Матвей. – У меня и друзей в школе нет. Сейчас вот поступал в новую и, похоже, завалил экзамены.
– Нет друзей? – спросила она. – У меня тоже не было…
Как?! У неё, вот у этой весёлой, лёгкой такой!
– Терпеть не могла школу. Только один был праздник – французский. Я его любила, и он меня… А так – казалось, и поговорить не с кем… Длинная была, сутулая, очки ужасные, зубы кривые… Аллергия страшная вылезала на всё подряд, со мной сидеть никто не хотел. Да ещё Футболкой дразнили…
– Кем?
– Футболкой. Ну, Майка же… Ненавидела своё имя. И потом… Тоже была история, письмо написала одному… Одному человеку, казалось, он лучше других. Вот же дура была, вспомнить страшно. Как потом надо мной смеялись. Все.
– Все?..
– Все. Я тогда совсем с ума сошла, жить не хотела. И вдруг один человек зашёл в класс и сел со мной. И сказал: хватит ныть. Ты тут самая красивая, им не понять.
– Тот, которому письмо?..
– А, этот – нет, конечно. Тот как раз его всему классу и показал. Другой человек, девочка. Независимая такая, умная, красивая… Мальчишки её уважали очень. Не клеили – именно уважали, побаивались. И она меня спасла. Села со мной, не испугалась общественного мнения. И так и сидела до конца школы. Ей говорили: ты что, больная, с ней сидеть?.. Знаешь, мне кажется, в тебе тоже это есть.
– Что? – не понял Матвей.
– Вот это умение защитить, позаботиться. С тобой не страшно. Недаром же Черешни от тебя ни на шаг, чувствуют: не страшно.
– Не знаю, – пожал плечами Матвей. – Вообще, я думал, что я трус. И так, серая мышь.
– Ну нет. Девчонки мои видят, с кем дело имеют. Поверь им.
– А с той девочкой… Вы дружите сейчас? Видитесь?
– Вот, увиделись наконец, – улыбнулась Майка. – Я очень вас ждала.
– Мама? – поразился Матвей.
– Ну конечно. Сашка из такой дыры меня вытащила, ты и представить не можешь. Она у тебя очень сильная. И ты на неё похож.
* * *
Уезжать не хотелось.
– Обязательно пиши, – сказала Майка. Не маме, а именно ему.
Как прилетели – Матвей сразу зашёл на сайт новой школы, прямо в аэропорту, с телефона. Да, окончательные результаты экзаменов есть.
Двадцать пятый. Над самой чертой. Прошёл. Поискал глазами синеволосого Фёдора Рыбакова – сначала не нашёл, потом увидел: вторым номером. Надо же, умный, оказывается, с виду и не скажешь. Значит, будет такой одноклассник. Надо будет сразу с ним навести мосты.
Пока не верилось. Дома братьев ещё не было, и он, не разбирая чемодана, всё же рванул к этой новой школе, посмотреть своими глазами списки.
Точно, двадцать пятый. Прошёл.
– Йес, – сказал он тихонько.
– Прошёл? – спросила его высокая нескладная девочка – оказалось, стояла рядом.
– Да, последним вот! Проскочил, – и он показал свою фамилию.
– Значит, в одном классе будем, – обрадовалась она. С чего он взял, что она нескладная? Вполне хорошенькая. – Вот я! – и она показала на фамилию в середине списка: «Петрова М.».
– Маша или Марина? – спросил он.
– Майя, – ответила она, – а ты Миша или Макс?
– Матвей, – сказал он, стараясь не улыбаться слишком широко.
– Грошевский, – сказала она, – красивая фамилия у тебя.
Матвей сжался. Вот сейчас скажет… Сейчас. Грошик.
– Ладно, пока, Матвей! – улыбнулась она и подхватила свой самокат. Точно, можно теперь на таком в школу ездить.
Матвею вдруг захотелось сделать сальто – надо научиться, кстати. Или самокатные трюки какие освоить.
А пока он просто прыгнул с крыльца сразу через все ступеньки.
Подросток N
«Подросток N испытывает трудности в общении с одноклассниками».
Чуть не рассмеялся вслух.
Это девушка в метро читает журнал, а я стоял рядом и заглянул. Наверное, «советы психолога» у неё там или что-то вроде этого. Читаешь такое и думаешь, что ты умный: психолог ещё только начнёт советовать, а тебе уже с этим подростком N ясно всё.
Кто, интересно, не испытывает трудностей в общении?..
И вдруг мне в голову пришла такая простая мысль: каждый человек думает, что он особенный, что в его голове – отдельный мир. Неповторимый. Я, скажем, совершенно не такой, как все.
А на самом деле – подросток N.
Типаж, похожий на других. И мы все такие. В каждом классе есть лидер, шут, принцесса… Ну, сами знаете. Любую книжку читаешь, любое кино смотришь и видишь: о, это наш Костик, это Ильицкий, это Даша… Вот взять Гарри Поттера. Думаете, его так все любят, потому что он мальчик-волшебник?
Нет, там все узнают своих. Там всё как у нас, но проблемы решаются с помощью волшебства, поэтому повеселее.
А так все герои раскладываются на любой класс. Хотя в книге преувеличено, конечно. Гипербола, художественный приём.
Конечно, мы немного отличаемся друг от друга. Но всё равно говорим слова, которые другие уже говорили, совершаем те же действия, что были до нас. И книги нравятся, в которых читаешь свои мысли. Ты не смог сформулировать, а автор смог.
Ну и кто ты после этого, такой умный и оригинальный, да?
Я даже сочинения в школе научился строчить чужими словами. У меня хорошая память, что есть, то есть: тащу кусками чужие предложения, конструкции, а с ними и мысли чужие – вот и пятёрка. Хотя на самом деле я не умею писать ничего своего. Я вообще довольно обыкновенный и малоинтересный человек. Подросток N.
А у меня не получается играть никакую роль. Для короля я не подхожу ни внешностью, ни – о, смешно вышло – внутренностью. Шутом быть лучше всего, но и сложнее: я не потяну, это к Ильицкому. Для принцессы – сами понимаете, есть изначальные правила игры: кому какие карты выпали, такими и играть.
В этом театре я хотел бы быть монтировщиком. Не играть на сцене, а просто приносить пользу: таскать декорации, поднимать на канатах всякие тяжёлые штуки к потолку. Ходить за сценой в рабочем комбинезоне, отрастить бороду и вставить серьгу в ухо. И чтобы меня никто не видел.
Буду просто подростком N, наблюдателем. Для начала надо уйти со сцены за кулисы, а там и в монтировщики возьмут.
Поэтому я вышел из метро не на своей станции. Просто чтобы выйти из системы, сломать матрицу.
* * *
Станция «Площадь Революции». Тут есть собака.
То есть здесь разные скульптуры: парень с книгой, человек с ружьём и вот, пограничник с собакой.
И все, как сговорились, трогают ей нос.
Я выхожу из поезда и сразу вижу эту блестящую морду. Светится даже. Она хорошая, славная псина, это сразу видно. И я подхожу и глажу ей нос.
А ведь раньше всегда стеснялся, мне казалось: все на меня посмотрят и подумают – вот, все трогают, и этому надо! Или ещё что-нибудь подумают…
Зато сейчас другое дело. Я – это не я, я подросток N.
Обозначим как а математическое множество людей, которые трогают собаку за нос. И как б – множество людей, которые не трогают. И вот, я всего лишь перешёл из одного множества в другое. Ничего тут такого нет.
И мне всё равно, что обо мне думают. Ведь думают не обо мне, а обо всех людях множества а. Вернее, никто ни о ком не думает – все бегут по своим делам, да и всё.
* * *
Хотел выйти на улицу, а оказался на другой станции. Вот балда. Хотя нет, не балда: я просто подросток N, который иногда задумывается и путается в тех переходах, которые наизусть должен знать. С кем не бывает.
Я прыгнул в первый попавшийся поезд, даже не посмотрел, куда еду.
А потом мне надоело метро, и я вышел на улицу.
Всё же надо сориентироваться; достал телефон с картой.
Тут же на меня налетела дама средних лет и сказала что-то нежное-ласковое, вроде «стоят тут со своими телефонами и ничего не видят вокруг себя!».
Хотя впечаталась в меня как раз она.
Раньше, пока я был собой, я бы расстроился. А сейчас она обругала не меня, а подростка N, которому по роли полагается расстраиваться. А он не будет. Он метит в монтировщики сцены.
Например, все люди любят знать, где они находятся. Смотрят по карте или спрашивают, как пройти.
А подросток N уберет свой телефон с картами и будет просто ходить. Важен процесс ходьбы, а не результат.
И правда, почему это я ничего не вижу вокруг себя?
* * *
Хорошо идти по улице, включив все органы чувств на максимум. Смотреть, будто я первый раз в этом городе, будто впервые всё вижу: дома, деревья и маленький гнутый заборчик. Я же и правда тут первый раз. Слушать все звуки: машины, птицы, троллейбус, шаги, чужие разговоры. Обоняние. С этим хуже, но надо развивать. Принюхался. Э, нет, не понравилось: обоняние будем развивать после дождя; для первого раза сойдут уши и глаза.
А мысли надо отключить. Внутренний монолог вот этот остановить. Как же его выключить? Всё! Мозг, ты вне зоны доступа! У меня остались только входящие: через уши и глаза. И усталость в ногах, потому что если вот так идти пешком домой – это не так уж и близко. И, наверное, дома придётся объяснять, почему я так поздно… Фу ты. Я же просил мозг выключиться!
Я подросток N, который не должен никому ничего объяснять.
* * *
Вдруг всё, из-за чего мне было так плохо час назад, оказалось неважным. Скажите, ну у кого такого нет?.. Я мог бы, конечно, подробно. Про Дину. Про Мелехова. Про Ильицкого.
Про мою несчастную географию, которую я учил-учил, а оказалось не то, и теперь впервые в жизни пересдавать.
Про маму и папу. По сравнению с этим география – вообще ерунда.
Да вы знаете миллион таких историй! Зачем? Каждый такой эпизод описан в литературе сотни раз, отличаются лишь детали. И то они такие, эти детали, что мои несчастья оказываются жалкими и плоскими. Да и я, в общем, не так чтобы очень объёмный.
На фоне мировых войн и надвигающейся экологической катастрофы…
Хотя что мне, подростку N, будущему монтировщику, эти катастрофы! Я просто иду, здесь и сейчас. И мне вдруг нравится всё вокруг. Ну, не так чтобы восторг – просто нравится. Тепло. Маленькая улица, по которой я иду непонятно куда. Плохо ли.
Хорошо.
Это актёры должны страдать на сцене, сомневаться по полчаса, умирать с длинными монологами.
А монтировщик работает в антракте, за закрытым занавесом. Смена декораций! Осторожно, головы! На канатах спускают что-то большое, непонятное… Ему и знать не надо, что это. Ему надо закрепить эту штуковину правильным узлом.
И когда начнётся следующий акт страданий или сомнений, монтировщик может спокойно идти в буфет, пить свой честный кофе.
* * *
Мне вдруг очень нравится город, в котором я оказался. Не типовая застройка, старая; дома невысокие, разные все. Но и не центр, полный парадных достопримечательностей. Таких улиц, наверное, тоже много в любом не очень новом городе… Как люди. Такие, да не совсем.
«Пуговишников переулок», – читаю я.
Пуговишников! Какое хорошее. Хорошо всё-таки, что у переулков есть имена. Что это не просто «Переулок N».
Мне нравится буква «ш», как в разговорном московском «булошная». Я только читал, что так должны говорить в Москве, но никогда не слышал. Может, оттого, что булочных толком не осталось?
Был бы он «Пуговичников» – и совсем не то. Не было бы тепла и этого вкуса… Точно, вкуса пуговицы. В детстве я любил пуговицы в рот брать, даже откусывал верхнюю с куртки несколько раз. Пластмассовое и круглое.
…Вдруг я вижу на асфальте пуговицу. Серенькую, в четыре дырочки. Кладу в карман.
Нет, не в карман; сразу вытащил. Мне нравится держать её в руке, будто рукой я чувствую её вкус: круглый и пластмассовый.
* * *
Пуговишников переулок упирается в стену. Вот это стена! Кирпичи, крашенные жёлтой краской; где-то есть штукатурка, а где-то нет; а тут вообще вся краска облезла, а здесь было окно – заложено кирпичами, а вот белым что-то замазано… прямо поэма, а не стена. Сколько же тут слоёв? Сколько раз её красили, сколько – штукатурили и опять красили?
И солнце. Если бы не солнце, в унылый серый день я бы этого не увидел, всей красоты этой стены.
Я снимаю её на телефон. Потом пройдут годы, а со мной останутся этот день, и эта стена, и эта пуговица… Да нет, какие там годы; телефон потеряю или сломается, да и пуговица не вечная. Но всё равно хочется сохранить подольше.
У меня в телефоне много таких фотографий. Когда я снимал не объект, а день.
День, когда я иду и улыбаюсь. Как дурак. Будто ничего не случилось; а ведь ничего и не случилось. Я подросток N, и у меня всё не хуже, чем у других. И не лучше; но это уже неплохо. Хорошо быть никем. Просто смотришь; никто тебя не знает, и никому не должен…
…И тут я слышу своё имя.
* * *
– Чего ты, оглох? Кричу-кричу – ноль эмоций.
Ого. Зойка из нашего класса.
– О, привет. Извини, задумался. Ты что здесь делаешь вообще?
– Просто иду. Случайно. А ты?
– И я.
Зойка хорошая вообще. Смешная. С ней мне легко, потому что она не воображает. Совсем. Ещё мне её немного жаль: она… Как бы это сказать? Нехуденькая, в общем. Такой медвежонок. Зато в ней нет этого дурацкого желания нравиться, с ней можно поговорить как с человеком.
– Первый раз здесь, просто вышел на первой попавшейся остановке. И тут ты!
– Я тоже болтаюсь… Стену видел? – вдруг спрашивает она.
Я даже остановился. Откуда она знает?!
– Ты телепат, что ли?!
– Нет, видела, как ты фотографируешь.
– А. Тогда ясно.
Странно. Зойка мне не мешает. Я так хотел побыть один; казалось, любой человек мне был бы лишним сейчас.
Вдруг что-то падает у неё из кулака, звонкое, катится по асфальту… Монетка? Нет.
Зойка ловко накрывает её ногой (у неё красные кеды), поднимает. Гайка.
– Ты собираешь гайки?
– Да. С сегодняшнего дня. Захочешь сделать мне приятное – дари.
Я открываю кулак и показываю пуговицу. Зойка очень серьёзно смотрит на неё, потом на меня. А потом вдруг говорит:
– Рассказывай.
– Что?..
– Давай вываливай. Что у тебя в голове. Прямо сейчас! Мне кажется… мне кажется, я сейчас тебя очень пойму.
И я поверил. И рассказал ей про подростка N.
– Знаешь, я подумал: мы всё время играем роли. Привыкли быть определённым человеком и играем. А зачем? Я решил быть не собой, а человеком вообще. Подростком N. Как чистый лист. Понимаешь? Не, я плохо объясняю…
– Ты имеешь в виду совсем? Забыть своё прошлое, свой опыт, своё имя? Раствориться в человечестве?
Ого. Кажется, она и правда понимает!
– Не то что совсем забыть, а… Ведь это уже всё было, понимаешь? Люди уже говорили то, что мы говорим, думали, чувствовали… Мы думаем, мы особенные. А на самом деле всё повторяется по определённым схемам.
– Да. Некоторых людей даже звали точно так же, как нас.
– И это тоже. Меня назвали в честь прадеда; я был у него на кладбище. Это ужас.
– Почему?
– Ну, как! Видеть своё имя на плите…
– А. Ясно. Но нет, это не ужас. Ужас – это когда тебя зовут Зоя Синицкая.
– А чего такого?
– Ты! Уж ты точно читал Ильфа и Петрова. Нет?.. Только и спасает, что необразованность окружающих…
– Стой! Зося Синицкая… Точно. О! Да, ужас… Хотя она и положительная героиня… Так ведь Зося, не Зоя?
– Думаешь, это спасает?.. Разницы почти нет.
– Что же твои родители, чем они думали?!
– Да ничем они не думали, это неожиданно вышло. Мама с детства мечтала меня Зоей назвать, ну и назвала – ничего не предвещало. А потом появился Синицкий.
– Потом?..
– Ну да, он мой отчим, ты не знал? Я же только в третьем классе стала Синицкая. А, ты тогда ещё у нас не учился.
…Отчим. Мне вдруг становится стыдно. Представил, что у меня неродной отец: в третьем классе я бы его, наверное, стукнул головой в живот. Сразу. Чужого дядьку. И никакой подросток N не спас бы.
– Да нет, чего ты. Он очень хороший, старик Синицкий. А меня он сразу Зосей стал звать, конечно, – она засмеялась, – такой вредный!.. Знаешь… Знаешь, он мне каждый день говорит, что я красивая. А ведь он не должен мне ничего, он же не родной отец.
Я краснею какими-то пятнами. Что мне, сказать ей сейчас, что она и правда красивая? Но она же поймёт, что я вру из вежливости. Она же умная, понимает!
– Да чего ты, я же знаю, что я толстая. Знаешь, как это удобно! Все переживают: ах, красивая или некрасивая, какую бы причёску, какие ногти… А я – нет! Мне и переживать нечего, всё ясно. А мама говорит, что я чуть-чуть полновата. Это вот чуть-чуть! – она смеётся, и мне тоже делается легко: нормальный она человек, не надо ничего придумывать. – А мой старик Синицкий сразу сказал: надо интеллектом брать. И я поверила. Знаешь почему?
– Почему?
– Потому что он мне никогда не врёт.
Мы идём и молчим. Странный этот Синицкий: то говорит ей – красивая; то – интеллектом надо брать. И не врёт. Интересно даже.
А потом Зоя продолжает:
– Вот ты хочешь избавиться от своей личности. Такой буддистский подход, да: нет желаний, нет и страданий. Так?
– Ну… Не знаю, не думал про буддизм. Не успел.
У меня закрадывается подозрение, что Зоя значительно умнее меня.
– А я наоборот. Хочу всего разного, чтобы как можно больше. И вверх, и вниз. Спокойная жизнь не для меня. И вот ты говоришь, всё уже было, да? До всего додумались. А я всё время думаю, и мне кажется: какие-то мои мысли могут быть именно мои, да? Если другой человек мне их скажет – будет не то. Ну… Как объяснить… Вот смотри. Я вчера мыла посуду.
– Оригинально.
– Да, весьма.
(Весьма! Никто из моих знакомых так не говорит!)
– Так вот, мо́ю посуду и думаю: «Когда же это кончится, когда?» Я иногда даже вслух это произношу, ловлю себя на этом – и не знаю, что имею в виду. Посуду? Или вот всё?..
– Да, у меня тоже так. «Когда же это кончится?» А что – это?
– Ну, и вот если правда – всё. Всё кончилось. И последнее, что ты можешь в жизни, – мыть посуду. Перестанешь мыть – конец жизни, game over. Хотела бы я, чтобы посуда кончилась?.. Мыла бы и мыла, радовалась горячей воде и тому, что ещё, ещё есть посуда. Сколько бы я так смогла? Сутки, двое?..
– Я бы неделю, наверное, мыл, пока не свалился.
– Ага. Ну вот скажи, это, конечно, не новость – что человек начинает ценить жизнь, только если есть реальная опасность, ну… В общем, похожие мысли есть. А вот про посуду. Ты читал у кого-нибудь такое?
– Вроде нет.
– Вот! Это как музыка: нот всего семь, но сочетания разные. И вот как ты – именно ты – составишь слова, мысли разные… Думаешь, это всегда уже было?
– Ну… Не знаю.
Мы идём рядом, Зойка быстро ходит, мне нравится так быстро, и вообще. И вообще, зачем-то мне хочется говорить, и я говорю:
– Зойка! Я вот тоже думал, знаешь о чём? О любви. Ну, скажи, неоригинальная тема, так?
– Давай о любви. Чего ты, испугался, что ли? Говори давай, подросток N!
– Ну… Знаешь, я чего-то не могу вслух. Я это записал. В телефон.
– Дай почитать?
Я даю. И думаю: вот я дурак! Засмеёт меня. А может, и не засмеёт. Может, и не дурак.
« Размышление о любви
Наверное, это очень круто – смотреть в глаза столько, сколько хочешь. Но рано или поздно станет скучно. То есть если надо будет бежать учиться, или домой, или ещё куда – тут понятно: будет казаться, что не хватает времени и как не хочется уходить. Но если времени сколько угодно. Ну да, можно говорить-говорить. Самому с собой можно говорить долго, а вдвоём – вообще очень долго, особенно первый раз, пока не расскажешь всего себя, ну, то, что через край.
А потом всё равно. Рано или поздно станет скучно. (Я не беру те простые вещи, что раньше, может, захочется есть или тупо в туалет.)
Но вот – скучно. Захочется книгу или пойти куда-нибудь. Одному. И что? Фишка в том, что скучно кому-то из двоих станет раньше .
В этом всё дело. Это мучительно.
Лучше всегда уходить раньше этого момента. Пока кому-то не стало скучно с тобой».
– Интересно, – говорит Зоя. Нет, не смеётся надо мной.
– Тоже уже было, правда ведь? Ничего оригинального?
– А ты не думаешь, что… Что если стараться быть оригинальным – уйдёшь от истины?
– Неужели ты веришь в истину, Зойка?!
– Ну и верю, и что.
Она вдруг рассмеялась:
– Надо же, такие разговоры обычно возможны только в поезде, в третьем часу ночи.
– В поезде? Ты с кем-то так говорила?
– Да. А ты ездил куда-нибудь один?
– Ещё нет. А ты да?
– Да.
Ничего себе, родители отпускают её одну. То есть не родители, а… Старик Синицкий. Интересно, а я раньше думал: Зоя и Зоя.
– У меня такие разговоры возможны только… Только ни с кем. Только если я пишу.
– А ещё такое есть?
– А тебе интересно?
– Нет, из вежливости спрашиваю, – Зойка отвернулась и пошла такая независимая, руки в карманы. Смешная.
– Вот ещё, – сказал я и снова дал ей телефон.
« Размышление об аварийной сигнализации
Аварийку включают, когда действительно что-то случилось. Но чаще имеется в виду вот что: я нарушаю правила и знаю это, так вышло, извините, у меня такая ситуация.
Либо человек стоит в неположенном месте, либо у него фары не работают, либо ещё что. Он обозначает: у меня проблемы. Я неадекватен, понимаю. Извините.
Жаль, что нет такой же аварийной сигнализации просто у людей. Многих проблем удалось бы избежать».
Зойка смеётся.
– А это хорошая мысль. Ты всё же не дурак, подросток N!
Я смеюсь тоже.
– Скажи, – вдруг она перестаёт смеяться. – А почему ты не хочешь быть собой? Тебе это плохо – почему?
Я пожимаю плечами. Как это объяснишь?
– Много всего, даже не знаю… Ну, родители ругаются.
– Родители?.. И серьёзно?
– Да не. Вроде из-за ерунды: кто свет не выключил, да я не включала, это ты – нет, ты. И поехало, из-за ерунды!
– Да… плохо. Надо что-то делать, надо… Знаешь что? Купи им билет в кино.
– Чего?
– В кино! Лучше французское какое-нибудь. А что ещё? Вот твои родители ссорятся, а ты будешь стоять и смотреть, как псих!
– А вдруг они в это время не смогут… Или кино не понравится.
– Вдруг-вдруг… Трус. Смогут они, и им понравится. Их так впечатлит, что ребёнок им билет купил, они с уважением отнесутся. Они же тебя любят.
– Откуда ты знаешь?
– Видно. Что тебя родители любят, это всегда видно. Так что давай; кто, если не ты?
…А ведь правда, кто?
– Зой… Вот ещё. Почитаешь?
«Есть столько деталей, которые я замечаю. И думаю: вот про это написать бы и про это. Но кое-что забываю. А про что-то действительно пишу. И эти детали, перенесённые в буквы, – что это? Им от этого лучше? Иллюзия значимости. Останутся они в чьей-то памяти или нет? Вообще-то ведь это неважно, самим деталям нет до этого никакого дела.
Это как лица. Я их не запоминаю. Но иногда чьё-то случайное лицо западает в память на несколько секунд. Редко больше трёх минут. Почему, интересно? Зачем?»
Зоя молчит. А потом говорит:
– Запиши мой адрес. А? Мне очень нравится, как ты пишешь. Присылай.
– Нравится?
– Да!
…И я рискую, показываю ей последнее.
« Размышление под мостом
Когда у меня появится девушка, я отведу её сюда. Под мост. И скажу: вот. Я буду с тобой честен. Ты ждала романтики? Парк с лебедями или кино? Нет. Я – это вот, под мостом. Вот эти железные балки и река. И грохот машин сверху.
И она скажет: „Да? А знаешь, Паша водил меня в „Шоколадницу“.
А я скажу: „У меня нет денег“. (Ведь девушка у меня появится раньше, чем деньги? Правда ведь?)
И ещё скажу: „Ну и вали обратно к своему Паше“.
Такой у меня будет короткий роман. Лаконичный даже».
– Да, – говорит Зоя.
– Чего «да»?
– То, что мне это очень понятно.
…Мне опять становится дико неловко, и я спрашиваю:
– А ты вообще знаешь, где тут метро?
– Знаю. Но оно закрыто, ремонт. Вообще-то я этот район знаю очень хорошо, жила здесь.
– Здесь?!
– Ну да, недалеко. Знаешь, что вон там?
– Нет.
– Балетное училище.
Зоя вздыхает. Но я пока ещё не понял.
– Ну, смотри. В него ходят балетные девочки, такие все… Такие тонкие. Понимаешь? И тут я. Бегемот. И понимаю: никогда. Никогда мне не стать как они. Теперь ясно тебе?
– Ясно, – говорю я. У меня почему-то всё внутри сжимается. Я никогда не переживал из-за своей внешности, но мне вдруг это становится очень понятно. Как она каждый день выходила на улицу, а там балетные эти. У меня даже ладони вспотели.
– Меня спас Синицкий. Ты же понимаешь, что он никакой не старик, что это я только так говорю?
– Да, понимаю.
– Так вот. Он объяснил мне, что я – человек. Понимаешь, нет? И ты… И ты можешь быть каким угодно подростком N, но мне нравится, что ты – это именно ты, ты, Гриша.
Мы молчим. А что бы вы сделали на моем месте? А потом я отдаю ей пуговицу. Не могу сказать ни слова, горло перехватило; да и не знаю, что сказать. Подросток N теряет способность к вербальной коммуникации.
– Оливер, – вдруг говорит Зойка.
– Чего?
– Оливер! Видишь? У твоей пуговицы есть имя.
– Надо же. Точно, – а я и не заметил: есть такой магазин, Oliver, на пуговице так и написано.
– Спасибо за Оливера, – говорит Зойка. – А теперь мне надо одной. Ладно? Извини, Гриш.
Я киваю. И она вдруг быстро-быстро уходит, шлёпает в своих красных кедах. А я иду обратно, в Пуговишников переулок. Туда, где я нашёл пуговицу Оливера и подарил её Зойке.
* * *
Потом я еду домой. Мне нужно купить билет в кино для родителей, пересдавать географию, и извиняться перед Диной, и поговорить наконец с Ильицким, обязательно.
Почему-то я уверен, что теперь всё будет хорошо. В крайнем случае всегда можно написать Зойке – у меня теперь есть её адрес. И ещё есть фотография в телефоне – фотография стены, вернее, того дня, когда я был подростком N.
А теперь я Гриша. Гриша с гайкой в кармане.
Всё обойдётся.
Цветок липы
Оля никогда не думала, красивая она или нет. Она думала: «Хорошо бы залезть на эту крышу». Или ещё: «Если подъёмный кран упадёт, он достанет до школы или нет?» Ещё Оля иногда думала музыкой, а не словами, но чаще всего это звенело в голове одновременно.
Поэтому сейчас Оля никак не могла понять, как она оказалась на стройке. Голова думает себе, а ноги идут совершенно отдельно. То есть это давно уже не стройка: начали строить и бросили два этажа. Охраны нет никакой, трава пробивается между бетонными плитами.
Зато есть подвал, и в этом подвале до сих пор лёд, хотя уже май, кругом трава и одуванчики.
Оля немного покаталась по льду в своих летних босоножках и тут увидела Гордеева. Он сидел в углу на корточках, возился с какой-то жестянкой. Посмотрел насмешливо:
– Ты откуда здесь, водолаз?
Гордеев был двоечник и хулиган. Чего он такого хулиганил, Оля толком не знала, но так в школе считалось: «А, этот Гордеев! Всё с ним понятно».
– Почему водолаз? – спросила Оля спокойно. Хулиган и хулиган, интересно даже.
– У кого четыре глаза, тот похож на водолаза! – выдал Гордеев. Смешно, можно подумать. Детсадовский юмор, будто очков никогда не видел.
– А ты что тут делаешь? – спросила Оля.
И Гордей вдруг совершенно человеческим голосом, никаким не хулиганским, ответил:
– Свинец буду плавить.
– Прямо здесь?
– Ну да. Мы вчера тут костёр жгли уже, видишь?
Да, точно. А ведь холодно тут, костёр бы хорошо.
– А чего не на улице? Тут же неудобно?
– Зато никто не видит, – ответил Гордей. Он щёлкнул зажигалкой, появился язычок пламени. Оля смотрела, как Гордей нежно подкладывает бумажки, щепки, палочки – о, занялось. Оля протянула к огню ладони лодочкой.
– Замёрзла, Водолаз? Грейся.
Лицо у Гордея стало таинственным; угол подвала похож на таинственный замок. Всё дело в освещении, подумала Оля: папа хорошо фотографировал, и она разбиралась в свете.
Запах, правда, совсем не как в лесу у костра. Но ладно, сойдёт.
– Это ты на пианино играла вчера, Водолаз? На концерте?
– Я.
– Я чуть не уснул, – объявил Гордей. – А на гитаре можешь?
– Нет.
– А я учусь. Смотри, мозоли на пальцах. Это тебе не пианино!
Оля уважительно посмотрела на его руки. Правда, мозолей никаких не разглядела, зато увидела некрасивый шрам, ожог и чёрную точку на ногте – может, синяк, а может, и грязь просто.
– На бутылку упал разбитую, – объяснил про шрам Гордей, – зашивали.
– Ясно. А у меня кошка, – ответила Оля и показала исцарапанную руку.
– Ого, зверь, – оценил Гордей, – рыжая?
– Чёрная с белым. Дуся зовут.
– А у меня Серафим. Кот. Симыч. Хороший был кот, сбежал.
– Жалко.
Послышался какой-то шум, голоса. Кто-то шёл сюда. Гордей вскочил на ноги, раздавил свой костёрик каблуком.
– Жалко, – повторила Оля уже про костёр.
– Нехорошие люди идут, не хочется встречаться, – объяснил Гордей и сплюнул. – И потом, я им должен. Так что надо валить. Пока, Водолаз! На пианино только больше такого не играй!
И он исчез; а Оля вышла на улицу и удивилась, какое там солнце.
* * *
А потом они с Тимкой Левицким ходили на совет школы. От каждого класса нужно два человека, и там разные вопросы решаются голосованием. Олю с Левицким отправили потому, что они уже заработали себе пятёрки в году, а остальные писали ещё какую-то работу.
Оля и Левицкий обрадовались, конечно, что можно сбежать с урока, забрались на последний ряд в зале и не особо слушали, кто там что говорит. Сначала, например, рассуждали, что курить нельзя. Это и так ясно, о чём тут говорить? Потом ещё что-то…
А Оля с Левицким играли в «ним». Это Тимка, конечно, показал такую игру: сначала на перемене, со спичками. Нужно брать спички из кучи по определённым правилам; кто взял последнюю – проиграл.
Потом стали играть на уроке, закрашивать клеточки вместо спичек. Но в школе они сидят на первой парте, два очкарика, под самым носом у учителя. Поэтому Тимка придумал способ играть на пальцах. Достигли такого мастерства, что с виду совсем незаметно, что играют: чуть пальцы шевелятся, и всё.
Это было захватывающе, будто тайное общество. У всех на виду играют, и никто не замечает! Оле казалось: вот-вот разгадает его стратегию и начнёт выигрывать. Она почти ничего не слышала, только следила за пальцами: загорелые длинные пальцы пианиста у маленького Левицкого – и обычные, исцарапанные Дусей у Оли. Хотя пианистка как раз она, обидно даже.
– Итак, голосуем за исключение Вениамина из школы. Кто за? – вдруг услышали они.
Какого-то Вениамина обсуждали, а они всё прослушали.
– Кто это – Вениамин? – шёпотом спросила Оля у Тимки и, не дожидаясь ответа, поняла сама.
У стены стоял Гордеев. Вот неподходящее имя, неужели он Вениамин?! Стоял и улыбался, будто ему на всё наплевать.
– Теперь кто за то, – объявил председатель, – чтобы Вениамин Гордеев остался в нашей школе?
Оля подняла руку. Спокойно подняла: ну как можно выгнать Гордея? Кто тогда будет считаться хулиганом в этой школе, и вообще…
Оля вдруг поняла, что все смотрят на неё. То есть на них с Левицким – Тимка поднял руку сразу за ней. И всё, больше никого.
…И тут поднялась ещё одна рука. Взрослая. И ещё, и ещё…
– Значит, единогласия нет в этом вопросе? Евгений Петрович, почему вы так голосуете? – громогласно спросила завуч.
– Если мы, – ответил молодой историк, – избавимся от Гордеева, то нам, конечно, станет легче. Но кем он вырастет? Вы же знаете, какая у него семейная ситуация. И потом, твои товарищи, Вениамин, тебя поддерживают…
Вениамин хмыкнул и сказал одними губами: «Водолаз». Может, что другое сказал, но Оля так увидела.
– Но вы понимаете, Евгений Петрович, – сказала завуч тяжёлым, почти мужским голосом, – если мы оставим Гордеева в школе, то другие будут думать, что им можно! Тоже можно! Всё!
– Что всё? – спросил историк, поправив очки.
– Всё что угодно! Распивать! Разные напитки!
Оля сначала услышала: распевать. И конечно, распевать лучше хором, лучше хором… Стало смешно. Какие такие напитки распивать лучше хором?
И тут маленький ушастый Левицкий сказал – негромко, но слышно:
– Сами, можно подумать, никогда ничего не распивают.
– Что?! Встань!
– Ничего, Василиса Антоновна, – Тимка встал. – Вот вы говорите: другие будут думать. Это мы, что ли, другие? Не надо нас за дураков держать, мы прекрасно знаем, что можно, а что нельзя. Если вы Гордеева в школе оставите – это не значит, что мы все толпой ломанёмся в киоск. И будем… распивать.
В зале начали хихикать.
– Не понимаю. Ты его защищаешь, что ли?
– Я нас защищаю. Потому что не надо нас воспитывать чужим исключением. А Гордеева выгнать, конечно, легче всего: нет человека – нет проблемы.
В зале поднялся шум. Кто-то шептался, а несколько старшеклассников прямо в голос говорили: правильно, они бы всех выгнали, мы им только мешаем!
А маленький Левицкий опять сидел как ни в чём не бывало, блестел своими очками – невозмутимый, будто вовсе тут ни при чём. Оля смотрела на него как на чужого – ничего себе, Левицкий! А Тимка… Тимка показал ей пальцы. Она даже не сразу поняла, и он повторил движение: ты играешь, нет?
* * *
Из школы шли с ним вместе.
– А ты смелый, какую кашу заварил.
– Я что, – ответил маленький Левицкий, – это ты смелая.
– Я?! А я-то тут при чём?!
– Очень даже. Руку подняла? Подняла. Одна. Я вот не знаю, смог бы первым. Видела потом? Многие же хотели, но боялись первыми, боялись одни оказаться со своим мнением. Это вообще страшно. Потом, ты же понимаешь – этот совет школы ни на что не влияет, исключить может только директор. Но повлиять на его мнение можно. Надеюсь, они внемлют голосу разума…
– Внемлют… А я даже подумать ни о чём не успела… А что он вообще сделал, этот Гордей?
– Что? Ты где была вообще, они же полчаса об этом говорили!
– Я с тобой играла…
– Ничего себе у тебя погружение в процесс! – Тимка засмеялся, а потом объяснил: – Водку они пили. На крыше. А потом бутылку вниз кинули, придурки. Хорошо, не убили никого. Вот об этом кретинизме и надо было говорить. А они – ах, водка в школе!
– С кем он там был?
– Не знаю. Никто не знает, поймали только Гордея. Но он никого не выдал, представь. Они же на него почему разозлились? Других не могут найти. Исключением давили, а он молчит. Скала. Я его зауважал даже, придурка…
– А что у него за ситуация в семье, не знаешь?
– Да чего там знать. Классические асоциальные элементы. Алкаши, по-русски говоря. Кажется, сидит кто-то… И сестра маленькая; если Веньку в колонию отправят – кто за ней следить будет?
– В колонию?! За что, он же не преступник!
– Ну да, а попал бы кому по башке бутылкой – был бы преступник. Реально же могли убить кого-нибудь, дураки… Ты думаешь, преступники все злодеи? Часто так бывает, по глупости. Вот людям заняться нечем!.. Ну что, дальше будем играть, нет?
* * *
А потом сразу наступило лето, каникулы. Оля осталась в городе, занималась на пианино. Дома был маленький братик Ваня, и Оля уходила в музыкальную школу, чтобы не мешать ему спать.
Ей давали ключи от классов, как взрослой; иногда даже от большого зала с роялем. Оле страшно нравилось это: пустая школа, и она играет, одна. Такое взрослое, серьёзное дело… Первое лето она так занималась, и вот результат: ещё июнь, а она знает уже всю летнюю программу наизусть! Играет без нот, с закрытыми глазами…
Оля шла домой и думала: как хорошо, хорошо! Музыка в ушах и уже в пальцах; и да, залезть бы как-нибудь на крышу музыкальной школы по пожарной лестнице, и как тепло, липой пахнет… Всё цветёт, всё вокруг! Такое! Акварельное!
Тут она поняла, почему всё такое красивое: она забыла на рояле очки. Без очков сливается и получается… Получается импрессионизм, – Оля сама засмеялась от такого сравнения. На стене в школе висел календарь художника Моне. Вот! Импрессионисты были близорукими и не носили очков наверняка! Какое открытие!
– О, Водолаз! Привет! Откуда чешешь?
– Заниматься ходила.
– На пианино своём, что ли?
– Ну да.
– Каникулы же!
Оля пожала плечами. Подумала ещё, Гордеев сейчас опять вспомнит, как спал у неё на концерте, но он промолчал.
– А тебя не выгнали? – спросила она.
– Не. Женя заступился, историк. Я от него иду сейчас – он меня взялся перевоспитывать. Чаем поит, печеньем кормит.
– А. Тебе на пользу идёт, длинными предложениями стал разговаривать.
Гордеев хмыкнул, а потом спросил:
– Очки сняла?
– Забыла просто.
– А ты без очков очень даже.
– Очень что?
– Очень. Даже. Очень даже ничего. – Гордеев вдруг подпрыгнул и сорвал цветок липы с дерева. – От сердца! И почек! Дарю вам цветочек!
– Детский сад, – засмеялась Оля. Но цветок взяла.
Дома поставила его в коробочку от фотоплёнки – маленький чёрный цилиндр, как раз подошёл. Надо же, Гордеев с Левицким – ровесники. Гордей выше на две головы, а интеллект у него – старшая группа детского сада. Если не младшая.
– Оля, – крикнула мама с кухни, – молока в доме нет! Можешь сходить, не устала?
– Да, сейчас, – ответила Оля. Она рассматривала своё лицо в зеркале, кажется, первый раз. А вроде ничего лицо. Очень даже.
* * *
На следующий год Гордеев продолжал учиться, только в младшем классе – оставили на второй год. А вот Левицкий ушёл в какую-то умную школу. Жалко – не с кем стало играть, и вообще поговорить не с кем. Но и не особо хотелось говорить: Оля стала много заниматься музыкой, готовилась к конкурсу, её даже освобождали от уроков. Очки она старалась не носить, узнавала людей в основном по причёске и одежде. Однажды с удивлением поняла, что бритый наголо парень – это Гордеев, а она и узнать его не могла долго. Увидела, что у него какие-то смешные усы отросли, удивилась ещё больше.
Ещё был случай: пришла в гардероб за курткой, а там, в капюшоне, – цветы. Букет. Кажется, с клумбы сорванный, но красивый. Долго потом не могла отряхнуть капюшон от лепестков; Гордеев же делал вид, что он тут ни при чём, отворачивался.
А на следующий год Оля ушла из школы в музыкальное училище и Гордеева больше не встречала.
* * *
Все дети играли в паровозике, а Минька упрямо лез на крышу. Ольга сначала сердилась на него – хоть бы раз поиграл как человек, куда его вечно тащит? – а потом засмеялась: чего ты хотела от своего ребёнка?
Был тёплый июнь, цвела липа – так же, как в тот год. Ольга всегда вспоминала Веньку Гордеева, когда чувствовала этот запах. Как сильно пахнет – голова кружится. Где Гордей сейчас, интересно, жив ли? Беспокойная, должно быть, у него судьба.
– Минька, нам бы домой уже идти!
– Мама, я ещё чуть-чуть!
…Не хотелось его забирать. С одной стороны, скоро к Ольге придёт ученик, дипломник. Поступает в этом году, скоро экзамен, она с ним занимается каждый день по два часа. С другой стороны, Минька так хорошо играет. Познакомился с девочкой на крыше паровозика и не отходит от неё ни на шаг. Это первый раз такое; и дело не в том, что девочка. Просто он всегда играл один, ему с другими неинтересно – а тут говорят, говорят и не могут остановиться. Как его заберёшь?
Ольга смотрела то на детей, то на цветущую липу, то на долговязого парня в смешной футболке. Лохматый, бородатый – неужели отец этой девочки? Худой страшно, руки из футболки нелепо торчат. Уткнулся в телефон, пока ребёнок на крыше. Ольга помогла слезть и Миньке, и девочке – даже не заметил. А девочка красивая. А липа пахнет, пахнет… Ольге вдруг пришла в голову мысль:
– Минька, пойдём, я тебе что покажу, – сказала она.
– Что?
Ольга сорвала цветок липы:
– Подари девочке. Ей будет приятно, вот увидишь!
– Нет, – сказал Минька, – у меня вот что есть, – и раскрыл ладошку.
Там лежал дохлый жук-бронзовка.
– Она оценит? – с сомнением спросила Ольга.
– Конечно!
– Оля, это ты? – спросил длинный парень. А ведь знакомое лицо, кто же это? – Не узнала, – он улыбнулся и шевельнул красивыми загорелыми пальцами пианиста. Знакомое движение…
– Тимка!!! Бог мой, какой ты стал бесконечно длинный…
Оля чуть не бросилась к нему обниматься, но в последний момент застеснялась. Бородатый, совсем другой ведь человек… А, нет. Улыбается так же. Спросил:
– Неужели у тебя такой большой сын?
– Да, взрослый…
– Минька – это Михаил? Или Митя?
– Минька – это Бенджамин, – объяснила Оля. – У него отец американец.
– Ух ты, Бенджамин. Красиво, – уважительно вздохнул Тим и неожиданно добавил: – Я тоже в Штатах жил, два года. Сейчас вернулся.
– Работал?
– Да. Слушай, у тебя в телефоне есть такая игрушка? – открыл приложение, показал. Модный у него телефон, неужели хвастается? Как глупо; совсем не похоже на прежнего Тимку.
– Есть, – кивнула Оля, – Минька из неё не вылезает, я даже думаю удалить.
– Не удаляй пока. Это моя.
– Как это?..
– Ну, я делал. Не один, конечно, но идея моя.
– Ух ты! – восхитилась Оля. Тогда есть чем хвастаться, конечно. – Значит, так со школы и придумываешь игры?
– Ну, не только игрушки, конечно. Но это люблю.
– Надо же; а я как раз тебя вспоминала.
– А ведь врёшь, – сказал вдруг Тим. – Гордеева вспоминала, а не меня.
– Точно. Ты откуда такой телепат?
Тим вздохнул, потом сказал:
– Вычислил. Я же математик, знаешь…
Откуда он всё же знает? Такой высоченный; неужели это тот самый маленький Левицкий?
– Где он сейчас, этот Венька, не знаешь? Не пропал?
– Знаю. Он поступил в Нахимовское, представь. Огромный был конкурс; никто не верил, а Гордей поехал и поступил. Женя-историк с ним занимался, вытянул. Он такой учитель волшебный, я у него тоже занимался потом, мы вдвоём с Гордеем и ходили. А теперь Гордей в море, мы немного переписываемся… Виделись последний раз в Нью-Йорке.
– Ничего себе! А я ушла в училище и ничего этого не знала!
– Да ты вообще… Мало что знала, кажется, – внезапно сказал он. Ну и нахальный оказался Левицкий, чего вдруг?
– Не понимаю… Ты про что?
– Ты хоть поняла тогда, что цветы от меня были? В капюшон положил тебе.
– Ты?!
– Ну да. Я за тобой целый год ходил, а ты меня вообще не замечала. Специально?
– Тима! Не может быть. Я тебя не видела, я же очки тогда перестала носить. Мне казалось, они мне не идут…
– Вот балда. Очень даже шли.
– «Очень даже», – передразнила Оля. – А ты сам разве не балда? Чего не подошёл, неужели боялся?
– Конечно боялся. Ты такая стала… Совсем другая, резко изменилась за лето. Голову стала по-другому держать и вообще… Ну и Гордеев же тебе нравился.
– Тьфу, скажешь тоже. Он же совсем дурной был…
– Дурной, однако нравился. Я даже налысо побрился, как он. Вышел ужас…
– Тима!
– Ну что Тима, я мало соображал тогда… А ты всё равно меня не видела в упор. Зато теперь видишь какие отросли, – Тим потянул за волосы, пружинка растянулась и опять завилась. Точно, он же не был кудрявым, а тут стал!
– Ничего не знала, – вздохнула Оля, – прости.
– За что? Ты мне другое скажи… Это важный вопрос. Скажи, тебе было с кем-нибудь так же легко, как со мной?
…Оля не сразу ответила. Минька с девочкой увлечённо рассматривали жука, ветки липы нависли над паровозиком, как же пахнет, ведь с ума можно сойти. Оля думала, вспоминала свою жизнь. Потом ответила:
– Нет. Похоже, что ни с кем.
– А… А твой американец?
Оля засмеялась:
– С ним сейчас стало очень легко. Он в Америке, я здесь – никаких противоречий и трудностей.
– Вы развелись?
Вот программист, сразу в лоб спрашивает.
– Мы и не женились. Хотя Миньку он любит, ты не думай.
– Я и не думаю. Думаю только, что Бенджамин – это Вениамин по-русски.
– Ой. Точно… Я об этом вообще не думала. Честно не думала, Тим! Это его отец имя придумал, а мне понравилось. Веришь, нет? Да никогда мне не нравился Гордей, что ты выдумал!
Девочка с Минькой прибежали к ним радостные:
– Мы его похоронили! Похоронили!
– Кого?!
– Жука!
«Закопали, значит, такого красивого», – пожалела вдруг Оля. И только сейчас догадалась спросить:
– А твою дочку как зовут?
– Оля тоже, – улыбнулся Тимка, а потом вдруг добавил: – Только она не дочка. Племянница. Ты не видишь, что ли?
И только тут Оля увидела, что он шевелит пальцами изо всех сил, довольно отчётливо.
– Играешь, нет? Или разучилась?
– Тима, – сказала Оля. – Я играю, не разучилась. Только сначала у меня к тебе серьёзный вопрос.
– Какой?
– Полезешь со мной на крышу? Вечером?
Кнехт
«Уеду, – думал Кнехт. – Невозможно здесь, задыхаюсь. Полжизни прошло, и ведь дальше будет то же самое. Надо ехать».
Он так думал каждый год и никак не мог решиться. Так вышло, что Кнехт остался тут совершенно один: кто-то из старых друзей умер, остальные уехали. Люди не держали его, но город не отпускал. Хотя что это – город? Просто дома, улицы. Ну, красивые; мало ли красивых. К тому же Старый город давно разменял свою красоту на туристические открытки. Город для туристов: не хотите ли сувениров? Фотографируйте меня, фотографируйте!
Кнехт знал свой город наизусть. Когда-то он хотел стать художником, пытался рисовать, но его картины не продавались. Торговцы с удовольствием брали одно и то же: стандартные виды, будто ксерокс один с другого. И туристы тоже старались купить самое известное. Зачем? Зачем им опять тот же вид, который они видели в интернете?..
«Прекрасно, Кнехт, совсем другое дело. „Ратушная площадь на рассвете“, или „Главная башня“, или „Закатный вид с моста“. То, что нужно! А вот эта ваша „Монетка на брусчатке“ никому не нужна, забирайте. Если месяц картина не продаётся – мы снимаем её с продажи. Принесите в следующий раз „Ратушную площадь“! И лучше, если она будет на тарелке. Или на кружке. Или на майке. Вы умеете рисовать на майках, Кнехт?..»
Поначалу Кнехт сопротивлялся. Ему казалось, у него талант видеть вещи, он чувствует свой город иначе, тоньше, чем другие. Но долги росли, а работать в супермаркете Кнехт не сумел – слишком рассеян. Браться за более ответственную работу нечего было и думать. И тогда он решил: будет вам «Ратушная площадь» на тарелке, на кружке, хоть на зубной щётке! А потом я буду рисовать для себя. Потом, потом. В свободное время.
Но свободное время почему-то никак не наступало.
И в один прекрасный день (он и правда был прекрасный, к тому же у Кнехта был день рожденья) он решил: «Сегодня! Сегодня я рисую для себя!»
…Он постоял у пустого холста, потом побродил по городу с альбомом для набросков, так и не раскрыв его. Потом посидел с блокнотом дома у окна, отложил незатупленный карандаш и лёг спать.
Проснулся он с простой и ясной мыслью: «Если бы мои картины были кому-то нужны, покупатель нашёлся бы. Обязательно. Значит, у меня просто нет никакого таланта. Я всё выдумал; пора взрослеть. Я неплохой ремесленник, буду расписывать кружки. Это меня всегда прокормит».
У Кнехта была небольшая квартира в самом центре, и друзья посоветовали сдавать комнату туристам. Это тоже приносило доход, и Кнехту вполне хватало на жизнь. Главное было дотянуть до весны, а потом начиналась пора отпусков, туристический сезон. И тут Кнехт мог позволить себе ужин в ресторане или даже новое пальто с деревянными пуговицами.
В марте деньги кончались, и Кнехт сидел дома почти в спячке, изредка выбегая в соседнюю лавочку.
А потом, уже в мае, снова наступал туристический сезон, и жизнь начиналась снова.
«Неужели только это и будет? И в сорок, и в семьдесят – одно и то же? Я превращусь в злобного старика, а мои картинки потеряют остаток чувства. Их перестанут покупать, и мне останется прыгнуть со скалы в море».
Да, в городе было море. Кнехт как-то всё время забывал о нём: холодное, неприветливое море, порт. На пароме приезжали туристы; остальное мало волновало Кнехта.
«Всё из-за моей фамилии, – думал иногда он. – Сижу тут, как столб, вбитый по уши, как самый настоящий чугунный кнехт, к которому швартуют суда. Я сам привязал себя к городу, который давно уже не люблю, а Ратушную площадь на рассвете просто не могу уже видеть. Уехать! Оторвать себя с корнем, вырваться, устроиться матросом на корабль! А то вся жизнь пройдёт здесь, а я так и не почувствую её вкуса».
Так говорил себе Кнехт каждый год. Но в ноябре, когда город сбрасывал с себя туристов, как деревья – последние листья, Кнехту вдруг становилось нестерпимо жаль его оставлять. И он ходил, ходил по этим пустым, продуваемым ветром дворам и ни о чём не думал. Просто ходил. Лучший месяц в году – ноябрь.
* * *
В августе Кнехт твёрдо решил: уедет. Сезон оказался удачным, Кнехту удалось скопить кое-что на путешествие. Переедет через море на пароме, а там будь что будет. Не пропадёт же он, в самом деле. Будет делать любую простую работу. Жаль, что нельзя уже расплачиваться в трактирах рисунками, как в старые времена.
Комнату в этот раз удалось сдать удачно, у Кнехта жили два постояльца, отец и сын. Мальчик на редкость тихий, не шумит и не бегает по квартире (наверное, отец столько таскает его по городу, что к вечеру парень валится с ног). Отец тоже очень приличный человек, не стал торговаться. Можно было взять с них за комнату и побольше.
Вечером жильцы ужинали на кухне, а Кнехт запирался в своей комнате с остывшим кофе. Он сам по себе, они сами по себе. Пусть думают про него что хотят.
Ночью он пытался немного рисовать, иногда – писать. Но чаще всего просто сидел, смотрел в окно на пустой город со смешанным чувством тревоги и радости. Уеду, уеду. Оставлю навсегда, и как хотите тут.
Отец с мальчиком уходили рано, Кнехт не слышал, утром он всегда спит очень крепко. Куда им ходить? Ну, посмотрели Ратушную площадь, башню и мост. Что ещё нужно постороннему человеку в Старом городе?..
На четвёртый день Кнехта всё же разбудили. Постоялец громко доказывал кому-то в телефон:
– Совершенно невозможно! Ну как вы не понимаете, я в отпуске! У меня может быть отпуск или нет?! Я с ребёнком…
Проблемы. Как неприятно: если они уедут, придётся вернуть деньги за оставшиеся дни, совершенно некстати…
– Что-то случилось? – спросил Кнехт, заставив себя одеться и выползти на кухню.
– Работа не отпускает, – неловко улыбнулся жилец.
– Уезжаете? – осторожно спросил Кнехт. Где только люди берут такую работу, которая не отпускает?
– Да, в общем, – пожал плечами жилец, – я могу и удалённо работать, был бы компьютер. Только вот Гриша… Не сидеть же ему со мной взаперти. Боюсь, придётся нам всё же ехать на море.
– Почему на море? – не понял Кнехт.
– Жена сейчас там, – объяснил жилец. – Ей нужно море… Проблемы со здоровьем. А Гриша очень хотел посмотреть город, вот мы и решили: неделю здесь, а потом все вместе на море. Но видите как, работа…
– Ясно, – кивнул Кнехт. Мальчик, наверное, будет рад: в городе уже всё посмотрел, конечно, ему хочется на море.
– Жаль, – сказал вдруг отец, – Грише очень нравится город. Он мог бы бесконечно тут ходить.
– Не надоело ещё? – спросил всё же Кнехт.
– Нет, что вы! – крикнул вдруг Гриша, десятилетний мальчик, очень худенький. Кнехт впервые услышал, какой у него звонкий голос. – Мне никогда не надоест! Я не хочу ехать, папа, можно я сам буду тут ходить, я не потеряюсь, ну пожаалуйста!
Ноги-спички, кулачки как у соломенного человечка. Надо же какой! Кнехт думал, он тише воды… На море не хочет… Что он здесь нашёл? Какой-то странный мальчик.
Отец не спорил с ним, виновато улыбнулся Кнехту.
– Гриша, покажи Паулю свои фотографии. Вы же посмотрите, да, Пауль?
Сто лет Кнехта не звали по имени: далёкие знакомые привыкли к фамилии, а близких не осталось. Ладно, Пауль так Пауль, посмотрим фотографии. Кнехт сразу расстроился: такой огромный фотоаппарат! Дорогой, наверное. Зачем он мальчику? Баловство это. Техника, камеры… Возьми карандаш и нарисуй! А так – можно и на телефон щёлкнуть. Уж ребёнку точно такой здоровый аппарат ни к чему, и тяжело, наверное…
– Смотрите, – сказал мальчик. Вытащил карточку из фотоаппарата, умело вставил в компьютер. Как они легко с этой техникой, у Кнехта всю жизнь ломалось всё, что сложнее карандаша…
Мальчик щёлкнул по клавишам и вывел на экран первый кадр.
Кнехт обомлел.
То есть именно обомлел: ноги обмякли, мышцам стало трудно удерживать тело, и Кнехт осторожно опустил себя на табурет.
Он увидел свой сюжет, свою картину. Монетка на булыжной мостовой. Расположение кадра было ровно таким же, как на холсте, который много лет валяется за шкафом лицом к стене.
– Это ты сам снимал? – осторожно спросил он.
Мальчик кивнул. Конечно, сам, а то кто же…
Кнехту понравилось, что Гриша не спешит щёлкать картинки дальше, показывать другие фотографии.
– Хороший кадр, – сказал Кнехт и задумчиво отхлебнул кофе.
– Вам сварить? – деликатно спросил Гришин отец. Кнехт сообразил, что пьёт не из своей чашки, растерялся, а потом сказал:
– Да, сварите, если не трудно… Такой же. Кажется, у меня есть одна мысль.
Гриша закрыл фотографию на экране и стал быстро листать другие:
– Сейчас, сейчас… Не смотрите, я ещё не чистил, тут ерунда… А, вот!
Да, тоже хорошо. Просто дверь: ручка в виде льва и квадратное окошко. Но как падает свет! Сколько мальчику лет, десять? Когда он научился отличать хорошие кадры от обыкновенных?!
Кнехт молчал, пока кухню снова не наполнил запах кофе. Крепкий, удивительно вкусный вышел – Кнехт попробовал и улыбнулся. Когда он улыбался последний раз?
– У меня к вам предложение, – сказал он жильцу. – Я сегодня свободен и мог бы показать мальчику город, пока вы работаете.
* * *
Кнехт растерянно смотрел на мальчика. Зачем он это придумал? Куда они пойдут, что он может показать ребёнку? Он никогда не умел разговаривать с детьми.
Странно, что отец так легко отпустил мальчика с ним, с чужим, обрадовался. Видно, очень занят.
– Куда пойдём? – спросил мальчик.
– Ну…
Как показать человеку город? Тот город, который тебе не просто место для житья. Город, из которого состоишь ты сам больше чем наполовину, как другие люди – из воды.
– Вот, смотри. Ратушная площадь…
Мальчик не смотрел на башню с часами, он смотрел себе под ноги. Он наверняка тоже успел выучить наизусть все эти башни и часы. Что Кнехт может показать ему? Что вообще ему надо?!
– Смотрите, Пауль, – вдруг сказал мальчик. – Смотрите, какой странной формы этот камень.
…И вдруг стало легко. Сразу.
– Туда? – спросил Гриша, Кнехт кивнул, и они свернули в самый узкий и кривой переулок.
* * *
Гриша провёл рукой по кирпичам, вылезшим из-под штукатурки.
– Сколько лет этому дому?
– Не знаю, – пожал плечами Кнехт, – думаю, семнадцатый век. А, точно, смотри: табличка. Да, семнадцатый, точно.
– Это что – четыреста лет, да? Ничего себе. А почему не отвалилось полностью?
– Штукатурка? Ремонтируют. Это недавняя, конечно, новая; и всё равно отваливается. Скоро опять закрасят. А тогда… Тогда вообще всё иначе выглядело.
– Иначе, – разочаровался Гриша. – А кирпичи? Кирпичи хоть настоящие?
– Настоящие, – уверено кивнул Кнехт. – Смотри какие! Сейчас таких не делают, вот этот – видишь? – новый, а остальные – как было. Вообще внутри многое поменяли, провели коммуникации, сейчас без этого никак… Стены – то, что осталось. Стены настоящие.
И Кнехт погладил – нет, просто коснулся рукой стены. Почему-то казалось, что кирпич должен быть тёплым. Нет, холодный. Просто шершавый камень. Он думал, Гриша достанет фотоаппарат, но тот не стал.
Железные кольца. Зачем они? Из старых, неровных стен часто выступают железные кольца, крюки. У всех было какое-то предназначение, иногда понятное, иногда утерянное.
Раньше Кнехт часто думал: зачем? А потом как-то привык.
– Зачем? – спросил Гриша, и Кнехт вздрогнул. Гриша покрутил кольцо в крюке – двигается или намертво приржавело? Кнехт вдруг подумал, что это хороший кадр: такая живая, тёплая маленькая рука – и тяжёлое кованое кольцо.
– Лошадей привязывать, – объяснил Кнехт. – А сейчас можно, скажем, велосипед.
Гриша кивнул, посмотрел вверх. Тут, внизу, темно; но на втором этаже вишнёвая стена ярко освещена солнцем. Проводка тянется поверху, к окну – и солнечный свет обнаруживает неровность стены; тень от проводов извилистая, будто река на карте.
– А там зачем крюки? – спрашивает Гриша. Кнехт не знает. Такие же есть рядом с окном – открывать ставни. Но там окон нет. Раньше были?..
– Иногда хозяева закладывали окна кирпичом, – объясняет Кнехт, – тогда были налоги на окна. И люди шли на хитрость, чтобы не платить.
– Но ведь темно, – отвечал Гриша, – на керосин больше потратишь…
– Видимо, день проходил в работе, а когда в комнате только спишь, свет не особенно нужен…
Солнце высвечивает все детали стены, как увеличительное стекло. Сами крюки почти не видны, зато тень от них – с палец. И ржавый подтёк на стене.
Гриша достаёт фотоаппарат. Кнехт его не торопит, тоже рассматривает стену. На такую можно смотреть и смотреть, не надоест.
Стены домов – как лица. Бывают такие у людей, смотрел бы и смотрел. Не у всех, но встречаются.
Красная, почти оранжевая стена – цвет радости. Окна и углы дома обведены белым, и эта белая полоса чуть неровная. Гриша проводит пальцем по границе белого и оранжевого. Стена шершавая, пальцу щекотно.
Из-под дома растёт одуванчик. Из каких стран занесло его, каким ветром?
Низкая арка во внутренний двор. Решётка не заперта.
– Пойдём?
– А можно? – спрашивает Гриша.
Кнехт кивает.
Изнутри совсем не так, как снаружи. Стена трескается, заляпана штукатуркой как попало, закрашена жёлтой краской. Внешняя проводка, некрашеные деревянные ставни из косых планок, железный фонарь из стены.
– Фонарь старый, – говорит Гриша. Пауль кивает. По крайней мере, тридцать лет назад он уже здесь был.
Стоит ли говорить, что здесь, за этим низким окошком, жил доктор? И для Пауля этот двор навсегда – гадкий вкус деревянной палочки в горле. «Когда вы уже научитесь открывать рот нормально, Пауль, вы ведь уже большой мальчик?»
– Здесь раньше жила собака, – то ли спросил, то ли просто сказал Гриша.
– Тут везде живут собаки, – пожал плечами Пауль, – у многих…
– Большая, белая. С треугольными ушами.
– Откуда ты знаешь? – Ну да, собаки все с треугольными ушами или почти все. Но большая белая?.. Откуда?!
– Не знаю, – серьёзно сказал Гриша, – этому двору подошла бы такая собака.
– Это была собака доктора, – сказал Пауль. – Большой умный пёс, его звали Эмиль.
И неожиданно для самого себя рассказал, как в детстве боялся собак. И доктора тоже боялся. И однажды доктор был занят, пришлось ждать, от страха сводило зубы и скрипело в животе. И тогда лохматый Эмиль подошёл и лёг Паулю на ногу. Пауль замер. А потом тихонько погладил Эмиля. И потом приходить к доктору было уже не страшно. Хотя, казалось бы, ничего такого не произошло.
Кнехт вдруг страшно смутился. Он никогда не рассказывал никому о своём детстве, чего вдруг?.. А Гриша сказал:
– Надо же. Вы здесь жили… И сейчас. Живёте. Прямо здесь. В таком… старом городе.
– В этом есть свои неудобства, – пробурчал Кнехт.
– Ходите по брусчатке, – продолжал Гриша.
– Ты находишь это прекрасным? – Кнехт посмотрел на подмётки своих ботинок. Да, обувь тут стирается быстрее обычного. Если ехать, надо покупать новые. Если ехать… Стоп, откуда взялось это «если»? Он ведь уже решил!
– Да, – вдруг твёрдо сказал Гриша, – я нахожу это прекрасным. В нашем городе совсем нет таких улиц, один асфальт. И дома все одинаковые. Есть, конечно, центр города, там по-другому. Но это далеко. А там, где мы живём, там… Там совсем не так.
…Неужели этот мальчик живёт в типовом районе? Такой глазастый, как же он научился видеть?..
– Но у нас тоже бывает очень красиво, – добавил Гриша. – Всё зависит от того, как падает свет.
* * *
Они ходили и ходили по улицам, маршрут выбирал Гриша, а Кнехт просто шёл рядом и смотрел. Гриша ходил быстро, длинным ногам Кнехта удобно в таком темпе. А внезапные остановки на фотографирование не раздражали. Кнехт замирал и вдруг смотрел на город Гришиными глазами: красивый, чёрт его возьми, попробуй уехать из такого.
Двери – все разные; окна, шпили, и башенки, и булыжная мостовая. И свет, свет! Какой разный. Хорошо, что сегодня такое солнце.
– Надо успеть, – говорил Гриша, – уже и так поздно… Скоро будут прямые лучи, это совершенно неинтересно.
Человек-спичка, такой тонкий, – и такой громоздкий у него фотоаппарат. Кнехт предложил понести камеру, Гриша даже не ответил.
И совершенно неожиданно их снова вынесло на Ратушную площадь.
* * *
Кнехт пытался посмотреть на это место заново, будто он здесь впервые, но не получалось. Это как смотреть в зеркало и представлять, будто это лицо другого человека. Красиво? Ну, наверное… Слишком предсказуемо; и слишком уж много народу. Хотя часы… Башня с часами – это, наверное, интересно… Но ведь в любом городе есть такая башня, разве нет?
Кнехт обернулся на мальчика.
Грише никакого дела не было до башни с часами. Он смотрел под ноги.
– Мостовая? – спросил Кнехт.
– Да. Это так… Красиво. Почему сейчас не делают так?
– Знаешь, а я ведь в детстве писал сочинение про брусчатку.
– Сочинение?
– Ну да. Вы пишете в школе? Вот и мы. Тема была какая-то конкурсная, «Мой город» или что-то такое… Все писали про обычные достопримечательности, одна девочка – про свой двор. А я – про брусчатку. Потому что она… Она дышит. Это такая рабочая часть города; по ней идёт столько ног! И она принимает и принимает людей, и лошадей, и колёса – всё-всё городское движение. На неё никто и не смотрит обычно, чего смотреть под ноги… Разве что ищешь что-нибудь. А ведь брусчатка – совсем не то, что тротуар. Если потеряешь монетку – на асфальте ей лежать полминуты, не больше! Если спичку или другой мусор – до утренней метлы дворника. А если упадёт на брусчатку… Есть шанс. Затеряться, спрятаться между булыжников, и лежать долго-долго, и смотреть, как прорастает трава… Сверху её топчут, а она всё равно пробивается и даже зеленеет. Под ней можно спрятаться, сохраниться. Брусчатку, конечно, меняют время от времени. Но всё же она долговечней, чем асфальт, и хранит столько следов…
Булыжная память длиннее асфальтовой примерно в тысячу раз.
Как же он помнит всё это?! Ничего не забыл. Нет, совсем ничего. Кнехт вдруг испугался: зачем он это рассказывает чужому, совершенно незнакомому мальчику?
Но Гриша просто коротко кивнул, будто понял. И почти лёг на площадь; ему нужен был ракурс. Кнехт не мешал, просто следил, чтобы мальчика никто не задел.
Часы пробили одиннадцать. Ничего себе; кажется, должно быть часа четыре дня, а тут – одиннадцать! И ещё весь день впереди! Нет, у ранних вставаний есть свои плюсы.
* * *
А потом Гриша сказал: на море. Кнехт пожал плечами, и они пошли в порт.
Чуть не доходя, свернули в сторону – там можно пройти между домами. Странный кусок берега: бетон крошится одуванчиками и клевером, из него торчит ржавая арматура. Порт совсем рядом, виден красный паром: всего через несколько дней Кнехт уедет на таком. Вода бурого цвета, совсем не хочется называть её морем: что-то вроде мелкого залива. Но Гриша сказал:
– Море.
И сел на тёплые бетонные плиты.
Кнехт расшнуровал ботинки и сел рядом, а потом лёг. Стал смотреть в небо и слушать море. Почему он так долго не приходил сюда?
Гриша лениво бросал камешки в воду. Жарко. Кнехт чуть шевелил босыми ногами: устали, давно не ходил столько, и так приятно чувствовать уставшими ногами морской ветер.
И тут мальчик заговорил, быстро, чуть заикаясь:
– Это очень красивый город. Но у тебя с ним что-то не то. Не знаю, что у вас разладилось, но это надо вернуть.
Кнехт не удивился. Высокое небо перед глазами, солёный ветер гуляет по босым ногам, рядом сидит мальчик с луны. Чему тут удивляться?
– Тебе надо уехать, – сказал вдруг Гриша, и на последнем «уехать» Кнехт услышал, как он швырнул камень. Плеск раздался не сразу. Далеко, наверное, удачный бросок.
Кнехт рывком сел, подтянул по-турецки ноги. Он был готов сейчас увидеть кого угодно – старого монаха или инопланетянина с детским голосом; но рядом по-прежнему был Гриша, маленький мальчик, ноги-спички.
– Откуда. Откуда. Ты. Знаешь?!
Хотелось кричать ещё: да кто ты такой, чтобы давать мне советы, влезать в мою голову, чувствовать моё сердце?! Откуда ты взялся, что тебе нужно?!
Гриша не ответил. Пошёл к воде, осторожно ступая по наклонной плите босыми ногами. Попробовал воду ногой, потом лёг и сунул руку в воду.
Не свалился бы, да и море здесь грязное, зачем он туда лезет?
Гриша вернулся к Кнехту, без улыбки посмотрел в глаза. Карие с крапинками у него, светлые; у Кнехта раньше тоже были такие, потом потемнели.
– Тебе по-другому надо уехать, не так, как ты хотел, не насовсем. Надо уехать, чтобы вернуться. Ты боишься рвать связь с городом, но это невозможно.
– Что невозможно?
– Порвать связь. Этот город внутри тебя, всегда будет с тобой. Поезжай, ничего не бойся. И возвращайся. На, не потеряй!
Он раскрыл кулак и отдал Кнехту гладкий камень с дырочкой. Отдалённо камень напоминал сердце, как его принято рисовать на открытках.
– Не потеряю, – кивнул Кнехт.
Потом Гриша вдруг тряхнул головой и сказал:
– Пойдёмте дальше? А то до вечера тут проторчим!
И Кнехт обрадовался: рядом с ним опять обыкновенный – ну, пусть не совсем, но всё же – мальчик, Гриша, он с ним снова на «вы», и опять Кнехт – взрослый, старший.
* * *
Не такой уж и взрослый: они излазали всю вертолётную площадку, и Пауль бежал с Гришей наперегонки вниз с холма, а потом они пошли в порт и смотрели, как пожилой матрос сворачивает бухтой канат.
Пауль вдруг подумал: а ведь я могу так же. Могу стать матросом, и сворачивать намокший тяжёлый канат, и знать, что делаю дело.
И ещё подумал, что давно не думал так: «Могу». Обычно – «мог бы, мог бы, но давно, а теперь всё, всё упущено…». А теперь ему будто выдали билет с открытой датой: делай что хочешь. Ещё ничего не кончилось.
Внезапно захотелось сесть уже куда-нибудь и кофе. Остро захотелось – даже не вкуса кофейного, а запаха.
Кнехт выбрал знакомый магазинчик – такой не назовёшь «кафе», всего лишь один раскладной столик у дверей под крышей.
Кнехту – двойной крепкий кофе, безо всяких глупостей вроде сливок и сахара. Мальчику – мороженое. Какое счастье, что он любит мороженое, как самый обыкновенный мальчик!
Гриша делает ложкой ямку, отправляет кусок белоснежного в рот, сияет: настоящее. Как вкусно! Пауль, а можно мне… Можно вы нальёте мне кофе в мороженое? Чуть-чуть?
Кнехт ложечкой добавляет кофе в снежную ямку. А Гриша опускает кусочек ему в кофе. Кнехт не возражает.
– Папа всегда так любит, – говорит Гриша, и только тут Кнехт спохватывается. Достаёт телефон. Нет, ни одного пропущенного.
Пишет эсэмэску Ивану:
«Гуляем, едим мороженое, у вас чудесный мальчик».
Тут же приходит ответ:
«Огромное спасибо, вы страшно меня выручили».
Кофе с мороженым – очень вкусно.
– Мороженое с кофе, – говорит Гриша, – страшно вкусно.
Гудят ноги, Кнехт растягивает удовольствие, насколько возможно, но кофе кончается.
– Пойдём? – спрашивает Гриша.
– Ты не устал? – с надеждой спрашивает Кнехт. – Может, домой?..
– Как домой?! Мы же только вышли!
Кнехт поднимается, кряхтя. Это кряхтенье почти внутреннее, незаметное, но Гриша видит.
– Вы устали, да?
– Нет, – мотает головой Пауль, – пойдём. Пойдём наверх! Оттуда хорошо видно море.
* * *
Они вернулись, когда уже совсем стемнело. Иван ждал их, сварил обыкновенной картошки с обыкновенными же сосисками из супермаркета, и Пауль с Гришей с одинаковой жадностью набросились на еду.
– Хорошо походили? – спросил отец. Гриша кивнул, запихивая в рот горячую картофелину целиком.
– Ну и славно, – кивнул Иван и не стал расспрашивать.
Потом, когда Гриша свалился спать, старший постоялец постучался к Кнехту и сказал чуть виновато:
– Вы даже не представляете, как вы меня выручили. Надеюсь, он не очень утомил вас. Простите… Я вам что-то должен?
– Нет, что вы, – засмеялся Пауль. – Это я вам должен. Ваш мальчик вернул мне мой город.
Иван не удивился.
– Да. Гриша может.
* * *
Кнехт сразу заснул как убитый, но быстро проснулся. Небо уже светлело, хотя ещё не рассвело.
«Уеду, – подумал Кнехт. Но не с тоской, как раньше, а радостно. Как в детстве ждёшь путешествия на каникулы. – Уеду, а потом вернусь».
Он полежал ещё немного, удивляясь отсутствию сна и ясной голове.
А потом резко встал, натянул свитер и брюки. На подоконнике валялся старый скетчбук, альбом для набросков. Пауль смахнул пыль и пролистал большим пальцем пустые пожелтевшие страницы. Какое-то необычное чувство в пальцах… Может, это от вчерашней усталости? Нет, не похоже… Будто знакомое. Будто раньше было, давно-давно…
А! Конечно!
Пауль нашёл среди завалов на столе карандаш, пристроился на подоконнике, где светлее, и начал рисовать.
Кованое кольцо в стене. Из трещины в бетонной плите растёт одуванчик.
У маленького мальчика с огромным фотоаппаратом тонкие пальцы и внимательные глаза. За его плечом поднимаются шпили Старого города.
…Стало совсем светло. Пауль Кнехт отложил карандаш и стал смотреть, как сквозь рваные пласты тумана над крышами пробиваются первые солнечные лучи.
Канатоходец
– Трус, – говорит мне Петер.
– И ничего не трус, – говорю я. – Просто не хочу.
– Да ты не бойся, – ласково говорит мне Шмулик, – я раньше тоже боялся, а теперь вообще не страшно!
Вот же, а. Так бы и двинул Шмулику этому.
– Не хочу, и всё! Не боюсь я!
Петер подошёл ко мне близко-близко. Я даже увидел маленькие крапинки в его выцветших глазах.
– Докажи, что не боишься.
– Не буду вам ничего доказывать! Хотите – летайте сами, чего привязались!
Петер презрительно плюнул.
– Ладно, моя очередь, – миролюбиво сказал Шмулик и полетел.
У-у-у-ух-х-х! – всего-то секунда. И за это время моё сердце успевает сгонять в желудок и обратно, как шарик на резинке.
Изо всех сил вдыхаю запах сосновых иголок. Вот за этот запах люблю это место; надо же было так испортить его тарзанкой. Канат привязан к толстой сосновой ветке на самом краю обрыва. Толкаешься и летишь над карьером; и назад.
– У-у-ух-х-х, – полетел Марио, его очередь. Бритая макушка отсвечивает на солнце. Марио недавно болел, а его мать думает, что все болезни – в волосах. Вот и побрила наголо. У него оказалась неожиданно красивая форма головы, ему идёт.
После него летит светловолосый Петер.
А я не буду. Больно надо.
Нет, я не трус. Просто не люблю это, не понимаю. Зачем бессмысленно рисковать. Если бы войти в горящий дом спасать человека – это да. А так…
И потом, как я могу быть уверен, что канат не порвётся или что ветка не обломится? Вон как трещит!
А за свои руки, пожалуй, я отвечаю. У меня сильные.
Вдруг Марио оглушительно свистит, но уже поздно – полицейский хватает первого, кто подвернулся: меня.
– Что это вы тут, а?! Свихнулись совсем! Это всё ты, всё ты их учишь своим штукам!
…Конечно, я, больше некому. Терпеть он меня не может, вот что.
– Доминик, беги! – кричит Шмулик. Они-то уже далеко, особенно Петер.
Но я не бегу. Я смотрю мимо полицейского с самым идиотским видом, на какой способен, и мычу:
– Да тут все… Все летают. И мы… А чего такого… А Петер не летал вовсе, просто смотрел.
Мне ничего не будет. А вот Петеру мало не покажется: полицейский – его отец.
– Спилю этот сук к чёртовой пр-р-рабабушке! – грохочет он.
Ну да, ну да, киваю я, стараюсь казаться меньше и безобиднее. Дожидаюсь, пока они убегут подальше. И как только отец Петера теряет бдительность, я резко бодаю его затылком в подбородок, он на миг ослабляет хватку – и привет! Никогда, никогда этому коротышке-полицейскому не догнать Доминика!
* * *
…Я нахожу их в городе, болтаются на рынке. У Марио сегодня есть деньги, он заработал утром и теперь угощает всех горячими вафлями. Деньги отдают Петеру, и пока он солидно платит за вафли, Марио успевает стянуть ещё и пирог с мясом.
С ними ошивается незнакомый парень в тельняшке. Новенький. Откуда взялся?
– Доминик! – первым замечает меня Шмулик. – Как ты? Сбежал?
– Чего сразу-то не свалил? – ухмыляется Марио. – Все утекли, а ты остался. Я же свистел!
Похоже, они не понимают, что я просто дал им возможность убежать!
– Чего он сказал-то? – хмуро спрашивает Петер.
– Сказал, что пустит тебя на котлеты, – мстительно говорю я. – И ещё сказал, что спилит этот сук к чёртовой прабабушке.
– А ты что?
– А я сказал: если спилят тарзанку, так мы на колокольню будем лазать всё равно!
– На колокольню! – вдруг загораются глаза у лысого Марио. – Вот это мысль!
Чёрт дёрнул меня за язык. Мы дожёвываем пирог (мне всё же достаётся кусочек) и дружно тащимся на колокольню. Она стоит на главной площади, прямо напротив ратуши. Нарядная, будто кремовый торт.
Но если нырнуть в арку, колокольня открывается с другой стороны. Там, где из-под слезающей штукатурки показались выбитые кирпичи. По этой стене можно залезть довольно высоко…
Я легко добираюсь до первого карниза, касаюсь его рукой – всё, достал! – и прыгаю вниз. Невысоко, метра два тут.
– А чего дальше-то не стал? – спрашивает новенький. Нацепил тельняшку и воображает себя матросом. – Мог бы подтянуться за карниз и спокойно дальше лезть. Боишься, что ли?
Сговорились прямо.
– Не боюсь я. Не хочу просто.
Скучно мне с ними, надоели. А Матрос наседает, прямо нарывается: боишься, да?
– Да не хочет он! Он не трус! – выкрикивает маленький Шмулик. Вот тут он и схлопочет у меня по чёрному кудрявому затылку, мне не требуются адвокаты!
Матрос откровенно наседает, а я отхожу. Назад. Вот придурок, драться ему хочется, видите ли! А мне вот не хочется! Он сплёвывает:
– Вот не думал, что на вашем берегу все такие. Кисейные барышни.
Ого, книжный мальчик: кисейные барышни. Наши так не говорят! Наши… Наши – это вот Марио. Глаза наливаются горячим, и он бросается на Матроса, они катаются по земле…
А я стою как дурак. Я просто не хотел драться. А эти двое хотели. Чего вот я теперь должен!
Встали, отряхиваются. Марио смотрит на меня презрительно. Он почти всегда так смотрит на меня: думает, что я и правда трус. А жалко: мне кажется, мы с ним похожи. Только мы двое работаем по утрам.
Этот, в тельняшке, уцепился за выбоины в стене и лезет на колокольню. Ну-ну, посмотрим. Это только кажется просто, тут надо знать… Я подсаживаю маленького Шмулика, подпихиваю его босую ногу – давай же, лезь! И он оказывается даже выше Матроса. Ещё чуть-чуть, и он достанет до карниза!
– Самуэль!! – вдруг раздаётся истошный визг аптекаря, отца Шмулика. – Слезай немедленно!
И чего он не в аптеке своей, почему мы сегодня натыкаемся на отцов? Странный какой-то день. Мы скатываемся со стены, летим со Шмуликом прочь, дворами и подворотнями и, только вылетев к реке, переводим дух.
– Чего тебе будет? – спрашиваю его.
– Ничего, – улыбается Шмулик. Надо же, Самуэль – какое у него имя оказалось серьёзное. – Ничего, он так только кричит.
Нас догоняют остальные. Матрос ещё пытается задирать меня, но его не поддерживают. Меня никогда не будут особо дразнить. Вообще-то я знаю, что они терпят меня только по одной причине. Ну и пусть.
– Оставь его в покое, – говорит Петер. Матрос пожимает плечами.
И тут я лениво спрашиваю:
– Ну что? Кто сегодня? Двое. Могу только двоих, мне и так попало в прошлый раз.
Марио отходит. Он занят сегодня вечером – работает; мать просила помочь. Я вообще думал – Петер и Шмулик; но теперь ещё этот Матрос…
Я могу провести их в цирк. Без билета. Я один. Интересно, Шмулик подлизывается ко мне из-за этого? Или просто так. Ведь может же быть такое, чтобы просто так!
У всех троих несчастные глаза. Кто из них будет – двое? Матрос, в общем, непонятно откуда взялся, а Петер и Шмулик – наши…
– Камень-ножницы-бумага, – решаю я. Я всегда решаю именно это. Не кто пойдёт, а какой жребий выбрать. Потому что никогда я не смогу сказать живому человеку: ты с нами не пойдёшь в цирк.
Матрос проигрывает.
– И пожалуйста, – говорит он, – больно надо!
Отходит к Марио.
– Ты когда-нибудь был в цирке? – спрашивает его Шмулик. Матрос качает головой. Неужели не был?! Ни разу?!
– Тогда ладно, – тихо говорит Шмулик. – Иди вместо меня.
* * *
Мне ужасно жаль маленького Шмулика, но что я могу сделать?! Раньше я водил всю толпу, но сейчас Аристотель сказал мне: или двоих, или вообще лавочка прикроется.
Публика уже собирается на представление. Я ныряю в здание цирка со служебного входа. Здесь нельзя провести других – заметут! У нас есть запасные варианты. В несколько минут я перебираю их все, ношусь по цирку, как бешеный. И понимаю: сегодня можно только через слоновник. И даже радуюсь: вот им, Петеру и Матросу! Пусть нюхают!
Петер идёт мимо слонихи Джеральдины, зажав нос, явно боится. Джеральдине только хоботом двинуть, и готово! Зато Матрос смотрит на неё во все глаза и улыбается: надо же какая! Слонов он тоже никогда не видел раньше. Я тащу его за рукав – скорее!
Мы продираемся по самым тёмным коридорам и лестницам и наконец выныриваем в осветительскую.
– Аристотель! – шепчу я громко. – Ты один?
– Да, и уже отвернулся, – отвечает мне Аристотель, наш осветитель, король всех фонарей и прожекторов. Директор терпеть не может посторонних в театре, безбилетников. Но Аристотель старше директора в два с половиной раза и не больно-то боится. Он только просит, чтобы я не приводил больше двух человек.
Вокруг самого яркого прожектора – самая чёрная темень. И никто не увидит три притихшие тени: Петера, Матроса и мою.
Отсюда я смотрю все представления. А ещё смотрю на Матроса. Он и правда первый раз в цирке – сидит открыв рот. Как маленький.
Акробаты и дрессированные собаки. Фокусник (его не люблю). Клоун Бартоломео (обожаю). Но это всё не главное. У меня страшно колотится сердце, и я знаю: сейчас на арену выйдет он.
* * *
– Лучший в мире канатоходец Теодор Юлиус Штрохольм!
И он выходит. Идёт по канату, лёгкий, как горсточка нута. Тонкий и гибкий, как мальчишка. Он совсем не выглядит взрослым.
Я перестаю моргать. Мне кажется, закрой я глаза хоть на миг – и он… В общем, я держу его взглядом, помогаю. Так трудно идти по этой тонкой ниточке, она отблёскивает в свете прожекторов, как паутинка в утренней траве.
Я смотрю на него, и мне кажется, что это я. Что это я иду, раскинув руки, и не вижу всей этой толпы – только свой путь, тонкий трос, натянутый высоко над ареной. И мне не страшно. Совсем.
Толпа ахает, замирает. У меня останавливается сердце. Нет, опять стучит, нормально. Идёт, просто пошатнулся.
Чёртов канатоходец. Не смотреть бы. Говорят, когда переживаешь – теряешь часы жизни. С ним я теряю целые дни и годы. Скоро от моей жизни совсем ничего не останется.
Он, качаясь, доходит наконец до твёрдой площадки. Публика взрывается аплодисментами. Но я-то знаю. Я-то знаю, что это только начало номера.
Там, на площадке, он открывает ящик и достаёт старый халат. Надевает его, зевает…
Теодор Юлиус приходит домой. Снимает ботинки. Гладит кошку, ставит чайник…
Он восхитительный мим. Это называется пантомима: когда показывают что-то без слов и даже без предметов. Но все будто видят и кошку, и чайник… Кошка мяукает, чайник кипит – я знаю, что звуки идут в записи, через динамик. Но кажется, что это у него в руках возникает чудо… Смотрел бы и смотрел. Если бы только Теодор Юлиус не проделывал все эти штуки на своей проволоке.
Я знаю, какого труда, какой точности стоят все эти будто бы ленивые, неловкие движения. А он ложится себе спать. И даже храпит, будто нет более удобной кровати…
Это очень страшно. Потому что это самое трудное – вот так сохранять равновесие на узкой проволоке, лёжа.
Оглушительно звонит будильник, и Теодор Юлиус Штрохольм вскакивает с постели. Лихорадочно умывается, бреется – опаздывает! Перекусывает на ходу, выпивает кофе, ловит такси… И вот он на работе. Он возвращается на твёрдую площадку, скидывает там свой халат и вновь превращается в настоящего канатоходца – тонкого, гибкого и сильного, его тело натянуто как струна, он бесстрашен! Снова он идёт по проволоке, раскинув руки… И хотя зал уже знает: это самое простое, это ничего ему не стоит, – но всё равно встаёт. Весь цирк встаёт и аплодирует ему! И он делает для восторженной публики сальто на проволоке.
…И вместе с ним сальто делает моё сердце.
Теодор Юлиус Штрохольм, когда же кончится твоё бесконечное выступление!
Наконец он спускается на твёрдую землю. И я вспоминаю, как дышать. И закрываю глаза. Они мокрые – попробуйте-ка сами не моргать столько!..
Я знаю, знаю, что у него есть страховка. Если он сорвётся – это не так уж и страшно. Он показывал мне миллион раз, чтобы я перестал бояться за него. И потом на представлении один раз по-настоящему сорвался. Повис на страховке, как паучок… Публика ахнула. Он сделал вид, что это специально, сымпровизировал, продолжил номер дальше. Но я-то знаю… И потом. Кто может обещать, что страховка всегда сработает так, как надо?
* * *
Мы выходим из цирка.
– Ну что, понравилось? – спрашивает Петер, будто именно он привёл Матроса на представление.
– Вообще. Вообще! – твердит Матрос, все другие слова забыл. Я радуюсь, что ему так понравилось и что он это не скрывает. – А этот… канатоходец! Вообще. Вообще!
– Да, канатоходец крутой, – кивает Петер. Я молчу.
Вдруг Матрос поворачивается ко мне.
– А я видел, как ты смотрел на него. Видел. Боялся. Белый весь сидел. Ты же представлял, как будто это ты? Да?
Я вздрогнул. Откуда он знает?..
– Ты, наверное, хочешь тоже. Да? Тоже хочешь ходить по канату?
– Нет, – отвечаю я. Я не говорю ему, что умею ходить по канату. Не так-то это и сложно, если просто ходить.
– Лучший номер! – повторяет Матрос.
– Ненавижу этот номер, – бормочу я. – Лучше бы его не было.
– Оставь его в покое, – бросает Матросу Петер. – Он переживает. Каждый раз переживает, как чёрт.
– За канатоходца?
– Да. Это его отец, – сдаётся наконец Петер.
…Мы выходим на площадь. Часы на здании ратуши бьют десять раз. От колокольни до соседнего дома натянут трос; в праздничные дни на нём развешивают флажки и фонарики. Я киваю на него:
– Раньше он ходил здесь.
– Кто? – не понимает Матрос. – Где ходил?..
– Теодор Штрохольм. В День города он шёл по этому тросу. От того дома с башенкой до колокольни. Шёл над толпой, раскинув руки. Безо всякой страховки. И когда он проходил трос до конца, звонарь ударял в колокол. И толпа выдыхала. Это было очень страшно.
– Прямо здесь?.. – Матрос с Петером стоят задрав головы.
– Да.
– Ты видел?
– Нет, это было давно. Ещё до моего рождения. (Да, кивает Петер, отец мне рассказывал. Весь город приходил смотреть на нашего канатоходца.)
– А сейчас? Почему он не ходит сейчас?
– Из-за меня, – отвечаю я. – У него же есть я. А у меня, кроме него, никого нет. И он не может теперь так просто пройти над площадью без страховки. Не может.
* * *
– Значит, ты целыми днями в цирке?
– Ну да.
Мы идём с Матросом вдоль реки. Петер давно ушёл, запрыгнул к себе через окно, чтобы притвориться спящим. Лучше остаться без ужина, чем попасться на глаза отцу! А спящего ребёнка, глядишь, не тронут.
Я пошёл провожать Матроса на другую сторону реки. Он живёт там, у самых доков. Оказалось, он и правда матрос – работает на маленьком пароходике. «Речная электричка», – скептически обзывает своё судно Матрос: ходит до близких деревень и назад в тот же день. А ему, конечно, хочется в море…
Я никогда не был здесь, в доках. Видел их только со своего берега реки. Здесь чинят небольшие суда, катера. Здесь же латают и Матросову «электричку», поэтому он оказался сегодня свободен.
Матрос в благодарность за цирк тоже показывает мне свой мир. Совсем стемнело, бродят скучающие собаки; кошачьими голосами орут чайки. Всюду скрученные в бухты канаты, пахнет дёгтем. Или, может, не дёгтем – но мне кажется, этот запах зовётся так. Матрос показывает мне длинную палку в воде. Такой высокий столб: на нём отмечают уровень воды.
– Видишь, в прошлом году было наводнение. Вода вышла из берегов, захлестнула набережную. Помнишь?
– Конечно, помню.
– Да, это было не опасно. А теперь смотри.
На самом верху столбика тоже есть отметка. Металлическая скобка, на ней выбит год.
– Что это?
– Тридцать лет назад было. Ужас что. Пришла сильная волна с океана, и ветер гнал воду, гнал и гнал… Знаешь, у меня есть сосед, он учёный. Так он бредит наводнениями этими. Очень боится. Изобретает способы защиты… А в этом году прибор изобрёл, который предсказывает наводнения. Этот прибор всё время на нуле. Ну и значит, наводнения пока не будет. Над этим учёным все смеются. А я смотрю на эту отметку на столбе и думаю: нечего смеяться. Может, он прав.
…Мы говорим ещё про наводнения. Потом Матрос рассказывает мне про море. Как там нужно будет лазать по вантам, на самом верху.
– Но я не боюсь высоты, – говорит Матрос. – Я смогу.
– Может… Знаешь, никогда не думал. Но, может, и я… И я хочу быть матросом.
– Ну… Там высоко, – говорит Матрос.
– Ты думаешь, я боюсь высоты? – спрашиваю я. Он молчит. – Я ненавижу бессмысленный риск, – объясняю я. – Просто чтобы показать – вот какой я, и не боюсь! Если бы спасать кого… А так…
– Слушай, – говорит Матрос. – А если бы нужно было спасать? Ты бы не испугался?
– Думаю, нет, – осторожно говорю я.
Потом он рассказывает мне о своей работе. Она нетрудная. Конечно, совсем лёгкая – я вижу, какие у него мозоли. Почти как у меня.
– А ты тренируешься каждый день? – спрашивает он.
– Конечно. Сейчас, правда, меньше. Тео (я зову отца Тео, его все так зовут) видит, что я не буду таким, как он. Но всё равно… Всё равно он говорит, что должен дать мне профессию. Что дальше я – как захочу. Но он должен быть уверен, что я хоть что-то умею.
Мы пришли; вот Матрос и дома. Но мне почему-то совсем не хочется расставаться с ним. Первый раз мне так нравится слушать человека. И ему, похоже, тоже интересно слушать меня.
– Слушай, – говорит он. – А пойдём к моему соседу? Тебя вообще ждут дома или как?
– Нет, я могу в любое время прийти. Сегодня день рожденья нашего фокусника, я его терпеть не могу. А Тео там, с ними. Так что я свободен.
– Тогда пойдём к Абрахаму! Он такой, знаешь… Он удивительный.
* * *
Сосед Матроса Абрахам Суббота – великий учёный. Это сразу ясно, как только заходишь к нему в комнату. Вернее, это и комнатой назвать трудно – такое нагромождение склянок, металлических штук, сундуков, старинных книг и непонятных приборов. Мы продираемся мимо этого хлама и не сразу находим в углу самого Абрахама Субботу. У него длинные седые волосы и борода, как у волшебника. И очки. Колоритный тип, ничего не скажешь.
– Здравствуй, Абрахам, – говорит Матрос громко (учёный глуховат), – это Доминик, познакомься.
Мне странно, что они на «ты». Но я ведь тоже на «ты» с клоуном Бартоломео и даже с Аристотелем, а он ещё старше.
– Доминик? – спрашивает Абрахам. – Откуда ты?
– Из цирка, – пожимаю я плечами. Это не совсем честно: всё-таки я не цирковой, если по-настоящему. Но как ещё ответить на такой вопрос?
– Из цирка? – удивляется Абрахам. – А кто твои родители?
Даже обидно. Как будто в школе. Или в полиции: отец Петера забирал меня пару раз и задавал мне такие же идиотские вопросы. Хотя прекрасно знал ответы.
– Мой отец – Теодор Штрохольм, – говорю я. Надеюсь, на этом допрос закончится.
– Теодор Юлиус? – Абрахам даже вскочил. – Тот самый, который ходил по проволоке над городом до самой колокольни?! Теодор Юлиус Штрохольм. Но ведь он совсем мальчишка! Не знал, что у него есть сын.
…Да, когда отец ходил по проволоке без страховки, он был совсем юным. Наверное, Абрахам запомнил его таким, а в цирке и не был с тех пор.
– Настоящий канатоходец, – качает головой Абрахам Суббота. – Сейчас таких нет…
Я открываю рот, чтобы сказать: как же нет! Он есть, работает, ходит по канату лучше всех, приходите посмотреть!
…Но тут я понимаю. Человек, который работает в цирке, показывает сложный, сумасшедший номер, которого не делает никто в мире. И канатоходец, который идёт над городом без страховки, сосредоточенно, серьёзно идёт по тонкому тросу, и тело его натянуто как струна, а толпа внизу смотрит задрав головы, замерев, не дыша. Такой канатоходец – это совсем другое дело.
– У тебя не цирковое имя, – вдруг говорит Абрахам.
– Это точно, – киваю я. – Он хотел назвать меня Лоэнгрином. Или, в крайнем случае, Христофором. Но мама сказала: Доминик. Поэтому так.
…Хорошо, что Матрос не спрашивает ничего про мою маму. Я и сам ничего о ней не знаю. Только то, что она назвала меня этим именем, самым обыкновенным. Иногда я думаю, что из-за этого имени я не цирковой внутри. Тоже самый обыкновенный.
…А Абрахам Суббота показывает нам с Матросом всякие штуки. Прибор, который может сосчитать зёрна внутри нераскрытого граната. Флейту, которая может повторять голоса птиц. Часы, которые идут с точностью до одной секунды в миллион лет.
– Покажи Доминику волнометр, – говорит Матрос и добавляет шёпотом, для меня: – Это его гордость.
– О, конечно! Волнометр… Куда же он запропастился… А, вот!
И он с гордостью показывает мне прибор вроде половинки часов с антенной. Только стрелки у него нет.
– А… Как он показывает? – спрашиваю я.
– Очень просто! Эти отметки – возможный уровень воды. Над уровнем моря.
– А… Сколько он показывает сейчас? – я всё ещё не понимаю.
– Сломался, наверное, – пожимает плечами Матрос. – Стрелка всегда на нуле была. Но сейчас её нет…
Абрахам растерянно смотрит на свой волнометр. И вдруг бледнеет. Руки начинают дрожать.
– Что это… Вы видите?! Что это! Стрелка… Она лежит!
Наконец вижу и я. Стрелка лежит, но не на нуле. А с другой стороны.
– Сломался? – спрашиваю я.
– Нет. Он не мог сломаться, – учёный еле удерживает в руках прибор. – Шкалы не хватило. Вы видите?! Зашкалило! Город затопит! Огромная, огромная волна идёт с океана! Скорее, скорее, предупредить всех!
– Как… предупредить, – лепечу я. – Правда, как?! Стучать в окна?!
– Сколько у нас времени? – очень спокойным голосом спрашивает Матрос.
– Не больше двух часов… Подвалы, первые этажи. Надо… Скорее, скорее!
– Колокол, – вдруг говорит Матрос.
Точно. Как я сам не догадался? Это единственный способ. Разбудить, поднять весь город!
* * *
Мы летим с Матросом как сумасшедшие. Он ведёт меня коротким путём – мы перемахиваем через заборы, пригодилась наконец моя физическая подготовка!
Мы бежим рядом, и я всё думаю: надо же, как мне повезло с другом! Он сразу понял, что делать! И главное – он не боится ударить в колокол. Разбудить весь город!
– А вдруг нет, – спросил я его на бегу, – вдруг его волнометр врёт?
– Тогда хорошо, – отвечает Матрос. И точно, тогда хорошо ведь! Правда, чего мы тогда ударим в колокол, как самые умные?.. – Но приборы Абрахама не врут, – добавляет Матрос. – Число зёрен граната он показывает точно. Я проверял.
Перебегаем мост; уже близко. Ну, вот и площадь. Хоть бы солдат стоял у ратуши – так нет никого! Только мы с Матросом. Значит… Значит, в колокол ударять нам.
…На двери колокольни – огромный замок. Да нет, никакой не огромный. Самый обычный. Но… Я как-то не подумал, что вход на колокольню ночью будет закрыт.
– Будить звонаря? – спрашиваю я. Даже с некоторым облегчением – всё ж таки мне не нравится идея лупить в колокол самим.
– Ты знаешь, где он живёт? – спрашивает Матрос.
– Нет, конечно… Надо узнать…
Но как? У кого?!
– Нет времени, – говорит Матрос. Он ухватывается рукой за стену, там, где выбиты кирпичи. И другой рукой. И…
Я с ужасом понимаю, что он хочет долезть до проёма второго этажа по стене. Пролезть, как воры!! Но разве у нас есть выбор?..
Я лезу за ним. Хватаюсь за карниз, подтягиваюсь. Быстрее, чем он. Я ведь знаю, как тут лезть. Только выше… Никогда не забирался так высоко. О, вот и всё! И… И решётка. Чёрт, откуда здесь решётка!!!
Мы висим с Матросом, как две обезьяны в зверинце. Вот она, колокольня внутри. Но нам не попасть туда! Это же надо, кому пришло в голову поставить решётки!!! Неужели из-за нас, дураков? Увидели и теперь боятся, что мы влезем?
– Как же, – повторяет Матрос, – как же так! Не было же никаких решёток, ещё утром не было!
Дальше лезть бессмысленно. Там, дальше, – гладкая оштукатуренная стенка. Не за что зацепиться.
Матрос прыгает вниз, на землю. Ух, высоко. Но за ним прыгаю и я. Нет времени так просто висеть.
– Что же делать, Доминик?! – с отчаянием спрашивает он.
…И тут я понимаю, что надо делать. Отчётливо и ясно. И ещё я понимаю, что сделать это может один человек на всём белом свете.
– Беги, Матрос! Беги в цирк, скажи всем, чтобы выводили зверей из подвалов. Цирк затопит сто пудов, он возле реки. И стучи во все окна.
– А ты?
– А я… Уж я знаю. Я найду звонаря, не переживай.
* * *
Матрос поверил мне и умчался. Теперь вся надежда на одного-единственного человека. Он справится, я-то знаю. Тем более у него и выбора особенного нет. Кстати, его зовут Доминик Штрохольм.
Я смотрел как бы со стороны, как человек этот колотит кулаком в дверь аптекаря.
– Шмулик! Открой!
Наконец дверь открылась, выглянул испуганный аптекарь:
– Доминик, это ты! Что случилось?
– Наводнение! – заорал я. Отодвинул опешившего аптекаря и прошёл, не разуваясь (а ведь аптекарша трясётся над своими чистыми полами!), в маленькую комнату Шмулика.
Семья аптекаря живёт на чердаке под самой крышей. В доме на площади.
– Доминик! Что ты, что! – успел пискнуть Шмулик. Какая у него смешная пижама. В зайцах. Никогда бы не подумал, что Шмулик в таком спит. В следующие несколько минут я только и думал, что об этих зайцах, совершенно косых.
А сейчас я отщёлкнул шпингалет и распахнул окно. Скорее, пока не опомнились аптекарь и его семейство.
Я встал на подоконник. Как раз над Шмуликовым окном к крепкому чугунному кольцу привинчен трос. Тот, что соединяет этот дом с колокольней.
Если бы здесь был Тео. Он, конечно, прошёл бы, пробежал по этому тросу за несколько секунд. Но я не он. Я умею ходить по канату только в метре от пола. И то не очень. Нет, я не герой, я не пойду по тросу, раскинув руки, вытянувшись в струну.
Зато у меня сильные руки. Я хвастаюсь за трос. И поднимаю ноги, скрещиваю их. И делаю первый шаг – перехватываю руками вперёд. Я боюсь только одного – что аптекарь успеет остановить меня.
Но он не успел. Испугался. А я теперь думаю только о Шмуликовых зайцах. Надо же, у меня в жизни не было никакой пижамы.
И гораздо проще, чем я думал. Хорошо, что сейчас нет никаких флажков и лампочек. Долбануло бы током – и привет. А так – что? В общем, иду себе и иду, перебираю руками. Ну и ветер здесь. Трос начинает раскачиваться. Чуть-чуть потряхивает. Как вот он ходил здесь?! Мой Тео. Ветер же! Я об этом никогда не думал.
Тьфу, лохматый трос, проволока торчит. Порезался. Вот чёрт. Капнуло на плечо. Испачкал, не отстирается. И… Долго там ещё? Нет, нет. Зайцы. Шмуликовы зайцы. Надо же, интересно, мама ему сшила пижаму эту? Левой, правой. Дошёл до середины, нет?.. Наверное, нет.
И тут надо мной нависает тень. Я от испуга ещё крепче вцепляюсь в трос – и тут же упираюсь ногой в стену. Колокольня. Вот и всё. И делов-то.
Я спрыгиваю внутрь. Звонница. Никогда не был здесь. Колокола-колокольчики, надо же сколько! А наверху – самый большой. Вот и верёвка, тянется от его языка. И тут мне становится страшно. По-настоящему страшно. А вдруг никакого наводнения нет, и я тут…
Неужели всё зря? Неужели я не смогу?
И вдруг я вспоминаю: Марио. Он живёт в подвале. Вся его семья – мать с шести утра торгует на рынке, Марио помогает ей; и три сестры. Марио – старший. Все они живут в подвальном этаже; из его окна видны чужие ботинки. Чужие ботинки, шагающие по набережной. Их дом у самой воды. Их захлестнёт первыми. А они спят! Все спят!
Я берусь за верёвку. Оказывается тяжелее, чем я ожидал; колокол вообще не шевелится. Только чуть. И ещё, и ещё! Я раскачиваю колокол изо всех сил, повисаю на верёвке.
– Бом-м-м! – летит над площадью первый удар. – Бом-м-м! Бом-м-м!
Громко, размеренно. Этот звук врывается в ночь, прорывает её темноту, её тонкое одеяло, накрывшее тишиной весь город. Надо бы, конечно, сигнал SOS – меня научил Матрос. Это сигнал бедствия: три коротких удара – три длинных – три коротких. Но я не могу управлять колоколом. Он раскачивается и бьёт сам: ровно, тревожно.
– Бом-м-м! Бом-м-м!
И город встаёт. Встаёт! А я просто болтаюсь на этой верёвке, как котёнок.
– Бам-м-м! – ревёт колокол.
Я отпускаю верёвку и падаю. Больше не могу; забиваюсь в угол. Меня трясёт. Горят уши, будто я стянул пирожок на рынке и меня застукали. Чёрт. Чёрт, чёрт!
– Эй! Что случилось? – кричит снизу чей-то голос.
– Наводнение! – кричу я в ответ. И сам поражаюсь, какой громкий у меня голос. Я думал, уже вообще никакого нет.
– Нение… – несётся эхом, разносится по городу.
Стучат в ставни, в окна:
– Вставайте! Вставайте все!!! Наводнение!
…Вдруг я понимаю, что это всё – дурацкая ошибка. Какое может быть наводнение! И главное – что это за прибор, это же невозможно! Кто такой этот Абрахам? И Матрос – я же познакомился с ним только сегодня днём!.. Неужели сегодня?
– Щенок! Сумасшедший! – трясёт меня кто-то. А, звонарь. Ну и ладно. Теперь ладно. Мне совершенно всё равно. – Как ты сюда попал?!! Как ты… Какое наводнение, к чёрту! Какое! Перебудил весь город! Псих!!!
Я не знаю, сколько прошло времени. И что говорил звонарь. У меня отнялись ноги, я вишу тряпкой, и он просто не может стащить меня вниз. Но я слышу, как город шумит. Как поднялись люди. Все поднялись. Неужели зря? Неужели мы ошиблись?
* * *
А потом звонарь вдруг рывком поднимает меня:
– Где твоё наводнение? Ну, смотри! Где?!
Тихая ночь. Тише не придумаешь. Безлунная, беззвёздная. Но и ветра нет. Тихо-тихо. И наша река спокойно течёт себе через город. Спокойно.
И тут мы видим это. Оно идёт со стороны океана. Ничего особенного, просто лента реки стала чуть толще. Набухла.
Кажется, будто где-то открыли кран. Открыли и никак не выключат. Забыли.
Волна сверху кажется небольшой. Только катера заколыхались на воде, будто щепки. Какую-то лодку выкинуло на берег. Так, носком ботинка отшвырнуло. Вода стала выше. И ещё. И ещё. Просто шла, и всё. И перелилась через край.
Мост накрыло.
А вода пошла в город.
Мы смотрим, не можем оторваться.
Это даже не похоже на воду. Какая-то куча мусора, щепок… Будто грязный ручей течёт вдоль дороги. Заполняет и мнёт будто бы игрушечный город. Плывёт будка газетчика, на боку, как неживая.
Вода идёт и идёт. Я вижу дом, в котором живёт Марио. Стоит как остров. Успели, нет… Нет, не может быть, чтобы не успели. А вокруг бушует вода.
Не знаю, сколько прошло времени. Может, часов пять. А может, пятнадцать минут. Но вода начала уходить. Уходить, будто всасываться в неизвестный шланг. Так же стремительно, как и пришла.
Небо посветлело. А мы со звонарём так и стоим на колокольне. Застывшие, как замороженные. И смотрим на грязный, оплёванный город. Весь в песке и иле, весь в мусоре. На другом берегу начался пожар.
* * *
…Сегодня День города. Праздник. Думали, отмечать или нет после такой беды. Но решили всё же отпраздновать. Именно сейчас.
Прошёл всего месяц. Город потихоньку приходит в себя, отмывается, отстраивается. Чинят выбитые мостовые, откачивают из подвалов ил и грязь. Мост полностью восстановлен, и стало легче: сообщение между берегами налажено. В ход пошли специальные машины, их изобрёл Абрахам Суббота. Он теперь второй человек в городе после бургомистра. Именно Абрахам руководит всеми работами.
Марио и его семья вчера вернулись домой. Их подвал наконец вычищен, там опять можно жить. Хотя работы ещё много. Всё это время они жили у Петера, в семье полицейского, который раньше гонял их на рынке, как провинившихся щенков. У Шмулика на чердаке тоже поместилась ещё одна семья. И у нас в цирке открыто временное общежитие. Но сейчас люди потихоньку расходятся, возвращаются в свои дома. Поэтому решено отметить День города. Потому что надо жить дальше.
Мы сидим дома у Шмулика. Я и мой отец Тео. На нём трико: с одной стороны синее, с другой – сияет оранжевыми ромбами. Он и раньше, четырнадцать лет назад, выходил отсюда, из квартиры аптекаря. Только ни Шмулика, ни меня тогда ещё не было, да и аптекарь был студентом.
Мы сидим на кухне и много смеёмся. Оказывается, наши отцы очень дружили в детстве, а мы со Шмуликом и не знали.
Потом Тео идёт в комнату Шмулика. И я с ним. Семья аптекаря деликатно оставляет нас одних. И тут я спрашиваю его:
– Зачем?.. Зачем тебе это надо? Неужели ты просто хочешь, чтобы люди считали тебя самым смелым? Я знаю это и так.
– Очень просто, Доминик. Я даю им надежду. Они смотрят на меня и думают: если он не боится… там, наверху, – не боится! А у него только и есть, что узкая проволока под ногами, – значит, и нам не нужно. Не нужно ничего бояться. Понимаешь?
– А чего же раньше?
– Ну, ты был маленьким… А сейчас вырос.
– Где уж я вырос, – пожимаю я плечами. Уши становятся горячими. Вот же чёрт, никогда не могу справиться со своими ушами.
– Ты вырос, Доминик. Стал взрослым. Спас от наводнения целый город.
– Ну что ты. Разве я спас…
– Спас. Разбудил всех, и никто не погиб. Не то что тогда, тридцать лет назад… А ведь эта волна была ещё выше. Ты спас их, Доминик. Разбудил и спас.
– Что я! Разве я… Это всё Абрахам со своим волнометром. И Матрос. Ведь это Матрос! Он добежал до цирка, сказал, чтобы спасали животных. И потом поймал чужую лодку, и бросился в рыбацкий посёлок. Тот, что на самом берегу, где маленькие домики. Он один вывез оттуда четырнадцать человек! А ты говоришь, я… Я просто сидел на колокольне и смотрел.
– Поверили бы там, в цирке, твоему Матросу, если бы не ударил колокол… Ну и звери выли, чувствовали. Знаешь, это было удивительное зрелище. Животных вывели из клеток на арену, и они стояли все вместе, и никто не тронул другого. И когда вода пошла на манеж, обезьяны забрались на верхние ряды. А слониха Джеральдина так и стояла по колено в воде. И она взяла хоботом меня и посадила к себе на голову. И Бартоломео тоже. И Аристотеля. Она нас спасала, как могла. А потом вода ушла.
…Я представляю эту картину и улыбаюсь.
– Ладно, – встряхивает головой Тео. Тонкий и маленький, как мальчишка. Лёгкий, как горсточка нута. Канат почти не прогибается под ним, не чувствует его веса. – Ладно, мне нужно идти.
– Ну и иди, – говорю я. – Иди-иди! Я даже смотреть не буду.
Ещё чего – смотреть, как он идёт над площадью без страховки. У меня сердце остановится. Я-то знаю, какой там ветер.
Он встаёт на подоконник, открывает окно. В комнату врывается шум толпы.
– Тео! Теодор Юлиус, давай! – кричат снизу.
– Знаешь, Доминик, – говорит он вдруг. – Иногда там, на проволоке, самое безопасное место в мире.
Он хватается за трос и через секунду уже стоит на нём. Раскидывает руки, вытягивается в струну. И идёт. И ему не страшно. Я знаю, что нет.
Конечно, я смотрю. Не замечаю, что прокусил губу до крови. Хотя я точно знаю, что он пройдёт. У Теодора Юлиуса Штрохольма нет выбора. Только идти вперёд. Он же должен дать людям надежду.
Главное – не моргать. Это теперь самое главное.
Вальс в четыре руки
Музыка. У каждого с этим словом связано что-то свое. Для кого-то это походы в музыкальную школу из-под палки и ежедневные ненавистные гаммы. Для кого-то — принудительные «окультуривающие» походы в филармонию или театр по выходным. Для одних это вожделенная первая гитара, купленная в юности на тщательно сэкономленные деньги. А для других — рабочие будни. Мы попросили самых разных авторов, среди которых как профессиональные музыканты, так и рядовые слушатели и зрители, рассказать что-то интересное, что-то самое яркое о своих взаимоотношениях с миром музыки. Лучшие их рассказы и попали в эту книгу.
Читать онлайн
Вилли
Детство — это такое время, когда в жизни каждого появляется что-нибудь волшебное. У кого-то — говорящий велосипед, у кого-то — заброшенная великанская деревня, у кого-то — подружка, очень-очень высокая девочка, которая печёт самое вкусное печенье. Вот и у Севки, главного героя повести Нины Дашевской «Вилли», всё это есть. Он, как и все дети, мечтает о настоящей дружбе, верит в чудеса, и они с ним обязательно случаются. То есть, конечно, случаются с ним не только чудеса, но Севка никогда не унывает. Он уверен: в итоге волшебство всегда берёт верх над любыми неурядицами!
В повести «Вилли», на первый взгляд, много невероятного, но вообще-то всё как в жизни. Ведь это повесть о самом обычном мальчике, за которого переживаешь и радуешься, как за лучшего друга.
Нина Дашевская — музыкант и писатель. Она играет на скрипке в оркестре Детского музыкального театра им. Н. И. Сац, а её книги успели стать любимыми во многих семьях. Нина Дашевская дважды становилась лауреатом Всероссийского конкурса на лучшее литературное произведение для детей и юношества «Книгуру» — за повесть «Скрипка неизвестного мастера» (2013) и сборник рассказов «Около музыки» (2014). В 2014 году повесть «Вилли» стала лауреатом премии В. Крапивина.
Читать онлайн
Я не тормоз
«Я лечу на роликах, по набережной. Рассекаю. Именно рассекаю, воздух, я его чувствую — и асфальт чувствую, мне иногда нравиться ехать таким классическим коньком, не устаёшь, просто спокойно едешь — и получается очень быстро. Левой! Правой! Вода, река. Здравствуй, Здравствуй, речфлот, но я не хочу думать даже про тебя, нет мыслей: левой, правой, дышать. Проветриванье мозга».
Игнат Волков несется на роликах, на самокате, стремительно перемещается по городу и по жизни,— но он наблюдает, прислушивается, присматривается, задумывается — и жизнь, к которой он так внимателен, подкидывает ему все новый материал для размышлений и новые сюрпризы.
Подходит читателям 10 лет.
Читать онлайн
Книги Нина Дашевская читать онлайн
Всего книг: 10
Сортировать:
Описание:
Автор повести «Скрипка неизвестного мастера» Нина Дашевская имеет музыкальное образование, она профессиональная скрипачка и поэтому не удивительно, что повесть описывает события, так или иначе связанные с музыкой. Эта лирическая повесть заняла 2-е место на всероссийском конкурсе на лучшее литературное произведение для детей и юношества «Книгуру» (2013 г.).
О непростых поворотах в истории главного героя Кешки и его старинной скрипки, доставшейся ему от дедушки, давно уехавшего в Амери
Описание:
Ваня Творогов из «Поиска звука» – подросток, который хочет, чтобы его оставили в покое. Все учителя, друзья, родители, даже автор. Ловит за хвост идею, к примеру сделать серию необычных фото, и тут же отпускает – «мне лень». Не лень, конечно, просто все мы очень устали. А чтобы найти силы, самое важное – свой собственный «звук».
Описание:
Нина Дашевская – писатель, умеющий парой слов раскрыть самое сокровенное в душе героя. Каждая её книга – будто коллекция психологических советов, только в тысячу раз увлекательнее, красивее, музыкальнее. В прозе российской претендентки на премию им. Астрид Линдгрен главное – как высказана мысль.
Что движет нашу жизнь вперёд? Случайные встречи, нежданные открытия, добрые слова – они вдруг заставляют нас вздрогнуть, оглядеться и что-то поменять. Художник Кнехт по-новом
Описание:
Детство — это такое время, когда в жизни каждого появляется что-нибудь волшебное. У кого-то — говорящий велосипед, у кого-то — заброшенная великанская деревня, у кого-то — подружка, очень-очень высокая девочка, которая печёт самое вкусное печенье. Вот и у Севки, главного героя повести Нины Дашевской «Вилли», всё это есть. Он, как и все дети, мечтает о настоящей дружбе, верит в чудеса, и они с ним обязательно случаются. То есть, конечно, случаются с ним не только чудеса, но Сев
Описание:
Обычный человек так бежит, когда на поезд опаздывает. А для Игната – нормальная скорость. Самое то, на роликах или на самокате. Так лучше ощущаешь связь с миром, а в нем всё интересно: и люди, и город, и музыка, и книги… да всё.
И мыслей об этом у Игната полно. Своих, ни у кого не занятых. Только вот делиться он ими не любит, да и не с кем – кто же за ним поспеет? Хотя Игната все любят. Он это случайно как-то понял – удивительно, да? Но он много чего, оказывается, еще не догоняет. Напри
Описание:
В школе Лёву Иноземцева считают странным. Единственный человек, с которым он нашёл общий язык, как назло, садится за одну парту с тем, кто насмехается над Лёвой больше всех. А ещё Лёва Иноземцев любит музыку, потому что она логична. Жалко, мало кто это понимает.
Нина Дашевская – автор восьми книг для детей и подростков, лауреат литературных премий «Книгуру», «Новая детская книга» и премии им. Крапивина. «День числа Пи» – это дилогия о дружбе и любви, о
Описание:
Аркадий Калина влюблён в скрипку, но больше – в море. Скрипку он, может, и вовсе не любит: с любовью вообще всё сложно, когда тебе четырнадцать. Это «всё сложно» хорошо знает хмурый «валенок» Антон, которого одноклассники (и, увы, одноклассницы) будто не видят. Заодно и не слышат, как он в музыкалке уныло выводит «Ой, то не вечер», – ну и ладно, а то стыд же! Подстригшаяся под «ноль» Лёлька в новом районе тоже как чужая, народ ей здесь не нравится.
Описание:
Эта книга о том, что приручить чудо проще простого. Стоит только очень захотеть: снега, когда осень всё не уходит, или тепла, чтобы самую малость согреться. А волшебство найдётся, и у каждого – а как иначе? – будет своё.
«– Послушай, но ведь раньше такого не было! Ты играл и весной, и летом. И было тепло, никакого снега… Почему сейчас – так? Как ты этому научился?
– А ты? Почему твои шары научились растапливать снег?
Он показывает на улицу, на на
Описание:
Тео и вся его семья – театральные мыши. Они поселились в театре давным-давно, поэтому хорошо знают театр изнутри: оркестровая, костюмерная, балетная…
Но большую часть времени Тео проводит на чердаке – там уютно мечтать о далёком настоящем море. И надо же так случиться, что оркестр собирается на гастроли именно туда!
Описание:
У Тимофея младший брат, а у Ирки старший. Тимофей пишет в блокноте, а Ирка рисует в скетчбуке. Они незнакомы, их истории – разные, но оба чувствуют себя одинаково одинокими в семье, где есть кто-то любящий и близкий.
Нина Дашевская – лауреат конкурсов «Книгуру», «Новая детская книга» и премии им. Крапивина, музыкант и преподаватель. Её повести любят за тонкость чувств, нежную иронию и глубокое понимание психологии подростка.
Биография
ФИО:
Нина Дашевская
Нина Дашевская — молодая писательница, автор книг для детей и подростков.
Родилась 23 мая 1979 года в Твери. Дебютировала как детский писатель в 2009 году, когда ее сказку напечатал журнал «Кукумбер». Первая книга Дашевской — «Семь невысоких гномов» — была издана в 2011 году.
В 2014 году сразу две книги Нины Дашевской были отмечены литературными наградами: сборник подростковых рассказов «Около музыки» победил в номинации «Воспитание чувств» на конкурсе «Новая детская литература» и занял первое место на конкурсе «Книгуру», а повесть «Вилли» завоевала Крапивинскую премию.
Нина Дашевская — музыкант и писатель. Она играет на скрипке в оркестре Детского музыкального театра им. Н. И. Сац, а её книги успели стать любимыми во многих семьях.