Обе
наши героини — Лилия Тихоновна Хоминец
и Елена Николаевна Колесникова –
родились в Витебской области Белоруссии.
Именно с вторжения в эту республику
началась Великая Отечественная война. Несчастная
Белоруссия находилась в оккупации с
самых первых дней войны и до июля 1944
года. За годы Великой Отечественной она
потеряла каждого третьего своего жителя.
Многие из них погибли в концентрационных
лагерях.
Лилии
Тихоновне и Елене Николаевне было очень
больно еще раз мысленно переживать
ужасы плена, за что мы искренне просим
у них прощения, но они нашли в себе
мужество рассказать о том, о чем забывать
нельзя.
Лилия
Тихоновна Хоминец
Я
родилась в Витебске в 1937 году. Папа,
Тихон Николаевич Соколов, трудился на
кирпичном заводе, мама, Татьяна Леонтьевна,
была домохозяйкой, сидела с детьми. Нас
было пятеро: четыре девочки, один мальчик,
я самая младшая.
В
финскую войну папу призвали, его ранили,
он долго пролежал в снегу, обморозил
ноги, лечился в госпитале. А когда
началась Великая Отечественная, сразу
ушел на фронт.
11
июля 1941 года началась трехлетняя
оккупация Витебска. Под властью фашистов
город находился почти три года — с 11 июля
1941 года по 26 июня 1944-го. Мы с мамой сначала
жили в городской квартире, а потом уехали
к бабушке с дедушкой в деревню Остряне
под Витебском. Все местные мужчины, не
призванные на фронт, но способные держать
оружие, ушли в партизаны. Осенью в деревне
начались облавы. Гитлеровцы ходили по
домам и забирали все, что им приглянулось
— от безделушки до скота. Дедушка,
пытавшийся защитить дворового пса,
погиб от шальной пули: пока немец прогонял
перегородившего ему дорогу деда в
самодельной инвалидной коляске, пес
прыгнул ему на спину и вцепился в шею.
Фриц от испуга нажал на курок автомата
и стал беспорядочно стрелять. Все это
произошло на глазах у бабушки, она после
смерти мужа слегла.
Сказать
по правде, в годы оккупации вреда больше
было от полицаев, чем от немцев.
Переметнувшиеся на сторону фашистов
местные, пытаясь выслужиться, шли на
любые подлости, предательства, зверства.
В
декабре 1942 года один такой полицай –
сосед, хорошо знавший нашу семью, вместе
с немецким офицером вошел в бабушкину
хату, где в это время находились все мы.
Старшая, 14-летняя Нина, читала нам,
младшим, сказки. Бабушка и мама крутились
по хозяйству. Сосед указал на Нину. Немец
взглянул на нее и отмахнулся: «kinder»
— сестра была маленькой и худенькой.
«Какой же она ребенок, — встал руки в
боки полицай. – Ей скоро пятнадцать»,
и дернул Нину с кровати за руку. Она
споткнулась и упала перед входной
дверью. Позже мама рассказывала, что
она заметила, как немец отошел чуть в
сторону и подмигнул Нине, указывая на
дверь – мол, беги. Она вскочила, и в чем
была – шерстяных носках на босу ногу и
в платье без рукавов – выскочила во
двор.
Сосед погнался за ней, повалил на снег, ударил прикладом, а затем схватил за косу и потянул со двора на дорогу, по которой уже шли деревенские ребята, ее ровесники. Мама, выбежавшая вслед за полицаем, только и успела, что схватить с веревки сохнущую бабушкину кофту и кинуть ее вслед дочери.
И
больше мы ничего не слышали о Нине до
самого 1946 года, думали, погибла в
концлагере. Но оказалось, что она в
лагере не была – ей удалось сбежать по
дороге.
Сестра
рассказала, что детей пригнали на
железнодорожную станцию в Витебск и
погрузили в вагоны-теплушки. Нину с
другими ребятами посадили в последний
вагон. Он был настолько ветхим, что через
щели задувал ледяной ветер. Чтобы
согреться, дети начали прыгать. В какой-то
момент под ними затрещал пол. Мальчик
постарше несколько раз с силой ударил
по доске ногой. Доска отвалилась. Ребята
расширили дыру и через нее, помогая друг
другу, стали спрыгивать на шпалы.
Нина
и еще одна девочка тоже решили сбежать.
Прыгая, сестра ударилась пятками о
шпалы, но толстые носки и калоши, которые
ей кто-то дал, смягчили удар. Правда,
калоши тут же слетели, так что сестра
снова осталась босой. Она лежала на
шпалах до тех пор, пока вдалеке не стих
стук поезда – боялась, что охранник,
сидевший в тамбуре последнего вагона,
заметит ее. Потом поднялась – ночь,
вокруг лес — и побежала по рельсам в
обратном направлении. Через несколько
минут увидела девочку из поезда – та
бежала ей навстречу: при падении ударилась
головой и потеряла ориентацию. Они
обнялись как родные. Девочку звали Зоей,
она была из Вильнюса.
Пока
не было поездов, бежали по шпалам, как
только слышали звук приближающегося
состава, скрывались в лесу. Через
несколько дней вышли к поляне, на которой
стояла изба и пара сараев. Заметили
пожилую женщину с ведрами. Та увидела
их, подошла: «Цо надо, москалки?» По ее
говору девочки поняли, что они в Польше.
Старушка отвела их в хату, дала горячей
похлебки, принесла старое пальто, которое
досталось Зое, и прохудившийся шерстяной
платок, которым перевязалась Нина.
Подходящей обуви у бабушки не нашлось.
Вручив им сверток с горячей картошкой,
она велела девочкам уходить: «Вокруг
немцы».
И
те снова побежали. Как долго они шли,
Нина не могла сказать. Но потом снова
вышли на поляну, обрадовались – думали,
очередной хутор. И только тут заметили
немецких солдат, выстроивших в шеренгу
стариков. Девочки кинулись бежать, но
их догнали, под дулом автомата погнали
на поляну и толкнули в шеренгу стариков,
стоявших на краю небольшого оврага.
Нина оказалась с краю цепочки.
Вдруг дедушка, опирающийся на палку, оттолкнул ее плечом себе за спину, и тут же раздались выстрелы. На девочку обрушились несколько тел, увлекаемая ими, она полетела в овраг.
Потеряла
сознание. Когда пришла в себя, поняла,
что цела, но не может выбраться из-под
тел – не хватало сил. Снова потеряла
сознание. Очнулась от звука русской
речи: «Командир, здесь девка живая!»
Оказалось, трое связистов шли мимо,
искали порванный провод, один из них
заметил торчащую из оврага руку девочки.
Они вытащили Нину и забрали с собой в
часть. А Зоя погибла.
Нину
отправили в госпиталь, где после короткого
лечения она стала помогать врачам и
медсестрам ухаживать за больными. Потом
приняла присягу и перешла в роту связи,
бойцы которой вытащили ее из оврага. С
ней она дошла до границы с Германией,
после чего роту погрузили в поезд и
отправили на Дальний Восток на войну с
Японией.
Нина
тоже думала, что нас нет в живых. Когда
она спросила у связистов о судьбе деревни
Остряне, те сказали, что от нее больше
ничего не осталось: дома разбомбили, а
местных жителей расстреляли или угнали
в концлагерь.
Так
оно и было. После того как угнали Нину,
мы прятались в лесу. В марте 1943 года
немцы проводили облаву и нашли нас.
Бабушку, маму, меня, 8-летнего брата Гену,
10-летнюю Любу и 12-летнюю Валентину
привезли на вокзал, бросили в поезд
вместе с другими местными жителями и
отправили в неизвестном направлении.
Первым
моим лагерем стал Майданек. Крематории
здесь работали круглосуточно.
Когда
поезд остановился, нас выгнали из
вагонов, женщин и детей отогнали в одну
сторону, стариков — в другую. Бабушку мы
больше не видели.
Нас
построили на плацу перед виселицами.
Через несколько минут из барака вывели
пятерых избитых мужчин. Они шли босиком,
в одних белых кальсонах.
Это были советские военнопленные, пытавшиеся сбежать из лагеря. Когда им набросили веревки на шею, мама развернула нас с братом к себе, ткнула лицом в подол и держала, пока шла казнь.
Бараков
было много – все длинные, человек на
150-200, трехъярусные и двухъярусные
деревянные кровати с соломой вместо
матрасов. Поначалу мы с мамой, братом и
сестрами жили в одном бараке, потом нас
с братом переселили в детский. Но маме
разрешали нас иногда навещать.
Дети до 10 лет в лагере ничего не делали. Единственной нашей обязанностью было присматривать за младшими детьми. И все. Нас не пересчитывали. Вызывали по утрам на площадку перед бараком и проверяли, кто остался внутри. Оставались только больные. Их тут же забирали, назад они никогда не возвращались.
Кормили нас один раз в день маленьким кусочком хлеба, в котором было процентов семьдесят древесных опилок, и баландой. Из чего ее готовили? Картофельные очистки, кусочки брюквы, моркови, жилы каких-то животных.
Когда приносили железный бочонок с похлебкой, мы выстраивались в шеренгу, держа наготове миски. Смотрительница барака – капо – следила за тем, как нам разливают баланду. Когда дошла моя очередь, я заметила, что в черпаке, которым мне только что налили похлебку, остался кусочек моркови. Я потянулась за ним, но в следующую секунду получила удар железным прутом по пальцам. Удар был такой силы, что мне почти отрубило безымянный палец.
Я выронила миску, расплескав баланду по полу, обхватила больной палец левой рукой, отскочила в сторону. Но не заплакала, знала, что будет только хуже. Однажды на наших глазах капо избила своим стеком мальчика постарше меня, и его, мертвого, вынесли из барака.
Я забилась под нары и просидела там целый день, поскуливая от боли. Вечером пришла мама – ей кто-то сказал, что со мной случилась. Она принесла подорожник, палочки, раздобыла где-то чистый лоскут. Приложила подорожник к пальцу, вокруг него – палочки, служившие шинами, перевязала лоскутом. Каждый день меняла повязку и, не поверите, палец сросся! Только – видите? – немного синий в месте разреза.
Мы пробыли в Майданеке не больше шести месяцев, а потом нас снова посадили в вагоны и повезли. Примерно 10 месяцев мы скитались по разным лагерям Европы, большую часть времени проводя в дороге и по нескольку дней или недель – на новом месте. Запомнила, что были в Чехословакии, Венгрии, Бессарабии.
Однажды поезд остановился в каком-то населенном пункте, наш вагон с женщинами и детьми отцепили, оставили в тупике, а состав двинулся дальше. Нас выгнали из вагона, отвели на площадку, велели сесть на землю. В этот момент пошел сильный дождь, земля тут же превратилась в грязь. Мы долго сидели, а потом увидели местных женщин, по разговору поняли, что находимся в Болгарии.
Они
принесли вареную кукурузу, пытались
передать ее нам, но охрана не позволила.
Тогда женщины стали бросать ее нам.
Мальчишки повзрослее и посильнее ловили
ее, некоторые дрались между собой за
початок, а гитлеровцы смотрели на это
и ржали. Нам, малышам, кукурузы не
досталось. Мы подбирали с земли зерна,
подставляли ладони под струи дождя, а
потом запихивали зерна в рот.
Но были настолько голодными, что не дожидались, пока полностью смоется грязь, и проглатывали кукурузу вместе с ней. С тех пор я ни разу не ела вареную кукурузу, и когда вижу ее в продаже, рот тут же наполняется песком.
Потом
нас снова погрузили в вагон, конечной
остановкой стала Вена. Нас высадили и
пешком повели в лагерь, который размещался
глубоко в горах, в лесу. Это был Линдабрун
(30 км от Вены), в котором мы провели
следующий год. Недалеко от него стоял
еще один концлагерь, намного больше по
размеру – Энцесфельд. А между ними был
расположен городок, жители которого,
пока нас гнали по улице, смотрели на нас
с презрением. Тут нам уже никто кукурузки
не подал. На каждом здании висело
объявление о том, что за пойманного
заключенного полагается вознаграждение
в 4 дойчемарки.
В
Линдабруне стояли два барака – женский
и детский, ни мужчин, ни юношей в лагере
не было. Из охраны – всего четверо
часовых на вышках. Но мы никуда не делись
бы и без них: вокруг дремучий лес и
неизвестно, в какой стороне наши войска,
а внизу город, жители которого не проявили
бы к нам милосердия. Так что бежать было
некуда.
Каждый
день чуть свет нас гнали на работу в лес
– женщины пилили деревья, дети собирали
хворост и листья. После нас делянка
должна была быть чистой как стол – ни
одного листочка или иголки. Возвращались
в лагерь часов в десять вечера и тут же
валились спать.
Никакой
душевой или бани не было. Мылись мы и
стирали, когда шел дождь – выбегали из
бараков, стягивали с себя тряпье и
подставляли худые тела струям воды.
Грязь и зола были вместо мыла.
Кормили
нас тем же хлебом из опилок и баландой
и еще напитком, который они называли
кофе: его варили из жженых зерен ячменя
или овса. Давали к нему сахарин и еще
какой-то порошок, назначение которого
мне не известно по сей день. Весной 1945
года мы заболели непонятной болезнью,
похожей на оспу. Возможно, это она и
была.
К
весне 45-го женщины спилили все деревья
около лагеря и ушли дальше в лес. Нас,
8-10-летних стали оставлять в лагере. Мы
драили полы и наводили порядок в бараках.
А однажды, как я потом узнала, на
лютеранскую Пасху, к нам приехала
какая-то немка или австрийка и привезла
корзину с яблоками и мешок с детской
одеждой.
Мне достался свитер, я натянула его и увидела дырку на животе с запекшейся вокруг кровью. Сразу поняла, что в этом свитере до меня ходил другой ребенок. Его убили, а одежду забрали.
Гостья,
заметив дырку на свитере, приказа мне
закрыть ее ладонью. Она достала фотоаппарат
и стала снимать, как солдаты раздают
нам яблоки.
Одежду
нам оставили. А примерно через месяц мы
заболели. Лицо, шея, уши, тело покрылось
какими-то язвами, но мы боялись жаловаться
смотрителям, потому что больных отправляли
в госпиталь Энцесфельда, из него уже
никто не возвращался. Поэтому мы молча
шли на работы.
Потом
пришел солдат, принес полведра какой-то
черной жижи и большую малярную кисть.
Показал нам – мажьте места язв. Тут
подходит другой и, макнув кисть в ведро,
мажет нас от макушки до пят. Не знаю,
помогла эта жижа или нет, но в нашем
бараке к моменту моего прибытия в лагерь
было 42 ребенка, а при освобождении
осталось 20.
Детей,
которых больше не брали на работы в лес,
вообще не кормили. Мы пробавлялись тем,
что нам оставляли взрослые – их кормили
два раза в день. Вместе с мастером участка
в лес уходило трое часовых. Если на посту
оставался молодой австриец, он спускался
с вышки, открывал ворота и разрешал нам
ходить в лес «кормиться». Мы собирали
дикие яблоки, ягоды, грибы, заячью
капусту. По возвращении в лагерь часовой
разводил костер, вешал над ним ведро с
водой и, когда она закипала, мы бросали
в него все свои находки. Так что не знаю,
что в результате получалось – борщ или
компот.
Потом
всех нас пригнали в Энцесфельд, где мы
прожили примерно полтора месяца. Женщин
гоняли на работу на какой-то шинный
завод за город. Если они шли ночью, охрана
заставляла их снимать деревянную обувь
– клумпы, чтобы их стук не мешал спать
местным жителям.
Дети
моего возраста и младше не работали, а
брата забирали на работу на склад, где
он сортировал обувь – находил одинаковые
пары, связывал их и складывал на стеллаж.
В первый раз, вернувшись со склада, он
рассказал, какие красивые детские
сандалии ему попались. Я спросила, почему
же он не принес их мне, а он только
вздохнул и пообещал, что после войны
папа купит мне много красивых туфель и
платьев с оборочками. Такие сказки он
рассказывал мне часто, я под них засыпала.
В Энцесфельде было много маленьких детей – 2-3-летних. Здоровых и хорошеньких за деньги выкупали бесплодные австрийские пары, некоторых отправляли в немецкие детские сады.
Уверена,
в Австрии и Германии живет много русских,
поляков, французов, уверенных в своем
арийском происхождении.
Над
старшими детьми в лагере иногда ставили
опыты. У нас в бараке один угол все время
был занавешен тканью. За ней стояла
кровать, на которой лежал мальчик лет
четырнадцати, запомнила, что его звали
так же, как моего брата, – Гена. Лагерщики
ему вживую ломали ноги, обвязывали их
чем-то и приносили на носилках в барак.
Он кричал днями и ночами, и какими бы
все уставшими после работ ни были, никто
не мог уснуть из-за этих криков. Но как
только он затихал, его снова уносили,
ломали ноги уже в другом месте и возвращали
назад. Так было раз пять, наверное, потом
нас снова перевели в Линдабрун, и я не
знаю, что стало с этим мальчиком.
Заключенных
концлагерей освобождала Красная Армия
и союзные войска. А нас никто не освобождал.
Каждое утро наш барак отпирали, мы
выходили во двор и строились для проверки.
А однажды за нами никто не пришел. Солнце было уже высоко, а барак стоял закрытым. Сначала мы запаниковали – думали, нас хотят сжечь.
Один
мальчишка залез по стропилам на крышу,
огляделся, сообщил, что часовых нет,
лагерь пустой. Открыть нас снаружи он
не смог – сил не хватило. Тогда мы
выломали доски в стене. Высыпали во
двор. Действительно, никого нет. Побежали
к соседнему бараку, где шумели женщины,
открыли дверь.
Полдня
мы просидели на одном месте, гадая, что
происходит. А потом решили идти в город
– вряд ли будет хуже. Шли через лес
несколько часов, вышли к дороге… и
встали как вкопанные: смотрим, по дороге
на велосипедах и повозках едут русские
солдаты. Увидев нас – худющих женщин в
полосатых халатах и детей в разномастном
тряпье, они тоже остановились, пораженные.
Тут кто-то из солдат заговорил с нами
по-русски, мы ответили, и уже в следующую
секунду все обнимались и плакали. Я не
поняла, как на моей маме оказался мужской
пиджак, а в руках у брата – солдатская
пилотка, полная рафинада. Это было 4 июня
1945 года. День нашего освобождения.
Через
пару дней нас привезли на фильтрационный
пункт – здесь проходили проверку
совершеннолетние узники. После проверки
нашу семью отпустили.
Вернулись
в Витебск через полтора месяца. Наш дом
разбомбили, и мама повезла нас в деревню.
Но и бабушкиного дома тоже не было – от
него остался угол и большая яма — воронка
от снаряда. Мама со старшими детьми
выкопали яму пошире, сверху закрыли ее
бревнами. Засадили огород, с него питались
до осени.
А
потом вернулся отец. Мама глазам своим
не поверила, когда увидела его, идущего
к нам через поле. Он посмотрел на наше
житье, велел собрать пожитки, и мы пошли
на железнодорожный вокзал. Папа забрал
нас в свою военную часть в Литву.
В
1947 году отец умер – дали о себе знать
ранения, полученные в Финскую и Великую
Отечественную. Мама осталась жить и
работать при части, подняла всех нас на
ноги.
Я
выросла, вышла замуж. Мой муж, военный
летчик Виктор Васильевич Хоминец, —
коренной краснодарец. После его
демобилизации мы сюда переехали. Я
устроилась бухгалтером сначала на завод
по производству соков, потом на ФФЗ,
оттуда вышла на пенсию.
С
1995 года я возглавляю Карасунскую окружную
общественную организацию «Непокоренные».
У меня две дочери, два внука и два
правнука. Брат Гена и сестра Валентина
живы, остальные сестры умерли.
Дочь
в 2015 году была в Австрии. Спросила гида,
можно ли съездить в лагерь Линдабрун.
Гид сообщила, что такого лагеря не знает,
а городок Линдабрун имеется. Дочка
наняла такси и вместе с гидом поехала
туда. Город как из сказки – аккуратные
разноцветные домики с палисадниками,
цветы и зелень вокруг. Дочь стала
спрашивать местных про лагерь, но никто
ничего о нем не слышал.
Одна жительница
посоветовала обратиться к старику,
который жил на самом краю городка, может,
он знает. Этот старик сказал: да, был
лагерь – далеко, в лесу. Но это было
«так давно, так некрасиво, не надо об
этом говорить, не надо это помнить». И
все.
Елена
Николаевна Колесникова
В
архивной справке Государственного
отдела Витебской области Белорусской
ССР написано: «В документах архивного
фонда отдела по репатриации и переселению
граждан Витебского облисполкома в
списках лиц, вернувшихся из немецкой
неволи в 1945 году по Витебскому району,
значится семья в составе: Селезнева
Мария Николаевна, 1925 г.р., Селезнева
Елена Николаевна, 1927 г.р. Время пребывания
в неволе в документе не указано. Для
сведения сообщаем, что в списках лиц,
репатриированных из Германии граждан,
значится также семья Смоляковых. 6 марта
1944 года принудительно вывезены в
Германию. 11 февраля 1945 года освобождены
частями Красной Армии».
Елена
Николаевна – это я, Мария Николаевна –
старшая сестра. Смоляковы – родной брат
мамы и его жена. Нас вместе угнали в
Германию.
Я
родилась в Витебской области, в деревне
Старинки. Папа, Николай Максимович, был
специалистом по выработке льна, мама,
Дарья Кузьминична, – заведующая
молочно-товарной фермой, партийная.
7
июля 1941 года в нашей деревне уже были
немцы. Мы собрали кое-какие вещи и ушли
в лес, так же поступили и многие наши
соседи. Немцы леса боялись, там было
много партизан. По ночам мы ходили в
деревню, работали в саду и в огороде, не
хотели оставлять урожай. Однажды полицаи
устроили облаву. Мы с папой и сестрой
успели спрятаться, а маму поймали и
расстреляли. После этого мы ушли в лес
и уже не возвращались.
В
лесу нельзя было жечь костры – по дыму
нас вычислили бы в два счета. Поэтому
питались сырыми овощами и фруктами.
В
начале марта 1944-го немцы окружили лес
и выгнали нас оттуда. Папа идти уже не
мог – простудился в землянке, болел.
Они там его бросили, а меня с сестрой,
дядей, тетей и другими жителями деревни
пригнали на железнодорожный вокзал.
Гитлеровцы, разграбившие наши музеи и
картинные галереи, намеревались вывезти
эти богатства в Германию.
Чтобы поезд по дороге не взорвали партизаны, они посадили нас в вагоны с музейными экспонатами. И партизаны поезд не тронули.
Мы
ехали без остановок. В Штутгарте-на-Одере
нам велели сойти, здесь, неподалеку от
города, в лесу, стоял лагерь смерти. Я
увидела печи для сжигания людей. Пепел
ссыпали прямо в реку.
Нас раздели, приказали вымыться, выдали полосатые халаты женщинам и штаны мужчинам. Нас четверых поселили вместе в одном бараке. Здесь жили еще несколько семей, всего человек шестнадцать, наверное. Примерно через неделю после приезда в нашем бараке кто-то сделал подкоп. Человека нашли и заживо сожгли. А потом выстроили нас всех во дворе и приказали сделать шаг вперед тем, кто знал о подкопе и не сообщил тюремщикам. Никто не признался. Тогда надсмотрщик достал пистолет и расстрелял каждого пятого в шеренге. Мы вчетвером стояли вместе, рядом с нами – семейная пара. Немец с пистолетом прошел мимо нас, а мужа беременной женщины убил, он был пятым.
Каждый день взрослых гоняли на работы в лес. Дядя был садоводом, и ему поручили засадить лагерь деревьями, чтобы еще больше замаскировать его сверху.
У нас с сестрой брали кровь для немецких солдат и офицеров, поэтому к работам нас не привлекали. Сколько брали и как часто? Да сколько и когда требовалось. Никто не следил за тем, чтобы прошло два-три месяца с последней кровосдачи. Часто из людей полностью выкачивали кровь, а тела сжигали.
Кормили нас хлебом с опилками, когда нужна была кровь, давали баланду. И все.
Чаще всего сжигали детей. Печи находились под землей, только трубы из земли торчали. Лагерщик подзывал к себе заключенного, тот делал пару шагов и проваливался в огонь.
Нас освободила Красная Армия. Потом мы работали в военной части вольнонаемными. Ухаживали за коровами, стирали, готовили. Детей и подростков, которые хорошо говорили по-немецки, наши военные просили общаться с местными детьми – наши войска продвигались к Берлину. Мы таким образом предотвратили не одну диверсию фашистов. Немецкие ребятишки, уверенные в том, что мы немцы, доверительно делились с нами сведениями, которые слышали от родителей.
Мы были при части до 16 августа 1945 года, проверку и регистрацию прошли во Франкфурте-на-Одере. Потом меня отправили в Казань работать на секретном химическом заводе. База была под землей, на ней разрабатывали взрывоопасные газы. В Казани я вступила в комсомол и закончила техникум.
В
начале 1946-го в Казани обосновался
авиационный полк. В один из вечеров я
познакомилась с Евгением Колесниковым,
мы стали встречаться, и вскоре поженились.
С
мужем-военным я объехала пол-Европы,
меняя части. Через много лет муж уволился
в звании подполковника, мы переехали с
двумя дочками в Краснодар.
Муж
умер в 2012 году, ему был 91 год.
Каждый год в апреле в Германии вспоминают узников нацистских концлагерей. Наум Аркадьевич Хейфец, переживший Минское гетто, где погибла вся его семья, и прошедший Освенцим, Дахау, Майданек и Натцвайлер, до сих пор не может спокойно слушать немецкую речь. Тем не менее он нашел в себе силы приехать в Дортмунд, где мы с ним и встретились. Едва я успеваю открыть рот, худощавый мужчина хрипловатым неприветливым голосом говорит, что лучше бы его оставили в покое. После долгих уговоров рассказать свою историю Наум Аркадьевич сказал:
— А вы знаете, как трещит горелое мясо? А как мы, обессиленные узники, словно кули, вываливались на землю, а затем, выпучив глаза, искали название станции — надо же знать, где мы умрем? — А затем тихо добавил: — Я расскажу свою историю, но вы не зададите мне ни одного вопроса, не попросите меня рассказать подробнее, чем я сам себе могу позволить.
До 22 июня 1941 года я жил в Минске со своей семьей: папой, мамой и двумя сестрами. Младшая сестра ходила в школу, старшая училась в университете, а ее муж работал в Ленинграде. Сестре нужно было сдать один экзамен, чтобы окончить университет и переехать к нему со своим полуторагодовалым сыном. Мне же было 18 лет, и я оканчивал вечернюю школу, работал в рекламно-художественной мастерской и встречался с любимой девушкой. Отец как раз получил путевку в Сочи на 22 июня; путь был через Москву, и он поехал 18-го, чтобы еще два дня провести в столице, навестить родственников и друзей.
22 июня, когда началась война, отца с нами не было — в противном случае наша жизнь сложилась бы иначе: он работал на железной дороге, и мы смогли бы уехать. Отцу было уже не отдыха — он тут же оформил билет, чтобы вернуться домой, но смог добраться только до Вязьмы, где пять дней ждал эвакуирующихся из Минска в надежде встретиться с нами или увидеть знакомых, которые смогли бы ему рассказать о нас. В Минск поезда уже не шли.
28 июня Минск был оккупирован немцами. Большая часть населения не успела покинуть город, потому что городские власти призывали жителей соблюдать спокойствие и порядок, не информируя о том, что немцы стремительно наступают, а сами тайно выехали в Могилев. Узнав об этом, люди пытались покинуть город, но было уже поздно: Минск окружили немецкие войска, и жителям, в том числе и нам, пришлось вернуться.
- Фото: Вероника Прохорова
Запах хлеба
В 1941 году по приказу немецкого коменданта полевой комендатуры от 19 июля нам пришлось покинуть наш дом и поселиться в еврейском гетто. Если приказ не выполнялся — расстрел. Гетто занимало территорию километр на километр и состояло из 40 улиц и переулков. Жили в тесноте — по шесть-семь семей на четыре комнаты. По приказу немецких властей мы, евреи, носили желтую лату на груди и на спине.
Электричества и магазинов не было, за водой бегали к колонкам. Сестры и я были разнорабочими и иногда получали баланду или кусочек хлеба, который приносили домой и делили между всеми членами семьи. Оладьи делали из картофельных очисток, суп варили из крапивы и лебеды. Рядом работал хлебозавод, весь район пахнул хлебом, а мы каждый день потихоньку умирали с голоду.
Летом 1942 года нас отправили работать на четыре дня, и, когда нас привезли домой, то в квартире на кровати на ватном стеганом одеяле мы увидели запекшуюся лужу крови
После первого погрома (массового убийства евреев; Минское гетто пережило шесть таких погромов, все они были приурочены к советским праздникам. — Прим. ред.) 7 ноября 1941 года в Минское гетто были депортированы евреи из Германии, Австрии и Чехословакии. Некоторых поселили в двухэтажное здание на улице Сухой, где прежде жили евреи, уничтоженные во время погрома. Для евреев Западной Европы — мы их называли «гамбургскими» (первый эшелон с евреями из Западной Европы пришел из Гамбурга. — Прим. ред.) — были созданы два отдельных гетто: зондергетто №1 и зондергетто №2.
«Гамбургским» евреям, вероятно, приходилось сложнее, чем нам. Они не знали языка, не могли просить милостыню. Они не были привычны к суровым климатическим условиям. Но представители нацистского режима относились к ним лучше. Как и нас, евреев Минска, «гамбургских» использовали на черных работах, но некоторым из них удавалось получить работу полегче, например, в госпитале или в сапожной мастерской. Квалифицированных западных ремесленников ценили очень высоко, и они получали больше «льгот» в сравнении с местными специалистами. Но и они не избежали «акций» — так нацисты называли массовые убийства — их уничтожили последними, уже в октябре 1943 года.
В этом гетто я потерял всю свою семью. Первой погибла старшая сестра во время большого погрома 2 марта 1942 года. Летом этого же года нас отправили работать на четыре дня, и, когда нас привезли домой, то в квартире на кровати на ватном стеганом одеяле мы увидели запекшуюся лужу крови. Мать убили, пока нас не было, в собственной кровати. Младшую сестру и племянника тоже убили — где их могилы, я так и не узнал.
- Фото: Вероника Прохорова
Чистота и цветы у проходной концлагеря
Меня же в июле 1943 года забрали из рабочего участка в лагерь СС на улице Широкой, где до войны была казарма. Через неделю нас повезли в Люблин, в концлагерь Майданек. Это был первый и последний эшелон евреев, который вывезли из Минска, остальных жителей гетто уничтожили. Белорусов же вывозили на принудительные работы, первоначально целыми семьями и в сопровождении духового оркестра, потом уже принудительно разлучали с родственниками. Их отправляли работать у бауеров (крестьян) в Германии или на заводы.
Прежде чем попасть в лагерь Майданек, мы двое суток ехали в вагоне. Стояла жара, это был уже август 1943 года. По сто человек в каждом вагоне — мы были как селедки в бочке; если упадешь, то уже не поднимешься. Один польский еврей хотел обменять золотые часы за стакан воды, но боялся выйти из эшелона. Попросил надзирателей — те взяли часы часы, а воду не принесли.
О мою спину был однажды сломан карабин
Когда нас привезли в концлагерь Майданек, то сразу построили и приказали: «Сапожники, портные и ремесленники, выходите». Я не мог причислить себя ни к одной из данных профессий: если бы им нужны были маляры, я бы пошел, так как раньше работал художником. Нас оставили в вагонах и отвезли в Будзынь — отделение лагеря Майданек под Красником. Помню проходную с фашистами и собаками. Возле нее — чистота и посажены цветы. Лагерь располагался в чистом поле, вокруг него — два ряда колючей проволоки под электрическим током. Частые вышки с фашистами и пулеметами. Справа и слева — ряды больших деревянных бараков, внутри — двухъярусные деревянные нары, на них — соломенные матрасы и подушки, бумажные сетчатые наволочки. Солома через них пролезала и колола голову.
Каждое утро мы в легкой одежде и деревянных колодках должны были идти семь километров на работу. Нас сопровождали польские полицейские, они на нас кричали, жестоко избивали, травили собаками и заставляли петь маршевые песни. Так мы работали в полях по 18 часов в день от темна до темна. О мою спину был однажды сломан карабин (короткоствольная винтовка. — Прим. ред.), было очень больно. Меня товарищи с двух сторон подхватили, так как я не мог ни вдохнуть, ни выдохнуть.
- Фото: Вероника Прохорова
«Мы, конечно, знали, что такое Освенцим»
Летом 1944 года, когда началось наступление на Варшаву, нас эшелонами привезли в город Радом, оттуда пешком погнали в город Томашов. Мы прошли расстояние в 200 километров за четыре дня. Нас сопровождали несколько гужевых повозок, которые подбирали тех, кто не мог одолеть 50 километров в день. Когда повозки переполнялись, были слышны автоматные очереди — и повозки снова могли подбирать тех, кто не в силах продолжать путь. В Томашове мы три дня рыли окопы, затем нас эшелонами отправили в Освенцим.
Еще за много километров до Освенцима в воздухе висел нестерпимо душный запах паленого мяса. Конечно, мы знали, что такое Освенцим, и ни один из нас не проронил ни слова: наши глаза были обращены на бжезинский лесок и пылающий огонь (в июле в Освенциме продолжалась «венгерская акция» (Ungarnaktion) — за три месяца было задушено газом и сожжено около 500 тысяч евреев. Крематориев не хватало, и в бжезинском лесу выкопали глубокую яму, чтобы в ней сжигать тела людей. Этот огонь и видел Наум Аркадьевич. — Прим. ред.).
Помню пухлый оттопыренный палец офицера, которым он указывал, кого куда
Прибыв на место, мы еще долго оставались в закрытых вагонах. Потом на соседний путь прибыл еще один эшелон. Очевидно, где-то ликвидировали гетто, а немцы разрешили брать с собой то, что на тебе, и по одному чемодану. Из вагонов вывели прилично одетых людей разного возраста и пола с шестиугольными звездами Давида, построили и прямиком отправили в газовые камеры. Затем пришли человек тридцать из зондеркоманды, в полосатых робах, вынесли чемоданы, помыли и продезинфицировали вагоны.
Когда отогнали состав, нас вывели из вагонов на перрон. Это был конец железнодорожного пути. Тупик. Впереди — ограда из колючей проволоки. Прямо по ходу за ней играл большой симфонический оркестр. Пюпитры. Дирижер, музыканты — все в полосатых концлагерных робах. Когда нас вывели на перрон, сразу отделили женщин и детей. Помню пухлый оттопыренный палец офицера, которым он указывал, кого куда, при этом сама рука была за пазухой. Отобрали также пожилых, больных и тех, кто, по их мнению, был малопригоден в качестве рабочего скота. Их построили и всех без исключения отправили в газовые камеры. Нас, мужчин, загнали обратно вагоны и отправили в Мюнхен, а на следующий день на машинах привезли в концлагерь Вайхинген, отделение базового концлагеря Натцвайлер.
«Мы теряли человечность»
В Вайхингене мы рыли колоссальный по размерам котлован, он был больше любого стадиона, глубиной в этажей пять. По слухам, немцы хотели построить там какое-то подземное сооружение, но так ли это, я не знаю — нам же не говорили, для чего мы работам. Немецкие солдаты бурили в скальном грунте отверстия глубиной метра три, закладывали туда аммонал, ровно в полдень и полночь трубили в рожок, чтобы все ушли на безопасное расстояние, и производили взрыв. Мы же должны были переносить получившиеся глыбы в вагонетки. В дождь работать было особенно тяжело, так как камни скользкие и неподъемные, а вагонетка высокая. Работали по 12 часов в две смены: неделю — с 8 утра до 8 вечера, другую неделю — с 8 вечера до 8 утра.
Затем я попал в лагерь Хеппенхайм — это другое отделение концлагеря Натцвайлер. Начальником там был эсэсовец, имел звание оберштурмбанфюрер (SS-Obersturmbannführer, подполковник. — Прим. ред.). Он любил потешаться над нами. Например, по воскресеньям мы не работали. Он подходил к проволоке (его деревянный домик находился в десяти метрах от лагеря), держа в руках полбуханки хлеба, ждал, когда соберется побольше людей — мы шли к этой булке, как голодные волки, — и бросал его через решетку. Ему доставляло удовольствие смотреть, как мы вырываем эту булку друг у друга, деремся, падаем. В этот момент мы теряли человечность, и ему это нравилось.
После взрыва все легли на пол, и я обнаружил, что у меня по затылку течет кровь. Но я не был ранен — на мне лежал незнакомый мужчина, которого убило тяжелой доской
Зимой, опять же в лагере Хеппенхайме, этот оберштурмбанфюрер строил нас: первая шеренга делает четыре шага вперед, вторая шеренга — два шага вперед, третья стоит на месте, четвертая — два шага назад. Приказывал разомкнуться на вытянутые руки, снять головные уборы — полосатые шапочки, вывернуть их наизнанку, положить на снег, снять куртки и штаны, тоже положить на снег. Деревянные колодки можно было оставить на ногах. Оберштурмбанфюрер заставлял нас делать гимнастические упражнения, чтобы мы не окоченели: бег на месте, приседания, прыжки. Так он мог продержать нас больше двух часов. Но мы замерзали — мы же были совершенно голыми, а потом надевали на себя мокрую одежду. «Сердобольному» начальнику казалось все это весьма забавным.
Весной 1945 года нас опять погрузили в эшелон и куда-то повезли. По дороге эшелон остановился из-за налета американской авиации. Охрана спряталась, но мы выйти не могли: вагоны были обнесены колючей решеткой. Американцы бомбили одно и то же место в лесу, продолжалось это достаточно долго. В небо резко пошел черный дым — высокий и густой. Одна бомба упала недалеко от железнодорожного пути, и первый вагон, который был к ней ближе всех, перевернуло набок. Мы были во втором вагоне — у него пробило крышу. После взрыва все легли на пол, и я обнаружил, что у меня по затылку течет кровь. Но я не был ранен — на мне лежал незнакомый мужчина, которого убило тяжелой доской, упавшей с потолка вагона.
- Фото: Вероника Прохорова
«Транспорты» обреченных людей
После налета немцы пересчитали нас, погрузили в новый эшелон и повезли в Дахау. Не успели мы там пробыть и неделю, как 26 апреля 1945 года нас опять погрузили в вагоны — с наступлением американских войск Гиммлер приказал уничтожить газовые камеры и крематории, а трудоспособных узников эвакуировать вглубь германской территории маршами смерти. Нас погнали на минные поля в Тирольские горы — фашистам нужно было ликвидировать столько людей, что никакие крематории с этим бы не справились.
Убийцы хотели уничтожить нас как последних свидетелей их злодеяний. Но, чтобы иметь представление о масштабах преступления перед человечеством, недостаточно знать о «марше узников на Тироль». С начала войны и до последнего дня Рейха по всем оккупированным странам и в самой Германии двигались этапы обреченных людей. Работоспособные мужчины направлялись в концлагеря, где погибали от непосильного труда и голода, болезней и побоев, пожилые люди, женщины и дети уничтожались в лагерях смерти немедленно. Этих лагерей было много десятков, а этапов — тысячи.
Мы никогда не знали, в какой этап попали, куда нас везут или ведут. Но в большинстве случаев оказавшимся на месте назначения жить оставалось несколько часов. От смерти их отделяло время пешего перехода из вагона до места гибели. Не было спасения и тем, кого отбирали на работу внутри лагерей смерти. Им была уготована та же участь, что и остальным, только немного позже, иногда до прихода следующего эшелона. Свидетели нацистам были не нужны.
Бежать, спастись из этого ада было невозможно — слишком хорошо была отлажена машина смерти, почти безотказно. Однако сбои все же бывали, иначе мы, выжившие, не сидели бы перед вами.
- Фото: Вероника Прохорова
Ария Каварадосси
Во время «марша смерти» мы ехали уже в открытых вагонах. На каждый вагон приходилось три эсэсовца. Нашим было лет по сорок. Мы ехали два дня, нам не разрешалось разговаривать. Услышат слово — тут же хватались за автоматы и не церемонились. Один заключенный попросил по-немецки разрешение у эсэсовцев спеть 2-ю арию Каварадосси из оперы Пуччини «Тоска». Ему разрешили, и он спел на итальянском языке. Поневоле завязалась беседа, мол, где он научился профессионально петь, откуда знает итальянский язык. Оказалось, он учился в Миланской консерватории. Даже фашисты убедились, что узник-то этот не совсем безмозглое быдло и пушечное мясо, что человек имеет образование и талант. Обстановка разрядилась, больше никто не хватался за автоматы. Они с нами заговорили.
Нас освободили 30 апреля, лагерь Дахау — на день раньше. Наш эшелон остановили у железнодорожного моста американцы. Это были наши спасители. Помню, в руки сунули пачку сигарет и плитки шоколада.
Среди нас был один подросток, который где-то стащил полмешка кур. Мы ощипали трех кур, развели огонь. Вода еще не успела закипеть, как подъехала машина Красного Креста. Нас спросили, если ли среди нас те, кто нуждается в медицинской помощи. Указали на меня. Пришлось поехать в госпиталь. Было обидно, ведь я не успел поесть курятины. Но это меня и спасло — добрая половина узников погибла после освобождения: люди наедались жирного и умирали.
«В 23:30 мы слушаем Москву»
Я попал в госпиталь — в каком городе он был, я не знаю, но помню его номер — 119. Там я первым делом спросил литературу на русском языке, ведь мы же столько лет слова русского не видели. Никаких газет или книг в госпитале не оказалось, зато 5 мая нам принесли радиоприемник — так к нему было не подойти, потому что вокруг собрались все бывшие узники со всей Европы. Мы были несколько лет оторваны от жизни, и каждый хотел что-то услышать о своей стране. Я им сказал, что в течение дня они могут слушать всё, что хотят, но в 23:30 мы слушаем Москву. С этим все согласились. Ровно в полдвенадцатого включили Москву и услышал новости на русском языке. Радость была невообразимая. Новости были о том, что взято в плен 98 немецких генералов, а также 20 тысяч беспорядочно сдавшихся в плен солдат. После того как часы пробили полночь, я ждал, что зазвучит «Интернационал», но его не было. После новостей — концерт симфонической музыки. Оказывается, гимн отменили, но я об этом не знал.
В госпитале я пробыл два месяца, потом попал в лагерь для репатриантов. Через три дня была отправка эшелона на восток, домой, в Минск, но на границе меня мобилизовали в советскую армию, в танковый полк 17-й дивизии. Родной Минск я увидел только в 1947 году. Отца своего я так и не нашел.
До войны я любил немецкий язык. У меня был патефон, и я слушал пластинки с немецкой маршевой музыкой. После войны, если по радиоприемнику или телевизору слышал немецкую речь, сразу же уходил, потому что меня всего трясло. И до сих пор трясет.
Казанская узница концлагеря Дахау: «Обо всем рассказывать не буду, вы спать не сможете»
О чудовищных экспериментах на детях в гитлеровской Германии, сталинских репрессиях и пенсии в 11 тысяч рублей
Полгода в блокадном Ленинграде, еще четыре — в фашистских лагерях смерти, а затем долгие годы с клеймом «врага народа». Страшные испытания выпали в жизни уроженке Казани Вере Алексеевне Мигуновой. Больше года, будучи 10-летней девочкой, она провела в одном из самых страшных лагерей гитлеровской Германии — Дахау, и, совсем не желая того, до сих пор помнит каждый прожитый там день. Сейчас Вере Алексеевне почти 90 лет, она в восьмой раз стала прабабушкой. Почетный пенсионер, много лет посвятивший преподаванию в Казанском авиационном институте, и известный в городе активист и меценат — все это про нее. В разговоре с корреспондентом «Реального времени» она вспоминает блокаду, освобождение Мюнхена, открытие первой ветки ленинградского метро и жизнь в стенах Казанского кремля.
«От голода умирать легче всего: просто хочется, чтобы тебя никто не трогал»
Родилась Вера Алексеевна Мигунова 28 февраля 1932 года в Казани, фактически «на чемоданах», в дни, когда ее родители, мама Надежда Григорьевна и отец Алексей Степанович, перебирались из Ленинграда в Сибирь — главу семейства как опытного мастера тогда направили на одну из судостроительных баз. К началу войны они уже успели вернуться в город Шлиссельбург Ленинградской области в 50 километрах от центра, где Алексей Степанович трудился на судоремонтном заводе.
— Город Шлиссельбург стоит на месте, где из Ладожского озера вытекает Нева. Как раз на ее берегу судоремонтный завод. И все наши мужички работали на этом заводе, их домой почти не отпускали, потому что постоянно приходили разбомбленные корабли, которые надо было чинить. А потом у них всю команду — раз и куда-то погнали…
Всего через пару недель после объявления о начале войны семью разлучили: отец попал под эвакуацию, завод вывозили в поселок Кузино под Великий Устюг, а беременная Надежда Григорьевна с 9-летней Верой остались в городе совсем одни. Эвакуироваться вовремя они не успели — на свет появился Славик. После «выписки» из роддома уже втроем они забаррикадировались в квартире, пока к матери не вернулись силы, а затем, когда немцы начали прочесывать округу, вместе с двумя соседскими семьями укрылись в старой кочегарке под школой.
— Перед тем, как уйти, папа успел нам вырыть лошадь. Раньше, когда было жарко, убитую лошадь, чтобы не разлагалась, закапывали в землю. Папа откопал нам такую лошадь, мы ее засолили в бочку, на сколько ее хватило — столько мы и протянули в этой кочегарке. Где-то четыре с половиной месяца. А потом легли умирать. От голода умирать легче всего: просто хочется, чтобы тебя никто не трогал, не беспокоил, не мешал. Кочегарка была глубоко, и, как помню, в один день, мы еле-еле услышали сверху: «Есть тут кто живой?».
Зиму 41-го Вера Алексеевна помнит отрывками. Их с братом погрузили в телегу и довезли до какой-то деревни неподалеку. Мать с остальными взрослыми гнали пешком. Вскоре умер Славик. Надежде Григорьевне удалось выменять остатки ценностей из домашнего сундука на наспех сколоченные сани и сбежать вместе с дочерью: «помню, что шли лесом, по дороге, а в такой мороз, ужас…».
«Долго можно рассказывать, но я не буду, вы спать не сможете»
Уйти от Ленинграда они смогли лишь на 53 километра. На железнодорожной станции Тосно маленькую Веру с мамой поймали немцы. Там же их вместе с другими узниками погрузили в «скотские, телячьи» вагоны — холодные, наспех заколоченные «коробки» с деревянными нарами, и повезли. Куда и зачем — точно никто не знал. Состав следовал в Европу, узников везли «по этапу». Шли недели, месяцы, голодных и практически раздетых изнемогающих людей перегоняли из одного перевалочного пункта в другой, менялись названия лагерей: «Шяуляй» (Литва), «Торма» (Эстония), последней «станцией» была Рига.
В рижском порту колонну пленных погрузили на борт судна — до Данцига. Там проходила «сортировка»: узников «били» на группы — по расе, возрасту, здоровью. Странно, но их с мамой фашисты не разлучили, пожимает плечами Вера Алексеевна. Пешком их с другими пленными гнали почти до самого Мюнхена.
— Вместе с конвоирами были всегда овчарки, вот это самая страшная штука. Видно было, что их натаскивали на людях. Если кто-то делал хоть шаг в сторону, собака сразу же набрасывалась и вырывала куски мяса. И лечить это было очень трудно, это я уже потом узнала…
О времени, проведенном в лагерях, Вера Алексеевна отзывается только как о «движении к смерти» без надежд. Сначала 10-летнюю девочку и ее маму заключили в Дахау — первый концлагерь гитлеровской Германии, открытый еще в 1933-м. Через Дахау прошли больше 250 тысяч людей. За все время, как говорят, из Дахау не сбежал ни один человек: лагерь был окружен рвом с водой и рядами колючей проволоки под напряжением, а единственной дорогой внутрь служил мост через ров.
— До сих пор, как только нужна сложная или дорогостоящая операция, говорят: «Летите в Германию». Уж какой там опыт приобрели эти каннибалы в белых халатах, больше нигде никто не мог… Долго можно рассказывать, но обо всем я не буду, вы спать не сможете. Хватит того, что я не могу. Я не умею спать, — повторяет Вера Алексеевна. — Вторая степень инвалидности на всю жизнь, розовая справка. И мои раны не заживут никогда.
«Гитлер-то все-таки издевался над нами руками наших людей»
«Эталонный» по меркам фюрера концлагерь Дахау известен как место, где были разработаны многие виды пыток и проведены тысячи опытов на живых людях, в том числе детях.
Точно было установлено, что помимо каждодневных тяжелых работ на самых вредных производствах, осушении болот, каменоломнях, узники Дахау много лет выполняли роль подопытных. Заключенных заражали малярией и туберкулезом, испытывая вакцины и псевдонаучные методы лечения, травили ядами, помещали в барокамеры, изучая влияние на организм перепады давления, заставляли пить морскую воду, тестируя способы «превращения» ее в питьевую.
По прибытии в Дахау всю колонну раздели, одежду погрузили в повозки и отправили «на дезинфекцию». Потом была стрижка, «стригли как овец», рассказывает Вера Алексеевна. Весь персонал в лагере состоял из русских, они брали на себя всю грязную работу: «Гитлер-то все-таки издевался над нами руками наших людей. Сидели эти люди, смеялись над нами».
— Погнали в «баню» навстречу идут мужланы в халатах мышиного цвета. Я видела, как они жадными глазами обшаривают женские тела. Бедные женщины не знали, что им прятать. Эта баня была очень странная, там был очень скользкий и сильно покатый пол — мы хватались друг за дружку, чтобы не упасть. Потом уже нам сказали, когда им нужно было избавиться от всей партии, этот пол мог опускаться. Они там развлекались, как в театре, глядя на нас — то пустят кипяток, то холодную воду…
— У женщин всех детей отняли, и нас поселили в отдельный барак. На нас испытывали отравляющие вещества. В этой комнате, куда нас сгоняли, стояли огромные ведра, нам нужно было тряпки мочить и закрывать лицо — пытаться спастись, — объясняет она. — А что может сделать малыш? На весь детский барак были только две мамы и таких девчонок, как я, взрослых, — штук шесть. Но мы же не могли всем успеть помочь, и себя надо было защищать. Абсолютно все малыши полегли. В следующий лагерь нас погнали уже повзрослевшими.
«Я единственная в бараке знала язык — еще в Дахау на соседних нарах была учительница немецкого»
Зимой 1944 года, когда Вере уже исполнилось 12, их с мамой перегнали в другой немецкий концлагерь, Блатенринг. Условия содержания здесь были такими же суровыми, но, в отличие от Дахау, медицинских опытов над людьми в Блатенринге не проводилось. В дни праздников немцы даже кидали заключенным «с барского стола» кусочки хлеба, рассказывает Вера Алексеевна. Под конец войны они с Надеждой Григорьевной оказались в трудовом лагере Фрайнман в Мюнхене. Каждый день эсэсовцы «продавали» труд заключенных на местные производства, совсем ослабевших рабов заменяли на свежеприбывших.
— В последнем лагере тоже была проволока вокруг, но не было тока. Был там такой вагончик у забора, он колесами уже в землю врос. За ним мы сделали подкоп под ограждением, накрывали его сеном. И я убегала в город — выпрашивала еду у немок. Они очень удивлялись, но давали — у них нищих не было. Я единственная в бараке знала хоть чуть-чуть немецкий язык — еще в Дахау на соседних нарах с нами была учительница немецкого, она меня немного подучила — звуки, фразы…, — вспоминает Вера Алексеевна. — К концу войны я уже могла говорить. Тогда это очень пригодилось.
Осталась в памяти у нее и реакция мюнхенских мальчишек на истощавшую русскую девочку, перебежками пробирающуюся сквозь город в поисках «благотворителей». «Schwein! Schwein!», — шипели они, едва заподозрив «грязную кровь». «Удивительно, как продуктивно Гитлер воспитывал свою молодежь, с самых малых лет дети знали, как себя надо вести с нами», — рассуждает она.
— Во всех трех лагерях нас иногда кормили одной и той же баландой — из капусты кольраби. Везде из одинаковой штампованной посуды, глубокие такие тарелки серые с белыми крапинками, видимо, где-то в Германии была фабрика, где все это выпускали. Как выжили только, не пойму.
«Сколько мучений и гонений мы пережили потом на Родине! Страшно сказать»
В конце апреля 1945 года американские войска заняли Мюнхен. Почти через 4 года после той роковой встречи с немцами на станции Тосно Надежда Григорьевна с уже 13-летней дочерью Верой были освобождены из концлагеря. Правда, еще несколько недель бывших пленниц вместе с другими советскими узниками американцы продержали взаперти, как бы сейчас сказали — в карантине, уточняет она. Причин она не знает до сих пор.
— В конце концов все-таки нас отправили: погрузили на машины с высокими бортами и довезли до Бреслау (сейчас — Вроцлав, город на западе Польши), где стояла советская армия. Тут мы проходили строгую комиссию и получали документы к месту следования — мы написали Казань, родину родителей, где у нас были родственники. Мы не могли поверить, что все это закончилось. А оно и не до конца закончилось. Сколько мучений и гонений мы пережили потом на Родине! Страшно сказать. Сталин как считал: «Если ты был у врага, ты набрался его духа».
«Родители запрещали детям рассказывать о лагерях, нас ведь считали врагами народа»
Добравшись до Казани, родственников здесь они не нашли. Оказалось, что сразу же после войны те уехали в Ленинград, как раз на их поиски. Через полгода регулярных явок на «Черное озеро» Надежда Григорьевна с Верой все же получили разрешение на переезд к семье. Школу она окончила уже в Ленинграде, в 1952 году.
— Все время родители запрещали нам, детям, рассказывать хоть что-нибудь о лагерях, держали все в тайне, насколько могли. Нас ведь считали врагами народа, например, не давали возможность где-либо учиться, — рассказывает Вера Алексеевна.
— Я в университет пробралась случайно, вроде как по обману, хотя никого не обманывала. Там же надо автобиографию писать, когда поступаешь… Я написала, что мы приехали в Ленинград из Казани, а немцев вообще не упомянула. В Казани их не было, это меня и спасло. Из моего класса мальчишка Михаил Ионов тоже поступал со мной. Он был только в оккупации, он нигде за границей не был. Его документы сразу вытащили и сказали: «Иди в училище». Даже тех, кто был на оккупированной территории, отправляли в профтехучилище, а таких, как я, тем более.
В Ленинграде Вера Алексеевна окончила иняз, освоив профессию преподавателя английского языка, застав и открытие первой ветки метро, и многочисленные визиты иностранных делегаций, на которые молоденьких студенток приглашали в качестве переводчиц.
— В то время часто приезжали французы в Ленинград. У нас девчонки с французского факультета ходили с ними переводчиками. От них впервые мы услышали, что Ленинград — город красных абажуров, некрасивых мужчин и плохо одетых женщин, — смеется собеседница «Реального времени». — А про абажуры-то — правда: только не красные, а оранжевые были почти в каждом окошке. В этот же год приходили в самый-самый первый раз корабли из Англии с визитом дружбы. Интересное все-таки было время.
Защитилась она на «отлично» и даже получила местный «вызов», но решила в Ленинграде не оставаться, «там очень гнилой климат», объясняет Вера Алексеевна. Вместо этого, получив направление и хорошие подъемные, она отправилась в Приморский край, правда там для выпускницы работы не нашлось.
Зато нашлись полезные знакомства — один из управленцев местного треста предложил ей вести курсы для «визированных официантов» во Владивостоке, обучать языку будущих сотрудников судов, отбывающих за границу. Работа и сам город молодому педагогу очень нравились. Во Владивостоке Вера Алексеевна вышла замуж — за военного, Льва Владимировича Кузьмина, с которым долгие годы прожила в счастливом браке. Там же у молодоженов родился сын.
— Климат во Владивостоке моему сыночку не подходил, а военным перевестись было огромной проблемой, я звонила, просила… Мужа в 1962-м все-таки перевели в Казань. В Казанском кремле, с левой стороны, где сейчас музеи, это все были казармы. А квартиру нам дали прямо там — как в кремль входишь, два дома справа стоят, там и жили. Все экскурсии всегда начинались с нашего дома, рассказывает Вера Алексеевна.
— Приехала и пошла в ГорОНО, знаете, что было? 340 человек на место, учителя сидели и ждали работу. А мне сразу дали 18-ю школу, английскую. Нравилось мне там, очень. В этой школе язык по программе начинали учить со второго класса. У меня сразу ребятишки пошли говорить. На уроках мы пели, на переменках играли в «кошки-мышки». И все это на английском языке. Дети уже все мне родными стали, я думала, я их выпущу, поступят в институт… Но получился у нас конфликт: завуч отнял у меня моих детей и дал мне чужих. Я обиделась и ушла. А как раз объявили конкурс в КАИ, я и ушла. Так жалко было, я раскаиваюсь, что ушла — не могу без детей все равно.
«Будьте осторожны, когда пойдете на пенсию. Я не шучу…»
Вплоть до самого выхода на пенсию, в 1984-м, Вера Алексеевна преподавала языки в Казанском авиационном институте. А после — занялась, как сейчас принято говорить, социальным волонтерством. Она организовала народный русский хор ветеранов «Волжанка», который до сих пор работает в стенах ДК «Сайдаш» под руководством Эльвиры Николаевны Крупиной, вместе с единомышленниками много лет регулярно объезжала детские дома по всему Татарстану, передавала детям подарки от меценатов, справляясь о самых насущных вопросах.
— Очень помогал мне в то время Олег Прохоренко, директор ларечков «Августина». Он знает, где я живу, привозил мне ящиками печенье — в детдоме же нельзя дать что-то кому-то одному, конфетку, например. Там надо или всем, или никому, иначе будут слезы. Всегда надо было закупать много. В городском исполкоме я закупала пирожные «Корзиночка» они и вкусные, упаковывались хорошо, чтобы я не раздавила. Мы объехали всю республику почти…
Сейчас Вера Алексеевна — счастливая прабабушка, всего у нее шесть внуков и восемь правнуков. Помогать есть кому, говорит собеседница «Реального времени».
— Мне в квартире ремонт предлагали, я отказалась. Мне и так все нравится. Мне недавно плиту поставили новую, красивую, поменяли все счетчики. Я очень благодарна моей конторе (УК). Я еще, когда ездила в детдома, мне эта наша контора помогала, иногда кое-какую денежку даже давали. Так что не жалуюсь, — подчеркивает она.
Правда, и здесь без «но» не обходится.
— У меня пенсия была очень хорошая, чуть ли не 30 тысяч. Я часто ездила по детдомам, за что Путин меня наградил медалью «Патриот России». И что вы думаете — получаю справку, могу даже наизусть процитировать: «Ваш трудовой стаж был завышен. Ваша пенсия составляет 11 482 рубля 43 копейки». Пребывание в концлагере посчитали работой в войсковых частях! Мне говорят: «Надо Путину послать эту справку». Но не буду я, до него и не дойдет. Но скажите, в 9 лет работает кто-нибудь? А я уже работала, по их мнению, так? Будьте осторожны, когда пойдете на пенсию. Я не шучу…
Ольга Голыжбина
Общество Татарстан
Бывший несовершеннолетний узник немецкого лагеря – о жизни за колючей проволокой, восприятии смерти, детских страхах и забавах. 27 января – день освобождения Аушвица.
Когда началась война, Виктору Ивановичу Гурову было пять лет. Чаще всего, говорят психологи, в этом возрасте ребенок способен помнить лишь некоторые фрагменты своей жизни. Если бы так, жилось бы намного проще. Но у Виктора Ивановича память особенная. Несмотря на свой возраст, он помнит все большие и маленькие события своей долгой жизни. Легко вспоминает названия населенных пунктов, фамилии и имена тех, с кем жил, общался, работал. А ярче всего военные годы: как находился с матерью в концлагере, как прятались они в лесу у партизан, чем жили и что любили в те далекие годы.
– Мне почти никогда не снилась война, я не просыпался в ужасе, как некоторые мои знакомые, и не кричал по ночам, не знаю почему. Может быть, война превратилась в какой-то дополнительный орган в моем теле, который просто живет и работает во мне. Но самое яркое воспоминание у меня есть – ствол винтовки между лопатками. Помню, как будто все было вчера, и тело холодит от этих ощущений.
Когда появилось больше свободного времени, Виктор Иванович решил записать воспоминания: чтобы не забывали, берегли мир и самое главное наше счастье – детей.
Виктор Иванович на приеме у губернатора Иркутской области
А еще предложил в Иркутске установить памятный знак детям – узникам концлагерей. Эскиз памятника прошел все необходимые согласования, был утвержден художественным советом при мэре Иркутска, выбрано место, но дальше разговоров дело не пошло. Прошло пять лет, а монумент в городе не появился. Наверное, как обычно, денег не нашлось.
– Что-то происходит в мире, что-то происходит с нашей памятью, – размышляет Гуров. – Вот и организация детей – узников концлагерей стала номинальной. 46 таких узников в городе, старые все, за два года 19 человек умерли. В 1998 году было больше 230. Вынужденно закрылась наша общественная организация, не смогли мы соответствовать требованиям, которые к ним предъявляют. Вошли в городской совет ветеранов и потерялись в нем. Есть секретарь, который пишет всем нашим открытки к праздникам и дням рождения, а больше в жизни бывших малолетних узников ничего не происходит. В совете ветеранов про нас редко вспоминают.
Давайте вспомним мы.
Как я впервые увидел мертвого человека
В то далекое время мы жили в рабочем поселке Думиничи (сейчас Калужская область). Наш поселок расположен в километрах тридцати от Сухиничей, и фронт несколько раз своим огненным валом прокатывался по нему, то освобождая нас, то оставляя врагу. Дом наш находился на улице Рабочая. Тогда это была самая крайняя улица поселка и самое высокое место в нем.
Когда шли бои, часто снаряды пролетали над нашим домом, и находиться в нем в это время было небезопасно. В такие дни мы уходили к знакомым в нижнюю часть поселка или в соседнюю деревню. К этому времени в нашей семье осталось четыре человека: бабушка Ольга Федоровна (в семье ее звали маменькой, это была мать моего отца), мама Надежда Николаевна (ее мы с сестрой звали мама Надя), сестра Оля, которой шел третий год (в семье ее звали дочкой) и я. Мне шел шестой год. Это была зима 1942 года.
Однажды утром, когда все сидели за столом, нетерпеливо постучали в дверь. Пришла соседка хозяев и стала нас ругать, что мы совсем не собраны, а в деревне немцы, людей выгоняют из домов, а сами дома поджигают. Все стараются быстрее выйти из горящего поселка.
Мы в спешке закончили свой завтрак, собрались и раньше хозяев вышли на улицу. Было уже светло. По улице двигалась большая колонна людей, больше напоминающая толпу. Мы присоединились к ней. Колонна двигалась в сторону нашей улицы. Немцы вошли с противоположной стороны, в той части был виден дым горящих домов. На заснеженной дороге на пустыре стоял немецкий патруль. Солдаты начали махать руками и кричать, чтобы мы повернули обратно в поселок. Колонна остановилась. Слышна была винтовочная стрельба, изредка доносились звуки разрывающихся снарядов.
Дорога из поселка была занесена снегом. Пройдя по ней совсем немного, я увидел, как люди по глубокому снегу обходили стороной одно место. Старушки крестились. На дороге, на правом боку, поджав ноги в лаптях, прижав к груди котомку и посох, лежал бородатый старичок. На мой вопрос, почему этот дедушка здесь лежит, бабушка ответила: «Тише, его убили немцы». Так я впервые увидел мертвого человека и впервые испытал какое-то очень тревожное чувство, что такое может произойти и с моими близкими. Разумеется, кроме меня. Я умереть не мог, потому что очень не хотел и даже не представлял собственной смерти.
Мы двигались дальше, из школы-семилетки раздалась пулеметная очередь. Какая-то женщина рассказала маме, что там немцы недавно убили учителя. Когда проходили мимо школы, я увидел, что дверь в нее была приоткрыта, а на пороге лежал человек. Видны были его ноги, туловище находилось в помещении. С тех пор я уже ни у кого про убитых не спрашивал, в моем сознании укоренилось понятие смерти как какого-то невероятно великого печального события, безжалостного и бесповоротного. Больше всего меня поражала мысль, что невозможно вернуться в то, что было когда-то.
Село Усты, Калужская область, Думинический район, родина мамы
Так с колонной мы дошли до деревни Думиничи, где у бабушки были знакомые, у которых мы остановились. Мы и раньше находили у них убежище во время боев в поселке.
На улицу я не выходил. Мама и бабушка ежедневно ходили в поселок – надо было накормить скотину. Корова и оба поросенка уцелели. Мама говорила, что у поросят обожжены были уши. Вскоре всю нашу живность забрали немцы. От коровы нам они отдали только две ноги. После этого в поселке стало нечего делать и мама с бабушкой решили уехать в родную деревню мамы – Кремичное. Она в километрах двенадцати от деревни Думиничи. Загрузив весь свой скарб на санки и усадив в них мою сестру, мама взялась за шнурок и потащила их, бабушка подталкивала сзади, я шел следом.
Вымершая деревня
Скоро мы въехали в соседнюю деревню. От нее остались только кирпичные стены домов с печками внутри. Нас обогнали сани-розвальни с немецкими солдатами. Проезжая мимо, некоторые солдаты, вытянув шеи, разглядывали нас. Маме с бабушкой это очень не понравилось. Проехав немного вперед, немцы остановили лошадь. Один из них подбежал к нам и, наклонившись, стал рассматривать бабушкины валенки. Мама была обута в бурки. Она его не интересовала. Он заставил бабушку показать валенки со всех сторон, махнул рукой, добежал до саней, завалился туда, и вскоре упряжка потерялась из виду. Придя в себя, мы продолжили свой путь.
Деревня казалась вымершей. Скорее всего, жители оттуда были выселены. То, что я увидел здесь, меня потрясло. Слева от дороги на снегу в какой-то неестественной позе сидел наш солдат. Белый маскхалат был расстегнут, а ноги совершенно голые – видимо, немцы сняли с него, уже застывшего на морозе, валенки.
Приглядевшись, я увидел, что этот луг был усеян телами наших солдат-лыжников. Они бесформенными бугорками выделялись на снегу.
Справа от дороги, метрах в пяти от дома, буквально повиснув на лыжных палках, застыл другой мертвый лыжник в маскхалате. Видимо, немцы, поставившие тела наших солдат в такие позы, таким образом поразвлекались. Бабушка, глядя на всё это, крестилась и, всхлипывая, читала какую-то молитву.
В Кремичное приехали еще засветло. Поселились в школе, которая стояла на краю деревни метрах в двухстах от леса, у дороги в село Дубровка. Небольшое деревянное строение школы состояло из двух помещений, соединенных сенями. Правое крыло было не полностью достроено, а в левом, где поселились мы, было три комнаты. Мы расположились в зале. В школе, за печкой, уже жила семья с тремя детьми.
Как-то мы заметили, что вечерами в дальней деревне видны фейерверки из осветительных ракет. Детвора садилась на скамейку у окна, и мы смотрели на эти удивительные салюты. Скорее всего, это была сигнальная связь. Рации в армии тогда были редкостью, а световая сигнализация при хорошей погоде работала надежно.
Однажды к нам пришел немецкий солдат с ведром. С нами была мама. Немец деловито осмотрел прихожую и зашел в зал. Там он увидел в углу ящик с картошкой. Не обращая внимания на маму, он двумя руками стал нагребать картошку к себе в ведро. В наших деревнях картошку для хранения на зиму засыпали в ямы. Сверху слегка укрывали чем-нибудь утепляющим – соломой, а затем засыпали землей. Но зима 1942 года была необыкновенно морозной, и картошка в ямах почти полностью замерзла. Наша сгорела в подполье вместе с домом.
Родственники смогли выделить немного картошки, чтобы мы как-то продержались. Маме было трудно объяснить это немцу, да он не очень-то и слушал ее. Тогда она попыталась высыпать картошку из его ведра. Немец возмутился и вырвал у нее ведро. Она стала пригоршнями вынимать картошку, а немец закидывал ее назад. Оба они кричали друг на друга. В конце концов, немец плюнул, высыпал из ведра остатки картошки и ушел. Мать, набросив что-то на себя, пошла жаловаться коменданту.
Здесь, в Кремичном, кроме тетки, у мамы был отец, мачеха и три брата. Старшего – Петра – призвали в армию во время всеобщей мобилизации в самом начале войны. Второму ее брату – Николаю – в это время было тринадцать лет, а младший Анатолий всего лишь на год был старше меня. Зачастую, когда в поселке затихал особо ожесточенный бой, мой тринадцатилетний дядька Николай с десятилетним братом Юрой пробирались к нам, чтобы убедиться, что мы все живы. Я до сих пор не могу понять, как можно было отпускать детей в такое время. Ведь, чтобы из Кремичного добраться до Думиничей, надо было пройти через две-три деревни, в зависимости от дороги. А там еще не известно, были они у наших или захвачены немцами.
Немец к нам зачастил
Однажды морозным днем в дверь к нам громко постучали. Обычно так стучали немцы, возмущаясь, что дверь почему-то заперта. Когда наконец отворили, вошел заиндевелый немец. Он был в портупее и с винтовкой. Пройдя в зал, уселся на табурет и деланно затрясся, показав, как он замерз и зашел, чтобы погреться. Из его рассказа я понял, что он был в патруле на въезде в деревню. Немец был немолодой и очень разговорчивый. Вдруг он увидел мою сестру. «Цурка, ком», – позвал он ее. К моему удивлению та, не спуская с него глаз, подошла. Немец что-то восторженно ей говорил, а она, нисколько не смущаясь, обследовала его «доспехи» – портупею, пряжки. В общем, с моей точки зрения, вела себя не так, как мне бы хотелось.
Немец к нам зачастил. Помню, как он однажды принес фотографии. Оказывается, у него дома была дочь такого же возраста, как моя сестра. Мне запомнилось одно фото, на нем была траншея с трубами и стоял большой уже мальчишка в какой-то форме с короткими штанишками. Немец объяснил маме и бабушке, что это его сын и он в гитлерюгенде. «Это как у вас пионеры», – объяснил он. Тыча пальцем в фотографию с сыном, он сказал, что «Москау капут» и он поедет туда, к сыну, что ему не нравится война. На кулаках он показал, что, если бы Гитлер и Сталин пободались между собой и на этом закончили, было бы «гут». Бабушке и маме эти посещения надоели, и однажды, когда в окно увидели приближающегося к школе этого немца, они сестру спрятали под кровать за мешок, в котором находилось всё наше добро. Зайдя в зал, немец спросил: «Где цурка?» Женщины стали объяснять, что ее нет дома, что она в гостях у родственников. Немец не поверил, покачал головой, осмотрел зал, подошел к кровати, наклонился и вытащил из укрытия сестру. На этот раз он принес гостинцы. Дал мне и сестре по конфете. Я никогда не пробовал таких конфет. Это были леденцы. До войны я ел подушечки, петушки на палочке, шоколадные помадки, изредка из Ленинграда то кто-нибудь из теток, то отец привозили шоколадную конфету, а вот таких не знал. Услышав про шоколад, немец с каким-то сожалением промолвил: «О шоколаден, шоколаден».
Маленький Виктор в шлеме
Живые куклы
Как-то рано утром, когда было еще темно, в окно постучали. Бабушка и мама стали нас одевать. Сестра никак не могла проснуться и тихонько хныкала. Наконец мы собрались и с санками прибыли к деревенскому колодцу. Здесь была почти вся деревня, стоял людской гомон. Когда посветлело, выстроив в колонну, вооруженные немцы погнали нас в сторону соседнего села Усты.
Мы вышли на дорогу, которая шла через Усты на железнодорожную станцию Палики. На станции мы остановились у сестры дедушки Филиппа. Мне кажется, что жили там долго.
Снег уже начал подтаивать, когда всех снова собрали на станции. Нас поместили в телятники и повезли в сторону Брянска. От Палик до Брянска километров восемьдесят, но везли нас очень долго, с длительными остановками.
Когда мы приехали, нам приказали всем выйти из вагона. Я помню, как мы переходили железнодорожные пути. Мама на руках несла сестру, бабушка тащила узел с пожитками, а я шел рядом. Вскоре мы подошли к большому кирпичному зданию. Перед входом в него была бетонная площадка, на которую, опоясывая ее с трех сторон, вели бетонные ступени. Возле здания сновал народ, мы вошли в большую дверь этого здания. То, что я увидел, меня поразило.
Я почему-то решил, что мы попали в огромный магазин, где на полках находились живые куклы.
Они самостоятельно забирались на эти полки по вертикальным лестницам, сами рассаживались. Стоял разноголосый шум. Конечно, больше всех слышались детские голоса. Мы расположились недалеко от входа. Мама куда-то отлучилась, а бабушка уселась на мешок с нашими пожитками. Я наклонился к ее уху и, очень смущаясь, попросил купить мне какую-нибудь из этих кукол. Никогда раньше у меня не было желания играть с куклами, но тут дело было другое. Эти куклы двигались! Бабушка широко раскрытыми глазами посмотрела на меня и удивленно сказала: «Ты что, сдурел? Какую еще куклу? Где ты ее увидел?»
И вдруг я словно прозрел. Как-то разом осознал, что это вовсе не магазин, а на полках сидят не куклы, а настоящие люди, только в отдалении.
Взрослых на лестницах почти не было видно, но детвора всё время сновала, то вверх, то вниз. Я помню, что после этого прозрения мне стало даже стыдно. Я понял, что со мной случилось что-то, что осуждается людьми, и что в дальнейшем надо быть более внимательным ко всему, что происходит рядом. Уже став взрослым, я читал воспоминания одного еврея, который в детстве, будучи то ли в гетто, то ли в концлагере, наблюдал подобный эффект и тоже принял барак с многоярусными нарами за магазин, а людей за двигающиеся куклы.
Вскоре нас, вновь прибывших, толпой привели к другому похожему зданию. Мы зашли одними из первых и заняли ячейку на нижнем ярусе нар. Высота яруса была такая, что можно было сидеть взрослому человеку. Нары были в несколько ярусов и находились почти в центре дома. От стен было такое расстояние, что можно было свободно ходить. Больше всего расстояние до нар было со стороны входа. Там стояло несколько круглых столов.
Обед привезли в какой-то металлической бочке на лошади. Установили повозку недалеко от входа в корпус. К этой полевой кухне быстро выстроилась очередь из обитателей нашего корпуса. Бабушка с сестрой, получив свои порции, остались на нарах, а мама со мной пошла за стол. Стол оказался очень высокий. Стульев не было. Взрослые ели, стоя за столом, а мне соорудили подставку из каких-то ящиков. С нами обедали еще две незнакомые мне женщины. Взрослые между собой спокойно разговаривали, неспешно черпая ложкой из тарелок, и не обращали никакого внимания на меня.
А меня распирало от возмущения. Мне совсем не нравился суп, который женщины за столом называли баландой. Сколько себя помню, у меня была проблема с аппетитом, но этот суп, казалось, есть было невозможно никому. Что суп был жидкий – это еще ничего, сварен он был из неочищенных зерен гречки. В супе была пара кусочков картошки «в мундире», меня от нее всегда подташнивало. Как такое едят взрослые и еще хвалят, мне показалось подозрительным. Я ложкой выбрал весь бульон, съел пару кусочков картошки. Попытался пожевать шелуху от гречки, но это было бесполезно. Да и есть мне уже не хотелось. После обеда мы с сестрой в компании нескольких ребят вышли из корпуса погулять и заодно обследовать наше новое место обитания.
На бетонной площадке у входа и по сторонам широких ступенек стояли наши раненые военнопленные. У одного из них были костыли, у других самодельные костыли из каких-то палок. Кто с котелком, а кто с какой-нибудь банкой. Все они просили что-нибудь поесть. Позже я узнал, что их почти не кормили, и раненые, чтобы хоть как-нибудь продержаться, с надеждой приходили к нашим корпусам. Им помогали, хотя за это охрана из гражданских ругала, но никого не наказывала. Единственное, за что ожидало наказание, если давали военнопленным соль. Говорили, что от соли голодные люди опухают и быстро умирают.
Вскоре я изучил окрестности возле нашего корпуса. Это было самое высокое место в лагере. Слева, в одном ряду с нашим зданием, стояло еще несколько таких же. Там всегда было очень людно, и я туда никогда не ходил, боясь затеряться. За этим рядом корпусов, вплотную к ним, проходило высокое ограждение из колючей проволоки. Ограждение было из двух рядов. Между рядами было большое расстояние. Там ходила лагерная охрана. У корпусов не было. Все мы могли свободно передвигаться по территории лагеря. За порядком наблюдали мужчины с белыми повязками на рукавах. Говорили, что за нарушение порядка они могли публично высечь виновного. В корпусе с трудом удавалось поддерживать маломальский порядок. На верхних ярусах оказались и пожилые люди, которым лазанье по вертикальным лестницам было порой не под силу. И, видимо, это способствовало тому, что временами с верхних ярусов вниз, между нарами выливали нечистоты. В этом случае в нижнем ярусе поднимался гвалт, но находили или нет виновных, я не помню.
Мне до сих пор помнится запах, который стоял в воздухе лагеря – это запах хлорной извести и камфары. Мне казалось, что камфарой пахла даже баланда. Люди в нашем корпусе умирали ежедневно. С умершими прощались у подъезда корпуса. Покойник лежал в гробу, но куда его увозили позже и как хоронили, я не знаю. Вряд ли эта благопристойность соблюдалась до конца. Сомневаться в этом у меня есть основания.
Когда играешь, забываешь, что хочется есть
На какое-то время я подружился с мальчиком из нашего корпуса. Он был, наверное, на год младше меня, но сообразительный и инициативный. Часто у него возникали интересные предложения по части проведения досуга.
Как-то он предложил пойти к немецкому охраннику, который ходил в проходе между рядами проволоки, и попросить что-нибудь для игры, хотя бы отстрелянных гильз. Увидев, что я в эту затею не очень-то верю, сказал мне: «Знаешь, однажды ребятам из соседнего корпуса немец через проволоку бросил детский трехколесный велосипед». Это меня здорово заинтересовало. О велосипеде я давно мечтал. Мы уговорили еще несколько ребятишек и пошли за угол к колючей проволоке.
Ребята стали просить у охранника гильзы, по которым он ходил. Ими было буквально усеяно всё пространство между рядами проволоки. Ребятишки всё время повторяли: «Пан, дай!» Я с сестрой стоял неподалеку в ожидании, чем всё это кончится. Заиметь гильзы я был не против, но просить почему-то стеснялся.
Немец был совсем молодой и вначале делал вид, что никого не замечает. В какой-то момент осмотрелся по сторонам, забросив винтовку за спину, наклонился, захватил двумя пригоршнями валяющиеся на земле гильзы и с размаху швырнул их через проволоку в нашу сторону. Мы с радостными возгласами кинулись подбирать эти неожиданные дары. Вдруг я услышал громкий голос бабушки, которая стояла с сестрой и на чем свет стоит ругала меня за то, что я попрошайничаю у немца. Она заставила меня выбросить пару гильз, которые мне достались с такими моральными издержками. Больше у немцев я уже ничего не просил.
Болезни и потери
Мне запомнилось, как на пустыре, за разбитым одноэтажным зданием мы провожали бабушку Лену, моего брата Юру и дедушку Филю. Их увозили в Германию. Они были на небольшой площадке за невысокой оградой из колючей проволоки, молчаливо сосредоточенные. Не торопясь передвигались, тихо разговаривали между собой и с провожающими, стоящими по другую сторону проволоки. Мама молча плакала, вытирая слезы платочком.
Вскоре, после отъезда родственников, мама заболела, и ее положили в госпиталь. Однажды мы втроем пришли в госпиталь навестить ее. Под госпиталь было переоборудовано высокое и длинное кирпичное здание, которое находилось в нижней части лагеря и было отгорожено от него одним рядом колючей проволоки. Вход в госпиталь находился со стороны лагеря.
Мама Надя
Скорее всего, раньше здесь было депо по ремонту паровозов, потому что посреди здания проходил широкий коридор и в нем проложены рельсы, а по сторонам – прежние бытовки и мастерские, переоборудованные в палаты для больных. Бабушка провела меня с сестрой через огромные ворота в боковой стене. Напротив ворот в палату была открыта дверь. В коридоре было прохладно и мрачно. Подойдя к ней, я увидел, что на полу в коридоре, у открытой двери палаты, подстелив под себя пальто, лежит мама. Мы с сестрой были на седьмом небе от радости, увидев ее. Поговорив с ней, мы уходили к себе с надеждой, что мама скоро вернется.
Как-то плохо почувствовала себя сестра. Бабушка заметила у нее на теле пятнышки. Пригласили медика. Помню, что это был мужчина с небольшой бородкой, уже в возрасте. Он что-то говорил бабушке, но главное, сказал, что надо беречь ее от света, и бабушка, после ухода медика, над местом, где лежала сестра, сделала полог. Сестре стало совсем плохо. Она уже сама не поднималась.
Я помню, как со своей давней подругой Ольгой Букаровой, с которой мы неожиданно встретились в лагере, мы шли в сторону госпиталя, возможно, навестить маму, не знаю. Я шел, не вникая в их разговор, глазея по сторонам.
Вдруг у меня подкосились ноги в коленках, и я повис у обеих бабушек на руках. Те меня подняли за руки. Я попытался стать на ноги, но ноги меня не слушались.
Бабушка возмутилась, подумала, что я решил подурачиться. Она не могла поверить, что я тоже могу заболеть. Но это случилось. Кое-как мы добрались до нашего корпуса.
Меня положили рядом с сестрой. Она уже почти не разговаривала. Едва повернув в мою сторону голову, она молча долгим взглядом смотрела на меня, и этот ее последний как бы прощальный взгляд навсегда остался в моей памяти. Больше я сестру уже никогда не видел.
Не помню, как меня бабушка довела до госпиталя. В памяти осталось, что мы стоим посреди мрачного огромного коридора. Двери всех палат закрыты. В коридоре холодно, сумрачно и как-то жутко. К нам подошел мужчина с каким-то блокнотом. Он поговорил с бабушкой, которая мне после сказала, что я должен остаться здесь. Единственное, что меня как-то успокаивало – я знал, что здесь была моя мама.
Мне запомнился там гороховый суп. Именно суп, а не баланда. Так его здесь все называли. Он был жидкий, картошки в нем почти не было, но был горох, который я ел с большим удовольствием. Не могу сказать, что нам этот суп давали ежедневно, но когда нам его приносили в палату, это уже был праздник.
Ко мне часто приходила бабушка. Санитара это страшно бесило. В очередной визит он открыл окошечко в двери и заорал: «Что вы тут всё ходите и ходите? Сдох ваш Витя!» Бабушка, скорее всего, была не одна, а с подругой Ольгой. Санитар захлопнул окошко и отошел от двери. Поведение его возмутило всех больных в палате. Многие женщины стали кричать на него. Я как мог быстро слез с кровати, подошел к двери и, стуча в нее кулаками, начал, как мне показалось, громко кричать: «Маменька, я живой!» Но из-за двери мне никто не отвечал. Возмущение больных, видимо, подействовало на санитара. Он открыл дверь и проорал: «Можешь идти к своей маменьке!»
Я, не переставая плакать, выглянул за дверь. Огромный мрачный коридор был пуст. Бабушка уже ушла, удрученная известием о моей смерти. Больше уже никогда я ее не слышал и не видел. Позже мы узнали, что ее вывезли куда-то в Белоруссию, где она и умерла.
Я пару секунд постоял за дверью, пока не понял, что бабушку мне уже не догнать, а если я побегу искать ее, то могу заблудиться и вообще потеряться. Ведь ноги меня едва держали, а в голове была тяжесть и она кружилась. Меня охватил ужас. В палате хоть и плохо, но там были люди, а в коридоре была какая-то пугающая меня бесконечная пустота и одиночество. Я вернулся в палату. Санитар молча запер дверь. Ноги меня больше не держали. Я, продолжая плакать, присел у двери, прижавшись к ней спиной. Более-менее успокоившись, забрался к себе в «постель», постарался поскорее уснуть, в надежде, что хоть во сне увижу что-нибудь приятное.
Когда я проснулся, уже был вечер. У входа в палату на тумбочке стоял граненый стакан с молоком, на нем лежал кусочек белого хлеба. Такой вкуснятины я уже давно не видел, даже дыхание перехватило от нахлынувших чувств и догадок. Я закричал санитару: «Что, маменька приходила?» Он сказал: «Да». «А почему меня не разбудили?» «Ты крепко спал, а маменька еще придет», – ответил он мне. Я встал с постели и почти побежал к тумбочке. В стакане была простокваша, которую я наполовину сразу же выпил, а кусочек хлеба положил на буржуйку. Ноги меня еще плохо держали, и когда я шел, старался рукой придерживаться за нары. Я улегся на свою постель и через некоторое время снова подошел к буржуйке, перевернул хлеб. Вскоре я наслаждался обжаренным хлебом, запивая его оставшейся простоквашей.
Как я не узнал маму
Как-то санитар пообещал привести меня к маме. От нахлынувших радостных чувств я стал шмыгать носом, а войдя в палату, разревелся. В палате был один ярус нар, напротив входа, у широкого окна. На нарах сидели женщины. Все были налысо пострижены и, обращаясь ко мне, что-то громко говорили, почти кричали. Может быть, из-за того, что слезы застилали мне глаза, а из окна падал сильный свет, женщины показались на одно лицо. Казалось, что все они тянут ко мне руки и зовут к себе, а я никак не мог понять, которая же из них моя мама.
Я подошел наугад к одной из женщин, сидящих на нарах. Она передвинула меня к своей соседке, и так, передавая меня из рук в руки, я попал к крайней справа. И только тогда в этой исхудавшей, безволосой женщине я узнал свою маму. Мы оба невероятно были счастливы и плакали от радости. Она расспрашивала меня, как я оказался в госпитале и что с сестрой и бабушкой, а я в свою очередь спрашивал ее про бабушку. Вошел санитар из маминой палаты и сказал, что мне пора уходить, так как начинался обход, а после обхода я снова могу зайти.
Чувство радости переполняло. Я снова направился на бревна, чтобы на солнышке переждать обход. Только на моем месте на бревнах сидела какая-то женщина. Чтобы не просмотреть сигнал, который мне должны были подать из окна, когда закончится обход, я сел поближе к окну, рядом с этой женщиной. Мы сидели молча. Женщина спросила меня, почему я плачу. На что я с гордостью ответил, что нашлась моя мама и что после обхода снова пойду к ней. Она спросила, кто я. Я рассказал, что нас здесь четверо. Мама Надя и я в госпитале, а маменька и дочка (так у нас в семье звали мою сестру Олю) в бараке. Женщина, повернувшись ко мне вполоборота, с каким-то сожалением посмотрела на меня и тихо, нараспев сказала: «Я вас знаю. Вы из Думиничей. Дочка у вас умерла, а маменька вас бросила и уехала в Белоруссию».
Я был потрясен.
Мигом я сорвался с бревен, влетел в палату к маме и с порога закричал: «Мама Надя, наша дочка умерла, а маменька нас бросила!»
В палате наступила тишина, а затем раздался громкий плач мамы и женские голоса.
Позже мама про свою болезнь рассказывала, что у нее от высокой температуры случился менингит и она долгое время находилась без сознания в каком-то бреду. Появились пролежни. Отказали ноги. Она помнила, как к ней пришла бабушка и через окно сказала, что ее вывозят в Белоруссию. Мама уже слышала, что отъезд можно отсрочить, и стала ей об этом говорить, но в этот момент потеряла сознание, а когда пришла в себя, то увидела, что бабушка вся в слезах отвернулась от окна и пошла на выход. Мама пыталась до нее докричаться, но, видимо, бабушка ничего не услышала и так окончательно ушла из нашей жизни.
Менингит у мамы не прошел без последствий. Ноги у нее отнялись, но, тем не менее, она как-то решила навестить меня в детдоме. После она рассказывала, как, опираясь на стены, на бесчувственных ногах, отправилась ко мне в палату. Санитары ее задержали уже в метрах трех от дверей палаты. Назад санитары едва привели ее, так как ноги у нее отказали. Она возмущалась, что ее не пускают к ребенку. После этого мой санитар добился, чтобы меня из детдомовской палаты перевели к матери.
Телегу загружали трупами
Вдоль корпуса госпиталя проходила дорога, по которой ездили телеги с грузом, ходили навещать больных родственники из лагеря. За дорогой в один ряд колючей проволоки был отгорожен основной лагерь. Через дорогу у проволоки, недалеко от ворот в корпус, стояла большая кирпичная будка. Мы ее называли часовней. К ней под вечер подъезжала широкая телега, запряженная двумя «австрийскими» тяжеловозами, так мы их называли. Это были лошади очень больших размеров. Упитанные и степенные. В этой будке настежь распахивали большие двери, и оттуда двое мужчин, держа под мышки и за ноги, выносили трупы и с размаху забрасывали их в телегу.
Телегу загружали трупами с большим верхом. Все трупы были голыми. Их сверху закрывали брезентом и увозили.
Как-то, возвращаясь с улицы в палату, взглянул на бабушку-старожила, и мне показалось, что она умерла. Я наклонился к ней. Лицо ее было спокойно. Несмотря на то, что вокруг меня много умирало людей, покойников я почему-то страшно боялся. Я ничего лучше не придумал, как дотронуться до ее лба указательным пальцем. Внезапно бабушка открыла глаза и, глядя на меня в упор, сказала: «Господи, умереть спокойно не дадут». Я не ожидал и готов был провалиться на месте. Услышал ли кто, кроме меня, эти слова умирающего человека, я не знаю, но мне они врезались, как безжалостный укор, на всю мою жизнь.
Из лагеря стремился выбраться каждый
Здоровье мамы между тем улучшилось. Она стала лучше ходить, и я не помню, чтобы она кричала по ночам.
Как-то санитар нас предупредил, чтобы в определенное время мы из палаты никуда не выходили. Нам будут предлагать сыр, но чтобы никто не вздумал его брать, он отравлен. В объявленное время в палату вошли двое военных: офицер и рядовой. Один правой рукой под мышкой держал большую головку сыра. Офицер с каменным лицом, глядя куда-то вдаль, что-то проговорил и показал на головку сыра. Все, находящиеся в палате, как-то нехотя, отрицательно покачали головами. Офицер какое-то время молча постоял. Затем отдал честь, что-то сказал своему спутнику, и они вышли.
Мама уже хорошо стала ходить, хотя не так быстро, как до болезни. Я краем уха услышал, что она спрашивала у нашего санитара, каким образом можно попасть в Белоруссию, а не в Германию. Нас в госпитале немного приодели. Ведь одежда была у нас зимняя, а на улице уже потеплело и вовсю цвели одуванчики. Мама подобрала себе платье, мне нашли рубашонку и короткие штанишки на лямках. Благо в коридор, на какой-то тележке, завезли большую кучу одежды. Одежда была ношеная и не исключено, что снята с трупов, но у обитателей госпиталя выбора не было.
На нас тоже оформили документы. Мама говорила, что всем занимался всё тот же наш санитар. Мы свободно из госпиталя дошли до нужного барака. Вскоре привезли обед. У нас был котелок, ложки и что-то похожее на тарелки. Баланда оказалась не такой жидкой, как обычно, и с кониной. У всех это вызвало восторг, и никто из узников не мог понять, по какому случаю такой пир. А мы с мамой всё знали и изредка многозначительно переглядывались. Наконец, все пообедали и успокоились.
Виктор Гуров на международной конференции малолетних узников фашистских концлагерей в Иркутске. Сентябрь 2014 года
Вдруг раздается команда собрать свои вещи и всем на выход. Барак зашумел, как потревоженный улей. Многие женщины заголосили: «Куда сейчас нас погонят и что нас ждет впереди?» Неопределенность всегда мучительна. Все обитатели барака выстроились в колонну. Провели перекличку по спискам. К нам никаких претензий не было. Нашу колонну привели вниз к ограде, за которой находился госпиталь. Вызывали по нескольку человек. Каждому выдавали что-то упакованное в яркой фольге размером с плавленый сырок и маленький ломтик хлеба. Мне стоило больших усилий, чтобы удержаться от соблазна тут же открыть упаковку.
Война осталась позади
Приказали садиться в фургоны. Ехали мы совсем недолго. Высадили нас то ли на площади, то ли на большой платформе. Народу было много. У женщины пропал чемодан. Она громко обвиняла кого-то в краже. Тот возмущенно отпирался. Спорящие долго не могли успокоиться. Как мы садились в вагоны-телятники, ушло из памяти, но запомнилось, что я сижу с мамой у отодвинутой двери вагона-телятника и во все глаза рассматриваю проплывающие перед нами виды.
Стояла теплая солнечная погода. Нас везут среди лугов и полей. На лугах мирно пасутся коровы, и казалось, что война осталась где-то далеко—далеко и самое страшное осталось позади. Я помню, как мама ведет меня за руку по городу. Я знаю, что это Минск. Мы пришли на какой-то рынок. Он был под открытым небом и недалеко от нашего поезда. Женщины продавали разные вкусные продукты. Кто с небольших скамеечек, кто с табуреток. У некоторых на траве были расстелены белые полотенца, а на них лежали большие темно-красные ягоды. Казалось, что запах этих ягод витал над рынком.
На поезде нас привезли в Забрежье, это большое село с железнодорожной станцией Воложин. От него до районного центра Воложин километров двенадцать. Нас определили в дом к какой-то женщине, у которой был мальчик моего возраста. Мы с ним быстро подружились. Разговоры вертелись в основном вокруг меня. Ребят интересовало, откуда я? Где жил раньше? Как попал к ним в село?
Через какое-то время мама добилась перевода в село Филиппинята. Это в километрах восьми от Забрежья. Какое-то время мы жили у хозяина по фамилии Трус, а потом, получив разрешение, перебрались в дом к Милевским.
Мама это после объясняла тем, что Трусам нужна была настоящая помощница по хозяйству, а мама всё еще не окрепла от перенесенной болезни, хотя пролежни уже начали затягиваться, в ногах она чувствовала тяжесть, и ей было не под силу выполнять то, что от нее требовал хозяин.
В Забрежье жила большая еврейская община. После прихода немцев всех евреев обязали носить шестиконечные звезды и запретили ходить по тротуарам. Затем поселили их в гетто. Мама меня подвела к колючей проволоке, которой была обнесена территория гетто. На переднем плане, за проволокой, была широкая лужайка. Здесь, кто на ящике, кто на табуретке, сидели женщины, о чем-то беседуя между собой. Рядом с ними играли ребятишки. Ближе к нам оказались качели. На бревно была положена доска, а на ней качались мальчик и девочка. Мама, буквально вцепившись рукой мне в плечо, чуть не закричала, показывая на девочку: «Витя, посмотри, как она похожа на нашу дочку!» и заплакала от нахлынувших чувств.
Жизнь во время войны была насыщена событиями, и не всегда благоприятными, а я был некрещеный. Было решено меня окрестить. Крестной мамой согласилась быть тетя Фронка. И вот мы в церкви. Очень много народу – было то ли воскресенье, то ли церковный праздник, не знаю. Мне выбрали крестного отца. Он жил неподалеку от церкви. Маме не полагалось участвовать в этой процедуре, и она вышла. Я помню, как священник взял меня за руку и обвел вокруг купели. Освятил святой водой и помазал чем-то лоб. В конце этой процедуры он сказал: «Ну а теперь сам перекрестись». Я задумался, чтобы чего-нибудь не напутать. За спиной услышал, как знакомая девчонка Реня кому-то сказала: «Он боится!» Меня это возмутило. Я опустил правую руку ото лба, повернулся к ней и сказал: «Не боюсь я, а не умею!» Получилось неожиданно очень громко и как-то забавно. Присутствующие засмеялись. Даже священник заулыбался, а вслух очень по-доброму сказал, что я еще научусь креститься, а не умею потому, что там, где я жил, не было церкви.
Мама помногу работала. Ее старались приглашать на сельхозработы, чтобы дать возможность заработать, так как у нас ничего не было – ни одежды, ни обуви, ни белья и вообще каких-либо средств к существованию. К осени она заработала льна, обработала его, спряла на прялке пряжу, чем-то ее выкрасила и наткала полотна, из которого на руках сшила себе платье, а мне вторые короткие штанишки с лямками, зимние штаны и рубашку. На зиму жители нас снабдили теплой одеждой.
Вечерами можно было видеть вдалеке мерцающие огни с заревом. Это означало, что где-то горит дом или сжигают жителей очередного гетто.
В Забрежье гетто тоже уничтожили. Рассказывали, что людей приводили в большой сарай и там расстреливали, потом его поджигали. Когда мама узнала о произошедшем, она долго потихоньку плакала, часто вспоминая свою дочь и ту незнакомую девочку, которая была похожа на мою сестру. У нее вновь обострилась непроходящая боль в сердце от безвозвратных потерь.
Зимой иногда заходили к нам партизаны. Дверь им открывала мама. Они обычно проходили в зал, садились за стол и довольно долго о чем-то тихо разговаривали.
В соседней деревне жила так же вывезенная немцами женщина с ребенком. Ее вызвали досрочно в Воложин, будто бы для отметки. Она с ребенком ушла, а назад не вернулась. Мама, когда узнала об этом, сильно забеспокоилась. Вскоре мы услышали, что немцы сожгли жителей деревни Кряжино. Через пару дней мама получила требование явиться вместе со мной в Воложин для того, чтобы отметиться, хотя должна была идти на отметку гораздо позже. Я помню тот теплый солнечный день, когда мама меня разбудила и сказала, что сегодня мы вместе пойдем в Воложин. Я всегда переживал за маму, когда она уходила туда одна. Поэтому предложению ее я очень обрадовался. Тетя Фронка сварила нам пару яиц, выделила полстакана сливочного масла, хлеб у нас был свой. Тетя Фронка почему-то время от времени вытирала слезы. Мы вышли из дома, и она помахала нам рукой. Мы шли к партизанам.
Поскольку вы здесь…
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Говорят, что у войны — не женское лицо. Но когда война приходит, женщины никуда не деваются. И война проходит по их судьбам паровым катком. Об одной из таких судеб, искалеченных Второй Мировой войной, я и хочу сейчас рассказать — со ссылкой на сайт «Комсомольской правды». Её нынешняя фамилия — Солонович. Но в историю Великой Отечественной она навсегда осталась вписана как Вера Курьян. Шестилетняя пленница гитлеровских изуверов.
Оригинал взят в http://www.kp.ru/daily/26371.4/3251701/
«КОГДА Я УЛЫБНУЛАСЬ, НЕМЕЦ ОПУСТИЛ АВТОМАТ И ДОСТАЛ ГУБНУЮ ГАРМОШКУ»
Подпись под знаменитым фото девочки с огромными глазищами гласит: «1944 год. Шестилетняя Вера Курьян из деревни Подвидки — узница концлагеря в Озаричах». Кстати, в подпись закралась ошибка — на самом деле деревня, из которой родом Вера, называется Подветка. То, что девочка на фото до сих пор жива, мне в случайном разговоре рассказали знакомые. Я разыскала в телефонном справочнике Веру — теперь ее фамилия Солонович — и напросилась в гости.
Вера Сергеевна встречает меня на пороге небольшой однокомнатной квартиры в общежитии в Бобруйске. Сейчас ей 76 лет, но улыбка и ясный взгляд у Веры Сергеевны такой же, как на том фото военных лет — спутать невозможно.
То самое фото военных лет, на котором — юная узница Вера Курьян
Подшивки журналов с кроссвордами, заставленный дачной рассадой подоконник, идеальная чистота… Вера Сергеевна рассказывает: после войны она вышла замуж, родила двоих детей, к ней часто приезжают в гости дети и внуки. Потом приглашает меня за стол — отведать потрясающе вкусных блинчиков. О войне она говорит спокойно и буднично, как будто это было не с ней, не с ее близкими…
— Сама я не помню начала войны, — признается Вера Сергеевна. — Потом уже люди рассказывали, что и как было. Все помогали друг другу, поддерживали, делились последним куском хлеба. Поодиночке бы не выжили.
Когда маленькой Верочке было два года, на их деревню напали немцы. Верина мама схватила люльку из лозы с новорожденной сестрой Веры Олечкой (такие люльки женщины брали с собой в поле и вешали на вбитые в землю колышки) и побежала вместе с Верой и ее старшим братом Женей на болото прятаться от немцев. Болото называли Бабинец, оно было несколько километров в диаметре.
— С нами в деревне жила учительница из Москвы Люба с двумя сыновьями. Она бежала в Бабинец со всеми, но болото было далеко, и она выбилась из сил. Люба взяла своих мальчиков и пошла к немцам. «Попрошу их, чтобы не стреляли, — сказала Люба моей маме. — Они же тоже люди, и у них тоже есть дети, просто с ними нужно поговорить, чтобы они поняли, как нам страшно». Больше мы ее не видели… Наш сосед Иван Голуб потерял в суматохе дочку и, когда искал ее, наткнулся на Любу. Он видел, как немцы привязали ее к дереву на глазах у ее детей и избили до смерти, несмотря на все ее мольбы.
После войны Вера Курьян прожила долгую и счастливую жизнь. Сейчас ей 76 лет.
Немцы безжалостно убивали даже стариков и детей, но маленькую Верочку почему-то пожалели.
— Мама еще не отошла от родов, и скоро силы покинули ее, она упала на землю, подмяла нас с братом и сестрой под себя — чтобы хоть как-то защитить. К ней подошел немец с автоматом, вскинул его, чтобы добить нас — и тут я зачем-то вылезла из-под мамы. Стала прямо напротив солдата и улыбнулась ему — наверное, пряжки мне его блестящие понравились, — рассказывает Вера Сергеевна.
Солдат тоже улыбнулся девочке, опустил автомат, достал губную гармошку и начал играть. А потом просто пошел дальше, оставив малышку и ее семью в живых.
Следующие четыре года они прожили на болоте.
«ДО СИХ ПОР НЕ ЛЮБЛЮ КОСТРЫ»
Ели ягоды, грибы, кору с деревьев, иголки. Первый год еще пробирались по ночам в деревню и таскали там, что могли, копали картошку по ночам, которая ближе к лесу росла. А как потом выживали — не представляю…
Пока люди выживали на болоте и спали на голой земле, в их домах в Подветке отдыхали немцы.
Одна женщина решила: лучше я своих курей передавлю, чем они немцам достанутся. Ночью доползла по борозде с картошкой к курятнику и передушила всех курей и петуха. Привязала к себе, сколько могла утащить, и только поползла обратно, как петух очухался и закукарекал во всю ивановскую! Всех немцев в деревне перебудил! Ох и убегала она оттуда, — смеется Вера Сергеевна. — Говорит, дались мне эти куры.
На болоте нельзя было выкопать землянку — собирали шатры из еловых веток, в них и жили. Костры разводили только ночью, совсем небольшие и только в полной тишине. Пока одни грелись у огня, другие вслушивались, не летит ли самолет, и при малейшем шуме их тушили.
До сих пор не люблю костры. Как увижу, страшно становится. Столько лет прошло, а все равно кажется, что сейчас немцы прилетят и бомбу сбросят. Пили болотную воду, выйти из болота за чистой боялись, ходили босиком даже в самые морозы — обувь было взять негде. Когда немцам становилось скучно, они приходили и стреляли наугад в болото, надеясь попасть хоть в кого-то, но сами идти туда боялись, не знали безопасной дороги.
«В ЛАГЕРЕ ОКАЗАЛОСЬ ЕЩЕ ХУЖЕ, ЧЕМ НА БОЛОТЕ»
В марте 1944 года немцы стали обстреливать болото со всех сторон, бомбили сверху. Люди не выдержали и стали выходить. Тогда немцы согнали их всех в кучу и погнали в концлагерь в Озаричах.
По дороге они добивали тех, кто не мог идти, но мы каким-то чудом дошли, хоть мама была уже очень слабая. Но этот лагерь оказался еще хуже болота, в котором мы жили.
Территория была ограждена проволокой, по которой пускали ток, людей не кормили, спали они на улице, многие просто замерзли заживо. К тому же в лагере царила полная антисанитария и свирепствовала эпидемия тифа.
Однажды мой брат Женя куда-то пропал. Наша тетка Ходосья, которая за нами присматривала все это время, пошла его искать.
Ходосья нашла восьмилетнего Женю валяющимся в ногах у немца. Немец ел тушенку из банки, а Женя умолял его оставить ему хоть чуть-чуть. Немца это очень раздражало, он несколько раз отпихивал мальчика сапогом, но тот подползал снова. Потом немец вылизал банку и выбросил ее, а Женя схватил, прижал к груди и побежал к маме. Он пальцем счищал остатки с ее стенок и мазал мамины губы — так хотел, чтобы она жила.
Мама уже несколько дней лежала без движения, у нее был тиф, обморожены руки, ноги, лицо. Темные пятна на лице у нее потом остались на всю жизнь… Тетка Ходосья взяла эту банку и говорит: «Деточка ж ты моя, она ж совсем пустая, там нет ничего». «Нет, есть! Есть!» — кричал Женя. А Ходосья заглянула в банку, увидела на дне свое отражение, да как заголосит: «Мамочки мои, что ж это я такая страшная, как Баба-яга, стала?» Мы ж не мылись несколько лет, не ели, стали все страшные, черные.
Ночью, чтобы согреться, люди собирались в кучки.
Однажды над лагерем всю ночь кружил самолет и сыпал на нас какой-то серый порошок. Мы не знаем, что это было, но утром многие люди не встали — так и остались серые бугорки на земле.
А потом пришли наши.
«КОГДА ПРИШЛИ НАШИ, МЫ УЖЕ НИКОМУ НЕ ВЕРИЛИ»
Накануне освобождения немцы, которые уже понимали, что им не спастись, стали сгонять людей, бить их прикладами автоматов (патронов у них уже не оставалось) и бросать в ров.
Живые и мертвые лежали вперемешку, земля шевелилась над ними. Бросили в этот ров и нашу маленькую Олю, но дед прыгнул за ней туда и достал. Но Оля, которая каким-то чудом пережила болото, лагерь, голод и лютые морозы, была уже мертва… Мы к тому времени, как нас пришли освобождать, уже никому не верили. Не верили, что это наши, думали, опять немцы, — говорит Вера Сергеевна. — Стали наши солдаты людей в грузовики сажать, чтобы вывезти, а тетка Ходосья меня никак найти не может. Бегает по лагерю, зовет и тут видит: стою я, а рядом какой-то мужчина в меня целится. Тетка бросилась: «Не стреляй, ирод проклятый, не видишь, что ли, что это совсем дитё!» А он ей отвечает: «Я военный корреспондент и не стреляю в нее, а фотографирую».
Так появилась фотография маленькой узницы концлагеря, сделавшая девочку знаменитой на весь мир.
Это на голове у меня не платок, а рубашка намотана — ее тетка сняла с кого-то, чтобы я не мерзла. Хоть и нельзя так делать, но все равно снимали с мертвых одежду и обувь. Им все равно уже, а нам хоть какая-то возможность согреться…
О том, что Верин снимок висит в Белорусском музее истории Великой Отечественной войны в Минске, несколько лет назад ей рассказал племянник. Вера Сергеевна не поверила и даже поехала в музей проверить, действительно ли она на снимке. Оказалось, что в музее есть еще один снимок Верочки из Озаричей — на нем маленькая девочка склонилась над больной мамой. Как его сделали, Вера Сергеевна не помнит.
Фото из концлагеря: Вера Курьян склонилась над умирающей матерью.
В сталинских газетах, правда, перепутали подпись. И Веру почему-то назвали Таней
Помню, вывезли нас из Озаричей, привезли в деревню, а там стоит шалаш какой-то, из него пар валит и все вокруг простынями обвешано. Людей раздевают, бреют налысо и заводят туда. Тетка Ходосья поняла, что это газовая камера. Говорит нам: «Вы, деточки, как зайдете внутрь, старайтесь глубже дышать, чтоб долго не мучиться». Я так и сделала: вошла внутрь, вдохнула полные легкие, зажмурилась и жду смерти — и тут понимаю, что не умираю! Это баня была! Баня, а не газовая камера, — смеется Вера Сергеевна. — А откуда ж мы знали? Мы годами не мылись, все грязные, вонючие, тиф кругом, вши… Отмыли нас хорошенько и отправили в родную Подветку. Как раз отец с войны вернулся, дом заново отстроил, козу купил. Такая коза была хорошая, так мы ее любили! Так мне хотелось ее отблагодарить за то, что она молоко дает, нас кормит. Взяла я и повесила на нее все отцовские медали и вывела ее на улицу…
Вера Солонович (Курьян) в наши дни
Вера Сергеевна рассказывает, что после войны везде оставались мины и патроны:
— Когда печку топили, то дрова закидывали в огонь и на землю ложились — вдруг патрон где остался и бабахнет сейчас. А если шли куда-то, то катили перед собой бревно палками — вдруг оно на мине подорвется. Взрывы везде были и после войны. До сих пор находят что-то…
Интервью брала Ксения САВЧЕНКОВА
11 апреля ежегодно во всем мире отмечается Международный день освобождения узников фашистских концлагерей. Эта дата была выбрана и утверждена ООН не случайно. В этот день в 1945 году произошло интернациональное восстание узников концлагеря Бухенвальд. К этому моменту (за восемь лет существования) в нем было замучено 56 тысяч человек, в том числе 19 тысяч советских военнопленных. Узнав о плачевном положении вермахта, узники решились на восстание. Им удалось захватить сторожевые вышки, удерживать лагерные площади и передавать в радиоэфир сигнал «SOS». В тот же день в Бухенвальд вошли войска Третьей армии США.
Концентрационные лагеря не были изобретением Третьего рейха, однако с 1933 года Германия организовала на собственной и оккупированной территории несколько десятков таких учреждений. Не все они были лагерями смерти, то есть предназначались для уничтожения. Лагерями смерти были Освенцим, Дахау, Собибор, Треблинка, Бухенвальд, Равенсбрюк, Хелмно, Белжец и Майданек. Однако условия в так называемых трудовых лагерях отличались не сильно. Чтобы понять, какой порядок навязывала миру нацистская Германия, стоит почитать воспоминания людей, прошедших через концлагеря. Одни из самых страшных страниц в них посвящены детям.
Рапорт акушерки из Освенцима
Всем известно, что Освенцим был местом чудовищных медицинских экспериментов Йозефа Менгеле, не гнушавшегося ни сшиванием близнецов, ни ампутацией конечностей у младенцев без анестезии. Если зверства Менгеле и примерное количество его жертв известны благодаря сохранившейся документации, то многих маленьких мучеников лагерная статистика не учитывала.
В церкви Святой Анны около Варшавы стоит скульптура женщины в полосатой робе, держащей в обеих руках по младенцу. Это памятник польской акушерке Станиславе Лещинской, которая два года была узницей в Освенциме, исполняя при этом профессиональный долг. Лишь в 1965 году она опубликовала свой рапорт, объяснив это «озабоченностью тенденциями, возникающими в польском обществе». Лещинская рассказала о том, что редко вспоминают, говоря о зверствах фашистов, – о судьбе беременных женщин, попадавших в концентрационные лагеря, и их малышей. Вот что говорилось в том рапорте:
«До мая 1943 года все дети, родившиеся в освенцимском лагере, зверским способом умерщвлялись: их топили в бочонке. Это делали медсестры Клара и Пфани. Первая была акушеркой по профессии и попала в лагерь за детоубийство. Поэтому она была лишена права работать по специальности. Ей было поручено делать то, для чего она была более пригодна. Также ей была доверена руководящая должность старосты барака. Для помощи к ней была приставлена немецкая уличная девка Пфани. После каждых родов из комнаты этих женщин до рожениц доносилось громкое бульканье и плеск воды. Вскоре после этого роженица могла увидеть тело своего ребенка, выброшенное из барака и разрываемое крысами».
В мае 1943 года голубоглазых и светловолосых детей из Освенцима начали отправлять в Германию с целью денационализации. Из лагеря их увозили под пронзительный плач матерей.
«Еврейских детей продолжали топить с беспощадной жестокостью, – писала Лещинская. – Не было речи о том, чтобы спрятать еврейского ребенка или скрыть его среди не еврейских детей. Клара и Пфани попеременно внимательно следили за еврейскими женщинами во время родов. Рожденного ребенка татуировали номером матери, топили в бочонке и выбрасывали из барака. Судьба остальных детей была еще хуже: они умирали медленной голодной смертью. Их кожа становилась тонкой, словно пергаментной, сквозь нее просвечивали сухожилия, кровеносные сосуды и кости. Дольше всех держались за жизнь советские дети; из Советского Союза было около 50 процентов узниц».
«Среди многих пережитых там трагедий особенно живо запомнилась мне история женщины из Вильно, отправленной в Освенцим за помощь партизанам. Сразу после того, как она родила ребенка, кто-то из охраны выкрикнул ее номер (заключенных в лагере вызывали по номерам). Я пошла, чтобы объяснить ее ситуацию, но это не помогало, а только вызвало гнев. Я поняла, что ее вызывают в крематорий. Она завернула ребенка в грязную бумагу и прижала к груди… Ее губы беззвучно шевелились – видимо, она хотела спеть малышу песенку, как это иногда делали матери, напевая своим младенцам колыбельные, чтобы утешить их в мучительный холод и голод и смягчить их горькую долю. Но у этой женщины не было сил… Она не могла издать ни звука – только большие слезы текли из-под век, стекали по ее необыкновенно бледным щекам, падая на головку маленького приговоренного. Что было более трагичным, трудно сказать – переживание смерти младенца, гибнущего на глазах матери, или смерть матери, в сознании которой остается ее живой ребенок, брошенный на произвол судьбы», – вспоминала Лещинская.
По словам акушерки, за время ее пребывания в Освенциме ни один ребенок из примерно трех тысяч родившихся малышей, не появился на свет мертвым. Не было ни единого случая заражения и смерти женщины в результате родов. Удивительным образом младенцы рождались красивыми и пухленькими, хотя матерям приходилось долгое время отказываться от своего куска хлеба, чтобы выменять его на простынь, которую можно было порвать на пеленки. По данным Станиславы Лещинской, за два года несколько сотен детей было вывезено в Германию для денационализации, более 1500 утопили Клара и Пфани, более 1000 малышей умерли от голода и холода. Пережили лагерь не более 30 новорожденных. Все эти данные не учитывают периода работы лагеря смерти до конца апреля 1943 года. Освенцим был освобожден советскими войсками 27 января 1945 года.
Детский барак в Саласпилсском лагере
Саласпилсский лагерь, действовавший в 18 км от Риги с 1941-го по 1944 год, печально известен своей «фабрикой» по перекачке детской крови. Маленьких узников использовали в качестве доноров крови и кожи для раненых немцев, а также подопытных для испытания ядов. В 2017 году в Латвии вышел сборник воспоминаний бывших узников «Быль о Саласпилсе». Одна из них, Акилина Лелис, рассказала про суровую зиму 1943-го, в один из вечеров которой в лагерь пригнали большую группу людей из разных районов Беларуси:
«В баню гнали всех вместе: мужчин, женщин и детей. Делали большой крюк мимо лагерных бараков, чтобы дорога
была длиннее. Февральский мороз захватывал дух. Мы слышали, как плакали дети, прижимаясь к матерям, чтобы
согреться. Как спасти крошек от объятий ледяного ветра?! Матери со слезами на глазах прижимали к себе малышей
(там были и грудные дети), дышали на них, растирали и гладили голыми окоченевшими руками. Старшие (в возрасте
от двух до девяти лет) кое-как топали сами. Они плакали и умоляли, чтобы мамы отвели их домой. Мороз жег их
маленькие ножки, а дорога была длинной, и смех эсэсовцев – издевательский. Казалось, они не видят стянутые болью
в гримасу личики, не слышат отчаянные голоса. От нацистов нельзя требовать человечности. Они не знали, что это
такое».
После километра до бани и обратно голышом в стужу многие дети ночь не пережили. Многие заболели и умерли через несколько дней. Оставшихся детей до шести лет поместили в отдельный барак, старших увезли, и больше они не вернулись. Потом увезли матерей. Из числа новоприбывших также отобрали 20 наиболее красивых девушек, которых нарядили в одежду убитых евреек и увезли в публичные дома в Ригу для развлечения гитлеровских офицеров. В итоге в лагере остались маленькие дети, ухаживать за которыми взялись несколько женщин из числа узниц. «Малыши не так быстро умирали, как того желали нацисты», – констатировала Лелис.
«Когда мы, несколько женщин, которым доверили уход за детьми, явились в барак, перед нами открылась страшная картина. В бараке на голых нарах лежали полуголые дети разных возрастов. Некоторые из них умели только ползать, многие не могли даже сидеть. От ужасного запаха можно было задохнуться. Пятьсот детей в течение нескольких дней все свои естественные надобности отправляли тут же, в бараке. Груднички так перепачкались, что не видать было глаз», – с содроганием вспоминала она.
Помочь принести воду вызвались узники-мужчины. На то, чтобы обмыть всех детей, потребовалось 12 часов. Одежду в грязи и вшах приходилось сжигать, замену искали в женских бараках, из тряпья сшили пеленки и рубашечки, однако дети плакали от голода. Дневной паек узников состоял из кусочка хлеба, кружки черного кофе и миски вонючей баланды из отходов, в которой могли плавать головы кильки, овощные очистки, пустые банки из-под консервов и старые подметки. Помог один из работников кухни комендатуры, который тайком доставал молоко. Его разбавляли кипяченой водой и давали младенцам и самым слабым детям, но этого было катастрофически мало. Вскоре в бараке начали распространяться болезни, в том числе корь и дизентерия. Ежедневно умирали десятки маленьких узников, от живых старались как можно быстрее избавиться: больных корью начинали часто купать и что-то им впрыскивали, отчего через несколько дней у детей вытекали глаза.
Однажды из Риги в Саласпилс прибыл немецкий доктор, который привез долгожданные медикаменты для детей. От «лекарств» малыши сразу умирали, поэтому заботиться о детях решили своими силами – среди узников были и врачи. Известию о том, что в лагере оборудуют детскую больницу, никто не радовался. Как выяснилось, больница была нужна для отъема крови и кожи у детей. Кто-то умирал сразу, кто-то подвергался процедуре многократно. Больше всего дети боялись того, что «добрый доктор» протянет конфетку – все знали, что в ней яд.
«Несмотря на наши старания, мы все же проиграли бой за этих несчастных малюток, которые никому ничего плохого не сделали, – говорила Акилина Лелис. – Жестокость нацистов оказалась сильнее нашего упорства и любви. Никто из этих несчастных детей так и не дожил до сегодняшнего дня. Саласпилсский песок стал их последним приютом. Прошли годы. Многое забылось. Но всегда, когда я слышу смех, беззаботный детский смех, вижу сияющие личики детей, я думаю о тех тысячах, жизнь которых угасла в саласпилсских бараках. Их смерть – грозный приговор нацизму, предупреждение всем нам».
Саласпиллский лагерь был почти полностью сожжен перед приходом советских войск в 1944 году. Заключенные были перевезены в концлагерь Штуттгоф.
Мы мало знаем о тех, кто побывал в фашистских концлагерях, многое забылось или просто замалчивалось. Огромное количество наших соотечественников были зверски убиты за пределами нашей Родины, в германских концлагерях. Единицы смогли выжить. Я хочу приоткрыть страницы из чудовищной истории концлагерей.
Обратиться к данной теме меня побудил тот факт, что мой прадед и односельчанин были узниками концлагерей. У меня появилась уникальная возможность рассказать со слов очевидцев об условиях, в которых жили люди, находясь в плену у фашистов. Я хочу отдать дань памяти всем тем, кто вытерпел ужасы плена, выжил или погиб в застенках концентрационного лагеря.
Воспоминания моего прадеда Ф.Н. Казакова – узника Бухенвальда.
Мой прадед, Казаков Филипп Николаевич, родился в 1903 году. Вырос в селе Волхонщино, Кондольского района, Пензенской области. В довоенные годы прадед работал в колхозе. Когда началась война, ему исполнилось тридцать восемь лет, он добровольцем ушёл на фронт. Всю войну прошёл пехотинцем. Был награждён орденом Красного знамени и медалью «За отвагу».
В одном из тяжёлых боёв в 1943 году прадед Филипп был тяжело контужен, потерял сознание. Когда пришёл в себя, оказалось, что его вместе с другими солдатами взяли в плен.
Дальше было долгое тяжелое время плена в лагере Бухенвальд. Моя мама, Макеева Людмила Петровна, часто рассказывает мне о том, как прадед был в плену. Фашисты издевались над пленными, кормили очень плохо, настолько скудно, рассказывал дед, что организм переваривал собственное тело. От человека оставались только кожа и кости. Кусок хлеба и жидкая похлебка из гнилых овощей единожды в день – вот весь рацион. Сейчас, когда у нас изобилие продуктов, когда порой мы не бережем созданное, задумываешься над тем, как можно было просто выжить при таком питании, не то, что работать.
Прадед говорил, что в плену ни у кого не было имён, был лишь номер. Заучить свой порядковый номер на немецком языке узник должен был в течение первых суток. Номера пришивались на одежду вместе со специальным значком, указывающим национальность. За цифрами руководство лагеря не видело человека, жизнь которого равнялась росчерку пера.
Фашисты заставляли пленных много и тяжело работать. Труд в концлагере можно охарактеризовать как средство физического уничтожения заключённых. Рабочий день заключенных был не менее двенадцати часов. Много времени уходило на переклички и подготовку ко сну. Сон был кратким, и зачастую всю ночь пленные страдали от насекомых-паразитов. Боролись с ними полным бритьем волос и ежедневным тщательным осмотром друг друга. Но помогало это слабо.
Родственники спрашивали деда: «Что было самым страшным в концлагере?» Прадед, вздыхая, рассказывал, как фашисты над пленными ставили опыты: людей оперировали без наркоза, удаляли им половые органы, безжалостно стерилизовали и кастрировали, иногда с помощью рентгеновских лучей. Заключенные проверялись на способность выдержать низкое атмосферное давление и низкие температуры. Убивали заключенных посредством неизвестных уколов в сердце.
Иногда солдаты не выдерживали пыток. Некоторые переходили на сторону врага, многие пытались бежать из плена. Если кто-то бежал, рассказывал прадед, то всех заключенных из его блока убивали. Это был весьма действенный метод препятствовать попыткам бегства. «Чтобы другим неповадно было»,- говорил прадед Филипп.
Шло время, наша армия продвигалась на Запад, немецкие войска отступали. Для пленников концлагеря это означало, с одной стороны, надежду на освобождение, а с другой – ожидание смерти. Немцы, узнав о том, что советские войска продвигаются к Германии, решили уничтожить всех узников концлагеря. Чтобы замести следы, фашисты начали сжигать пленников в крематории. По словам прадеда, крематорий был самым страшным местом в лагере – «стоглавым чудовищем», похищавшим людей. Обычно туда приглашали заключённых под предлогом осмотра у врача, когда человек раздевался, ему стреляли в спину. Таким способом в лагере были убиты многие тысячи узников.
Перед приходом наших войск наступил момент, когда мой прадед уже попрощался с жизнью, близилась и его очередь отправиться в крематорий. Но, каким было счастье тех, кто услышал русскоязычную речь! Оказалось, что советские солдаты захватили концлагерь и спасли пленников от неминуемой смерти. Прадед чудом остался жив! Уже после войны много раз приходилось слышать от него такую фразу: «Видимо, в рубашке родился».
Оставшихся в живых пленников, от которых осталась кожа да кости, отправили в госпиталь. После госпиталя прадед вернулся домой – к жене и детям. Снова стал работать в колхозе. Часто давали о себе знать контузия и старые раны, от которых он вскоре ослеп, а потом был парализован. Несмотря на то, что прадед стал инвалидом, он не терял оптимизма. Всегда был бодр духом, рассказывал много историй, внушал детям только самое доброе, призывал к тому, чтобы мы, его потомки, ценили жизнь.
Идут годы, зарастают травой окопы, но не зарастают душевные раны. Всё меньше остаётся живых свидетелей той страшной войны. Вот и в нашем селе Ключи не осталось ни одного ветерана…
Каждый год в День Победы у монумента Славы, что находится на территории школы, проходит митинг памяти всех тех, кто не вернулся с полей сражений. Каждый год к подножию монумента возлагаются цветы. И я вместе со всеми тоже возлагаю цветы. Здесь среди многих фамилий есть и фамилия моего прадеда по папиной линии, Макеева Николая Ивановича, которым я очень горжусь, чьей памятью очень дорожу.
После митинга я вместе со своей семьей еду на могилу другого прадеда, Казакова Филиппа Николаевича, чтобы почтить и его память, положить к изголовью живые цветы. Память о моих прадедах будет жить вечно, я очень горжусь ими!
Воспоминания Новосельцева А.И. – узника лагеря Вырица.
Мой односельчанин – Новосельцев Анатолий Иванович, 1941 года рождения, попал в плен вместе со своей матерью и старшей сестрой в 1942 году. Сегодня Анатолий Иванович проживает у своей дочери в селе Чунаки, он прикован к постели.
Со своим классным руководителем мы побывали у него в гостях. Анатолий Иванович рассказал, что в плен он попал совсем ребёнком и мало что помнит. Но детская память сохранила ужасы немецкого плена.
В 1942 году на базе дома отдыха Ленинградской швейной фабрики во время оккупации поселка Вырица фашисты устроили лагерь принудительного труда для советских детей. Немецкие оккупационные власти насильно свозили туда детей из зоны ожесточённых боев под Ленинградом. Лагерь был обнесен колючей проволокой и забором. Детей предупреждали, что за уход из лагеря полагается расстрел. С десяти лет гоняли на работу на поля, в лес, в овощехранилище. А кормили похлебкой из турнепса. Иногда приходил врач, делал нам уколы с неизвестной целью.
Самое страшное, по словам Анатолия Ивановича, было то, когда его отнимали у матери. Анатолий Иванович помнит только рассказы сестры: «Нас привезли в Вырицу, отобрали от мамы и пускали ее только для того, чтобы покормить грудью младшего Толю». У многих детей, действительно, были матери, но это не помогало им избежать лагеря. Свиданий не полагалось. Порою, вспоминает сестра, измученные дети пытались убежать к матери: из лагеря можно было уйти через Оредеж, тогда неглубокую, узкую речку; дети перепрыгивали с камня на камень, иногда падали, тонули. А если и спасались, то потом их всё равно настигала облава: детей плётками гнали обратно и сажали на ночь в карцер-подвал, где было темно и сыро, бегали крысы.
В конце 1943 года немцы заспешили: нужно было убираться из Вырицы, чтобы не очутиться в «котле». С собой забирали всё ценное, всё ненужное бросали. В лагере ценными посчитали тех детей, что постарше и поздоровей: их вместе с матерями (у кого они были) погнали в Германию; остальных — тех, что помладше и послабей, перевели в новое здание — «детский дом». Зимой Вырицу освободили; первой в посёлок вошла группа разведчиков. Разведчики и обнаружили этот новый «детдом», где в подвале прятались человек тридцать детей — совсем маленьких, едва живых от голода, болезней и страха. Их вымыли, накормили и отправили в настоящий детдом – Шлиссельбургский.
Наш собеседник плохо помнит, как его спасли и как он остался жив. Многое ему рассказывала старшая сестра. Именно она находит его после войны, матери в живых уже не было. Помнит Анатолий Иванович лишь натруженные руки солдата, который на руках его вынес из барака. Дальше был детский дом. Уже в 1990-х годах неожиданно для самого себя Анатолий Иванович получил денежное «вознаграждение» от немецкого правительства.
Жизнь узников концлагерей была трагичной даже после войны. С подачи Сталина, на них закрепилось клеймо «предатели». По возможности они меняли фамилии и давали себе обет молчания на всю оставшуюся жизнь. Эта страница истории была наглухо закрыта. Но это вовсе не значит, что мы не должны об этом знать.
Судьбы узников концлагерей очень поучительны для нас и сегодня. Это поколение восхищает своей стойкостью духа. Страницы истории концлагерей взывают нас делать всё возможное, чтобы люди никогда больше не испытывали ужаса фашизма.
Источники:
- Мельникова Д., Чёрная Л. Империя смерти. М.: Изд-во политической литературы, 1988.
- Мацуленко В.А. Великая Победа //История. 1985. № 4.
- Архивные материалы краеведческого музея с. Малая Сердоба.
- Семейные архивы семьи Казаковых и Новосельцевых.
Авторы: Макеев Ф.Н. – учащийся, Горячева С.В. – учитель
(Филиал МБОУ «Многопрофильный лицей» с. Малая Сердоба в с.Ключи)
Примечание редактора: В фильме «Находки семейных архивов» фрагмент данной работы был озвучен как эпизод «Освобождение».