После войны семья наша почти два года кочевала по разорённой войной Украине, так как воинская часть отца восстанавливала разрушенные немцами аэродромы. На одном из полустанков отец, выскочивший с чайником за кипятком, вдруг вернулся, неся вместе с товарищем безногого солдата. За ними внесли солдатский рюкзак и старенький баян. Ноги у солдата были отняты по самый пах. А сам он был молод, красив и, что называется, в «стельку» пьян.
На удивлённые вопросы мамы и бабушки отец отвечал кратко и потрясённо: «Он пел!» Молодого инвалида старательно обтёрли мокрым полотенцем и уложили на топчан теплушки.
Тем временем офицеры, желая установить личность солдата, проверили его рюкзак и были полностью сражены: безногий солдат был награждён пятью боевыми орденами, а отдельно, в красной коробочке, лежал Орден Ленина. И был инвалид сержантом Авдеевым Николаем Павловичем от роду двадцати пяти лет. Офицеры, прошедшие войну, многие, как мой отец, ещё и финскую, знали цену таким наградам.
Среди орденов лежало письмо. Видно было, что его неоднократно комкали, а потом расправляли. Письмо было подписано: «любящая тебя Шурочка». «Любящая Шурочка» писала, что будь у Николая хоть одна нога — она бы за ним в госпиталь приехала. А уж совсем ползуна она, молодая и красивая, взять не может. Так и писала Шурочка — «ползуна!» В вагоне повисла угрюмая тишина. Мама всхлипнула, бабушка убеждённо сказала: «Бог её накажет!» — и ещё раз бережно обтёрла лицо спящего.
Спал безногий солдат долго, а проснувшись, казалось, совсем не удивился, что едет неизвестно куда и неизвестно с кем. Так же легко согласился он остаться пока в нашей части, сказав при этом: «Там видно будет». Охотно откликнулся Николай и на просьбу спеть, с которой на удивление робко обратился мой отец, вообще-то человек не робкого десятка. Он впоследствии как-то, казалось нам тогда, робел перед Авдеевым. Это было преклонением перед уникальным талантом.
Авдеев запел. Бархатный бас поплыл по вагону и словно заполнил собой окружающее пространство. Не стало слышно грохота колёс, за окном исчез мелькающий пейзаж. Сейчас иногда говорят — «попал в другое измерение». Нечто подобное произошло тогда с пассажирами вагона-теплушки. Я до сих пор думаю, что мне довелось в детстве слышать певца, обладающего не только уникальным голосом, но и ещё богатой, широкой душой, что и отличает великих певцов от бездарностей. Однажды я спросила бабушку: «Почему, когда дядя Коля поёт, облака то останавливаются, то бегут всё быстрей?» Бабушка задумалась, а потом ответила мне, как взрослой: «А ведь и правда! Это у нас душа от его голоса то замирает, то к Богу устремляется. Талант у Коленьки такой особый».
А вскоре произошло то, что заставило окружающих посмотреть на певческий талант Авдеева с ещё большим изумлением.
Через дорогу от школы, где жили офицерские семьи, в небольшом домике жила пожилая еврейка — тётя Пейся со своей очень красивой дочерью Розой. Эта ещё совсем молодая женщина была совершенно седой и немой. Это произошло с ней, когда в одном из маленьких местечек Белоруссии немцы уничтожали евреев. Чудом спасённая русскими соседями, лёжа в подвале со ртом, завязанным полотенцем, чтобы не кричала, Роза слышала, как зовут её из рядом горящего дома её дети — близнецы.
Несчастная мать выжила, но онемела и поседела.
В один из летних вечеров, когда Роза с лотком маковых ирисок зашла к нам во двор, на своей тележке на крыльцо выкатился дядя Коля. Надо сказать, что к этому времени он был уже официально оформлен комендантом офицерского общежития и получал зарплату, по существу был членом нашей семьи. Женщины поставили перед ним тазик с вишней, мы, дети, облепили его, и он рассказывал нам что-то очень смешное. При виде седой Розы дядя Коля вдруг замолчал и как-то особенно внимательно стал вглядываться в её лицо. Потом он запел. Запел, даже не попросив, как обычно, принести ему баян. Помню, что пел он какую-то незнакомую песню о несчастной уточке — лебёдушке, у которой злые охотники, потехи ради, убили её утят-лебедят. Могучий бас Авдеева то жалобно лился, то скорбно и гневно рокотал. Подняв глаза, я увидела, что все окна большого дома были открыты и в них молча застыли люди. И вот Роза как-то страшно замычала, потом упала на колени, подняла руки к небу, и из губ её вырвался молодой, звонкий и безумный от горя голос. На еврейском языке взывала к Богу несчастная мать. Несколько женщин, бросившихся к ней, застыли по знаку руки певца. А он всё пел, а Роза кричала всё тише и тише, пока с плачем не упала на траву. Её спешно подняли, внесли в дом, и около неё захлопотал наш полковой врач.
А мы, рано повзрослевшие дети войны, как суслики, столбиками, остались сидеть молча в тёплой темноте южной ночи. Мы понимали, что стали свидетелями чуда, которое запомним на всю жизнь. Утром пришла тётя Пейся и, встав перед дядей Колей на колени, поцеловала ему руку. И снова все плакали. Впрочем, в моём детстве плакали часто даже мужчины. «Почему взрослые плачут? — спросила я маму. «Это слёзы войны, — ответила мне она, — в войну-то нам плакать было некогда, да и нельзя. Надо было выстоять, чтобы детей спасти. А теперь вот слёзы и отливаются. Твоё поколение уже не будет плакать. Только радоваться».
Надо сказать, что я с горечью вспоминаю эти мамины слова. Радуюсь редко.
Шёл 1948 год. И вот стало происходить что-то странное, непонятное нам, детям. С улиц города стали исчезать инвалиды, которых до этого было так много. Постукивали палочками слепые, но безрукие и безногие, особенно такие, как дядя Коля, практически исчезли. Взрослые испуганно и возмущённо шептались о том, что людей забирают ночами и куда-то увозят. В один из вечеров я услышала, как родители тихо говорили, что дядю Колю придётся спрятать, отправить к родным мамы, на дальний казачий хутор.
…Но здесь произошло событие, которое предопределило дальнейшую судьбу Николая Авдеева и стало таким ярким эпизодом в моей жизни. В 1948 году страна-победительница торжественно праздновала 800-летие Москвы. Повсюду висели флаги и транспаранты, проходили праздничные мероприятия. Одним из таких мероприятий должен был стать концерт в Доме офицеров. Случилось так, что проездом на какую-то инспекционную поездку в городе на целый день остановился маршал Георгий Константинович Жуков. Взрослые называли его коротко и уважительно «сам Маршал». Именно так это и звучало — с большой буквы. Отец пояснил мне, что я видела его в кино, когда, как и все, неоднократно смотрела Парад Победы. «Ну, на коне! Помнишь?» — говорил отец. Честно говоря, коня я помнила очень хорошо, удивляясь каждый раз, почему у него перебинтованы ноги. Маршала же я практически не разглядела. И вот офицерам объявили, что на концерте сводной самодеятельности воинских частей будет присутствовать Жуков. Каждый вечер шли репетиции, и на одной из них было решено, что цветы маршалу буду вручать я. Не могу сказать, что меня, в отличие от моей семьи, это обрадовало. Скорее, наоборот. Мне вообще очень не хотелось идти на концерт, ведь я всё это видела и слышала неоднократно. Теперь я уже никогда не узнаю, почему выбор пал на меня. Скорее, из-за совершенно кукольной внешности, которая, кстати, полностью не совпадала с моим мальчишеским характером. Два дня у нас в коммуналке строчил старый «Зингер».
Мне спешно шили пышное платье из списанного парашюта. Шила мама. А бабушка, наспех нас накормив, вдруг стала днём, стоя на коленях, молиться перед иконой Святого Георгия Победоносца. Эта удивительно красивая икона была единственной сохранившейся из её большого иконостаса. В старом казачьем офицерском роду была она семейной. Много поколений молились перед ней, да и всех мальчиков у нас называли Георгием и Виктором. Я была удивлена, услышав, что бабушка непрестанно молится за дядю Колю.
В торжественный день из меня изобразили нечто вроде кукольной Мальвины, вручили сноп мокрых гладиолусов и раз десять заставили повторить приветствие высокому гостю. В результате, когда подъехали три машины, и из первой вышел коренастый человек с суровым, как мне показалось, лицом и звёздами Героя на кителе, я всё начисто забыла. И буквально на одном дыхании выпалила: «Товарищ Жуков! Мы все вас поздравляем! Пожалуйста, живите долго со своим красивым конём!» Вокруг раздался гомерический хохот. Но громче всех, буквально до слёз, смеялся сам маршал. Кто-то из его сопровождения поспешно взял у меня огромный букет, и Жуков, продолжая смеяться, сказал: «Ну вот теперь я тебя вижу. Пойдём со мной!» И подав мне, как взрослой, руку повёл меня по лестнице, в ложу. В ложе стояли стулья и большое бархатное кресло для высокого гостя. Но он, смеясь, сказал: «Кресло для маленькой дамы!» — и, посадив меня в кресло, пододвинул свой стул ближе к перилам ложи. В ужасе и отчаянии от своего провала и позора я сжалась в кресле в комочек. «Как тебя зовут?» — спросил Жуков. «Людмила», — прошептала я. «Люсенька, значит!» — Жуков погладил меня по моим очень длинным волосам. Концерт начался. На сцене танцевали гопак, пели все известные фронтовые песни, снова танцевали. Мне же хотелось одного: сбежать и забиться куда-нибудь в тёмный уголок. На маршала я боялась даже поднять глаза.
Но вдруг я просто подскочила от удивления. На сцене, вместо конферансье, появился мой отец. Напряжённым, каким-то чужим голосом отец объявил: «А сейчас перед вами выступит кавалер орденов (шло их перечисление) и кавалер ордена Ленина, танкист, сержант Николай Авдеев!» Дядю Колю давно уже знали и любили. Зал затих. Детским своим умом я не поняла сути происходящего. Но зрители в зале поняли сразу, что безногий человек на сцене был вызовом власти. Вызовом её безжалостному лицемерию по отношению к людям, которые, защищая Родину, защитили и эту самую власть. Власть, которая сейчас так жестоко и бессовестно избавлялась от покалеченных войной. Я всё это поняла, повзрослев. А тогда два офицера вынесли на сцену Авдеева, сидящего в таком же бархатном кресле с баяном в руках. И вот полилась песня: «Уж, ты ноченька, ночка тёмная…» Голос не пел. Он сначала тихо плакал, а потом громко зарыдал от одиночества и тоски. Зал замер. Вряд ли в нём был тогда человек, который не потерял в войну своих близких. Но зрители не успели зааплодировать, потому что певец сразу заговорил: «Товарищи! В старинных битвах отстояли Отечество наше и свою столицу — Москву! Но и за сто лет до нас прадеды наши погибали за Москву и Россию! Помянем же их!» И Авдеев запел: «Шумел, горел пожар московский…» Показалось, это перед всеми совершенно зримо пошли в своих сверкающих киверах победители 1812 года. В едином порыве зал стал дружно и слаженно отхлопывать рефрен песни. В ложе стали раздаваться восхищённые голоса. Я, наконец осмелев, посмотрела на Жукова. Он, сжав руками барьер ложи, откинулся на спинку стула. Явное удивление и восхищение читалось на его лице. Но вдруг баян замолчал. Руки певца бессильно упали на него, Авдеев повернул голову в сторону маршальской ложи, и серебряная труба его голоса в полной тишине пропела: «Судьба играет человеком, она изменчива всегда…» Зал буквально взорвался от восторга. На сцене выросла гора цветов. Жуков слегка повернул голову и властно сказал кому-то позади себя: «Узнай, распорядись!» Здесь я наконец-то пришла в себя и, тронув Жукова за колено, сказала: «А я всё про дядю Колю знаю!» «Тогда расскажи», — ответил он мне и наклонился ближе. Но раздались звуки рояля, и снова, но уже торжественно и скорбно, заполнил зал фантастический голос: «Ты взойди моя заря, заря моя последняя…» В порыве чувств люди в зале стали вставать, многие плакали. Я вновь посмотрела на Жукова. Он сидел так же, откинувшись на спинку стула, с вытянутыми на барьер ложи руками. Но глаза у него были закрыты, и лицо побледнело и стало печальным и усталым. Скорбно и моляще прогудел бас Авдеева: «Ты укрепи меня, Господь!» И в этот момент в неподалёку стоящей церкви ударили колокола. Зал бушевал. Жуков открыл глаза и, произнеся: «Фантастика!», снова наклонился ко мне и, как мне показалось, строго спросил: «Так что же ты знаешь про дядю Колю?» Я заторопилась: «Его мой папа на станции нашёл. Он у нас теперь комендантом работает, и в семье, как родной. Он, знаете, какой добрый и всё-всё умеет!» Лицо маршала оставалось таким же печальным и усталым. «Детка, как ты думаешь, что для этого человека можно сейчас сделать?» — спросил он у меня как у взрослой. Я на секунду задумалась: «Баян ему доктор подарил, а он совсем старенький. Новый бы надо купить! Да уж это когда разживёмся», — заговорила я бабушкиными словами. «А главное — дяде Коле жильё какое-нибудь надо. Мы-то в целой каптёрке живём, а он в чуланчике возле котельной ютится!» Жуков слушал меня молча и неулыбчиво. И вдруг спросил: «А тебе самой что хочется?» И здесь я поняла, что нужно вовсю пользоваться случаем. «Мне ничего не надо. Я вообще счастливая. У меня папа с войны вернулся. А вот Ниночке, подружке моей, нужен специальный детский дом, потому что она немая. У неё немцы язык отрезали и свастику на ручке выжгли. Это чтобы её родители-подпольщики заговорили. Но они всё равно никого не выдали, и их расстреляли». Я не увидела лица маршала. Он вдруг поднял меня на руки и крепко обнял. На какое-то время я услышала, как под кителем со звёздами Героя ровно и сильно бьётся сердце Жукова. Потом он опустил меня на пол и бросил: «Пошли!» Дядя Коля сидел внизу на диванчике, смотрел, как мы спускаемся к нему, и лицо его показалось мне таким же усталым и печальным. Потом маршал подошёл к Авдееву и сел рядом. Некоторое время они сидели молча. Но вот Жуков заговорил. О чём говорили они — безногий сержант и маршал со звёздами Героя — Николай не рассказывал, но бабушка говорила, что всю следующую ночь он не спал. Домой ехали мы с дядей Колей. В руках у меня были два огромных пакета с конфетами, а рядом на сиденье лежали два роскошных набора рижских духов. На следующее утро Николая Авдеева увезли в штаб, где ему торжественно вручили сияющий малиновым перламутром аккордеон, а главное — конверт с ордером на комнату в большом и красивом доме. Комната оказалась тоже очень большой и красивой, с большим окном и паркетными полами.
Николай Авдеев окончил музыкальное училище и до конца жизни работал заведующим Дома культуры. А умер он рано, когда ему исполнилось 47 лет. У него было два сына-близнеца, которые стали впоследствии хорошими врачами. Дивный голос своего отца они не унаследовали. Он ушёл с ним.
За Ниночкой приехали из Киева и увезли её в хороший интернат, где, говорили, она была всеобщей любимицей. Но умерла Ниночка, не дожив до двадцати лет. Не знаю, то ли сердце её было сломлено пережитым ужасом, то ли, как говорила бабушка, родители-мученики ждали и звали её.
Отца же моего почему-то направили на курсы политработников в Смоленске. Служил он потом в войсковых училищах, и помню, что всегда заботился особенно о курсантах-сиротах. Многие из них, став сейчас седыми отставниками, вспоминают о нём с любовью и уважением.
Людмила Толкишевская
06.04.2019 — 13:38 |06.04.2019 Истории из жизни
Чтобы писать дальнейшие мемуары я должен познакомить вас уважаемый читатель с одним персонажем.
В некоторых произведениях он будет фигурировать, а для этого трэба его визуализация, чтобы вы понимали что это был за человек.
Все действия происходят на Дальнем Востоке, а если точнее ближе к Татарскому проливу.
Знакомьтесь — дядя Коля.
Он типа знаменитой, ныне живущей в Хакаской тайге Агафьи Лыковой.
Сколько я себя помнил с детства, дядя Коля жил в тайге. Он был человеком над которым не властно время, старение для него остановилось в какой-то момент. Мы взрослели, родители старели, а он оставался в одной поре.
Ближайший населенный пункт «Леспромхоз» был от него в восьми километрах по старой, заросшей лесовозной дороге, по которой мы топали пешком до его владений.
Еще в юности мы с пацанами забирались в самую глушь, чтобы порыбачить на нересте красной рыбы. Планируя что поедем к дяде Коле, мы всегда брали с собой лишнюю провизию, несколько банок тушенки, какой нибудь крупы и побольше соли.
Жил дядя Коля тайгой, рыбачил, солил рыбу, охотился, пушнину менял у леспромхозовских пацанов на продукты. Летом пчеловоды привозили ему свои пасеки, он их охранял, отгонял медведей и двуногих любителей халявного меда. Заезжие охотники привозили ему порох и боеприпасы для ружья.
Был у дяди Коли большой, примерно восемь на восемь, добротный дом из кругляка, построенный на сваях из листвяка. Посреди дома стояла большая русская печь.
Для сомневающихся спецов-строителей, типа на сваях и русская печь АГА/НУ ДА, скажу только то, что под дом я не заглядывал не знаю как там всё устроено. Да и было это почти сорок лет назад.
В доме не было комнат, кроме отделённого шторкой уголка за печкой, размером три на три метра. Там за шторкой никто никогда не был, это была святая-святых территория дяди Коли.
Остальная площадь была занята сколоченными нарами и огромным столом с лавками по бокам и одним стулом во главе для дяди Коли. Эдакий по современному хостел.
Часто в сезон у него на ночлег останавливались рыбаки, охотники и туристы. В благодарность за приют они оставляли ему продукты и всё, что могли оставить.
На вид его возраст нельзя было определить, так как его лицо скрывала огромная белая борода по пояс. Он был крепкого телосложения, ростом средним около ста восьмидесяти сантиметров, с невероятно огромными ручищами-кувалдами. Глядя на эти руки можно было подумать, что ими он мог задавить медведя и разорвать пополам какую нибудь рысь. Он всегда был добродушный, внимательный и немногословный, никогда не курил и не пил ничего крепче чая. Даже в его отсутствие можно было зайти в дом и расположиться там.
Рядом с домом было выложенно кострище из камней галечника и по кругу вкопаны скамейки для вечерних посиделок у костра, а если погода не позволяла все перемещаясь в дом.
Как-то на рыбалке, ночуя у дяди Коли мы с пацанами спросили его возраст. Он сходил в дом и вынес какую-то пожелтевшую бумагу и со словами, что типа вы грамотные пацаны, сами посчитайте протянул её нам. Мы развернули и охренели, такого мы не видели в жизни.
На бумаге без фотографии типографского образца с логотипом двуглавого орла было заполнено черными чернилами ФИО, какие-то данные, местоположение, вроде как Саратовская губерния и еще какие-то уезды, дата рождения от рождества христова. И всё это было оформлено старорусской вязью с твердыми знаками и закарюками. Вся эта писанина заверена печатью с хрен пойми какими орлами, эдакий аус-вайс. В итоге мы, дети воспитанные в Советском Союзе ничерта не поняли. Единственное, что мы поняли, это то, что дядя Коля древнее мамонта.
А главной особенностью этого человека было то, что он являлся нескончаемым вруном, он врал даже не осознавая этого. И самое интересное было то, что ему об этом нельзя говорить, потому что тот кто его уличал во лжи сразу и беззаговорочно отправлялся ночевать на улицу, это была его принципиальная позиция.
Попробую смоделировать ситуацию.
Сидим у костра, разговариваем обо всем на свете, заходит разговор про самолеты например. Дядя Коля вставляет свои пять копеек, говорит, что видел давеча как самолет за рекой на поляну сел, посидел, дальше полетел. Ну как-то так.
Главное в данной ситуации нельзя высказывать сомнение в его утверждении.
Однажды к моему другу приехали родня с центра Союза и двоюродный брат примерно нашего возраста. Решили мы свозить его на рыбалку, как раз к дяде Коле. Шел нерест горбуши и хотелось показать парню наши красоты вместе с местным колоритом.
И вот сидим у костра, с нами дядя Коля, разговариваем. Дядя Коля что-то рассказал, мы естественно киваем, с ним соглашаемся. Парень возмутился, что тот несет какой-то бред, явную чушь которой в природе быть не может, а мы соглашаемся. Потом конечно ему объяснили определенную особенность, но было уже поздно и ночевал он на улице.
А в остальном хороший дядька был.
Почему был?
Однажды у нас в районе сбежали трое зеков из колонии, шлялись по лесам, наткнулись на избушку дяди Коли и убили его из-за ружья, которое у него было. Их в последствии поймали, соответственно наказали за побег и убийство. Но дядю Колю не вернешь. Его знали практически все нашем регионе и очень скорбили и переживали, так как он много добра сделал охотникам, рыболовам и просто туристам.
Однажды дядя Коля спас моего отца, но об этом в последующих моих рассказах.
Андрей Карабас ®
0
В память о дяде Коле
В память о дяде Коле
Сейчас читаю книгу Виктора Астафьева «Последний поклон». Зацепил за живое рассказ «Сорока». Сорока — это прозвище дяди Васи по линии отца.
Он запомнился писателю как человек с противоречивым характером, с хорошими его проявлениями и не совсем, но по духу как самый близкий родственник, которому подросток прощал многое; вот уж поистине: не по хорошему мил, а по милому хорош.
Читаю, и передо мной параллельно оживают две жизни — Васина и моего дяди Коли.
За глаза мама моя могла костерить родного братца на чём свет стоит, чего он, несомненно, и заслуживал, но стоило ему появиться пред очами старшей сестры, как родительница моя забывала всякие обличительные слова, будто голодный человек перед чашкой похлёбки от нерадивой хозяйки.
Она заглядывала ему в глаза преданной собачонкой, соглашалась со всякой ерундой в его суждениях, хлопотала по части еды; выставит, бывало, приготовленную для всей семьи сковородку жареных грибов — и он умнёт её за милую душу.
Помню, я собиралась на базар, чтобы продать собранные за неделю яйца и купить тетрадки, перья — в общем всё нужное для школы перед сентябрём.
И тут явился Колька, целый день пропадавший на пруду и, конечно же, голодный, как волк.
— Сколько тебе, Коля, яичек поджарить, а то у меня от обеда ничего не осталось?
— Да с десяток, я много их не ем.
У меня в груди захолонуло: с чем же я на базар пойду, там всего четыре десятка? Отчим тоже яйца обожает, пьёт их сырыми сразу по пять штук, я и собрала-то их, пока он неделю работал на чабарне.
Весело затрещал сухой бурьян в летней печке, и вот уже полная сковородка вытаращенных желтков кипит в кусочках сала.
Как бы мне хотелось огреть дрыном этого гулёну, но при мамке ничего даже сказать нельзя , и только отвернулась и делаю вид, что мошка в глаз попала.
Мамка сразу разгадала мою хитрость, и нет бы промолчать, не обратить внимания. Да где там!
— Ты посмотри на неё, Коль, во жадная какая уродилась, и в кого она такая? Завтра ещё снесут, а ты нюни тут распускаешь…
Как будто не знает, что завтра воскресенье, базарный день…
Я незаметно, пока они воркуют, ухожу в сад, там моё спасение от всех напастей, от обидных слов мамки. И почему она, зная Колькины проделки, так любит мазать мёдом по его губам? При чужих она может похвастаться мною: у Шурки макитра хорошо варит, наверное, на учительшу будет учиться после школы. Но при Кольке готова обезьяну на верёвочке водить и на одной ножке скакать, а меня именно при нём укусить и зубы спрятать: тю-у-у, и чё я такое сказала?
Пройдут годы, и я прощу маме её способность подмазаться, подлизаться к брату. Для неё это было проявление к нему жалости, зародившейся в том далёком голодном 33-м , когда у матери, моей бабушки, молоко от голода пропало, а кормила его грудью моя мамка, похоронив в младенчестве дочь Клаву. Так же не бывает, чтобы кормить ребёнка грудью и чтоб он не оставил следа в сердце женщины. Вот почему в давние времена крмилицы часто оставались нянями, приживалками у чужих людей, лишь бы видеть ежедневно ребёнка , вскормленного её молоком.
Бабником Колька стал ещё до армии, ЧТО в нём находили женщины, именно женщины старше его, трудно было понять, как говорится, ни кожи, ни рожи, а вот поди ж ты…
Первую в дом, как вроде бы жену, он привёл кацапку Нюсю, ещё не бывшую замужем, но года на три старше его. Она стыдливо остановилась у порога в хату, прикрывая длинной просторной безрукавкой уже хорошо выпяченный живот.
Бабушка Дуня, не считавшая приезжих кацапов за людей, открыто стала на дыбошки: «Ну и сюприз ты нам преподнёс, сынок, — хоть стой, хоть падай.»
Смутить Кольку было почти невозможно, он взял невесту за руку и потащил в «ту хату» и, высунув голову из двери, распорядился: «Мы тут пока поживём, а там видно будет.»
Сколько они проживут вместе, стало видно сразу. Семейная жизнь не заладилась из-за разного понимания слов «замужество», «семья». За хатой, у телеграфного столба, гремела улица: наяривала гармошка, парни с девками отплясывали гопака, весёлые разудалые частушки стесняли своей откровенностью:
Ты ны сигай, ты ны прыгай,
Як сорока по колАм:
Всё равно любыть ны буду,
Хочь ты лопны пополам!
— Нюся, пойдём погуляем, чего мы тут сидим в хате, будто пленники, — стал уговаривать зеленцом сорванный муж.
— А мы с тобой зачем женились? Чтоб веселиться на гульках до полуночи? Куда я пойду с таким животом?
— Да, — согласился муж, — с таким пузом лучше дома посидеть. — У меня его нет, вот я сам и пойду.
И пошёл. И вернулся под утро. Пока он отсыпался, жена тихо, без ругани ушла в свою семью.
— А где Нюся?- уставился Колька спросонья на мать.
-Дык, что ж ей тут делать? Раз ты не нагулялся, она и потянула рябкА назад.
Сколько потом ни пыталась Нюся наладить отношения, сколько ни подсылала подруг для переговоров, Колька упёрся как спасовский бык и отвечал одно и то же: разбитый горшок уже не склеить.
Напротив писаренковского подворья стояла длинная хата спиной к дороге, почти впритык, так, что плетня уже негде было поставить. Видно, расторопный хозяин, строивший себе жильё, всё же увидел оплошность: повернулась хата к миру задом, а к огороду передом,полная изоляция от людей, от улицы, нет привычного наблюдательного пункта. И он исправил свою ошибку: в глухой стене было пробито небольшое окно, разделённое на три части — сверху широковатый лоб, а по бокам обвисшие щёки, окна ведь всегда немного похожи на хозяина.
В этой уже обветшалой хатке год назад поселилась приезжая молодая женщина с русским именем и грузинской фамилией — Мария Кадашвили, которую селяне быстро переделали на свой лад — Кадашвилька.
Колька в силу своего характера решил поиграть с новой хозяйкой хаты; сделав болтушку из глины, развесёлый тать в нощи замазал окно в Европу, дескать, нечего какой-то там грузинке вести наблюдение за передвижением гужевого транспорта, скота и живой силы в лице добропорядочных селян на казачьей стороне вперемешку с хохлами.
Утром бабы видели, как Кадашвилька, тонко подвывая, отмывала окно.
Кто-то уже вызнал, что грузинка эта не от хорошей жизни попала на кубанский хутор. До этого проживала она где-то в Сибири как поселенка, вблизи зоны, в которой отбывала срок её мать. Поднакопив денег, которых хватило только на такую халупу, она решила перебраться в тёплые края. Почему не в Грузию? Да бог её знает, может, она и не бывала в этой самой Грузии.
Увидев во дворе напротив парня, вроде бы серьёзного ( Колька таскал вилами навоз от летнего стойла коровы), незаслуженно пострадавшая обратилась к нему за помощью, дескать, узнай, кто так зло решил подшутить над ней, она ведь никому здесь ничего дурного не сделала.
Колька невинно поблымал глазами и обещал шутнику, как только узнает про него, шкуру с него снять и на глазу фонарь поставить.
Мария, не знавшая особенностей выражений местных людей, как будто растерялась, услышав про шкуру : не дай бог, и она станет соучастницей преступления.
— Нет, зачем же шкуру снимать? Просто припугнуть или поговорить серьёзно, — вдруг полила сладкую воду просительница.
Колька хохотнул, удивляясь наивности этой пришлой женщины, да и то сказать: откуда грузинке знать местные закавыки.
Искать шутника показалось долго и хлопотно, и наш оторви да выбрось стал дежурить у окна Марии: верным стражем прохаживался при луне туда-сюда , а когда надоело, он уселся под окном, заслонив головою и плечами его основание. Ну как тут не пожалеть сторожа, сидящего прямо на сырой земле?
И пожалела, и позвала погреться и чайку попить. Приходить отдыхать от обязанностей часового и смешить Марию вскоре стало привычкой, которая не замедлила обозначиться уже округлённым бугорком на животе.
Увидев и почувствовав, что пахнет жареным, виновник содеянного придрался к Марии как к неумёхе вести хозяйство.
— Не выполоть бурьян в огороде — это ж с кротовины убиться!
Мария и вправду полола задом: тюкнет тяпкой — и отступает на шаг назад, когда надо было, уцепившись в держак, двигаться вперёд, не утираясь от пота, как это делают хуторские бабы на поле.
Колька надулся как сыч на погоду и, изображая из себя вусмерть разочарованного в своей пассии, вскоре благополучно смылся, умудряясь днём не показываться ей на глаза.
Кольке предстояла армия, и он не собирался связывать себя узами Гименея.
Нюсю он привёл в дом по причине угрозы для его жизни со стороны старших братьев Николаевых, которые грозились старательному ухажёру в лучшем случае наломать хвоста, а в худшем — голову снести с плеч.
Нюся родила сына с разницей в два месяца с родами Марии, и нареклись на белый свет два сына — Вовка и Борька.
Пройдут годы, и Борис Кадашвили, уже имея семью и троих детей, заинтересуется своей родословной. Человек из него получился вполне порядочный, не пьющий в отличие от залётного папеньки, окончивший два вуза и успешно занимающийся бизнесом
Вовка Николаев подобрал все капельки отца, и внешне, и внутренне; с отличием закончив ветеринарный техникум , стал работать в колхозе, но, часто заглядывая в бутылку, постепенно спился, потеряв и работу, и уважение людей.
Борис, будучи человеком умным и неравнодушным к своему происхождению, нашёл-таки родню в нашем селе (он жил в Украине, куда с ним, малолетним, когда-то переехала его мать), то есть брата по отцу. Началась переписка, и тут выяснилось, что они родились в одном году с разницей в два месяца. Борис удивлённо спрашивал обретённого брата: «Как так могло получиться»?
— Да кто ж его знает, — был ответ в письме. — Это ж только отец мог объяснить, но его лет пять как нет в живых.
Мария, мать Бориса, не любила говорить о своём прошлом, а место рождения Бориса было чётко обозначено в паспорте.
Так получалось, что наш пострел везде поспел и легко успевал с одним ртом на два обеда.
Служить Кольке выпало в Германии, его отправили туда как грамотного призывника, к тому же умеющего неплохо играть на баяне, — пригодится в художественной самодеятельности.
Бабушка замучила меня письмами, на каждое Колькино послание (а он их присылал не менее двух раз в неделю) надо было обязательно ответить. Только зайду, бывало, по дороге из школы, а она меня сразу за стол и тетрадку подвигает.
— Пиши,- диктовала она почти одно и то же. — У нас всё хорошо. Коровка, слава богу, отелилась, к рождеству зарежем свинёнка…
— Поросёнка, — поправляла я.- Ну, пусть поросёнка… — Так что йемо (едим) не ыкономя, усё у нас е ( есть).
Ещё тётка Таиска удивлялась: что это за слово у хохлов — из одной буквы?
Бабушка была безграмотной и проверить не могла, чего я там нацарапала, а мне приходилось почти всё переводить на русский язык, благо, по нём в школе у меня были четвёрки и пятёрки.
После бабушкиной диктовки я писала по-своему, наотрез отказавшись от одинакового начала: во первых срокАх своего письма… Слово «сроках» мне было непонятно, может, это «срок», то есть время, тогда надо другое ударение поставить… Для себя я решила, что нужно понимать то, что пишешь, и потому, кивнув согласно головой, пропускала любимую бабушкину фразу… Дальше, от себя, писалось легко: какая у нас погода, какие красивые листья падают с абрикос в саду и с вишен — по меже; какой крупчатый снежок покрыл ночью землю, ну и всё такое о природе.
Дяде ( в письмах пришлось называть его, как велела бабушка) всё это нравилось, и он в конце каждого своего письма писал: »Спасибо, Щурёнок «.
Я долго думала о таком обращении ко мне, ведь в далёком детстве он обзывал меня ящеркой и постоянно долбил костяшками пальцев по голове, устраивая «концерт» для своих пацанов.
Наверное, подумалось мне, это какая-то смесь двух слов — ящерка и Шура с прибавлением ласкательного суффикса. А в общем-то — приятно читать.
И вот наконец он приехал в отпуск. От прежнего разгильдяя Кольки ничего не осталось: подтянутый, стройный, с холёным белым лицом и вполне учтивым разговором. Всем привёз подарки. Рассказал, что на территории их воинской части выстроили магазин с двумя отделениями — промтовары и продукты.
Выдаваемых солдату немецких пфенингов было не так уж и много, но каждый берёг их для поездки домой, в Россию, там ведь такого не найдёшь; привёз он для бабушки тонкий гобеленовый коврик необыкновенной красоты — с миниатюрной Красной Шапочкой и хвостатым Серым Волком с оскаленными зубами. Со сказочными кучерявыми деревьями вокруг. Это не то, что наши надоевшие два лебедя с согнутыми головками.
А ещё скользящий шёлковый вязаный платок с длинными махрами. Бабушка сразу спрятала его в большой кожаный чемодан, служивший вместо сундука, ибо внучек было две, отдай одной — другая губы надует.
Нам с Марусей были выданы красочные коробки: на белой шёлковой материи из углублений выглядывали зубная щётка, круглая коробочка зубного порошка и два цветных кусочка мыла. От запаха этого мыла у нас кружилась голова.
На второй день вечером дядя Коля засобирался в гости к другу. Во дворе уже услужливо ему поставили велосипед. Но тут вдруг полетел снег, и летел рваными блинчиками не переставая.
— Ну что, Щурёнок, поедем в гости?
— По снегу? На велосипеде? — растерялась я.
А ехать было далеконько, на самый край хутора.
— Ничего, прорвёмся, я же солдат…
Солдат усадил меня на раму, и мы покатили, медленно, осторожно. У меня сердце сжималось в комочек, когда тугое колесо подпрыгивало на кочке — ну-ка шарахнемся вдвоём на оледеневшую дорогу, мало не покажется. И черти ж нас кинули поехать по такой погоде в гости! Но сижу помалкиваю, будь что будет.
Фух! Приехали наконец-то! Выбежавший со двора чёрный кобель норовит схватить дядю Колю за штанину, а он и не смотрит на него. С крыльца сиганул молодой хозяин, начали обниматься, тискать друг друга и хлопать по плечам.
Гостеприимно открылась дверь передней хаты и — о господи! Картина Репина «Приехали»! На лавке у печки сидит Нюся с мальцом, растерянно улыбается. Дядя, обернувшись, зыркнул на друга, тот незаметно потряс головой, мол, я тут ни при чём, не знаю, какая сорока ей на хвосте принесла.
Кое-как пришли в себя, начали говорить ни о чём. Николай, будто дальний родственник, смело подошёл к бывшей сожительнице, взял мальчишку на руки, поднёс к окну — Кто там? — показал пальцем на кобеля. — Ав-ав, — быстро отреагировал Вова, как его представила мать.
Потом разрядили обстановку застольем, Вова перекочевал к матери, и потёк привычный разговор о житье-бытье, о переменах в колхозе, о скудных заработках.
Пацан начал капризничать, и Нюся засобиралась домой. Николай подмигнул другу, дескать пойдём проводим гостей вместе. И все трое вышли. Вернулись мужики очень быстро, наступило тягостное молчание. Я посчитала себя лишней в сложившейся обстановке и тоже собралась домой.
— Не выдумывай, — сказал как отрезал дядя. — Собаки ещё нападут по дороге, они вон на снег выбегают как оглашенные.
Через неделю мы провожали солдата до станции на поезд дослуживать в Германии. И снова были письма, и, если бабушка повторяла одно и то же в тридцатый раз и писать было особенно не о чем, я посылала дяде песни, которые слышала по радио или мы сами пели на уроках пения. Например, про матроса Железняка, про трёх танкистов или про самураев, которые в « в эту ночь решили… перейти границу у реки».
Демобилизовался дядя осенью, уж не помню какого года. Выглядел на все сто, весело рассказывал про себя и других, попавших в незнакомой стране впросак.
— Пошли мы с другом-украинцем в увольнительную. Городок наш хоть и небольшой, но мы заблудились. А как выйти из положения, если не знаем языка?
— Ны лякайся, Мыкола, я трохы шпрехаю по-немецьки.
И тут навстречу девушка, ПавлО бросился ей навстречу с нежнейшей улыбкой на лице:
— Фрау, фрау, яка цэ штрасэ?
Надменная фрау, «не повернув головы-кочан и чувств никаких не изведав», на ходу прошелестела: « Ich ferstehe nicht.”
— Ты дывысь, яка сука! — возмутился Павло, продолжая держать улыбку на лице.
Рассказывая, дядя сам икал от смеха, вытирая кулаком слёзы.
-Ну, — продолжал он, — нашего брата там, конечно, не любят. Да и есть за что.
Например, у одного бауера оборвали днём груши, и больше потоптали, чем съели. Расчётливый немец собрал смешанные с землёю фрукты в корзину и принёс в нашу часть, добился встречи с начальством и запросил немалую сумму за испорченный и украденный продукт. Во избежание скандала пришлось заплатить, и не в первый раз.
Потом солдаты увели от калитки дома велосипед. А чё он там брошенный стоит?
Катались за казармой по очереди, пока из переднего колеса не сделали восьмёрку. Вечерком тихо отнесли и поставили на место. Не оставлять же его во дворе части как вещдок. И снова воинской части пришлось расплачиваться по цене нового.
А то ещё с покупками в магазине история вышла.
Поступили в продажу красивые лёгкие коврики с умопомрачительными картинками, их легко можно было засунуть в чемодан и увезти домой в качестве подарка. Расхватали за час. Потом оказалось, что продавец по ошибке пустил их дешевле, чем они стоили на самом деле. Повесили очень вежливое объявление, чтоб донесли плату…
Тут дядя тоже хохотнул, вспомнив украинскую поговорку: дэ ж ты бачив, шоб сучка блынци пыкла, вона йих кистом пойисть.
Посидел дома с неделю, правда, не сложа руки, привёл в порядок двор, что починил, что подправил, кукурузной бодылкой обставил сарай — и корове теплее, и брать удобнее, чтоб отнести худобе в ясли.
Потом-таки пошёл по приглашению на день рождения к Марусе Косенко. Молодица не первой молодости, лицом страшненькая, с широким обрубленным носом внизу и широко, как у якутки, поставленными глазами. Чёрная не волосьём, а кожей, будто в кузне работает. Ну и чё? Бегал к ней с неделю, не больше, а к весне она уже ходила с хорошо обозначенным животом.
Бабушка ругалась: мол, наплодил детей по всему хутору — на верёвку не нанижешь, а болтаешься один как неприкаянный, женился бы, как все нормальные люди…
И он вскоре женился. Тоже Нюся.
— И что ж тебе девок мало, что ты брошенку нашёл с ребёнком? — возмущалась бедная бабушка. — Хоть бы ты, батько, на него повоздействовал, сидишь, в две дырочки посапываешь.
— А чё я? У него своя голова на плечах.
— То-то и оно, что голова в твою башку пошла, такая же кобелиная, как у родного батюшки, один в один. Черти бы вас с квасом съели. Вот судьбинушка выпала мне, горемычной…
Пожив год у родителей, решили отделиться и жить самостоятельно. Выбрали место на берегу Кубани в станице Успенской, районном центре.
Дядя из кожи лез: после работы и в выходные дни крутился вьюном, почти всё делал сам, кроме кладки дома. Всей роднёй приехали мы накладывать потолок на доме и мазать стены глиной, перемешанной с крупной соломой.
А кругом красота! В покатом спуске к Кубани густые заросли калины, боярышника, фундука и яркого тёмно-розового бересклета. Весной кустарники словно сметаной обмазаны, а осенью сквозь густую зелень краснеют зонтики калины и рассыпанные по веткам мониста барыни; неумолчное пение птиц смешивается с шумом быстрой бурлящей реки. А за кипящей глинистой водой, на противоположном берегу, манящий лес, с полянами ландышей весной и осенью с разросшимися местИнами пышных листьев, уже без беленьких, скромных цветочков. Но как туда добраться?
Река редко когда бывает спокойной, всё больше бурчит, беснуется, как злая старуха, сотворяет затягивающие в свою бездну круговерти, подмывает берега, вырывает кусты и деревья с корнями, делает из них заплоты на поворотах.
Сюда дядя любил приходить в редкие свободные дни порыбачить, его мечтой было поймать сома; эта вкусная мясистая рыба теперь редкость, а в ту пору на базаре в Успенке можно было купить её по сходной цене.
Дом построили в течение одного года, перебрались с частной квартиры, обзавелись хозяйством, новый забор дядя украсил гривастыми лошадиными головами — кузнец он был от бога, и нарасхват, потому что люди с такой профессией давно стали редкостью.
Постоянно занятому и устремлённому к цели человеку некогда растрачивать себя на порочные страсти, он весь в работе, в напряжённых мыслях о том, как устроить свою жизнь так, чтобы и тебе, и твоим близким жилось привольно, комфортно и красиво. Так и было до той поры, пока Николай был, как говорится, по горло занят.
Началось со сбоя в работе: кузница не ремонтировалась уже много лет, занятости — с гулькин нос, потому как от лошадей совхоз избавился, а машины подковывать не надо. Держались два кузнеца только на редких частных заказах, люди же предпочитали рассчитываться бутылкой самогона.
И началась жизнь в сплошном тумане, постоянном поиске денег на выпивку и перебранках с женой. Куда только не прятала деньги Нюся: и в пшеницу зароет в зАкути, и в тряпицу завернёт, а сверху кирпичом придавит; и в трубу запихнёт поглубже, почти на вытянутую руку, — везде найдёт этот пропахший винными парами Шерлок Холмс, и тогда сбежит из дома до самого вечера, по возвращении приткнётся где-нибудь в сарае или погребнике и спит, грязный, в верхней одежде, с почерневшим отёкшим лицом.
Одна Нюся воевала с Николаем всю оставшуюся жизнь, другая, всё ещё на что-то надеясь, душой истлела по нём. Купила хату через дорогу наискосок от писаренковской, чтоб видеть, когда он приезжает с женой к старикам в гости.
Ловила каждое слово о нём, всякий раз зазывала меня на колхозном току летом, когда там работала ученическая бригада, расспрашивала, как он живёт с женой, где работает; и не могла я её ничем разубедить, что не стоит он того, чтобы помнить о нём.
На хуторе жизнь каждого человека на виду, и не переступил порог одинокой женщины ни один мужик, кроме её сына да братьев Николаевых. Так и прожила жизнь, как строгая, верная одному богу монашка.
Им бы, этим двум женщинам, с одинаковыми именами, но по-разному тяжкими судьбами, памятник поставить при жизни.
Одна всю жизнь терпела, другая ждала.
Декабрь, 2019 г.
Новости партнеров
- Регистрация
- Вход
За сутки посетители оставили 348 записей в блогах и 2926 комментариев.
Зарегистрировался 71 новый макспаркер. Теперь нас 5034422.