В хиросиме этой сказке верят расул гамзатов


В 1965 году народный поэт Дагестана Расул Гамзатов гостил в Японии, где принял участие в траурных мероприятиях, посвященных 20-й годовщине ядерной бомбардировки Хиросимы. … И вскоре им было написано стихотворение «В Хиросиме этой сказке верят»

Расул Гамзатов

В Хиросиме этой сказке верят:
Выживает из больных людей
Тот, кто вырежет, по крайней мере,
Тысячу бумажных журавлей.

Мир больной, возьми бумаги тонкой,
Думай о бумажных журавлях,
Не погибни, словно та японка,
С предпоследним журавлём в руках.

Расу́л Гамза́тович Гамза́тов (8 сентября 1923 — 3 ноября 2003) — знаменитый аварский поэт, писатель, публицист, политический деятель. К 2003-у году изданы десятки его поэтических, прозаических и публицистических книг на аварском и русском языках, на многих языках Дагестана, Кавказа и всего мира. Переводил на аварский язык классическую и современную русскую литературу, в том числе Пушкина и Лермонтова, Маяковского и Есенина.

Стихи и поэмы Расула Гамзатова переводили на русский язык такие мастера пера, как Илья Сельвинский и Сергей Городецкий, Семен Липкин и Юлия Нейман. Особенно плодотворно работали с ним его друзья-поэты Наум Гребнев, Яков Козловский, Яков Хелемский, Владимир Солоухин, Елена Николаевская, Роберт Рождественский, Андрей Вознесенский, Юнна Мориц и Марина Ахмедова. Сам Расул Гамзатов перевел на аварский язык стихи и поэмы Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Шевченко, Блока, Маяковского, Есенина, стихи поэтов Пушкинской плеяды, арабского поэта Абдул Азиз Ходжи и многих других авторов.

Всегда был любим и народом, и властью.
Он всегда писал естественно и человечно, горячо и страстно, самобытно и вдохновенно, жизнеутверждающе и многолико, дерзко и обличительно, смело и гневно. Поэт Роберт Рождественский говорил о Расуле Гамзатове: «Поэт он огромный, сделавший знаменитым и Дагестан, и аварский язык, и свои горы. Сердце его мудрое, щедрое, живое. Во многих своих выступлениях, где он оставался гражданином, мудрецом, шутником. С врагами он сражался без жалости, бил их мудростью. Поэт он не только дагестанский, но и русский поэт. Его всегда называют в числе любимых поэтов».

Кроме премий и наград, власть одаривала его загранпоездками. Книги выходили миллионными тиражами на десятках языков мира. Брежнев не мог слушать «Журавлей» без слез.
Однако, в отличие от множества номенклатурных поэтов, Гамзатова любили и уважали не только власти. В последние годы он оставался едва ли не единственным человеком, чей авторитет на Кавказе был непререкаем.

Был весёлым человеком, про него ходило множество анекдотов, которые он любил пересказывать, уверяя, что это — правда.
Скончался в Центральной клинической больнице в Москве.

В 1965 году народный поэт Дагестана Расул Гамзатов гостил в Японии, где принял участие в траурных мероприятиях, посвященных 20-й годовщине ядерной бомбардировки Хиросимы. … И вскоре им было написано стихотворение «В Хиросиме этой сказке верят»

Расул Гамзатов

В Хиросиме этой сказке верят:
Выживает из больных людей
Тот, кто вырежет, по крайней мере,
Тысячу бумажных журавлей.

Мир больной, возьми бумаги тонкой,
Думай о бумажных журавлях,
Не погибни, словно та японка,
С предпоследним журавлём в руках.

Расу́л Гамза́тович Гамза́тов (8 сентября 1923 — 3 ноября 2003) — знаменитый аварский поэт, писатель, публицист, политический деятель. К 2003-у году изданы десятки его поэтических, прозаических и публицистических книг на аварском и русском языках, на многих языках Дагестана, Кавказа и всего мира. Переводил на аварский язык классическую и современную русскую литературу, в том числе Пушкина и Лермонтова, Маяковского и Есенина.

Стихи и поэмы Расула Гамзатова переводили на русский язык такие мастера пера, как Илья Сельвинский и Сергей Городецкий, Семен Липкин и Юлия Нейман. Особенно плодотворно работали с ним его друзья-поэты Наум Гребнев, Яков Козловский, Яков Хелемский, Владимир Солоухин, Елена Николаевская, Роберт Рождественский, Андрей Вознесенский, Юнна Мориц и Марина Ахмедова. Сам Расул Гамзатов перевел на аварский язык стихи и поэмы Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Шевченко, Блока, Маяковского, Есенина, стихи поэтов Пушкинской плеяды, арабского поэта Абдул Азиз Ходжи и многих других авторов.

Всегда был любим и народом, и властью.
Он всегда писал естественно и человечно, горячо и страстно, самобытно и вдохновенно, жизнеутверждающе и многолико, дерзко и обличительно, смело и гневно. Поэт Роберт Рождественский говорил о Расуле Гамзатове: «Поэт он огромный, сделавший знаменитым и Дагестан, и аварский язык, и свои горы. Сердце его мудрое, щедрое, живое. Во многих своих выступлениях, где он оставался гражданином, мудрецом, шутником. С врагами он сражался без жалости, бил их мудростью. Поэт он не только дагестанский, но и русский поэт. Его всегда называют в числе любимых поэтов».

Кроме премий и наград, власть одаривала его загранпоездками. Книги выходили миллионными тиражами на десятках языков мира. Брежнев не мог слушать «Журавлей» без слез.
Однако, в отличие от множества номенклатурных поэтов, Гамзатова любили и уважали не только власти. В последние годы он оставался едва ли не единственным человеком, чей авторитет на Кавказе был непререкаем.

Был весёлым человеком, про него ходило множество анекдотов, которые он любил пересказывать, уверяя, что это — правда.
Скончался в Центральной клинической больнице в Москве.

http://www.peoples.ru/art/literature/poetry/contemporary/gamzatov/index1.html

Восьмистишия

Расул Гамзатов

Восьмистишие — восемь строк,
Восемь речек родимых нагорий,
Путь к поэзии, к морю далек,
Я желаю вам выйти к морю.

Восьмистишье — восемь строк,
Восемь юношей горного края,
Исходите вы сто дорог,
Горских шапок своих не теряя.

В старину писали не спеша
Деды на кинжалах и кинжалами
То, что с помощью карандаша
Тщусь я выразить словами вялыми.

Деды на взлохмаченных конях
В бой скакали, распрощавшись с милыми,
И писали кровью на камнях
То, что тщусь я написать чернилами.

Мои стихи не я вынашивал,
Бывало всякое, не скрою:
Порою трус пером их сглаживал,
Герой чеканил их порою.

Влюбленный их писал возвышенно,
И лжец кропал, наполнив ложью,
А я мечтал о строках, писанных,
Как говорят, рукою божьей.

Есть три заветных песни у людей,
И в них людское горе и веселье.
Одна из песен всех других светлей —
Ее слагает мать над колыбелью.

Вторая — тоже песня матерей.
Рукою гладя щеки ледяные,
Ее поют над гробом сыновей…
А третья песня — песни остальные.

Все явственнее осени приметы,
И стаи птиц, поняв, что здесь не рай,
Хоть пели родине хвалу все лето,
На теплый край меняют отчий край.

И лишь орлы, что молчаливы были,
Глядят на оголенные сады
И не спешат, свои расправив крылья,
Родимый край покинуть в час беды.

Если вдруг и я металлом стану,
Не чеканьте из меня монет.
Не хочу бренчать ни в чьих карманах,
Зажигать в глазах недобрый свет.

Если суждено мне стать металлом,
Выкуйте оружье из меня.
Чтобы мне клинком или кинжалом
В ножнах спать и в бой лететь, звеня.

Мы проходим, словно поезда,
Попыхтим и в путь уходим дальний.
Остановка «Жизнь», ты, как всегда,
Всех встречаешь суетой вокзальной.

Вот и я пришел, но скоро срок,
Скоро вдаль умчит меня дорога.
Красный станционный огонек,
Мой отход отсрочь хоть на немного.

Гость стучится в двери темной ночью,
Если горец ты, блюди закон.
Хочешь этого или не хочешь,
Дверь открой, превозмогая сон.

Песня в грудь стучится ночью звездной,
Все уснули, а тебе невмочь.
Если ты поэт, пока не поздно,
Встань и пой, забудь, что в мире ночь.

Есть в сословье физиков поэт,
И среди поэтов есть ученые.
Дарит миру истину и свет
Труд опасный, ночи их бессонные.

Блещут молнии над головой.
Физики и лирики, до срока мы
Гибнем от болезни лучевой,
От накала чересчур высокого.

Вершина далекая кажется близкою.
С подножья посмотришь — рукою подать,
Но снегом глубоким, тропой каменистою
Идешь и идешь, а конца не видать.

И наша работа нехитрою кажется,
И станешь над словом сидеть-ворожить,
Не свяжется строчка, и легче окажется
Взойти на вершину, чем песню сложить.

Ученый муж качает головой,
Поэт грустит, писатель сожалеет,
Что Каспий от черты береговой
С годами отступает и мелеет.

Мне кажется порой, что это чушь,
Что старый Каспий обмелеть не может.
Процесс мельчанья человечьих душ
Меня гораздо более тревожит.

Хочбар не вымысел, не чей-то сон,
Герой существовал в былые лета,
Но он известен горцам всех времен
Из песен неизвестного поэта.

Рожденный женщиной, умрет поэт,
Герой падет, и прах истлеет где-то,
Но будет жить на свете сотни лет
Свидетельство иль вымысел поэта.

Мне случалось видеть иногда:
Златокузнецы — мои соседи —
С помощью казаба без труда
Отличали золото от меди.

Мой читатель — ценностей знаток,
Мне без твоего казаба тяжко
Распознать в хитросплетенье строк,
Где под видом золота — медяшка.

В горах джигиты ссорились, бывало,
Но женщина спешила к ним и вдруг
Платок мужчинам под ноги бросала,
И падало оружие из рук.

О женщины, пока в смертельной злости
Не подняли мечей материки,
Мужчинам под ноги скорее бросьте
Свои в слезах намокшие платки.

Ты, время, вступаешь со мной врукопашную,
Пытаешь прозреньем, караешь презреньем,
Сегодня клеймишь за ошибки вчерашние
И крепости рушишь — мои заблужденья.

Кто знал, что окажутся истины зыбкими?
Чего же смеешься ты, мстя и карая?
Ведь я ошибался твоими ошибками,
Восторженно слово твое повторяя!

Время мое не щадило героев,
Не разбирало, кто прав, кто не прав,
Время мое хоронило героев,
Воинских почестей им не воздав.

Время кружило, родство обнаружив
С птицей, над полем вершащей полет,
С птицей, которая храбрых от трусов
Не отличает, глаза им клюет.

Вновь часы пробили на стене,
Час ушедший не вернется, нет его!
До него, быть может, дальше мне,
Чем до часа моего последнего.

Улетевший вздох не возвратить,
Он растаял, растворился, нет его!
До него мне дальше, может быть,
Чем до вздоха моего последнего.

Одни поэты — сыновья эпохи,
Другие — с вечностью обручены…
Деревья, хороши они иль плохи,
Свой облик изменять обречены.

Почувствовав, откуда дует ветер,
Меняют цвет деревья, но сосна
Под снегом зимним и под зноем летним
Равно всегда стройна и зелена.

Я не ожидаю в тишине,
Не зову единственного слова,
Пусть оно само придет ко мне,
Как слеза — не ожидая зова.

Пусть оно придет нежданно, вдруг
Упадет на белую страницу.
Так единственный мой близкий друг
Входит в дом и в двери не стучится.

Старый стрелок я, а слово — зверек.
Взял я ружье, а зверек — наутек.
Слово простое мелькнуло — и нет.
Средь сухостоя теряется след.

Хитрый зверек, не привыкший к пальбе,
Слово гуляет само по себе.
Слово скрывают лес да гора,
Слово уходит из-под пера.

Я порой один бреду по свету.
Пыль и пыль, и рядом нет души.
Но идут любимые поэты
И со мной беседуют в тиши.

Ну а вы, кому не нужно слово,
Где берете силы, чтоб нести
Одиночество в краю суровом,
Тяготы тяжелого пути?

Положенье, должности людей,
Званья, до небес превознесенные,
Знаю я, что нет у вас друзей,
Есть начальники и подчиненные.

Неужель когда-нибудь и сам,
Наплевав на дорогое самое,
Я в угоду званьям и чинам
Отвернусь хоть раз от вас, друзья мои?

Горит очаг, над саклей дым кривой,
Но в стенке дома трещина с иголку,
И ветер с буйволиной головой
Морозит дом, влезая в эту щелку.

Бывает сходное в стихах моих:
За их тепло плачу ценой жестокой,
Но ветер вымораживает стих,
Меж слов неплотных пролезая в строки.

Книги, книги мои — это линии
Тех дорог, где робок и смел,
То шагал, поднимаясь, к вершине я.
То, споткнувшись, в ущелье летел.

Книги, книги — победы кровавые.
Разве знаешь, высоты беря:
Ты себя покрываешь славою
Или кровь проливаешь зря?

«Скажи, о море, почему ты солоно?»
«Людской слезы в моих волнах немало!»
«Скажи, о море, чем ты разрисовано?»
«В моих глубинах кроются кораллы!»

«Скажи, о море, что ты так взволновано?»
«В пучине много храбрых погибало:
Один мечтал, чтоб не было я солоно,
Другой нырял, чтоб отыскать кораллы!»

Утекает детство, как вода,
Утекает детство, но в наследство
Остается людям песня детства,
Память остается навсегда.

Утекает юность, как река,
То, что утекает, не вернется.
От нее лишь подвиг остается,
Память остается на века.

Дождь шумит за моим окном,
Гром гремит за моим окном.
Все в душе у меня слилось:
Боль и радость, любовь и злость.

Радость я подарю друзьям,
Песне боль я свою отдам.
Людям буду любовь дарить,
Злость оставлю — себя корить.

С шерстью овечьей я сравнивал слово,
Сравнивал с буркой стихи иногда.
Сколько от шерсти до бурки готовой
Долготерпенья и сколько труда!

Слово — лишь нитка, а стихотворенье —
Многоузорный стоцветный ковер.
Сколько вложили труда и терпенья
В каждый оттенок и в каждый узор!

«Скажи мне, наша речка говорливая,
Длиною в сотни верст и сотни лет:
Что видела ты самое красивое
На этих сотнях верст за сотни лет?»

Ответила мне речка края горного:
«Не знала я красивей ничего
Бесформенного камня — камня черного
У самого истока моего».

Трудно ли пойти на подвиг правый!
Подвиг — это миг, но жизнь прожить
Так, чтоб быть своей достойным славы,
Тяжелей, чем подвиг совершить!

Трудно ль стать предателем иль вором!
Миг паденья краток, но потом
Тяжело стереть клеймо позора
Или жизнь прожить с таким клеймом!

«Как живете-можете, удальцы-мужчины?»
«Коль жена плохая, так судьбу клянем!»
«Как живете-можете удальцы-мужчины?»
«Коль жена хорошая — хорошо живем!»

«Как живете-можете, женщины-голубки?»
«Если муж недобрый — все вокруг черно!»
«Как живете-можете, женщины-голубки?»
«Если муж хороший — плохо все равно!»

Рождены мы в самый светлый час
Женщинами, в доброте святыми.
Почему же многие из нас
Иногда бывают очень злыми?

Малыши растут у нас в дому,
Тянутся к нам добрыми руками.
Люди, объясните, почему
Мы порою злы бываем сами?

Подрастают маленькие дети,
Что-то страшно мне, а что здесь страшного?
Яблони белы, весна в расцвете,
Что-то страшно мне, а что здесь страшного?

Запускают в облака ракету,
Что-то страшно мне, а что здесь страшного?
Ничего плохого вроде нету,
Кроме страха моего всегдашнего.

Слава, не надо, не трогай живых,
Что ты о людях знаешь?
Даже сильнейших и лучших из них
Ты иногда убиваешь.

Слава, ты мертвым нужней, чем живым,
Им ты не помешаешь.
Мертвых горячим дыханьем своим
Ты навсегда воскрешаешь.

Старый друг мой, отнятый войной,
Голос твой я слышу все равно,
А иной живой идет за мной,
Хоть и умер для меня давно.

Верный друг мой, отнятый войной,
Мне тепло от твоего огня,
А иной живой сидит со мной
И морозом обдает меня.

«Мудрец великий должен быть имамом», —
На сходе предлагал седой наиб.
«Храбрец великий должен быть имамом», —
Наибу возражал другой наиб.

Наверно, проще править целым светом,
Чем быть певцом, в чьей власти только стих,
Поскольку надо обладать поэтам,
Помимо этих, сотней свойств других.

Напишите на своем кинжале
Имена детей, чтоб каждый раз
Вспыльчивые люди вспоминали
То, что забывается подчас.

На ружейном вырежьте прикладе
Лица матерей, чтоб каждый раз
С осужденьем иль мольбой во взгляде
Матери смотрели бы на вас.

Волна морская к берегу стремится,
Ее выносит на песок прибой.
И вот уже недолгая граница
Ложится между морем и волной.

Но по законам берега и моря,
Обратно к морю катится она.
О мой народ, и в радости, и в горе
Ты — это море, я — твоя волна.

Напишите на своем кинжале
Имена детей, чтоб каждый раз
Вспыльчивые люди вспоминали
То, что забывается подчас.

«Ты мне ответь, веселый человек,
Что так печален твой напев искусный?»
«И у того, кто весел целый век,
Бывает сын задумчивый и грустный!»

«Ты объясни мне, грустный человек,
Откуда лад твоих веселых песен?»
«И у того, кто грустен целый век,
Бывает сын и радостен, и весел!»

«Парящие над реками и скатами,
Откуда вы, орлы? Каких кровей?»
«Погибло много ваших сыновей,
А мы сердца их, ставшие крылатыми!»

«Мерцающие между зодиаками,
Кто вы, светила в небесах ночных?»
«Немало горцев пало молодых.
Мы — очи тех, кем павшие оплаканы».

В горах дагестанских джигиты, бывало,
Чтоб дружбу мужскую упрочить сильней,
Дарили друг другу клинки, и кинжалы,
И лучшие бурки, и лучших коней.

И я, как свидетельство искренней дружбы,
Вам песни свои посылаю, друзья,
Они — и мое дорогое оружье,
И конь мой, и лучшая бурка моя.

Качает горный ветер колыбели
Аульским малышам который век.
Слагают колыбельную метели,
И снег лавин, и волны горных рек.

Пусть будут наши дети удальцами,
Пусть славы дагестанцев не чернят.
Орлы, парившие над их отцами,
Над маленькими горцами парят.

Я вновь в краю, где дует горный ветер,
И я не узнаю родного края:
Язык отцов не понимают дети.
Язык мой отживает, умирает.

Ужели мы на языке аварцев
Не будем думать, песни петь и спорить…
Что делать — реки в море впасть стремятся,
Хоть сами знают: их поглотит море.

На рукоять узор наложен,
Потрачен дорогой металл.
Я вынул лезвие из ножен
И вижу: плох и туп кинжал.

Мне стало жаль чужой работы,
И я увидел в этот миг
Шрифты, тисненья, переплеты
Иных пустопорожних книг.

Я редко радуюсь своим победам,
Мне кажется — в стихах чего-то нет.
Мне кажется — идет за мною следом
Уже рожденный истинный поэт.

Пусть удивит он мир созвучьем новым,
Которого я, может, не пойму,
И пусть меня однажды добрым словом
Помянет за любовь мою к нему.

Нового, сверхмощного оружья
Не изобретайте для людей.
Стародавнее оружье — дружба
Вложена в ножны души моей.

Нам отцы и деды завешали
Золото оружья своего,
Чтобы мы сломать его не дали,
Чтоб не дали затупить его.

Шумит листвой иной зеленый сад
И шепчет: мол, цвету я всем на зависть!
А в небе тучи, предвещая град,
Глядят, смеясь, на молодую завязь.

Иные люди с легкостью твердят,
Как счастливо они живут на свете.
А счастье хмурит свой недобрый взгляд:
«Какие вы глупцы, какие дети!»

«Дайте мне отцовского коня,
Я скакать умею, слава богу!»
Я вскочил в седло, но конь меня
Сбросил, и упал я на дорогу.

«Тише, люди. Я играть начну,
Дайте мне пандур отца хваленый…»
Только тронул пальцами струну —
И струна оборвалась со звоном.

Сын горца, я с детства воспитан нехлипким,
Терпел я упреки, побои сносил.
Отец за поступки мои и ошибки
Не в шутку, бывало, мне уши крутил.

Мне, взрослому, время наносит удары
И уши мне крутит порой докрасна,
Как крутит играющий уши дутара,
Когда, ослабев, зафальшивит струна.

Не вечным мне кажется наш небосвод.
Он шатким и ветхим порою мне кажется.
Порою мне кажется: небо вот-вот
Падет мне на голову всей своей тяжестью.

Но высятся горы, и я защищен
Вершинами горными, горными кручами,
Они подпирают собой небосклон,
Как старую кровлю опоры могучие.

«Где же ты, счастье, где светлый твой лик?»
«Я на вершинах, куда не всходил ты!»
«Где же ты, счастье? Вершин я достиг».
«В реках, в которых покуда не плыл ты!»

«Где ты, я тысячу рек переплыл?»
«В песнях, которые завтра ты сложишь!»
«Где ты, я песню тебе посвятил?»
«Я впереди! Догони, если можешь!»

На полях, где зреет урожай,
Мы скупую землю орошаем.
На полях созреет урожай —
Мы хлеба под корень подрезаем.

Но просторы этих же полей
Нашей кровью орошает горе.
И самих жнецов, и плугарей,
Как хлеба, срезает нас под корень.

Прекрасны в книге жизни все страницы,
Все в этой книге здраво и умно.
Чтоб вновь родиться колосом пшеницы,
Ложится в землю мертвое зерно.

Когда весенний дождь прольется где-то,
В лугах взойдет шумящая трава;
Когда слеза блеснет в глазах поэта,
Родятся настоящие слова.

Здесь у нас такие горы синие
И такие золотые нивы!
Если б все края их цвет восприняли,
Стала бы земля еще красивей.

Есть заветы новые и дедовы
У людей земли моей весенней.
Если б мир заветам этим следовал,
Стал бы он гораздо совершенней.

От отчих мест теперь мой дом далеко;
Переношу я плохо высоту,
И все ж от вас не слышал я упрека,
Я знаю, горцы, вашу доброту.

И знаю, слово доброе найдется
Для брата своего на том пути,
В тот час, когда вам на плечах придется
Меня в последний путь мой понести!

Прекрасны в книге жизни все страницы,
Все в этой книге здраво и умно.
Чтоб вновь родиться колосом пшеницы,
Ложится в землю мертвое зерно.

Если ты — андиец, друг,
Мир порадуй буркой царской,
Глину мни, крути свой круг,
Если ты гончар балхарский.

Человек, цени свой дар,
Не меси, андиец, глины,
Шерсти не кромсай, гончар,
Чтобы вылепить кувшины.

Немало песен сочинил поэт
О нашем крае, о горах высоких,
И горный край о нем сто двадцать лет
Поет на языке своих потомков.

Туман веков, как сумеречный дым,
Плывет по небу, но нерасторжимы
Певец Кавказа, павший молодым,
И сам Кавказ с вершинами седыми.

Золотая рыбка, где угодно
Плавай: я тебя не залучу.
Славу клянчить вроде неудобно,
Серебра и злата не хочу.

А назад мне молодость былую
Не вернешь ты, не зажжешь меня
Первой встречей, первым поцелуем,
Первой песней ночью у огня.

Что с горцем стряслось: высоты я боюсь.
Зачем я взошел на вершину за тучи?
Мне кажется, не удержусь я, сорвусь,
Канат оборвется, и грохнусь я с кручи.

Поэт, я стою на вершине своей,
И трудно, и страшно, а мне все неймется.
Мне с каждою песней дышать тяжелей,
И кажется — строчка вот-вот оборвется.

Сердце мое, земляки-аульчане,
Заройте, не пожалейте труда,
На Верхней поляне или на Нижней поляне
В нашем ауле Цада.

Тело к чужим городам и скитаньям
Привыкло, но сердце жило всегда
На Верхней поляне и на Нижней поляне
В нашем ауле Цада.

Бьется поток под скалою высокой,
Гордый, бесчувственный к рокоту вод.
Мне ль не понять состоянья потока,
Кто же мое состоянье поймет?

Бьется и стонет поток, но не может
Расшевелить равнодушных камней
Этой скалы, удивительно схожей
С каменносердной любимой моей.

Дагестан, все, что люди мне дали,
Я по чести с тобой разделю,
Я свои ордена и медали
На вершины твои приколю.

Посвящу тебе звонкие гимны
И слова, превращенные в стих,
Только бурку лесов подари мне
И папаху вершин снеговых!

Эй, юноша, видишь, как старец седой
Шагает по людному городу?
Ты, юноша, видишь, как чистой рукой
Он трогает белую бороду?

Ты молод еще, ты джигит и жених,
Но время нам выбелит бороду.
Смотри же, седин не испачкай своих
Руками, нечистыми смолоду.

Хочу поехать в Чароду,
Попасть в Гуниб хочу хоть ненадолго,
Хочу заехать в Тляроту
И побывать на Каме и на Волге.

Софию посетить хочу.
Хочу проплыть вдоль Золотого Рога,
Как много я прожить хочу,
Но как нам суждено прожить немного!

Отличны друг от друга города,
И люди, и дома, и монументы.
Похожи только всюду и всегда
Поэты, ребятишки и студенты!

Не потому ль всегда мне так близки,
В каком бы ни был уголке планеты.
Сограждане мои и земляки,
Студенты, ребятишки и поэты!

Всезнающих людей на свете нет,
Есть только те, кто мнит себя всезнающим.
Порой мне страшен их авторитет,
Взгляд осуждающий и взгляд карающий.

Всего не знал ни Пушкин, ни Сократ,
Все знает в целом мир, большой и многолюдный,
Но судят мир порою те, что мнят
Себя носителями истин абсолютных.

Опять дорога, мы всегда в пути.
Я знаю, сколько прошагал и прожил.
А сколько предстоит еще пройти,
Не знаешь ты, и я не знаю тоже.

Опять дорога, вечно мы в пути.
Я вижу цель. Она всего дороже.
А суждено ли до нее дойти,
Не знаешь ты. и я не знаю тоже.

Ты молод еще, ты джигит и жених,
Но время нам выбелит бороду.
Смотри же, седин не испачкай своих
Руками, нечистыми смолоду.

Без бурки мне случится выйти в путь —
В горах погода портится мгновенно.
Коню случится ногу подвернуть —
И назначают скачки непременно.

Когда я в лес иду не взяв ружья,
Смелеют птицы, надо мною вьются.
Когда уходят от меня друзья,
Враги наглеют, надо мной смеются.

Опять нас разлучили расстоянья,
Мой друг не пишет писем, и опять
Я сочиняю сам себе посланья,
Которые он мог бы мне прислать.

Меня соседи обступают кругом.
И я припоминаю до одной
Все строки, не написанные другом,
Бесхитростно придуманные мной.

Я не видел каминов, где вечно огонь,
Огонь горит и не гаснет.
А в груди у меня — приложи ладонь —
Огонь горит и не гаснет.

Где мерцают огни и ночи, и дни,
Не бывает такого селенья.
А в глазах у меня не гаснут огни
Моего родного селенья.

Любо мне смотреть на двух друзей,
Самых любящих и самых лучших,
Мне бы подойти к нему и к ней,
Чтоб нас стало трое неразлучных.

Быть трехкрылой птицей не дано.
По земле я, никому не милый,
Волочу свое крыло одно…
Птице быть несладко однокрылой!

Друг ушел от моего порога,
Наяву ушел, пришел во сне,
И травою заросла дорога,
По которой радость шла ко мне.

Друг ушел. Что мне хула и слава?
Как мне жить и как мне песни петь?
Нет теперь руки со мною правой,
Чтобы в горе слезы утереть.

Мы все умрем, людей бессмертных нет,
И это все известно и не ново.
Но мы живем, чтобы оставить след:
Дом иль тропинку, дерево иль слово.

Не все пересыхают ручейки,
Не все напевы время уничтожит,
И ручейки умножат мощь реки,
И нашу славу песня приумножит.

Ребенок плачет, мать над ним склоняется:
«Что у тебя, мой маленький, болит?»
Но глупый мальчик плачет, надрывается,
Он, бессловесный, что ей объяснит?

Ко мне, в мой дом, друзья приходят милые
И спрашивают: «Что с тобой опять?»
Но, как больной ребенок, им не в силах я
Промолвить слово или знак подать.

Э. Капиеву

На эту землю, где каким-то чудом
С тобой мы не встречались никогда,
Ты без меня явился ниоткуда,
Не подождав, ушел ты в никуда.

Но благодарно пред тобой склониться
Мне хочется за то, что в тишине
Я вновь листаю книг твоих страницы,
Как письма, адресованные мне.

Я вновь пришел сюда и сам не верю.
Вот класс, где я учился первый год.
Сейчас решусь, сейчас открою двери.
Захватит дух и сердце упадет.

И босоногий мальчик, мне знакомый,
Встав со скамьи, стоявшей в том углу,
Навстречу побежит ко мне, седому.
И этой встречи я боюсь и жду.

В певчих птиц, а в соловьев тем более
Камня не бросайте никогда.
Девушки, своим любимым боли
Вы не причиняйте никогда!

Ты, моя любовь, со мной сурова,
Ты, случайно слово оброня,
Не заметила, что это слово,
Точно камень, ранило меня.

Ты не гляди так гордо на меня,
И я бываю гордым с гордецами,
Гордясь, что сам могу седлать коня,
Пахать и сеять этими руками,

Что сердце бьется у меня в груди,
И песня, и любовь к родному краю.
Ты на меня так гордо не гляди,
Сам с гордецами гордым я бываю.

Пастух говорил, что ни горя, ни зол
Не знал он, не клял свою долю,
Покуда теленок один не нашел
Дорогу к пшеничному полю.

И предо мною все было светло,
Не знал я беды-тревоги,
Покуда сердце к тебе не нашло
Проклятой своей дороги.

Кайсыну Кулиеву,
Алиму Кешокову

У меня были братья. Из них один,
Пропавший на той войне,
Был очень похож на тебя, Кайсын,
Ты брата напомнил мне.

Второй был похож на тебя, Алим.
Припомни, тогда в огне
Ты не встречался ли с братом моим?
Мой брат погиб на войне.

Как много было юношей лихих
В краю, овеянном огнем суровым.
И ныне плачут, думая о них,
Еще живые матери и вдовы.

Мужают сыновья былых солдат,
И на земле, познавшей дым разрухи,
На юношей с тревогою глядят
Невесты их и матери-старухи.

У юноши из нашего аула
Была черноволосая жена,
В тот год, когда по двадцать им минуло,
Пришла и разлучила их война.

Жена двадцатилетнего героя
Сидит седая около крыльца,
Их сын, носящий имя дорогое,
Сегодня старше своего отца.

Если с теми, с кем мы жили рядом,
Нам, погибнув, встретиться дано,
Умереть мне поскорее надо,
Я об этом думаю давно.

А не то, как я приду к погибшим,
Головы сложившим на войне,
Что — старик — скажу им, юным, бывшим
В этой жизни сверстниками мне?

Ты, моя любовь, со мной сурова,
Ты, случайно слово оброня,
Не заметила, что это слово,
Точно камень, ранило меня.

Были когда-то в далекие дни
Пять друзей неразлучных со мною.
Пришла война, и ушли они,
С войны возвратились двое.

Один теперь далеко живет,
Уехал, давно женился.
А с тем, что рядом, мы в ссоре год,
Очень друг мой переменился.

Опаздывают только поезда,
А ночь в свой час сменяется рассветом.
Приходит время вовремя всегда:
Март наступает в марте, лето — летом.

И ты, поэт, заботься об одном:
Гляди не путай время, ради бога.
Прощайся ночью с уходящим днем,
Встречай на зорьке новый у порога.

Ты хочешь знать, высоки или нет
Вершины, отроги, скалы,
Спроси, и любовь тебе даст ответ,
На горы она взлетала.

Ты хочешь знать глубину морей,
Что нам не сдаются на милость,
Спроси у любви, потому что ей
И там бывать приходилось.

Вершины дальних гор в снегу, как в извести,
Я помню: в детстве пятеро дружков,
На том бугре и от него поблизости,
Мы пили воду многих родников.

Опять я здесь, но по бугру и около
Теперь течет один ручей с вершин.
Мальчишка детства моего далекого!
Нет никого, остался я один.

По свету кочевать случалось мне,
Меня три дня пленяла заграница.
А на четвертый день я, как во сне,
Все видел дом родной, родные лица.

Меня пленяли первые три дня
Чужая речь и стон чужого моря.
А после слышался мне храп коня,
И птичий гам, и речь родных нагорий.

Опять за спиною родная земля,
И снова чужая земля за рекою.
Граница отчизны — не лес, не поля.
Граница отчизны — граница покоя.

Но вновь возвращаюсь я издалека,
Друзьям пожимая горячие руки.
Граница отчизны — не мост, не река.
Граница отчизны — граница разлуки.

Ты говоришь, что Африка темна.
С тобою спорить стану я едва ли,
Но темною могла б не быть она,
Когда бы свет пред ней не заслоняли.

Не обвиняй народы никогда
За то, что не дано им полной мерой…
Пред тем как созидались города,
О них сказанья родились в пещерах.

Для чего мне золото и камни,
Что навечно спрятаны в горах?
И звезда на небе не нужна мне,
Коль не светит, прячась в облаках.

Ты хоть много проживи, хоть мало,
Но тебе скажу я, не тая:
Если боль других твоей не стала,
Прожита напрасно жизнь твоя.

Я ночью, бывало, с трудом волочу
О камни разбитые ноги,
А мама в окне зажигает свечу,
Чтоб я не сбился с дороги.

С тех пор истоптал я немало дорог,
В грозу попадал и в метели,
И всюду далекой свечи огонек
Помогал мне дойти до цели.

Встречал беду и радость на дороге я,
Смеялся, плакал я, но время мчалось,
И горем оборачивалось многое,
То, что сначала радостью казалось.

Печали становились вдруг победами,
Улыбкой — слезы… Мы напрасно спорим:
На свете нет иль, может, нам неведома
Граница между радостью и горем.

Замер орел, распростершийся в небе,
Словно крылами весь мир он объемлет,
Руки пошире раскинуть и мне бы,
Всех вас обнять, населяющих землю.

Всех вас, живущих на этих просторах,
Всех, кто смеется, горюет и плачет.
Песни такие бы спеть, от которых
Камни становятся шерстью ягнячьей.

Мы на земле и наши тени тоже.
Они у самых наших ног, в пыли
Мы топчем тень, а затоптать не можем.
Мы вместе с ней сойдем с лица земли.

Часов и дней безжалостно теченье
Мы — люди, мы стареем, что ни час.
Хоть рядом с временем мы только тени,
С лица земли оно стирает нас.

Ты перед нами, время, не гордись,
Считая всех людей своею тенью.
Немало средь людей таких, чья жизнь
Сама источник твоего свеченья.

Будь благодарно озарявшим нас
Мыслителям, героям и поэтам.
Светилось ты и светишься сейчас
Не собственным, а их великим светом.

Я вижу детство, что прошло давно,
С улыбкой и слезинкой на реснице.
Я сколько бы ни звал его, оно
Вновь не придет ко мне, не возвратится.

Я вижу старость, вижу впереди
Молчащую в предчувствии тревоги,
Я сколько б ни кричал ей: «Уходи!» —
Стоит, седая, на моей дороге.

То, что проходит, тем мы не владеем,
Лишь нынешнее нам принадлежит,
Пока мы о прошедшем сожалеем,
Жизнь день грядущий в прошлый превратит.

Обкрадывая нас бесцеремонно,
Не оставляет время ничего.
И судей нет над ним, и нет закона,
Карающего это воровство.

«Что же молчишь ты, заброшенный дом,
Или меня узнаешь ты с трудом?
Дом, возведенный руками отца,
Что своего не встречаешь птенца?»

Камни сказали: «Пойми наконец,
Что нам за радость, неумный птенец,
Если под крышу родного гнезда
Гостем ты на день влетишь иногда».

И спросит дом родной на старой улице,
Когда замру я у его крыльца:
«Где твой отец?» Отвечу — дом нахмурится,
Как сын, узнав о гибели отца.

И спросит дом родной на старой улице:
«Куда ты братьев дел, ответь скорей!»
Отвечу я — и дом родной нахмурится,
Как старец, потерявший сыновей.

«Поведай, весна, чем красна, чем богата?»
«Ну, что расскажу я, чудак человек,
Меня все равно не поймешь никогда ты,
Покуда в предгорьях не выпадет снег!»

«О юность, я знаю, скрываешь ты что-то,
Похвастай весельем, богатством своим!»
«Чудак, все равно не поймешь ничего ты,
Покуда и вовсе не станешь седым!»

И снова наступило утро раннее,
Но солнца нет. Туман покрыл поля,
И, за ночь постарев от ожидания,
Насупилась промокшая земля.

Коснулась тень лица ее сурового.
Земля как мать, которая сынка
Ждала, ждала живого и здорового,
А возвратился конь без седока.

Обкрадывая нас бесцеремонно,
Не оставляет время ничего.
И судей нет над ним, и нет закона,
Карающего это воровство.

Я брожу по скошенному лугу,
По камням земли моей родной.
Друга детства, дорогого друга,
Как в былые годы, нет со мной.

Я один, со мною по соседству
Нету никого и ничего.
С кем же говорю я? Может, с детством,
Может, с тенью друга моего.

Увенчанная белою папахой,
Порой бывает голова пустой.
Порой бывает трусом, и от страха
Дрожит владелец сабли золотой.

Кто полными владеет закромами,
И у того бывает жизнь пуста.
И песня с немудреными словами
Бывает настоящей неспроста.

«Вон человек, что скажешь ты о нем?»
Ответил друг, плечами пожимая:
«Я с этим человеком незнаком,
Что про него хорошего я знаю?»

«Вон человек, что скажешь ты о нем?» —
Спросил я у товарища другого.
«Я с этим человеком незнаком,
Что я могу сказать о нем плохого?»

Я не ложусь один, ко мне на грудь,
Как женщина, склоняется тревога.
То радость, то печаль спешат ко мне прильнуть,
И страх, как пес, ложится у порога.

Я не один встаю в начале дня.
Сначала просыпается тревога.
Встают печаль и радость до меня,
И страх уже скребется у порога.

Писателей мертвых издатели чтят,
Готовят их книги потомно.
Поэтов живых издавать не спешат,
Живых печатают скромно.

Я жив и поэтому скромен и тих.
Боюсь, потребую лишку:
За счет посмертных томов моих
При жизни издайте книжку.

Ночь нудна, как длинная повесть.
Ночь темна, как нечистая совесть.
Как надоедливый гость эта ночь —
Медлит и не уходит прочь.

Ночь у ворот, в доме спят глубоко,
Друг мой идет, он еще далеко.
Жду я, не сплю я всю ночь напролет.
Утро наступит, друг мой придет.

Что ветром разносит в щепу или клочья,
Что гибнет от вихрей, немногого стоит.
В труху превращается то, что не прочно:
Подгнившее дерево, слово пустое.

Не плачьте о том, что ненастье калечит,
О том, что погибло в борьбе мимолетной,
И ветер не властен над ценностью вечной:
Над лесом, и садом, и песней добротной.

Плод бессонниц моих и забот,
Книга, вот я беру тебя в руки.
Так, наверно, ребенка, рожденного в муке,
Мать впервые на руки берет.

Чем ты будешь, концом или славой?
Я держу тебя перед собой.
Так солдат гимнастерки обрывок кровавый
Поднимает, как знамя, — и в бой!

Были плечи у меня белей,
Отчего же нынче почернели?
Черный цвет — остаток светлых дней
Грело солнце — плечи загорели.

Были волосы мои черней,
Отчего же нынче побелели?
Белизна осталась от ночей
Черных, освещенных еле-еле.

Со мною смерть поссориться не жаждет.
Она давно уж, перейдя на «ты»,
Плыла за мной по морю не однажды,
Гналась в горах, чтоб сбросить с высоты.

То поотстав, то наступив на пятки,
Дыша надсадно за моей спиной,
Она со мною не играет в прятки,
Играет в салки, гонится за мной.

Я нынче песню позабыл свою,
Ту, что вчера казалась всех дороже.
И, может, песню, что сейчас пою,
Лишь день пройдет, я позабуду тоже

Но мне запала в душу песнь одна,
Ее мне пела мать с печалью скрытой,
Та песнь такой любовью рождена,
Что никогда не может стать забытой.

Я возраст свой забыл, зачем же мне
Твердишь, что я седой, а ты моложе?
Кто знает, может, в этой седине
И молодость твоя повинна тоже.

Меня не надо старостью корить,
Напоминать о возрасте бесцельно.
Жестоко раненому говорить
О том, что рана у него смертельна.

Машет в облаках орел крылами,
Воробьи на склоне гнезда свили.
Мнят и воробьи себя орлами,
Да не дал им бог орлиных крыльев.

В море волны поднимает ветер.
В сонных речках неподвижны воды.
Морем мнят себя и речки эти,
Да не бороздят их пароходы.

У меня были думы, но тщетно,
Не вплетя их ни в строки, ни в речь,
Как бумаги под грифом «секретно»,
Я старался их скрыть и сберечь.

Блекли мысли мои, выцветали,
Я их прятал — не помнил куда.
Иногда их назад возвращали,
Пропадали они иногда.

«Почему серебряная птица
К нашим не спускается ногам,
Нас она не любит иль боится?»
«Может, любит, но не верит нам!»

«Почему всегда и всюду звери
Норовят исчезнуть с наших глаз,
Нас не любят или же не верят?»
«Может, любят, но боятся нас!»

Жизнь — ковер. Но ткал я неумело,
И теперь я сам себя стыжу.
Много лишних линий и пробелов
Я в своем узоре нахожу.

Книгу я писал, но неумело:
В ней пустым страницам нет числа.
Где в пути ты задержалась, зрелость?
Почему так поздно ты пришла?

В Индии считается, что змеи
Первыми на землю приползли.
Горцы верят, что орлы древнее
Прочих обитателей земли.

Я же склонен думать, что вначале
Появились люди, и поздней
Многие из них орлами стали,
А иные превратились в змей.

Вот родился маленький джигит, —
Мне мерещится, что я родился,
Где-то свадьба пляшет и шумит, —
Мне мерещится, что я женился.

Где-то в поле человек убит,
Где-то мать над павшим сыном стонет,
Где-то плачут женщины навзрыд.
Мне мерещится: меня хоронят.

Поэт обходить не научен беду,
А радости сами проносятся мимо.
И я — Ленинград в сорок первом году,
И я — в сорок пятом году Хиросима.

Еврея — в Треблинке сжигают меня,
Я в Лидице — чех, я — француз в Орадуре.
Где б ни был пожар, не уйти от огня,
Где гром ни гремел бы, я гибну от бури.

Хоть и давно я слышал сказку эту,
Она мне вспоминается опять:
Взяв за руку, водил по белу свету
Скорбящий сын свою слепую мать.

Он шел и шел и вылечил старуху,
И свет дневной увидела она…
Земля слепая, дай скорее руку,
Пойдем со мною, ты прозреть должна.

Все хлопают, все поздравляют стоя
Меня с очередною из наград.
А я не рад, я вижу: эти двое
Глядят в глаза мне и меня корят.

Они за мною следуют повсюду,
Их лица и мое — лицо одно..
Один старик, тот, кем я скоро буду,
Другой — мальчишка, кем я был давно.

На камушках гадалка мне гадала,
Судьбу мою гадалка предсказала.
«Прекрасна цель твоя, — она сказала, —
Но в жизни у тебя врагов немало».

Постой, гадалка, не трудись напрасно,
Ведь ясно без гаданья твоего:
Когда у человека цель прекрасна,
Противников немало у него.

Я негр своих стихов. Весь божий день
Я спину гну, стирая пот устало.
А им, моим хозяевам, все мало:
И в час ночной меня гонять не лень.

Я рикша, и оглобли с двух сторон
Мне кожу трут, и бесконечна тряска,
И тяжелее с каждым днем коляска,
В которую навек я запряжен.

Я же склонен думать, что вначале
Появились люди, и поздней
Многие из них орлами стали,
А иные превратились в змей.

Поэзия, ты сильным не слуга,
Ты защищала тех, кто был унижен,
Ты прикрывала всех, кто был обижен,
Во власть имущем видела врага.

Поэзия, с тобой нам не к лицу
За сильным возвышать свой голос честный,
Ты походить не можешь на невесту,
Которую корысть ведет к венцу.

Самосохранение — забота.
Люди, нам сопутствует боязнь.
Слышишь: в доме том, страшась чего-то,
Плачет человек, едва родясь.

Вечная боязнь куда-то гонит
По земле весь человечий род.
Слышишь, в этом доме тихо стонет
Старый горец в страхе, что умрет.

Двадцатый век сурово хмурит брови,
Мы дети века, стыд нам и позор:
Ведь никогда так много лжи и крови
Не проливалось в мире до сих пор.

Двадцатый век устало щурит веки,
Мы дети века, честь нам и хвала:
Быть может, никогда, как в нашем веке,
Мир не боролся против лжи и зла.

Я ничуть не удивляюсь, что ж —
Будет так и было так от века:
Яд и злоба, клевета и ложь
Насмерть поражают человека.

Но никак понять мне не дано,
Почему порою так бывает —
И любовь, и правда, и вино
Тоже человека убивают.

Буддисты верят – смерти нет для них,
Что все равно душа их воплотится
В существ земли каких-нибудь других —
Не в человека — так в цветок иль птицу.

Каков бы ни был — малый иль большой,
Я, стихотворец, мог ли не стремиться
К тому, чтобы при жизни стать душой
И человека, и цветка, и птицы.

«О снежные горы и снежное поле,
Как я одолел вас ненастной порой?»
«Ты смог одолеть нас не оттого ли,
Что песня и друг были рядом с тобой?»

«О горная речка с крутым водопадом,
Как мог перейти я твой бурный поток?»
«Когда бы не песня, не спутник твой рядом,
Вовек ты меня одолеть бы не смог».

Я хочу, чтобы люди давали ответ
На эти вопросы всегдашние:
«Холодно вам?» — «Нет»
«Страшно ли вам?» — «Не страшно».

Я шел по земле, где беда и нужда,
Встречал я людей озабоченных.
«Холодно вам?» — «Да».
«Голодно вам?» — «Да».
«Страшно ли вам?» — «Очень».

Компрессы, шприцы и кислород из трубки,
Воюют жизнь и смерть, и до утра
Хлопочет, словно белая голубка,
У изголовья моего сестра.

О песнь моя, написанная кровью,
Мучительно я думаю порой:
Ты хоть однажды в чьем-то изголовье
Была ли милосердною сестрой?

Наш мир — корабль. Он меньше и слабей
Его одолевающего шквала.
И в трюмах много женщин и детей,
А тех, кто может плавать, очень мало.

И если вспыхивает на борту вражда,
И если драку матросня затеет,
Что станет с кораблем, что ждать тогда
Всем слабым, всем, кто плавать не умеет?

Смирись, Кавказ, идет Ермолов.
А. Пушкин

Нет, не смирялись и не гнули спины
Ни в те года, ни через сотню лет
Ни горские сыны, ни их вершины
При виде генеральских эполет.

Ни хитроумье бранное, ни сила
Здесь ни при чем. Я утверждать берусь:
Не Русь Ермолова нас покорила,
Кавказ пленила пушкинская Русь.

На лбу твоем алеющий кружок
Горит, как на письме печать, о Индия.
Я вскрыл конверт и по дорожкам строк
Иду, хочу тебя понять, о Индия.

Я вижу всюду нищие дома.
Я много писем получал, о Индия.
Но горестнее твоего письма
До сей поры я не читал, о Индия.

Вот Тадж-Махал. На этой башне старой
В далекие столетья при луне
Слагали песни пленницы Акбара
И плакали по отчей стороне.

Те песни и теперь не отзвучали,
Хоть от рожденья их прошли века.
Как долги и длинны пути печали!
Как радости дорога коротка!

Проносят жениха на свадьбе в Дели,
И музыканты проявляют прыть.
Родные лет пятнадцать скудно ели,
Копя гроши, чтоб свадьбу оплатить.

И молодым еще придется годы
Пот проливать, чтоб вылезть из долгов.
Порой свобода малого народа
Оплачена, как свадьба бедняков.

Когда б жестокосердье человечье
Могло бы превратиться в снег и лед,
Была бы на планете стужа вечной
От южных и до северных широт.

Когда бы стала доброта людская
Водою родниковой, то всегда
На всей земле от края и до края
Журчала бы прозрачная вода.

Порой мне кажется: я целина.
То прогибаюсь я от урожая,
То чахну я и сохну, не рожая
Ни колоска, ни стебля, ни зерна.

Мне мнится: — я хранилище зерна,
Оно от хлеба ломится порою,
Порой зимою в нем лишь ветер воет.
И всем грозит голодная весна.

Везде поэты ропщут, что стихов
Не ценят люди и не понимают,
И тещи разных стран своих зятьев
За невниманье к женам укоряют.

Равно клянут шоферы всей земли
Полицию со злобою привычной.
Я понял, что у всех людей земли
Гораздо больше сходства, чем различья.

Но никак понять мне не дано,
Почему порою так бывает —
И любовь, и правда, и вино
Тоже человека убивают.

Если бы сочувствие людей
Стать могло бы для голодных пищей,
На камнях калькуттских площадей
Не было б изможденных нищих.

Если бы сочувствие людей
Стать могло бы крышею огромной,
Камни истамбульских площадей
Не были бы домом для бездомных.

Когда-то в старину карали строго
Людей, дерзавших рисовать людей.
Считалось: подобает только богу
Все смертное творить рукой своей.

У человека много черт, которых
Не передаст ни краска, ни узор.
Ведь на картинках даже лес и горы
Бледнее истинных лесов и гор.

В Хиросиме этой сказке верят:
Выживает из больных людей
Тот, кто вырежет, по крайней мере,
Тысячу бумажных журавлей.

Мир больной, возьми бумаги тонкой,
Думай о бумажных журавлях,
Не погибни, словно та японка,
С предпоследним журавлем в руках.

Долго я ходил по белу свету.
Видел много совершенных книг.
А сама великая планета —
Рукопись, вернее, черновик.

Сколько в ней неправильных заглавий,
Сколько строчек заключают зло!
Вот бы все изъяны в ней исправить,
Все переписать бы набело.

Говорят, что раньше сотворенья
Прозвучало слово в первый раз.
Что в нем было: клятва ли, моленье?
Что в нем было: просьба ли, приказ?

Чтобы мир спасти от разрушенья,
Может, слово надо нам сейчас.
Пусть в нем будет клятва и моленье,
Пусть в нем будет просьба и приказ.

Что слепому все темно кругом,
Вовсе не безлунье виновато,
И не виновато поле в том,
Что живет крестьянин небогато.

Что зимой босому нелегко,
Стоит ли винить мороз проклятый?
Что людское горе велико,
В этом сами люди виноваты.

На уроке учитель мне глобус вручал.
Хоть порой и грешил я неверным ответом,
Не холодный картон я к груди прижимал,
А весь мир, уместившийся в глобусе этом.

Мир теперь умещается в сердце моем,
Он во мне весь как есть — от позора до славы.
Это в сердце моем дальний слышится гром,
И шумят города, и враждуют державы.

Я возвратился из далеких странствий,
И матери погибших сыновей
Спросили, не встречал ли дагестанцев
На дальних берегах чужих морей.

И согрешил я ложью неподсудной,
Сказал: мол, встретился земляк один.
И матери замолкли, веря смутно,
Что это их давно пропавший сын.

За синим океаном, в дальней дали,
Я видел розы дивной красоты,
Мне каждый раз они напоминали
Цадинские весенние цветы.

За морем люди с разным цветом кожи
Мне часто улыбались, и всегда
Я был уверен, что они похожи
На аульчан из нашего Цада.

Уж двадцать лет, как двое братьев милых
Погибли в неизвестном мне краю,
И двадцать лет во сне на их могилах
Я — третий брат — стою и слезы лью.

Весь мир исколесив, сумел понять я:
В любом краю земли, в любой стране
Все люди мира — тоже третьи братья
Погибших и пропавших на войне.

Шар земной, для одних ты арбуз. На куски
Разрезают тебя и кромсают зубами.
Для других ты — лишь мяч, и, толпясь, игроки
То хватают тебя, то пинают ногами.

Шар земной для меня не арбуз и не мяч.
Шар земной, для меня ты — лицо дорогое,
Я слезинки твои утираю — не плачь,
Кровь смываю твою и пою над тобою.

В горах у нас, — так люди говорят, —
Была межа границею наделов,
Но если вдруг обрушивался град,
Сметая все, на межи не глядел он.

Разделена границами земля,
Но если град иль буря разразится,
Они не спросят, чьи это поля,
И не посмотрят, где идет граница.

Летят по небу голубые птицы.
Пытаюсь я их сосчитать с земли;
Две, три, четыре, десять, двадцать, тридцать…
Не досчитал, все расплылось вдали.

Как стая птиц, летят года за горы,
Я их считаю, провожая вдаль:
Два, три, четыре, десять, двадцать, сорок…
И не понять мне, стая велика ль.

И снова, снова черный ворон ищет
Жилье, откуда не выходит дым.
Как вестник смерти кружит над жилищем,
Покинутым хозяином своим.

О люди, пусть ваш дом достатком дышит,
Пусть озарят его покой и труд,
Пусть не кружится воронье над крышей,
Пусть ласточки над крышей гнезда вьют.

Я побывал под тысячью созвездий,
Я видел мир, лежащий под луной.
И мир большой, который я изъездил,
Теперь повсюду следует за мной.

Сейчас светает, я лежу в больнице.
Я тяжко болен вот уж много дней,
И мир огромный, что во мне таится,
Лежит со мною: он меня больней.

Стремились люди в солнечные дали
И оставляли холмики могил,
Еще под Перекопом умирали
Те, кто дорогу к звездам проложил.

Достигли дальних звезд не все герои,
И, Валя Терешкова, ты склонись
Над прахом Лизы и могилой Зои,
Без них и ты бы не взлетела ввысь.

О нашем крае всем краям подлунным
Я, как хотелось, рассказать не мог,
С собой носил я полные хурджины,
Да вот беда — их развязать не мог.

И звонкой песни на родном наречье
Я о подлунном мире спеть не мог.
Я кованый сундук взвалил на плечи,
Но сундука я отпереть не мог.

Весь мир исколесив, сумел понять я:
В любом краю земли, в любой стране
Все люди мира — тоже третьи братья
Погибших и пропавших на войне.

Капли на щеки поэта упали.
На правой щеке его и на левой.
То капля радости, капля печали.
Слезинка любви и слезинка гнева.

Две маленькие капли, чисты и тихи,
Две капли бессильны, пока не сольются,
Но, слившись, они превратятся в стихи,
И молнией вспыхнут, и ливнем прольются.

Я видел все, объездив белый свет:
Картины, корабли и храмы божьи.
И говорили мне: «Такого нет,
Чего содеять человек не может!»

Я шел, я видел: рушились в огне
Картины, корабли и храмы божьи.
«Такого нету, — говорили мне, —
Чего содеять человек не может!»

Птицы, оперившись, улетают,
Прочь спешат из отчей стороны.
И порою люди умирают
Не на той земле, где рождены.

Человек живет и вдаль стремится,
Хочет он догнать свою мечту.
Так и умирает, словно птица,
Сердце надорвавши на лету.

Помню, я в чужом краю гостил,
Видел, как поэты состязались,
Как друг друга, не жалея сил,
Перепеть любой ценой старались.

Был мне непонятен этот спор.
Что за блажь перепевать друг друга!
Сильному уступишь — не позор,
Слабого осилишь — не заслуга.

Есть друзья, что не клянутся в дружбе,
Но они с тобой в твой черный час.
Чувство дружбы — свято, и не нужно
В верности божиться всякий раз.

Есть поэты, что писать не смеют
И не написали ни строки…
Мудрые, они не разумеют
Тех из нас, что, снявши с неба, клеют
Звезды на бумажные листки.

Сперва тебя я другом называл,
Но был ты лишь лжецом себялюбивым,
Потом, что ты мне враг, я полагал,
Ты оказался подлецом трусливым.

Ну что ж, не плачу я, судьбу кляня,
С тобой не знаясь нынче, как бывало.
На свете, слава богу, у меня
И без твоей вражды врагов немало!

Оставьте одного меня, молю,
Устал я от дороги и от шума,
Я на траве, как бурку, расстелю
Свою заветную мечту и думу.

О люди, подойдите же ко мне,
Возьмите в путь, — я никогда не думал,
Что будет страшно так наедине
С моей мечтой, с моей заветной думой.

Однажды утром мать меня спросила:
«Сынок, скажи мне, быть ли вновь войне?
Я нынче слезы видела во сне,
Я слышу шум, я двери затворила».

«Не бойся, мама, этот шум иль шорох
Пускай твоих не беспокоит снов:
То жабы квакают в своих гнилых озерах
И напугать хотят степных орлов».

Утро и вечер, солнце и мрак –
Белый рыбак, черный рыбак.
В мире как в море; и кажется мне:
Мы, словно рыбы, плывем в глубине.

В мире как в море; не спят рыбаки,
Сети готовят и ладят крючки.
В сети ли ночи, на удочку дня
Скоро ли время поймает меня?

«Радость, помедли, куда ты летишь?»
«В сердце, которое любит!»
«Юность, куда ты вернуться спешишь?»
«В сердце, которое любит!»

«Сила и смелость, куда вы, куда?»
«В сердце, которое любит!»
«А вы-то куда, печаль да беда?»
«В сердце, которое любит!»

Люди, мы утром встаем и смеемся.
Разве мы знаем, что день нам несет?
День настает, мы клянем и клянемся;
Смотришь, и вечер уже у ворот.

Наши сокровища – силу и смелость –
День отнимает у нас, уходя…
И остается спокойная зрелость –
Бурка, надетая после дождя.

Даже те, кому осталось, может,
Пять минут глядеть на белый свет,
Суетятся, лезут вон из кожи,
Словно жить еще им сотни лет.

А вдали в молчанье стовековом
Горы, глядя на шумливый люд,
Замерли, печальны и суровы,
Словно жить всего им пять минут.

Когда пороком кто-то наделен,
Мы судим, и кричим, и негодуем,
Мы пережитком дедовским времен
Все худшие пороки именуем.

Тот карьерист, а этот клеветник,
Людей клянущий в анонимках злобных.
Но деды здесь при чем? Ведь наш язык
В те времена и слов не знал подобных!

На сабле Шамиля горели
Слова, и я запомнил с детства их:
«Тот не храбрец, кто в бранном деле
Думает о последствиях!»

Поэт, пусть знаки слов чеканных
Живут, с пером твоим соседствуя:
«Тот не храбрец, кто в деле бранном
Думает о последствиях!»

Не верю в чудеса и провидение,
Но пусть вступает смерть в свои права,
Пускай возьмет меня в свои владения
И, взяв, отпустит года через два.

Чтоб, возвратившись из предела дальнего,
Я мог оставленное оглядеть,
К тебе вернуться, если ты печальная,
А если нет, так снова умереть.

Кипит котел, но пища не готова,
Судить о ней пока что не пора,
Поскольку вкус хинкала или плова
Нельзя узнать по запаху костра.

Пандур играет то сильней, то тише,
Но не спеши с сужденьем, погоди.
Покуда слов ее ты не услышал,
О песне торопливо не суди.

В ауле созывают джамаат,
Пусть праздник будет после трудных буден.
Сперва, как полагается, доклад,
Потом веселье: и пандур, и бубен.

Проходит время, тянется доклад
Об алкоголе, о труде, о счастье,
Не слыша бубна, и пандуры спят,
А люди ждут художественной части.

Вина приготовь, сухарей захвати –
Поделишься с другом в пути,
С собою кинжал поострей захвати –
Спокойнее будет идти!

Я вышел в дорогу, я вышел давно,
Лишь песню с собою взял.
С друзьями она – сухари и вино,
С врагами она – кинжал.

Пусть море говорит, а ты молчи,
Не изливай ни радости, ни горя.
Великий Данте замолкал в ночи,
Когда у ног его плескалось море.

Людьми заполнен берег или пуст,
Дай морю петь, волнам его не вторя.
И Пушкин – величайший златоуст –
Молчал всегда, покамест пело море.

Я у окна сижу дождливым днем.
За стеклами туман; на стеклах капли.
Дождь льет и льет, омыто все дождем:
Вдали хребты, вблизи дворцы и сакли.

Невидимо за сеткою густой
Ни то, что далеко, ни то, что ближе, —
Льет дождь, и, кроме жизни прожитой,
Закрыв глаза, я ничего не вижу.

Поэт, пусть знаки слов чеканных
Живут, с пером твоим соседствуя:
«Тот не храбрец, кто в деле бранном
Думает о последствиях!»

Поэма окончена. Соткан ковер.
Но хвастать пока погодите:
Расправьте углы, оглядите узор,
Отрежьте торчащие нити.

Поэма дописана. Клин яровой
Запахан, но труд свой вчерашний
Еще огляди и пройди бороздой –
Остались огрехи на пашне.

Сидели старцы, сдвинув бурки с плеч.
Когда я слышал речи их и споры,
Я понимал, что, вдруг обретши речь,
Друг с другом так же говорили горы.

Когда я утром слышал смех детей,
Который оглашал весельем дали,
Я думал, речки родины моей,
Обретши речь, вот так бы лепетали.

«Ты играть разучилась, зурна.
Где былая певучесть и сила?»
«Нет, как исстари, песня звучна,
Это уши тебе заложило».

«Ты, зурна, мне теперь не мила,
Ты поешь равнодушней, чем пела».
«Я осталась такой, как была,
Это сердце твое очерствело!»

Рокочут ручьи, и гремит водопад,
Вдали исчезая где-то,
Смеются потоки, и реки шумят,
Как подвыпившие поэты.

Зачем ты шумишь и смеешься, вода,
Навеки свой край покидая?..
Я с печалью всегда, я молча всегда
Ухожу из родного края.

Много чувств бурлит в моей груди,
До сих пор ни с кем не разделенных.
Слов немало спит в моей груди
Лучше слов, уже произнесенных.

Выросший на зависть всем цветам
Дорогой цветок держу под спудом.
Золото, что я еще раздам,
Прячу в тайнике еще покуда.

Писал поэт стихи жене:
«Ты свет мой, и звезда, и зорька.
Когда ты рядом – сладко мне,
Когда тебя не вижу – горько!»

Но вот жена – звезда и свет –
Явилась, встала у порога.
«Опять ты здесь, — вскричал поэт, —
Дай мне работать, ради бога!»

Песня о любви большой
Не бывает велика.
Чувство краткое порой
Долгую рождает речь.

Сделав круг, орел степной
Улетает в облака.
Чтоб чирикать день-деньской,
Прилетает воробей.

Нетрудно в горе слезы проливать,
Но слезы в час беды сдержать трудней.
Прошедшее нетрудно проклинать,
О нем правдиво рассказать трудней.

Как гости, годы к нам приходят в дом,
И так бывает, — кто ж тому виной? –
Гостей хвалой встречаем, а потом
Клеймим и проклинаем за спиной.

Эй, человек с широкою спиной,
Уйди, не стой перед моим окном,
Не заслоняй собою свет дневной,
Уйди, не стой перед моим окном.

Там в мире – горы снежной белизны,
Там в море – парус в мареве дневном,
А мне видна лишь тень твоей спины,
Уйди, не стой перед моим окном!

Если дни – стволы древес,
Жизнь людская – это лес.
Сколько уж погублено, много ль еще не срублено
Деревьев в лесу моем?

Если день – один скакун,
Жизнь людская – весь табун.
Сколько их разбежалось, а много ль еще осталось
Коней в табуне моем?

Вот я у камина в доме дедовом,
Где огня давно не зажигали,
Кто когда-то здесь сидел-беседовал,
Те сюда воротятся едва ли.

Но во тьме темнеют камни сонные,
И садятся в полукруг мужчины,
Памятью моею озаренные,
Словно прежним пламенем камина.

Напрасно плачешь ты, меня ревнуя,
Несправедливо ты меня коришь.
Я, может быть, и вспомню ту, другую,
Когда мне ты обиду причинишь.

Верь, не она – хоть ты ее не хвалишь –
В моей судьбе играет злую роль.
Она и помнит обо мне тогда лишь,
Когда другой ей причиняет боль.

Кажется мне: все тускнеет и старится.
Все, что мне нравится, все, что не нравится,
Все разрушается день ото дня,
Все изменяется, кроме меня.

Жизнь отрезвляет нас время от времени,
Возраст карает нас время от времени:
Больно, когда замечаешь ты вдруг,
Как постарел твой ровесник и друг.

Горной речки глупая вода,
Здесь без влаги трескаются скалы,
Почему же ты спешишь туда,
Где и без тебя воды немало?

Сердце, сердце, мне с тобой беда,
Что ты любящих любить не хочешь?
Почему ты тянешься туда,
Где с тобою мы нужны не очень?

«О горная речка с крутым водопадом, Как мог перейти я твой бурный поток?» «Когда бы не песня, не спутник твой рядом, Вовек ты меня одолеть бы не смог».

*

Я хочу, чтобы люди давали ответ На эти вопросы всегдашние: «Холодно вам?» — «Нет» «Страшно ли вам?» — «Не страшно».

Я шел по земле, где беда и нужда, Встречал я людей озабоченных. «Холодно вам?» — «Да». «Голодно вам?» — «Да». «Страшно ли вам?» — «Очень».

*

Компрессы, шприцы и кислород из трубки, Воюют жизнь и смерть, и до утра Хлопочет, словно белая голубка, У изголовья моего сестра.

О песнь моя, написанная кровью, Мучительно я думаю порой: Ты хоть однажды в чьем-то изголовье Была ли милосердною сестрой?

*

Наш мир — корабль. Он меньше и слабей Его одолевающего шквала. И в трюмах много женщин и детей, А тех, кто может плавать, очень мало.

И если вспыхивает на борту вражда, И если драку матросня затеет, Что станет с кораблем, что ждать тогда Всем слабым, всем, кто плавать не умеет?

*

Смирись, Кавказ, идет Ермолов. А. Пушкин

Нет, не смирялись и не гнули спины Ни в те года, ни через сотню лет Ни горские сыны, ни их вершины При виде генеральских эполет.

Ни хитроумье бранное, ни сила Здесь ни при чем. Я утверждать берусь: Не Русь Ермолова нас покорила, Кавказ пленила пушкинская Русь.

*

На лбу твоем алеющий кружок Горит, как на письме печать, о Индия. Я вскрыл конверт и по дорожкам строк Иду, хочу тебя понять, о Индия.

Я вижу всюду нищие дома. Я много писем получал, о Индия. Но горестнее твоего письма До сей поры я не читал, о Индия.

*

Вот Тадж-Махал. На этой башне старой В далекие столетья при луне Слагали песни пленницы Акбара И плакали по отчей стороне.

Те песни и теперь не отзвучали, Хоть от рожденья их прошли века. Как долги и длинны пути печали! Как радости дорога коротка!

*

Проносят жениха на свадьбе в Дели, И музыканты проявляют прыть. Родные лет пятнадцать скудно ели, Копя гроши, чтоб свадьбу оплатить.

И молодым еще придется годы Пот проливать, чтоб вылезть из долгов. Порой свобода малого народа Оплачена, как свадьба бедняков.

*

Когда б жестокосердье человечье Могло бы превратиться в снег и лед, Была бы на планете стужа вечной От южных и до северных широт.

Когда бы стала доброта людская Водою родниковой, то всегда На всей земле от края и до края Журчала бы прозрачная вода.

*

Порой мне кажется: я целина. То прогибаюсь я от урожая, То чахну я и сохну, не рожая Ни колоска, ни стебля, ни зерна.

Мне мнится: — я хранилище зерна, Оно от хлеба ломится порою, Порой зимою в нем лишь ветер воет. И всем грозит голодная весна.

*

Везде поэты ропщут, что стихов Не ценят люди и не понимают, И тещи разных стран своих зятьев За невниманье к женам укоряют.

Равно клянут шоферы всей земли Полицию со злобою привычной. Я понял, что у всех людей земли Гораздо больше сходства, чем различья.

*

Если бы сочувствие людей Стать могло бы для голодных пищей, На камнях калькуттских площадей Не было б изможденных нищих.

Если бы сочувствие людей Стать могло бы крышею огромной, Камни истамбульских площадей Не были бы домом для бездомных.

*

Когда-то в старину карали строго Людей, дерзавших рисовать людей. Считалось: подобает только богу Все смертное творить рукой своей.

У человека много черт, которых Не передаст ни краска, ни узор. Ведь на картинках даже лес и горы Бледнее истинных лесов и гор.

*

В Хиросиме этой сказке верят: Выживает из больных людей Тот, кто вырежет, по крайней мере, Тысячу бумажных журавлей.

Мир больной, возьми бумаги тонкой, Думай о бумажных журавлях, Не погибни, словно та японка, С предпоследним журавлем в руках.

*

Долго я ходил по белу свету. Видел много совершенных книг. А сама великая планета — Рукопись, вернее, черновик.

Сколько в ней неправильных заглавий, Сколько строчек заключают зло! Вот бы все изъяны в ней исправить, Все переписать бы набело.

*

Говорят, что раньше сотворенья Прозвучало слово в первый раз. Что в нем было: клятва ли, моленье? Что в нем было: просьба ли, приказ?

Чтобы мир спасти от разрушенья, Может, слово надо нам сейчас. Пусть в нем будет клятва и моленье, Пусть в нем будет просьба и приказ.

*

Что слепому все темно кругом, Вовсе не безлунье виновато, И не виновато поле в том, Что живет крестьянин небогато.

Что зимой босому нелегко, Стоит ли винить мороз проклятый? Что людское горе велико, В этом сами люди виноваты.

*

На уроке учитель мне глобус вручал. Хоть порой и грешил я неверным ответом, Не холодный картон я к груди прижимал, А весь мир, уместившийся в глобусе этом.

Мир теперь умещается в сердце моем, Он во мне весь как есть — от позора до славы. Это в сердце моем дальний слышится гром, И шумят города, и враждуют державы.

*

Я возвратился из далеких странствий, И матери погибших сыновей Спросили, не встречал ли дагестанцев На дальних берегах чужих морей.

И согрешил я ложью неподсудной, Сказал: мол, встретился земляк один. И матери замолкли, веря смутно, Что это их давно пропавший сын.

*

За синим океаном, в дальней дали, Я видел розы дивной красоты, Мне каждый раз они напоминали Цадинские весенние цветы.

За морем люди с разным цветом кожи Мне часто улыбались, и всегда Я был уверен, что они похожи На аульчан из нашего Цада.

*

Уж двадцать лет, как двое братьев милых Погибли в неизвестном мне краю, И двадцать лет во сне на их могилах Я — третий брат — стою и слезы лью.

Весь мир исколесив, сумел понять я: В любом краю земли, в любой стране Все люди мира — тоже третьи братья Погибших и пропавших на войне.

*

Шар земной, для одних ты арбуз. На куски Разрезают тебя и кромсают зубами. Для других ты — лишь мяч, и, толпясь, игроки То хватают тебя, то пинают ногами.

Шар земной для меня не арбуз и не мяч. Шар земной, для меня ты — лицо дорогое, Я слезинки твои утираю — не плачь, Кровь смываю твою и пою над тобою.

*

В горах у нас, — так люди говорят, — Была межа границею наделов, Но если вдруг обрушивался град, Сметая все, на межи не глядел он.

Разделена границами земля, Но если град иль буря разразится, Они не спросят, чьи это поля, И не посмотрят, где идет граница.

6 августа отмечается День Хиросимы – Всемирный день
борьбы за запрещение ядерного оружия. 

       6 августа 1945 года самолет
Б-29 «Энола Гей» американских ВВС под командованием полковника Тиббетса сбросил
бомбу «Малыш» на Хиросиму. А через три дня, 9 августа 1945 года, самолет Б-29
«Бокскар» под командованием полковника Чарльза Суини сбросил бомбу на Нагасаки.
Общее количество погибших только при взрыве составило от 90 до 166 тысяч
человек в Хиросиме и от 60 до 80 тысяч человек — в Нагасаки. И это не все — от
лучевой болезни скончалось около 200 тысяч человек. Весь мир облетела пронзительная история девочки из Хиросимы
Садако Сасаки, умершей в 1955 году от лейкемии — одного из последствий
облучения. Уже находясь в больнице, Садако узнала о легенде, согласно которой
человек, сложивший тысячу бумажных журавликов, может загадать желание, которое
обязательно исполнится. Желая выздороветь, Садако стала складывать журавликов
из любых попадавших в её руки кусочков бумаги, но успела сложить только 644 журавлика. 

       Хиросима стала символом борьбы против оружия массового уничтожения. День Хиросимы стал отмечаться международным сообществом как Всемирный
день борьбы за запрещение ядерного оружия. В самом городе в этот день ежегодно
проходит церемония памяти.

Хиросима

Город
прославился так:

Вышел
военный чудак,

старец
с лицом молодым.

«Парни,-

сказал
он, –

летим!

Мальчики,
время пришло,

Дьявольски
нам повезло!..»

В семь
сорок девять утра

все
было так, как вчера.

«Точка…-

вздохнул
офицер, –

чистенько
вышли на цель…»

В
восемь двенадцать утра

сказано
было:

«Пора!..»

В
восемь пятнадцать, над миром взлетев,

взвыл
торжествующе

дымный
клубок!

Солнце
зажмурилось,

похолодев.

Вздрогнули
оба:

и
«боинг»,

и
бог!..

Штурман
воскликнул: «Ой, как красиво!..»

В эту
секунду в расплавленной мгле

рухнули

все
представленья о зле.

Люди
узнали, что на Земле

есть
Хиросима.

И нет
Хиросимы.

Р.
Рождественский

Хиросима
– большая беда

Это было давно, уже
очень давно…

Смерть гуляла, не зная
предела.

Было все сметено, было
все сожжено,

Только кладбище здесь
уцелело…

Хиросима —

это
значит большая беда.

Хиросима…

целый
мир приезжает сюда.

Хиросима

не
должна повториться никогда!

Снова в злобных руках
сжатой смерти полно.

Надо даже дышать
осторожно.

Это было давно, уже
очень давно,

Только это забыть
невозможно.

Хиросима —

это
значит большая беда.

Хиросима…

Целый
мир приезжает сюда.

Хиросима

не
должна повториться никогда!

Л. Ошанин

Баллада о
вечной бессоннице

Рекламы в небе мечутся,

Бросая людям вызов.

Закрыты шторы наглухо,

Погашен телевизор.

Фонарь в подъезде светится

Дремотно и устало,

Как будто им проглочена

Таблетка нембутала.

Летит планета спящая

По заданной орбите.

Военный лётчик Изерли,

Чего же вы не спите?

Такая пытка, кажется,

Почти невыносима:

Опять пред вами в сумраке

Пылает Хиросима.

Огонь бежит по улице,

Подёргиваясь жутко, –

Как человек, от ужаса

Лишившийся рассудка.

Живые вместе с мёртвыми

Лежат в одной могиле,

Мечтая, как о милости,

Чтоб их похоронили.

Идут, шатаясь, женщины,

Идут, как скорбь немая,

Лохмотья обгорелые

Стыдливо прижимая.

Бредёт толпа в отчаяньи,

Смутна и молчалива.

И только мгла колышется

Над эпицентром взрыва.

Вы всё в уме считаете,

Вы бром, как воду, пьёте.

Напрасные усилия —

Вы больше не уснёте.

И вот по чёрной лестнице,

Что вам давно знакома,

Вы ото всех украдкою

Выходите из дома.

Вы ловко заметаете

Свой след как можно чище.

Теперь в огромном городе

Сам чёрт вас не отыщет.

Пусть пропадёт всё пропадом –

Сегодня вы не в духе.

Напрасно улыбаются

Ночные потаскухи.

Вы смотрите с брезгливостью,

По городу шагая,

И вас совсем не радует

Любовь недорогая.

В бутылках с этикетками

Мелькают чьи-то лица.

Но вам сегодня, Изерли,

Не хочется напиться.

Залезть ли вам к мильонщику,

Алмазом взрезав окна,

Иль, может быть, на улице

Кого-нибудь прикокнуть?

Вступить ли в бой с полицией,

Ведя огонь с колена?

Иль просто двинуть по уху

Мордатого бармена?

Иль, может, рваной тряпкою

Заткнувши рты пижонам,

Пошарить в сейфе банковском

Фонариком зажжённым?

На площади, где светится

Дежурная аптека,

Скитается Раскольников

Космического века.

Ещё и ночь не минула,

Но вас уже хватились.

Уже по следу вашему

Несется чёрный «виллис».

Слепя вас, будто молнии,

В лицо вам светят фары.

«Ату его! Ату его!» –

Гогочут санитары.

С глубоким знаньем техники,

По правилам науки

Вам люди в белых фартуках

Заламывают руки.

И вот вы снова в намертво

Привинченной кровати, –

В особом отделении,

В тринадцатой палате.

Вам местные хозяева

Не делают поблажки.

Они кладут вас баиньки

В смирительной рубашке.

Чтоб вы лишились памяти

И стали вновь покорным,

Вас пеленают в простыни

И пичкают снотворным.

Над полутёмным городом

Луна стоит в зените.

Военный летчик Изерли,

Чего же вы не спите?

Как в годы затемнения,

Висят на окнах шторы.

Склонившись над баранками,

Уныло спят шоферы.

Спят мойщики автобусов,

Спят фабриканты стали.

Спят те, кто утром в августе

В полёт вас посылали.

Спят гангстеры и маклеры,

Пройдохи и прохвосты.

Под маской косметической

Уснули кинозвёзды.

За целый день намаявшись,

В отеле спит прислуга.

Все города уснувшие

Похожи друг на друга.

А вам опять мерещится

В багровом нимбе дыма

Разбитая, распятая

Слепая Хиросима.

Бредут, шатаясь, женщины

В потоке человечьем,

И так глаза их выжжены,

Что им и плакать нечем.

На базах спят ракетчики.

Спит каждая квартира.

Лишь вы не спите, Изерли, –

Больная память мира.

М. Матусовский

В эпицентре взрыва

В туманное утро улица
безлюдна и молчалива.

Один, запрокинув
голову, стою в эпицентре взрыва.

Брожу по пустому
зданию, где все для меня не внове,

Где ржавые балки
держатся почти что на честном слове.

Ведь в мире я много
странствовал и видел одно и то же:

Селенья повсюду разные,
развалины — все похожи.

Как будто само
забвение, сквозь кладку взошла крапива.

Чужою бедой
настигнутый, стою в эпицентре взрыва.

Здесь с крыш, словно
ткань истлевшая, ободрана черепица.

Здесь — все, что
Эйнштейну виделось, когда старикам не спится.

Здесь люди бежали к
берегу в огне и протяжном гаме,

И смерть, как волна по
озеру, отсюда пошла кругами.

И сам я от места этого
сегодня веду отсчеты,

Как будто шестого
августа я здесь потерял кого-то.

Лежит земля
предрассветная, беспомощна и любима.

Какое грозит ей в
будущем паденье гемоглобина!

Каких ей от женщин
завтрашних придется принять уродцев,

Как много ей надо
мучиться, как долго еще бороться!

Здесь стены чернеют
шаткие и купол торчит железный,

Как будто он тоже
корчится от мук лучевой болезни.

Здесь все, что убито
бомбою и все, что поныне живо…

Один на один с
человечеством стою в эпицентре взрыва.

М. Матусовский

Рисуют дети Хиросимы

Рисуют
дети Хиросимы,

Рисуют
грифелем и мелом.

Как
много точности и силы

В
рисунке этом неумелом.

О,
этот страх невыносимый,

Подобный
смертному удушью.

Рисуют
дети Хиросимы

Японской
кисточкой и тушью.

Дома
без глаз, людей без кожи,

Детей
и женщин некрасивых, –

Который
год одно и то же

Рисуют
дети Хиросимы.

Рисуют,
не жалея чёрных

И не
щадя багровых красок.

Рисуют
так ожесточённо,

Как
Гернику писал Пикассо.

Сестра
к груди прижала братца,

Слепят
глаза им хлопья сажи.

О,
только бы не разрыдаться

На
этом грустном вернисаже.

Страшней,
чем боль от подноготной,

Чем
гвоздь под пятками босыми, –

Свои
недетские полотна

Рисуют
дети Хиросимы.

Окантовать
их невозможно

И
застеклить не так-то просто.

Вы их
берите осторожно,

В них
тоже – стронций-девяносто.

Одно
изведав потрясенье,

Одним
виденьем одержимы, –

Как
пишут строки обвиненья,

Рисуют
дети Хиросимы.

М. Матусовский

* * *

Глыба
купола взлетает в небо косо,

Рыжий
берег неприступен и горист, –

Город,
бледный от лишений и лейкоза,

Я
прошёл через тебя не как турист.

Как я
вглядывался в лица этих зданий,

В эту
землю, что вставала на дыбы.

Ты не
только средоточие страданий,

Ты и
знамя, ты и лозунг для борьбы.

Перед
всем, что здесь убито и разбито,

Стиснув
зубы, мы в молчании стоим.

Значит,
всё-таки у мира есть защита,

чтоб
спасти его от новых хиросим.

С той
поры, как ты пылаешь негасимо,

Человечество
не знает забытья.

Хиросима,

Хиросима,

Хиросима,

Не
слабеет радиация твоя.

М. Матусовский

«Хиросима не должна повториться!»

Есть
слова, как раскалённый металл,

Как
бегущая по небу зарница…

Кто-то
углем на стене начертал:

«Хиросима
не должна повториться!»

Кто их
автор – неизвестный солдат

Или
врач из хиросимской больницы?

Иероглифы
на камне горят:

«Хиросима
не должна повториться!»

Что за
тени вслед за ними пришли?

Это
движется калек вереница.

Это
стонет всё уродство земли:

«Хиросима
не должна повториться!»

Это
шорох обожжённых ветвей

И
ростков, которым вверх не пробиться,

Это
голос нерождённых детей:

«Хиросима
не должна повториться!»

Над
кроватью наклоняется мать –

Матерям
в такие ночи не спится.

Как ты
первенца хотела б назвать?

«Хиросима
не должна повториться!»

Над
землёю не развеялся чад,

Он ещё
из-под развалин струится.

Даже
камни в Хиросиме кричат:

«Хиросима
не должна повториться!»

Выше
славы я б не знал на веку

И по
праву стал бы этим гордиться,

Если б
создал я такую строку:

«Хиросима
не должна повториться!»

Десять
заповедей дал тебе Бог,

Чтоб
блаженства в этом мире добиться.

Я
одной бы ограничиться мог:

«Хиросима
не должна повториться!»

М. Матусовский

Тысячи маленьких фонарей

Может
быть,

Это
души усопших теснятся,

Торопясь
нашу землю покинуть скорей?

Так
бывает,

Когда
движутся по Отагаве

Тысячи
маленьких фонарей.

Сколько
вспыхнуло

Этих
бумажных плошек, –

Не
пытайся подсчитывать их,

Оставь.

Люди
пишут на них имена погибших

И
потом

По
теченью

Пускают
вплавь.

Словно
это рождаются новые звёзды,

До сих
пор не известные никому.

Словно
тысячи маленьких привидений

Вереницей
идут

Сквозь
крутую тьму.

Словно
это

Из
глубин Отагавы

Затонувших
селений пробился свет.

Словно
ищут с фонариками друг друга

Люди,

которых
давно уже нет.

Вот
старик,

Схватившийся
за перила

И
вместе с перилами рухнувший вниз.

Это –
мальчик,

Не
дошедший до школы.

А это
– женщина,

Варившая
рис.

Это –
зеленщик со своею тележкой,

Это –
старуха, развешивавшая бельё,

Это –
красотка из соседнего дома,

А это
– клиент, задержавшийся у неё.

Это –
священник, моливший бога

И не
дождавшийся милости от него.

Это –
ребёнок,

Проснувшийся
на рассвете,

А это
– мать,

Укачивавшая
его.

Склеенные
из разноцветной бумаги,

Чем-то
подсвеченные изнутри,

Вдоль
всех берегов,

Через
всю Хиросиму

Движутся,
движутся фонари.

Я
давно наплевал на все суеверья

И
клянусь ни во что не верить впредь, –

Но
если не души усопших,

То что
же

В этих
фонариках может гореть?

М. Матусовский

Минута молчания

С
подступившим к горлу рыданьем сирены замрут

В
восемь часов пятнадцать минут.

Не
отправится скорый на Токио в очередной маршрут

В
восемь часов пятнадцать минут.

Остановится
Отагава, как холодный и мёртвый пруд.

На
пустых перекрёстках прохожие встанут случайные.

Это –
ровно в восемь часов пятнадцать минут

В
Хиросиме наступит минута молчания…

Как
будто бы на безмолвие её обрекли навсегда.

Как
будто бы азбуку страха должна начинать

с азов
она:

Восемь
десять – в кранах иссякла вода,

Восемь
одиннадцать – встали все поезда,

Восемь
двенадцать – электростанция парализована.

Тишина
в этот город вступает со всех сторон,

Каждый
дом и каждую улицу ей приходится брать

осадою.

Восемь
тринадцать – выключен телефон,

Восемь
четырнадцать – вдруг замолчало радио.

А что,
если этот город со всеми своими кварталами,

Со
всеми своими огнями, до обморока усталыми,

Со
всеми житейскими драмами,

С
гостиницами и храмами,

С
бензиновыми колонками, с неоновыми рекламами,

Со
всеми универмагами, банками и казино

На
самом деле не существует давно?

А что,
если в этом городе остались одни лишь тени –

Тени
домашних животных,

Тени
людей и растений,

Тени
таксомоторов,

Тени
трамвайных вагонов,

Тени
велосипедистов, лифтёров и почтальонов,

Тени
мужчин – побольше,

Тени
детей – поменьше,

Согбенные
тени старцев,

Изящные
тени женщин.

Разглядывать
эти оттиски хватит вам года на три, –

Как
будто бы мы очутились в большом теневом

театре.

Вот
шёл детский сад с прогулки – и на песчаной

стене

Осталась
целая стайка совсем небольших теней.

Вот
мусорщик шёл по чёрным дворам в обход

ежедневный
свой,

И его
худая, голодная тень застыла на мостовой.

Влюблённых,
настигнутых взрывом, мы и сейчас

узнаём

Их
тени, как и при жизни, тесно сидят вдвоём.

Тень
торгует в соседней лавочке, поливает в саду

сирень.

Тень,
сняв шапку, со мной здоровается – очень

вежливая
тень.

Но чьи
там новые тени являются нам из дымки,

Оттиснутые
в бетоне, как бледные фотоснимки?..

Как
пахнет горелой жестью, извёсткой и кирпичом.

Как
быстро в покинутый город вселяется одичание.

Нам
есть подумать над чем

И есть
припомнить о чём

В
минуту, когда в Хиросиме объявят минуту

молчания.

М. Матусовский

А знаете ли вы…

А
знаете ли вы, что и сегодня,

хоть
много лет с тех пор уже минуло,

имеете
вы полную возможность

увидеть
снова гибель Хиросимы?

Для
этого потребуется только

приобрести
билет в ближайшей кассе

на
право посещения музея.

И вот,
переходя от стенда к стенду,

разглядывая
сотни фотографий,

с
которых к вам взывает отовсюду

отчаянье
их поз, их ртов беззубость,

их
черепных коробок гололобость

и
темнота глазных бездонных впадин, –

тела
людей, прижавшихся друг к другу,

как
будто бы они, не расставаясь,

на
Страшный Суд прийти решили вместе;

и так,
переходя из залы в залу,

как по
ступенькам дантовского Ада,

знакомясь
с экспозицией музея,

вы
попадете в эту панораму.

Сначала
вам покажут Хиросиму

такой,
какой она была до взрыва:

зеленый
город в южной полудреме.

Игра
листвы и солнечного света.

Тенистые
шатры старинных сосен,

как
будто крыши синтоистских храмов.

И
путаница тесных переулков,

где
запросто готовят суп из моря…

И
вдруг истошно завопит сирена,

та
самая труба, что по преданью,

нам
возвестить должна конец вселенной.

И
вдруг в одно какое-то мгновенье

все
это канет без следа куда-то,

в
тартарары, ко всем чертям собачьим.

Исчезнут
все дома и все деревья,

исчезнут
все тона и все оттенки,

и все
затянет желтоватым мраком,

в
котором человеческие души

во
взвешенном летают состояньи.

Куда
бежать, куда отсюда скрыться?

Со
всех сторон к нам подступает пламя.

Уже
огонь заглядывает в окна,

отрезав
нам дороги к отступленью.

Уже
настолько раскалился воздух,

что
каждый вдох тебе дается с болью.

И на
пороге, брошенная всеми,

стоит,
качаясь, детская коляска.

И
кто-то с освежеванной спиною

в
беспамятстве бежит, ища спасенья,

как
будто в медицинском институте

вдруг
ожило наглядное пособье…

Скорей,
скорей! Нам что-то надо сделать.

Кого-то
звать, кому-то дозвониться.

Разбить
кулак о запертые двери.

В
конце концов, погибнуть, если надо…

Ведь
даже и сейчас, в минуты эти,

пока я
разговариваю с вами,

пускай
не наяву, а на экране,

но,
вновь и вновь горя и не сгорая,

с
навязчивостью бреда повторяясь,

опять
сегодня гибнет Хиросима.

М. Матусовский

Умирает девочка Сакая

Летний
день, в окне её сверкая,

На
осколки мелкие дробится.

Умирает
девочка Сакая,

Умирает
в атомной больнице.

Устремлён
куда-то взгляд раскосый,

Словно
видит свет иного края.

И
чернеют на подушке косы,

С
девочкою рядом умирая.

Многое
знавала Хиросима,

И
такое здесь тогда случилось:

Мать
под сердцем девочку носила,

Девочка
под сердцем облучилась.

Глаз
над ней бессонных не смыкая,

Всё
плывут, плывут сиделок лица.

Умирает
девочка Сакая,

Умирает
в атомной больнице.

Умирает,
зубы сжав до боли,

Не ища
у взрослых состраданья,

Не
сумев диктант закончить в школе,

Не
назначив никому свиданья.

С
летним небом не успев проститься,

Умирает
так же незаметно,

Как в
полёте срезанная птица,

Как
свеча, погашенная ветром.

Все
слышней сапог армейских топот.

Кто-то
в цель «поларисы» наводит.

Где-то
Оппенгеймер, кончив опыт,

Из
лаборатории выходит.

С
каждою минутою бледнея,

Девочка
не в силах приподняться.

И уже
беспомощно над нею

Бедные
журавлики кружатся.

Кем-то
ей подаренные рыбки

В
банке суетятся бестолково.

На неё
с портрета без улыбки

Смотрит
Валентина Терешкова…

Вот
ведь у меня беда какая,

С ней
ничто, наверно, не сравнится.

Умирает
девочка Сакая,

Умирает
в атомной больнице.

М. Матусовский

Little boy

Little
boy, что значит по-английски

Мальчуган,
малыш или малютка, –

Так её
назвал остряк армейский,

Генерал,
лишившийся рассудка.

Эту
шутку высшему начальству

Доложили
не без опасенья.

Видно,
там она пришлась по вкусу

И
вошла в штабные донесенья.

У
младенца появились зубки,

Вот уж
он не хочет манной кашки,

Вот
уже он изъявил желанье

С
целым миром поиграть в пятнашки.

Судороги
сотрясают землю,

За
порогом ночь стоит слепая.

Это
Little boy в войну играет,

Все
свои игрушки рассыпая.

Кончено,
теперь уже не сделать

По
горящей улице ни шагу.

Пламя
вырывается из окон,

Образуя
бешеную тягу.

Женщины
бегут к речному спуску,

Бросив
всё в беспамятстве и спешке.

В
колыбелях умирают дети,

Почернев
в огне, как головешки.

Рушатся
бесшумно стены зданий,

Молча
дым ползет оп виадукам, –

Словно
это начал передачу

Телевизор
с выключенным звуком.

Кто-то
встал, прислушиваясь к гулу,

Кто-то
по ночам кричит спросонок.

И по
свету первыми шагами

Ходит
термоядерный ребёнок.

Он
идёт, дорог не выбирая.

Он
идёт, тяжёлый и неловкий.

И
двадцатый век не сводит взгляда

С
острия его боеголовки.

М. Матусовский

Тень человека

Словно
контуженный взрывной волною,

Вижу
всё неотчётливо, как во сне.

Что ты
стоишь, что ты стоишь предо мною,

Тень
человека на обгорелой стене?

Всюду
рваные глыбы, куски штукатурки и голая дранка.

Вереницы
развалин похожи на недобитых калек.

Только
это пятно на стене хиросимского банка

Подтверждает,
что когда-то здесь был человек.

Кем он
стал? Горсткой пыли, в пространстве носимой,

Или
маленьким камнем, откопанным нами в золе,

Или
облаком дыма, стоящим над Хиросимой,

Или
чёрным дождем, убивающим все на земле?

Вы
знавали его, вы, наверно, встречались с ним где-то,

С ним
советовались и спорили, оставаясь наедине.

Это
он, твой любимый. Ты его не узнала, Джульетта?

Обними
эту тень на обожженной стене.

Чёрный
дождь все сильней, все зонты уже в чёрных накрапах.

Никогда
эти пятна не отстирываются на полотне.

Ты
боишься, малыш, ты хотел бы увидеться с папой?

Подойди,
поцелуй эту тень на песчаной стене…

Говорят,
были в мире дома и тома в переплётах из кожи,

Партитуры
симфоний, рождавшихся в тишине.

Но
Шекспир, и Толстой, и Бетховен – все то же,

Только
тень человека на обгорелой стене?!

Все
здесь в полном порядке. Ни гари, ни пепла недавнего ада.

Город
кажется новым и благополучным вполне.

Что же
надо тебе, что ж от меня тебе надо,

Тень
человека на обгорелой стене?

М. Матусовский

Баллада о хиросимской любви

Любовь,
нам твой язык давно известен,

Давно
знаком твой каждый жест и взгляд.

Они
вдвоём, они сегодня вместе, —

И это
всё как сотни лет, как двести,

Как
миллионы лет тому назад.

И эта
ночь, к которой не вернуться,

Как
нет возврата к молодым годам.

И этот
страх друг к другу прикоснуться,

Как
будто к оголенным проводам.

Одновременно
близость и далёкость,

Боязнь
остаться вдруг наедине.

И эта
удивительная лёгкость,

Как
будто вы летаете во сне.

Две
тени пролегли за парапетом,

В одно
соединившись существо.

И
столько книг написано об этом,

Что
мне уж не прибавить ничего.

Но
почему, как вспугнутая птица,

На все
его признания в ответ

Она
спешит лишь только отстраниться,

Упрямо
повторяя «нет» и «нет»?

Какая
их оледенила робость,

С
которой совладать не каждый б смог?

Какая
их разъединила пропасть,

Открывшаяся
вдруг у самых ног?

Как
много незаживших ран, как много

Тех
признаков, тех призраков ночных.

И если
даже кончилась тревога,

Ещё
отбоя не было для них.

Зачахшие
от тайного недуга,

Два из
гнезда сорвавшихся птенца,

Два
спутника, утративших друг друга,

Два
сломленных грозою деревца.

И нет
для них пристанища на свете,

И не
найти им участи иной.

Все
кажется, как будто кто-то третий

Стоит
у них незримо за спиной.

В кафе
напротив не смолкает пенье.

Вдоль
набережной лун восходит ряд.

Как
будто знаки светопреставленья,

Над
ними иероглифы горят.

Разделены
и все ж неразделимы,

Виновны
без какой-либо вины,

Они
уходят в сумрак Хиросимы,

Обручены,
облучены, обречены…

М. Матусовский

* * *

Мы
здесь ничего поначалу не встретили.

Давно
в этом небе померкла зарница.

Один
за другим выбывают свидетели.

За
давностью многое может забыться.

Что ж
давних костров расшевеливать тление,

Из
каждой развалины делая фетиш?

Пройди
этот город в любом направлении –

И даже
следов никаких не заметишь:

Лишь
эти домишки под ветхими кровлями,

Да эти
до плеч опаленные руки,

Да
белые губы, да лица бескровные,

Как
будто бы маски театра «Кабуки».

М. Матусовский

Возвращение

Четыре
парня с сигаретами, прилипшими к нижней губе,

С
воспаленными веками глаз бессонных,

Заглушив
свои двигатели, выпрыгнули на траву

В
тяжелых промасленных комбинезонах.

Они
шли, улыбаясь сами себе,

По
дороге, которая почему-то казалась им шаткой,

Довольные
отпуском на семь дней,

Своим
здоровьем и благополучной посадкой.

Они с
интересом следили за тем,

Как
летний зной растекается по низинам.

Они
жадно вдыхали воздух земли,

Пахнущий
полевыми цветами, травой и бензином.

Вокруг
них теснились бензозаправщики, грузовики

И
горбатые тени машин, готовые к взлёту.

Они
шли, чуть раскачиваясь, не спеша,

Как
люди, закончившие свою работу.

Ещё не
растаял в небе над головой

Белый
дымок выхлопного газа.

Их
командир всю дорогу молчал,

А
штурман насвистывал мелодию нью-орлеанского джаза.

Они
шли, с удовольствием чувствуя в этот час,

Как
пригрелось солнце на щеках их небритых,

Когда
уже в сводке кто-то писал:

Двести
тысяч раненых и убитых…

М. Матусовский

Мисс Хиросима

Не в
телевизоре и не в кино, —

Ясно и
зримо

Шла
нам навстречу в своем кимоно

Мисс
Хиросима.

Шла,
как скользит по прожилкам листа

Капля
живая.

Шла,
деревянною дробью гета

День
открывая.

Шла,
как восходит на небе заря,

Чуть
зарумянясь, —

Каждым
шажком своим как бы творя

Маленький
танец.

В чем
твоя тайна, ты только ответь,

В чем
твоя сила, —

Виши
японской весенняя ветвь,

Мисс
Хиросима?

Поднят
бровей наведенных излом

Так
удивленно.

Черные
косы над белым челом,

Будто
корона.

Сколько
парней, потерявших покой,

Сбила
ты с толку?

Кто
тебя легкой и дерзкой рукой

Вышил
по шелку?

Хочешь,
тебе расскажу я о том,

Как ты
красива, —

С
киноулыбкой и горестным ртом,

Мисс
Хиросима.

Пусть
не покрылась еще синевой

Девичья
кожа, —

Вся ты
на город трагический свой

Чем-то
похожа.

Ведь и
ему, погруженному в дым,

Ночью
не спится,

И у
него за фасадом любым

Что-то
таится.

Как ты
тревожно следишь за своей

Черною
прядкой.

Как ты
одна в кабинеты врачей

Входишь
украдкой.

Как ты
сжимаешь, с бедою шутя,

Губы
немые, —

Атомной
бомбы больное дитя,

Дочь
лейкемии.

Смерть,
как старуха, в простом кимоно,

Смотрит,
оскалясь.

Сколько
тебе еще жить суждено, —

Знает
анализ.

Пусть
у мужчин пробуждает любовь,

Завсить
— у женщин

Этих
сверкающих белых зубов

Дымчатый
жемчуг.

Смейся,
минутное счастье схватив,

Неотразима,

Смейся,
пока наведен объектив,

Мисс
Хиросима!

М. Матусовский

* * *

В Хиросиме этой сказке верят:

Выживает из больных людей

Тот, кто вырежет, по крайней мере,

Тысячу бумажных журавлей.

Мир больной, возьми бумаги тонкой,

Думай о бумажных журавлях,

Не погибни, словно та японка,

С предпоследним журавлём в руках.

Р. Гамзатов

Колокол Хиросимы

1

«Камень, срывающийся
со скалы,

Где ляжешь ты через
мгновенье?»

«В подножье горы,
где, цвéта золы,

Другие лежат каменья».

«Куда, моя песня,
летишь чуть свет

В багровом
предутреннем дыме?»

«К подножью холма
Незабытых Бед!»

«Где же такой?»

«В Хиросиме!»

«Песня моя, в
чужеземную даль,

Может, летишь ты без
нужды?»

«Нет, не чужда мне
чужая печаль,

Муки чужие не
чужды!»

«Песня,

           на свете так много утрат,

И мертвые
невоскресимы.

Что будешь ты
делать?»

«Бить стану набат

В колокол Хиросимы!»

Пусть на столбе он
гудит что есть сил,

Прикованный цепью
опорной,

Об аде,

           который не выдуман был,

А явью был рукотворной.

Бью в колокол этот
каждой строкой,

О том поведать
желая,

Как вдруг
испарившеюся рекой

Обернулась река
живая.

Плакальщиц мира
родная сестра,

Где в камень
впечатались тени,

Встала обуглившаяся
гора

Пред городом на
колени.

Молю услыхать
колокольный зов

Пламенем заживо
стертых.

Жаль, что господь не
доверил мне слов,

Что воскрешают из
мертвых.

Я заклинаю:

                  набатно гуди

Сквозь версты, и
лета, и зимы

У человечества в
каждой груди,

Колокол Хиросимы!

И Тихий заставь
грохотать океан,

И, все озаботив
режимы,

Решительно властвуй
над памятью стран,

Колокол Хиросимы!

Восстаньте,
исчезнувшие в огне.

Пусть кровь
заклокочет в аортах.

Колокол бьет, и
кажется мне —

Вы восстаете из
мертвых.

Мнете траву на
зеленых лугах,

Не тени, а смертные
люди.

Вновь пламя
разводите в очагах

И поклоняетесь
Будде.

Висят, как
игрушечные, сады.

У садовников лет в
запасе

Не меньше, чем
палочек для еды,

Зовутся которые
«хаси».

Не ломом железным —
гулкой строкой

Бью в колокол
воспоминаний.

Воскреснув на улице
городской,

Влюбленные ждут
свиданий.

Стучат очарованные
сердца,

Как прежде,

                  как прежде,

                                    как прежде.

И прозревают глаза у
слепца,

Отчаявшегося в
надежде.

Вижу: восстал из
могильных пластов,

Исполненный многообразья,

Сонм человеческий
всех возрастов,

Исчезнувший в
одночасье.

Люди,

         обличье у них не одно, —

И лик торжествует
над маской.

Смотрит на девушку в
кимоно

Парень с набедренною
повязкой.

С губ его сходит
молчанья печать

И — вырывается
слово.

Стрелки часов
заходили опять

Велением вещего
зова.

Стою в кругу
воскрешенного люда,

Вверху —
облака-пилигримы.

«Люди, скажите, кто
вы?

Откуда?»

«Мы люди из
Хиросимы!»

Плачу, но слезы не
застят мне глаз,

Сердце — открытая
рана.

«Кто вы?»

И вдруг мне послышался
глас:

«Мы люди из
Дагестана!»

Страны, задумайтесь!

Не для легенд

Бьет колокол где-то
близко.

«Кто вы?»

«Мы люди из графства
Кент!»

«Кто вы?»

«Мы люди из
Сан-Франциско!»

Насторожитесь!
Колокол бьет.

И видеть повсюду
должны мы

Журавлика,
выпущенного в полет

Девочкою Хиросимы.

Бумажный журавлик, в
небе плыви!

Взрыв атомный не
убывает.

Смерть —
белогвардейка:

                                      она в
крови

Шарики красные
убивает.

Слабенькой ручкой
отправленный в путь,

Журавлик,

               ведь люди спасимы!

Сегодня моим
Вергилием будь,

Девочка из Хиросимы.

2

Земной верстою и морскою милей

Печали не измерить все равно.

Веди меня, мой маленький Вергилий,

И посетим живых мы заодно.

Вот госпиталь,

                     где врач у
изголовья

Ровесницы твоей встречает ночь.

Угасшая сама от белокровья,

Вздыхаешь ты:

                     «Ей нелегко помочь».

Куда деваться от жестоких былей?

И мы идем вдоль стонущих палат.

За кругом круг.

                     Мой маленький Вергилий,

Веди меня сквозь этот белый ад.

У лучевой болезни стало в мире

Все больше жертв.

                          Кто в этом виноват?

Глянь: город словно сделал харакири, —

Разрезы от реклам кровоточат.

Через его распоротое чрево

Направимся, мой бедный проводник.

Куда пойдем мы — вправо иль налево?

А может быть, к могилам напрямик?

Здесь нам с тобой не нужен переводчик,

Прошли черту кладбищенских ворот,

И вздрагивает гейгеровскии счетчик:

От мертвых излучение идет.

«Оставь надежду всяк сюда входящий».

Над скорбным полем неземная сень,

И каждый человек, под ней лежащий,

Покинул мир в один и тот же день.

И в светопреставленье виноватых

Найти с тобой мы можем хоть сейчас.

Еще живет в Соединенных Штатах

Старик, отдавший дьявольский приказ.

Его изобличим мы без усилий.

Греми судейски, колокольный зык.

Веди меня, мой маленький Вергилий —

Сошедший с пьедестала проводник.

Пойдем в страну обожествленья денег.

Чтобы тебя воочью — не вдали —

Увидеть мог бы каждый соплеменник

Свихнувшегося Клода Изерли.

Пилот военный — в утро роковое

Он сбросил бомбу —

                               точен
и матёр.

И сотни тысяч — скопище людское —

С лица земли одною бомбой стер.

А если вдруг…

                   меж войн
прервется роздых

И разорвутся бомбы все…

                                     
 Тогда

Окажутся смертельными и воздух,

И хлеб, и соль, и розы, и вода.

Эй, люди, отрекитесь от идиллий,

Задуматься вам подан верный знак.

Жаль, я не Дант,

                     мой маленький Вергилий,

Он в колокол ударил бы не так.

Живым о жизни думать соприродней,

Согласен я, чтобы в кромешной мгле

И преисподняя осталась преисподней,

Лишь не было бы ада на земле.

Сама с собою никогда не ссорясь

И призванная быть сама собой,

Бей в колокол, труби, людская совесть,

Вставай на смертный, справедливый бой!

Всех наций, возрастов и всех фамилий

Буди людей, чтоб озарился мрак.

Жаль, я не Дант,

                     мой маленький Вергилий,

Тревогу он ударил бы не так.

И розы под названьем «ямабуки»

Вокруг желтеют каждый год подряд.

И ты к живым протягиваешь руки,

А рядом я печально бью в набат.

Р. Гамзатов

В Хиросиме

На
праздник в день двадцатилетних,

И
белогуба и смугла,

Всё
чуда до минут последних

Больная
девушка ждала.

О ней
печальную я повесть

Услышав,
содрогнулся сам.

Мне
рассказал её японец

По
имени Хаяма-сан.

И
временем неодолимы

Черты
содеянного зла.

И
входит в образ Хиросимы

Та
девушка, что умерла.

Был
худшим час её рожденья,

Когда
с заоблачных высот

Не
бомбу – светопреставленье

На
город сбросил самолёт.

И мать
с напевом колыбельным

В
своем безумье роковом

Поила
дочь уже смертельным,

Грудным,
сгоравшим молоком.

Её
напев, звучавший тонко,

Вдруг
оборвался и утих.

Двадцатилетняя
японка

Ушла,
как тысячи других.

Исчез
и Будда медногрудый

Над
испарившимся шоссе.

И в
городе, забытом Буддой,

Часы
остановились все.

А тот,
кто стал в подлунном мире

Несчастной
девочки отцом,

От
скорби сделал харакири

Пред
императорским дворцом.

Японии
кровинкой белой

Была
рождённая на свет.

Судьба
ей жить, осиротелой,

До
двадцати судила лет.

Как
этих лет для жизни мало!

С
недугом гибельным в крови

Она,
страдая, не познала

Ни
радости и ни любви.

Пилот,
бомбивший Хиросиму,

Не то
он спился, говорят,

Не то,
с тех пор принявший схиму,

Все
годы кается подряд.

В дома
его родных и присных

Пускай
все ночи досветла

Стучится
девушки той призрак,

Что в
Хиросиме умерла.

Ведь
мир, где от войны устали,

Ещё
походит на живот,

Распоротый
в немой печали

Близ
императорских ворот.

Р. Гамзатов

Дети мира

Чья там бродит тень
незримо,

От беды ослепла?

Это плачет Хиросима

В облаках из пепла.

Чей там голос в жарком
мраке

Слышен исступленный?

Это плачет Нагасаки

На земле сожженной.

В этом плаче и рыданьи

Никакой нет фальши,

Мир весь замер в
ожиданьи:

«Кто заплачет дальше?»

Дети мира, день не
розов,

Раз по всей планете

Бродит темная угроза,

Берегитесь, дети!

Н. Тихонов

Мёртвая девочка

Откройте,
это я стучу,

стучу
у каждого крыльца,

невидима
для ваших глаз:

нельзя
увидеть мертвеца.

Я в
Хиросиме умерла.

Года
идут, за годом год,

мне
было семь и нынче семь –

ребенок
мертвый не растет.

Огонь
мне волосы спалил,

потом глаза
заволокло,

и
горстью пепла стала я,

и
пепел ветром унесло.

Прошу
вас, но не для себя,

не
нужен мне ни хлеб, ни рис,

не
может даже сахар есть

ребенок,
что сгорел, как лист.

Поставьте
подпись, я прошу,

прошу
вас, люди всей земли,

чтоб
не сжигал огонь детей,

чтоб сахар есть они могли.

Назым Хикмет

Японский журавлик

Вернувшись
из Японии, пройдя немало верст,

Японского
журавлика товарищ мне привез,

И с этим
журавленочком история одна,

Про
девочку которая была облучена.

«Когда
увижу солнышко?» – спросила у врача.

А жизнь
тянулась тоненько, как на ветру свеча.

И врач
ответил девочке: «Придет еще весна,

И тысячу
журавликов ты сделаешь сама».

Но
девочка не выжила и вскоре умерла,

И тысячу
журавликов не сделала она.

Последний
журавленочек упал из детских рук –

И девочка
не выжила, как многие вокруг.

Тебе я
бумажные крылья расправлю,

Лети и
тревожь этот мир, этот мир,

Журавлик,
журавлик, японский журавлик,

Ты вечно
живой сувенир.

В. Лазарев

Хиросима

(отрывок из поэмы)

Слышите,
знаете, помните,

мира
потомки законные?

Нас
тишина вопросила,

в
души врываясь с силой

Грозным
набатом времени

Помните,
вы, современные?!

Помните?

Это
святыня,

стоном
звучащее имя

Хиросима!

Атомный
век.

Век
совершенства?

Ц-и-в-и-л-и-з-а-ц-и-я

рай
и блаженство?

Век
кибернетики, век электроники…

И
лишь в музее пугает нас дротиком

Честный
дикарь, предлагая сразиться.

Это
не модно в век массового убийства!

Это
не модно

в
век водородных,

Ядерных,

межконтинентальных

И
многих других,

известных
и тайных,

Бомб
и ракет, что убьют моментально

Пол
человечества шара земного…

Это
не ново

атомный
век.

К
этому тоже привык человек.

Атомный…

Странное
слово какое!

Нечеловеческое,
полу земное,

Малопонятное
и необъятное…

В
нёмвся планета, на бомбе распятая

Новым
Христом-мессией.

Имя
ему – Хиросима.

Что
ж вы не молитесь, супермены,

Богу,
насквозь современному,

С
нами живущемуАтому?

Вы
позабыли распятого

Где-то
в веках несчастного,

Чудом
Любви вознесенного.

Это
явление частное.

Онне Вселенная.

Но
забывать современного?!

В
огненной буре воскресшего,

Может
быть, грязного, грешного,

Может,
к груди прислонённого,

В
родах кричавшего

или
влюбленного…

Он
был рождён мгновением,

Бог
современный.

Как
же не помнить?

Это
невыносимо!

Хиросиму…

Потеря
памяти – болезнь тяжелая.

Атомная
пустыня жжёная –

Ужас
двадцатого века,

Проклятие
человека!

Как
им напомнить, нынешним?

Как
закричать, чтоб услышали?

Как
показать незримый

Стон
Хиросимы?!

Арка
стоит из бетона.

Памятник.

Нет,
икона!

И
поклоняются ей

Каждый
год в чёрный день.

Молятся,
плачут, клянут,

Стонут
и Тех зовут…

Тех,
что исчезли, сгорели

В
августе сорок пятого,

В
августе сорок проклятого!

Люди,
что вы наделали?! –

Словно
глазницы белые,

Мукой
и смертью окрашенные,

Камешки-капли
спрашивают.

Камешки
– напоминание.

Камешек
– жизнь, страданья,

Страсти
и мысли бег…

Камешек
– человек!

Сколько
их?

Тридцать
с лишним тысяч только

Убитых
мгновенно, без страха и боли.

Тридцать
с лишним тысяч убитых мгновенно

Во
имя нового века,

во
имя атомной эры!

Святые
«атомной веры» –

Вот
они, распятые в современность!

Что
ж вы не молитесь им, супермены?..

В. Архангельский

Заокеанским поджигателям

С лица земли сметая
города

И выступая вроде бы
мессии,

Вы нам ещё грозите…

Господа!

Припомните – когда бы
не Россия…

Известно, что народ вы
деловой;

И вы ушли в торговлю с
головой,

Когда как будто было не
до торга,

Когда у нас в сраженье
под Москвой

Решалась участь вашего
Нью-Йорка,

И Лондона, и всех
земель и стран…

А волны били на берег с
размаха.

Казалось — беспределен
океан,

Но и за ним вы не ушли
от страха.

В те дни, когда берёт
за горло враг,

Не до иллюзий и не до
утопий —

Фашистский
бронированный кулак

Прошёлся по беспомощной
Европе.

О, как вы были
ошеломлены,

Как будто вам грозили
муки ада,

Хотя на вашу землю в
дни войны

Ни бомбы не упало, ни
снаряда.

И были вы сговорчивей
тогда,

Тогда вы о совместности
усилий,

О дружбе толковали…

Господа!

Припомните – когда бы
не Россия…

Не счесть страданий
наших и утрат.

Но встали насмерть, как
стоят солдаты,

Два брата — Ленинград и
Сталинград.

И армии врага пошли к
закату.

И мир настал.

И снова день хорош,

Весенний день без
облачка тумана…

И снова ваши сплетни и
галдёж

К нам полетели из-за
океана.

Они не умолкают сорок
лет

И слышатся то
явственней, то глуше,

Собою отравляя белый
свет

И оскверняя чёрной
злобой уши.

Да что там сплетни!

Видно, господа,

Вам в мирной жизни
вовсе нет покоя:

То здесь, то там
поднимется вражда,

Посеянная вашею рукою.

А как хотели б вы
разжечь пожар,

Разжечь такой пожар
неугасимый,

Чтобы весь мир у ваших
ног лежал

Испепелённой вами
Хиросимой.

Вот был бы сущий
праздник вам тогда,

Вот было б торжество
звериной злобы…

Одно неясно: где вы,
господа,

Застраховали ваши
небоскрёбы?

Н. Старшинов

Согласно резолюции ООН, 26 сентября отмечается Международный день борьбы за полную ликвидацию ядерного оружия. Предлагаю вспомнить стихи, написанные задолго до атаки на Хиросиму и после неё.

Первое в мире испытание технологии ядерного взрыва произошло в американском штате Нью-Мексико на полигоне Аламогордо летом 1945 года. «Отцу атомной бомбы» Роберту Оппенгеймеру тогда пришли в голову слова из древнеиндийской книги «Бхагавадгита» («Песнь Господа»): «Если сияние тысячи солнц вспыхнуло бы в небе, это было бы подобно блеску Всемогущего… Я стал Смертью, уничтожителем Миров». Так человечество обзавелось самым грозным и разрушительным вооружением, вступив в новую эпоху возможности взаимного уничтожения. Многие поэты обращались к теме «оружия апокалипсиса», она обширна, и в одном обзоре невозможно ее объять, поэтому будем говорить избирательно и в основном об отечественных авторах.

Предчувствие грядущего

Это знаменитый отрывок из поэмы «Первое свидание» Андрея Белого, в котором впервые в российской художественной литературе употребляется словосочетание «атомная бомба». Вряд ли поэт-символист подозревал, что через 25 лет его поэтический образ будет неотъемлемо связан со смертоносным оружием.

* * *

И было: много, много дум;
И метафизики, и шумов…

И строгой физикой мой ум
Переполнял: профессор Умов.
Над мглой космической он пел,
Развив власы и выгнув выю,
Что парадоксами Максвелл
Уничтожает энтропию,
Что взрывы, полные игры,
Таят томсоновские вихри,
И что огромные миры
В атомных силах не утихли,
Что мысль, как динамит, летит
Смелей, прикидчивей и прытче,
Что опыт – новый…

– «Мир – взлетит!» –
Сказал, взрываясь, Фридрих Нитче…

Мир – рвался в опытах Кюри
Атомной, лопнувшею бомбой
На электронные струи
Невоплощенной гекатомбой;

Другой поэт, Джордж Гордон Байрон, в XIX веке описал ужасающие для Европы последствия извержения вулкана в Индонезии. Уже в ХХ веке многие отметили, что апокалиптическое видение Байрона очень похоже на так называемую «ядерную зиму» – предполагаемое глобальное состояние климата Земли в результате широкомасштабной войны с использованием ядерного оружия. Андрей Вознесенский, уже опираясь на достижения современной ему науки, сделал вольный перевод произведения британского классика – или, скорее, описал свои впечатления от стихотворения 1816 года в поэтической форме. Небольшой отрывок из него:

Из Байрона

Я перевел стихотворенье «Тьма» –
как «Ядерная зима».

«I had a dream, which [was ]not all a dream»
Я в дрему впал. Но это был не сон.
Послушайте! Нам солнце застил дым,
с другого полушария несом.
Похолодало. Тлели города.
Голодный люд сковали холода.
Горел лес. Падал. О, земля сиротств –
«Rayless and pathless, and the icy Earth…».
И детский палец, как сосулька, вмерз.
Что разумел хромающий гяур
под понижением температур?
Глядела из промерзшего дерьма
ядерная зима.

Ядерная зима, ядерная зима…
Наука это явление лишь год как узнала сама.
Превратится в сосульку
победившая сторона.
Капица дает мне с полки байроновские тома.
Байрона прочитайте! Чутье собачее строф.
Видно, поэт – барометр
климатических
катастроф.

«I had a dream», – бубнил, как пономарь,
поэт. Никто его не понимал.
Но был документален этот плач,
как фото в «Смене» или «Пари матч».

(1987)

Интересный факт: любители конспирологии взяли это стихотворение Байрона и ряд других произведений того периода в качестве подтверждения некоторых своих теорий, касающихся термоядерной войны на рубеже XVIII – XIX веков.

Хиросима и Нагасаки

Всего через месяц после испытаний «детища» Оппенгеймера на американском полигоне Аламогордо, произошли одни из самых трагических событий в истории не только Второй мировой войны, но всего человечества – атомные бомбардировки Хиросимы и Нагасаки. Атака на японские города поразила весь мир. Как писал ирландский поэт Десмонд Иган, «Хиросима твоя тень выжжена на граните истории».

* * *

…В восемь пятнадцать,
над миром взлетев,
взвыл торжествующе
дымный клубок!
Солнце зажмурилось,
похолодев.
Вздрогнули оба:
и «боинг»,
и бог!..
Штурман воскликнул:
«Ой, как красиво!..»
В эту секунду
в расплавленной мгле
рухнули
все представленья о зле.
Люди узнали,
что на Земле
есть Хиросима.
И нет Хиросимы.

(Роберт Рождественский, «Хиросима»)

Нобелевский лауреат Иосиф Бродский проецирует «кошмар столетия» на всю эпоху в целом, ставя применение ядерного оружия в общий ряд трагедий ХХ века: «...мы жили от войны и до войны».

* * *

Кошмар столетья – ядерный грибок,
но мы привыкли к топоту сапог,
привыкли к ограниченной еде,
годами лишь на хлебе и воде,
иного ничего не бравши в рот,
мы умудрялись продолжать свой род,
твердили генералов имена,
и модно хаки в наши времена;
всегда и терпеливы и скромны,
мы жили от войны и до войны,
от маленькой войны и до большой,
мы все в крови – в своей или чужой.

(«Шествие»)

Иногда «кошмар столетья» становится частью любовной лирики:

А вот теперь я к встрече не готов:
Боюсь тебя, боюсь ночей интимных –
Как жители японских городов
Боятся повторенья Хиросимы.

(Владимир Высоцкий, «О нашей встрече»)

Или метафорой, призванной усилить поэтический образ, довести его до крайности:

Каково Вам, поэт с любимой?!
Это надо ж – рвануть судьбой,
чтобы ликом,
как Хиросимой,
отпечататься в мостовой!

(Андрей Вознесенский, «Маяковский в Париже»)

Одно из самых страшных стихотворений, посвященных атомной бомбардировке японских городов, написал Илья Эренбург.

Дождь в Нагасаки

Дождь в Нагасаки бродит, разбужен, рассержен.
Куклу слепую девочка в ужасе держит.
Дождь этот лишний, деревья ему не рады,
Вишня в цвету, цветы уже начали падать.
Дождь этот с пеплом, в нём тихой смерти заправка,
Кукла ослепла, ослепнет девочка завтра,
Будет отравой доска для детского гроба,
Будет приправой тоска и долгая злоба,
Злоба – как дождь, нельзя от неё укрыться,
Рыбы сходят с ума, наземь падают птицы,
Голуби скоро начнут, как вороны, каркать,
Будут кусаться и выть молчальники карпы,
Будут вгрызаться в людей цветы полевые,
Воздух вопьётся в грудь, сердце высосет, выест.
Злобу не в силах терпеть, как дождь, Нагасаки.
Мы не дадим умереть тебе, Нагасаки!
Дети в далёких, в зелёных и тихих скверах, –
Здесь не о вере, не с верой, не против веры,
Здесь о другом – о простой человеческой жизни.
Дождь перейдёт, на вишни он больше не брызнет.

Журавли

В Японии есть легенда, согласно которой человек, сложивший тысячу бумажных журавликов, может загадать желание, и оно обязательно исполнится. За нее ухватилась смертельно больная японская девочка Садако Сасаки. На момент бомбардировки Хиросимы ей было два года, и до 1954 года никаких последствий для ее здоровья не наблюдалось, пока не появились первые опухоли. Доподлинно неизвестно, сколько девочка успела собрать бумажных журавликов – данные расходятся. Ее история потрясла весь мир, став напоминанием о человеческой жесткости.

* * *

В Хиросиме этой сказке верят:
Выживает из больных людей
Тот, кто вырежет, по крайней мере,
Тысячу бумажных журавлей.

Мир больной, возьми бумаги тонкой,
Думай о бумажных журавлях,
Не погибни, словно та японка,
С предпоследним журавлём в руках.

(Из книги Расула Гамзатова «Журавли»)

Это стихотворение Расула Гамзатова было навеяно посещением расположенного в Хиросиме памятника Садако Сасаки.

Денис Балин специально для prosodia.ru

  • В хабаров портрет милы рассказ
  • В формате эксель как пишется в письме
  • В формате ворд как пишется
  • В финале сказки принцесса на горошине испытательную горошину отправили именно туда
  • В финале рассказа в качестве своеобразного рефрена используются слова из письма желткова