Рассказы об этом с несовершеннолетней

Чудесные воспоминания юности

Наиболее ярко запоминаются нам наши жизненные эпизоды именно в те моменты, когда страницы нашей личной истории переворачиваются и мы выбираем свой новый путь. Вот так мне запомнились наши жизненные эпизоды периода нашей юности и нашего взросления, начиная с последнего года обучения в школе, когда ребята моего 11″Б» мечтали о своей взрослой, совсем самостоятельной жизни. Мы тогда считали себя совершенно взрослыми, ведь многим уже стукнуло по 18 лет. И вот у меня был самый яркий период моей бурной юности.

Мы тогда жили семьёй в городе Балаково, мой папан был начальником строительства охладительного комплекса прудов для Балаковской АЭС. Сооружение большое и сложное, деньги выделялись довольно большие, мол, за атомной энергетикой будущее, как нас уверяли, рабочих мест было много. Ну и моя мамочка, как особа довольно прагматичная и практичная, чем мой беззалаберный папочка, выбила нам довольно большую квартиру — папан был совершенно равнодушен к удобствам.

Заодно перетащила она и своих родственников — дядю Колю и тётю Лиду. А поскольку моя мамочка работала тогда старшим инспектором отдела кадров и была соответственно в большом авторитете, то она устроила им вызов и они получили хорошие деньги, так называемые «подъёмные» и хорошо оплачиваемую работу. Дядя Коля вскоре купил дом в селе и всегда приглашал моих родителей в гости, чему я был очень рад. А раз квартира свободна, то я звонил своему другу детства и бурно проведённой юности Ване и он прилетал ко мне со своей сестрой — свободная квартира и отсуствие родителей, что ещё нужно молодёжи. Только «понятливые» девушки! А девушек нам заменяла сестра Вани, аппетитная Наташа, но явно не красавица, она не пользовалась вниманием парней, так что мы были для неё ухажёрами и даже просто светом в окошке.

А наша история началась 1 марта, в яркий солнечный день начала весны. Всё таяло, соответственно были неполадки на линиях электропередач и после коротких замыканий загорелись три дома на окраине, старой постройки и, естественно, паршивой проводки. Внутри дома были из дерева, ну и конечно, вспыхнув, сгорели они очень быстро. И горком партии и облисполком, что и естественно было в те времена, взяли на себя заботу о погорельцах, людей расселяли где возможно и скорыми темпами достраивали новую пятиэтажку на четыре подъезда.

Заодно даже дали воззвание к населению, чтобы семьи нашего города, если им это возможно, брали погорельцев к себе, на временное проживание, а горисполком из срочно выделенных средств выплачивал им крупную материальную помощь. Но наша бюрократия — это отдельная песня! Пока оформлялись документы и авизо в сберкассы, а это почти неделя, то люди бедствовали, некоторые ночевали на вокзале и ходили по квартирам — просили помочь хотя бы с едой.

А нам с Иваном, юным парням — что такое 18 лет, да ничего! — было сложно понять страдания людей. Хоть мы и переживали за их, собирали деньги в помощь прямо на уроках, но в тот период нас с моим лучшим другом Ваней намного больше и очень сильно возбуждало и интересовало именно то, что его сестра Наташа или Натка, как мы её величали после книг Гайдара, решилась нам «помочь», видя как мы с её братом страдаем от спермотоксикоза. Мы с ней ходили в кино, гуляли по парку и объедались вкусным мороженым в кафе. А самое главное — Наташка в прошлом году после встречи Нового года в своём техникуме благополучно избавилась от девственности прямо в учебном классе, что было очень романтично, но не очень для неё приятно, тем более, что парней было трое. Заодно они свою весьма пьяную сокурсницу избавили и от анальной девственности — гулять, так гулять!

А поскольку после этого её незадачливый жених бросил Наташу и увлёкся красоткой с младшего курса, то возмущённая и раздосадованная, она решила ему «отомстить». Чему мы с Ваней были только рады и даже где-то счастливы, ругая этого предателя и негодяя последними словами и нежась между полных ножек Натальи. А кончать она нам разрешала и даже всегда настаивала — в свою пухлую попку, сильно боясь «залететь». Да мы и с удовольствием! Ну а когда мы вроде случайно столкнулись в парке с бывшим женихом Наташи и слегка побили его, то теперь нам вообще не было отказу — Наташа даже иногда «брала за щеку», как тогда называли оральный секс. Это вообще было улётное удовольствие! Хотя и «покататься» между ножек Ваниной сестры и, кончив, полежать на ней, балдея от её шелковистой пухлой попки — тоже море удовольствия.

В пятницу у родителей был короткий день, а после обеда вообще никто не работал, а устраивали местные весьма лихие корпоративы-сабунтуйчики — в воскресенье хитрый женский праздник 8 Марта. А поскольку родители мои в этот день собирались уехать в гости, то ко мне прямо с утра заявились Натка и Ваня — постараться самим приготовить еду на выходные, не напрягая родителей, мы же почти взрослые! Ну а мы решили устроить, так сказать — рыбный день. Наташа уже работала и, закупив, принесла рыбы — сделаем отличную уху, главный повар конечно это Ваня, он вообще любил готовить и в военкомате записали его сразу на курсы военных поваров, поедет после призыва. Тем более что уха, как он утверждал — женских рук не терпит. Ну а мы с Наташкой должны будем жарить рыбу — на столе уже лежали два здоровеных леща.

Ну а чтобы мы с Ваней не отвлекались и постоянно не лазили ей под юбку и не гладили по попе, Наташа приняла, как она пошутила, крутое командирское решение — «успокоить» нас с её братом. Вначале на моей кровати между её ножек устроился её распутный братец, вскоре с оханьем и сладкими возгласами восторга кончив в её чудесную попку. А потом, буквально стащив Ивана с упругого тела сестры и отправив его на кухню, я быстро сменил его на «боевом посту», как мы постоянно шутили. А после, уже совершенно «успокоенные», мы занялись готовкой, а Наташа с весьма довольным лицом и блестящими глазками помогала. Аромат стоял на кухне — сытый язык проглотит!

И, как только мы закончили и решили попробовать нашу кулинарию, то приехали мои родители, но есть они отказались. Папан вообще чуть копытами не стучал — они срочно едут в село к дяде Коле, у него же там несколько ульев, летом скачал море мёда. А самое главное — после традиционной «рыбалки» намечается чудесный сабунтуй, естественно, в честь прекрасной половины человечества в нашей стране, чему особенно рады мужчины, имея законное право выпить. А медовуха у дяди Коли намного лучше всех «казённых» напитков!

Так что я остаюсь дома один и мамочка положила в холодильник кучу бифштексов и отбивных, вовремя купленных в магазине полуфабрикатов — чтобы любимый сыночек не голодал эти три дня. Но вот новая незадача — как только мы вновь сели за стол после их отъезда, чтобы наконец поесть и вновь поиметь Наташку, тем более, что она явно не против, как звонок телефона!

Родители брата и сестры срочно зовут их домой — они на эти три дня уезжают в заводской пансионат, уже и деньги уплачены. Ну а своим, хоть и совершеннолетним, но ещё юным чадам, нужно оставить немного денег и, самое главное — дать кучу очень ценных указаний! А это долгая история — маман Ванятки обожает покомандовать и поразгольствовать — секретарь партбюро! У меня даже аппетит пропал — такое «дело» срывается! Расцеловались мы на дорожку возле подъезда и я остался поскучать, лёжа на кровати и вспоминая сладкие губы, упругую грудь, нежную вагину и пышную классную попку Наташки. Как нам с ней повезло, чего уж тут… Да особенно хорошо, как всегда говорил мне Ваня, что её бросил жених. Меркантильно, прагматично, но так и есть!

Лежу я, мечтаю, вспоминаю, даже подремал полчасика, а тут стук в дверь, такой тихий, скромный, неуверенный. И чего стучать, есть же звонок, такой классный, «квакуша» и лампочка у него сразу мигает. С неохотой я встал и пошёл открывать, хоть и не хотелось — это явно не Ваня с сестрой. А на пороге стоит молодая ещё женщина, очень симпатичная, даже можно сказать, что и красивая, но как она одета — в какую-то замызганную длинную юбку и мужской пиджак, прямо как в фильмах про войну. Так тогда многие женщины одевались — мужья на фронте, им гражданская одежда не нужна, а женской одежды до конца войны и не шили. Как говорится — всё для фронта, всё для победы! Обалдеть, а какой затравленный взгляд у неё, немного даже испуганный и исподлобья. Но я точно где-то её видел, такое лицо знакомое…

— Извините, скажите, Вас Павлик зовут, Вы из пятой школы, — она замерла, замешкавшись.

— Заходите, пожалуйства, милая дама, чего уж нам на пороге стоять и мёрзнуть. Разговаривать можно и в квартире, я, как воспитанный мужчина, не могу держать такую красивую милую даму на пороге. Заходите смелее, — я почти втащил её в прихожую. Извините, мне так ваше лицо знакомо, но не могу вспомнить такую прелестную даму, аж как-то обидно мне…

А она обняла меня и, положив голову мне на плечо, неожиданно расплакалась. Пришлось мне, как мужчине и хозяину квартиры, обнять её и успокаивать, заодно нахально погладив эту шикарную и очень симпотную, несмотря ни на что, классную женщину по круглой попе, а она и не возражает. А когда успокоилась, то рассказала, что её семья и есть те самые погорельцы, весь дом сгорел и так быстро, что она успела только схватить с вешалки некоторые вещи и пиджак мужа с документами.

Она как раз переодевалась, так и выбежала в одной комбинации, как и некоторые женщины из их дома, а один мужчина так вообще в трусах и майке. А дочка ходила в школу на дополнительные занятия и осталась в чём тогда была. Деньги обещают через неделю, так что приходится ходить почти всем по квартирам — попросить или денег или еды. Да и одеть хоть что-то нужно, а то вот, смотри — она неожиданно, видимо в запальчивости, распахнула полы пиджака и я просто застыл, обалдев от увиденного, чуть не ослепнув от потрясающего вида — от красоты голой шикарной женской груди. Даже в полутьме коридора стало светлее, возник какой-то мерцающий свет, шикарная грудь этой красивой женщины просто светилась, я не мог оторвать от неё взгляд.

— Вот смотри сам, милый Павлик, голая совсем, мерзли мы с Каролинкой на вокзале. А всё истрепалось или сгорело, или пропало, потерялось. Да люди разные, кто поесть даст, кто нагрубит, кто рубль сунет и вытолкает. А знаешь, как обидно. И на работу я не пошла, не могу же я пойти в таком виде, стыдно, сам понимаешь. А ты так ласково, вежливо — «милая дама», у меня даже сердце зашлось. Да какая я дама, — и давай опять плакать, плечо у меня всё мокрое стало.

Но успокоившись, она представилась — Вересова, Ирина Анатольевна. Так Вы мамочка Каролинки Вересовой, из «А» класса? Так вот почему мне лицо ваше знакомо, видел в школе, и ещё Вы с моей мамулей в родительском комитете состоите. Ну всё ясно теперь! Я подал ей чистый носовой платок — вытереть слёзы, а пиджак как раз и распахнулся вновь и я, будучи от увиденного в полу-анабиозе, сам не понял, как мои руки самопроизвольно оказались на её чудесных вторичных женских признаках. Да, это не юная упругая грудь Наталки — нежные, шелковистые, горячие, ещё упругие и стоящие от холода холмы её весьма крупной груди просто свели меня с ума!

И я нахально, но очень нежно и ласково мял их, тихо балдея и наслаждаясь таким неожиданным удовольствием. Но Ирина, как она просила её называть, или тоже была в ступоре или просто не хотела ломать мне удовольствие и установившуюся между нами тонкую нить взаимопонимания. А я был чуть ли не в нирване, как её полные груди чудесно сминались под моими нетерпеливыми пальцами, как мне было сладко.

Женская грудь — это просто произведение искусства, ей можно наслаждаться до бесконечности, а как нравятся этой женщине ласки её чудесных холмов, а какую сладость от поцелуев груди зачастую испытывают оба — и мужчина и женщина. Но раз Ирина молчит и только держит руками полы своего пиджака, то я неожиданно для себя наклонился и стал нежно целовать её сладкие груди, всовывая соски в рот. Ирина даже тихонько, но так сладко застонала. А когда немного схлынула горячая пелена этого невероятного удовольствия, то я стал ощущать и иное — Ирина давно не мылась, сладковатый возбуждающий запах женского пота заставил трепетать мои ноздри.

Вот оторвавшись от этих чудесных холмов, по лицу Ирины я понял, что и ей стало приятно. И  тут до меня и дошло — раз я сейчас мужчина и хозяин в доме, то я должен даме предложить умыться и поесть. А потом и покупаться — в титане полно горячей воды! Она тихо охнула — я понял, что женщина страдает по ласке горячей воды, так ласково и приятно обтекающей тело по всем изгибам, ну и нежной пене туалетного мыла, делавшего кожу такой чистой и вкусно пахнущей. Но тут наконец-то я и вспомнил, увлёкшись полуголыми прелестями этой шикарной женщины: «А где наша Лина-Каролина?»

Как оказалось, наша фигуристая красотка-прелестница из 11″А» класса сидит на ступеньках и тихонько плачет — это так очень унизительно ходить по квартирам и, сгорая от стыда, просить поесть. Но вот увидев, как я провожаю Ваню с сестрой, она меня узнала и сказала маме, что это Паша Тодоров из «Б» класса, отличный, вежливый парень. Вот почему Ирина и решилась зайти к нам, попросить поесть. Пардон, милая дама Ирина, но меня-то просить и не нужно, мы же из одной школы и я просто могу пригласить Лину и её красивую мамочку к нам в гости. Просто пригласить в гости, понимаете? Ведь вы правильно сейчас меня поняли, не вы с Линой проситесь, а я вас обеих приглашаю! Ирина покивала, зарделась и даже улыбнулась — вот так осознать ситуацию намного приятнее для неё. Родителей моих не будет до утра понедельника или в воскресенье поздно вечером приедут, так что мы сейчас займёмся самым главным!

Отправив Ирину в туалет, вон она как ногами ёрзает, а потом в ванную, открыв ей горячую воду, пока помыть руки и лицо, я выскочил на лесницу и, крепко схватив обалдевшую от моего напора плачущую Лину, вскинул её на плечо и понёс эту красотку в нашу квартиру, она только пискнуть и успела. По дороге я, что и естественно, засунул руки ей под подол её школьного платья и с удовольствием помял её упругую попку — как пружинили её ягодицы! А дома, поставив немного перепуганную, но переставшую плакать девушку на пол, я командным голосом, подражая своему папке, рявкнул:

— Всем мыть руки и за стол! Никого ждать не будем! Империалисты во всем мире не дремлют. Поэтому нам срочно нужно поесть. Смерть мировому капиталу! Всем за стол! Немедленно нужно съесть всё!

Лина оторопела ещё больше, не совсем вникнув в ситуацию, но стала быстро выполнять мои приказания, а Ирина только тихонько посмеялась, поняв мой юмор. Через минуту они с аппетитом ели наваристую уху, стараясь конечно медленно и аккуратно, но было видно, что обе проголодались. Налил я им немного — сразу нельзя есть много и досыта после такой «диеты», и насыщаться нельзя полностью, иначе сразу заболит желудок от резкой нагрузки. Затем рюмочку коньяка маме и пол-рюмочки Лине — для снятия стресса, как часто обожает говорить дядя Коля, наливая конечно сразу пару по-полной и себе и моему папке.

А буквально через пять минут совершенно разомлевшая Лина вовсю спала на моей кровати, свернувшись калачиком. Я нахально стащил с неё тёплые рейтузы и трусики под ними. И, увидев оторопевшее лицо Ирины, как она постоянно просила меня называть, мол она ещё молодая женщина, что сейчас она будет купаться, я ей помогу, заодно она может постирать нижнее белье Лины и своё. Вот после купания я одену её полностью, вот так! Как полностью? А скоро узнаете — заяц трепаться не любит. Ирина тихо засмеялась и нежно меня поцеловала, сказав, что она мне верит и на всё согласна. Ну раз так, то вскоре мы и приступим к водным процедурам! А тем более, что дама согласна на всё! Запомним!

© Александръ Дунаенко, 2016

© Александръ Дунаенко, дизайн обложки, 2016

© Béatrice Bissara, фотографии, 2016

ISBN 978-5-4474-9085-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Их первый мужчина

Когда я несмышлён был и совсем юн, я в один день лишил невинности трёх девушек. Сказать по правде, я мало понимал тогда степень значительности, серьёзности происходившего. Всё было, как игра.

Мы жили в маленьком совхозе, близ города Актюбинска. Совхоз выращивал овощи, и было у него ещё стадо молочных коров. Летом, два раза в день, на пастбище уезжала машина с доярками.

Мы уже окончили школу и строили планы на радостное будущее. Кто-то из взрослых предложил нам увлекательное путешествие: съездить на дойку, попить парного молочка, искупаться в самой тёплой в мире речке Илек.

А нас было четверо друзей-приятелей: я, Наташка, Валька и Надька. Жили по соседству. Ровесники. Наташка, правда, на год моложе. Дрались, играли вместе, чуть не с пелёнок. Даже пробовали материться. У девчонок получалось лучше, поэтому я не употребляю, любимых московской интеллигенцией, выражений и по сей день. Так сказать, комплексую.

Дорога к пастбищу запомнилась сонной, почти мгновенной. Нас укачало на фуфайках, разбросанных в кузове грузовика для мягкости. Только одна остановка в пути: в Актюбинске, у железнодорожной пекарни. Шофёр дядя Федя принёс и передал в кузов дояркам охапку пахучих и тёплых буханок хлеба. Потом, уже там, на дойке, мы пили парное молоко вприкуску с этим хлебом, посыпанным солью.

Мы тогда, к вечеру, уже стали другими.

Я – мужчиной.

А Валька, Надька и соплячка Наташка – женщинами.

Грузовик остановился, и мы проснулись. Оттого, что перестал трясти, тарахтеть автомобиль. Оттого, что сухо, пронзительно стрекотали кузнечики и пели разные птички вместе с жаворонками. Доярки поспрыгивали с кузова на землю, пошли настраивать свои дойные механизмы.

Мы спросили у дяди Феди, где речка и побежали на речку. Взрослые не боялись отпускать нас одних: в летнее время воды в нашем Илеке воробью по колено. Нет. Журавлю. Ведь мы там могли плавать, отталкиваясь от песочного дна и даже чуточку нырять.

Кто-то из нас предложил купаться голышом. Как мне кажется, одна из моих девчонок-матерщинниц. Они потом говорили, что это я, бесстыдник. Против оказалась только Надька: стеснялась рёбрышек своих, да косточек. Стянула с себя самодельные деревенские трусики и побежала в речку в длинноватом – на вырост – ситцевом платьице.

У полненькой Вальки под платьем оказались вспухшие грудки. Тайком я всё взглядывал на эту диковину. Валька и позвала меня в речку играть в «лодочку». Простая, всем доступная, игра. Особенно хороша на мелководье, при небольшом течении.

Я вошёл в речку, присел, и воды мне стало по грудь. Валька, повернувшись ко мне лицом, села верхом ко мне на колени. Если теперь обоим потихоньку отталкиваться ногами от дна, и грести руками, получится «лодочка». Мы стали отталкиваться, и нас тихо, легко понесло тёплым течением. И почему бы так и не поплавать – действительно, хорошая игра. Но у меня вдруг возникли некоторые помехи, осложнения. Дело в том, что мой юношеский отросточек, безобидный и мягкий, всё время прижимался к Вальке. И не куда-нибудь к спине, затылку или шершавой пятке, а к вязкой складочке меж распахнутых девчачьих бёдер, которая, благодаря такой замечательной игре, всё время меня касалась. Я почувствовал, что у моего уступчивого, добродушного дружка, появились признаки агрессии: он стал расти и твердеть… Сейчас я бы уже знал, что делать. Тогда, конечно, тоже. Но в теории. Пацаны рассказывали.

Я сказал Вальке, что хочу немного поплавать один, и пошёл отвлекать, остужать в воде, своё разбухшее чудо. При этом двигался почти ползком: опасался, что встану из мелкой воды, и Валька увидит мою метаморфозу.

Я даже не знаю, где в тот момент купались Наташка с Надькой. Их будто бы и не было вовсе. Наверное, были, но, как я теперь понимаю, у меня впервые поехала крыша, как у настоящего мужчины, и я ничего не видел. Я так думаю, что девственница моя, Валька, тоже что-то почувствовала. Она всё крутилась возле меня то, окуная, то, показывая из воды свежие свои грудки, и просилась ещё поиграть в «лодочку». Но только во взгляде у неё появилось что-то такое, что мой юный друг стал снова набухать и топорщиться.

И, все-таки, хотелось поддаться на уговоры, пустить к себе Вальку.

Я побегал по берегу, попрыгал. Стал нормальным человеком. Нашёл-таки Надьку и Наташку, показал им язык. Оглядев себя, не обнаружил ничего предосудительного. И – решился.

А в воде Валька села уже сразу так, что пухленькая складочка её раздалась и слегка, будто бы защемила сверху, по длине, успокоившегося уже было, моего скромника. И мы, вроде, как и плыли, но будто замер мир, и время остановилось. Покачиваясь, Валька, как щенка за шкирку, ухватывала меня своей складочкой. Так губами берут свирель или флейту.

Я почувствовал, что у меня выросло целое бревно, и сделал слабую попытку снова сбежать, но Валька меня удержала. Возникший между нами предмет уже мешал продолжать нашу странную игру. Где-то там, внизу, в воде, он торчал, как кол, и Валька, не отрывая от меня глаз, двинула бёдрами так, что теперь уже упруго-жёсткий конец окоченевшего ствола вошёл к ней в складочку и даже чуть куда-то глубже. Она несколько раз, всё так же, не отрывая от меня взгляда, качнулась, присела на головку. Потом, с протяжным выдохом-стоном ещё качнулась, и опустилась до предела. Я тоже сказал то ли «А-а-а!», то ли «У-у-у!», то ли «О-о-о!» Горячо. Скользко. Сладко. Я дёрнулся и затих. Глаза у Вальки были полузакрыты и виднелись одни белки, без зрачков. Но она с меня не падала. Значит, не умерла. В таком же забытьи она потянулась ко мне, обняла, прижалась.

Я не знал, что нужно ещё целоваться, хоть и видел уже, как это делают в кинофильмах.

И, вообще, что вначале нужно целоваться, а уже потом…

Тогда мы просто обнялись. Потом вышли на берег.

Но на этом всё не кончилось.

Наташка с Надькой загорали. Надька загорала в платье, задрав его так, чтобы не было видно рёбер. Ну и что, если груди маленькие – подумал я. Зато всё остальное – как у Вальки. И решил девочек развлечь. Пришли на речку купаться и скучают.

Повод был.

На лобке у меня закудрявились первые волоски. Длинные, чёрные. Из воды я вышел с Валькой какой-то другой. Смелый. Я сказал девчонкам, что у меня выросли волоски, и они собрались посмотреть. Окружили меня, как школьницы наглядное пособие. Им, конечно, тоже было, чем гордиться, но, кроме жиденьких чубчиков, посмотреть было не на что.

От неожиданного внимания то, что находилось у меня под волосками, стало опять набухать, а потом и горделиво восстало, пульсируя, во всей своей красе, перпендикуляром к девочкам. Этакая, слегка всё же нагловатая, стрела Амура. И я уже не смущался. Мне

Рассказ про баню зимой с женщиной

…Солнце еще не встало, а Мишка уже был на Барсучьем бору. Там, километрах в трех от деревни, стоял пустующий домик серогонов. Мишка сделал еще ходку до деревни, притащил рыбацкие снасти и, вернувшись назад, замел еловым лапником свои следы.

Теперь он чувствовал себя в безопасности, затопил жаркую буржуйку, наварил картошки, с аппетитом поел.

Солнце стояло уже высоко, когда он отправился к реке ставить верши. С высокого берега открывалась неописуемая красота лесной речки, укрытой снегами. Мишка долго стоял, как зачарованный, любуясь искрящимся зимним миром. На противоположной стороне реки на крутом берегу стояла заснеженная, рубленая в два этажа из отборного леса дача бывшего директора леспромхоза, а ныне крутого бизнесмена –лесопромышленника. Окна ее украшала витиеватая резьба, внизу у реки прилепилась просторная баня. Дача была еще не обжита. Когда Мишка уезжал в Питер, мастера из города сооружали камин в горнице, занимались отделкой комнат. Теперь тут никого не было. И Мишка даже подумал, что хорошо бы ему пожить на этой даче до весны. Все равно, пока не сойдет снег, хозяевам сюда не пробраться. Но тут же испугался этой мысли, вспомнив, что за ним должна охотиться милиция.

Он спустился к реке, прорубил топором лед поперек русла, забил прорубь еловым лапником так, чтобы рыба могла пройти только в одном месте, и вырубил широкую полынью под вершу.

Скоро он уже закончил свою работу и пошел в избушку отдохнуть от трудов. Избушка была маленькой, тесной. Но был в ней особый лесной уют. Мишка набросал на нары лапника и завалился во всей одежде на пахучую смолистую подстилку, радуясь обретенному, наконец, покою.

Проснулся Мишка от странных звуков, наполнивших лес. Казалось, в Барсучьем бору высадился десант инопланетян, производящих невероятные, грохочущие, сотрясающие столетние сосны звуки. Мишка свалился с нар, шагнул за двери избушки.

— Путана, путана, путана! — гремело и завывало в бору.— Ночная бабочка, но кто ж тут виноват?

Музыка доносилась со стороны реки. Мишка осторожно пошел к берегу. У директорской дачи стояли машины, из труб поднимались к небу густые дымы, топилась баня, хлопали двери, на всю катушку гремела музыка, то и дело доносился заливистый девичий смех.
У Мишки тревожно забилось сердце. Он спрятался за кустами и, сдерживая подступившее к горлу волнение, стал наблюдать за происходящим…

Он видел, как к бане спустилась веселая компания. Впереди грузно шел директор их леспромхоза, следом, оступаясь с пробитой тропы в снег и взвизгивая, шли три длинноногие девицы, за ними еще какие-то крупные, породистые мужики. Скоро баня запыхала паром.

Изнутри ее доносилось аханье каменки, приглушенный смех и стенания.

Наконец, распахнулись двери предбанника, и на чистый девственный снег вывалилась нагишом вся развеселая компания. Мишкин директор, тряся отвислым животом, словно кабан пробивал своим распаренным розовым телом пушистый снег, увлекая компанию к реке, прямо в полынью, где стояла Мишкина верша.

Три ображенные девицы оказались на льду, как раз напротив Мишкиной ухоронки. Казалось, протяни руку и достанешь каждую.

От этой близости и вида обнаженных девичьих тел у Мишки, жившего поневоле в суровом воздержании, закружилась голова, а лицо запылало нестерпимым жаром стыда и неизведанной запретной страсти.

Словно пьяный, он встал, и, шатаясь, побрел к своему убогому пристанищу. А сзади дразнил и манил волнующе девичий смех и радостное повизгивание…

В избушке смолокуров он снова затопил печь, напился чаю с брусничным листом и лег на нары ничком, горестно вздыхая по своей беспутной никчемной жизни, которая теперь, после утреннего заявления по радио, и вовсе стала лишена всякого смысла.

Мишка рано остался без родителей. Мать утонула на сплаве, отец запился. Сказывают, что у самогонного аппарата не тот змеевик был поставлен. Надо было из нержавейки, а Варфоломей поставил медный. Оттого самогонка получилась ядовитая.

Никто в этой жизни Мишку не любил. После ремесленного гулял он с девицей и даже целовался, а как ушел в армию, так тут же любовь его выскочила замуж за приезжего с Закарпатья шабашника и укатила с ним навсегда.

А после армии была работа в лесу, да пьянка в выходные. Парень он был видный и добрый, а вот девиц рядом не случалось, остались в Выселках одни парни, девки все по городам разъехались. Тут поневоле запьешь! Уж лучше бы ему родиться бабки Саниным козлом! Сидел бы себе на печи да картошку чищеную ел. Ишь, в кабинете ему студено!

Мишке стало так нестерпимо жалко самого себя, что горючая слеза закипела на глазах и упала в еловый лапник.

…Ночью он вышел из избушки, все та же песня гремела на даче и стократным эхом прокатывалась по Барсучьему бору:

«Путана, путана, путана,
Ночная бабочка, но кто ж тут виноват?»

Столетние сосны вздрагивали под ударами децибелл и сыпали с вершин искрящийся под светом луны снег. Луна светила, словно прожектор. В необъятной небесной бездне сияли лучистые звезды, и, ночь была светла, как день.

Мишку, будто магнитом, тянуло опять к даче, музыке и веселью. И он пошел туда под предлогом перепроверить вершу. Ее могли сбить, когда ныряли в прорубь, или вообще вытащить на лед.

Директорская дача сверкала огнями. берега Мишка видел в широких окнах ее сказочное застолье, уставленное всевозможными явствами. Кто-то танцевал, кто-то уже спал в кресле. Вдруг двери дачи распахнлись, выплеснув в морозную чистоту ночи шквал музыки и электрического сияния.

Мишка увидел, как кто-то выскочил в огненном ореоле на крыльцо, бросился вниз в темноту, заскрипели ступени на угоре, и вот в лунном призрачном свете на льду реки он увидел девушку, одну из тех трех, что были тут днем. Она подбежала к черневшей полынье, в которой свивались студеные струи недремлющей речки, и бросилась перед ней на колени.

Мишка еще не видывал в жизни таких красивых девушек. Волосы ее были распущены по плечам, высокая грудь тяжело вздымалась, и по прекрасному лицу текли слезы.

Вновь распахнулись дачные двери, и на крыльцо вышел мужчина:

— Марго! — крикнул он повелительно.— Слышишь? Вернись! Видимо, он звал девушку, стоявшую сейчас на коленях перед полыньей.
— Маля! — повторил он настойчиво,— Малька! Забирайся домой. Я устал ждать.

Девушка не отвечала. Мишка слышал лишь тихие всхлипывания. Мужчина потоптался на крыльце, выругался и ушел обратно. Девушка что-то прошептала и сделала движение к полынье.

Мишке стало невыносимо жалко ее. Он выскочил из кустов и в один миг оказался рядом с девицей.

— Не надо! — сказал он деревянным голосом.— Тут глубоко. Девица подняла голову.
— Ты кто? — спросила она отрешенно. От нее пахло дорогими духами, вином и заграничным табаком.
— Мишка,— сказал он волнуясь.
— Ты местный?
— Живу тут. В лесу,— все так же деревянно отвечал Мишка. Девица вновь опустила голову.
— А я Марго. Или Маля. Путана.
— Это, стриптизерша, что ли?
-Да нет. Путана.

Мишка не знал значения этого слов и решил, что путана — это фамилия девицы.

-Ты, это, не стой коленками на льду-то,— предупредил Мишка.— А то простудишься.

Девица вдруг заплакала, и плечи ее мелко задрожали. Мишка, подавив в себе стеснение, взял ее за локотки и поставил рядом с собою.

— Слышишь, Мишка,— сказала она вдруг и подняла на него полные горя прекрасные глаза.— Уведи меня отсюда. Куда-нибудь.
И Мишка вдруг ощутил, что прежнего Мишки уже нет, что он весь теперь во власти этих горестных глаз. И что он готов делать все, что она скажет.

— У меня замерзли ноги,— сказала она.— Погрей мне коленки. Мишка присел и охватил своими негнущимися руками упругие колени
Мали. Ноги ее были голы и холодны. Мишка склонился над ними, стал согревать их своим дыханием.

— Пойдем,— скоро сказала она.— Уведи меня отсюда скорее…

— Они поднялись по тропе в угор. Неожиданно для себя Мишка легко подхватил ее на руки и понес к своему лесному зимовью. А она охватила его руками за шею, прижалась тесно к Мишкиной груди, облеченной в пропахшую дымом и хвоей фуфайку и затихла.
Когда Мишка добрался до избушки, девушка уже глубоко спала.

Он уложил ее бережно на укрытые лапником нары и сел у окошечка, прислушиваясь к неизведанным чувствам, полчаса назад поселившимся в его душе, но уже укоренившимся так, словно он вечно жил с этими чувствами и так же вечно будет жить дальше.
Маля чуть слышно дышала. Ночь была светла, как день. За окошком сияла прожектором луна.

I
Каждое лето я
отдыхал в деревне у своей бабушки Инны. Мой отдых заключался не столько, чтобы
ничего не делать, сколько – помогать бабушке ухаживать за садом и огородом. У
моих мамы и папы не было дачи, где мы могли выращивать овощи и фрукты, а поэтому
нашим главным поставщиком витаминов была бабушка.
Она жила одна.
Дед умер, когда мне было всего девять лет. С того времени я каждое лето ездил в
деревню. Мама и папа не могли позволить себе всё лето помогать бабушке, потому
что они работали на заводе, как говорила мама, зарабатывали денюжку. Иногда,
когда отпуск у мамы или папы совпадал с летним сезоном, они приезжали на две
недели и подключались к работе. Тогда и мне было веселее, а если признаться
честно, то я не скучал. Я никогда не изнемогал от одиночества и мог целыми
днями находиться один в своей комнате, сидя за книгами и выписывая в отдельную
тетрадь интересные факты из истории нашей страны и других народов. Ещё с
раннего возраста меня заинтересовала история, не только история Русского
государства, но и история европейских стран и народов. На эту тему я успел перечитать
много разных книг и брошюр, журналов и статей. У меня было много вырезок из
газет и журналов, если там попадались статьи и очерки об истории стран и
народов. Я внимательно перечитывал их, а интересные факты записывал в толстую
тетрадь. За несколько лет у меня накопилось таких тетрадей штук восемь. Я часто
перечитывал их, и всякий раз находил для себя что-то новое. Меня интересовали
не только короли и цари и войны, которые они развязывали, но и жизнь простых
людей в разные времена и в разных странах.
Мои родители не
препятствовали моему увлечению, а, напротив, поддерживали меня и снабжали книгами.
Иногда папа, или мама, покупали книги с трудами великих мыслителей, учёных и
профессоров по истории. В силу моего возраста, многое изложенное учёными
воспринималось с трудом, особенно, терминология, которой в изобилии было в их сочинениях.
Но, я всё равно был рад этим книгам и с удовольствием читал их. Если что-то было
не понятно, я обращался к отцу за разъяснениями, но, бывало так, что и ему
нелегко было воспринимать учёный язык. Проходило время, я взрослел, набирался
опыта и знаний, и снова перечитывал эти книги, которые становились мне понятнее
и интереснее.
Так и в этот
раз, когда я собирался ехать к бабушке, я набрал с собой разных книг по
истории, чтобы в свободное время заниматься ими. Для книг у меня был отдельный
чемодан, который папа нёс до вокзала и всю дорогу выказывал недовольство, что
приходится таскать такую тяжесть. А уже на станции, на которой я сходил с
электрички, меня встречал полупьяный дядя Коля на своём тракторе «Беларусь».
Он, как и мой папа, тоже проявлял недовольство, когда хватал чемодан с книгами,
чтобы убрать его в кабину трактора. Всегда спрашивал: «Ты что! Туда кирпичи
наложил?, — и приговаривал: — Так у нас этих кирпичей полно, зачем с города
возить!»
Деревня, в
которой жила моя бабушка, была небольшой. Она состояла всего из двадцати двух
дворов, и жили в ней одни старики. Не было ни одной молодой семьи, а, значит, и
не было ребят, с которыми можно было познакомиться и играть в разные игры. Но,
как я говорил ранее, меня это обстоятельство ничуть не беспокоило. Уже
несколько лет прошло, как я присмотрел для себя место в сарае, стоявшем на
окраине бабушкиного сада. В нём хранилось сено для единственной коровы в
хозяйстве бабушки. Звали корову обычным именем – Бурёнка. Вот, на этом сеновале
я и проводил свободные часы за книгами и брошюрами.
√ В то лето я,
пятнадцатилетний мальчишка, как обычно приехал на станцию, еле вытащил свои
чемоданы из электрички, в которой трясся целых два с половиной часа в жарком
без кондиционера с закрытыми окнами вагоне, и измученный духотой был рад,
когда, наконец, прибыл на станцию назначения. Как обычно, меня встретил дядя
Коля, как обычно, чертыхался, таща мой чемодан с книгами и приговаривая, что
кирпичи им не нужны.

Дяда
Коля, снова чертыхаясь, схватил чемодан с книгами и рюкзак с моими вещами и подаркми
для бабушки, потащил дом. Дома бабушка вытащила из буфета поллитровую бутылку с
мутной жидкостью, отлила целый гранённый стакан и подала его дяде Коле. Он схватил
стакан, не отрывая его ото рта, за один раз выпил содержимое.
— Вот, спасибо,
баба Инна, — покрасневший от принятых градусов поблагодарил дядя Коля и
поставил стакан на стол. – Ты, если что, обращайся. Помогу.
— Коля, закуси.
— Предложила бабушка, показывая на накрытый разносолами и снедью стол, но дядя
Коля отказался, потому что спешил выполнить чей-то заказ.
— Там и закушу.
До свиданьица. – И дядя Коля скрылся за дверью. Вскоре загрохатал мотор
«Беларуси», и постепенно грохот растаял вдали.
Бабушка усадила
меня за стол, пододвинула мне блинов, баночки с вареньем, мёдом и сметаной.
— Кушай,
внучёк. Я специально для тебя блини испекла. Знаю, что ты любишь мои блинчики.
За полдня я
довольно проголодался, а потому с удовольствием принялся есть. Блины, которые
пекла бабушка, были, как всегда очень вкусными. Они были ровно круглыми,
большими и очень тонкими, но не рвались, легко закручивались в трубочку, и я
макал трубочку в сметану и с аппетитом ел.

— Ты и с мёдом попробуй, Дима, и с
вареньем, — подсказывала мне бабушка, — кушай, не стесняйся, если что, я ещё
принесу. У меня ещё есть.
Но мне
нравились блины с бабушкиной сметаной. Она сама её взбивала из молока, которое
давала Бурёнка, поэтому сметана была очень густой и вкусной, не то, что
продавали в магазинах. Чтобы не обижать бабушку, я попробовал блины и с
вареньем, и с мёдом, нахваливая вкус того и другого и кулинарные таланты
бабушки, которой моя хвала очень нравилась. Она улыбалась, благодарила меня,
сидя напротив за столом, и всё время разглядывала меня, приговаривая, какой я
стал большим, возмужавшим, взрослым парнем.
В это время к
нам забежала соседка, баба Вера.
— Приехал твой
внучёк! – с порога крикнула баба Вера. – Ну, вот, а ты переживала, вдруг не приедет.
Как не приедет, когда он уже здесь. Дай-ка, я обниму тебя, Дима!
Мне пришлось
оторваться от еды, я встал, хотел обтереть губы от сметаны, но баба Вера обняла
меня за плечи, притянула к себе и поцеловала прямо в губы, смутив меня, что я
даже покраснел.
— Оставь его, —
проговорила моя бабушка, — пусть поест с дороги. Не видишь, что ли, что дитя
проголодалось.
— А я что? –
отвечала баба Вера. – Только поцеловала и всё! Пусть ест.
— Да ты так его
целовала, будто это суженный твой. Вон, совсем засмущала парня.
— Ну, хоть
разок на старости лет с молодым парнем поцеловаться. И то будет, что вспомнить
перед смертью.
— Не спеши
умирать, дурёха! – воскликнула бабушка Инна, — не гневи Бога. Живи себе, пока
живётся. Вот, только курить бы тебе бросить. Сразу помолодеешь на лет десять.
— Куда мне
молодеть? – парировала баба Вера. – И для кого? У нас в деревне кроме пьяного
Кольки да парочки немощных стариков-то и нет никого. Так что, позволь мне
выкурить сигаретку, Инна?
— Кури, если уж
невтерпёж, — разрешила моя бабушка, — только у окна сядь. Нечего мне тут внука
травить.

Я поедал блины и слушал добрую перепалку
двух подруг-соседок. Они смолоду жили по соседству, были колхозницами, работали
доярками на скотном дворе, обе вышли замуж за молодых парней с этой же,
когда-то большой деревни, родили детей, а теперь на старости лет остались одни.
Дети разъехались по всей стране, родили им внуков, а две бабушки, оставшись в
деревне, доживали свой век.
Баба Вера взяла
табурет, поставила его у открытого окна, села и достала, к моему удивлению,
огромную сигару из кармана сарафана, в котором была одета. Я думал, что она
вытащит пачку «Беломора», возьмёт папироску, дунет в неё, сомнёт в козью ножку
и начнёт дымить – а тут на тебе, сигара. Я пригяладелся и понял, что это не какая-нибудь
дешёвая подделка, а Гаванская сигара. Такие сигары сам Фидель Кастро курит.
Баба Вера
крутила и рассматривала сигару, а моя бабушка спросила:
— Вер, откуда у
тебя такая бомба! Ты что? Курить её собралась?
— Ничего ты не
понимаешь, деревня. Это сигара. Мне сын прислал. Из самой Кубы. Целую коробку,
на вроде шкатулки. Написал, что уж лучше сигары курить, чем наши папиросы.
Название такое странное! Хавана! Не курила. Ждала твоего Димку. Вот, дождалась.
Первую и выкурю в честь его приезда. – И баба Вера взяла в рот зауженный
конусом кончик сигары.
Я не выдержал и
сказал, что этот кончик надо откусить и выбросить.
— Да, откуда у
меня зубы? – ответила баба Вера. – Я уж не помню, когда последний зуб потеряла.
Я предложил
свою помощь. Взял сигару, ножом срезал конус и передал сигару бабе Вере.
— А ты откуда
знаешь, внучёк, как надо сигары курить? – забеспокоилась бабушка Инна. – Неужто,
сам куришь?
— Что ты,
бабушка! – успокаивал я. – Я не курю. В кино видел, как сигары курят.
— Молодец, что
не куришь, — похвалила меня бабушка, — ты кушай, Димочка, кушай, а на эту
развратницу не обращай внимания.
Баба Вера
ничуть не обиделась словам моей бабушки, несколько раз чиркнула спичкой о
коробок и поднесла огонёк к сигаре, которая постепенно схватилась огоньком,
выпуская несколько шлейфов дыма. Баба Вера облокотилась о подоконник, курила,
выдыхая густой дым в окно. Сделав несколько затяжек, похвалила сигары и своего
сына, а потом начала рассказывать, что он написал в письме, о том, как они с
женой и дочерью живут на этой Кубе, как там жарко, о работе и прочем остальном.
— Пишет, —
продолжала баба Вера, — что дочка его, моя внучка, отправляется на несколько
месяцев домой. Обещал, что внучка погостит и у меня. Дай-то Бог! Давно не
видела её. Последний раз они приезжали ко мне лет уж десять назад. Тогда Анечка
ещё совсем маленькой была, а сейчас ей уж, поди, как и твоему Димке, лет
пятнадцать будет. Как ты думаешь, Инка, приедет ко мне внучка?
— Если сын
обещал, значит, приедет, — ответила моя бабушка.
— Он каждый год
обещает, — вздохнула баба Вера, — каждый год не приезжает. Не верю я уже… Ох, и
крепкие же эти сигары. Сделала пару затяжек и накурилась. Больше не могу. Что
мне делать? Тут ещё раз на пяток хватит. Выбрасывать что ли?
— А Вы, баба
Вера, затушите сигару и уберите, — вмешался я, — потом докурите. Сигары не
обязательно скуривать за раз.
Баба Вера
затушила сигару и положила в карман сарафана.
— Ну, пойду я,
— сказала она, — не буду завидовать вашей радости.
Баба Вера
попрощалась с нами и ушла.
Я доел
последний блин и чувствовал себя сытым, даже через чур. Бабушка предложила мне
отдохнуть, показав мою комнату, по наведённому порядку в которой и застеленной
свежими простынями кровати, было видно, что бабушка скучала и очень ждала меня.

II
Два дня я
привыкал к деревенской жизни. Это не значит, что я бездельничал. Вставал рано
утром, пока бабушка передавала Бурёнку пастуху и готовила завтрак, и занимался
поливом огорода и сада. У бабушки был насос с электрическим приводом. Я
протягивал шнур до электророзетки, расправлял длинный шланг, который протягивал
до реки. Я не сказал, что бабушкин дом стоял на берегу неширокой реки. Вода в
реке была чистейшая. Когда поутру я подносил один конец шланга к берегу, то
видел, как на мелководье собирались разные жучки, рыбёшки и грелись на солнце.
Я даже видел множество маленьких щурят, которых ловил каждое лето, нанизывая на
них сделанную из травяного стебля петельку. Такая ловля требовала большого
терпения и осторожных движений, чтобы мальки не заметили меня и не сбежали.
Каждое утро я ловил штук по десять щурят, потом жарил их на сковороде и ел. Не
представляете, какие они были вкусные! Объеденье!
Так вот, я
протягивал один конец шланга в реку, а второй – цеплял к насосу, чтобы он
закачивал воду. Другой, такой же длинный, шланг я цеплял к выходу насоса,
включал ток, движок начинал работать, накачивать воду, и через несколько секунд
мощная струя воды выходила из второго шланга. Я брал его свободный конец, чуть
прижимал пальцем, в зависимости от того, какую струю надо было сделать, и
поливал сад и огород. На всё, про всё у меня уходило с полчаса. Папа купил
хороший насос. Он был мощный, мог перекачивать достаточный объём воды, а потому
у меня не занимало много времени на полив. Эту процедуру я проделывал ежедневно
утром и вечером. Потом мы с бабушкой проходили грядки, пропалывали, освобождая
их от сорняков, поправляли, если они рассыпались, проверяли яблони, вишню и
кустарники с малиной и крыжовником. Бабушка очень ответственно относилась к
своему саду, она ухаживала за ним, а потому в нём всё росло и цвело, грядки под
овощами были аккуратными, даже были таблички, на которых имелись записи о том,
что посажено, какого сорта и дата посадки. Вот, такая моя бабушка. Большую
часть участка занимал картофель. Мы ещё месяц назад всей семьёй приезжали к
бабушке на майские праздники, вскапывали землю и сажали картофель, который к
моему приезду на каникулы уже пустил ростки, и весь участок зазеленел от
стеблей картофеля. Пора было, как сказала бабушка, окучивать, что мы решили
сделать на следующий день.

В свобдное время я пропадал на сеновале.
Это был старый, ветхий сарай, но с непротекаемой от дождя
крышей, и он был вполне пригоден для хранения сена, которое, обычно, мы
заготавливали в июле с выделенного для бабушки участка для сенокоса. В это
время, обычно приезжал папа, иногда вместе с мамой, и мы, втроём, косили траву,
сушили её тут же, на поле, а через пару дней дядя Коля за стаканчик самогона, цыплял
к трактору прицеп и привозил нам сено, как и всем жителям деревни.
За пару дней я
обследовал этот сарай. В нём уже было мало сена, так как Бурёнка за зиму
подъела его, но оставалась ещё достаточная копна, на которой я и располагался внутри сарая. Тут было
моё лежбище. Сюда я перенёс чемодан с книгами, разложил их на куске брезента,
стелил плед и, лёжа на нём, читал книги и делал записи в своей тетради. Сарай
хорошо проветривался, поэтому даже в жаркий полдень в нём не было душно.
Бабушка всегда спрашивала, чем так мне понравился
сеновал, ведь, есть отдельная комната в её доме, где я мог спокойно читать книги,
но она не понимала, что в сарае было комфортнее: меня никто не отвлекал, вкусно
пахло сеном, было просторно и уютно, если бы иногда не докучали мухи. Их
назойливость иной раз выводила меня из равновесия, и я покидал сеновал, бежал к
реке и часами мог купаться в чистой воде, выплывать на противоположный берег,
бродить по нему и представлять себя на необитаемом острове, выдумывая разные
истории и приключения, в которых я был главным героем, всегда справедливым, и
спасал попавших в беду людей.
Когда подходил
вечер, я возвращался, готовил насос и поливал сад и огород. Потом кормил кур и
встречал нашу Бурёнку, возвращавшуюся с пастбища. Бабушка заводила её в стойло,
приносила ведро и начинала доить, а я стоял рядом и задумчиво наблюдал, как
постепенно ведро наполняется белым тёплым молоком, от которого даже исходил
пар. Бабушка всегда предлагала выпить парного молока, только что надоенного, но
я отказывался, потому что не любил парное молоко, хотя бабубшка заверяла, что
оно самое полезное.
Раз в неделю,
по субботам, бабушка топила баню. Я всегда отказывался принимать её,
обосновывая свой отказ тем, что каждый день и так купаюсь в реке, но бабушка
настаивала, и я, нехотя, чтобы не обижать её, купался в бане.
— Был бы дед
жив, — говорила бабушка, — он бы попарил тебя. Вот, тогда это была бы настоящая
баня.
Потом в баню
ходила бабушка, и, если оставалась вода и тепло, а это было всегда так, она
приглашала искупаться свою соседку, бабу Веру. Та не отказывалась, а с
удовольствием занимала баню часа на два. После бани они собирались на кухне,
пили чай и могли до полуночи болтать о своих делах, часто вспоминая молодость,
друзей, многих из которых уже не было в живых, и своих мужей, проклятых, что
ушли так рано, оставив их доживать свой век в одиночестве. Вспоминая своих
проклятых мужей, они всплакнут, потом успокоятся, и их беседа продолжалась, а,
когда уже начинали слипаться глаза, прощались до следующего раза.
Прошла ещё одна
неделя в работе и отдыхе. Наступила суббота и, как обычно, с наступлением
вечернего времени, я полил огород, накормил курей, бабушка надоила молока, я
отказался пить парное молоко, помылся в бане, потом помылась бабушка, заварила
чай и пригласила меня составить ей компанию.
— А баба Вера?
– спросил я. – Обычно вы с бабой Верой пьёте чай по субботам.
— Она поехала с
Колькой на станцию.
— Решила
отправиться к сыну на Кубу?
— Ой, зачем ей
Куба с её Кастрой! – отвечала бабушка. – Внучку поехала встречать. Телеграмма
пришла. Что-то поздно они дали телеграмму. Хорошо, что Колька не совсем пьяный.
Правда, еле трактор завёл.
Бабушка
поставила кипятить чайник, на стол расставила чашки с блюдцами, постаивла
сахарницу и тарелку с только что приготовленными пирожками. Надо отдать бабушке
должное, пирожки она готовила превкусные. Они были с разной начинкой: и с
вареньем, и с луком с яйцом, и картошкой, и мясом. Её пирожки можно было есть и
есть, ты уже набил живот до предела, а всё тянешься за новым пирожком – такие
они были вкусными.
— Теперь тебе
не скучно будет, — сказала бабушка, отхлебнув глоток горячего чая.
— Мне и не было
скучно, — отвечал я.
— Ну, так ты
жил тут один, без друзей. Что мы старухи? Разве ж тебе с нами интересно? А
теперь Аня, внучка бабы Веры, приедет. Вот, будет с кем дружить.
— Если бы к
бабе Вере внук приехал, — отвечал я, — тогда было бы с кем дружить. А с
девчонкой, какая дружба? Им бы только поболтать да посмеяться, да в платья
наряжаться.
— Молодой ты
ещё, — сказала на это мне бабушка. – В твоём возрасте уже надо бы подружкой
завестить, а ты всё думаешь о своих мальчишеских играх. Тебе уж шестнадцатый
год идёт. Скоро совсем взрослым будешь. Семьёй обзоводиться надо. А разве с
другом семью заводят? Нет, тут девушка нужна. Да, чтоб хорошая, скромная и
заботливая.
— Жена мне не
нужна, — противоречил я бабушке, — обойдусь как-нибудь без неё. Ведь, жил же я
так до сих пор. Не помер…
— Это ты так
сейчас говоришь, а вот, придёт время, совсем по-другому будешь думать. Подружка
будет важнее, чем твои друзья-мальчишки.
— И когда это
время наступит?
— У всех
по-разному. Оно может наступить нечаянно, ты даже думать об этом не будешь, а
встретишь красавицу и поймёшь, что никого тебе и не надо больше.
— У нас в школе
много красавиц учится. Только я без них, ой, как, бабушка, жить могу. Никто из
них не нужна.
— Значит, или
время не подошло, или, на самом деле, те красавицы не нужны.
— А какая
нужна?
— Это, Дима, ты
поймёшь сам. Бог подскажет, кто твоя половиночка…
Мы ещё немного поболтали, на улице уже стало
темно, и я решил пойти в свою комнату. Улёгся на кровать, взял книгу, а мои
глаза начали слипаться. Наверно, многие из нас заметили, что в деревне, где
свежий воздух, легко засыпается. И сон лёгкий. Стоит только положить голову на
подушку, как, сам того не замечая, ты засыпаешь и просыпаешься, когда уже
взошло солнце, ты чувствуешь себя выспавшимся и отдохнувшим. Так и я в тот
вечер, только сомкнул глаза, как забылся сном. Правда, спустя какое-то время, я
слышал тарахтение мотора трактора и ещё сквозь сон подумал: «Колька пьяный
приехал», — и снова бемятежно уснул.

Утром, как всегда, я встал, вытащил из
холодильника кувшин надоенного с вечера молока, отлил его в кружку, и стал
медленно пить. Охлождённое свежее молоко – совсем другое дело! Не то, что
парное, тёплое, только что надоенное… Бррр! Я выпил молоко и вышел во двор,
чтобы подготовить насос к поливке огорода. Я раскрутил шланг и собрался отнести
его к реке, как во дворе бабы Веры увидел девушку, стоявшей под серенью и с
закрытыми глазами вдыхавшей запах цветов. Девушка была в белом платьице с
широкими бретельками, её огненно-рыжие волосы густыми пучками спадали с плеч,
голова была чуть приподнята вверх, и она, как мне показалось, никого не видела
и не слышала, а полностью отдалась наслаждению запахами цветов.
Надо сказать,
что баба Вера очень любила цветы. Её участок больше напоминал цветочный сад,
чем огород. Тут были разные цветы, названия которых я не знал: и белые с
пушистыми бутонами, и красные с лепестками, похожими на ромашку, и бордовые, и
синие… Каких только не было! И стояла одна сирень. Баба Вера иногда собирала
цветы, уговаривала тракториста Колю отвезти её на станцию и торговала там.
Проезжавшие поезда и электрички останавливались на несколько минут, и пассажиры
ближайших вагонов покупали у бабы Веры цветы. Так она зарабатывала ещё немного
денег к своей пенсии.
Рыжая девушка
заинтересовала меня. Я бросил шланг и подошёл ближе к забору, разграничивавший
участки моей бабушки и бабы Веры. Девушка настолько была увлечена цветами, что
не замечала меня. Она хватала рукой одну ветку и нюхала цветы, потом другую – и
повторяла то же самое. Потом она перешла к кустам с красными цветами, осторожно
обнимала бутоны ладонями, наклонялась и вдыхала запах цветов. Мне хотелось
окликнуть девушку, но я боялся помешать её увлечению, и потому ждал, пока она
не насытиться ароматными запахами. Прошло достаточно много времени, наверно,
минут пятнадцать, а она всё ходила от одного куста к другому, трогала бутоны и
нюхала их. Наконец, я не выдержал и сказал обыкновенное (на большее у меня не
хватило фантазии):
— Доброе утро!
Девушка
оглянулась, увидев меня, тихо ответила:
— Здравствуйте!
– и медленно подходила ко мне.
— Вы, наверно,
внучка бабы Веры? – спросил я её, пока она шла.
— Да.
— И Вас, —
почему-то мы с самого начала стали обращаться друг к другу на «Вы», — зовут
Анечка?
Девушка
улыбнулась и ответила:
— Так меня
бабушка зовёт. А полное моё имя – Анна.
— Вы приехали
поздно ночью? Я слышал тарахтенье трактора. Сквозь сон.
— Мы приехали
бы раньше, но пьяный тракторист влетел в яму. Хорошо, что мы живы остались. Он
долго выезжал. Поэтому мы до поздна задержались.
— А меня зовут
Дима, — представился я.
— Очень
приятно, — ответила Анна.
— А Вас я буду
называть Аней, или Анечкой, как Вас зовёт Ваша бабушка. Если Вы не против?
— Нет, — ещё
раз мило улыбнулась девушка, — не против. А что это у Вас там стоит, — и Аня
показала взглядом на насос.
— Насос, —
ответил я. – Я каждое утро и вечер поливаю огород. Сейчас надо отнести
водозаборный шланг в реку. Не хотите пойти со мной?
— Хочу, —
запросто согласилась девушка, — только я хочу переодеть платье. Подождёте меня?
Я сказал, что
подожду. Анечка побежала переодевать платье, а я вернулся к насосу, чтобы
распутать накрученный на него шланг. Я ещё не успел до конца раскрутить шланг,
как услышал голос девушки:
— Дима, а как к
Вам зайти?
— С улицы,
через калитку, — ответил я, — идите, я Вас встречу.
Я проводил
девушку, она помогла мне распутать шланг, мы перекинули его через забор, вышли
на улицу, обошли вокруг, схватили конец шланга и потащили его к реке.
— Я так давно
здесь не была, — говорила Аня, — всё такое новое, будто в первый раз приехала к
бабушке. В деревне так красиво! А ещё есть здесь девочки и мальчики?
— Кроме нас,
никого, — отвечал я. – Только одни старики. Иногда приезжают гости к своим
старикам, тогда бывают и мальчики и девочки, только ещё маленькие.
— А Вы сколько
уже гостите у бабушки?
— Вторую
неделю.
— И столько
времени Вы один? Наверно, Вам очень скучно?
— Не скучно. У
меня есть, чем заняться.
— Чем?
— Аня, у меня
предложение, — не стал я отвечать на её вопрос, — давайте перейдём на «ты»?
— Хорошо, —
согласилась Аня. – Так, чем ты занимаешься?
— Помогаю
бабушке, в свободное время читаю книги, купаюсь в реке, ловлю щурят. Только их
надо ловить рано по утру, когда они на мелководье отогреваются на солнце.
— Интересно. А
сейчас можно их ловить?
— Сейчас уже
поздновато. Вода успела прогреться, и щурята теперь в глубине плавают.
— А когда ты в
следующий раз пойдёшь ловить щурят?
— Может,
завтра.
— Меня возьми с
собой.
— Возьму.
Только надо рано вставать.
— А ты разбуди
меня.
— Хорошо.

Мы подготовили насос, я включил мотор и
вскоре пошла вода. Я показывал Ане, как надо поливать огород, как можно делать
разную струю, и Аня выхватывала у меня шланг, пробовала сама. Сначала у неё не
очень получалось, она обрызгала водой не только своё сине-голубое платье, но и
меня, вдобавок, но потом дело пошло лучше, и Аня сделала эту работу за меня. Поливая,
огород, она смеялась, хохотала, её веселило это занятие, несколько раз она меня
звала, чтобы показать, какую она сумела сделать интересную струю. Честно скажу,
никогда я так весело не поливал огород, как с Аней. Потом мы полили огород бабы
Веры, выключили насос, и уже обсохшие на солнце разошлись по своим бабушкам,
позвавшим нас на завтрак.
— Правда,
хорошая внучка у бабы Веры? – спросила моя бабушка.
— Ничего, —
ответил я. – Весёлая.
— Весёлая, —
подтвердила бабушка, — всё утро её звонкий смех был слышен. И красивая девушка…
Я ничего не
ответил. После завтрака я нашёл тяпку и начал окучивать картофель, как ранее мы
договоривались с бабушкой. Потом подключилась и бабушка. Но, силы у неё были не
те, и я попросил её прервать работу, пообещав всё сделать сам. А чтобы бабушка
не чувствовала себя виноватой, я попросил испечь целую гору моих любимых
блинчиков. Только тогда бабушка согласилась прекратить трудную для неё работу.
Я окучил
половину кустов картофеля, когда услышал голос Ани:
— Дима, а мы
тоже будем окучивать картошку…
В деревне так
заведено: стоит кому-то одному хозяину взяться за какую-то работу, особенно,
если это касается огорода, то по его примеру поступают соседи, а потом соседи
этих соседей и так далее по цепочке. Потому для меня уже давно не было
удивительным, что вскоре вся деревня занялась окучиванием картофеля. Сколько
раз бывало, когда и моя бабушка говорила: «Вон, Никодимовна морковь
прореживает…» — или: «А Лизавета кусты малины подвязывает…» — И мы принимались
делать то же, что и наши соседи. В тот день, я мог дать голову на отсечение,
что вскоре вся деревня занималась тем же, чем и я.
Вместе с Аней и
бабой Верой работа пошла веселее. Осознание того, что ты не один, а за забором,
пусть на не твоём участке, работают соседи, воодушевляло. Откуда-то появлялись
дополнительные силы и желание работать. Иногда мы останавливались, чтобы
передохнуть. Аня разгибала спину, хваталась за поясницу и морщилась от боли.
— Это с
непривычки, — успокаивал я девушку, — ничего страшного нет, поболит немного и
перестанет.
Передохнув, мы
снова принимались окучивать картофель. Я раньше закончил свой участок. Правда,
тоже еле разгибал спину, натёр небольшие мозоли, но это сущая ерунда, я даже не
подавал виду, чтобы выглядеть по-геройски в глазах моей новой знакомой. Я
перепрыгнул через забор, разделявший два участка, и присоединился к Ане и бабе
Вере, чтобы помочь им быстрее закончить работу. Аня, непривычная к сельскому
труду, быстро уставала, и мы с бабой Верой разрешали ей отдыхать. Немного
отдохнув, уставшая Аня, хоть через силу, но завершила начатое вместе с нами,
хотя у неё очень болела поясница, мышцы рук и ног, и были натёрты мозоли. Мне
понравилось поведение Ани, которая, несмотря на физическую усталость, мышечные
боли и мозоли, не покинула нас, а вместе с нами завершила начатое дело. Вышла
моя бабушка и сообщила, что напекла блинов, и пригласила нас отобедать. Баба
Вера, охая, сказала, что с удовольствием попробовла бы блины, но у неё уже не
осталось сил идти.
— Инка, ты
ребят угости, а немного блинов неси сюда, — говорила баба Вера, — а я пока
чайник поставлю вскипятить.
Блинов,
действительно, была целая гора. Бабушка усадила нас с Аней за стол, подала
чашки со свежезаваренным чаем, сметану, мёд и несколько баночек с разным
вареньем, переложила примерно одну четверть горки блинов на другую тарелку и
пошла к бабе Вере.
— Угощу
соседку, — сказала она, — а вы тут сами хозяйничайте.
Оставшись одни,
мы принялись за блины. Аня попробовала их и с мёдом, и со сметаной, и с
вареньем. Больше всего ей понравилось есть блины с мёдом, а я не изменил своей
привычке – поедал их со сметаной. Аня глянула на меня и рассмеялась.
— Твои губы все
в сметане! Как ты так можешь есть?
— Не знаю, как
у меня это получается, — отвечал я, — но у меня всегда сметана остаётся на
губах.
Аня, неожиданно
для меня, взяла со стола салфетку и протёрла мои губы.
— А ты
попробуй, — сказала она, — немного макни в сметану, чуть шире приоткрой рот, и
не будешь пачкаться. Попробуй.
Я взал
очередной блин, скрутил его в трубочку и макнул в сметану.
— Это очень
много, — сказала Аня, и сама взяла другой блин и чуть макнула в сметану.
— А теперь
открывай рот.
Что я и сделал.
— Ну, это уж
слишком! – рассмеялась Аня, — Немножко можешь прикрыть. – И Аня поднесла блин к
моему рту, и, тут, одна капелька сметаны упала на мой подбородок. Аня снова
рассмеялась, сказав: «Ты не исправим!» — положила блин в мою тарелку и,
продолжая смеяться, сказала, чтобы я сам ел: «Я поняла, что ничего исправить не
могу».
Наевшись, мы
продолжали сидеть за столом, а чтобы не скучать, я попросил Аню рассказать о
Кубе. Она рассказала, насколько Куба интересная и красивая страна.
— Но, мы мало
ездим по ней. Мы, в основном, живём на территории посольства. Иногда были
экскурсии. Мы ездили по революционным местам, посещали Музей революции, яхту
«Гранма», на которой революционры высадились на острове, были в городах
Сантьяго-де-Куба и Ольгино, а также на молодёжном слёте на острове Хувентуд.
Там красиво, но очень жарко. Настолько жарко, что вся одежда быстро становится
мокрой от пота. Приходилось по нескольку раз за день переодеваться. Спасались
только в комнатах, где стояли кондиционеры. Кубинцы живут бедно. У них до сих
пор карточная система. Всё, от еды, до ткани распределяется по нормам. Есть
магазины, где можно что-нибудь купить за песо, но там очень высокие цены, мало
кому из кубинцев по карману делать покупки в магазинах. А ещё у них всё
сладкое. Даже блюда из мяса, и те сладкие. Как-то мы с мамой купили торт. Такой
красивый. Большой. Но, корж совсем тоненький, а всё, что сверху – один крем. И
сладкий-пресладкий. Мы просто срезали этот крем и выбросили, из-за приторности
его невозможно было есть, а корж съели за чаем.
— А учишься ты
где? – спросил я.
— При
посольстве есть школа. Там и учусь.
— Мало
учеников?
— Да, нет.
Хватает. Ведь в школе учатся не только дети посольских работников, но и дети
работников консульства, специалистов, военных. Там много наших работают по
контракту. Многие приезжают с семьями и детьми. Вот дети и учатся в этой школе.
Мы с мамой там одни, кто с рыжими волосами. В школе надо мной иногда
издеваются.
— Из-за цвета
волос? – спросил я.
— Да. А больше
из-за веснушек. Разве ты не заметил, что их у меня много. Весь нос и щёки в
веснушках. Как-то нам показали мультфильм про Антошку. Знаешь такой? Антошка,
Антошка, пошли копать картошку. Так, после это мультфильма меня стали называть
ещё и Антошкой, — Аня замолчала , а потом с грустью добавила: — Обидно,
конечно.
— Они тебе
завидуют, — ответил я.
— Моим
веснушкам? Чему тут завидовать?

— У тебя не рыжие волосы, а солнечные, а на
носу и щёках не веснушки, а звёздочки, — говорил я, а Аня смотрела на меня
широко раскрытыми глазами и внимательно слушала. – Ты видела, как с неба падают
звёзды?
— Это метеориты
падают, — ответила Аня.
— Не верь
этому. Это падают звёздочки. Во вселенной много звёзд. Иногда они гаснут, но не
исчезают навсегда, а находят добрых людей и садятся им на носик и щёчки, чтобы
продолжать жить здесь, на Земле, и охранять людей, которых они выбирают.
Аня улыбнулась,
её глазки сощурились и заискрились.
— А ты
выдумщик, Димка, — сказала Аня. – Но приятно. Никто никогда не говорил мне
таких слов. Ты – первый.
— Звёздочки
тебе к лицу. Ты красивая. Вот, все тебе и завидуют.
— Спасибо тебе,
Дима. И бабушке твоей спасибо за вкусные блины, — ответила Аня. – Чем думаешь
сейчас заняться?
— Вечером снова
буду поливать огород, а сейчас почитаю книги.
— Какие книги
ты читаешь?
— По истории.
— По истории?
Какой истории?
— Разных стран
и народов.
— Покажешь?
— Покажу.
Только надо идти на сеновал. Они там все.
— Тогда, идём.
Мы встали из-за
стола, и я повёл Аню к сараю. Сначала по лестнице я залез на стог, а потом,
подав руку Ане, помог взобраться и ей. Она прошла внутрь сарая и увидела много
разложенных книг. Её это удивило, ещё её удивило, что книги были, как она
сказала, очень умными. Просмотрев несколько из них, она спросила, какую я читаю
сейчас. Я показал ей книгу о князе Владимире Святославиче, крестителе замли
русской.
— Ну, это я
знаю. Мы в школе об этом учили, — сказала Аня.
— В школе учат не
всему. Нам преподают только самые значительные факты из истории, а мне
интересно не столько то, что он ввёл христинство на Руси, но и то, как он это
делал.
— И как он это
делал?
— Жестоко.
Особенно в Новгороде, где погибло много людей. И, вообще, князь Владимир был
жестокий человек. О его жестокости хорошо говорит факт женитьбы на полоцкой
княжне Рогнеде.

— Расскажи. — Попросила Аня, и я рассказал
эту печальную историю о том, как Владимир соперничал со своим старшим братом
Ярополком из-за Рогнеды Полоцкой, как Рогнеда предпочла Ярополка, а не
Владимира, назвав его сыном рабыни, ведь его мать Милуша была ключницей у
княгини Ольги, как Владимир захватил Полоцк и по наущению своего дяди Добрыни
Нискитича, прототипа былинного русского героя Добрыни Никитича, изнасиловал
Рогнеду на глазах её матери и отца, потом убил их и её братьев, как забрал
Рогенду в Киев и женился на ней. Спустя четрые года Рогнеда хотела отомстить
Владимиру, покушаясь на его жизнь, но Владимир вовремя проснулся и хотел убить
Рогнеду, но за свою мать вступился их сын Изяслав, и, по уговору бояр, Владимир
выслал Рогенду и Изяслава в полоцкие земли, отсроив им город Изяславль. Потом
Рогнеда и Изяслав отсторили заново Полоцк, город их отца и деда, а Изяслав дал
начало полоцокй ветви Рюриковичей.
Я долго
рассказывал всю эту историю, а Аня внимательно слушала, и по её глазам я видел,
как она реагировала на поступки Владимира, жалела Рогнеду и восхищалась
Изяславом.
— А сколько лет
было Изяславу, когда он заступился за маму? – спросила Аня.
— Четыре года,
— ответил я.
— Надо же,
какой смелый и благородный мальчик! – с восторгом говорила Аня. – Такой
маленький, а не побоялся своего отца.
Получилось
как-то само собой, что мы с Аней легли спиной на сено, голова к голове, и в
процессе рассказа пальцы наших рук сплелись, а я продолжал рассказ, затронув и
то время, когда Полоцое княжество стало распадаться, и новогрудские бояре
пригласили на княжение Миндовга, одного из князей балтских племён, стявшим у
истоков создания Великого княжества литовского.
— Миндовг был
литовцем? – спросила Аня.
— Не совсем
так, — отвечал я. – В то время не было литовцев, на территории современной
Литвы проживало несколько балтских племён, многочисленными из которых были
аукшайты, жемайты и ятвяги. А назввание «литвины», «литовцы» произшли от доспехов,
дружинников Миндовга. Доспехи назывались литами. Так и повелось, что княжество
стали называть литовским. Миндовг расширил свои новогрудские владения, потом к
нему стали присоединяться многие мелкие полоцкие княжеста. Литовское
расширялось на юг и на восток, вобрав в себя современную Белоруссию,
значительную часть Украины, западные территории Руси, в том числе Смоленск и
Вязьму, и большую часть нынешней Литвы. Население и сами князья говорили на
древнебелорусском языке, приняли православие, по сути – это было княжество,
созданное белоруссами. Они успешно отражали набеги Золотой Орды и даже
отвоевали обширные территории за Днепром.
— Значит,
Великое княжество литовское было белорусским? – спросила Аня.
— Да, — отвечал
я.
— Интересно, —
отвечала Аня, — а я думала, что оно было литовским.
Близился закат,
и наступило время поливать огород.
— Только, чур,
я буду поливать! Ладно, Дима?
— Ладно. –
Согласился я.

Мы подготовили насос, и Аня, как утром,
сначала облила себя, от чего звонко рассмеялась, а потом, приноровившись,
начала поливать огород, сосредоточившись на понравившемся ей занятии. Она,
пользуясь тем, что взяла в свои руки дело, полила не только огород и сад моей
бабушки, но и огород бабы Веры. Закончив работу, мы собрали шланги, и Аня побежала
домой, чтобы переодеть платье, а я позавтракал вкусными щами, приготовленными
моей бабушкой, вышел на крыльцо, чтобы немного полюбоваться закатом, когда
подошла Аня. Она была одета в белые короткие шорты, в красную футболку, сверху
на плечи была накинута кремового цвета прозрачная косынка, а ноги обуты в
кросовки на белые чулочки. Выглядела Аня очень красиво. Она обладала стройной
ладной фигурой, и я про себя отметил, что Аня не только милая девочка, но и
очень красивая. Мы пошли на берег реки и, стоя плечом к плечу, взявшись за
руки, долго любовались вечерним закатом. Когда мы возвращались, Аня сказала,
что у неё такое чувство, будто мы знакомы очень давно-давно, хотя только
сегодня утром мы впервые увидели друг друга. Перед расставанием, Аня напомнила,
чтобы завтра утром я обязательно взял её с собой ловить щурят, а, если она ещё
будет спать, чтобы я обязательно разбудил её.
— Обещаешь? –
спросила Аня и показала окно её спальни, — Постучишь в это окно.
— Хорошо, — согласился
я.

III

Утром следующего дня я проснулся раньше,
помня о своём обещании, данном Ане. Солнце уже пригревало землю, но стояла
утренняя летняя свежесть, время было то, что надо. Именно сейчас молодые щурята
собираются на мелководье у берега, чтобы погреться под лучами солнца. Через
полчаса они уже уплывут на дно реки. Я быстро оделся, сполоснул лицо водой из
бочки и направился к забору. Перелез его, подошёл к дому бабы Веры, нашёл то
окно, которое мне показала Аня. Окно было наполоивну открыто. Я постучал по
стеклу, но не сильно, чтобы разбудить только Аню, а не бабу Веру. Её брать с
собой я не хотел. Подождал немного, но Аня не ответила. Будить девчонок рано
утром – непростое занятие. Если кто-то когда-то это делал, то поймёт меня. Я
постучал снова, и снова никакого ответа. Я начал сомневаться, в то ли окно я
стучу. Может, не здесь спальня Ани? Я решил проверить. Ступив ногой на выступ
фундамента, руками уцепившись о край оконной рамы, я приподнялся и заглянул в
комнату. Аня спала на боку поверх лёгкого одеяла, подогнув ноги в коленях,
ночная рубашка наполовину сползла вниз, оголив её плечи. Ошарашенный и
взволнованный увиденным я, тут же, спрыгнул на землю. Эта картина осталась в
моей памяти на всю жизнь. Даже в преклонном возрасте, вспоминая, я чувствовал,
как моя грудь наполняется волнующей теплотой и переживаниями от уведенной
девичьей красоты, а тогда мне было очень стыдно за свой нечаянный поступок, за
то, что я увидел Аню полуголой, сам того не желая, а лишь из лучших побуждений,
чтобы разбудить её и выполнить обещание.
Я постоял под
окном несколько минут, чтобы успокоиться. Потом громче постучал в окно, и
услышал голос Ани:
— Дима, это ты?
— Я.
— Дима, я
сейчас… Я скоро…
Она была одета
в розовое с цветочками лёгкое платье на бретельках. Её огненно-рыжие волосы
были собраны сзади в хвостик. Я взял Аню за руку и повёл к берегу. Аня
спросила:
— А где твоя
удочка?
— Она нам не
нужна, — ответил я.
— Как ты будешь
ловить рыбу.
— Сейчас
покажу.
Мы подошли к
берегу. Я глянул в воду и увидел много щурят, неподвижно застывших на
мелководье. Тут же я нашёл подходящую травинку с прочным достаточной длины
стебельком, оторвал его так, чтобы корень остался в земле, очистил от листка,
сделал петельку и, попросив Аню оставаться на берегу и смотреть, куда упадёт
щурёнок, осторожно подошёл к воде к одному мальку, медленным движением опустил
петельку в воду впереди мордочки щурёнка и тажке медленно стал одевать петельку
на него. Щурёнок был неподвижен, а я, когда петелька дошла до середины тела
малька, резким движением руки вверх и в сторону берега выбросил рыбёшку на
берег. Было видно, как она трепыхалась в траве, поэтому не составило труда его
найти. Аня была в восторге от увиденного. Она захлопала в ладошки и воскликула:
«Как здорово! Давай, теперь я попробую». – Я отдал петельку Ане, а пойманного
щурёнка насадил на взятую заранее прочную, но гибкую, медную проволоку,
согнутую в виде подковы.
Аня сделала несколько
попыток, но у неё ничего не получилось: то она заходила со стороны солнца и
своей тенью пугала щурят, то задевала петелькой саму рыбёшку, и она тут же
молнией скрывалась в глубине, то прежде времени дёргала петельку, щурёнок
срывался в воду и уплывал.
— У меня ничего
не получается, — сказала Аня после нескольких попыток и передала мне петельку.
— У меня тоже
сначала не получалось, — успокаивал я Аню. – Потом натренировался. Так что не
расстраивайся, у тебя тоже всё получится.
— Давай, ты
лови, а я буду собирать, — предложила Аня, ничуть не расстраиваясь из-за своей
неудачи.
Я сделал новую
петельку и продолжил ловить щурят. Через полчаса у нас их было уже чуть больше
десятка. Солнце поднялось выше и стало сильнее прогревать землю, а щурята,
получив достаточно тепла, покинули мелководье и уплыли дальше от берега.
Дома мы
поджарили щурят на сковороде и съели. Ане очень понравился завтрак, она
сказала, что никогда в своей жизни не ела такую вкусную рыбу.
— Завтра пойдём
ловить? – спросила Аня.
— Пойдём, —
ответил я.
— А сейчас
будем поливать огород?
— Чуть позже. –
Ответил я.
Дело в том, что
каждое утро я, вместо душа, купаюсь в реке. Я не хотел говорить об этом Ане по
одной причине, потому что купаюсь голышом. Скажите, какой пятнадцатилетний
парень будет купаться в реке голышом в присутствии девушки, а потому я не
объяснил Ане, почему будем позже поливать огород, а постарался сделать так,
чтобы Аня ушла к себе домой, а в это время взял с собой полотенце, мыло и
убежал на реку, чуть дальше по берегу от того места, где мы ловили щурят.
Когда я возвращался, у крыльца дома моей бабушки меня уже
ждала Аня.
— Ты ходил купаться? – без обиды спросила
меня Аня, как только я приблизился к ней.
— Да, — ответил я.
— Почему меня не позвал?
— Видишь ли, Аня, я купаюсь голышом, а
потому… Ну, сама понимаешь…
— Понимаю, — ответила она. – Мог бы сразу
сказать, а то я думала, что ты просто хочешь от меня отделаться.
— Нет, что ты! – заверил я девушку. – Мне
неудобно было об этом говорить.
— Неудобно в окно в дом входить, —
парировала Аня. – Поливать будем?
— Да. – И мы пошли готовить насос.
Надо отдать должное Ане. Она была не только
красивой и весёлой девушкой, но доброй и приветливой. За неделю, как она
приехала к своей бабушке, Аня успела перезнакомиться со всеми немногочисленными
жителями деревни, и всем понравиться из-за её лёгкого и общительного характера.
Для каждой старушки или старика она могла найти свои слова, могла каждого
терпеливо выслушать, и если были жалобы, то успокоить и подбодрить. Вся деревня
была в восторге от Ани, и старушки, сидя на скамеечках и греясь на солнце,
только о ней и говорили и расхваливали на разные лады. Баба Вера гордилась
своей внучкой, из-за чего иногда возникали споры между ней и моей бабушкой,
когда баба Вера хвасталась перед ней своей внучкой. Меня смешили эти незлобивые
споры, в которых моя бабушка пыталась не менее восторженно перечислять
достоинства, которыми обладаю я. В эти моменты я, к своему удивлению, узнавал о
себе столько хорошего, сколько не мог даже представить.
После спора соседки снова мирились,
признавая, что их внук и внучка достойны всяческих похвал и расходились по
домам, чтобы уделить внимание нам.
Дни в деревне проходили однообразно. Мы с
Аней каждый день делали, практически, одну и ту же работу, каждый в огороде
своих бабушек, в свободное время собирались на сеновале, где я рассказывал интересные
факты из истории стран, народов и великих людей. Аня внимательно слушала меня,
иногда прерывала наводящими вопросами, высказывала своё мнение и искренне
восхищалась моим умом, потому что я читаю такие умные книги и много знаю.
К концу подходил первый месяц лета. За две
недели мы сдружились с Аней, а, так как в деревне, кроме нас, больше не было
молодых людей, то волею обстоятельств, мы большую часть свободного времени
проводили вместе, и нам никогда не было скучно друг с другом. Я был рад судьбе,
что лето в том году я проводил вместе с такой красивой и весёлой девушкой, как Аня.

Как-то Аня заявила:
— Моя бабушка сказала, что уже должна
созреть земляника в лесу. Ты знаешь места, где она растёт?
— Знаю, — ответил я. – Я каждое лето, в это
время, хожу в лес и собираю землянику.
— Давай, вместе сходим? – Предложила Аня.
Я не был против. Мы договорились пойти на
следующий день, как только сделаем все дела. Тогда я не знал, что нового привнесёт
в наши отношения поход за земляникой, и с какой новой стороны раскроется Аня.

IV
В тот день мы сначала переделали утренние
дела, позавтракали и встретились на улице. Аня выбежала в новом наряде: на ней
был лёгкий нежно-фиолетового цвета сарафан. Он оголял её красивые плечики и
половину спины, обтягивал тело чуть выше пояса и свободно спадал до средины
икр, прикрывая колени девушки. Из обуви Аня выбрала такого же цвета кросовки с
завышенными бортами. Её огненно-рыжые волосы были распущены и волновались под
дуновением ветерка. В целом, Аня была одета не для похода в лес. Я ещё подумал,
что её закусают камары: уж слишком её тело было открыто для этих назойливых
насекомых. Но, я ничего не сказал, а только попросил оставить литровый бидон. Я
взял с собой корзину среднего размера, её было более чем достаточно на двоих.
— Тогда,
корзину будешь сам нести. — Сказала Аня и скрылась за калиткой. Вскоре она
снова появилась, и мы отправились в лес.

Лес располагался на противоположном берегу
реки, и нам пришлось пройти всю деревню, чтобы выйти к мостику, через который
мы переправились на противоположный берег и, пройдя пару километров, оказались
в лесу. Если на открытой местности солнце уже пекло, то в лесу, под тенью
деревьев, было не жарко и свежо.
— А ты точно
знаешь, где искать землянику? – спрашивала Аня, пока мы шли между деревьями,
подминая зелёную траву и сухие тонкие ветки, которые под нашей тяжестью звонко
хрустели.
— Знаю, —
ответил я.
— Там много
ягод?
— Много.
— На корзину
хватит?
— Думаю, что
хватит. Ещё останется.
Аня шла лёгкой
походкой, радовалась природе, наслаждалась здоровым лесным воздухом. Её
интересовало всё: как называется это дерево, а что это за такой прелестный
цветок, водятся ли в лесу зайцы и медведи. Увидев взлетевшую ввысь по дереву белку,
Аня звонко закричала, показывая мне пальцем, куда поднялась белка. Наконец, мы
дошли до моей поляны, на которой я каждый год собирал землянику. Даже изделека
были заметны под листьями сочно красные точечки, разбросанные по всей широкой
светлой поляне.

— Мы пришли, — сказал я.
— Это и есть
земляника? – спросила Аня.
— Она самая. –
Ответил я, и Аня с восторженным возгласом оторвалась от меня и, семеня ногами,
побежала вперёд к поляне. Её волосы колыхались в разные стороны, а подол
сарафана то складывался множеством складок, то распрамлялся и вновь, по мере
бега, собирался в складки. Мне интересно было наблюдать за девушкой. Не столько
за ней и её бегом, сколько за её реакцией, полной неподдельной искренности,
воодушевления и радости.
Аня подбежала к
краю поляны, приподняла рукой листья земляники и закричала:
— Дима! Здесь
столько ягод! Ой, сколько их много! – Сорвав несколько ягодок, тут же отправила
их в рот. – Какие они вкусные! Сладкие! Вот, это да! Неси скорей корзину!
Чтобы собрать
полную корзину ягод, мы потратили часа два. Солнце стояло в зените и нещадно
припекало открытую поляну. Становилось жарко. Вокруг летали, жужжали мухи,
оводы и разные насекомые, ужасно докучавшие мне. Удивительно, но Аню ни комары,
когда мы шли по лесу, ни оводы и мухи, кружившие над нами на поляне, не
трогали. Я же постоянно отмахивался от них, даже отломил ветку, чтобы легче
было отгонять назойливых насекомых.
Собрав корзину
ягод, мы покинули поляну и направились домой. В тени леса стало легче. Солнце
не жарило, воздух снова посвежел, но на смену оводам налетели комары. Однако,
Аню и сейчас они не трогали. Она также весело шагала, от удовольствия пела
песни, что-то мне рассказывала, но я, измучнный насекомыми, не слушал её.
Почему они не докучают Ане? Заинтересованый этим несправедливым фактом, я
спросил девушку. Аня ответила, что она использовала специальный крем от комаров
и всяких кусачих насекомых, который ей дала мама.
— Почему ты не
сказал, что у тебя нет крема? – спросила Аня. – Я бы дала тебе, и ты не мучился
бы.
Но, откуда мне
было знать, что есть такой крем. Я никогда подобными мазями не пользовался, и
мучился от укусов противных насекомых.
Мы сбились с
пути и вышли к реке далеко в стороне от мостика, ещё дальше от деревни. Здесь
берег был достаточно крут, только в одном месте мы увидели небольшую удобную
для спуска к воде площадку, а вдалеке от неё по берегу растилался лес. Аня
предложила немного отдохнуть, а потом идти к мостику. Я согласился.
Мы спустились
на площадку, уселись на траву, и Аня сказала:
— Жарко.
Правда?
— Да, — отвечал
я, — середина лета уж. Натупает июль. Будет ещё жарче.
— Искупаться бы
сейчас, — заявила Аня.
— Искупайся, —
предложил я, хотя сам был не прочь залесть в воду, охладиться и избавиться от
зуда после укусов комаров, но, к сожалению, я не подумал о том, что можно будет
искупаться в реке, а потому не надел плавки.
— Искупалась
бы, — сказала Аня, — но, я без купальника. – И Аня встала и подошла к воде.
Сняла кроссовки и босыми ногами ступила в воду.
— Ой, как
приятно! – проговорила она. – Дима, иди сюда. Попробуй. Знаешь, как приятно
босиком по воде ходить!
Я тоже встал,
скинул полуботинки и подошёл к Ане, ступив босыми ногами в воду. Ощущение жары
несколько спало, но ненадолго. Мы прошлись по воде, чуть отошли от берега, что
Ане пришлось приподнять подол сарафана, а мне засучить брюки.
— Вода тёплая,
приятная, — сказала Аня. – Жаль, что не подумала о купальнике.
— Так, можно голышом,
— неожиданно для себя предложил я Ане.
Аня
многозначительно взглянула на меня.
— Ага, чтобы ты
подсматривал?
— Зачем? –
спросил я. – Отвернусь. Не мальчик уже!
Аня будто не
обратила внимания на мои последние слова, а вышла на берег, остановилась, о
чём-то подумала и спросила:
— Ты, правда,
не будешь подсматривать?
— Нет. Не буду.
— Точно?
— Точно.
— Поклянись!
— Что, землю
съесть?
— Зачем землю
есть? Просто скажи: «Клянусь».
— Клянусь, —
ответил я.
— Отойди туда.
— Показала мне рукой Аня место, где я должен находиться.
Я сделал пять
шагов и отошёл на край площадки, подальше от воды.
— Отвернись и
не подсматривай, — сказала Аня, — ты поклялся.
— Да. — Подтвердил
я и уселся на бугорок спиной к Ане.
И моё
воображение заиграло. Я стал представлять, как девушка подхватывает руками
подол сарафана и снимает его через голову, что я не раз наблюдал за девчатами
на пляже. Только тогда из-под платьев появлялись разных фасонов и цветов купальники,
а тут купальника не было, только трусики и лифчик. Не скрою, у меня появилось
жгучее желание повернуть голову и, хоть одним глазком, взглянуть. Каждый парень
в моём возрасте понял бы меня, но я поклялся не смотреть, а потому сдерживал
себя. И не дай Бог, рассказать своим друзьям об этом случае, не дай Бог,
сказать им, что я им не воспользовался, ребята засмеяли бы меня. Когда я стал
представлять, как Аня снимает лифчик и трусики, тут моё сердце не на шутку взволновалось
и часто застучало. Чтобы отвлечься, я начал вспоминать о том, о чём прочитал
вчера из истории Великого княжества литовского. С трудом, но я переключил своё
внимание от Ани на Витовта: по крайней мере, он боролся за власть и воевал с
Московским княжеством. Я услышал, как Аня с визгом бросилась в воду, и совсем
успокоился. Прошли, наверно, минут десять, когда Аня крикнула:
— Дима! Можешь оборачиваться!
Я развернулся,
но не покинул своё удобное для отдыха место. Аня была в воде, поверх которой
виднелись только её голова и сверкающие на солнце рыжие волосы. На берегу были
аккуратно сложены сарафан, лифчик и трусики, рядом стояли кроссовки, из которых
выглядывали белые носочки.
— Дима! – снова
крикнула Аня. – Вода – прелесть! Так здорово! – И она отплыла ещё чуть дальше
от берега. Затем она развернулась и подплыла ближе, нащупала дно и встала на
ноги.
— Дима, — снова
позвала Аня, — зря ты не купаешься. Знаешь, как хорошо! Искупайся! Легче
станет!
— Я утром уже
купался, — ответил я.
— Так, это
утром было, — парировала Аня, — а сейчас уже день. Давай, раздевайся и прыгай в
воду! Я отвернусь. – И Аня повернулась ко мне спиной, сложила руки уточкой и
нырнула в воду. Проплыв немного под водой, она вновь показалась над
поверхностью, чуть проплыла дальше, остановилась и, не оборачиваясь ко мне,
спросила: — Ты уже!?
Конечно же, я
очень хотел поплавать в реке, но на мне были обыкновенные семейные трусы, и я
не хотел показываться в них перед девушкой. Это, когда мне было лет десять,
тогда мы с ребятами купались в этих трусах, которые намокали и прилипали к
телу, с них стекала вода, особенно смешно было, как она стекала с выпяченного
срамного места, а мы не обращали на это внимание и совершенно никого не стеснялись.
Но, мне уже шёл шестнадцатый год, и я стыдился своих трусов, а без них – тем
более. И вообще, я никогда не раздевался перед женщинами, как и женщины никогда
не раздевались в моём присутствии. Я был не целованным мальчиком. Конечно, мне
нравились девушки. Например, Света, моя одноклассница. Но, я страшно боялся
даже подойти к ней. Мне казалось, что если приглашу её в кино, то она просто
рассмеётся мне в глаза. Ни с одной девушкой я не встречался, ни одну не
приглашал на свидание, разве может быть, в таком случае, речь о поцелуях.
Впервые я поцеловался с Аней, когда мы были на сеновале, и я рассказывал ей,
по-моему, о княгине Ольге. Ане так понравился мой рассказ, что она сначала
поцеловала меня в щёку, а потом подставила свои губки. Я неумело поцеловал их,
и Аня, поняв, что я ни разу не целовался с девочками, тактично не акцентировала
на этом внимание, а только попросила меня, как держаться, чтобы поцелуй был
сладким. Когда я выполнил просьбу Ани, то поцелуй, на самом деле получился даже
не сладким, а я бы назвал его медовым. От волос и тела девушки веял
бежествественный запах, он манил и волновал меня, привлекал, и мне хотелось
целоваться с Аней бесконечно. Когда мы снова оказывались на сеновале, то перед
тем, как начать рассказ, я и Аня целовались, и не раз прерывали мой рассказ
поцелуями.
Прошло,
наверно, минут пять, пока я раздумывал, идти, или отказаться от купания. Аня не
выдержала и повернулась ко мне.
— Ты ещё сидишь
на своём камне!? – крикнула она. – Дима, давай! Я ещё раз отвернусь и, если ты
не будешь купаться, больше отворачиваться не буду. Как хочешь. Жарься на
солнце. – С некоторой обидой заявила Аня.
«А! Была не
была!». — Подумал я и, когда Аня отвернулась, быстро скинул с себя всю одежду, ещё
быстрее оказался в воде, но поплыл чуть в сторону от девушки. Вода была на
самом деле прекрасная. Она тут же освежила меня, смыла с меня пот и облегчила
зуд от укусов комаров, о которых я быстро забыл.
Я плыл дальше
от берега, весь сосредоточившись на плавании, как с ужасом заметил, что Аня
подплывает ко мне. Плавала Аня хорошо, можно сказать, по-мастерски. Её движения
были слаженными и лёгкими, и её тело, скрытое в воде, быстро приближалось ко мне.

— Где ты так
хорошо научилась плавать? – спросил я, когда Аня оказалась рядом и
остановилась. В этом месте дно не прочувствовалось, поэтому мы часто работали
руками и ногами, чтобы удержаться на поверхности воды.
– У нас, в посольстве, — отвечала Аня, — есть
свой большой бассейн. Я говорила, что на Кубе очень жарко, и мы много времени
проводим у бассейна. У нас есть инструктор, который и научил меня плавать. Я
даже призовые места занимала на соревнованиях. Мы часто их проводим. – И
добавила, показав на противоположный берег рукой: — Хочешь, поплаваем на
перегонки. Кто быстрее до того берега доплывёт.
Я знал, что
проиграю эту гонку, но согласился. Аня плыла, как рыбка, уже через мгновение
она была далеко впереди меня, доплыла до берега, не совсем конечно, а только до
того места, где можно было уже достать дно. Она встала на ноги, вскинула вверх
руки, показав, что достигла условного финиша, и поплыла обратно ко мне. Я лишь
только достиг середины реки, когда Аня уже была рядом.
— Поздравляю, —
сказал я, — ты выиграла. – А сам еле дышал, задыхаясь от усталости.
— Спасибо, —
скромно ответила Аня. – Давай отдохнём. Ложись на спину. Вот так. Руки и ноги
расставь шире и набери воздуха. Немного отдохнём и поплывём к нашему берегу.

Мы ещё немного поплавали, и пора было
выходить из воды. Вот, тут и возникла загвоздка. Кто первый будет выходить? Я
предложил Ане идти первой, а, когда она оденется, даст мне об этом знать,
отвернётся, и выйду я. Аня предложила мне первому выходить из воды. Мы начали
спорить, и Аня, неожиданно прервав спор, взяла меня за руку и повела за собой.
Я ничего не соображал. Как агнец, который, повинуясь воле поводыря, смиренно
идёт к жертвенному камню, так и я шёл за Аней и у меня даже не был сил
сопротивляться – настолько я был ошарашен решительностью девушки. Шёл, опустив
глаза вниз, не видя ничего под собой. Я даже подскользнулся на берегу и чуть не
упал. Только благодаря Ане, крепко державшей меня за руку, я не соскользнул в снова
в воду.
Аня, как ни в чём
не бывало, приказала, чтобы я стал к ней спиной, и сама сделала то же самое.
— Обсохнем
немного, — сказала она, — а потом будем одеваться.
Так мы
простояли минут пять, и Аня, чтобы разрядить обстановку, спросила:
— Правда,
хорошо покупались?
— Да, —
промычал я.
— Красиво
здесь, — продолжала она, — и никого нет. Давай, будем сюда приходить купаться.
Чего ты молчишь? Ответь что-нибудь.
— Согласен, —
еле проворочал я присохшим к нёбу языком.
Немного
обсохнув, мы начали собираться. Не огладываясь на Аню, я добрёл до своего места
около кочки и торопливо стал одеваться. Кое-как натянул трусы, и быстро, чтобы
Аня не увидела их, стал натягивать брюки, штанины которых, как нарочно, не
пропускали мои ноги. Только, когда я с трудом натянул брюки, тогда я начал
успокаиваться. Рубашку я уже одевал спокойно, руки легко входили в рукава и не
за что не цеплялись. Аня была одета и стояла ко мне спиной. Я сказал, что уже
почти одет, только тогда Аня повернулась ко мне.
Я взял корзину
с ягодами, которые уже под собственным весом стали выделять сок, тонкой
струйкой показывшийся между прутьями. Аня решила мне помочь и взяла ручку
корзины с другой стороны. Так мы шли и молчали, оба под впечатлением от
купания. Показался мостик, и Аня, наконец, сказала:
— У меня в
первый раз такое…
— Что? –
спросил я.
— То, что было.
Я первый раз, с тобой, купалась голой. Раньше такого у меня не было.
— У меня тоже
такое впервые.
— А, правда,
здорово! – улыбнулась Аня. – И, ведь, ничего особенного. А то жара нас совсем
измучила бы.
— Ну, да.
Ничего особенного. Хорошо, что никого не было.
— Ты же сам
рассказывал, что римляне купались в своих термах вместе. И женщины, и мужчины.
— Да. В те
времена так было принято. Правда, императоры всё-таки издавали указы о
раздельном купании мужчин и женщин. Только эти указы не исполнялись.
— И в русских
банях раньше тоже все вместе мылись.
— Было такое.
Только не совсем так, — уточнил я.
— Но было?
— Было.
— Теперь мы
будем купаться так, если купальники забудем.
Но, больше мы
никогда не забывали брать с собой плавки и купальник.

Наступил июль.
Самый жаркий месяц. Дни я проводил, как обычно, помогая бабушке, читая книги,
встречаясь с Аней. Если говорить на чистоту, то с Аней мы и не расставались. С
утра и до вечера мы были вместе. Аня, по моему примеру, каждое утро ходила со
мной на реку. Искупавшись, мы принимались за утреннюю работу, помогая своим
бабушкам ухаживать за огородом. Работы было много. Надо было полоть грядки,
собирать колорадских жуков с картофеля, окучивать, поливать, да и по дому было
достаточно дел. Я даже самостоятельно ремонтировал крышу, которая стала давать
течь, обнаруженную во время дождя. У бабушки был небольшой запас шифера, и я
поменял один лист, который дал трещину. Я был горд собой, потому что эту работу
выполнял впервые и сумел её сделать. Бабушка благодарила меня, приговаривая,
что, если бы не я, то пришлось бы звать пьяного дядю Колю. Она похвасталась
бабе Вере, и та попросила её, чтобы я перекрыл рубероидом крышу её сарая. Как
моя бабушка ни старалась отговорить соседку, как не предлагала, чтобы она
пригласила тракториста Колю, но та настаивала на своём, говоря, что пьяный
Колька не столько сделает, сколько выпьет её самогона. Я слышал их перепалку и,
чтобы спор не превратился в ссору, вмешался в их разговор и предложил свою
помощь.
Крышу сарая я
перекрывал вместе с Аней. Она с воодушевлением взялась мне помогать. Сначала мы
содрали старый рубероид, который во многих местах был в дырах, кое-как
залатанных кусками рубероида, фанерой и металлическими листами. Работалось нам
весело. Вообще, всё, что не делалось вместе с Аней, всё было весело. Такая она
девчонка. Её азарт передавался мне, и вместе мы за день перекрыли крышу. Баба
Вера, держа во рту сигару, предложила выпить мне стаканчик самогона. Она это
сделала по привычке, как поступала, когда благодарила дядю Колю. Я отказался, и
баба Вера, назвав себя старой дурой, ивинилась.
— Не за что
извиняться, баба Вера, — успокаивал я её, — ничего не надо. Я же по-соседски
помог вам.
Подошла моя
бабушка. Она услышала наш разговор и вступила в него.
— Как это,
ничего не надо. Верка, отдашь мешок картошки.
— Ишь, чего ты
захотела, — возмутилась баба Вера, выпуская сигарный дым изо рта. – Мешок
картошки! Скажешь тоже.
— А что! Зря Дима
работал!?
— Тогда я бы
Кольку попросила. Я бы парочкой стаканами самогона расплатилась. А тут, целый
мешок картошки! Сумасшедшая ты, Инка!
Мы с Аней не
стали слушать продолжение перепалки, а ушли на реку искупаться и покататься на
лодке, которую нам любезно одолжил для речных прогулок дед Пал Палыч с условием,
что мы после катания будем крепко привязывать лодку к колышку, вбитому в берег.
Наступила пора
сенокоса. Это было время, когда дядя Коля много зарабатывал. Он не только
всегда имел лишнюю бутылочку с самогоном, но и деньги, которые ему платили
жители деревни. Пьяное состояние было для дяди Коли естественным. Он не мог
работать на трезвую голову. Как сам говорил, если не выпьет, хотя бы стаканчик,
то у него и руки трясутся, и глаз не видит. Он цеплял к трактору сенокосилку,
выпивал стакан самогона, садился в трактор, заводил мотор и начинал работать. В
кабине у него всегда лежала бутылка с зельем, и он периодически прикладывался к
нему. Остановится на краю поля, выскочит из трактора, забежит за дерево, потом
выпивает самогон и снова принимается за работу.
— Дайте мне
бутылку, и я день буду работать без отдыха. – Говорил дядя Коля. Так оно и
было. Он без устали косил, а мы собирали скошенную траву, аккуратно
раскладывали по полю, чтобы она просыхала на солнце. Через пару дней дядя Коля
цеплял к трактору прицеп и развозил траву по дворам, за что тоже имел свой
магарыч.
Мы с Аней тоже
принимали участие в работе. Вместе с ней я по-другому воспринимал время
сенокоса. Если раньше я выполнял эту работу, потому что надо было помочь
бабушке, то в это лето сенокос был одним из самым приятных занятий, потому что
рядом была эта весёлая красивая девушка. Я даже не чувствовал усталости, а,
напротив, работал с наслаждением. Как всё меняется, когда рядом есть человек,
который тебе нравится!
Вечерами мы с
Аней либо сидели на крылечке, либо гуляли по берегу реки, либо катались в
лодке. Мы вели разные разговоры, шутили, смеялись, целовались и обнимались.
С наступлением
утра я будил Аню, мы бежали на реку купаться, потом поливали огород. В общем,
всё шло, как обычно, пока в середине июля не приехала её двоюродная сестра.

Представляешь, Дима, мы не виделись с ней лет десять! А теперь мы будем вместе
целых две недели! – Говорила мне Аня.
Рита,
двоюродная сестра Ани, жила с родителями в другом городе, очень далеко на
востоке страны. В отличие от Ани, она была шатенкой, в остальном, они были
похожи: одинакового роста, одинакового возраста. Рита была тоже, как и Аня,
симпатичной и весёлой девушкой. Только её совершенно не интересовала история.
Как-то Аня

пригласила
её ко мне на сеновал, и, когда я начал рассказ про Галлу Плацидию, Рита слушала
меня из-за уважения, но интереса к рассказу в её глазах не просматривалось. Я
не закончил рассказ и на половине, потому что, когда тебя не слушают, или
делают вид, то не интересно рассказывать, и я предложил девчатам покататься на
лодке, что Ритой было воспринято с воодушевлением.
Также мы вместе
ходили в лес за ягодами, вместе купались в реке, вместе помогали своим
бабушкам. Однако, с каждым днём я всё реже встречался с Аней. Только утром,
когда мы втроём купались в реке, и вечером, перед сном, Аня выбегала на
крыльцо. Мы минут пятнадцать уделяли друг другу внимание, целовались,
обнимались и расходились по домам. Как-то в один из таких вечеров Аня сказала
мне:
— Димочка, не
обижайся на меня. Я не забываю о тебе и тоже скучаю. Но ты пойми, мы с Ритой не
виделись очень давно, и нам хочется наговориться…
Я понимал, хотя
немножко ревновал Аню к Рите.

Заканчивался июль. Ане и Рите пора было
уезжать из деревни. У Ани был билет на самолёт, чтобы лететь к своим родителям
на Кубу. Из-за строгости правил пересечения границы, вылет было невозможно
отложить на более позднее время. Последний день пребывания в гостях у бабы
Веры, Аня провела со мной. Мы чаще, чем это было, оставались наедине, а вечер и
половину ночи были вместе. Я воспользовался лодкой, усадил в неё Аню, и мы
уплыли далеко по реке. Тут мы были одни, нам никто не мешал, и мы полностью
посвятили время друг другу. Мы признавалсиь друг другу в любви, обещали никогда
друг друга не забывать, вспоминали, какие прекрасные дни мы провели вместе,
даже вспомнили, как купались тогда, когда ходили собирать землянику.
— А мы, ведь,
так больше и не забывали свои купальники, — смеясь говорила Аня.
— Не забывали,
— подтвердил я.
— Всё было
замечательно, Дима. Я никогда не забуду это лето. А ты на следующее лето
приедешь к бабе Инне?
— Да. Но, это
будет в последний раз. Потом я закончу школу и буду поступать в институт.
— Слушай, Дима,
— прервала меня Аня, — а, давай, в следующее лето снова встретимся. Я приеду.
Примерно, в это же время. И мы снова будем вместе.
— Давай, — с
радостью согласился я.
— Целый год
ждать! Ты не забудешь меня? Встретишь другую девушку, а меня даже не вспомнишь.
— Нет, не
забуду. Я буду ждать тебя.
— И я буду
ждать. Скорее бы год прошёл…
Вернулись мы с
речной прогулки заполночь. Я крепко привязал лодку, проводил Аню, обнял её, мы
поцеловались и попращались.
На следующий
день Аня и Рита уехали.
Ещё две недели
я жил у бабушки. Дни проходили скучно, были очень грустно без Ани. Моё душевное
состояние не осталось незамеченным бабушкой. Она ничего мне не говорила, но
тяжело вздыхала, когда видела, как я мучаюсь без Ани. Кое-как я прожил эти две
недели, а потом меня сменил папа. Они с мамой взяли отпуск, папа приехал к
бабушке, а я уехал домой. Надо было готовиться к новому предпоследнему учебному
году. Иногда мама уезжала в деревню к бабушке, чтобы помочь папе собирать
урожай. В сентябре мы всей семьёй в выходные дни копали картофель. Урожай в том
году был средний, но нам на всю зиму хватило и овощей, и фруктов и картошки.
Я написал Ане
два письма, но, к сожалению, не получил на них ответ. Или они не дошли до
адресата, или Аня просто не захотела отвечать. Ещё полгода я переживал
расставание с Аней, потом успокоился и уже не думал о ней так часто, как
раньше, и постепенно я вспоминал о ней изредка.
Следующее лето
я снова проводил у бабушки, но Аня не приехала.

VI
Прошло шесть
лет. Я учился на пятом курсе политехнического института, на базе которого
проводился слёт студентов нашего города. Сначала было торжественное заседание,
и я, войдя в актовый зал, занял место, открыл книгу и начал читать. Хотя я учился
в политехе, но интерес к истории не потерял. Я увлёкся чтением, когда на рядом
свободное кресло села девушка. Она положила руку на моё плечо и звонко
крикнула:
— Дима, привет!
Это была Аня.
Те же огненно-рыжие волосы, те же веснушки, та же улыбка и те же озорные и
весёлые глаза. Аня заметно повзрослела, стала ещё краше и привлекательнее.
Оказывается, она училась на пятом курсе медицинского института нашего города.
Мне показалось странным, почему мы за пять лет не встретились, ведь, мы,
студенты разных институтов, часто общались между собой. Ответ был прост.
Сначала Аня училась в другом городе. Закончился контракт работы её родителей на
Кубе, и они переехали в наш город, когда Аня перешла на пятый курс института, и
её родители перевели её в медицинский институт нашего города. Не прошло года,
как Аня перехала, и мы встретились.
И тридцать лет не
расстаёмся.
Но, это – другая
история.

Тогда-то он и выдал себя. Обнаруженный внезапным передвижением телеги, он не выдержал открытого пространства между собой и объектом наблюдения — и вместо того, чтобы стоять спокойно, быстро сиганул за забор, чтобы его не увидали — и замер, учащенно дыша. Но это резкое движение выдало его, поэтому он, испугавшись, выскочил на дорогу, чтобы вернуться домой. Тут он столкнулся лицом к лицу со мной. И мы пошли навстречу друг другу по прямой линии.

Об отговорках не могло быть и речи. Я поймал с поличным его, а он — меня. Он увидел того, кто за ним следил. Мы шли друг на друга, и, признаюсь, мне сделалось не по себе, потому что между нами что-то должно было радикально измениться. Я знаю, что он знает, и он знает, что я знаю, что он знает — вот что плясало у меня в мозгу. Нас все еще разделяло приличное расстояние, когда он заговорил:

— А, пан Витольд, вышли подышать свежим воздухом!

Это было сказано театрально — это «а, пан Витольд» в его устах было игрой, он никогда так не говорил. Я тупо парировал:

— Действительно…

Он взял меня под руку — чего никогда раньше не делал — и сказал не менее округло:

— Что за вечер и деревья так благоухают! Так может нам вместе предаться милой прогулке?

Мне сообщился его тон, и я ответил менуэтной любезностью:

— О, разумеется, с превеликим удовольствием, меня это так увлекает!

Мы двинулись по направлению к дому. Но это шествие уже пересекло границы привычного… став чем-то таким, где мы, перевоплощенные, почти что торжественно, чуть ли не под звуки музыки входим в сад… и я подозревал, что нахожусь в когтях какого-то его решения. Что произошло с нами? Я впервые ощутил его как враждебность, причем — угрожавшую мне непосредственно. Он все так же, по-дружески, держал меня под руку, но его близость была циничной и холодной. Мы миновали дом (причем он постоянно восхищался «игрой светотени», вызванной заходом солнца), и я сообразил, что самой короткой дорогой, напрямик через газоны мы идем к ней… к девочке… а наполненный отблесками парк действительно был букетом и лучезарной лампой, черной от елей и сосен, разрастающихся, ощетинившихся. Мы шли к ней. Она смотрела на нас. Сидела на мешке и держала перочинный ножик! Фридерик спросил:

— Не помешали?

— Да нет. Я уж кончила с картошкой.

Поклонившись, он сказал громко и кругло:

— Так значит, можно просить, чтобы юная леди составила нам компанию в нашей вечерней прогулке?

Она встала. Отстегнула фартучек. Покорность… которая, впрочем, могла быть всего лишь вежливостью. Простое приглашение на прогулку, ну разве что в несколько преувеличенной, характерной для старых холостяков форме… но… но в нашем шествии к ней, в подходе для меня существовала некая непристойность, которую можно было бы определить так: «он забирает ее, чтобы с ней кое-что сделать», и «она идет с ним, чтобы с ней кое-что сделали».

Самой короткой дорогой, через газоны мы пошли на гумно; она спросила: — К коням идем?… Его цель, его неизвестные намерения пронизывали хитросплетения аллей и тропинок, деревьев и клумб. Он не ответил — а то, что он не дал никакого объяснения, ведя ее неизвестно куда, снова внушило подозрение. Ребенок… это ведь шестнадцатилетний ребенок… но вот уже и гумно, черная, покатая его земля, окруженная конюшней, овинами с рядком кленов у ограды, с торчащими дышлами возов около колодца… и ребенок, ребенок… но там, в колесном сарае, другой подрастающий ребенок, который, разговаривая с колесником, держит в руке железо, вокруг много досок, жерди и щепки, поблизости телега с мешками и запах мелкорубленой соломы. Мы подходим. По этому вздутому черному скату. Мы все втроем подошли и остановились.

Заходило солнце, и воцарился особый тип видимости, светлой, а в то же время темной, когда ствол, стык крыши, дыра в заборе равнодушно и отчетливо становились сами собой, явными в каждой своей детали. Черно-бурая земля гумна разлеглась до сараев. Он о чем-то вел разговор с колесником, неспешно, по-деревенски, с этой своей железкой, опершись о столб, поддерживающий крышу колесного сарая, и, хоть и перевел взгляд на нас, но разговора не прервал. Мы встали с Геней, и сразу эта встреча определилась в том смысле, что мы ее привели к нему, тем более, что все мы молчали. Даже более того, молчала Геня… и ее молчание высвобождало стыд. Он отложил железное колесо и подошел, но нельзя было понять, к кому он подходит — к нам или к Гене — и это создавало в нем какую-то двойственность, неуклюжесть, он мгновенно стал неясным, однако подошел к нам свободно и даже весело, молодо. Но из-за нашей общей неуклюжести молчание продлилось еще пару секунд… и этого оказалось достаточным, чтобы гнетущее и давящее отчаяние, тоска и все ностальгии Судьбы, Провидения заклубились над нами как в тяжелом, блуждающем сне…

Жалость, грусть, красота худенькой на нашем фоне фигуры — с чего они взялись, если не с того, что он не был мужчиной? Ведь мы ему привели Геню как женщину — мужчине, но он еще им не был… не был самцом. Не был господином. Не был властелином. И не мог обладать. Ничто не могло принадлежать ему, у него ни на что не было права, он был тем, кто должен был служить и подчиняться — его худоба и гибкость неожиданным образом усугубились на этом гумне рядом с досками, жердями; а она отвечала ему тем же самым: худобой и гибкостью. Они внезапно соединились, но не как мужчина и женщина, а в чем-то другом, в их совместной жертве, приносимой неизвестному Молоху, неспособные овладеть друг другом, но способные лишь жертвовать собой — и этот половой подбор между ними сделал крен в сторону какого-то другого подбора, в чем-то более ужасного, а в чем-то, возможно — и более прекрасного. Повторяю, что все это произошло за считанные секунды. А собственно говоря, ничего и не было: мы просто встали. Фридерик показал пальцем на его брюки, немного длинноватые и подметающие землю и сказал:

— Надо брючины подвернуть.

— Точно — согласился он. Нагнулся.

— Сейчас, минуточку, — сказал Фридерик.

Видно было, что ему нелегко сказать то, что он хочет. Он встал к ним как-то боком, посмотрел вдаль и приглушенным голосом, но очень четко, сказал:

— Нет, погоди, пусть она подвернет.

И повторил: — Пусть она подвернет.

Это было нагло — было проникновением в них со взломом, признанием того, что он ожидает от них возбуждения, мол, сделайте это для меня, вы этим мне потрафите, я так этого хочу… Их вводили в пространство нашего вожделения, нашей грезы. Их тишина клокотала мгновенье. И в течение мгновенья я ждал результата этого стоящего в сторонке бесстыдства Фридерика. Все, что происходило потом, проскользнуло гладко, было послушным и легким, столь «легким», что приводило к головокружению, как от бесшумно разверзающейся пропасти на ровной дороге.

Она молча наклонилась и подвернула ему брючины, он не шелохнулся, и тишина их тел была абсолютной.

Поражало обнаженное пространство гумна, с торчащими дышлами телег с решетчатыми бортами, с треснувшим корытом, с недавно латаным сараем, светившим пятном в буром окружении земли и древесины.

Тут же Фридерик сказал: — Пошли!. Мы направились к дому — он, Геня и я. Теперь это становилось и бесстыдно и явно. В результате такого возвращения наш приход в колесный сарай приобрел свой особый смысл: мы пришли для того, чтобы она подвернула ему брючины, а теперь мы — Фридерик, я, она — возвращались. Показались окна дома, два ряда окон, вверху, внизу, и крыльцо. Мы шли молча.

За спиной у нас послышалось, как кто-то бежал по газону, нас догнал Кароль и пошел рядом… Запыхался от бега, но уже приноровился к нашему шагу — и шел спокойно. Это жаркое вторжение в нас на бегу все лучилось энтузиазмом — что ж, значит, ему понравились наши игры, он присоединялся — и моментальный переход с бега на молчание нашего возвращения означало, что он понимает необходимость такта. А вокруг все явственнее становился тот подрыв бытия, каким была приближавшаяся ночь. Мы двигались в сумерках — Фридерик, я, Геня, Кароль — как какая-то странная эротическая комбинация, какой-то жуткий чувственный четырехугольник.

РАСТЛЕНИЕ МАЛОЛЕТНЕЙ (Из романа «БЕСЫ»)

РАСТЛЕНИЕ МАЛОЛЕТНЕЙ

(Из романа «БЕСЫ»)

«От Ставрогина.

Я, Николай Ставрогин, отставной офицер в 186 — году жил в Петербурге, предаваясь разврату, в котором не находил удовольствия. У меня было тогда в продолжение некоторого времени три квартиры. В одной из (них) проживал я сам в номерах со столом и прислугою, где находилась тогда и Марья Лебядкина, ныне законная жена моя. Другие же обе квартиры мои я нанял тогда помесячно для интриги: в одной принимал одну любившую меня даму, а в другой её горничную и некоторое время был очень занят намерением свести их обеих так, чтобы барыня и девка у меня встретились при моих приятелях и при муже. Зная оба характера, ожидал себе от этой глупой шутки большого удовольствия.

Приготовляя исподволь эту встречу, я должен был чаще посещать одну из сих квартир в большом доме в Гороховой, так как сюда приходила та горничная. Тут у меня была одна лишь комната, в четвертом этаже, нанятая от мещан из русских. Сами они помещались рядом в другой, теснее, и до того, что дверь разделявшая всегда стояла отворенною, чего я и хотел. Муж у кого-то был в конторе и уходил с утра до ночи. Жена, баба лет сорока, что-то разрезывала и сшивала из старого в новое и тоже нередко уходила из дому относить, что нашила. Я оставался один с их дочерью, думаю, лет четырнадцати, совсем ребенком на вид. Ее звали Матрешей. Мать её любила, но часто била и по их привычке ужасно кричала на неё по-бабьи. Эта девочка мне прислуживала и убирала у меня за ширмами.

Однажды у меня со стола пропал перочинный ножик, который мне вовсе был не нужен и валялся так. Я сказал хозяйке, никак не думая о том, что она высечет дочь. Но та только что кричала на ребенка (я жил просто, и они со мной не церемонились) за пропажу какой-то тряпки, подозревая, что та её стащила, и даже отодрала за волосы. Когда же эта самая тряпка нашлась под скатертью, девочка не захотела сказать ни слова в попрек и смотрела молча. Я это заметил и тут же в первый раз хорошо заметил лицо ребенка, а до тех пор оно лишь мелькало. Она была белобрысая и весноватая, лицо обыкновенное, но очень много детского и тихого, чрезвычайно тихого. Матери не понравилось, что дочь не попрекнула за битье даром, и она замахнулась на неё кулаком, но не ударила; тут как раз подоспел мой ножик. В самом деле, кроме нас троих, никого не было, а ко мне за ширмы входила только девочка. Баба остервенилась, потому что в первый раз прибила несправедливо, бросилась к венику, нарвала из него прутьев и высекла ребенка до рубцов, на моих глазах. Матреша от розог не кричала, но как-то странно всхлипывала при каждом ударе. И потом очень всхлипывала, целый час.

Но прежде того было вот что: в ту самую минуту, когда хозяйка бросилась к венику, чтобы надергать розог, я нашел ножик на моей кровати, куда он как-нибудь упал со стола. Мне тотчас пришло в голову не объявлять, для того чтоб её высекли. Решился я мгновенно; в такие минуты у меня всегда прерывается дыхание. Но я намерен рассказать все в более твердых словах, чтоб уж ничего более не оставалось скрытого.

Всякое чрезвычайно позорное, без меры унизительное, подлое и, главное, смешное положение, в каковых мне случалось бывать в моей жизни, всегда возбуждало во мне, рядом с безмерным гневом, неимоверное наслаждение. Точно так же и в минуты преступлений, и в минуты опасности жизни. Если б я что-нибудь крал, то я бы чувствовал при совершении кражи упоение от сознания глубины моей подлости. Не подлость я любил (тут рассудок мой бывал совершенно цел), но упоение мне нравилось от мучительного сознания низости. Равно всякий раз, когда я, стоя на барьере, выжидал выстрела противника, то ощущал то же самое позорное и неистовое ощущение, а однажды чрезвычайно сильно. Сознаюсь, что часто я сам искал его, потому что оно для меня сильнее всех в этом роде. Когда я получал пощечины (а я получил их две в мою жизнь), то и тут это было, несмотря на ужасный гнев. Но если сдержать при этом гнев, то наслаждение превысит все, что можно вообразить. Никогда я не говорил о том никому, даже намеком, и скрывал как стыд и позор. Но когда меня раз больно били в кабаке в Петербурге и таскали за волосы, я не чувствовал этого ощущения, а только неимоверный гнев, не быв пьян, и лишь дрался.

…Когда кончилась экзекуция, я положил ножик в жилетный карман и, выйдя, выбросил на улицу, далеко от дому, так, чтобы никто никогда не узнал. Потом я выждал два дня. Девочка, поплакав, стала ещё молчаливее; на меня же, я убежден, не имела злобного чувства. Впрочем, наверно, был некоторый стыд, за то, что её наказали в таком виде при мне, она не кричала, а только всхлипывала под ударами, конечно потому, что тут стоял я и все видел. Но и в стыде этом она, как ребенок, винила, наверно, одну себя. До сих пор она, может быть, только боялась меня, но не лично, а как постояльца, человека чужого, и, кажется, была очень робка.

Вот тогда-то в эти два дня я и задал себе раз вопрос, могу ли я бросить и уйти от замышленного намерения, и я тотчас почувствовал, что могу, могу во всякое время и сию минуту. Я около того времени хотел убить себя от болезни равнодушия; впрочем, не знаю от чего. В эти же два-три дня непременно надо выждать, чтобы девочка все забыла.

Как только кончились три дня, я воротился в Гороховую. Мать куда-то собиралась с узлом; мещанина, разумеется, не было. Остались я и Матреша. Окна были отперты. В доме все жили мастеровые, и целый день изо всех этажей слышался стук молотков или песни. Мы пробыли уже с час. Матреша сидела в своей каморке, на скамеечке, ко мне спиной, и что-то копалась с иголкой. Наконец вдруг тихо запела, очень тихо; это с ней иногда бывало. Я вынул часы и посмотрел, который час, было два. У меня начинало биться сердце. Но тут я вдруг опять спросил себя: могу ли остановить? и тотчас же ответил себе, что могу. Я встал и начал к ней подкрадываться. У них на окнах стояло много герани, и солнце ужасно ярко светило. Я тихо сел подле на полу. Она вздрогнула и сначала неимоверно испугалась и вскочила. Я взял её руку и тихо поцеловал, принагнул её опять на скамейку и стал смотреть ей в глаза. То, что я поцеловал у ней руку, вдруг рассмешило её, как дитю, но только на одну секунду, потому что она стремительно вскочила в другой раз, и уже в таком испуге, что судорога прошла по лицу. Она смотрела на меня до ужаса неподвижными глазами, а губы стали дергаться, чтобы заплакать, но все-таки не закричала. Я опять стал целовать ей руки, взяв её к себя на колени, целовал ей лицо и ноги. Когда я поцеловал ноги, она вся отдернулась и улыбнулась как от стыда, но какою-то кривою улыбкой. Все лицо вспыхнуло стыдом. Я что-то все шептал ей. Наконец вдруг случилась такая странность, которую я никогда не забуду и которая привела меня в удивление: девочка обхватила меня за шею руками и начала вдруг ужасно целовать сама. Лицо её выражало совершенное восхищение.

Я чуть не встал и не ушел так это было мне неприятно в таком крошечном ребенке — от жалости. Но я преодолел внезапное чувство моего страха и остался. Когда все кончилось, она была смущена. Я не пробовал её разуверять и уже не ласкал её. Она глядела на меня, робко улыбаясь. Лицо её мне показалось вдруг глупым. Смущение быстро с каждою минутой овладевало ею все более и более. Наконец она закрыла лицо руками и стала в угол лицом к стене неподвижно. Я боялся, что она опять испугается, как давеча, и молча ушел из дому.

Полагаю, что все случившееся должно было ей представиться окончательно как беспредельное безобразие, со смертным ужасом. Несмотря на русские ругательства, которые она должна была слышать с пеленок, и всякие странные разговоры, я имею полное убеждение, что она ещё ничего не понимала. Наверное ей показалось в конце концов, что она сделала неимоверное преступление и в нем смертельно виновата, — „бога убила“.

В ту ночь я имел драку в кабаке. Но я проснулся у себя в номерах наутро, меня привез Лебядкин. Первая мысль по пробуждении была о том: сказала она или нет; это была минута настоящего страха, хоть и не очень ещё сильного. Я был очень весел в то утро и ужасно ко всем добр, и вся ватага была мною очень довольна. Но я бросил их всех и пошел в Гороховую. Я встретился с нею ещё внизу, в сенях. Она шла из лавочки, куда её посылали за цикорием. Увидев меня, она стрельнула в ужасном страхе вверх по лестнице. Когда я вошел, мать уже хлестнула её два раза по щеке за то, что вбежала в квартиру „сломя голову“, чем и прикрылась настоящая причина её испуга. Итак, все пока было спокойно. Она куда-то забилась и не входила все время, пока я был. Я пробыл с час и ушел.

К вечеру я опять почувствовал страх, но уже несравненно сильнее. Конечно, я мог отпереться, но меня могли и уличить. Мне мерещилась каторга. Я никогда не чувствовал страху и, кроме этого случая в моей жизни, ни прежде, ни после ничего не боялся. И уж особенно Сибири, хотя и мог быть сослан не однажды. Но в этот раз я был испуган и действительно чувствовал страх, не знаю почему, в первый раз в жизни, — ощущение очень мучительное. Кроме того, вечером, у меня в номерах, я возненавидел её до того, что решился убить. Главная ненависть моя была при воспоминании об её улыбке. Во мне рождалось презрение с непомерною гадливостью за то, как она бросилась после всего в угол и закрылась руками, меня взяло неизъяснимое бешенство, затем последовал озноб; когда же под утро стал наступать жар, меня опять одолел страх, но уже такой сильный, что я никакого мучения не знал сильней. Но я уже не ненавидел более девочку; по крайней мере до такого пароксизма, как с вечера, не доходило. Я заметил, что сильный страх совершенно прогоняет ненависть и чувство мщения.

Проснулся я около полудня, здоровый, и даже удивился некоторым из вчерашних ощущений. Я, однако же, был в дурном расположении духа и опять-таки принужден был пойти в Гороховую, несмотря на все отвращение. Помню, что мне ужасно хотелось бы в ту минуту иметь с кем-нибудь ссору, но только сериозную. Но, придя на Гороховую, я вдруг нашел у себя в комнате Нину Савельевну, ту горничную, которая уже с час ожидала меня. Эту девушку я совсем не любил, так что она пришла сама немного в страхе, не рассержусь ли я за незваный визит. Но я вдруг ей очень обрадовался. Она была недурна, но скромна и с манерами, которые любит мещанство, так что моя баба-хозяйка давно уже очень мне хвалила её. Я застал их обеих за кофеем, а хозяйку в чрезвычайном удовольствии от приятной беседы. В углу их каморки я заметил Матрешу. Она стояла и смотрела на мать и на гостью неподвижно. Когда я вошел, она не спряталась, как тогда, и не убежала. Мне только показалось, что она очень похудела и что у ней жар. Я приласкал Нину и запер дверь к хозяйке, чего давно не делал, так что Нина ушла совершенно обрадованная. Я её сам вывел и два дня не возвращался в Гороховую. Мне уже надоело.

Я решился все покончить, отказаться от квартиры и уехать из Петербурга. Но когда я пришел, чтоб отказаться от квартиры, я застал хозяйку в тревоге и в горе: Матреша была больна уже третий день, каждую ночь лежала в жару и ночь бредила. Разумеется, я спросил, об чем она бредит (мы говорили шепотом — в моей комнате). Она мне зашептала, что бредит „ужасти“: „Я, дескать, бога убила“. Я предложил привести доктора на мой счет, но она не захотела: „Бог даст, и так пройдет, не все лежит, днем-то выходит, сейчас в лавочку сбегала“. Я решился застать Матрешу одну, а как хозяйка проговорилась, что к пяти часам ей надо сходить на Петербургскую, что и положил воротиться вечером.

Я пообедал в трактире. Ровно в пять с четвертью воротился. Я входил всегда с своим ключом. Никого, кроме Матреши, не было. Она лежала в каморке за ширмами на материной кровати, и я видел, как она выглянула; но я сделал вид, что не замечаю. Все окна были отворены. Воздух был тепл, было даже жарко. Я походил по комнате и сел на диван. Все помню до последней минуты. Мне решительно доставляло удовольствие не заговаривать с Матрешей. Я ждал и просидел целый час, и вдруг она вскочила сама из-за ширм. Я слышал, как стукнули её обе ноги об пол, когда она вскочила с кровати, потом довольно скорые шаги, и она стала на пороге в мою комнату. Она глядела на меня молча. В эти четыре или пять дней, в которые я с того времени ни разу не видал её близко, действительно очень похудела. Лицо её как бы высохло, и голова, наверно, была горяча. Глаза стали большие и глядели на меня неподвижно, как бы с тупым любопытством, как мне показалось сначала. Я сидел в углу дивана, смотрел на неё и не трогался. И тут вдруг опять я почувствовал ненависть. Но очень скоро заметил, что она совсем меня не пугается, а, может быть, скорее в бреду. Но она и в бреду не была. Она вдруг часто закивала на меня головой, как кивают, когда очень укоряют, и вдруг подняла на меня свой маленький кулачок и начала грозить им мне с места. Первое мгновение мне это движение показалось смешным, но дальше я не мог его вынести: я встал и подвинулся к ней. На её лице было такое отчаяние, которое невозможно было видеть в лице ребенка. Она все махала на меня своим кулачонком с угрозой и все кивала, укоряя. Я подошел близко и осторожно заговорил, но увидел, что она не поймет. Потом вдруг она стремительно закрылась обеими руками, как тогда, отошла и стала к окну, ко мне спиной. Я оставил её, воротился в свою комнату и сел тоже у окна. Никак не пойму, почему я тогда не ушел и остался как будто ждать. Вскоре я опять услышал поспешные шаги её, она вышла в дверь на деревянную галерею, с которой и был сход вниз по лестнице, и я тотчас побежал к моей двери, приотворил и успел ещё подглядеть, как Матреша вошла в крошечный чулан вроде курятника, рядом с другим местом. Странная мысль блеснула в моем уме. Я притворил дверь — и к окну. Разумеется, мелькнувшей мысли верить ещё было нельзя; „но однако“… (Я все помню).

Через минуту я посмотрел на часы и заметил время. Надвигался вечер. Надо мной жужжала муха и все садилась мне на лицо. Я поймал, подержал в пальцах и выпустил за окно. Очень громко въехала внизу во двор какая-то телега. Очень громко (и давно уже) пел песню в углу двора в окне один мастеровой, портной. Он сидел за работой, и мне его было видно.

Мне пришло в голову, что так как меня никто не повстречал, когда я входил в ворота и подымался по лестнице, то, конечно, не надо, чтобы и теперь повстречали, когда я буду сходить вниз, и я отодвинул стул от окна. Затем взял книгу, но бросил и стал смотреть на крошечного красненького паучка на листке герани и забылся. Я все помню до последнего мгновения.

Я вдруг выхватил часы. Прошло двадцать минут с тех пор, как она вышла. Догадка принимала вид вероятности. Но я решился подождать ещё с четверть часа. Приходило тоже в голову, не воротилась ли она, а я, может быть, прослышал; но этого не могло и быть: была мертвая тишина, и я мог слышать писк каждой мушки. Вдруг у меня стало биться сердце. Я вынул часы: недоставало трех минут; я их высидел, хотя сердце билось до боли. Тут-то я встал, накрылся шляпой, застегнул пальто и осмотрелся в комнате, все ли на прежнем месте, не осталось ли следов, что я заходил? Стул я придвинул ближе к окну, как он стоял прежде. Наконец, тихо отворил дверь, запер её моим ключом и пошел к чуланчику. Он был приперт, но не заперт; я знал, что он не запирался, но я отворить не хотел, а поднялся на цыпочки и стал глядеть в щель. В это самое мгновение, подымаясь на цыпочки, я припомнил, что когда сидел у окна и смотрел на красного паучка и забылся, то думал о том, как я приподымусь на цыпочки и достану глазом до этой щелки. Вставляя здесь эту мелочь, хочу непременно доказать, до какой степени явственно я владел моими умственными способностями. Я долго глядел в щель, там было темно, но не совершенно. Наконец я разглядел, что было надо… все хотелось совершенно удостовериться.

Я решил наконец, что мне можно уйти, и спустился с лестницы. Я никого не встретил. Часа через три мы все, без сюртуков, пили в номерах чай и играли в старые карты, Лебядкин читал стихи. Много рассказывали и, как нарочно, все удачно и смешно, а не так, как всегда, глупо. Был и Кириллов. Никто не пил, хотя и стояла бутылка рому, но прикладывался один Лебядкин. Прохор Малов заметил, что „когда Николай Всеволодович довольны и не хандрят, то все наши веселы и умно говорят“. Я запомнил это тогда же.

Но часов уже в одиннадцать прибежала дворникова девочка от хозяйки, с Гороховой, с известием ко мне, что Матреша повесилась. Я пошел с девочкой и увидел, что хозяйка сама не знала, зачем посылала за мной. Она вопила и билась, была кутерьма, много народу, полицейские. Я постоял в сенях и ушел.

Меня почти не беспокоили, впрочем, спросили что следует. Но, кроме того, что девочка была больна и бывала в бреду в последние дни, так что я предлагал с своей стороны доктора на мой счет, я решительно ничего не мог показать. Спрашивали меня и про ножик; я сказал, что хозяйка высекла, но что это было ничего. Про то, что я приходил вечером, никто не узнал. Про результат медицинского свидетельства я ничего не слыхал.

С неделю я не заходил туда. Зашел, когда уже давно похоронили, чтобы сдать квартиру. Хозяйка все ещё плакала, хотя уже возилась с своим лоскутьем и с шитьем по-прежнему. „Это я за ваш ножик её обидела“, сказала она мне, но без большого укора. Я рассчитался под тем предлогом, что нельзя же мне теперь оставаться в такой квартире, чтоб принимать в ней Нину Савельевну. Она ещё раз похвалила Нину Савельевну на прощанье. Уходя, я подарил ей пять рублей сверх должного за квартиру…»

СЛАДОСТРАСТИЕ

(Из романа «Преступление и наказание»)

— Это все вздор, — сказал Свидригайлов Раскольникову, намачивая полотенце и прикладывая его к голове, — а я вас одним словом могу осадить и все ваши подозрения в прах уничтожить. Знаете ль вы, например, что я женюсь?

— Вы уже это мне и прежде говорили.

— Говорил? Забыл. Но тогда я не мог говорить утвердительно, потому даже невесты ещё не видал; я только намеревался. Ну а теперь у меня уж есть невеста, и дело сделало… Эй, черт! Всего десять минут остается. Видите, смотрите на часы; а впрочем, я вам расскажу, потому это интересная вещица, моя женитьба-то… Я вас туда свезу, это правда, покажу невесту, но только не теперь… Вы эту Ресслих знаете? Вот эту самую Ресслих, у которой я теперь живу, — а? Слышите? Нет, вы что думаете, вот та самая, про которую говорят, что девчонка-то, в воде-то, зимой-то, — ну, слышите ли? Слышите ли? Ну, так она мне все это состряпала; тебе, говорит, так-то скучно, развлекись время. А я ведь человек мрачный, скучный. Вы думаете, веселый? Нет, мрачный: вреда не делаю, а сижу в углу; иной раз три дня не разговорят. А Ресслих эта шельма, я вам скажу, она ведь что в уме держит: я наскучу, жену-то брошу и уеду, а жена ей достанется, она её и пустит в оборот; в нашем слою то есть, да повыше. Есть, говорит она, Ресслих, один такой расслабленный отец, отставной чиновник, в кресле сидит и третий год ногами не двигается. Есть, говорит, и мать, дама рассудительная, мамаша-то. Сын где-то в губернии служит, не помогает. Дочь вышла замуж и не навещает, а на руках два маленьких племянника (своих-то мало), да взяли, не кончив курса, из гимназии девочку, дочь свою последнюю, через месяц только что шестнадцать лет минет, значит, через месяц её и выдать можно. Это за меня-то. Мы поехали; как это у них смешно; представляюсь: помещик, вдовец, известной фамилии, с такими-то связями, с капиталом, — на что ж, что мне пятьдесят, а той и шестнадцати нет? Кто ж на это смотрит? Ну а ведь заманчиво, а? Ведь заманчиво, ха-ха! Посмотрели бы вы, как я разговорился с папашей да с мамашей! Заплатить надо, чтобы только посмотреть на меня в это время. Выходит она, приседает, ну можете себе представить, ещё в коротеньком платьице, неразвернувшийся бутончик, краснеет, вспыхивает, как заря (сказали ей, конечно).

Не знаю, как вы насчет женских личик, но, по-моему, эти шестнадцать лет, эти детские ещё глазки, эта робость и слезинки стыдливости, по-моему, это лучше красоты, а она ещё к тому ж и собой картинка. Светленькие волоски, в маленькие локончики барашком взбитые, губки пухленькие, аленькие, ножки — прелесть!.. Ну, познакомились, я объявил, что спешу по домашним обстоятельствам, и на другой же день, третьего дня то есть, нас и благословили. С тех пор как приеду, так сейчас её к себе на колени, да так и не спускаю… Ну, вспыхивает, как заря, а я целую поминутно; мамаша-то, разумеется, внушает, что это, дескать, твой муж и что это так требуется, одним словом, малина! И это состояние теперешнее, жениховое, право, может быть, лучше и мужнего… Ха-ха! Я с нею раза два переговаривал — куда не глупа девчонка; иной раз так украдкой на меня взглянет — ажно прожжет. А знаете, у ней личико вроде Рафаэлевой Мадонны. Ведь у Сикстинской Мадонны лицо фантастическое, лицо скорбной юродивой, вам это не бросилось в глаза? Ну, так в этом роде. Только что нас благословили, я на другой день на полторы тысячи и привез: бриллиантовый убор один, жемчужный другой да серебряную дамскую туалетную шкатулку — вот такой величины, со всякими разностями, так даже у ней, у мадонны-то, личико зарделось. Посадил я её вчера на колени, да, должно быть, уж очень бесцеремонно, — вся вспыхнула и слезинки брызнули, да выдать-то не хочет, сама вся горит. Ушли все на минуту, мы с нею как есть одни остались, вдруг бросается мне на шею (сама в первый раз), обнимает меня обеими ручонками, целует и клянется, что она будет мне послушною, верною и доброю женой, что она сделает меня счастливым, что она употребит всю жизнь, всякую минуту своей жизни, всем, всем пожертвует, а за все это желает иметь от меня только одно мое уважение и более мне, говорит, «ничего, ничего не надо, никаких подарков!» Согласитесь сами, что выслушать подобное признание наедине от такого шестнадцатилетнего ангельчика, в тюлевом платьице, со взбитыми локончиками, с краскою девичьего стыда и со слезниками энтузиазма в глазах, — согласитесь сами, оно довольно заманчиво. Ведь заманчиво? Ведь стоит чего-нибудь, а? Ну, ведь стоит? Ну…ну слушайте… ну, поедемте к моей невесте… только не сейчас!

— Одним словом, в вас эта чудовищная разница лет и развитий и возбуждает сладострастие! И неужели в самом деле так женитесь?

— А что ж? Непременно. Всяк об себе сам промышляет и всех веселей тот и живет, кто всех лучше себя сумеет надуть. Ха-ха! Да что вы в добродетель-то так все дышлом въехали? Пощадите, батюшка, я человек грешный. Хе-хе-хе!

ТЕМНЫЙ РАЗВРАТ

(Из романа «Униженные и оскорбленные»)

Ровно в семь часов я был у Маслобоева. Он жил в Шестилавочной, в небольшом доме, во флигеле, в довольно неопрятной квартире о трех комнатах, впрочем не бедно меблированных. Виден был даже некоторый достаток и в то же время чрезвычайная нехозяйственность. Мне отворила прехорошенькая девушка лет девятнадцати, очень просто, но очень мило одетая, очень чистенькая и с предобрыми, веселыми глазками.

Я тотчас догадался, что это и есть та самая Александра Семеновна, о которой он упомянул вскользь давеча, подманивая меня с ней познакомиться. Она спросила: кто я, и, услышав фамилию, сказала, что он ждет меня, но что теперь спит в своей комнате, куда меня и повела. Маслобоев спал на прекрасном, мягком диване, накрытый своею грязною шинелью, с кожаной истертой подушкой в головах. Сон у него был очень чуткий; только что мы вошли, он тотчас же окликнул меня по имени.

— А! Это ты? Жду. Сейчас во сне видел, что ты пришел и меня будишь. Значит, пора. Едем.

— Куда едем?

— К даме.

— К какой? Зачем?

— К мадам Бубновой, затем чтобы её раскассировать. А какая красотка-то! — протянул он, обращаясь к Александре Семеновне, и даже поцеловал кончики пальцев при воспоминании о мадам Бубновой…

— Тьфу ты с своей Бубновой! — и Александра Семеновна выбежала в величайшем негодовании.

— Пора! идем! Прощайте, Александра Семеновна!

Мы вышли.

— Видишь, Ваня, во-первых, сядем на этого извозчика. Так. А во-вторых, я давеча, как с тобой простился, кой-что ещё узнал и узнал уж не по догадкам, а в точности. Я ещё на Васильевском целый час оставался. Этот пузан — страшная каналья, грязный, гадкий, с вычурами и с разными подлыми вкусами. Эта Бубнова давно уж известна кой-какими проделками в этом же роде. Она на днях с одной девочкой из честного дома чуть не попалась. Эти кисейные платья, в которые она рядила эту сиротку (вот ты давеча рассказывал), не давали мне покоя; потому что я кой-что уже до этого слышал. Давеча я кой-что ещё разузнал, правда совершенно случайно, но, кажется, наверно. Сколько лет девочке?

— По лицу лет тринадцать.

— А по росту меньше. Ну, так она и сделает. Коли надо, скажет одиннадцать, а то пятнадцать. И так как у бедняжки ни защиты, ни семейства, то…

— Неужели?

— А ты что думал? Да уж мадам Бубнова из одного сострадания не взяла бы к себе сироту. А уж если пузан туда повадился, так уж так. Он с ней давеча утром виделся. А болвану Сизобрюхову обещана сегодня красавица, мужняя жена, чиновница и штаб-офицерка. Купецкие дети из кутящих до этого падки; всегда про чин спросят. Это как в латинской грамматике, помнишь: значение предпочитается окончанию. А впрочем, я еще, кажется, с давешнего пьян. Ну, а Бубнова такими делами заниматься не смей.

Она и полицию надуть хочет; да врешь! А потому я и пугну, так как она знает, что я по старой памяти… ну и прочее — понимаешь?

Я был страшно поражен. Все эти известия взволновали мою душу. Я все боялся, что мы опоздаем, и погонял извозчика.

— Не беспокойся; меры приняты, — говорил Маслобоев. — Там Митрошка. Сизобрюхов ему поплатится деньгами, а пузатый подлец — натурой. Это ещё давеча решено было. Ну, а Бубнова на мой пай приходится… Потому она не смей…

Мы приехали и остановились у ресторации; но человека, называвшегося Митрошкой, там не было. Приказав извозчику нас дожидаться у крыльца ресторации, мы пошли к Бубновой. Митрошка поджидал нас у ворот. В окнах разливался яркий свет, и слышался пьяный, раскатистый смех Сизобрюхова.

— Там они все, с четверть часа будет, — известил Митрошка. — Теперь самое время.

— Да как же мы войдем? — спросил я.

— Как гости, — возразил Маслобоев. — Она меня знает; да и Митрошку знает. Правда, все на запоре, да только не для нас.

Он тихо постучал в ворота, и они тотчас же отворились. Отворил дворник и перемигнулся с Митрошкой. Мы вошли тихо; в доме нас не слыхали. Дворник провел нас по лесенке и постучался. Его окликнули; он отвечал, что один: «дескать, надоть». Отворили, и мы все вошли разом. Дворник скрылся.

— Ай, кто это? — закричала Бубнова, пьяная и растрепанная, стоявшая в крошечной передней со свечою в руках.

— Кто? — подхватил Маслобоев. — Как же вы это, Анна Трифоновна, дорогих гостей не узнаете? Кто же, как не мы?.. Филипп Филиппыч.

— Ах, Филипп Филиппыч! это вы-с… дорогие гости… Да как же вы-с… я-с… ничего-с… пожалуйте сюда-с.

И она совсем заметалась.

— Куда сюда? Да тут перегородка… Нет, вы нас принимайте получше. Мы у вас холодненького выпьем, да машерочек нет ли?

Хозяйка мигом ободрилась.

— Да для таких дорогих гостей из-под земли найду; из китайского государства выпишу.

— Два слова, голубушка Анна Трифоновна: здесь Сизобрюхов?

— З…здесь.

— Так его-то мне и надобно. Как же он смел, подлец, без меня кутить!

— Да он вас, верно, не позабыл. Все кого-то поджидал, верно, вас.

Маслобоев толкнул дверь, и мы очутились в небольшой комнате, в два окна, с геранями, плетеными стульями и с сквернейшими фортепианами; все как следовало. Но ещё прежде, чем мы вошли, ещё когда мы разговаривали в передней, Митрошка стушевался. Я после узнал, что он и не входил, а пережидал за дверью. Ему было кому потом отворить. Растрепанная и нарумяненная женщина, выглядывавшая давеча утром из-за плеча Бубновой, приходилась ему кума.

Сизобрюхов сидел на тоненьком диванчике под красное дерево, перед круглым столом, покрытым скатертью. На столе стояли две бутылки теплого шампанского, бутылка скверного рому; стояли тарелки с кондитерскими конфетами, пряниками и орехами трех сортов. За столом, напротив Сизобрюхова, сидело отвратительное существо лет сорока и рябое, в черном тафтяном платье и с бронзовыми браслетами и брошками. Это была штаб-офицерка, очевидно поддельная. Сизобрюхов был пьян и очень доволен. Пузатого его спутника с ним не было.

…В эту минуту страшный, пронзительный крик раздался где-то за несколькими дверями, за две или за три комнатки от той, в которой мы были. Я вздрогнул и тоже закричал. Я узнал этот крик: это был голос Елены. Тотчас же вслед за этим жалобным криком раздались другие крики, ругательства, возня и наконец ясные, звонкие, отчетливые удары ладонью руки по лицу. Это, вероятно, расправлялся Митрошка по своей части. Вдруг с силой отворилась дверь и Елена, бледная, с помутившимися глазами, в белом кисейном, но совершенно измятом и изорванном платье, с расчесанными, но разбившимися, как бы в борьбе, волосами, ворвалась в комнату. Я стоял против дверей, а она бросилась прямо ко мне и обхватила меня руками. Все вскочили, все переполошились. Визги и крики раздались при её появлении. Вслед за ней показался в дверях Митрошка, волоча за волосы своего пузатого недруга в самом растерзанном виде. Он доволок его до порога и вбросил к нам в комнату.

— Вот он! Берите его! — произнес Митрошка с совершенно довольным видом.

— Слушай, — проговорил Маслобоев, спокойно подходя ко мне и стукнув меня по плечу, — бери нашего извозчика, бери девочку и поезжай к себе, а здесь тебе больше нечего делать. Завтра уладим и остальное.

Я не заставил себе повторять два раза. Схватив за руку Елену, я вывел её из этого вертепа. Уж не знаю, как там у них кончилось. Нас не останавливали: хозяйка была поражена ужасом. Все произошло так скоро, что она и помешать не могла. Извозчик нас дожидался, и через двадцать минут я был уже на своей квартире.

Елена была как полумертвая. Я расстегнул крючки у её платья, спрыснул её водой и положил на диван. С ней начался жар и бред. Я глядел на её бледное личико, на бесцветные её губы, на её черные, сбившиеся на сторону, но расчесанные волосок к волоску и напомаженные волосы, на весь её туалет, на эти розовые бантики, ещё уцелевшие кой-где на платье, — и понял окончательно всю эту отвратительную историю. Бедная! Ей становилось все хуже и хуже. Я не отходил от нее…

— Что вы тут все пишете? — с робкой улыбкой спросила Елена, тихонько подойдя к столу.

— А так, Леночка, всякую всячину. За это мне деньги дают.

— Просьбы?

— Нет, не просьбы. — И я объяснил ей сколько мог, что описываю разные истории про разных людей: из этого выходят книги, которые называются повестями и романами. Она слушала с большим любопытством…

Ей что-то очень хотелось мне сказать, но она, очевидно, затруднялась и была в большом волнении. Под её вопросами что-то крылось.

— А вам много за это платят? — спросила она наконец.

— Да как случится. Иногда много, а иногда и ничего нет, потому что работа не работается. Эта работа трудная, Леночка.

— Так вы не богатый?

— Нет, не богатый.

— Так я буду работать и вам помогать…

Она быстро взглянула на меня, вспыхнула, опустила глаза и, ступив ко мне два шага, вдруг обхватила меня обеими руками, а лицом крепко-крепко прижалась к моей груди. Я с изумлением смотрел на нее.

— Я вас люблю… я не гордая, — проговорила она. — Вы сказали вчера, что я гордая. Нет, нет… я не такая… я вас люблю. Вы только один меня любите…

Но уже слезы задушали её. Минуту спустя они вырвались из её груди с такою силою, как вчера во время припадка. Она упала передо мной на колени, целовала мои руки, ноги…

— Вы любите меня!.. — повторяла она, — вы только один, один!..

Она судорожно сжимала мои колени своими руками. Все чувство её, сдерживаемое столько времени, вдруг разом вырвалось наружу в неудержимом порыве, и мне стало понятно это странное упорство сердца, целомудренно таящего себя до времени и тем упорнее, тем суровее, чем сильнее потребность излить себя, высказаться, и все это до того неизбежного порыва, когда все существо вдруг до самозабвения отдается этой потребности любви, благодарности, ласкам, слезам…

Она рыдала до того, что с ней сделалась истерика. Насилу я развел её руки, обхватившие меня. Я поднял её и отнес на диван. Долго ещё она рыдала, укрыв лицо в подушки, как будто стыдясь смотреть на меня, но крепко стиснув мою руку в своей маленькой ручке и не отнимая её от своего сердца.

Мало-помалу она утихла, но все ещё не подымала ко мне своего лица. Раза два, мельком, её глаза скользнули по моему лицу, и в них было столько мягкости и какого-то пугливого и снова прятавшегося чувства. Наконец она покраснела и улыбнулась.

— Легче ли тебе? — спросил я, — чувствительная ты моя Леночка, больное ты мое дитя?

— Не Леночка, нет… — прошептала она, все ещё пряча от меня свое личико.

— Не Леночка? Как же?

— Нелли.

— Нелли? Почему же непременно Нелли? Пожалуй, это очень хорошенькое имя. Так я тебя и буду звать, коли ты сама хочешь.

— Так меня мамаша звала… И никто так меня не звал, никогда, кроме нее… И я не хотела сама, чтоб меня кто звал так, кроме мамаши… А вы зовите; я хочу… Я вас буду всегда любить, всегда любить…

«Любящее и гордое сердечко, — подумал я, — а как долго надо мне было заслужить, чтоб ты для меня стала… Нелли». Но теперь я уже знал, что её сердце предано мне навеки…

…Но в этот день, в продолжение нескольких часов, среди мук и судорожных рыданий, прерывавших рассказ её, она передала мне все, что наиболее волновало и мучило её в её воспоминаниях, и никогда не забуду я этого страшного рассказа.

Это была страшная история; это история покинутой женщины, пережившей свое счастье; больной, измученной и оставленной всеми; отвергнутой последним существом, на которое она могла надеяться, — отцом своим, оскорбленным когда-то ею и в свою очередь выжившим из ума от нестерпимых страданий и унижений. Это история женщины, доведенной до отчаяния; ходившей с своею девочкой, которую она считала ещё ребенком, по холодным, грязным петербургским улицам и просившей милостыню; женщины, умиравшей потом целые месяцы в сыром подвале и которой отец отказывал в прощении до последней минуты её жизни и только в последнюю минуту опомнившийся и прибежавший простить её, но уже заставший один холодный труп вместо той, которую любил больше всего на свете. Это был странный рассказ о таинственных, даже едва понятных отношениях выжившего из ума старика с его маленькой внучкой, уже понимавшей его, уже понимавшей, несмотря на свое детство, многое из того, до чего не развивается иной в целые годы своей обеспеченной и гладкой жизни. Мрачная это была история, одна из тех мрачных и мучительных историй, которые там часто и неприметно, почти таинственно, сбываются под тяжелым петербургским небом, в темных, потаенных закоулках огромного города, среди взбалмошного кипения жизни, тупого эгоизма, сталкивающихся интересов, угрюмого разврата, сокровенных преступлений, среди всего этого кромешного ада бессмысленной и ненормальной жизни…

Я торопился домой… Против самых ворот дома, в котором я квартировал, стоял фонарь. Только что я стал под ворота, вдруг от самого фонаря бросилась на меня какая-то странная фигура, так что я даже вскрикнул, какое-то живое существо, испуганное, дрожащее, полусумасшедшее, и с криком уцепилось за мои руки. Ужас охватил меня. Это была Нелли!

— Нелли! Что с тобой? — закричал я. — Что ты!

— Там, наверху… он сидит… у нас…

— Кто такой? Пойдем; пойдем вместе со мной.

— Не хочу, не хочу! Я подожду, пока он уйдет… в сенях… не хочу.

Я поднялся к себе с каким-то странным предчувствием, отворил дверь и увидел князя.

Он сидел у стола и читал роман. По крайней мере, книга была раскрыта.

— Иван Петрович! — вскричал он с радостью. — Я так рад, что вы наконец воротились. Только что хотел было уезжать. Более часу вас ждал…

— Погодите, — сказал я князю и вышел на лестницу. Нелли стояла тут, в темном углу.

— Почему ты не хочешь идти, Нелли? Что он тебе сделал? Что с тобой говорил?

— Ничего… Я не хочу, не хочу… — повторяла она, — я боюсь…

Как я её ни упрашивал — ничто не помогало. Я уговорился с ней, чтоб как только я выйду с князем, она бы вошла в комнату и заперлась.

— И не пускай к себе никого, Нелли, как бы тебя ни упрашивали.

— В вы с ним едете?

— С ним.

Она вздрогнула и схватила меня за руки, точно хотела упросить, чтоб я не ехал, но не сказала ни слова. Я решил расспросить её подробно завтра…

Мы вышли. Но я оставил его на лестнице, вошел в комнату, куда уже проскользнула Нелли, и ещё раз простился с нею. Она была ужасно взволнована. Лицо её посинело. Я боялся за нее; мне тяжко было её оставить.

— Странная это у вас служанка, — говорил мне князь, сходя с лестницы. — Ведь эта маленькая девочка ваша служанка?

— Нет… она так… живет у меня покамест.

— Странная девочка. Я уверен, что она сумасшедшая. Представите себе, сначала отвечала мне хорошо, но потом, когда разглядела меня, бросилась ко мне, вскрикнула, задрожала, вцепилась в меня… что-то хочет сказать — не может. Признаюсь, я струсил, хотел уж бежать от нее, но она, слава богу, сама от меня убежала. Я был в изумлении. Как это вы уживаетесь?

— У неё падучая болезнь, — отвечал я.

— А, вот что! Ну, это не так удивительно… если она с припадками.

…— А знаете ли что, — сказал мне князь, садясь вместе со мною в коляску, — что если б нам теперь поужинать, а? Как вы думаете?

— Право, не знаю, князь, — отвечал я, колеблясь, — я никогда не ужинаю…

— Ну, разумеется, и поговорим за ужином, — прибавил он, пристально и хитро смотря мне прямо в глаза.

Я согласился.

— Дело в шляпе. В Большую Морскую, к Б.

Я позволил везти себя, но в ресторане решился платить за себя сам.

Мы приехали. Князь взял особую комнату и со вкусом и знанием дела выбрал два-три блюда. Блюда были дорогие, равно как и бутылка тонкого столового вина, которую он велел принести. Все это было не по моему карману. Я посмотрел на карту и велел принести себе полрябчика и рюмку лафиту.

…Он налил мне полстакана из своей бутылки.

— Вот видите, мой милый Иван Петрович, я ведь очень хорошо понимаю, что навязывать на дружбу неприлично.

Ведь не все же мы грубы и наглы с вами, как вы о нас воображаете; ну, я тоже очень хорошо понимаю, что вы сидите здесь со мной не из расположения ко мне, а оттого, что я обещался с вами поговорить. Не правда ли?..

…— Послушайте, князь, теперь поздно, и, право…

— Что? Боже, какая нетерпимость! Да и куда спешить?..

Он видимо хмелел. Лицо его изменилось и приняло какое-то злобное выражение. Ему, очевидно, хотелось язвить, колоть, кусать, насмехаться. «Это отчасти и лучше, что он пьян, — подумал я, — пьяный всегда разболтает». Но он был себе на уме.

— Друг мой, — начал он, видимо наслаждаясь собою, — я сделал вам сейчас одно признание, может быть даже и неуместное, о том, что у меня иногда является непреодолимое желание показать кому-нибудь в известном случае язык. За эту наивную и простодушную откровенность мою вы сравнили меня с полишинелем, что меня искренно рассмешило. Но если вы упрекаете меня или дивитесь на меня, что я с вами теперь груб и, пожалуй, ещё неблагопристоен, как мужик, — одним словом, вдруг переменил с вами тон, то вы в этом случае совершенно несправедливы. Во-первых, мне так угодно, во-вторых, я не у себя, а с вами… то есть я хочу сказать, что мы теперь кутим, как добрые приятели, а в-третьих, я ужасно люблю капризы. Знаете ли, что когда-то я из каприза даже был метафизиком и филантропом и вращался чуть ли не в таких же идеях, как вы? Это, впрочем, было ужасно давно, в златые дни моей юности. Помню, я ещё тогда приехал к себе в деревню с гуманными целями и, разумеется, скучал на чем свет стоит; и вы не поверите, что тогда случилось со мною? От скуки я начал знакомиться с хорошенькими девочками… Да уж вы не гримасничаете ли? О молодой мой друг! Да ведь мы теперь в дружеской сходке. Когда ж и покутить, когда ж и распахнуться! Я ведь русская натура, неподдельная русская натура, патриот, люблю распахнуться, да и к тому же надо ловить минуту и насладиться жизнью. Умрем и — что там! Ну, так вот-с я и волочился. Помню, ещё у одной пастушки был муж, красивый молодой мужичок. Я его больно наказал и в солдаты хотел отдать (прошлые проказы, мой поэт!), да и не отдал в солдаты. Умер он у меня в больнице… У меня ведь в селе больница была, на двенадцать кроватей, — великолепно устроенная; чистота, полы паркетные. Я, впрочем, её давно уж уничтожил, а тогда гордился ею: филантропом был; ну, а мужичка чуть не засек за жену… Ну, что вы опять гримасу состроили? Вам отвратительно слушать? Возмущает ваши благородные чувства? Ну, ну, успокойтесь! Все это прошло. Это я сделал, когда романтизировал, хотел быть благодетелем человечества, филантропическое общество основать… в такую тогда колею попал. Тогда и сек. Теперь не высеку; теперь надо гримасничать; теперь мы все гримасничаем — такое время пришло…

Он было задумался. Но вдруг поднял голову, как-то значительно взглянул на меня и продолжал.

— Вот что, мой поэт, хочу я вам открыть одну тайну природы, которая, кажется, вам совсем неизвестна. Я уверен, что вы меня называете в эту минуту грешником, может быть, даже подлецом, чудовищем разврата и порока. Но вот что я вам скажу! Если б только могло быть (чего, впрочем, по человеческой натуре никогда быть не может), если б могло быть, чтоб каждый из нас описал всю свою подноготную, но так, чтоб не побоялся изложить не только то, что он боится сказать и ни за что не скажет людям, не только то, что он боится сказать своим лучшим друзьям, но даже и то, в чем боится подчас признаться самому себе, — то ведь на свете поднялся бы тогда такой смрад, что нам бы всем надо было задохнуться. Вот почему, говоря в скобках, так хороши наши светские условия и приличия. В них глубокая мысль — не скажу, нравственная, но просто предохранительная, комфортная, что, разумеется, ещё лучше, потому что нравственность в сущности тот же комфорт, то есть изобретена единственно для комфорта. Но о приличиях после, я теперь сбиваюсь, напомните мне о них потом. Заключу же так: вы меня обвиняете в пороке, разврате, безнравственности, а я, может быть, только тем и виноват теперь, что откровеннее других и больше ничего; что не утаиваю того, что другие скрывают даже от самих себя, как сказал я прежде… Это я скверно делаю, но я теперь так хочу. Впрочем, не беспокойтесь, — прибавил он с насмешливою улыбкой, — я сказал «виноват», но ведь я вовсе не прошу прощения. Заметьте себе еще: я не конфужу вас, не спрашиваю о том: нет ли у вас у самого каких-нибудь таких же тайн, чтоб вашими тайнами оправдать и себя… Я поступаю прилично и благородно. Вообще я всегда поступаю благородно… Я только что было хотел рассказать одно прелестнейшее и чрезвычайно любопытное приключение. Расскажу его вам в общих чертах. Был я знаком когда-то с одной барыней; была она не первой молодости, а так лет двадцати семи-восьми; красавица первостепенная, что за бюст, что за осанка, что за походка! Она глядела пронзительно, как орлица, но всегда сурово и строго; держала себя величаво и недоступно. Она слыла холодной, как крещенская зима, и запугивала всех своею недосягаемою, своею грозною добродетелью. Именно грозною. Не было во всем её круге такого нетерпимого судьи, как она. Она карала не только порок, но даже малейшую слабость в других женщинах, и карала безвозвратно, без апелляции. В своем кругу она имела огромное значение. Самые гордые и самые страшные по своей добродетели старухи почитали её, даже заискивали в ней. Она смотрела на всех бесстрастно-жестоко, как абесса средневекового монастыря. Молодые женщины трепетали её взгляда и суждения. Одно её замечание, один намек её уже могли погубить репутацию, — уж так она себя поставила в обществе; боялись её даже мужчины. Наконец она бросилась в какой-то созерцательный мистицизм, впрочем тоже спокойный и величавый… И что ж? Не было развратницы развратнее этой женщины, и я имел счастье заслужить вполне её доверенность. Одним словом я был её тайным и таинственным любовником. Сношения были устроены до того ловко, до того мастерски, что даже никто из её домашних не мог иметь ни малейшего подозрения; только одна её прехорошенькая камеристка, француженка, была посвящена во все её тайны, но на эту камеристку можно было вполне положиться; она тоже брала участие в деле, — каким образом? Я это теперь опущу. Барыня моя была сладострастна до того, что сам маркиз де Сад мог бы у ней поучиться. Но самое сильное, самое пронзительное и потрясающее в этом наслаждении — была его таинственность и наглость обмана. Эта насмешка над всем, о чем графиня проповедовала в обществе как о высоком, недоступном и ненарушимом, и, наконец, этот внутренний дьявольский хохот и сознательное попирание всего, чего нельзя попирать, — и все это без пределов, доведенное до самой последней степени, до такой степени, о которой самое горячечное воображение не смело бы и помыслить, — вот в этом-то, главное, и заключалась самая яркая черта этого наслаждения. Да, это был сам дьявол во плоти, но он был непобедимо очарователен. Я и теперь не могу припомнить о ней без восторга.

В пылу самых горячих наслаждений она вдруг хохотала, как исступленная, и я понимал, вполне понимал этот хохот и сам хохотал… Я ещё и теперь задыхаюсь при одном воспоминании, хотя тому уже много лет. Через год она переменила меня. Если б я и хотел, я бы не мог повредить ей. Ну, кто бы мог мне поверить? Каков характер? Что скажете, молодой мой друг?

— Фу, какая низость! — отвечал я, с отвращением выслушав это признание.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.

  • Рассказы об этом в семье
  • Рассказы о смысле жизни русских писателей
  • Рассказы об этом в селе
  • Рассказы о смутном времени алексеев
  • Рассказы о смешанной борьбе