Связистка
Никакое большое военное сражение не утихает разом. От него, словно от свалившейся в омут булыжины, еще долго расходятся по сторонам волны.
Танковый бой, произошедший в районе Крисановки, южным флангом раскатился аж до Буга, готов был и его перехлестнуть, но по правую сторону реки, на россыпи холмов, русское командование сосредоточило такое количество артиллерии, что она выхлестала и танки, и стрелковые соединения, и все, что шевелилось за рекою.
Остановив отступающие войска на Буге, наши части отбивались от шалых наскоков, налетов и сдерживали так называемую активную оборону противника. Попутно замысливалось не просто остановить, но и обуздать гитлеровцев. Удар на Крисановку они наносили двумя армиями — танковой и общевойсковой с приданными им моточастями, авиацией и всеми средствами, необходимыми для наступления. Крисановку все же немцы взяли на третий или четвертый день, узловой станцией овладели, но развить успех не смогли. И противостояние было уже организовано не так, как в сорок первом году, и непогода захоронила на просторах Украины все, что можно захоронить. Изнеможенные, усталые войска двух армий остались в мешке, заваленном метелью, скорее даже какой-то по-сибирски дикой снежной бурей.
А какие командиры, хоть советские, хоть немецкие, не возмечтают воспользоваться благоприятной обстановкой и отрезать, окружить противника, да и уничтожить! Но после Сталинграда немцы держали ухо востро, вот и стерегли, обороняли фланги изо всех имеющихся сил.
Сказать о Буге в этом месте «река» — язык не повернется. Предчувствие гор, так называемое Прикарпатье, всхолмило землю и задрало ее, отложив по оподолью серую луду, а по руслу реки в беспорядке вымытые каменья разной величины. Под скатами берегов и шевелилась черная лента речки с неустойчивыми забережками, перехваченная кое-где бляшками льда, неохотно и как-то совсем вяло шевелясь на перекатах и в шиверах.
Здесь стояло, точнее, рассыпано было по холмам по обе стороны реки село, бесприютное, не по-украински сиротливо-нагое, безрадостное. Оно наполовину выгорело, и лишь по разложинам кое-где темнели кусты да возле остовов еще недавно белых хат там и сям темнели садовые деревца, чудом выжившие, но, может, и обгоревшие до черноты. Правая, более сохранившаяся сторона села смотрелась приветливей, хотя тоже большей частью была голой и зябко ежилась по холмам и пригоркам, выстроившись подобием улицы вдоль Буга. В середине села реку перехлестывал, скорее серой гусеницей переползал, мостик, шибко разбитый снарядами, ощетинившийся ломьем плах, нетолстых скрепов и кривых брусьев из чуть отесанного леса. По мостику густо, разрозненно виднелись бугорки, прикрытые снегом, — это наши убитые солдаты, в основном связисты.
Бригада, в которой воевал связистом Федя Скворцов, поперед многих частей просквозила по тому мостику в ночное время, заняла оборону и утром уже бойко и дружно вела огонь по еще шевелящемуся в снегах немецкому войску. Пурга, снег, густо веявший, временами хлещущий, сугробы наметавший вдоль оград и по-за хатами, да еще пугающе обрывистый Буг помогли нашим частям затормозить противника, затем и остановить. Взвод управления дивизиона стадвадцатидвухмиллиметровых гаубиц, лучших на ту пору орудий на русском фронте, имел и вояк достойных. Ночью же управленцы хитро оборудовали наблюдательный пункт возле хаты со сгоревшей соломенной крышей, сплошь выбитыми окнами, сделав ход сообщения под стеной к бедному, нищенски на бугре скрючившемуся садику из десятка яблоневых, вишневых деревьев и стенкой терновника. Топили печь, сделанную из каменных плит вроде камина, ящиками из-под снарядов, ход сообщения под стенку и сразу к стереотрубе завесили плащ-палаткой, окна тоже загородили чем могли, и не ахти что, но все же маленько обогреться можно и горячей водой брюхо повеселить.
Командир отделения связи, большой дока в своем деле, еще за Днепр представленный к званию героя, и, если б не эта зимняя боевая и природная кутерьма, давно бы получил Звезду Героя, ночью же велел проложить две линии, запасную через мост, вторую, через Буг к батарее, выставленной на прямую наводку. «Промочимся же!» — заныли связисты. «А что лучше — мокрым быть или мертвым?» — взвился сержант, и по его вышло, на мосту набито народу вон сколько, да еще славяне, выбегающие на порыв, из линии вырезают куски, чтобы починить свою связь, и нитка через мост почти не работает, разве что в ночное время.
Федя и посейчас явственно помнил, как схватило в груди, когда он с безжильного кислого льда шагнул в воду и быстро, быстро, но чтоб, Боже упаси, не упасть, вовсе не вымочиться, семенил по жгущейся воде, ощущая ее стремительное тут течение икрами, перетянутыми обмотками, подошвами ботинок чутко нащупывая острые, пуще того — гладкие каменья.
Когда, буцкая мерзлыми ботинками, звеня льдом обросшими штанами и обмотками, они с напарником ворвались в хату с телефонами энпэ, командир отделения товарищ сержант Ряжов помог им быстренько раздеться, бросил сухое обмундирование и, главное, нагретые валенки, выпить дал, пусть и понемножку. Потом и отдохнуть приказал. Федя с напарником, слепившись спинами, хорошо придавили на ящиках, сделанных вроде нар, с расплющенной на них соломой и сверху прикинутой палаткой.
И ничего, даже кашля не было, сопли только и текли, ну а как здесь, при сопливой зиме, да без всяких вовсе последствий существовать? Батарея за рекой, и не одна, крушила остатки крупного немецкого соединения, вся бригада из села поддерживала ее огнем и всем, чем могла. Снаряды и заряды возили, но чаще на себе таскали солдаты, хлеб, горячий харч — тоже, обратно волокли раненых и связь непрерывную, добрую связь держали с боевой батареей, которая несла большие потери: за трое суток в ней сменилось едва ли не по три расчета.
Сержант Ряжов, человек, конечно, боевой, но уж и беспокойный. Нитка связи через мост давно и безнадежно изорвана, надежда на ту лишь линию, что легла через Буг. И тут отделенный проявил дальнозоркость, повелев положить на дно речки не наш хиленький провод, который он нехорошо называл советским гондоном, но кусок трофейного провода, добытого в боях. У немцев провод давно уж в прочной оболочке, непромокаемой и жесткой, по нему слышимость что надо, а наш в сырости быстро вянет, промокает, шипенье по нему да всякий треск, как от льняной костры, и больше ничего.
Отделенный держал телефониста на наблюдательном пункте или сам садился к телефону, линейного же связиста гонял как сидорову козу по линии, чтоб батарея за рекой ни на минуту не оставалась без связи.
Метель уже унималась и бой утихал, когда Федя Скворцов вышел на линию. В селе там и сям догорали хаты, на пути к мосту дымили две подбитые машины, с них порскали горящим порохом артиллерийские гильзы. Тут же на спуске сиротливо темнел остов тридцатьчетверки, на которую и за которой намело снегу. Башня, сорванная рвавшимся боезапасом, лежала почти рядом с покалеченной машиной, до краев набитая снегом, и даже в дуле орудия ватной затычкой белелся снег. Феде Скворцову всегда почему-то было жалко, ровно живое существо, наш подбитый и почти обезглавленный танк. Башня у него в глубоком пазу, ничем не закрепленная, способная вращаться и работать вкруговую. Оно, конечно, хорошо, вкруговую-то, но если б в танке во время боя сидели его творцы, то было б не только хорошо, но и справедливо.
Сержант Ряжов человек, конечно, героический, но, как уже говорилось, очень неспокойный, и никому от него покоя нету. Вот гоняет и гоняет по линии солдат, а чего гоняет? Порыва ж нету. По его же приказанию линию, что проложена через реку, протянули в стороне от дороги, чтобы буксующие машины ненароком не смотали провод на колеса или танки или тягачи не изорвали ее; там, где все же вынуждены были перехлестнуть линией заметенную снегом дорогу, провод глубоко закопали, ладом притоптали, сам товарищ сержант выходил на линию и проверял, хорошо ли закопали, плотно ль притоптали, но вот по работающей связи носись, подсоединяйся, делай проверку.
Оно, конечно, на войне береженого Бог бережет, а разинь смерть пасет, но все же уж и в хате за ветром посидеть охота.
Так вот нехитро рассуждая, связист Скворцов катил по линии и на спуске к Бугу, в наметенном за каким-то хилым заборчиком сугробе увидел копошащегося свово брата связиста. При ближайшем рассмотрении связист оказался девкой. Она держала в руках оборванные провода и пыталась стянуть их вместе.
В рукавички и за ворот ее шинели набило снегу, в обувь, стало быть, в валенки, начерпано. Девушка, чуть подвывая, взнуздывала себя иль еще кого-то: «Н-ну, н-ну-у, ну!» Отдавленный снегом провод в порыве разошелся. Сугроб-то уж больно уютно и плотненько лежал за вкривь и вкось набитыми досками, палками, жердочками, поверху которых и в дырьях темнела зябко дребезжащая колючка — от коз проклятых. Здесь, в предгорье, этой скотины было много, солдаты переловили коз, наварили мяса; скотины, которые попрытче, разбежались, а иных и хозяева с собой от войны угнали.
Федя свернул в сторону и сразу увяз в сугробе, но мужик же, воин же, быстро он выбил себя из снега, взял у девушки концы провода, потянул, крикнул: «Помогай!», и вдвоем они чуть даже стянули провода, но не соединили, и тогда Скворцов еще глубже попер в сугроб, рванул колючую проволоку с забора и стал ее ломать. Проволока не ломалась, рвала рукавицы, царапалась. Федя еще раз рванул уже со злом и оторвал одну нить, приступил ее ботинком, вертанул туда-сюда и, отделив конец метра в три, подал его девушке, коротко и властно приказав:
— Делай вставыш. Слышимость, конечно, будет не та, но все же. На обратном пути изладим все ладом, отроем провод.
— Ой, дяденька, у меня руки замерзли.
Пока они возились в снегу у рахитного забора, не сожженного в печке только потому, что здесь, на спуске к реке, много стреляли, разочка уж три в сугроб плюхались и подбрасывали снег мины, по-злому скрипуче рвущиеся на холоду. Один раз, когда близко засвистело и разорвалось, Федя даже и на девушку упал, вдавил ее в снег, как бы героически прикрыв собою.
— Ну, действуй, я сейчас до моста слетаю, проверку сделаю, если обрыва нет, мигом вернусь.
— Ладно, хорошо, дяденька, — пискнула связистка, держа конец ржавой проволоки в рукавице и ничего, однако, не делая.
В это время опять над ними просвистели мины, и где-то поблизости хрястнуло по мерзлой земле иль грудой развалившейся хате.
— Давай! Давай! — уже на ходу крикнул Федя и ринулся со всех ног по склону.
На мосту валялись клубки изорванной связи, но запасная линия родного дивизиона была в порядке. Подключившись ненадолго, Федя сделал проверку и, зацепив ногой из-под снега оборвыш провода, ринулся назад. По мосту, выбивая щепки, шаркнул пулемет из-за реки, и это прибавило связисту резвости.
Девушка все же сделала вставыш, который Федя тут же отсоединил и бросил подальше, србостив порыв подобранным на мосту концом провода, и только тут он подумал, куда же делась связистка-то? И увидел ее, распоясанную, открыто и как-то безвольно тащившуюся вверх по дороге, по-за нею тянулись темные извивы и кляксами разбившиеся о дорогу пятна крови.
Он ее быстро настиг, подставился, она обняла его за шею, они ускорили ход. Глянув в раскид шинели, Федя увидел, что девушка пыталась перевязать себя, но лишь перехлестнула поверху гимнастерку своим индпакетом, больше у нее ничего не было.
— Как же ты, а? Как же… — задышливо твердил Федя, почти на себе уже волоча связистку. — Неужто не слышала?
— Слышала, но порыв проклятый, — медленно выбивая из себя слова, плаксиво пожаловалась девушка.
— Порыв в порядке. Все я залатал. И счас. Счас вот тебя тоже обиходим, тоже, понимаешь…
Он заволок ее в подкопанную избу энпэ, согнал с лежанки ночью дежурившего, дрыхнущего телефониста и осторожно опустил на солому девушку. Телефонист спросонья начал материться — мол, ногу чуть не оторвал, босяк, но, заметив раненую, буркнул: «Так бы и сказал, а то дергает, дергает», — и вальнулся в уголке на остаток пола из мелких, кривых половиц: здесь, в Прикарпатье, не как на остальной Украине, уже были деревянные, не земляные полы в селах.
— Где ее тебе Бог дал? — расстегивая сумку, угрюмо заворчал санинструктор Яшка. — Своих раненых не знаем, куда девать и чем перевязывать.
— Давай уж как-нибудь постарайся, — виновато потупился Федя, а девушка в поддержку ему прошелестела:
— Пош-жа-пош-жа…
Яшка начал раздевать ее, она, загородившись слабой рукой, попросила:
— Бойцы… пу-пусть выйдут… бы-бы-цы…
— Ну, милая, тут не до деликатностей, тут работа идет, война…
Долго возился с раненой Яшка, она все пыталась загородить ладонями живот, Яшка отводил, один раз и отбросил раздраженно ее руки. Федя кочергой выдвинул из непрерывно топящейся печи чугунок с кипящей водой, налил для Яшки кипятку в рукомойник, кружку с горячей водой поднес к губам девушки. Они у нее были обветрены, шелушились остью, их успело когда-то обметать грязно-коричневым налетом. Жадно припав губами к кружке, девушка ожглась, но от кружки не отлепилась.
— Спа-си-бо! — отстраняясь и опадая на лежанку, слабо выдохнула раненая.
Федя оторвал кусочек бинта от Яшкой брошенного на стол белого свертка. Тот от рукомойника покосился на него, но ничего не сказал. Обмокнув кусочек бинта в кружку с горячей водой, Федя вытер губы связистки, стараясь мокрым клочком вычистить грязь из уголков ее аккуратненького рта, попутно и по лицу легонько прошелся, вроде как освежил его, и девушка еще раз, вроде чтобы никто не слышал, шепотом молвила:
— Спа-си-бо.
Приподняв палатку, из-под стены возник начальник штаба, заменивший днями раненного командира дивизиона. Был он в солдатских однопалых рукавицах, под телогрейкой рыжела кем-то, скорее всего сержантом Ряжовым, уделенная безрукавка, но все равно озяб, приморозил руки о железо стереотрубы и, подсунувшись к челу печи, почти сунул их в нагоревшие уголья.
— Это кто? — спросил он у Яшки, кивнув в сторону раненой.
— Да вот Скворцов на дороге напарницу себе подобрал.
— Откуда она?
— Не говорит. Военную тайну сохраняет. Но связисты, трепачи, давно уж подслушали: отдельная это спецчасть, обслуживает штаб танкового корпуса.
— Ну, которые обслуживают, те по линии не бегают, — скривил посиневшие от холода губы капитан. — Ты вот что, подготовь раненых, и ее тоже. Из тылов к нам пробивается колонна санитарных машин.
— Есть, товарищ капитан.
Яшка ушел, капитан, кашляя, налил себе кипятку в кружку, достал из кармана таблетку или кубик сахару, пил мелкими глотками и все время косился на Федора Скворцова, дежурившего у телефона, по всему было заметно, хотел к чему-нибудь придраться и кого-то распушить. Но связист в порядке и хитер, бродяга: пока капитан выпил кружку кипятку, раза три проверку сделал, выявляя радение, поругался со связистами на промежуточном пункте, к девушке же, тише мышки лежащей на соломе, не придерешься, телефониста, с ночи храпака задающего, никакой руганью не проймешь, и, высморкавшись в таз под рукомойником, капитан натянул рукавицы, на всякий случай приструнил свое воинство: «Ну, смотрите у меня тут!» — и опустился под стену, нарочно, видать, оставив ход приоткрытым, чтобы не одному ему мерзнуть.
Федя палатку над входом поправил, придавил ее с боков комками земли и катушкой со связью, про себя старчески ворча: «Иди уж, иди, ругай своих разведчиков, оне у тебя рожи поотъедали и от спанья опухли». После чего подвинулся вместе с ящиком телефона ближе к раненой девушке, деловито, как Яшка-санинструктор, пощупал ее лоб ладонью и спросил на всякий случай:
— Ну как ты тут, болезная?
— Ни-ничего. Дайте еще кипяточку, если можно. — Девушка понимала, что на чужом она подворье находится, проявляла скромность в поведении.
Федя вспомнил, что в кармане шинели у него, завернутый в тряпочку, хранится кусочек сахару, он его развернул, обдул и, бросив в кружку, помешал в ней запасным заземлителем. Девушка попила с удовольствием, причмокивая, и даже чуть порозовела лицом, еще раз поблагодарила Федю и прижмурила глаза, начавшие плыть от поднимающегося жара.
— Слышала, санмашины к нам идут?
Девушка чуть внятно что-то ответила и стала впадать в забытье, чем напугала Федю, и, чтобы не дать ей забыться и, как казалось связисту, незаметно и тихо умереть, он начал тормошить ее разговорами:
— Тебя как зовут-то?
— Вика, — последовал едва слышный ответ.
— Это как?
— Ну, Виктория, — уже внятней и даже как бы сердито пояснила девушка.
— А-а, имя городское. Я тоже городской, но с окраины, с рабочей, Мотовилихой она зовется, пермяк я — солены уши.
— Как это? — в свою очередь спросила связистка.
— Ну, слышал я, что в древности ушами звались у нас грибы. А ты чё думала, людям, что ли, уши солили?
Девушка не ответила. Федя склонился над нею, она вся мелко дрожала, и из губ ее, неплотно закрытых, вместе с перекаленным воздухом вырывался птичий звук: «Фик-фик-фик».
Федя снова поднес кружку с уже теплой водой к этим пляшущим и свистящим губам, снова девушка отпила воды, на этот раз почти жадно. «Где этот Яшка, распаскудник, где те долбаные санмашины?» — затосковал Федя и на всякий случай решил проверить, слышит ли чего девушка и вообще какова ее жизнеспособность.
— Та-ак, — протянул он, — имя мы узнали, а фамилия у тебя какая будет?
— Си-си… фик-фик-фик… Синицына, — собравши силы, молвила девушка и, трудно приподняв руку, показала на нагрудный кармашек, заметно оттопыренный, — там у нее была красноармейская книжка, догадался Федя и нарочно громко воскликнул:
— Ну прямо птичник какой-то собрался, я-то ведь Скворцов. Ты Синицына, я Скворцов. Ну и молодцы мы с тобою, птахи небесные.
Наговаривая так, Федя стянул с себя шинель и, оставшись в телогрейке, бережно прикрыл раненую, заботливо подтыкав с боков, поискал еще бы чего теплое и содрал шинель со спящего на полу товарища, тот подогнул ноги почти до самого подбородка, пошарил рукою вокруг, невнятно сказал: «Топаз слушает», — и на этом угомонился.
И под двумя шинелями девушка не согрелась, все фикала, все выдувала изо рта жаркую, грудь давящую тяжесть. «Может, мне лечь к ней спиною? — подумал Федя. — От меня теплее». Но в это время в хату ворвался Яшка с двумя бойцами и закомандовал: «Быстро, орлы, быстро, аллюром!»
Связистку не очень бережно сгребли с лежанки, перекатили на носилки. Яшка вынул из кармана девушки красноармейскую книжку и заполнял какую-то бланку, меж делом прикрикивая на помощников:
— Ну чё стоите как пни! Тащите раненого в машину.
Федя, сделав предупреждение по линии, выбежал следом из хаты, помог водвинуть носилки на нижнюю подвеску и еще подумал, что холодно будет Синицыной от пола. Но машина была набита до маковки, по боковым железным скамейкам и на полу хохлились так и сяк сидящие иль полулежащие, второпях перевязанные раненые, сплошь в кровавых, где и в грязных бинтах. В машину запрыгнул Яшка, застегнул на девушке шинель и сунул под твердый от грязи отворот шинели заполненную бланку.
— Ну, с Богом, — сказал санинструктор, — тут обстреливают.
И они с Федей и двумя солдатами еще и подтолкнули сзаду машину, пробуксовывающую в плохо прикатанной колее. Так вот, буксуя и вихляясь, машина поднялась на холм и, пуская густой дым, исчезла за высотой. Вослед ей припоздало полоснул пулемет. «И ведь видят же, как-то вот видят или слышат?» — недоумевая, сердился Федя и вслух спросил у Яшки:
— Ты-то чего не поехал с ними?
— Много работы, не велено отлучаться. Сопровождающий от санбата есть.
— Один на все машины?
— Да, один на пять машин. Ну ничего, вместе они скорее пробьются, а там уж… — Там уж, верили все бойцы и санинструктор тоже, там спасение и рай земной.
— А не выкинут?
— Чего?
— Девчонку раненые не выкинут из машины? Скажут, померла дорогой, и высвободят место, лежачее.
— Не должны, я предупредил, что проверю, и санбрату наказал, чтобы доглядывал. А вообще кто знает, не любят окопные землеройки фронтовичек. Пэпэже их зовут.
— Одна-две в части пэпэже, а страдать и отвечать всем, так, что ли?
— Все в руках Божьих, товарищ Скворцов, все в его милостивом веденье. Пойдем-ка чаю попьем и картошки порубаем, я ставил чугунок в печь, заваркой и сахарком у медбрата разжился. Они не чета нам, живут не тужат.
* * *
Картошка выкипела и уже начинала пригорать к стенкам чугуна. Высыпали ее на стол, размяли прикладом карабина крупную соль и только собрались поесть, еще и единой картошки не облупили, как на полу взнялся телефонист, широко зевая, с претензией, чего, мол, не будите, одни себе жрете. Картошка, почти непрожеванная, катилась горячим комом по нутру до самого до низу и уютно располагалась в брюхе. Хорошо!
А назавтра в этой самой хате, где располагался командный пункт, на той самой лежанке, с совсем уже расплющенной соломой лежал, дожидаясь санобоза, и Федя Скворцов. Ранило его на той самой запасной линии, что пролегала по мосту и которую связисты неприязненно звали пожарной линией. Мост был избит, развален, перила его там и сям болтались и под ветром скрипели на гвоздях и скобах. Трупов за последние дни на мосту прибавилось, будто замерзшее болото в неровных кочках был тот мостик. Никто мертвых не убирал и не хоронил даже ночью. Некогда. Все делом заняты. И не уберут. Кинут на мирное население: коли кто-то сюда вернется, по весне вынужден будет вытаявшие, разбитые трупы закапывать.
И у боевой бригады артиллеристов вот-вот перемены наступят, новое движение начнется, на этот раз на юг. Военная тайна, конечно, великая штука, но от связистов никак ее не убережешь. Радист получил сообщение, что совсем и недалеко наши войска загнали в голостепье и зажали там вражескую группировку. С осени замешкались немцы на Днепре и начали отступление почти зимою и вот попали в ловушку. Войска сосредоточиваются вокруг котла добивать противника, и тут уж никак без гаубичной бригады эргэка не обойтись. А и хорошо оно, уйти надо с этого неприютного, заваленного трупами моста, который немцы прошивают днем и ночью длинными очередями иль дорубают его минами и снарядами. Сколько и сколькие этот дежурный пулемет подавляли и докладывали, что все, капут, подавили, а он снова вдруг заявит о себе, прихватит парней на мосту, ладно, если на исходе его, тут мигом вались вниз, в сугроб, но коли на середке прихватит, тогда, куда деваться, ложись и молись, если Бога не забыл. А пулемет у немцев не наше горе, не таратайка на колесах со времен кинофильма «Чапаев» прославленная. У немцев пулемет на сошках, стволище в оглоблю, в ленте пятьсот патронов, и он как врежет очередь, так уж очередь получается, а не бабий пердёж врассыпаловку, что выдает прославленный «Максим» иль «Дегтярев» с диском в пятьдесят патронов. Из них, из наших пулеметов, хорошо стреляют — врага что траву косят — только в кино.
Вот так вот примерно размышлял Федя Скворцов, мчась по «пожарной» линии связи на очередной порыв, и прихватило его очередью аккурат посередь моста. Он видел, как шла эта очередь по мосту, всплескивая султанчиками белого снега синие огоньки, которые, будто с лесной герани, лепестками осыпались, если на пути пуль встречались скобы, гвозди, костыли и всякое крестьянину доступное железо, которым он постепенно облепляет старый мост, починяя и укрепляя его каждую весну, видел Федя, как из трупов, давно здесь покоящихся, выбивало серое лоскутье и что-то багрово-белое, мясо, должно быть, и косточки человечьи. «Господи! Спаси и помилуй!» — взмолился Федя и упал брюхом на бревешки, попытался вдавиться в пролом. Как ударило снарядом, так три бревешка проломились и просели на крестовины моста. Вот в этот пролом и вдавился тощим брюхом, головою, грудью связист Скворцов. Но ноги-то куда девать? Ноги и руки, нужные в деле, в работе, под пулями лишние — некуда их девать. В ногу и попало Феде, слава Богу, пока в одну. Сперва его раза два дернуло за взгорбившуюся на спине шинель, в крошку разбило ящичек телефонного аппарата, съехавшего на спину же, потом вот и ногу дернуло. Феде помстилось, что кто-то из связистов, балуясь, накинул на ногу провод петлею и дернул его, шуткуя. Блажь, конечно, нелепость, но чего с испугу не войдет человеку в голову.
Федя Скворцов, боец опытный, битый — до этого два легких ранения получил, убитых и раненых навидался — не запаниковал, не задергался, хотя в ботинке начало жечь, нога перестала шевелиться и слышать себя. Он дождался, когда уймется пулемет. Вылез из своей нечаянной, ненадежной ухоронки и пополз, стараясь прижиматься ближе к бревенчатому брусу, под которым и которым скреплялся настил моста, но уж из бревешек потоньше. В одном месте уцелел пролет перил. Федя взнял себя, перебираясь руками, заспешил к своему берегу, да не больно спешилось, как-то неловко вывернулась и не шла, волоклась нога, оставляя за собой красную борозду.
Привыкший бегать по линии, а мост даже и пролетать, он долго сползал к дороге, какое-то время еще и по дороге полз. Как нарочно, никакой нигде твари нету, ни тебе несчастного, одинокого связиста, ни тебе посыльного иль шалого, всегда вроде бы пьяного разведчика. Он увидел под забором торчащий из сугроба кончик колючей проволоки. Былинку пустырной травы она напоминала с двумя острыми лепестками. Узнал это место Федя, заполз во двор разбитой хаты, потом и в хату влез, точнее, в короб стен, оставшийся от хаты.
Здесь велся народ, чей-то энпэ располагался, но чей — разузнавать времени не было. Он попросил молодого лейтенанта послать кого-нибудь к мосту, где под первым пролетом, настелив под задницу будыльев, на промежуточном пункте дежурили два связиста, пусть один прибежит и ему поможет. Ребята, тоже артиллеристы, но малокалиберные, на скорую руку перевязали Скворцова, дали глоток водки из фляжки глотнуть. Тут и связисты примчались. Оба. Радехоньки, что причина нашлась смыться хоть на время от гибельного моста и погреться возле печки, может, и пожрать чего-нито. Тем более, что они слышали, будто ночью к нашим пробился тягач, на нем хлеб, водка, концентраты пшенные, ну все, чего душа ни пожелает.
Тягач в самом деле приходил с каким-то пакетом и попутно привез несколько мешков сухарей, ведро сахару и рюкзак махорки, насчет водки, концентратов, других всяческих разносолов и разговору не велось.
Яшка долго возился с Федей Скворцовым, укол от столбняка сделал, ботинок порезал, штаны до колена располосовал, со словами «больше не понадобятся» брезгливо бросил скомканные, грязные обмотки в печку. Связисты с промежуточной во всю силу, будто кони овес, хрумкали сухари, устроившись возле чела печки. Яшка принес в кружке горячего чаю, разломил напополам сухарь об колено и сказал Феде:
— Поешь и попей маленько. Тебе это необходимо.
Потом появился сержант Ряжов. Покачал головой:
— Совсем людей мало осталось. Опытных — единицы. — И попер связистов, швыркающих кипяток возле печи, на свою, на законную, точку. Затем капитан из-под стены возник, снова грел руки и косился на Федю Скворцова.
— На мосту? — спросил, чтоб хоть о чем-нибудь говорить.
— На мосту, товарищ капитан.
— Ах, этот проклятый мост, сожгли б его уж, что ли. — И обратился к Яшке, кивнув в сторону Скворцова: — Что у него?
— Да и ранение вроде бы невелико, но препакостное, перебито сухожилие, тронута лодыжка. Парень, считай, что выбыл от нас навсегда.
— Ну что за место клятое? И боев-то настоящих не было, а народу потеряли дополна. Скоро санитарная-то будет?
— После обеда обещали, товарищ капитан.
— После обе-еэда, они там все обедают и водку пьют.
— Нашу, — поддакнул сержант Ряжов.
— Может, и нашу. Яков, всех раненых сопроводить, в целости доставить. — И подал руку Феде: — Ну, Скворцов, прощай, хорошим ты связистом и помощником был. — И, увидев, как бледный лицом раненый, недавно переживший потрясение, проливший кровь, заплакал и закрылся рукою, растерянно потоптался возле лежака: — Ну, ну, чего ж плакать-то? Не маленький и не из рая, а из ада выбываешь. — Хотел еще что-то добавить.
Феде показалось, капитан хотел покаяться за то, что крут бывал, орал, не подбирая выражений, разика два по голове трубкой бацкнул, один раз пинкаря под жопу дал. Горячий, еще молодой человек, а ответственность на нем какая — тут и заорешь, и запинаешься. Ничего более не сказал командир дивизиона, махнул рукой, натянул рукавицы и опал в подкоп, прошуршал плащ-палаткой и на этот раз не оставил вход полуоткрытым, тщательно прикрыл палатку. «Это чтобы мне, раненному, не дуло», — подумал Федя и снова заплакал от умиления и жалости к себе. Сержант Ряжов приказал не раскисать, держаться и катнул на лежанку облупленную горячую картофелину, да еще самолично и посолил ее.
— Ох-хо-хооо, доля солдатская, — молвил он в пространство и какое-то время смотрел неотрывно вдаль, вроде бы как сквозь стену. В эту минуту полного отрешения своего командира Федя подумал, что сержанта скоро убьют, но впоследствии, на встрече ветеранов артбригады, узнал он, что сержант Ряжов погиб не скоро, погиб уже в Германии при штурме Зееловских высот.
* * *
В санбате Федя Скворцов пробыл недолго и в каком-то отдалении от себя, как бы в полусне. Перед эвакуацией в тыл вдруг попросил сестричку, что ставила ему уколы и давала порошки, нельзя ли узнать что-нибудь про Вику, Викторию Синицыну.
— Ой, тут такой поток раненых был, такой поток. А она кто тебе?
— Напарница по телефону.
Сестричка была сообразительна, просмотрела журнал с регистрацией умерших в санбате и похороненных поблизости.
— Средь умерших Синицына не числится, а к эвакуации назначенных такие списки, такие бумажные дебри, что в них не вдруг и разберешься, но я постараюсь. Как ночное дежурство выпадет, так разузнаю.
Но поток раненых — поток! — слово-то какое жуткое, никто его и не осознает до конца — не прекращался. Санбат работал с большим напряжением и перегрузом. Мест не хватало. Связиста Скворцова метнули в ближайший госпиталек, тоже переполненный. Там ему сделали рассечение на ноге, обиходили, прибрали, костыль дали, чтобы сестрам его не таскать на носилках. К этому времени Федя совсем очнулся, вышел из какого-то вялого, полусонного состояния. Но, как погрузили в поезд, он под стук колес, качаемый будто в люльке, снова начал спать беспробудно. Нога «отходила», и весь он отходил и начал слышать боль не в чужом как будто теле, но в своем, родимом, ему велели поменьше шевелиться, ходить в туалет только по большой нужде, но скоро он ни по какой нужде не мог слезть с полки, шибко его, как и всех парней, угнетало, что девушки, сплошь ладные и красивые, вынуждены убирать из-под него. Будучи человеком стеснительным, он старался все свои неуклюжие дела справлять ночью.
А ехали долго, в настоящую заснеженную зиму въезжали, в глубь России двигались. Дорогой раненых распределяли по госпиталям, понемногу разгружались, и, когда подъехали к Уралу, Федя Скворцов набрался смелости на обходе, попросив врача:
— Меня, если можно, выгрузили бы на Урале, если, конечно, можно.
— А где именно на Урале-то?
— Хорошо бы в Перми, я оттудова родом, и все наши там живут: отец, мать, сестры.
Но с Пермью ничего не вышло, Федю на носилках перенесли в другой поезд, и оказался он в Соликамске, аж на севере области, зато на родном Урале, где и воздух, и виды природы, и даже дымящие трубы были привычны, целительно действовали на человека.
Приезжала в Соликамск мать, плохо одетая, с чернью металла, впившегося в руки, привезла скудные гостинцы.
Его оперировали, и не раз, но, видимо, дело не шло на поправку, и отвезли его все-таки в Пермь, большой город, где профессор в позолоченных очках осматривал Федю, больно давил беспощадной рукой раненую ногу и назначил его на операцию.
Уж тополя городские в лист пошли и под застрехой госпиталя суетились и щебетали ласточки-белобрюшки, творя потомство, когда профессор, Матвеев по фамилии, откровенно сказал раненому Скворцову:
— Все возможное мы сделали. Комиссуем тебя домой и на нашей госпитальной машине отвезем в родную твою Мотовилиху. Будешь какое-то время ходить с палкой, потом, даст Бог, и выбросишь ее.
Нет, не выбросил, то ли привык к своей опоре, то ли хромая нога так до конца и не излечилась, но и жил, как инвалид, и работал, как инвалид, в инструменталке военного завода, прыгая около стеллажей с разными необходимыми производству инструментами и железяками. Тут и женился на местной девушке, перешел жить в ее дом, от которого по пологой луговине в овраг спускался огород.
Ох, если б не этот огород, не баба крепкой рабочей кости и ее суровые, но дельные родители, пропадать бы пришлось и Феде, и двум его девчонкам, которые как-то сами собой изладились и выскочили на свет белый невесть откудова.
И везде: в санпоездах, в госпиталях, средь инвалидов, толкущихся в приемных разных комиссий, даже будучи в доме отдыха, в Краснокамске, — Федя Скворцов осторожно интересовался насчет Синицыной Вики. Очень ему хотелось узнать, жива ли она, и если жива, то как ее судьба сложилась. Один большой, много знающий человек надоумил Федю написать в Москву, в медицинские архивы, и оттудова пришел радостный ответ, что да, такая Синицына Вика, Виктория Александровна, излечена и проследовала на местожительство в Ярославль. «Вот и хорошо, вот и славно», — думал Федор Скворцов, и одно только сомнение было в нем, Яшка-санбрат говорил, что рана у Вики широкая, но не очень опасная, сбруснуло вместе с мясом кожу с ребер, задело живот, так вот, как она, бедная женщина, будет таить такие шрамы от жениха, не поморгует ли он, не отвернется ли, не обидит ли бедную женщину с таким красивым именем.
На этом и сошла с колес память о войне. Казалось, кто-то другой там был и действовал. Лишь в каком-то туманном полусне, опять же в отдалении, виделся ему иногда белый сугроб с полосами от пожара и пороха, девушка, роющаяся в снегу, и парень, молодой, бравый, хотя молодым он бывал, но бравым никогда, тем паче в тех изнурительных боях, но как виделся, так и виделся. Парень тот бравый с шутками-прибаутками помогал раскрасавице связистке починить линию, и она исцарапала все руки колючей проволокой, пока соединила порыв, а ведь у него приструненный к поясу под шинелью был конец провода, прихваченный на всякий случай. Отчего же он не отдал свой провод-то в беду попавшему человеку, тогда, глядишь, и не поувечило бы ее, и не мучилась бы она под чужими мужицкими глазами.
Вот этого Федор Сергеевич Скворцов, сколь ни тужился, ни понять, ни простить себе не мог.
Ноябрь — декабрь 2000.
Академгородок.
Виктор Петрович Астафьев
Моя война. Писатель в окопах. Война глазами солдата
© Астафьев В.Г., Астафьева П.Г., 2018
© ООО «ТД Алгоритм», 2018
Предисловие
Виктор Астафьев мог бы на фронт и не идти. По окончании фабрично-заводского училища ему, как дипломированному железнодорожнику – составителю поездов, выдали «бронь».
Игарский детдомовец и сирота Витька Астафьев за зиму перед войной окончил шестой класс. Далее находиться в социальном заведении ему не разрешили, вышел возраст. Надо было начинать самостоятельную жизнь, думать о дальнейшей судьбе, а, значит, и как-то выбираться с Севера. Денег на дорогу юноша заработал сам, поступив коновозчиком на кирпичный завод, существовавший в те годы в Игарке. Подросток забирал на лесокомбинате опилки, грузил их на телегу и вез к топкам, где обжигались кирпичи. К лету необходимая сумма денег для покупки билета на пароход была скоплена, а в Красноярске Виктор поступил учиться в железнодорожную школу фабрично-заводского обучения № 1 на станции Енисей – прообраз современного профтехучилища.
На Западе уже гремела вовсю война. Почти без отдыха, вечно голодные, по сути, еще дети, Виктору едва исполнилось восемнадцать, юные железнодорожники постоянно были заняты делом. На станцию Базаиха один за другим прибывали эшелоны с оборудованием эвакуированных заводов, людьми. На одном из поездов из Ленинграда, отцепили вагон, в него по пути следования из блокадного города, переносили и складировали умерших. Виктора включили в погребальную группу. Как потом он писал в «Последнем поклоне»: «Похоронами я был не просто раздавлен, я был выпотрошен, уничтожен ими, и, не выходя на работу, отправился в Березовку, в военкомат – проситься на фронт». Случилось это спустя всего четырех месяцев с начала его трудовой биографии.
Доброволец Астафьев в 1942 году был направлен вначале в 21-й стрелковый полк, находившийся под Бердском, а затем его перевели в 22-й автополк в военном городке Новосибирска, и только весной 1943-го отправили на передовую…
В девяностые Виктор Петрович написал самое главное свое произведение о войне – роман «Прокляты и убиты». Написал, несмотря на идущую в периодической печати травлю писателя. Такую хлесткую и беспощадно емкую оценку войне, заключенную уже в самом названии романа, мог дать только человек, имевший огромную смелость, перенесший страдания и сказавший открыто то, что сразу перечеркнуло все созданные ранее мощной монументальной пропагандой художественные произведения о героике войны.
Он писал: «Я был рядовым бойцом на войне и наша, солдатская правда, была названа одним очень бойким писателем «окопной»; высказывания наши – «кочкой зрения».
И вот его «окопные постулаты», родившиеся с первых дней нахождения в учебной части под Новосибирском: никакой серьезной подготовки, никакого обучения молодых, необстрелянных бойцов не велось. «О нас просто забыли, забыли накормить, забыли научить, забыли выдать обмундирование». По словам Астафьева, когда они, наконец, прибыли из запасного полка на фронт, войско было больше похоже на бродяг. Это были не солдаты, а истощенные уставшие старички с потухшими глазами. От недостатка сил и умения большинство из них погибало в первом же бою или попадало в плен. «Они так и не принесли Родине той пользы, которую хотели, а, главное, могли принести».
Большинство солдат ходило в гимнастерках со швом на животе. Такие же швы были и на нательном нижнем белье. Многие не знали, отчего этот шов, недоумевали, объяснение же было простым – одежда была снята с мертвых. Так ее не снимешь, только разрезать надо, потом зашить. Поняв это, и сами солдаты стали таким образом одеваться, снимая одежду с мертвых немцев – те к войне готовились по-серьезному, сукно было добротным, меньше изнашивалось. Украинские крестьянки, а именно на Украине начинался боевой путь солдата Астафьева, зачастую принимали наших солдат за пленных немцев, не понимая, кто перед ними в столь жалком облачении. Астафьеву досталась гимнастерка с отложным воротничком, видимо, младшего офицера, но в ней больше вшей водилось – вот и все ее преимущество. Только в декабре 1943 года часть, наконец, обмундировали.
Воевал рядовой Виктор Астафьев в 17-й артиллерийской, орденов Ленина, Суворова, Богдана Хмельницкого, Красного Знамени дивизии прорыва, входившей в состав 7-го артиллерийского корпуса основной ударной силы 1-го Украинского фронта. Корпус был резервом Главного командования.
«Веселый солдат» Виктор Астафьев был шофером, артиллеристом, разведчиком, связистом. Не штабным телефонистом, а линейным надсмотрщиком, готовым по первому приказу командира ползти под пули, разыскивая порыв на линии. Вот так писал он сам о специфике своей военной должности телефониста впоследствии: «Когда руганный-переруганый, драный-передраный линейный связист уходил один на обрыв, под огонь, озарит он последним, то злым, то горестно-завистливым взглядом остающихся в траншее бойцов, и хватаясь за бруствер окопа, никак одолеть не может крутизну. Ох, как он понятен, как близок в ту минуту и как же перед ним неловко – невольно взгляд отведешь и пожелаешь, чтобы обрыв на линии был недалече, чтобы вернулся связист «домой» поскорее, тогда уж ему и всем на душе легче сделается».
Связисты и возможность смертельного исхода испытывали чаще других, и радость жизни у них была острее. Печальная статистика боевого пути воинов, призванных Игарским военкоматом, подтверждает сказанное: северяне зачастую назначались связистами, а среди них был больший процент как погибших, так и – получавших награды. Вторит этому и боец Астафьев: «И когда живой, невредимый, брякнув деревяшкой аппарата, связист рухнет в окоп, привалится к его грязной стенке в счастливом изнеможении, сунь ему – из братских чувств – недокуренную цигарку. Брат-связист ее потянет, но не сразу, сперва он откроет глаза, найдет взглядом того, кто дал «сорок», и столько благодарности прочтешь ты, что в сердце она не вместится».
Впрочем, и правительственной наградой командования был оценен труд «линейщика». В бою 20 октября 1943 года красноармеец Астафьев четыре раза исправлял телефонную связь с передовым наблюдательным пунктом. «При выполнении задачи от близкого разрыва бомбы он был засыпан землей. Горя ненавистью к врагу товарищ Астафьев продолжал выполнять задачу и под артиллерийско-минометным огнем, собрал обрывки кабеля, и вновь восстановил телефонную связь, обеспечив бесперебойную связь с пехотой и ее поддержку артиллерийским огнем» – так написано в наградном листе при представлении старшего телефониста Астафьева к медали «За отвагу»…
Вот бы сейчас посмеялись мы над литературными опусами штабного писаря, но Виктор Петрович сей документ и в глаза, возможно, не видел, а потомкам оставил воспоминания совсем иного плана:
По признанию Астафьева, именно война стала причиной того, что он взялся за перо. В начале 50-х Виктор Петрович ходил в литературный кружок, открытый при местной газете «Чусовской рабочий» на Урале, там однажды услышал он короткий рассказ одного писателя – в войну политработника. Война у того была красивой, а главное, что возмутило, об этом писал тот, кто тоже был на передовой. У Астафьева, по его словам, аж зазвенело в контуженой голове от такого вранья. Придя домой и, успокоившись, он решил, что единственный способ бороться с ложью – это правда. И за ночь на одном дыхании написал свой первый рассказ «Гражданский человек» (современное название «Сибиряк»), в котором описал свою войну, какую он видел и знал. И это было лишь началом.
Приводя этот известный факт, биографы писателя не всегда добавляют, что вернуться с войны бывшему детдомовцу было некуда. Вместе с женой-фронтовичкой он отправился в ее родной уральский городишко Чусовой. Осмелевшие за войну квартиранты-переселенцы не думали освобождать семье фронтовика занятый ими и не оплачиваемый флигелек во дворе. Вернувшийся с войны майор-свояк, занял лучшее в доме место в комнате на втором этаже, забив до отказа помещение трофейным тряпьем и «через губу» разговаривал с младшим по званию Виктором, вынужденным ютиться с молодой женой в кухне за печкой на полу. Виктор то снег разгребал, то вагоны разгружал, прежде, чем получил место сторожа на колбасном заводе, где в ночную смену и родился этот рассказ. Поведала об этом жена писателя Мария Корякина. Рассказала не только о перипетиях семейной жизни вернувшихся с войны фронтовиков, но и об умершей от диспепсии в младенческом возрасте дочке Лидочке. У молодой матери от постоянного недоедания не было достаточного количества молока.
Имя Виктора Петровича Астафьева хорошо известно читателям. У Астафьева свой неповторимый творческий почерк: по типологии его повести можно определить как лирико-психологические.
Многие исследователи (А. Ланщиков, А. Макаров и др.) утверждали, что для творчества Виктора Петровича Астафьева характерно автобиографическое начало. Это справедливо только отчасти. В произведениях писателя активна роль автора-повествователя и всегда отчётливо выражается авторская оценка, его симпатии и антипатии. В повестях большое количество лирических отступлений, философских раздумий. Большую идейно-художественную нагрузку несёт главный герой повествования: он – центр сюжета, к нему тянутся все сюжетные линии, вокруг него группируются другие характеры. В повестях можно проследить эволюцию главного героя.
Одно из первых произведений писателя о событиях войны – повесть «Где-то гремит война», включённая в автобиографический цикл произведений «Последний поклон».
«Где-то гремит война» – название чисто условное, символическое. В этой повести автор сумел показать, что война была всенародной трагедией; и хотя в далёкое сибирское селение война непосредственно не пришла, она определила жизнь, поведение людей, их поступки, мечты, желания. Война всей тяжестью легла на жизнь народа. Огромный труд выпал на долю женщин и подростков. Всё взрослое мужское население воевало на фронтах. Сибирские селения познали горечь утрат близких. Похоронки несли трагедию не только в дом погибшего, но и во всё село. В центре повествования – небольшой эпизод из жизни главного героя. Автор описывает трудную жизнь сибирского села в дни войны, когда все мысли женщин, стариков и детей были о фронте, о близких, которые сражались с врагом. Война – это трагедия для всего народа, и не случайны раздумья автора, «что долгой будет война и на долю нашего народа, и это значит, прежде всего на женскую долю, падут также тяжести и испытания, какие только нашим русским бабам и посильны»1.
В. П. Астафьев показал мужество и стойкость народа, его несгибаемость перед всеми тяготами войны, его веру в победу и героический труд в помощь фронту. Автор утверждает, что война не ожесточила людей, которые были способны на «доподлинную, несочинённую любовь к ближнему своему». В повести созданы запоминающиеся характеры простых мужественных тружениц села: шорницы Дарьи Митрофановны, которая спасла жизнь рассказчику, его тёток Августы и Васени, дяди Левонтия, детей – Кеши, Лидки, Кати и др.
Повести В. П. Астафьева о войне решают проблему «человек и война». Война в изображении писателя была испытанием для народа, испытанием для человека. Для его повестей характерен философский подтекст. В центре большинства произведений – образ молодого человека. Несмотря на ожесточённую битву, на ужас и гибель многих людей, жизнь шла поступательно. Молодой человек в годы войны быстро мужал, проходило становление его характера.
Повесть «Звездопад» – лирическая по своему содержанию. Это повествование о любви: «она была обыкновенная, эта любовь, и в то же время самая необыкновенная, такая, какой ни у кого и никогда не было, да и не будет»2. Действие повести происходит в госпитале в Краснодаре. Герой, находясь на излечении после ранения, полученного на фронте, встречается с медсестрой Лидой. Автор шаг за шагом прослеживает зарождение и развитие этой любви, которая обогатила душу героев, обновила их, заставила смотреть на мир другими глазами. Герои расстаются и теряют друг друга, «но ведь тому, кто любил и был любим, счастьем есть сама память о любви, тоска по ней и раздумья»,3 – утверждает автор.
Среди произведений В. П. Астафьева о войне выделяется повесть «Пастух и пастушка», получившая признание читателей и критики. По типологии повесть можно назвать лиро-эпической. По собственному признанию автора, непосредственный источник повести – литературный (роман Прево «Манон Леско»). Однако В. П. Астафьев сумел создать самобытное и оригинальное произведение. В повести отчётливо выделяются два плана (эпический и лирический), которые, переплетаясь между собой, составляют единое целое. В произведении два временных аспекта – настоящее время и события войны – ожесточённые бои после освобождения Сталинграда. Писатель запечатлевает героический подвиг Советской Армии, её солдат и офицеров, в кровавых напряжённых битвах освобождающих родную землю от фашистских захватчиков. Батальные картины в повести исполнены с подлинным мастерством и выразительностью: «Казалось, вся война была сейчас здесь, в этом месте, кипела в растопленной яме траншеи, исходя удушливым дымом, рёвом, визгом осколков, звериным рычаньем людей» 4.
Грохот к лязг войны, смертельная опасность, какая заключена в каждом бое, не может, однако, заглушить человеческое в человеке. В огне боя погибают старики – пастух и пастушка, погибают вместе, прикрывая друг друга, обнявшись преданно в свой смертный час. И не случайно убитые, но неразлучённые старые люди производят глубокое впечатление на Бориса Костяева. Писатель подчёркивает необъятную силу человеческих чувств, которые не подвластны войне с её смертью и ужасами. И Борис Костяев, пройдя через сильнейшие испытания в войне, не потерял способности к всепоглощающему человеческому чувству. Его встреча с Люсей была началом их огромной любви, любви, которая сильнее смерти. Для Бориса Люся была его первой любовью. Близость с ней потрясла его: «Женщина! Так вот что такое женщина! Что же она с ним сделала?! Сорвала, точно лист с дерева, закружила и понесла, понесла над землёю – нет в нём веса, нет под ним тверди… Ничего нет. И не было. Есть только она, женщина, которой он принадлежит весь до последней кровинки, до остатнего вздоха, и ничего уже с этим никто поделать не может».
История встречи, любви Костяева и Люси – лирический план повести. Встреча с Люсей открыла для Бориса целый мир, неизведанный и сложный. В. П. Астафьев не только слагает гимн большой любви Люси и Бориса, но и вскрывает истоки их огромного чувства. В повести описана учительская семья Бориса. С теплотой и сердечностью пишет автор о любви матери к Борису, приводит её письмо к сыну, которое он читает вместе с Люсей.
В. П. Астафьев пишет о трагедии матерей, теряющих детей своих в страшной войне. И здесь ощущается скрытое обращение писателя к современным матерям, чтобы они боролись за мир в мире и не допустили войны ещё более страшной и жестокой, чем прошлая: «.матери, матери! Зачем вы покорились дикой человеческой памяти, примирились с насилием и смертью? Ведь больше всех, мужественней всех страдаете вы в своём первобытном одиночестве, в своей священной и звериной тоске по детям». Тяжка и горька была разлука Бориса с матерью, а затем и с Люсей.
Повесть наполнена глубоким философским смыслом. Война продолжалась. В неумолимом грохоте боёв изменялись людские судьбы. Погибают бойцы взвода Костяева. Судьба отрывает Бориса от взвода, от войны. Умер герой в санитарном поезде и был похоронен на безвестном маленьком полустанке.
Это произведение не только о войне, но и о жизни и о любви. Для повести характерна кольцевая композиция. Начинается и кончается она описанием свидания женщины с могилой, где покоится боец Советской Армии, с могилой, в которой – её счастье, её любовь. Она искала её многие годы и, наконец, нашла. Горько звучит вопрос героини в начале свидания: «Почему ты лежишь один посреди России?» В конце повести рано поседевшая и состарившаяся женщина заверяет того, кто был её единственной любовью, которую она пронесла через всю свою нелёгкую жизнь: «– Спи. Я пойду. Но я вернусь к тебе. Скоро, совеем скоро будем вместе. Там уже никто не в силах разлучить нас».
И он снова «остался один – посреди России».
Участник войны, В. П. Астафьев, описывая события жестокой битвы с фашизмом, утверждает величие советского человека, совершившего героический подвиг и способного на самые глубокие чувства. Во всех произведениях чувствуется обращение автора к современнику, напоминание ему о том, какие жертвы были принесены советскими воинами во имя победы, во имя мира и счастья людей на земле.
_________________
1 Астафьев В. Где-то гремит война. М, 1975. – С. 283.
2 Астафьев В. Звездопад. М., 1975. – С. 291.
3 Астафьев В. Звездопад. М., 1975. – С. 372.
4 Астафьев В. Пастух и пастушка. – В кн.: Где-то гремит война. М, 1975. – С. 379. В дальнейшем цитаты даются по этому изданию.
Источник: Русская советская литература 50–70-х годов: Учеб. пособие для студентов пед. институтов по спец. № 2101 «Рус. яз. и лит.» / В. А. Ковалёв, А. И. Метченко, А. И. Хватов и др.; Под ред. В. А. Ковалёва. – М.: Просвещение, 1981. – С. 125–128.
*
См.:
Карта сайта
https://multiurok.ru/blog/karta-saita.html
Астафьев В. П.
https://multiurok.ru/blog/astafev-v-p.html
Перейти к контенту
Виктор Астафьев: Рассказы
Список сказок и рассказов:
Отзывы: 12
-
Рассказы Виктора Астафьева я люблю ещё со школы. У них завораживающая атмосфера. Рассказы прививают любовь к природе, родному краю. С удовольствием читаю их уже вместе со своей дочкой!
Ответить
-
Ростислав
01.09.2021 в 16:21
Почему нет пищуженец???
Ответить
-
5 класс а
14.12.2021 в 16:18
Стрижонок скрип читали в начальной школе
Ответить
-
super sell
12.02.2022 в 09:57
-
Варуника
13.03.2022 в 12:24
Я думаю у него очень хорошие сказки и рассказы
Ответить
-
твоя мама
20.03.2022 в 22:14
-
Самый лучший автор из школьной программы
Ответить
-
Рассказы отличные. Но большие.
Ответить
-
Это один из моих любимых писателей. Очень интересные рассказы.
Ответить
-
КИРИЛЛ
29.12.2022 в 15:03
читаю с другом Лёшей и нам так интересно что мы не можем оторваться от книги. Очень круто!!!
Ответить
Виктор Астафьев: Рассказы: читать онлайн популярные, лучшие народные сказки для детей, мальчиков и девочек, и их родителей о любви и Родине, природе, животных. Если вы не нашли желаемую сказку или тематику, рекомендуем воспользоваться поиском вверху сайта.
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Виктор Петрович Астафьев
Моя война. Писатель в окопах. Война глазами солдата
© Астафьев В.Г., Астафьева П.Г., 2018
© ООО «ТД Алгоритм», 2018
Предисловие
Виктор Астафьев мог бы на фронт и не идти. По окончании фабрично-заводского училища ему, как дипломированному железнодорожнику – составителю поездов, выдали «бронь».
Игарский детдомовец и сирота Витька Астафьев за зиму перед войной окончил шестой класс. Далее находиться в социальном заведении ему не разрешили, вышел возраст. Надо было начинать самостоятельную жизнь, думать о дальнейшей судьбе, а, значит, и как-то выбираться с Севера. Денег на дорогу юноша заработал сам, поступив коновозчиком на кирпичный завод, существовавший в те годы в Игарке. Подросток забирал на лесокомбинате опилки, грузил их на телегу и вез к топкам, где обжигались кирпичи. К лету необходимая сумма денег для покупки билета на пароход была скоплена, а в Красноярске Виктор поступил учиться в железнодорожную школу фабрично-заводского обучения № 1 на станции Енисей – прообраз современного профтехучилища.
На Западе уже гремела вовсю война. Почти без отдыха, вечно голодные, по сути, еще дети, Виктору едва исполнилось восемнадцать, юные железнодорожники постоянно были заняты делом. На станцию Базаиха один за другим прибывали эшелоны с оборудованием эвакуированных заводов, людьми. На одном из поездов из Ленинграда, отцепили вагон, в него по пути следования из блокадного города, переносили и складировали умерших. Виктора включили в погребальную группу. Как потом он писал в «Последнем поклоне»: «Похоронами я был не просто раздавлен, я был выпотрошен, уничтожен ими, и, не выходя на работу, отправился в Березовку, в военкомат – проситься на фронт». Случилось это спустя всего четырех месяцев с начала его трудовой биографии.
Доброволец Астафьев в 1942 году был направлен вначале в 21-й стрелковый полк, находившийся под Бердском, а затем его перевели в 22-й автополк в военном городке Новосибирска, и только весной 1943-го отправили на передовую…
В девяностые Виктор Петрович написал самое главное свое произведение о войне – роман «Прокляты и убиты». Написал, несмотря на идущую в периодической печати травлю писателя. Такую хлесткую и беспощадно емкую оценку войне, заключенную уже в самом названии романа, мог дать только человек, имевший огромную смелость, перенесший страдания и сказавший открыто то, что сразу перечеркнуло все созданные ранее мощной монументальной пропагандой художественные произведения о героике войны.
Он писал: «Я был рядовым бойцом на войне и наша, солдатская правда, была названа одним очень бойким писателем «окопной»; высказывания наши – «кочкой зрения».
И вот его «окопные постулаты», родившиеся с первых дней нахождения в учебной части под Новосибирском: никакой серьезной подготовки, никакого обучения молодых, необстрелянных бойцов не велось. «О нас просто забыли, забыли накормить, забыли научить, забыли выдать обмундирование». По словам Астафьева, когда они, наконец, прибыли из запасного полка на фронт, войско было больше похоже на бродяг. Это были не солдаты, а истощенные уставшие старички с потухшими глазами. От недостатка сил и умения большинство из них погибало в первом же бою или попадало в плен. «Они так и не принесли Родине той пользы, которую хотели, а, главное, могли принести».
Большинство солдат ходило в гимнастерках со швом на животе. Такие же швы были и на нательном нижнем белье. Многие не знали, отчего этот шов, недоумевали, объяснение же было простым – одежда была снята с мертвых. Так ее не снимешь, только разрезать надо, потом зашить. Поняв это, и сами солдаты стали таким образом одеваться, снимая одежду с мертвых немцев – те к войне готовились по-серьезному, сукно было добротным, меньше изнашивалось. Украинские крестьянки, а именно на Украине начинался боевой путь солдата Астафьева, зачастую принимали наших солдат за пленных немцев, не понимая, кто перед ними в столь жалком облачении. Астафьеву досталась гимнастерка с отложным воротничком, видимо, младшего офицера, но в ней больше вшей водилось – вот и все ее преимущество. Только в декабре 1943 года часть, наконец, обмундировали.
Воевал рядовой Виктор Астафьев в 17-й артиллерийской, орденов Ленина, Суворова, Богдана Хмельницкого, Красного Знамени дивизии прорыва, входившей в состав 7-го артиллерийского корпуса основной ударной силы 1-го Украинского фронта. Корпус был резервом Главного командования.
«Веселый солдат» Виктор Астафьев был шофером, артиллеристом, разведчиком, связистом. Не штабным телефонистом, а линейным надсмотрщиком, готовым по первому приказу командира ползти под пули, разыскивая порыв на линии. Вот так писал он сам о специфике своей военной должности телефониста впоследствии: «Когда руганный-переруганый, драный-передраный линейный связист уходил один на обрыв, под огонь, озарит он последним, то злым, то горестно-завистливым взглядом остающихся в траншее бойцов, и хватаясь за бруствер окопа, никак одолеть не может крутизну. Ох, как он понятен, как близок в ту минуту и как же перед ним неловко – невольно взгляд отведешь и пожелаешь, чтобы обрыв на линии был недалече, чтобы вернулся связист «домой» поскорее, тогда уж ему и всем на душе легче сделается».
Связисты и возможность смертельного исхода испытывали чаще других, и радость жизни у них была острее. Печальная статистика боевого пути воинов, призванных Игарским военкоматом, подтверждает сказанное: северяне зачастую назначались связистами, а среди них был больший процент как погибших, так и – получавших награды. Вторит этому и боец Астафьев: «И когда живой, невредимый, брякнув деревяшкой аппарата, связист рухнет в окоп, привалится к его грязной стенке в счастливом изнеможении, сунь ему – из братских чувств – недокуренную цигарку. Брат-связист ее потянет, но не сразу, сперва он откроет глаза, найдет взглядом того, кто дал «сорок», и столько благодарности прочтешь ты, что в сердце она не вместится».
Впрочем, и правительственной наградой командования был оценен труд «линейщика». В бою 20 октября 1943 года красноармеец Астафьев четыре раза исправлял телефонную связь с передовым наблюдательным пунктом. «При выполнении задачи от близкого разрыва бомбы он был засыпан землей. Горя ненавистью к врагу товарищ Астафьев продолжал выполнять задачу и под артиллерийско-минометным огнем, собрал обрывки кабеля, и вновь восстановил телефонную связь, обеспечив бесперебойную связь с пехотой и ее поддержку артиллерийским огнем» – так написано в наградном листе при представлении старшего телефониста Астафьева к медали «За отвагу»…
Вот бы сейчас посмеялись мы над литературными опусами штабного писаря, но Виктор Петрович сей документ и в глаза, возможно, не видел, а потомкам оставил воспоминания совсем иного плана:
По признанию Астафьева, именно война стала причиной того, что он взялся за перо. В начале 50-х Виктор Петрович ходил в литературный кружок, открытый при местной газете «Чусовской рабочий» на Урале, там однажды услышал он короткий рассказ одного писателя – в войну политработника. Война у того была красивой, а главное, что возмутило, об этом писал тот, кто тоже был на передовой. У Астафьева, по его словам, аж зазвенело в контуженой голове от такого вранья. Придя домой и, успокоившись, он решил, что единственный способ бороться с ложью – это правда. И за ночь на одном дыхании написал свой первый рассказ «Гражданский человек» (современное название «Сибиряк»), в котором описал свою войну, какую он видел и знал. И это было лишь началом.
Приводя этот известный факт, биографы писателя не всегда добавляют, что вернуться с войны бывшему детдомовцу было некуда. Вместе с женой-фронтовичкой он отправился в ее родной уральский городишко Чусовой. Осмелевшие за войну квартиранты-переселенцы не думали освобождать семье фронтовика занятый ими и не оплачиваемый флигелек во дворе. Вернувшийся с войны майор-свояк, занял лучшее в доме место в комнате на втором этаже, забив до отказа помещение трофейным тряпьем и «через губу» разговаривал с младшим по званию Виктором, вынужденным ютиться с молодой женой в кухне за печкой на полу. Виктор то снег разгребал, то вагоны разгружал, прежде, чем получил место сторожа на колбасном заводе, где в ночную смену и родился этот рассказ. Поведала об этом жена писателя Мария Корякина. Рассказала не только о перипетиях семейной жизни вернувшихся с войны фронтовиков, но и об умершей от диспепсии в младенческом возрасте дочке Лидочке. У молодой матери от постоянного недоедания не было достаточного количества молока.
Естественно, что переполнявшей начинающего автора темой стали события минувшей войны. В актив рождающегося писателя в 1960 году добавляется лирическая повесть «Звездопад», а в 1971 «Пастух и пастушка». Современная пастораль – вносит автор пометку в подзаголовок последней. Обе повести поэтичные, трогательные и трагичные произведения о первой любви, искалеченной, погубленной войной.
Впрочем, если в «Звездопаде» автор воздерживается от рассказов о боях, перенеся действие в военный госпиталь, то уже в «Пастухе и пастушке» начинают появляться страшные эпизоды, навечно засевшие в память солдата. Война калечит молодые души героев, она же стирает хорошее, оставляя ярчайшее, однажды невольно подмеченное, в мозгу засевшее и продолжающее мучить кошмарами автора.
Вот рассказ о привале в осеннем припорошенном снежком лесу, то ли на поляне, то ли на болотце. Подложив под себя на кочку пучок вырванной торчащей из снега сухой травы, сидит солдат Астафьев, хлебает быстро остывающий суп. Чувствует, что-то склизко под ним, встал, «твою мать, немец, вмерзший в землю подо мной. Ну чего? … стерни побольше наложил и обратно сел. Некогда, и жрать охота. Вот так вот втягиваешься в войну. Говорят, опыт войны. Вот оно. Чтоб ты мог жрать, как скотина последняя, спать, как скотина последняя, терпеть вошь… Помню, у нас щеголеватый был офицер, двумя руками в голову залез: «Ну, до чего надоели эти вши»».
Для Астафьева – самое страшное на войне – привычка к смерти. Когда смерть становится повседневной, обыденной и уже не вызывает никаких эмоций, когда можно сидеть и без отвращения есть на замерзшем трупе противника.
Страшные потрясения юного Астафьева, продолжающие тревожить память его и пожилого, – когда при отступлении от Житомира по отступающим, уже убитым, разбитым, шли наши танки, машины, транспортеры: «…в шоссе, в жидкой грязи трупы, раскатанные в фанеру, только кое-где белые косточки вылезут, и зубы… Танки идут, гусеницы наматывают, шинеленку, кишки, вот такое эстетическое зрелище».
Самое тяжелое и трагичное в воинской биографии Астафьева – это форсирование Днепра осенью 1943 года. В воду, без подготовки, без передышки, развивая недавний успех на Курской дуге, солдаты прыгали голыми, несли узелки с одеждой и винтовки над головой. Переплавлялись без специальных плавучих средств, кто как может. На том участке, где плыл Астафьев, из 25 тысяч человек до другого берега добрался только каждый шестой. А таких точек переправы было десятки. В битве за Днепр советские войска потеряли около 300 тысяч солдат: «Большинство потонуло бессмысленно, из-за бездарной подготовки, так ни разу и не выстрелив».
На Днепровском плацдарме Астафьеву повредило глаз и серьезно контузило:
– Пакостно ранило в лицо. Мелкими осколками кассетной бомбы, или батальонной мины и крошевом камней… повредило глаз, раскровенило губы, лоб, ребята боялись до медсанбата не доплавят, – рассказывал он впоследствии.
В районе польского города Дукла Астафьев получил тяжелое сквозное пулевое ранение левого предплечья с повреждением кости:
– Когда ранят – по всему телу идет гулкий удар, откроется кровь, сильно-сильно зазвенит в голове и затошнит, и вялость пойдет, будто в лампе догорает керосин, и желтенький, едва теплящийся свет заколеблется и замрет над тобой так, что дышать сделается боязно и всего пронзит страхом. И если от удара заорал, то, увидев кровь, – оглох от собственного голоса и звона, ужался в себе, приник к земле, боясь погасить этот исходный свет, этот колеблющийся проблеск жизни.
В действующей армии солдат пробыл до сентября 1944 года, выбыв из нее по тяжелому ранению, о котором говорилось выше, но продолжая мыкаться по нестроевым частям, выполняя обязанности то почтальона, то конвоира вплоть до конца 1945 года.
Почти каждой семьи коснулась война своим смертельным крылом. Были трагические потери и в семье Астафьевых. 24 сентября 1942 года под Сталинградом погиб его дядя – родной брат отца Иван, до войны – рубщик на лесобирже Игарского лесокомбината. Как передовика производства в мирное время его портрет был помещен на городскую Доску Почета, а сам юноша направлен на учебу в Ачинский сельхозтехникум. В войну Иван Астафьев был телефонистом, или разведчиком, достоверные данные об этом не сохранились. Не знал Виктор Петрович и место его гибели, уточнив судьбу дядьки только спустя десятилетия после окончания войны. Помог ему в этом волгоградский собрат-писатель, что интересно, родившийся в Игарке Борис Екимов.
Еще один дядька писателя – Василий, всего лишь на десять лет старше Виктора при его рождении стал крестным отцом. Балагур, весельчак, любимец женщин, прозванный за неуемный характер «Сорокой» он был ближе всех Виктору в юношеские годы. Его в феврале 1942 провожал Виктор на фронт из Красноярска. Василий, хитростью обойдя военную цензуру, дал Виктору знать, что, дескать, воюет танкистом с ним рядом, на Украине. На Лютежском плацдарме под Киевом был тяжело ранен, направлен в госпиталь, но в пути был обозначен как без вести пропавший. Виктор, как сам впоследствии признается, придумал встречу с ним, уже мертвым, описав ее в вышеупомянутой главе романа «Последний поклон». На самом деле, последнее пристанище солдата неизвестно.
Фронтовая биография рядового Виктора Астафьева отмечена орденом Красной Звезды, медалями «За отвагу», «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941–1945 годов», «За освобождение Польши». В мирное время писатель Астафьев стал Героем социалистического труда, дважды лауреатом Государственной премии СССР, лауреатом Государственной премии России, трижды был кавалером ордена Трудового Красного Знамени, награждался также орденами Дружбы, Дружбы народов, Отечественной войны I степени, «За заслуги перед Отечеством» II степени. Он – почетный гражданин городов Красноярска и Игарки.
Как видим, Виктор Петрович Астафьев не только имел моральное право написать, но и просто обязан был сделать это, сказав самое важное, оставив в наследство потомкам то, что пережил сам и его семья, и что, так он считал, не должно было стать для будущих поколений предметом их личного познания и переживания.
Смельчак Астафьев с гражданским мужеством открыто заявлял:
– Нас и солдатами то стали называть только после войны, а так – штык, боец, в общем, – неодушевленный предмет…
И его обвиняли… в отсутствии патриотизма, в клевете на русский народ… Вырывали строчки из сказанных сгоряча фраз, переиначивали его слова, перетолковывали на свой лад. Он же хотел единственного, чтобы общество знало всю правду о войне, а не только официально разрешенную.
Астафьев считал, что преступно показывать войну героической и привлекательной:
– Те, кто врет о войне прошлой, приближают войну будущую. Ничего грязнее, жестче, кровавее, натуралистичнее прошедшей войны на свете не было. Надо не героическую войну показывать, а пугать, ведь война отвратительна. Надо постоянно напоминать о ней людям, чтобы не забывали. Носом, как котят слепых тыкать в нагаженное место, в кровь, в гной, в слезы, иначе ничего от нашего брата не добьешься.
Война ужасна, и в организме нового поколения должен быть выработан устойчивый ген невозможности повторения подобного. Ведь не зря же эпиграфом своего романа «прокляты и убиты» великий писатель, говоря языком сибирских старообрядцев, поставил: «писано было, что все, кто сеет на земле смуту, войны и братоубийство, будут Богом прокляты и убиты».
Из газеты «Игарские новости», март 2014 года
«Окопная правда»
Там, в окопах…
До войны я жил в детдоме, потом закончил школу ФЗО и трудился составителем поездов возле Красноярска.
В 42-м ушел добровольцем в армию.
Воевал я в 17-й артиллерийской, ордена Ленина, Суворова, Богдана Хмельницкого, Красного Знамени, дивизии прорыва, входившей в состав 7-го артиллерийского корпуса основной ударной силы 1-го Украинского фронта. Корпус был резервом Главного командования. Начал он создаваться вместе с другими артиллерийскими соединениями подобного характера по инициативе крупных специалистов артиллерии, каковым был и командир нашей дивизии Сергей Сергеевич Волкенштейн, потомственный артиллерист, человек, крупный не только телом – фигурой, но и натурой, человек с совершенно удивительной биографией, вполне пригодной для захватывающего дух детективного романа. Жаль, что я не умею писать детективы. Так вот, дивизии прорыва, к удивлению, и не только моему, начали создаваться, когда враг был еще у стен Москвы.
В начале 1942 года 17-я артиллерийская дивизия приняла боевое крещение на Волховском фронте. Я тогда еще учился в школе ФЗО, приобретал железнодорожную профессию и, как говорится, «ни ухом ни рылом» не ведал о существовании подобного военного подразделения, точнее – соединения, а будущий командир «моей» дивизии в это время не где-нибудь, а в Красноярске сдавал благополучно им эвакуированное Киевское артиллерийское училище, которым какое-то время он командовал.
Вот именно – соединения! В состав дивизии входили все системы орудий и минометов, имевшихся на вооружении Красной Армии – от 120-миллиметрового миномета и до 203-миллиметровой гаубицы. Только истребительных, противотанковых полков и бригад в дивизии было шесть. Несколько полков и бригад среднего калибра и большое количество орудий – полуторасоток, совершенного, новейшего по тому времени образца. Одна дивизия такого характера и масштаба обладала огромной ударной и разрушительной силой, а ведь в состав 7-го артиллерийского корпуса входило две, затем три дивизии: 17-я, 16-я и 13-я. После объединения Воронежского и Степного фронтов в 1-й Украинский не раз и не два артиллерийские подготовки и прорывы осуществлялись 7-м артиллерийским корпусом с приданным и ему реактивной артиллерией и вспомогательной артиллерией стрелковых и танковых частей.
Первый прорыв наш корпус делал на Брянском фронте, во фланг Курско-Белгородской дуги. И когда «началось!», когда закачалась земля под ногами, не стало видно неба и заволокло противоположный берег Оки дымом, я, совершенно потеряв «рассужденье», подумал: «Вот бы мою бабушку сюда!..» Зачем бабушку? К чему ее сюда? – этого я и по сию пору объяснить не сумею. Очень уж бабушка моя любила меня вышутить, попугать, разыграть, так вот и мне, видать, тоже «попугать» ее захотелось.
Сперва нам, солдатам 17-й дивизии, очень глянулось, что мы не просто солдаты, но еще и из резерва Главного командования. Однако скоро перестало нам это дело нравиться. Полки и бригады дивизии при наступлении придавались стрелковым и танковым соединениям, и командиры их зачастую обращались с нами точь-в-точь, как директора совхозов и председатели колхозов обращались с техникой и механизаторами, присланными с юга на уборочную в Сибирь – снабжали, кормили и награждали нас в последнюю очередь, бросали вперед на прямую наводку, затыкали нами «дыры» в первую очередь. Командиры стрелковых полков и танковых частей были еще ведь и хозяева в своем «хозяйстве», хитрованы немалые, часто прижимистые, себе на уме и, конечно же, берегли «свое добро» как умели, и у кого поднимется рука или повернется язык осудить их за это?
Случалось, и не раз: займем огневые позиции, выкинем провода и средства наблюдения на наблюдательный пункт, окопаемся, изготовимся отдохнуть, чтоб завтра вступить в бой, как вдруг команда «сниматься» топать, затем ехать куда-то. На фронт ехали из Калуги ночами, половину машин теряли и потом целый день их разыскивали, плюнув на всякие условности, связанные со словами «военная тайна». Но когда обстрелялись, приобрели опыт, на виду у противника, зачастую по неизвестному или известному лишь командиру дивизиона и начальнику штаба маршруту, в дождь, в снег, в слякоть мчались на новое место затыкать еще одну «дыру», – почти на себе машины и орудия тащили – и никаких ЧП, никто почти не терялся во тьме, не отставал, ибо отстанешь, потеряешься, считай, пропал: «дыра» она и есть «дыра», там наши люди погибают, там танки противника стирают в порошок, втаптывают в грязь наши полки и батальоны, – корячиться некогда.
Один раз тащили-тащили на плечах и на горбу полуторку взвода управления со связью, со стереотрубой, бусолью, планшетами и прочим имуществом, и встала машина, не идет: это мы за ночь, то запрыгивая в кузов, то обратно, натаскали полный кузов грязи, перегрузили бедную полуторку. Выбрасывали грязь кто лопатами, кто котелками и касками, кто горстями и к месту сосредоточения бригады успели почти вовремя. Командир дивизиона крутенек нравом до первого ранения был, мог и пинка отвесить, рассказывал: «Толкали, толкали, качали, качали как-то машину и все, перестала двигаться техника. Выскочил я из кабины с фонариком, ну, думаю, сейчас я вам, разгильдяи, дам разгон! Осветил фонариком, а вы, человек двадцать, облепили кузов машины, оперлись на него, кто по колено, кто по пояс в грязи – спите… Я аж застонал. И хоть гонористый был – двадцать шесть лет всего, и такая власть! – уж без гонору давай уговаривать: „Братцы! Ребятки! Просыпайтесь! Отстанем от своей колонны – погибнем…“»
Бывали и исключения в обращении с нами, с «резервом Главного командования». 27-я армия под командованием генерала Трофименко взяла город Ахтырку и, углубляясь, начала расширять прорыв. Немцы решили отсечь армию, окружить, и нанесли встречный танковый удар со стороны Краснокутска и Богодухова (пишу по памяти и прошу прощения, если она сохранила не все точности, тем более «стратегические», – ведь я был всего лишь бойцом, и с моей «кочки зрения» в самом деле не так уж много видно было).
Наша 92-я гаубичная бригада, находясь на марше, оказалась как раз в том месте, где осуществлялся танковый прорыв. Поступил приказ: занять оборону и задержать танки до подхода других полков и бригад дивизии. По фронтовой терминологии это значит: мы попали «на наковальню». А гаубицы в 92-й бригаде тульские «шнейдеровки» образца 1908 года! Ствол орудия для первого выстрела накатывался руками, снаряд в ствол досылался банником, станина нераздвижная, поворот люльки и ствола всего на половину градусов против современных пушек и гаубиц, в расчетах наших гаубиц осталась редкая и дикая должность – «хоботной» – это обязательно здоровенный мужчина, который за специальные ручки у станины таскает орудие из стороны в сторону, а наводчик у зада своего машет ладонью: «левее-правее». Сохранились сии орудия в каком-то Богом забытом углу, в бухте Петра Великого или еще какой-то на Дальнем Востоке. Форсуны-пушкари, воюющие у скорострельных, ловких орудий, насмехались над нами, прозвища обидные давали.
Но была одна важная особенность у 92-й бригады – в ней со столкновений и дальневосточных конфликтов задержались и сохранились расчеты еще те – кадровые, они за две-три минуты приводили «лайбы», как именовались наши гаубицы на солдатском жаргоне, в боевое положение и со второго или третьего выстрела от фашистских танков летели «лапти» вверх, от пехоты – лохмотья, от блиндажей и дзотов – ощепье.
92-я бригада с честью выполнила свой долг и задержала танки противника под Ахтыркой, выдержав пять часов немыслимо страшного боя. Из 48 орудий осталось полтора, одно – без колеса. Противник потерял более восьмидесяти боевых единиц – машин, танков, тучу пехоты, сопровождавшей танки; небо было в черном дыму от горящих машин, хлеба, подсолнуха, просяных и кукурузных полей, зрело желтевших до боя (стоял август), сделались испепеленными, вокруг лежала дымящаяся земля, усеянная трупами.
Вечером на каком-то полустанке из нашего третьего дивизиона собралось около сотни человек, полуобезумевших, оглохших, изорванных, обожженных, с треснувшими губами, со слезящимися от гари и пыли глазами. Мы обнимались, как братья, побывавшие не в небесном, а в настоящем, земном аду, и плакали. Потом попадали кто где и спали так, что нас не могли добудиться, чтобы покормить.
За этот бой все оставшиеся в живых бойцы и офицеры 92-й артбригады были награждены медалями и орденами, а три человека – командир батареи Барданов, замполит командира второго дивизиона Голованов, командир орудия Гайдаш были по представлению генерала Трофименко, командования 7-го арткорпуса и удостоены звания Героя Советского Союза.
С тех пор командующий 27-й армии генерал Трофименко – говорят, очень хороший человек – возлюбил нашу артбригаду, кормили и награждали нас в 27-й вместе со «своими», иногда, быть может, и поперед их, и командующий всегда просил девяносто вторую с ее «лайбами» в придачу и на поддержку в ответственных, тяжелых боях, и наша орденоносная бригада, по званию Проскуровская, ни разу вроде бы не подводила тех, кого поддерживала огнем во время наступления и заслоняла нешироким и нетолстым железным щитом в критические моменты.
В 1944 году наши боевые орудия, славные старушки-«лайбы» были заменены стомиллиметровыми пушками новейшего образца. Я их уже не видел, в это время лежал в госпитале, после которого попал в нестроевую часть и демобилизован был в конце 1945 года.
Командир дивизиона рассказывал, что когда «лайбы», чиненые-перечиненые, со сгоревшей на них краской, с заплатами на щитах, пробитых пулями и прогнутых осколками, сдавали в «утиль», на переплавку, командиры батарей и орудий попадали на них грудью и, обнявши их, безутешно плакали. Тоже вот «штришок» войны, который не придумать и писателю, даже с самым богатым воображением.
* * *
В 1944 году я пропустил, забыл свой день рождения. Эка невидаль, скажете вы. Маршалы, генералы забывали, а тут солдат в обмотках! Но учтите: день рождения у меня 1 Мая! И исполнилось мне в сорок четвертом двадцать лет! Уж если поют, что «в жизни раз бывает восемнадцать лет», то двадцать тем более никогда больше не повторяются. У меня, во всяком разе, не повторились. И знаете, отчего я забыл-то? Что этому предшествовало? Военное наступление. Тяжелейшее, сумбурное, хаотические бои и стычки с окруженным в районе Каменец-Подольска, Чорткова и Скалы противником (нетрудно догадаться «по почерку», что командовал в эту пору 1-м Украинским фронтом маршал Жуков). Об этих боях даже в таком, тщательно отредактированном издании, как «История Второй мировой войны», сказано, что она, операция по ликвидации окруженной группировки немцев в районе Чорткова, была не совсем хорошо подготовлена, что «командованием 1-го Украинского фронта не были своевременно вскрыты изменения направления отхода 1-й танковой армии противника», вследствие чего оно, командование фронта, «не приняло соответствующих мер по усилению войск на направлениях готовящихся врагом ударов…»
Представьте себе, что на самом-то деле было в тех местах, где шли бои, аттестованные как «не совсем удачные» или «не очень хорошо подготовленные». Напрягите воображение!
Рассекать окруженную крупную группировку противника была направлена половина и нашей бригады. Вторая половина слила горючее, отдала снаряды, патроны и оружие отправленным в наступление батареям. Поначалу все шло ладно. В солнечный весенний день двигались мы вперед, раза два постреляли куда-то и на другой день достигли деревень Белая и Черная, совершенно не тронутых войною, богатых, веселых, приветливых.
Закавалерили артиллеристы-молодцы, на гармошках заиграли, самогоночки добыли. Дивчины в роскошных платках запели, заплясали, закружились в танцах вместе с нашими вояками: «Гоп, мои казаченьки!..», «Ой, на гори тай жинцы жнуть!..», «Распрягайте, хлопцы, конив…». Некоторые уж поторопились, распрягли…
Слышим-послышим: немцы Черную заняли и просачиваются в Белую! (В этом селе создан был и до отделения Украины от России действовал Музей славы, в котором основные материалы были о нашей артиллерийской бригаде, возможно, и поныне музей еще жив). Это наши войска нажали извне на окруженную группировку противника, она, сокращая зону окружения, отсекла и заключила в кольцо войска, затесавшиеся рассекать ее, в том числе и половину нашей бригады.
Шум, суета, «Всем по коням!» – по машинам значит. Сунулись в одну сторону – немцы, сунулись в другую – немцы, попробовали прорваться обратно через деревню Черную – оттуда нас встретили крупнокалиберными пулеметами, зажгли несколько машин и тяжко ранили командира нашего дивизиона Митрофана Ивановича Воробьева. Добрый, тихий и мужественный, редкостной самовоспитанности человек это был, единственный на моем фронтовом пути офицер, который не матерился. Может, мне, отменному ругателю, дико повезло, ибо слышал я от бойцов, очень даже бывалых и опытных, что таких офицеров не бывает. Бывает! Всегда и всюду мы ощущали, видели рядом уравновешенного, беловолосого, низенького ростом, Володимирской области уроженца – Митрофана Ивановича Воробьева. Он и на Днепровском плацдарме с нами оказался, в первые же часы и дни после переправы, тогда как некоторых офицеров из нашего дивизиона – да и только ли из нашего? – на левом берегу задержали более «важные и неотложные» дела, и вообще часть их, и немалая, завидев Днепр широкий, сразу разучилась плавать по воде, хоть в размашку, хоть по-собачьи, хоть даже в лодке, и на правый, гибельный, берег не спешили…
Колонна из ста примерно машин смешалась, начала пятиться в деревню Белую и здесь разворачиваться для броска через реку Буг. Тем временем в деревню действительно просочились немецкие автоматчики и взяли в оборот замешкавшихся артиллеристов. Поднялась стрельба, ахнули гранаты, все орудия и машины, упятившиеся в проулки и огороды для того, чтоб развернуться, тут же были подбиты и подожжены, деревня Белая горела уже из края в край. И вот плотно сомкнувшаяся колонна двинулась к мосту, а он уже занят немцами, и мы уже отрезаны и с этой стороны. Но колонна медленно и упорно идет к мосту. «Оружие к бою!» – полетела команда с машины на машину, и мы легли за борта машин с винтовками, карабинами, автоматами; в кузовах открыты ящики с гранатами; на кабины машин выставлены пулеметы, откуда-то даже два станковых взялось.
Приближаемся к мосту, по ту и по другую сторону которого – рукой достать – лежат немцы с пулеметами. Ждут. Каски блестят в сумерках, оружие блестит – и тишина. Ни одного выстрела! Все замерло. Только машины сдержанно работают и идут, идут к мосту. Вот первая машина уже на мосту. Ну, думаем, сейчас начнется! Впустят немцы колонну на мост, зажгут первые и последние машины и сделается каша… Но у моста немцев было не более роты, неполной, потрепанной в боях, у нас же в каждой машине по двадцать-тридцать человек, и все вооружены, все наизготовке – фашисты нам кашу или «кучу малу» устроят, но ведь и мы их перебьем! Нам более деваться некуда, нам выход один – прорываться.
Виктор Петрович Астафьев много написал о войне. Современная пастораль «Пастух и Пастушка», роман «Прокляты и убиты», повести «Веселый солдат», «Звездопад», рассказы «Сибиряк», «Ясным ли днем», «Пир после победы», «Жизнь прожить» и др. В своих произведениях он передавал читателю взгляд простого рядового на ужасы войны, солдатскую «окопную правду», имея на то право, поскольку знал о войне не понаслышке. Осенью 1942 он ушел на фронт добровольцем, был шофером, артразведчиком, связистом. Участвовал в боях на Курской дуге, освобождал от фашистских захватчиков Украину, Польшу, был тяжело ранен, контужен.
По признанию Астафьева, именно война стала причиной того, что он взялся за перо. В начале 50-х Виктор Петрович ходил в литературный кружок, открытый при местной газете «Чусовской рабочий» на Урале, там однажды услышал он короткий рассказ одного писателя. Война у того была красивой, а главное, что возмутило, — об этом писал тот, кто тоже был на передовой. У Астафьева, по его словам, аж зазвенело в контуженой голове от такого вранья. Придя домой и, успокоившись, он решил, что единственный способ бороться с ложью – это правда. И за ночь на одном дыхании написал свой первый рассказ «Гражданский человек» (современное название «Сибиряк»), в котором описал свою войну, какую он видел и знал. И это было лишь началом.
Астафьев считал, что преступно показывать войну героической и привлекательной: «Те, кто врёт о войне прошлой, приближают войну будущую. Ничего грязнее, жёстче, кровавее, натуралистичнее прошедшей войны на свете не было. Надо не героическую войну показывать, а пугать, ведь война отвратительна. Надо постоянно напоминать о ней людям, чтобы не забывали. Носом, как котят слепых тыкать в нагаженное место, в кровь, в гной, в слёзы, иначе ничего от нашего брата не добьёшься».
Чудовищные потери, неорганизованность в войсках и снабжении, бесталанность и преступная глупость полководцев и командиров, метание из крайности в крайность, массированная атака в лоб с многочисленными жертвами или изнурительные пешие марши, окопная война – сидение под артобстрелом, пьянство и разгул офицеров. Это правда рядового артиллерии, далекого от штабов, официальных решений и сводок, но прошедшего войну в грязи окопов и фронтовых дорог, испытавшего бытовые лишения, физические страдания. В войне нет героизма, потому что она полна грязи, крови, смерти, уродства. Она уничтожает и калечит человека не только физически но и морально – убийство другого человека, даже если он враг, это преступление, которое не отпускает солдата до конца жизни.
Неприятие Астафьевым устоявшихся представлений о военной русской литературе породило множество противоречивых отзывов критиков. Например, в романе «Прокляты и убиты» многое критика признавала спорным: и сгущенно негативные картины войны, и злой антисоветизм, и усиление физиологического изображения, и бранная ненормативная лексика. Его обвиняли в отсутствии патриотизма, в клевете на русский народ. Вырывали строчки из сказанных сгоряча фраз, переиначивали его слова, перетолковывали на свой лад. Он же хотел единственного: чтобы общество знало всю правду о войне, а не только официально разрешённую.
В 90-е годы Астафьев пишет свое главное произведение — роман с громким названием «Прокляты и убиты». Такую хлёсткую и беспощадно ёмкую оценку войне, заключённую уже в самом названии романа, мог дать только человек, имевший огромную смелость, перенёсший страдания и сказавший открыто то, что сразу перечеркнуло все созданные ранее мощной монументальной пропагандой художественные произведения о героике войны.
11 февраля 1993 года, сделав черновик второй части книги, Виктор Петрович писал своему другу, литературному критику Валентину Курбатову: «Хотел избежать лишних смертей и крови, но от памяти и правды не уйдёшь – сплошная кровь, сплошные смерти и отчаянье аж захлёстывают бумагу и переливаются за край её».
Смельчак Астафьев с гражданским мужеством открыто заявлял: «Нас и солдатами то стали называть только после войны, а так — штык, боец, в общем, — неодушевлённый предмет…» Или о мыслях «окопников»: «Это вот тяжкое состояние солдатское, когда ты думаешь, хоть бы я скорее умер, хоть бы меня убили. Поверьте мне, я бывал десятки раз в этом положении, десятки раз изнурялся: хоть бы убили».
Написанная Астафьевым в 1971 г. современная пастораль «Пастух и пастушка», конечно же, находится в некотором противоречии с романом «Прокляты и убиты», но тем не менее, сегодня обе книги писателя воспринимаются как художественное воссоздание разных сторон сложной, еще не до конца осмысленной в литературе правды о войне. Кстати, следует сказать, автор 14 лет вынашивал эту повесть, и уже изданная она имела 5 редакций. Последняя редакция осуществлена в 1989 году в соответствии с изменившимися взглядами писателя. Это связано с требовательным отношением к военной теме, ответственностью и долгом перед теми, кто не вернулся с войны.
«Что бы мне хотелось видеть в прозе о войне? – размышляет в одном из своих интервью В. Астафьев. – Правду. Всю жестокую, но необходимую правду, без которой нельзя понять смысл подвига советского солдата».
Война Астафьева действительно совсем не похожа на то, что мы привыкли видеть во всех наших советских военных фильмах, или читать в военной прозе. Герои большинства литературных произведений шли в атаку с криками «Ура!», закрывали амбразуры, погибали, вызывая огонь на себя. По словам Астафьева, о войне столько наврали и так запутали всё, с ней связанное, что в конце-концов, война сочинённая затмила войну истинную.
Писатель открыто говорил, что «Мы победили немцев только потому, что завалили их трупами, залили кровью»! Самым страшным на войне он считал привычку к смерти. Вспоминаются слова Астафьева из интервью о привале в осеннем припорошенном снежком лесу, толи на поляне, то ли на болотце. Подложив под себя на кочку пучок вырванной торчащей из снега сухой травы, сидит солдат Астафьев, хлебает быстро остывающий суп. Чувствует, что-то склизко под ним, встал, «твою мать, немец, вмёрзший в землю подо мной. Ну чего? … стерни побольше наложил и обратно сел. Некогда, и жрать охота. Вот так вот втягиваешься в войну. Говорят, опыт войны. Вот оно. Чтоб ты мог жрать, как скотина последняя, спать, как скотина последняя, терпеть вошь…»
Война ужасна, и в организме нового поколения должен быть выработан устойчивый ген невозможности повторения подобного. Ведь не зря же эпиграфом своего главного романа великий писатель, говоря языком сибирских старообрядцев, поставил: «писано было, что все, кто сеет на земле смуту, войны и братоубийство, будут Богом прокляты и убиты».
Анна Курохтина
P.s. В заключение — обещанное ранее видео с прошедших в конце апреля Астафьевских чтений.
p.p.s. Военная проза Астафьева. Телекомпания «Енисей»
- Краткие содержания
- Астафьев
Краткое содержание рассказов Астафьева
- Ангел-хранитель
- Бабушка с малиной
- Бабушкин праздник
- Белогрудка
- Бойе
- Васюткино озеро
- Веселый солдат
- Весенний остров
- Гори, гори ясно
- Гуси в полынье
- Далекая и близкая сказка
- Деревья растут для всех
- Домский собор
- Жизнь Трезора
- Запах сена
- Зачем я убил коростеля?
- Звездопад
- Злодейка
- Зорькина песня
- Капалуха
- Капля
- Карасиная погибель
- Конь с розовой гривой
- Кража
- Людочка
- Мальчик в белой рубахе
- Милаха и кот громило
- Монах в новых штанах
- Не хватает сердца
- Ночь темная-темная
- Пастух и пастушка
- Песнопевица
- Пеструха
- Печальный детектив
- Последний поклон
- Прокляты и убиты
- Родные берёзы
- Сон о белых горах
- Стародуб
- Стрижонок Скрип
- Трофейная пушка
- Фотография, на которой меня нет
- Хвостик
- Царь рыба
- Яшка лось
Астафьев Виктор известен своими патриотичными произведениями, которые наполнены любовью к огромной и малой Родине. Часто они автобиографичные.
Родился Виктор на Енисее, воспитывался в деревне у бабушки. В своих рассказах («Зачем я убил коростеля?», «Последний поклон» и других) он с нежностью передавал воспоминания о тяжелой, но настоящей жизни. Мальчик знал названия всех растений, животных, рыб. Его произведения полны местными словечками, речь героев живая и яркая, в ней много народного юмора. Конечно, автор открывает читателю быт сибирской деревни, рыбаков. Например, рассказ «Васюткино озеро» — о выживании в тайге мальчика, что был написан по реальным событиям ещё как школьное сочинение.
Конечно, писатель критикует отрыв горожанина от природы, намекает на определенную «месть», как в известном рассказе «Царь-рыба». Автор считает, что природа — важная часть жизни человека.
Вторую часть его творчества составляют масштабные произведения о второй Мировой войне. Они показывают войну такой, какой она была – без прикрас. Большой роман «Прокляты и убиты» — самое известное его произведение на эту серьёзную тему. Виктор Петрович и здесь ведёт повествование от простого человека (часто от солдата).
Во всех его произведениях заметно также его обостренное чувство справедливости – чувство Правды.