Возьмемся за руки друзья чтоб не пропасть поодиночке сочинение

Муниципальное бюджетное общеобразовательное учреждение средняя общеобразовательная школа №9 г.Новоалтайска Алтайского края
 

«Возьмёмся за руки, друзья,

чтоб не пропасть поодиночке…»

Плясова Варвара, ученица 5А класса МБОУ СОШ №9

Новоалтайск 2019 год

«Возьмёмся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке…»

В нашем мире так много особенных людей. Людей, которые не похожи на нас и друг друга. Кто-то не может ходить, кто-то говорить, есть и те, кто, казалось бы, не может ничего. Они не любят, когда о них говорят «инвалиды». Люди с ограниченными физическими возможностями… Сколько их рядом с нами! Особенные люди. Каково им в нашем мире, мире, не всегда готовом их принять? Всегда кажется, что горе у кого-то другого, но такое может произойти с каждым – не важно, кто ты и как тебя зовут.

Как же трудно им приходится! Мало кто задумывается, как тяжело на инвалидной коляске забраться по ступенькам в автобус или по нечищеным снеговым дорогам добраться до магазина. А повышенное внимание прохожих, любопытство, тыканье пальцами, оглядки, шушуканье… Только нравственные  уроды могут смеяться над физическими недостатками людей! Некоторые считают их белыми воронами, осознанно причиняют им боль, думая, что под обезображенными лицами скрывается черная душа. Поэтому многие инвалиды, закутавшись в шаль- невидимку, живут в своем маленьком мире, боясь попросить помощи. Но это те  же  люди, только  самые ранимые,  самые чувствительные, самые внимательные и самые доброжелательные, они самые  верные  и преданные друзья! Я согласна словами Л. Улицкой: «Инвалид — не инвалид… Люди так не делятся»! Так хочется, чтобы люди в нашем городе, в нашей стране стали более терпеливыми, понимающими, чтобы не совсем обычные ребята чувствовали себя хорошо везде! Доброжелательного отношения будет достаточно!

Они такие же дети, как мы, просто им нужно больше внимания, терпения, ухода, больше занятий.  И очень многие из них завтра встанут на ноги, получат отличное образование и будут просто хорошими людьми. Желание жить вопреки приговорам врачей, страшным диагнозам делает этих людей настоящими борцами за жизнь, а значит, они достойны того, чтобы их мечты и жизненные планы обязательно реализовались.

Они научились радоваться малому, ценить имеющееся, стремиться к новым победам!  Многие  из них  очень талантливы: ребята поют,  рисуют,  пишут стихи,  играют на музыкальных инструментах, занимаются спортом.  Для многих из них не является преградой даже отсутствие каких-либо конечностей, отсутствие зрения или умственная отсталость. Например, девочка без кистей  рук рисует ногами, а мальчик без ног пишет замечательные стихи или танцует!!!  В общем,  они делают то, что многие  полноценные и здоровые люди считают бесполезной тратой времени.

Мне очень хочется, чтобы   все люди были здоровы и счастливы, чтобы   больных детей было как можно меньше, а дети с ограниченными возможностями поверили в себя и стали счастливее. Еще в прошлом веке писатель В. Короленко сказал, что «человек создан для счастья, как птица для полета».

 Закончить свое сочинение хочу строчками из произведения В. Катаева «Цветик-семицветик»:

Лети, лети, лепесток,

Через запад на восток,

Через север, через юг,

Возвращайся, сделав круг.

Лишь коснёшься ты земли-

Быть по-моему вели.

Вели, чтобы…

…все дети рождались здоровыми, чтобы все люди были добрыми и внимательными друг к другу! Ведь каждый из нас может уже сейчас чем-то помочь, давайте протянем им руку помощи!

Автор материала: В. Плясова (5 класс)

Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Сочинения / Окуджава Б. / Разное / Поэзия Булата Окуджавы

Поэзия Булата Окуджавы

    Возьмемся за руки, друзья,

    Чтоб не пропасть поодиночке…

    Б. Окуджава

    В шестидесятые годы во время так называемой “хрущевской оттепели” поэзия вышла на эстраду, особой популярностью стала пользоваться авторская песня. Возник целый ряд имен, в будущем — знаменитых исполнителей своих песен: Александр Галич, Юрий Визбор, Владимир Высоцкий, Новелла Матвеева и, конечно, Булат Окуджава. К тому времени Б. Окуджава был уже вполне зрелый человек, фронтовик, орденоносец, но его песни сразу же подхватила молодежь. Столько в них было неподдельного, тонкого человеческого чувства. После волны бравадных песен про подвиги и любовь строителей коммунизма его песни явились откровением, воскрешением настоящей любовной лирики. Песни были рассчитаны именно на людей с прогрессивными чувствами и мыслями. После концертов песни Окуджавы выходили вместе с публикой на улицы и площади городов. Их пели люди всех возрастов и профессий. Но аудиторию Окуджавы отличала всегда демократичность взглядов, порядочность и интеллигентность.

    Поколение фронтовиков благодарно ему за несколько песен, которые раскрыли душу солдата больше, чем иные романы о войне. Например, песня “Десантный батальон” стала знаменитой на другой день после выхода фильма “Белорусский вокзал”. Известно, что песня спасла и фильм от ножниц советской цензуры, потому что самого генсека Брежнева эта песня растрогала до слез. Окуджава написал много песен на историческую тему. Удивительная способность чувствовать время, в котором живут и действуют его герои, роднить их с современностью сделала Окуджаву ведущим поэтом в кинематографе. В персонажах девятнадцатого века — времени благородных исканий — мы узнаем по песням Окуджавы деятельную молодежь “хрущевской оттепели”. Интересен факт, что, когда эта “оттепель” закончилась, многие барды “потеряли” голос. Кто-то сделал это из чувства самосохранения, кто-то растерялся, кто-то уехал за границу. Но “холодное” время никак не отразилось на популярности Окуджавы. Его песни продолжали звучать с экранов кинотеатров и по радио. Мне кажется, это произошло потому, что, как я уже говорил, Окуджава мог вместе со своими героями жить в историческом времени, а говорить о современности. То есть Окуджава продолжал высказывать прогрессивные мысли, но облачены они были, например, в “мундиры кавалергардов”.

    И еще одна вечная и любимая всеми русскими людьми тема не позволила певцу и поэту потерять свою широкую аудиторию. Это тема — Москва. Начиная с “Песни о московских ополченцах”: “… Прощай, Москва, душа твоя всегда-всегда пребудет с нами” — и кончая признанием в любви Арбату: “Ах, Арбат, мой Арбат, ты — мое отечество…” — все песни шли, как говорится, на ура. Поэт ощущал себя частью Москвы, частью России.

    Героиня любовной лирики Окуджавы всегда умна, тонка и благородна в чувствах. Это женщина, любовь которой заслужить не просто. Поэт вновь ввел в русскую лирику мотив преклонения перед женщиной:

    … вы пропойте, вы пропойте

    славу женщине моей!

    Окуджава тех лет не замыкался на песенном жанре. Он публиковал свои подборки стихов в толстых литературных журналах. Это в основном глубокие философские рассуждения о вечных человеческих ценностях:

    И вот я замечаю, хоть и не мистик вроде,

    какие-то намеки в октябрьской природе:

    не просто пробужденье мелодий и кистей,

    а даже возрожденье умолкнувших страстей.

    Все в мире созревает в борениях и встрясках.

    Не спорьте понапрасну о линиях и красках.

    Пусть каждый, изнывая, достигнет своего…

    Терпение и вера, любовь и волшебство!

    Но и отдельно от музыки и голоса поэзия Окуджавы несет в себе огромный заряд человеческой доброты, напоминает нам о милосердии, о любви к окружающему миру, к родной истории. А про самого Булата Шалвовича я сказал бы строкой из его же стихотворения. В его личности главное — “терпение и вера, любовь и волшебство”.

6497 человек просмотрели эту страницу. Зарегистрируйся или войди и узнай сколько человек из твоей школы уже списали это сочинение.

/ Сочинения / Окуджава Б. / Разное / Поэзия Булата Окуджавы

Булат Окуджава для русской литературы XX века – целая эпоха. Он принадлежит к тем поэтам, которые в своем творчестве очень тесно связаны со временем, местом, а главное – с народом его творчество буквально переплетено с той эпохой, в которую он жил. Многие произведения Булата Шалвовича посвящены тем явлениям, предметам, понятиям повседневной жизни, которые были близки, знакомы, современны поэту, некоторые из них довольно трогательны: троллейбус, который развозит запоздавших пассажиров, пешеходы, спешащие по делам, мальчишки, уходящие на фронт защищать Родину.

Вместе с тем невозможно отрицать тот факт, что извечные философские проблемы, волнующие писателей и поэтов многих предыдущих поколений, в его поэзии мастерски переплетены с темами, которые были и остаются актуальными и на сегодняшний день.

Одной из подобных тем является тема тесной связи творца с отечеством. “Песенку об Арбате” Булата Окуджавы в этом плане можно назвать знаковым произведением. Каждая строка в ней является “концентратом” мысли и чувства, ни от одной нельзя избавиться, не разрушив поэтический и смысловой “узор”.

Известно, что сам автор был уроженцем Арбата, знал все его дворики, был знаком со многими их обитателями. Очевидно то, что это был для поэта отдельный мир, поскольку сам Булат Шалвович признавался, что подозревает наличие души у этой улицы, благодаря чему Арбат излучает благотворные для москвичей энергетические волны. В этом плане мы можем найти для себя объяснение того, откуда в творчестве Окуджавы среди прочих понятий, касающихся этой древнейшей улицы российской столицы, появилось, при всей серьезности своего значения, слово “религия”.

Очевидно, что привязанность к москвичам как к совершенно особому “сорту” россиян – один из тех факторов, которые были способны вдохновлять поэта: познакомившись с творчеством Булата Окуджавы поближе, видишь лирического героя, который не только любуется этими людьми со стороны, – иногда он ищет в них поддержки (“Полночный троллейбус”). Будучи уроженцем Арбата, автор наделяет улицу и ее обитателей особенным характером, черты которого – “изысканность, строгость, лень, хлебосольство, доброжелательность и достоинство, но никогда высокомерие или чванство. Я уж не говорю об уюте – уют, сам собой сложившийся, врожденный, теплый…”.

Словом, это отдельный народ со своеобразным менталитетом. На фоне всего этого употребляемое автором в поэзии слово “отечество” приобретает для нас новый оттенок значения, возможно, менее торжественный, но при этом можно прочувствовать тепло, с которым поэт обращается к улице: “…Ах, Арбат, мой Арбат, ты мое отечество”.

С самого начала мы понимаем, что автор не просто рассказывает о чувстве патриотизма, которое связывает его с родной улицей; он любуется ею с какой-то необъяснимой, возможно, непонятной для непосвященного человека светлой грустью. “Ах, Арбат, мой Арбат, ты мое призвание…”, – можно ли более трогательно признаться в любви своему городу? Несмотря на то, что в самом начале автор сравнивает улицу именно с рекой (“Ты течешь, как река. Странное название!

И прозрачен асфальт, как в реке вода…”), вчитываясь в строки стихотворения, невольно представляешь улицу как живое создание: красивое, величественное, загадочное (“никогда до конца не пройти тебя”), обладающее невероятным шармом, при этом неизменно любящее своих ежедневных пешеходов (Арбат, как известно, пешеходная улица) и всех тех, кто по каким-либо причинам оказался связан с ним: “От любви твоей вовсе не излечишься, сорок тысяч других мостовых любя…”. Романтизируя эту улицу, поэт утверждает, что не просто навеки связан с местом, где родился, а является частью Москвы.

С именем Окуджавы (наряду с Юрием Визбором, Александром Галичем) связано появление авторской песни. Не одно его стихотворение стало со временем песней (здесь, кроме “Песенки об Арбате”, можно назвать, например, и “На Тверском бульваре”, “В Барабанном переулке”, причем все они посвящены московским улицам). Булат Шалвович был не из тех поэтов, которые творят для широкой публики: этот принцип был его творческим девизом, и, возможно, именно он сделал его творения бессмертными.

Loading…

I

На рубеже 50—60-х годов прошлого века в Ленинграде встретились два молодых поэта, известные всего лишь узкому кругу своих друзей и поклонников. Оба они с разницей в несколько лет написали по стихотворению, каждое из которых постепенно становилось знаменитым и делало «широко известными в узких кругах» своих создателей.

Оба стихотворения быстро обрели в читательском мире самостоятельную жизнь, а за полвека стали символами двух глубоких мировоззрений и очертили два пути, по которым до сих пор шествуют и человеческие толпы, и люди-одиночки.

Имена этих поэтов-провидцев сейчас известны всем — это Иосиф Бродский и Николай Рубцов, сочинившие стихи о пилигримах, бредущих по земным дорогам.

Впрочем, сам образ дороги традиционен для русской поэзии, если вспомнить о том, что «не одна во поле дороженька пролегала», или пушкинские «Дорожные жалобы», или «Выхожу один я на дорогу»… Да и вся русская поэзия пронизана некрасовскими, тютчевскими, блоковскими, есенинскими дорогами… И вообще в русском сознании слово «дорога» означает слово «судьба». И в стихотворениях Бродского и Рубцова присутствует редкое слово «пилигрим». Я уверен, что, живя в одни и те же годы в Ленинграде, они встречались в узкой ленинградской богеме, где рядом с ними были Евгений Рейн и Глеб Горбовский, Виктор Соснора и Борис Тайгин, Константин Кузьминский и Леонид Агеев, Нина Королева и Анатолий Найман, Лидия Гладкая и Эдуард Шнейдерман.

Все они дышали одним воздухом, но Рубцов и Бродский дышали им глубже других. И по мнению Евгения Рейна, опубликовавшего в «Литгазете» (№ 20, 2010) к 70-летию Бродского одну из самых точных и честных статей о его судьбе, настоящая слава к поэту пришла сразу после «Пилигримов».

Я помню, как однажды в 1960 году меня навестили муж и жена, составители книги словацкого поэта Ладо Новомесского, принесли подстрочники для перевода, мы засиделись, выпили по рюмке, и слависты под гитару с яростным вдохновением исполняли «Пилигримов» Бродского. Я был поражён мрачной энергией и музыки, и самого стихотворения, которое, как мне показалось, тогда уже стало чуть ли не гимном для небольшой, но пассионарной части «оттепельной» интеллигенции, восхищённой судьбой героев стихотворения.

Впоследствии я понял, что гимна из этого стихотворения не получилось, в основу гимна легло более понятное для либеральных масс рифмованное сочинение Булата Окуджавы «Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке».

Пилигримы

Мои мечты и чувства в сотый раз

Идут к тебе дорогой пилигримов.

В. Шекспир

Мимо ристалищ, капищ,

мимо храмов и баров,

мимо шикарных кладбищ,

мимо больших базаров,

мира и горя мимо,

мимо Мекки и Рима,

синим солнцем палимы,

идут по земле пилигримы.

Увечны они, горбаты,

голодны, полуодеты,

глаза их полны заката,

сердца их полны рассвета.

За ними поют пустыни,

вспыхивают зарницы,

звёзды встают над ними

и хрипло кричат им птицы,

что мир останется прежним,

да, останется прежним,

ослепительно снежным

и сомнительно нежным,

мир останется лживым,

мир останется вечным,

может быть, постижимым,

но всё-таки бесконечным.

И значит, не будет толка

от веры в себя да в Бога.

…И значит, остались только

иллюзия и дорога.

И быть над землёй закатам,

и быть над землёй рассветам.

Удобрить её солдатам,

одобрить её поэтам.

Поистине в большом познании много скорби. И если вспомнить, что стихотворение написано восемнадцатилетним человеком, то неизбежно придёшь к выводу, что Иосиф Бродский никогда и не был молодым поэтом, он как будто бы и родился или стариком, или вообще существом без возраста.

Пилигримы Бродского из последних сил бредут в неведомую даль, как дети несовершенной и враждебной им цивилизации, созданной их же руками, как вереница искалеченных и обездоленных её детей, вернее, изгоев человеческого гетто. «Увечные», «горбатые», «полуодетые», «голодные», «палимые синим солнцем». Так и хочется спросить: «Сколько их? Куда их гонит?».

Их дорога в «никуда» или неизвестно куда оглашается хриплыми криками то ли древнерусских ворон, то ли древнегреческих гарпий, внушающими странникам, что мир жесток и «лжив», что он «останется прежним, да, останется прежним, ослепительно снежным и сомнительно нежным», то есть несправедливым и немилосердным, что он не изменяется так, как им этого бы хотелось. А от сознания этой несправедливости лишь один шаг к отрицанию Бога и человека как его подобия.

«И значит, не будет толка от веры в себя и в Бога»…

А что же остаётся? Брести подобно зомбированному неведомой волей стаду к неведомой цели, подчиняясь фатуму, слепому инстинкту, подобному тому, который гонит рыбьи стада на смертельный и неизбежный нерест и полчища крыс, повинующихся дудочке могущественного и лукавого крысолова.

В какое время и по какой земле движутся пилигримы, словно колонна военнопленных, без охраны, сдавшихся врагу добровольно — это не имеет значения. Словно послушные овцы, бредут они по организованным и расчерченным дорогам цивилизационного, рукотворного ада, созданного, видимо, их же руками. Разве что одна конкретно-историческая примета есть в стихотворении: они бредут «мимо Мекки и Рима», то есть две самых великих мировых религии чужды этим избранным толпам.

Вечные протестанты, потомки Агасфера, закосневшие в своей отверженности и своей гордыне… И Бог их не слышит, и солнце их жжёт, и птицы над их шествием «хрипло кричат» что-то погребальное, и с каждым шагом остаётся всё меньше и меньше от великой иллюзии, которая дала пилигримам толчок много веков тому назад — для начала этого рокового, но безблагодатного шествия.

Вот каким апокалиптическим откровением — апофеозом похода пилигримов была поражена душа молодого Бродского, и этот ожог души остался у него на всю жизнь.

Иллюзия цели. Иллюзия жизни. Иллюзия спасения. Но утрата иллюзий не проходит бесследно. Лучше и точнее всех угадал драму Бродского один из самых близких его друзей Евгений Рейн, проницательно заметив, что «пилигримы» были важнейшей точкой в мировоззренческом становлении Бродского. Рейн нащупал все дальнейшие нити, протянувшиеся от этого старта: «Описываемый им мир — это мир сумеречный, пессимистический, не оставляющий никакой надежды»; «Бродский становится мизантропическим и как бы одноцветным поэтом, каким мы его знаем»; «Шутки довольно саркастичны и злы, и никакого просвета в этих стихах нет»; «Негативный философский взгляд, сопряжённый гениально отточенной метафорикой»; «Видимо, в нём был и момент моральной опустошённости»; «Именно это нагромождение изысканных темнот…». И это при всей любви к своему младшему собрату и ученику… Ну как тут не вспомнить мысль нелюбимого зрелым Бродским Александра Блока: «Оптимизм, как и пессимизм — признак плоского и пошлого мировоззрения. Только понимание жизни как трагедии даёт цельную картину мира».

Самые сильные из «пилигримов» неизбежно скатываются к богоборчеству. И не случайно я вспомнил, что у меня на полках где-то стоит книга Хаима Нахмана Бялика, которого отцы-основатели сионизма считали великим поэтом. Книга эта издана в 1914 году в переводах и предисловии Зеева Жаботинского.

В ней всё как по заказу — и предисловие, и стихи, и поэмы — о «пилигримах». «Всё, что есть роскошь жизни, было изгнано из национального обихода: изгнана любовь, изгнана радость, изгнано творчество, изгнано всё то красивое, сверкающее, полнокровное, что Бялик объединяет в символе женщины, женского начала. Жизнь стала подобна пустынному каменистому острову. Только этой ценой мог безземельный бродяга сохранить остаток того, что есть высшее сокровище каждого племени — остаток своей самобытной личности, последнюю прядь от догоревшей «гривы Огненного Льва». За стенами гетто, у чужих людей, искрилась и переливалась всеми красками Божией палитры свободная полнота жизни, — для узников пустынного острова порыв навстречу этой жизни означал бы исчезновение вечного народа «в волнах реки Аввадон, чьё имя — Гибель». И вот на почве этой двадцативековой борьбы между радостью бытия и суровой миссией самосохранения, между Аввадоном и Небом, развивается у Бялика великая трагедия современного еврейства — нецельность, двойственность, сумеречная шаткость и зыбкость еврейской души» (Жаботинский).

Хаим Нахман Бялик, выходец из местечковой России, в начале XX века уехал в Палестину, в 30-е годы он восторгался расовой теорией Гитлера и Розенберга и сочинял стихи и поэмы, ставшие классикой еврейской поэзии.

Одна из сцен поэмы Бялика «Мертвецы пустыни» рассказывает о том, как проводник-араб путешествует с героем поэмы по Синайской пустыне и приводит его в места древнего захоронения, где, полузасыпанные песками Синая, лежат громадные остовы падших ангелов-пилигримов, которые, согласно «Книге Бытия», в доисторические времена «входили к жёнам человеческим». Так Хаим Нахман Бялик, тоже путешествовавший «мимо роскошных кладбищ», нашёл самое древнее из них.

То не косматые львы собралися на вече пустыни,

То не останки дубов, погибших в расцвете гордыни, —

В зное, что солнце струит на простор золотисто-песчаный,

В гордом покое, давно, спят у тёмных шатров великаны.

………………………………………………………………

Стёр ураган их шаги, потрясавшие землю когда-то,

Степь затаила дыханье, и скрыла, и нет им возврата.

Может быть, некогда в прах иссушат их ветры востока,

С запада буря придёт, и умчит его пылью далеко,

До городов, до людей донесёт и постелет, развеяв, —

Там первозданную силу растопчут подошвы пигмеев,

Вылижет прах бездыханного льва живая собака,

И от угасших гигантов не станет ни звука, ни знака…

Да и сам Иосиф Бродский упокоился тоже как знатный пилигрим нового времени на одном из самых «шикарных кладбищ» мира — в Венеции, в сказочном городе, где жил еврейский ростовщик Шейлок и где рождались в средневековой Европе «ристалища», «капища», и «бары», и «банки», и «большие базары». Мимо которых несколько веков спустя, как вечные тени легендарного Агасфера, проходили пилигримы Иосифа Бродского…

Но пилигримы Бродского могут иметь не только метафизическую сущность, как некое агасферово братство, но и вполне реальные исторические очертания. Их можно себе представить как ополчение, бредущее под руководством монашеско-рыцарских орденов — тамплиерского, францисканского, бенедиктинского — на заре раннего средневековья для «освобождения гроба Господня от неверных», а заодно и для завоевания земель и богатств Ближнего Востока… Первые крестовые походы, первая попытка фанатичной европейской черни покорить племена и народы Третьего мира.

Озлобленные на судьбу «протестанты» всех времён и народов, они могут принимать обличие европейского пуританского спецназа, предавшего огню и мечу цветущий животный, растительный и людской мир Северной Америки; они могут воплощаться в испанских конквистадоров, разрушивших до основания несколько естественных в своём величии земных цивилизаций; они похожи на солдат чёрного интернационала иностранных легионов, державших в рабстве тех африканцев, которым удалось спастись в своих джунглях от североамериканских работорговцев.

Помните гимн этих пилигримов: «День-ночь, день-ночь, мы идём по Африке, день-ночь, день-ночь, всё по той же Африке, и только пыль, пыль, пыль от шагающих сапог, и отдыха нет на войне солдату»… Но это не просто солдаты. Это хорошо обученные наёмники.

Пилигримы Бродского не имеют отечества; они не знают, что такое вечность, потому что находятся в плену у времени; они, пожиратели пространства, всё время в походе, а это значит, что явления и картины жизни, сквозь которую они проходят — остаются для них чужими и непознанными. У них нет ничего кровного, родного. Это механические супермены цивилизации. Они не молят Бога о милости, но требуют поддержки от него, торгуются с ним («а значит, не будет толку от веры в себя и в Бога»), не понимая того, что, как сказал один мудрец, «с Богом в карты не играют».

Где только не побывал за свою короткую жизнь пилигрим Иосиф Бродский: в Англии, в Мексике, в Скандинавии, в Испании, в Голландии, в Каппадокии, в Ирландии, в Прибалтике, в Италии, в Америке… И, конечно же, в Венеции. И везде отметился громадными полотнами однообразных, но блистательно зарифмованных скептических впечатлений!

II

Старая дорога

Всё облака над ней,

Всё облака…

В тени веков мгновенны и незримы,

Идут по ней, как прежде, пилигримы,

И машет им прощальная рука.

Навстречу им июньские деньки

Идут в нетленной синенькой рубашке,

По сторонам — качаются ромашки,

И зной звенит во все свои звонки,

И в тень зовут росистые леса…

Как царь любил богатые чертоги,

Так полюбил я древние дороги

И голубые вечности глаза!

То полусгнивший встретится овин,

То хуторок с позеленевшей крышей,

Где дремлет пыль и обитают мыши

Да нелюбимый филин-властелин.

То по холмам, как три богатыря,

Ещё порой проскачут верховые,

И снова — глушь, забывчивость, заря.

Всё пыль, да пыль, да знаки верстовые…

Здесь каждый славен —

Мёртвый и живой!

И оттого, в любви своей не каясь,

Душа, как лист, звенит, перекликаясь

Со всей звенящей солнечной листвой.

Перекликаясь с теми, кто прошёл,

Перекликаясь с теми, кто проходит…

Здесь русский дух в веках произошёл,

И больше ничего не происходит.

Но этот дух пройдёт через века!

И пусть травой покроется дорога,

И пусть над ней, печальные немного,

Плывут, плывут, как мысли, облака…

Где и когда написал Николай Рубцов это стихотворение? Попытаюсь представить…

Юный нестеровский отрок вышел с берега Сухоны на старую дорогу через Усть-Толшму до Николы. Тридцать километров лесом, лугами, распадками, по влажным, наполненным тёмной водой глубоким колеям от когда-то буксовавших здесь телег и машин. Мимо заброшенных починков, почерневших прошлогодних зародов, серебристых от старости столбов телеграфных. Сколько раз, пока дойдёшь до Николы, присядешь то у заброшенного овина, то на лесной земляничной опушке, то возле древнего погоста, то у кустов дикой малины. Я представляю его себе усталого, в промокшей обувке, с фибровым чемоданчиком, где немудреное бельишко, да сборник Тютчева, да ворох черновиков. Он бредёт, покачиваясь от усталости, а вокруг «зной звенит во все свои звонки», но зато вглубь зовут «росистые леса», качаются белые ромашки, и, куда ни глянь, всё трогает и волнует душу — и «филин-властелин», и верховые, «как три богатыря», проскакавшие куда-то к дальней кромке горизонта, и тишина.

Здесь каждый славен — мёртвый и живой!..

Редко-редко бывает, если какой-то грузовик догонит студента-пилигрима, шофер высунется из кабины и спросит: «Далеко ли идёшь?»

Я шёл, свои ноги калеча,

Глаза свои мучая тьмой…

— Куда ты? — В деревню Предтеча.

— Откуда? — из Тотьмы самой.

Он садится в кабину и едет дальше, радуясь, что отдыхает усталое тело, и в то же время смутно понимая, что теряет нечто, не успевая вглядеться в небо, надышаться ветром, распахнуть душу воле, синеве, зелёному простору.

А потому, не доезжая несколько вёрст до родного села, просит шофёра притормозить и выходит из кабины.

И где-то в зверином поле

Сошёл и пошёл пешком.

В отличие от пилигримов Бродского, идущих сквозь безымянные, безвременные и безнациональные пространства, пилигримы Рубцова бредут по русскому, российскому, хотя и запущенному саду с радостной душой, сквозь лесные и травяные райские кущи, в которых нет ни «баров», ни «больших базаров», разве что мелькнут руины архаического быта — «полусгнивший овин» да «хуторок с позеленевшей крышей», да — «знаки верстовые» попадаются одне, поставленные, может быть, во времена Разина и Пугачёва. Пилигримы Бродского проходят мимо «роскошных» ухоженных и архитектурно выстроенных мемориалов Западного мира, пилигримы Рубцова — мимо безымянных, уходящих в землю могил («каждому памятник — крест»), о которых со смирением можно сказать лишь одно: «Здесь каждый славен — мёртвый и живой», то есть повторить другими словами извечную истину: «для Бога мёртвых нет».

Да и сам пилигрим Николай Рубцов, всю жизнь бродивший по русскому православному белому свету, вернулся на своё вологодское кладбище, отнюдь не «шикарное», что явствует из стихотворения Анатолия Передреева, посетившего в 70-х годах могилу своего друга:

Лишь здесь порой,

Как на последней тризне,

По стопке выпьют… Выпьют по другой…

Быть может, потому,

Что он при жизни

О мёртвых помнил, как никто другой!

И разойдутся тихо,

Сожалея,

Что не пожать уже его руки…

И загремят им вслед своим железом,

Зашевелятся

Мёртвые венки…

Какая-то цистерна или бочка

Ржавеет здесь, забвению сродни…

Осенний ветер…

Опадает строчка:

— Россия, Русь, храни себя, храни…

…А ведь некогда обе эти дороги вышли из одной точки Бытия, но, потянувшись по историческому пространству к горизонту, с каждым витком всё круче и круче расходились друг от друга…

Народы, как сказал один православный мудрец, «суть мысли Божии». Две дороги, избранные двумя великими народами, воплотились в две Божьи мысли, тайну которых можно будет разгадать лишь в последние времена.

Пилигримы Николая Рубцова — это калики перехожие, облик которых запечатлён в русских былинах и народных песнях… Это люди святой Руси, персонажи не от мира сего, бредущие отмаливать грехи и свои, и своего народа в Киевскую Софию, в Оптину пустынь, в Дивеево к Серафиму Саровскому, а кто и на Святую Землю.

Это некрасовский Кудеяр, ставший молитвенником и строителем Божьих храмов, это очарованный странник Лескова, это князь Мышкин Достоевского и Касьян из Красивой Мечи Тургенева, это босяки Горького и чеховские герои из повести «Степь», и богомольцы из стихов и поэм Сергея Есенина, это семейство Аввакума, бредущего в ссылку.

Это люди не времени, а вечности, о которых с такой проникновенной силой написал Алексей Константинович Толстой в одном из лучших своих творений:

Благословляю вас, леса,

долины, реки, горы, воды,

благословляю я свободу

и голубые небеса,

и посох свой благословляю,

и эту нищую суму,

и степь от края и до края,

и солнца свет, и ночи тьму.

………………………………

и в поле каждую былинку,

и в небе каждую звезду…

Такая вселенская широта души непонятна и не нужна пилигримам Бродского.

III

С будущим нобелевским лауреатом я познакомился через несколько лет после знакомства с Рубцовым в середине 60-х годов прошлого века, когда в редакцию журнала «Знамя» зашёл рыжеволосый молодой человек, отрекомендовался и пожаловался на гонения, которым он подвергается в родном городе, и попросил меня прочитать его стихи.

Собственно, это были не стихи, а длинная поэма… Я прочитал её при авторе, поскольку он торопился с отъездом, и сказал ему, что как версификатор он весьма поднаторел в сочинении стихов, но поэма явно несамостоятельна, поскольку написана под сильным влиянием Пастернака и Цветаевой, и посоветовал ему никогда не публиковать её.

Но одновременно мне стало жалко его, почти юношу, за все наветы, вылитые на него ленинградской прессой. А обвинения в «тунеядстве» вообще возмутили меня, поскольку я незадолго до того получил письмо из деревни Никола Вологодской области, где Коля Рубцов тоже жаловался на своих деревенских земляков:

«Я проклинаю этот Божий уголок за то, что нигде здесь не подработаешь, но проклинаю молча, чтоб не слышали здешние люди и ничего обо мне своими мозгами не думали. Откуда им знать, что после нескольких (любых, удачных и неудачных) написанных мной стихов мне необходима разрядка — выпить и побалагурить».

Чтобы хоть как-то утешить нервного рыжеволосого юношу, я подарил ему свою книжку «Метель заходит в город» с какой-то душевной надписью, которую забыл (как забыл и сам факт дарения книги), о чём при случайных обстоятельствах вспомнил лет через сорок после этой встречи и лет через десять после его смерти.

Первоначально я хотел назвать эту книгу «Очарованный странник» и открыть её следующим стихотворением.

Дальний Восток

Самолёт пожирает пространство…

Час. Другой. Не видать ни зги,

ни деревни, ни государства,

ни огня — бесконечное царство

бездорожья, тайги и пурги.

Вы, романтики и мореманы,

алкоголики в якорях,

добровольцы и графоманы,

комсомольцы и капитаны,

вам просторно в этих краях.

Места хватит — а это значит,

можно шастать туда-сюда,

кочевать, корчевать, рыбачить

и судьбу свою переиначить,

если есть такая нужда.

Не хватает нам постоянства,

потому что вёрсты летят,

непрожёванные пространства,

самоедство и святотатство

у России в горле сидят.

А когда эта жажда охватит —

до свиданья, родной порог!

Мне хватило, и сыну хватит,

и его когда-то окатит

околесица русских дорог.

Но сей замысел по разным причинам не осуществился.

А в начале 90-х годов прошлого века у меня случилась короткая переписка с Бродским, тогда уже жившим в Америке. Дело в том, что в 60-е годы в Москве жил незаурядный юноша по имени Сергей Чудаков. Сын крупного энкавэдэшного начальника, родившийся и выросший чуть ли не в Магадане, он сразу же при первом знакомстве заинтересовал нас (меня, Передреева, Кожинова) многими своими свойствами: несомненной талантливостью, литературным вкусом, знанием русской поэзии, плебейским эстетством, порочным обаянием и даже некоей артистической растленностью. Словом, он был своеобразной русской ипостасью то ли Дориана Грея, то ли одного из братьев Карамазовых.

Кроме Иосифа Бродского с ним были в близких отношениях два Олега — Олег Осетинский и Олег Михайлов, которые считали Чудакова одним из талантливейших поэтов своего поколения.

Этот русский вундеркинд и у меня также вызывал острое любопытство, хотя стихи, которыми он баловался, иногда удивляли свободой, высокомерием и восхитительным цинизмом.

Ипполит, в твоём имени камень и конь.

Ты возжёг в чреве Федры, как жжёнку, огонь.

И погиб, словно пьяный, свалившийся в лифт,

Персонаж неолита, жокей Ипполит.

Колесницы пошли на последний заезд.

Зевс не выдаст, товарищ Буденный не съест.

Только женщина сжала программку в руке,

Чуть качнула ногою в прозрачном чулке.

Ипполит, мы идём на смертельный виток!

Лязг тюремных дверей и сверканье винтовок.

Автогонщик взрывается: кончен вираж.

Всё дальнейшее — недостоверность. Мираж.

«Я люблю тебя, мальчик, — сказала она,

Вожделением к мёртвому вся сожжена, —

Мне осталось напиться в ресторане «Бега»,

Мне осталась Россия, печаль и снега».

В 60-е годы мы встречались часто, но потом мой интерес к нему пропал, и мы могли не встречаться годами. Однако я почему-то до конца не выпускал из памяти его джеклондоновское лицо, скуластое, белозубое, большеглазое, обрамлённое крупными кольцами каштановых волос, и жалел о его не осуществившейся литературной судьбе.

Иногда до меня доходили слухи, что его то ли судили, то ли собираются судить за тунеядство, или за порнографические фильмы, или даже за сутенёрство. Но мне уже было не до Чудакова. Времена на дворе наступили грозные.

Однако вдруг в конце 1992 года в разгар государственной, бытовой и духовной разрухи я получил от него отчаянное письмо из Чеховского района Московской области, из селения Троицкое-Антропово, из психбольницы № 5, в котором он просил меня либо вызволить его из дурдома (куда он попал как душевнобольной, вместо того чтобы загреметь в лагеря), либо прислать ему немного денег на продукты, потому что кормят в психушке впроголодь.

А ещё в конверте лежало письмо для Бродского с просьбой узнать американский адрес последнего и отослать письмо в Америку. У Бродского Чудаков также просил денежного вспомоществования.

Я выполнил все его просьбы, послал ему денег, свежие журналы и свою новую книжку «Высшая воля» — стихи о смутном времени. В ответ весной 1993 года, когда начиналось роковое противостояние ельцинского окружения с российским парламентом, я получил от Чудакова очередное послание, которое, в отличие от других, случайно сохранилось в моём архиве.

«Дорогой Стасик!

Восхищён книгой. Подробности в личном разговоре. Тираж в 5 тысяч оскорбительно мал. Я же писал тебе, что продаю квартиру за 40 тысяч долларов, это будет в апреле, я выписан, дело утверждается в суде. На Пасху мы похристосуемся. Так вот тебе пасхальный подарок: я выпущу книгу вторым изданием (надеюсь с дополнением) тиражом тысяч в 30 и обязуюсь всё распространить. Надеюсь ещё и прибыль получить. Пары тысяч долларов на это хватит. Но важно не это. Важно выиграть выборы. Я надеюсь быть одним из анонимных, но деятельных членов твоей избирательной команды. Когда бы ни состоялось голосование — осенью или зимой — победа русского крыла неизбежна. Я надеюсь, ты возьмёшь на себя ответственность быть членом учредительного собрания, сделать это надо в том же округе, что и в прошлый раз. Время только отметит (или высветит) твою правоту. Я беру на себя всё, что связано с TV (уже продумал, как это сделать в коротких роликах). Ну желаю тебе новых стихов. Прошу сообщить мне адреса, по которым ты отправил мои письма в Нью-Йорк Бродскому и в «Русскую мысль». Олегу (Михайлову. — Ст. К.) привет. Я готов придти ему на помощь — дать новые темы, женить в третий раз, благословить на рождение наследника (мальчика). В заключение прошу прислать твой журнал № 1—3 за 93 г. и, если можно, любые свежие номера «Литературного обозрения», «Лит. учёбы» и «Вопросов литературы». Я занят только немецким, читать нечего, кроме Евангелия.

Поклон. Сергей Чудаков».

Наш инфант террибль завёл речь о выборах в Российский парламент, поскольку вспомнил, что в 1990 году я баллотировался в Верховный Совет РСФСР по Дзержинскому округу Москвы и занял второе место из 15, даже опередив таких известных людей, как генеральный прокурор России Трубин или всемирно знаменитый художник Илья Глазунов. На следующий тур голосования нас осталось двое — я и известный демократ, ученик и поклонник Сахарова Михаил Астафьев, который, конечно же, победил меня в либерально-демократической Москве… С той поры я оставил всякую мысль заниматься прямой политической деятельностью и печально улыбнулся, прочитав послание Чудакова… Особенно то место, где он писал, что «победа русского крыла неизбежна». Письмо Чудакова, написанное Бродскому, я, конечно же, отослал и вскоре получил от Иосифа ответ, в котором он сообщил мне, что послал деньжат Серёже Чудакову, а заодно вежливо отказался от моего предложения напечататься в журнале «Наш современник», наверное, потому, что смешно и не умно было космополиту Иосифу сотрудничать с русским националистическим журналом. Хотя его стихи, «наиболее русские», написанные в архангельской ссылке, я готов был напечатать безо всяких сомнений.

Письмо Бродского я, к сожалению, по своей безалаберности потерял, о чём до сих пор жалею, потому что оно было документальным свидетельством наших если и не дружеских, но отнюдь не враждебных отношений.

А вскоре пред моими очами возник выпущенный из дурдома несчастный Чудаков, которого я узнал не сразу: его кудлатая крупная голова сжалась, лицо стало похоже на печёное яблоко, руки тряслись. И ни о каких выборах русских патриотов в Учредительное собрание он и не вспоминал… Куда он исчез из нашей жизни и где похоронен — неизвестно, просто пропал без вести, как сотни тысяч людей в ельцинскую эпоху.

Последний, кто поддерживал какую-то связь с ним, был Олег Осетинский.

— Мы часто звонили друг другу, иногда встречались, — рассказывал Олег мне. — Я узнал, что после смерти матери он сдал часть своей огромной квартиры каким-то азербайджанцам. А я на несколько месяцев уехал в Америку зарабатывать деньги. Когда же вернулся и позвонил ему, то голос с восточным акцентом ответил мне, что Чудаков продал эту квартиру им, и где он сейчас обитает — неизвестно… С тех пор прошло несколько лет. Был бы жив — объявился бы. Конечно, они его в асфальт закатали…

Это было не первое известие о смерти Сергея Чудакова. Ещё раньше распространился слух о его переходе в иной мир, слух, который настиг Бродского в «американском далеке»… Бродский отозвался тогда на это печальное известие удивительным стихотворением «На смерть друга», где Чудаков — тоже пилигрим, нашедший наконец своё последнее упокоение.

…да лежится тебе, как в большом оренбургском

платке,

в нашей бурой земле, местных труб проходимцу

и дыма,

понимавшему жизнь, как пчела на горячем цветке,

и замерзшему насмерть в параднике Третьего

Рима.

Может, лучшей и нету на свете калитки в Ничто.

Человек мостовой, ты сказал бы, что лучшей

не надо,

вниз по тёмной реке уплывая в бесцветном пальто,

чьи застёжки одни и спасали тебя от распада.

Тщетно драхму во рту твоём ищет угрюмый Харон,

тщетно некто трубит наверху в свою дудку

протяжно.

Посылаю тебе безымянный прощальный поклон

с берегов неизвестно каких. Да тебе и не важно.

И, конечно, весьма странно, а может быть, и поучительно, что в тот исторический момент судьба на мгновенье соединила трёх совершенно разных «шестидесятников» — еврейского юношу Бродского, ставшего впоследствии знаменитым космополитическим поэтом, сына энкавэдешника Сергея Чудакова, анархиста и эстета, ставшего в психушке крутым русским националистом, и Станислава Куняева, который попытался понять и Чудакова, и Бродского.

***

Следующее виртуальное свидание с Бродским у меня произошло зимой 2006 года, когда я приехал в Питер и остановился в гостинице для паломников в Александро-Невской лавре, где мне вручили литературную премию имени Николая Рубцова. В скромном зале при лавре собрались друзья и поклонники поэта, пришла и дочка Рубцова Лена, которой я тут же передал денежную часть рубцовской премии.

А на другой день мы поехали в Ленинградский университет, посмотреть на недавно поставленный в его дворе памятник лауреату Нобелевской премии.

Николаю Рубцову, несмотря на то, что он жил в Питере, работал на Кировском заводе, посещал литературное объединение при заводской многотиражке, никакого памятника в Питере нет… Впрочем, он ему и не нужен. С него хватит памятника в Тотьме на берегу Сухоны, памятника в Вологде на Набережном бульваре, надгробия на вологодском кладбище с барельефом, на котором выложены знаменитые, ставшие чуть ли не поговоркой, слова «Россия, Русь! Храни себя, храни!»

А здесь, в каменном каре Двенадцати петровских коллегий, собралась другая компания скульптур, в которой ему не было бы места.

Монумент Андрею Сахарову со связанными за спиной руками, сваренный из металлических полос и прутьев, не памятник, а скелет из ржавой арматуры, как будто трижды Герой Социалистического Труда прошёл через Освенцим. Слава Богу, что Елена Боннер не видела этот ржавый скелет своего знаменитого супруга… Памятник поручику Киже — железная связка всяческих ржавых обрезков; памятник молодой ведьме, летящей то ли на бревне, то ли на помеле, с сигаретой в руке, с задницей, блестящей от прикосновения студенческих рук.

Ещё несколько уродцев, облик которых я не захотел рассматривать, а имена их разгадывать… Одно слово — пилигримы из стихотворения Бродского. И наконец мои спутники подвели меня к какой-то нескладной конструкции: «А вот это, Станислав Юрьевич, Ваш знакомый, великий поэт!»

…На уровне моего пояса на асфальте на попа стоял небольшой чемоданчик, грубо сваренный из толстых листов ржавого железа. На торце чемоданчика лежал каким-то образом прикреплённый к нему плоский необработанный камень, а к камню была прикреплена голова то ли из чёрного кокса, то ли из какого-то металла, вся в рытвинах, в оспинах, в коросте; лицо этой головы было запрокинуто к небу, и его украшала счастливая и, несомненно, дебильная улыбка. Глаза на лице были полузакрыты. А сама голова стояла на камне, словно отрубленная… Словом — карикатура. Отвратительнее этого памятника (если суммировать впечатление от него) я видел только две скульптуры: бюст Осипу Мандельштаму в Москве и памятник Чехову в Томске…

Я по-гамлетовски погладил ладонью скульптуру по шершавой, чуть ли не золотушной голове. «Бедный Иосик… что они с тобой сделали! Похоронили тебя на шикарном кладбище, на которое ты, будучи в сословии честных пилигримов, глядел с угрюмой неприязнью… Но этого мало. Вместо того чтобы изваять тебя в человеческом образе, как изваяли Николая Рубцова на его родине, тебе поставили не памятник, а какую-то бесчеловечную карикатуру. Если вспомнить твои строчки: «На Васильевский остров я приду умирать» — ты был достоин лучшего изваяния…»

…Когда я уезжал в Москву, то Володя Бондаренко сказал мне: «Ты зайди на Фонтанку в музей Ахматовой, в нём есть экспозиция «Американский кабинет Иосифа Бродского». На выставке лежит твоя книжечка «Метель заходит в город» с твоим автографом». «Ты прочитал его? — спросил я Володю. — Интересно, что я написал Иосифу почти полвека тому назад!» — «Нет, не прочитал, книжка была под стеклом в стеллаже, запертом на замок…».

…Мы вскочили в машину и помчались на Фонтанку. Но опоздали. Музей уже был закрыт, и охрана, конечно, не пустила нас в залы, а вечером я уезжал.

Однако я взял у охранника телефон музейной сотрудницы Нины Ивановны Поповой и, возвратившись в Москву, позвонил ей:

— Нина Ивановна! Прошу Вас, возьмите из экспозиции книжек, которые у Бродского были в Америке, мою книжечку «Метель заходит в город» и прочитайте, пожалуйста, какие слова я написал ему на память почти полвека тому назад…

Через минуту приятный женский голос ответил мне:

— Слушаете? Я читаю Вам Вашу дарственную надпись Иосифу Александровичу:

«Иосифу Бродскому с нежностью и отчаяньем, что эта книга будет совершенно чужда ему».

Я уже тогда понимал, что моя книжечка о России (странно, что он сохранил её для себя) будет чуждой ему так же, как мне со временем стали совершенно чужды его знаменитые «Пилигримы». Странно лишь то, что я до сих пор помню их.

https://ria.ru/20020427/130464.html

Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке!..

Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке!.. — РИА Новости, 05.06.2008

Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке!..

Со всеми праздниками вас, дорогие читатели! —-Дарим вам удивительное эссе, созданное нашим не менее удивительным автором—Михаилом Сергеевичем Ельциным,… РИА Новости, 27.04.2002

2002-04-27T12:33

2002-04-27T12:33

2008-06-05T12:04

/html/head/meta[@name=’og:title’]/@content

/html/head/meta[@name=’og:description’]/@content

https://cdnn21.img.ria.ru/images/sharing/article/130464.jpg?1212653066

РИА Новости

internet-group@rian.ru

7 495 645-6601

ФГУП МИА «Россия сегодня»

https://xn--c1acbl2abdlkab1og.xn--p1ai/awards/

2002

РИА Новости

internet-group@rian.ru

7 495 645-6601

ФГУП МИА «Россия сегодня»

https://xn--c1acbl2abdlkab1og.xn--p1ai/awards/

Новости

ru-RU

https://ria.ru/docs/about/copyright.html

https://xn--c1acbl2abdlkab1og.xn--p1ai/

РИА Новости

internet-group@rian.ru

7 495 645-6601

ФГУП МИА «Россия сегодня»

https://xn--c1acbl2abdlkab1og.xn--p1ai/awards/

РИА Новости

internet-group@rian.ru

7 495 645-6601

ФГУП МИА «Россия сегодня»

https://xn--c1acbl2abdlkab1og.xn--p1ai/awards/

РИА Новости

internet-group@rian.ru

7 495 645-6601

ФГУП МИА «Россия сегодня»

https://xn--c1acbl2abdlkab1og.xn--p1ai/awards/

общество

12:33 27.04.2002 (обновлено: 12:04 05.06.2008)

Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке!..

Со всеми праздниками вас, дорогие
читатели!

—-Дарим вам удивительное эссе, созданное нашим не менее удивительным автором—Михаилом Сергеевичем Ельциным, журналистом, академиком Международной Академии Меганауки.

В недалеком прошлом он: руководитель экспедиции, изучавшей возможности связи с Окружающими Сферами Сознания в горах Памире в 1982 году; организатор и научный руководитель экспедиции, нашедшей Законы Связи с Иными Сферами Сознания на вершинах Тянь-Шаня; соавтор и участник полнометражного фильма: «Иду на контакт» (Казахстан, Алма-Атинская студия, 1990 г.); автор документального фильма «Телепортация в Иные Сферы Сознания», удостоенного премии на международной выставке в Оуллу, Финляндия (1993 г.).

Михаил Сергеевич—автор книг: «77 дней с пришельцами» (Алма-Ата,»Кайнар»,1991 г.); «К разгадке НЛО» (Бишкек, «Кыргызстан», 1991 г.); «Смерть пилотов НЛО» (Бишкек. 1989 г.);

«Визит несущего дракона» (Москва, Институт Общегуманитарных Исследований, 2001 г.) и многих других публикаций.

В ранней юности Окуджава воспринимался мной как фигура объединяющая, собирающая современников вокруг себя. Все эти «возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке» и «давайте говорить друг другу комплименты» пелись у костра и нами (нами – школьниками, я имею в виду, во время обычных лесных походов).

Одинокая печаль человека, заранее осознавшего свою обреченность, конечно, тоже в окуджавских песнях улавливалась. Но на фоне отливающего металлом «поднявший меч на наш союз», которое тогда исполнялось с ироническим перемигиванием — как «наш Союз», изнутри общего хора, вся грусть – до поры, до времени — улетучивалась. Переплавлялась в воодушевление. Да ведь он и сам, казалось бы, убеждал – не грустить, надеяться, подбадривать друг друга («давайте жить во всем друг другу потакая»)… Заговаривал и утишал боль… «И боль, что скворчонком стучала в виске, стихает, стихает…».

Это потом уже пришло – в стихах 1988 г.:

«Взяться за руки не я ли призывал вас, господа?
Отчего же вы не вслушались в слова мои, когда
кто-то властный наши души друг от друга уводил?…»

Теперь, когда читаю стихи Окуджавы с некой временной дистанции, острее реагирую уже не на объединяющий — центростремительный — поток, а на центробежный. На его потребность расслаивать мир на «полюса». Создавать ситуацию незримого, но упорного «противостояния».

Собственно, противостояние уже присутствовало в самой песне про «взяться за руки»:

«Среди совсем чужих пиров
и слишком ненадежных истин,
……………
мы перья белые свои почистим».

Уже тогда были «мы» и «они». Осознание себя и своей судьбы во враждебном окружении. Причем враждебном не только физически («когда пройдет нужда за жизнь свою бояться…», как сказано в одной поздней песне), но и метафизически – в понимании самих основ существования. И как следствие – враждебного этически, душевно, личностно…

Но в той же песне возник и образ «соли земли», «малой горстки», живущей посреди меркантильных пошляков и глухих к добру обывателей. Образ людей, связанных общей верой и готовых претерпевать мучения ради нее:

«Пока безумный наш султан
сулит дорогу нам к острогу…» и пр.пр.

Именно участь одухотворенного «малого остатка» и предлагалась единомышленникам и современникам. И хотя все это называлось «старинная студенческая песня», но христианский архетип в основе – или христианский миф, если угодно – с сюжетом катакомб и Пятидесятницей тут очевиден.

Другое дело, что он «растворен» в реальности, приближен к нам. Правда, реальность эта все равно не будничная, отнесена на дистанцию – песня-то «старинная».

Но вот на новом витке – примерно через двадцать лет – появляется другая версия той же ситуации: одинокий человек, поэт, во враждебном окружении. Только теперь им оказались прежние собеседники.

***

Взяться за руки не я ли призывал вас, господа?
Отчего же вы не вслушались в слова мои, когда
кто-то властный наши души друг от друга уводил?..
Чем же я вам не потрафил? Чем я вам не угодил?

Ваши взоры, словно пушки, на меня наведены,
словно я вам что-то должен… Мы друг другу не должны.
Что мы есть? Всего лишь крохи в мутном море бытия.
Все, что рядом, тем дороже, чем короче жизнь моя.

Не сужу о вас с пристрастьем, не рыдаю, не ору,
со спокойным вдохновеньем в руки тросточку беру
и на гордых тонких ножках семеню в святую даль.
Видно, все должно распасться. Распадайся же… А жаль.

И все же, несмотря на ужесточившееся противостояние, ничего в жизненной ситуации героя не изменилось. Бывшие «друзья» превратились в официальное: «господа»… Сверкавший когда-то «меч» — в «пушки», развернутые в сторону прежнего наставника и кумира. Но само действие поэта – и его перспектива – ровно те же:

«…со спокойным вдохновеньем в руки тросточку беру
и на гордых тонких ножках семеню в святую даль»

Ну, тросточку, предположим, легко проассоциировать с пером («не дожидаясь похвалы, мы перья белые свои почистим»), «гордые тонкие ножки» — с хрестоматийным окуджавским кузнечиком – певуном и музыкантом («Ты тоже из когорты стихотворной, из нашего бессмертного полка… »). Но «святая даль» — образ, который может быть наполнен читателем самыми разными и тонкими смыслами, очень личными: от буквально понятого Рая — до пространства внутреннего роста… От мира, живущего по закону любви, — до поэтического образа «абсолютной гармонии».

Получается, что вера, которая должна была бы объединить «малый остаток» (о чем пелось в «Поднявший меч на наш союз» и ранних песнях), — совсем не так уж определенна и очевидна для окружающих. И, может быть, поэтому осталась не понята, не воспринята теми, к кому лирический герой Окуджавы адресовался… «Чтоб не пропасть поодиночке» — слишком ненадежное основание для союза. Оно держится во многом на страхе.

Но ответ, данный в поздних стихах, выглядит, на первый взгляд, еще более смутным. Распавшемуся кругу прежних собеседников и знакомцев, ныне враждебных герою, как последний аргумент – и повод для внутреннего переворота — предлагается это:

«Что мы есть? Всего лишь крохи в мутном море бытия.
Все, что рядом, тем дороже, чем короче жизнь моя»

Собственно, и здесь – никаких перемен по сравнению с ранним (75-го года) напоминанием: «Тем более что жизнь короткая такая…». Но там мысль о смерти была завуалирована объединяющим «мы». Еще прежним чувством дружеского союза (или его возможности), внутри которого теряется и тает ощущение собственного предела.

Однако в стихах, где понимающий собеседник исчерпывается одним-единственным человеком, «мы» прозрачнеет, перестает скрывать от глаз очевидную истину.

Еще одному сравнительно молодому и вдохновенному стиху Окуджавы самим автором дан поздний ответ. В раннем стихотворении «Прощание с Польшей» речь шла о готовности «сражаться за свободу». Высказанная вера была вполне определенной, хоть и идеальной (как, впрочем, и подобает вере):

……………………..
Потертые костюмы сидят на нас прилично,
и плачут наши сестры, как Ярославны, вслед,
когда под крик гармоник уходим мы привычно
сражаться за свободу в свои семнадцать лет.

Свобода – бить посуду? Не спать всю ночь –
свобода? Свобода – выбрать поезд и презирать коней?..
Нас обделила с детства иронией природа…
Есть высшая свобода. И мы идем за ней.

Но вот продолжение разговора — спустя тридцать лет. Обращение к 1966 году – из 1996 (за год до смерти).

***

Поверь мне, Агнешка, грядут перемены…
Так я написал тебе в прежние дни.
Я знал и тогда, что они непременны,
лишь ручку свою ты до них дотяни.

А если не так, для чего ж мы сгораем?
Так, значит, свершится все то, что хотим?
Да, все совершится, чего мы желаем,
оно совершится, да мы улетим.

На первый взгляд, стихи вообще не о вере, а о сомнении. «А если не так, для чего ж мы сгораем?…». И даже убежденное «все совершится, чего мы желаем», казалось бы, перечеркивается идущим следом: «оно совершится, да мы улетим». Неотступный образ смертности, хрупкости и ненадежности человеческого бытия пунктиром прошивает почти все окуджавские стихи.

И все-таки здесь – как и во многих других стихах Окуджавы — разговор о малости и слабости приобретает парадоксальный оттенок. Происходит неожиданная трансформация, когда сила уступает нежности. И знáком этого, как ни странно, оказываются уменьшительные формы – «ручку», «ножку»: «лишь ручку свою ты до них дотяни», «и на гордых тонких ножках семеню в святую даль»… В них слышится не пренебрежение или насмешка, а несколько завуалированное самоиронией проявление нежности (к человеку и миру).

«Поднявший меч на наш союз» — песнопение хоть и шуточное, но грозное. Оно и впрямь способно объединить на какой-то период времени, передает дух противостояния обывательскому окружению (а то и режиму). Его можно назвать воплощением «силы» – той силы, которая проявляется в любом коллективном переживании, во всякой убежденности и чувстве собственной правоты.

Но вдруг в финале песни появляется Офелия («и рай настанет не для нас, зато Офелия всех нас помянет»). Нежный женский образ… Беззащитная безумица, упрямо плетущая цветочные венки над рекой. Обреченная, но прекрасная. И в песне исподволь происходит преображение, сдвиг ценностей – от силы к нежности.

Сначала силу воплощал правитель, власть («Пока безумный наш султан сулит дорогу нам к острогу»). Потом – сами объединившиеся в союз (и поющие о нем). А дальше – и от них ничего не остается… Их разносит, размывает время. Впереди – некая грозная перспектива, которую можно воспринять и как «страшный суд», и просто – как конец их эпохи. Единственное, что переживет и утрату, и разлуку, и смену эпох – нежность, чувствительное сердце. Мне кажется, именно его и символизирует в песне Офелия…

«Когда ж придет дележки час,
не нас калач ржаной поманит,
и рай настанет не для нас,
зато Офелия всех нас помянет»

Этот неожиданный образ души – сумасшедшей и уязвимой перед миром, нежной и трепетной, — парадоксален. Он не вмещается в мерки и потребности прагматического века… А главное – от него не исходит ощущение силы и убедительности. Наоборот. Как правило, у Окуджавы возникает образ души, которая, по сути, сомневается в самой себе… То есть она глубинно женственна.

Как преображается в этом случае источник веры? Откуда у такой робкой души возьмутся силы? Вокруг чего тут мог бы объединиться «малый остаток», к которому когда-то взывал Окуджава?

Чтобы присмотреться ко всему этому, неизбежен разговор о центральной героине окуджавских песен, которая чаще всего называется у него просто «она», «эта женщина» или «Прекрасная Дама».

———————————————————————
(продолжение следует)

  • Волшебная лампа аладдина арабская сказка мультфильм
  • Возрастной рейтинг мятная сказка
  • Волшебная кисточка сказки народов мира
  • Волшебная водица русская народная сказка читать
  • Волк на псарне басня иллюстрация к сказке