Загадочная история бенджамина баттона рассказ читать

Скотт Фицджеральд

Загадочная история Бенджамина Батона

Загадочная история Бенджамина Батона - pic1.jpg

Мистер и миссис Баттон, конечно, были счастливы, когда узнали, что у них будет ребенок. Однако счастье продолжалось лишь до того, как он появился на свет. Новорожденный Бенджамин Баттон выглядел в точности как семидесятилетний старик. Но все же он был их сыном, и родители не оставили его. А вскоре стало заметно, что Бенджамин год от года становится все моложе…

1

В 1860 году еще полагали, что появляться на свет надлежит дома. Ныне же, гласит молва, верховные жрецы медицины повелевают, дабы первый крик новорожденного прозвучал в стерильной атмосфере клиники, предпочтительно фешенебельной. Поэтому, когда молодые супруги мистер и миссис Роджер Баттон решили в один прекрасный летний день 1860 года, что их первенец должен появиться на свет божий в клинике, они опередили моду на целых пятьдесят лет. Связан ли этот анахронизм с той поразительной историей, которую я собираюсь здесь поведать, навсегда останется тайной.

Я расскажу, как все было, а там уж судите сами. Перед войной супруги Баттоны занимали в Балтиморе завидное положение и процветали. Они были в родстве с Этим Семейством и с Тем Семейством, что, как известно каждому южанину, приобщало их к многочисленной аристократии, которой изобиловала Конфедерация. Они впервые решились отдать дань очаровательной старой традиции — обзавестись ребенком, и мистер Баттон, вполне естественно, нервничал. Он надеялся, что родится мальчик и он сможет определить его в йельский колледж, штат Коннектикут, где сам мистер Баттон целых четыре года был известен под недвусмысленным прозвищем «Петух».

В то сентябрьское утро, когда ожидалось великое событие, он встал в шесть часов, оделся, безупречно завязал галстук и, выйдя на улицу, устремился к клинике, торопясь узнать, зародилась ли в лоне ночи новая жизнь.

В сотне шагов от Частной мэрилендской клиники для леди и джентльменов он увидел доктора Кина, пользовавшего все его семейство, который выходил из главного подъезда, потирая руки привычным движением, как будто мыл их под краном, к чему обязывает всех врачей неписаный закон их профессии.

Мистер Роджер Баттон, глава фирмы «Роджер Баттон и К°, оптовая торговля скобяными товарами», бросился навстречу доктору, вмиг позабыв о достоинстве, которое было неотъемлемым качеством южанина в те незабываемые времена.

— Доктор Кин! — вскричал он. — Ах, доктор Кин!

Доктор услышал это и остановился, ожидая мистера Баттона, причем на строгом докторском лице появилось весьма странное выражение.

— Ну как? — спросил мистер Баттон, запыхавшись от быстрого бега. — Уже? Что с ней? Мальчик? Или нет? И какой…

— Говорите вразумительно! — резко оборвал его доктор Кин. Вид у него был раздраженный.

— Родился ребенок? — пробормотал мистер Баттон с мольбой.

Доктор Кин нахмурил брови.

— М-да, пожалуй… я бы сказал… в некотором роде. — Он опять посмотрел на мистера Баттона странным взглядом.

— Как жена? Благополучно?

— Да.

— А кто у нас — девочка или мальчик?

— Оставьте меня! — закричал доктор Кин, окончательно потеряв самообладание. — Сделайте милость, разбирайтесь сами. Безобразие!

Последнее слово он будто выплюнул Баттону в лицо и пробормотал, отворачиваясь:

— Уж не думаете ли вы, что это поднимет мой врачебный престиж? Да случись еще хоть раз нечто подобное — и я разорен, такое кого угодно разорит!

— Но в чем же дело? — вскричал мистер Баттон в ужасе. — Тройня?

— Если бы тройня! — ответил доктор убийственным тоном. — Нет уж, ступайте полюбуйтесь собственными глазами. И найдите себе другого доктора. Я принимал вас, когда вы родились на свет, молодой человек, и сорок лет лечил ваше семейство, но теперь между нами все кончено. Не хочу больше видеть ни вас, ни вашу родню! Прощайте!

Он резко повернулся, не сказав более ни слова, уселся в пролетку, которая ждала его у тротуара, и отбыл в суровом молчании.

Ошеломленный мистер Баттон остался стоять на улице, весь дрожа. Что за непоправимое несчастье его постигло? У него вдруг пропало всякое желание идти в Частную мэрилендскую клинику для леди и джентльменов, он помедлил немного, но все же пересилил себя, поднялся по ступеням и вошел.

В сумраке приемной сидела за столом медицинская сестра. Сгорая со стыда, мистер Баттон подошел к ней.

— Доброе утро, — любезно приветствовала она его.

— Доброе утро. Я… я мистер Баттон.

Ее лицо вдруг исказил ужас. Она вскочила, готовая, казалось, выбежать вон, и лишь с видимым трудом осталась на месте.

— Я хочу видеть своего ребенка, — сказал мистер Баттон.

Сестра тихонько пискнула.

— О-о… пожалуйста! — воскликнула она, и в голосе ее послышались истерические нотки. — Идите наверх. Наверх. Вон туда.

Она указала в сторону лестницы, и мистер Баттон, спотыкаясь на каждом шагу и обливаясь холодным потом, побрел на второй этаж. Там он обратился к другой сестре, которая встретила его с тазом в руках.

— Я мистер Баттон, — едва вымолвил он. — Я хочу видеть своего…

Дзинь! Таз со звоном упал на пол и покатился к лестнице. Дзинь! Дзинь! Таз мерно позвякивал о ступеньки, как бы разделяя всеобщий ужас, внушаемый Баттоном.

— Я хочу видеть своего ребенка! — Голос мистера Баттона срывался. В глазах у него мутилось.

Дзинь! Таз благополучно достиг первого этажа. Сестра овладела собой и взглянула на мистера Баттона с нескрываемым презрением.

— Что ж, мистер Баттон, — произнесла она, понизив голос. — Как вам будет угодно. Но если бы вы только знали, в каком мы теперь положении! Ведь это сущее безобразие! Репутация нашей клиники погибла навсегда…

— Довольно! — прохрипел он. — Я больше не могу!

— В таком случае, мистер Баттон, пожалуйте сюда.

Он поплелся за ней. Они остановились в конце длинного коридора, у двери палаты, за которой на все лады раздавался писк младенцев, — недаром впоследствии ее стали называть «пискливой палатой». Они вошли. У стен стояло с полдюжины белых колыбелек, и к каждой был привязан ярлычок.

— Ну? — задыхаясь, спросил мистер Баттон. — Который же мой?

— Вон тот! — сказала сестра.

Мистер Баттон поглядел туда, куда она указывала пальцем, и увидел вот что. Перед ним, запеленутый в огромное белое одеяло и кое-как втиснутый нижней частью туловища в колыбель, сидел старик, которому, вне сомнения, было под семьдесят. Его редкие волосы были убелены сединой, длинная грязно-серая борода нелепо колыхалась под легким ветерком, тянувшим из окна. Он посмотрел на мистера Баттона тусклыми, бесцветными глазами, в которых мелькнуло недоумение.

— В уме ли я? — рявкнул мистер Баттон, чей ужас внезапно сменился яростью. — Или у вас в клинике принято так подло шутить над людьми?

— Нам не до шуток, — сурово ответила сестра. — Не знаю, в уме вы или нет, но это ваш сын, можете не сомневаться.

Холодный пот снова выступил на лбу Баттона. Он зажмурился, помедлил и открыл глаза. Сомнений не оставалось: перед ним был семидесятилетний старик, семидесятилетний младенец, чьи длинные ноги свисали из колыбели.

Он безмятежно взирал на них, а потом вдруг заговорил надтреснутым старческим голосом:

— Ты мой папа?

Баттон и сестра содрогнулись.

— Если ты мой папа, — продолжал старик ворчливо, — забери меня поскорей отсюда или хотя бы вели им поставить здесь удобное кресло.

— Ради всего святого, скажи, откуда ты взялся? Кто ты? — закричал мистер Баттон в отчаянии.

— Не могу сказать доподлинно, кто я, — отозвался плаксивый голос, — потому что я родился всего несколько часов назад, знаю только, что моя фамилия Баттон.

— Лжешь! Ты самозванец!

I

В 1860 году еще полагали, что появляться на свет надлежит дома. Ныне же, гласит молва, верховные жрецы медицины повелевают, дабы первый крик новорожденного прозвучал в стерильной атмосфере клиники, предпочтительно фешенебельной. Поэтому, когда молодые супруги мистер и миссис Роджер Баттон решили в один прекрасный летний день 1860 года, что их первенец должен появиться на свет божий в клинике, они опередили моду на целых пятьдесят лет. Связан ли этот анахронизм с той поразительной историей, которую я собираюсь здесь поведать, навсегда останется тайной.

Я расскажу, как все было, а там уж судите сами.

Перед войной супруги Баттон занимали в Балтиморе завидное положение и процветали. Они были в родстве с Этим Семейством и с Тем Семейством, что, как известно каждому южанину, приобщало их к многочисленной аристократии, которой изобиловала Конфедерация. Они впервые решились отдать дань очаровательной старой традиции – обзавестись ребенком, и мистер Баттон, вполне естественно, нервничал. Он надеялся, что родится мальчик и он сможет определить его в Йельский колледж, штат Коннектикут, где сам мистер Баттон целых четыре года был известен под недвусмысленным прозвищем Петух.

В то сентябрьское утро, когда ожидалось великое событие, он встал в шесть часов, оделся, безупречно завязал галстук и, выйдя на улицу, устремился к клинике, торопясь узнать, зародилась ли в лоне ночи новая жизнь.

В сотне шагов от Частной мэрилендской клиники для леди и джентльменов он увидел доктора Кина, пользовавшего все его семейство, который выходил из главного подъезда, потирая руки привычным движением, как будто мыл их под краном, к чему обязывает всех врачей неписаный закон их профессии.

Мистер Роджер Баттон, глава фирмы «Роджер Баттон и К°», оптовая торговля скобяными товарами», бросился навстречу доктору, вмиг позабыв о достоинстве, которое было неотъемлемым качеством южанина в те незабываемые времена.

– Доктор Кин! – вскричал он. – Ах, доктор Кин!

Доктор услышал это и остановился, ожидая мистера Баттона, причем на строгом докторском лице появилось весьма странное выражение.

– Ну как? – спросил мистер Баттон, запыхавшись от быстрого бега. – Уже? Что с ней? Мальчик? Или нет? И какой…

– Говорите вразумительно! – резко оборвал его доктор Кин. Вид у него был раздраженный.

– Родился ребенок? – пробормотал мистер Баттон с мольбой.

Доктор Кин нахмурил брови.

– М-да, пожалуй… я бы сказал… в некотором роде. – Он опять посмотрел на мистера Баттона странным взглядом.

– Как жена? Благополучно?

– Да.

– А кто у нас – девочка или мальчик?

– Оставьте меня! – закричал доктор Кин, окончательно потеряв самообладание. – Сделайте милость, разбирайтесь сами. Безобразие! – Последнее слово он будто выплюнул Баттону в лицо и пробормотал, отворачиваясь: – Уж не думаете ли вы, что это поднимет мой врачебный престиж? Да случись еще хоть раз нечто подобное – и я разорен, такое кого угодно разорит!

– Но в чем же дело? – вскричал мистер Баттон в ужасе. – Тройня?

– Если бы тройня! – ответил доктор убийственным тоном. – Нет уж, ступайте полюбуйтесь собственными глазами. И найдите себе другого доктора. Я принимал вас, когда вы родились на свет, молодой человек, и сорок лет лечил ваше семейство, но теперь между нами все кончено. Не хочу больше видеть ни вас, ни вашу родню! Прощайте!

Он резко повернулся, не сказав более ни слова, уселся в пролетку, которая ждала его у тротуара, и отбыл в суровом молчании. Ошеломленный мистер Баттон остался стоять на улице, весь дрожа. Что за непоправимое несчастье его постигло? У него вдруг пропало всякое желание идти в Частную мэрилендскую клинику для леди и джентльменов, он помедлил немного, но все же пересилил себя, поднялся по ступеням и вошел.

В сумраке приемной сидела за столом медицинская сестра. Сгорая со стыда, мистер Баттон подошел к ней.

– Доброе утро, – любезно приветствовала она его.

– Доброе утро. Я… я мистер Баттон.

Ее лицо вдруг исказил ужас. Она вскочила, готовая, казалось, выбежать вон, и лишь с видимым трудом осталась на месте.

– Я хочу видеть своего ребенка, – сказал мистер Баттон.

Сестра тихонько пискнула.

– О-о… пожалуйста! – воскликнула она, и в голосе ее послышались истерические нотки. – Идите наверх. Наверх. Вон туда.

Она указала в сторону лестницы, и мистер Баттон, спотыкаясь на каждом шагу и обливаясь холодным потом, побрел на второй этаж. Там он обратился к другой сестре, которая встретила его с тазом в руках.

– Я мистер Баттон, – едва вымолвил он. – Я хочу видеть своего…

Дзинь! Таз со звоном упал на пол и покатился к лестнице. Дзинь! Дзинь! Таз мерно позвякивал о ступеньки, как бы разделяя всеобщий ужас, внушаемый Баттоном.

– Я хочу видеть своего ребенка! – Голос мистера Баттона срывался. В глазах у него мутилось.

Дзинь! Таз благополучно достиг первого этажа. Сестра овладела собой и взглянула на мистера Баттона с нескрываемым презрением.

– Что ж, мистер Баттон, – произнесла она, понизив голос. – Как вам будет угодно. Но если бы вы только знали, в каком мы теперь положении! Ведь это сущее безобразие! Репутация нашей клиники погибла навсегда…

– Довольно! – прохрипел он. – Я больше не могу!

– В таком случае, мистер Баттон, пожалуйте сюда.

Он поплелся за ней. Они остановились в конце длинного коридора, у двери палаты, за которой на все лады раздавался писк младенцев, – недаром впоследствии ее стали называть «пискливой» палатой. Они вошли. У стен стояло с полдюжины белых колыбелек, и к каждой был привязан ярлычок.

– Ну? – задыхаясь, спросил мистер Баттон. – Который же мой?

– Вон тот! – сказала сестра.

Мистер Баттон поглядел туда, куда она указывала пальцем, и увидел вот что. Перед ним, запеленутый в огромное белое одеяло и кое-как втиснутый нижней частью туловища в колыбель, сидел старик, которому, вне сомнения, было под семьдесят. Его редкие волосы были убелены сединой, длинная грязно-серая борода нелепо колыхалась под легким ветерком, тянувшим из окна. Он посмотрел на мистера Баттона тусклыми, бесцветными глазами, в которых мелькнуло недоумение.

– В уме ли я? – рявкнул мистер Баттон, чей ужас внезапно сменился яростью. – Или у вас в клинике принято так подло шутить над людьми?

– Нам не до шуток, – сурово ответила сестра. – Не знаю, в уме вы или нет, но это ваш сын, можете не сомневаться.

Холодный пот снова выступил на лбу Баттона. Он зажмурился, помедлил и открыл глаза. Сомнений не оставалось: перед ним был семидесятилетний старик, семидесятилетний младенец, чьи длинные ноги свисали из колыбели.

Он безмятежно взирал на них, а потом вдруг заговорил надтреснутым старческим голосом:

– Ты мой папа?

Баттон и сестра содрогнулись.

– Если ты мой папа, – продолжал старик ворчливо, – забери меня поскорей отсюда или хотя бы вели им поставить здесь удобное кресло.

– Ради всего святого, скажи, откуда ты взялся? Кто ты? – закричал мистер Баттон в отчаянии.

– Не могу сказать доподлинно, кто я, – отозвался плаксивый голос, – потому что я родился всего несколько часов назад, знаю только, что моя фамилия Баттон.

– Лжешь! Ты самозванец!

Старик устало повернулся к сестре.

– Миленькая встреча для новорожденного, – жалобно проскулил он. – Да скажите же ему, что он ошибается.

– Вы ошибаетесь, мистер Баттон, – сурово сказала сестра. – Это ваш сын, тут уж ничего не поделаешь. И будьте столь любезны забрать его домой как можно скорее, сегодня же.

– Домой? – переспросил Баттон, все еще не веря своим ушам.

– Да, мы не можем его здесь держать. Никак не можем, понимаете?

– Что ж, тем лучше, – проворчал старик. – Нечего сказать, хорошенькое тут у вас место для малыша, который любит тишину и покой. Все время писк, крики, даже вздремнуть невозможно. А когда я попросил поесть, – тут он взвизгнул от возмущения, – мне сунули бутылочку с молоком!

Мистер Баттон рухнул на стул подле своего сына и закрыл лицо руками.

– Боже мой, – прошептал он в ужасе. – Что скажут люди? Как мне теперь быть?

– Вам придется забрать его домой, – настойчиво потребовала сестра. – Немедленно!

Перед глазами несчастного Баттона с ужасающей отчетливостью возникла нелепая картина: он идет по людным улицам бок о бок с этим немыслимым чудищем.

– Я не могу. Не могу! – простонал он.

Люди будут останавливаться, расспрашивать, а что ответить? Придется представлять им семидесятилетнего старца:

– Это мой сын, он родился сегодня утром.

А старик будет кутаться в свое одеяло, и они пройдут мимо оживленных магазинов, мимо невольничьего рынка (на миг мистеру Баттону страстно захотелось, чтобы его сын был чернокожим), мимо роскошных особняков, мимо богадельни…

– Ну! Возьмите же себя в руки! – скомандовала сестра.

– Послушайте, – сказал вдруг старик решительно, – уж не думаете ли вы, что я пойду домой в этом одеяле? Как бы не так.

– Новорожденных всегда пеленают в одеяла.

Со злобным смехом старик показал крошечную белую распашонку.

– Полюбуйтесь! – произнес он надтреснутым голосом. – Вот что они для меня приготовили.

– Новорожденным всегда надевают такие распашонки, – строго сказала сестра.

– Ну а на сей раз, – возразил старик, – не пройдет и двух минут, как новорожденный предстанет перед вами нагишом. Это одеяло кусается. На худой конец, дали бы хоть простыню.

– Нет-нет, подожди! – поспешно сказал мистер Баттон и повернулся к сестре. – Что же мне делать?

– Идите в магазин и купите ему одежду.

Голос сына настиг мистера Баттона уже у выхода:

– И трость, папаша. Мне нужна трость.

Мистер Баттон в ярости захлопнул за собой дверь.

II

– Доброе утро, – обратился взволнованный мистер Баттон к приказчику универсального магазина Чизпика. – Мне нужна детская одежда.

– А сколько вашему ребенку, сэр?

– Без малого шесть часов, – опрометчиво ответил мистер Баттон.

– Приданое для новорожденных продается напротив.

– Нет, мне кажется… боюсь, что это мне не подойдет. Видите ли… ребенок очень крупный. Чрезвычайно… э-э… крупный.

– Там имеются самые большие детские размеры.

– А где можно купить одежду для подростков? – спросил мистер Баттон, в отчаянии меняя тактику.

Он был уверен, что приказчик догадывается о его постыдной тайне.

– Здесь.

– Тогда…

Он поколебался. Мысль, что сына придется одеть как взрослого, была для него невыносима. Если бы, скажем, найти костюм для очень крупного подростка, можно остричь эту ужасную бороду, перекрасить седые волосы в каштановый цвет и скрыть таким образом самое ужасное, сохранив остатки самоуважения… о своей репутации в обществе он уже и не вспоминал.

Но, лихорадочно осмотрев все витрины, он убедился, что подходящего костюма для новорожденного Баттона нет. Он проклинал магазин – что ж, в подобных случаях только и остается проклинать магазин.

– Сколько, выговорите, вашему мальчику? – с любопытством спросил приказчик.

– Ему… шестнадцать лет.

– Ах, простите, а мне послышалось – шесть часов. Одежду для юношей продают в соседнем зале.

Мистер Баттон поплелся было прочь. Но вдруг он остановился и радостно указал на манекен в витрине.

– Вот! – воскликнул он. – Я беру тот костюм, что на манекене.

Приказчик посмотрел на него в изумлении.

– Но это же не детский костюм, – сказал он. – А если и детский, то сшит для манекена. Да он вам самому пришелся бы впору.

– Заверните, – потребовал покупатель. – Именно это мне и нужно.

Ошеломленный приказчик повиновался.

Вернувшись в клинику, Баттон вошел в палату и едва не запустил в сына свертком.

– Вот тебе, одевайся, – сказал он со злостью.

Старик развернул бумагу и насмешливо поглядел на содержимое пакета.

– Да ведь это просто смешно, – пожаловался он. – Я не хочу, чтобы из меня сделали обезьяну…

– Это ты из меня обезьяну сделал! – огрызнулся Баттон. – Не тебе судить, как ты выглядишь. Живо одевайся, или… или я тебя отшлепаю.

На последнем слове он всхлипнул, хотя чувствовал, что именно это и следовало сказать.

– Ладно, папа, – ответил сын с притворным почтением. – Ты старше, значит, тебе видней. Я повинуюсь.

При слове «папа» мистер Баттон вновь содрогнулся.

– И поторапливайся.

– Я поторапливаюсь, папа.

Когда сын оделся, мистер Баттон осмотрел его и окончательно упал духом. На нем были крапчатые чулки, розовые панталоны и кофточка с белым воротником. Поверх нее почти до пояса змеилась грязно-серая борода. Впечатление было не из лучших.

– Подожди-ка!

Мистер Баттон схватил хирургические ножницы и тремя быстрыми движениями отхватил бороду. Но и это не помогло – вид новорожденного по-прежнему был далек от совершенства. Жесткая щетина на подбородке, тусклые глаза, желтые стариковские зубы выглядели нелепо в сочетании с нарядным, сшитым для витрины костюмом. Но мистер Баттон, ожесточившись, протянул сыну руку.

Загадочная история Бенджамина Баттона

Фрэнсис Скотт Фицджеральд
Загадочная история Бенджамина Баттона

© Бабков В., перевод на русский язык, 2021

© Беспалова Л., перевод на русский язык, 2021

© Седова Ю., перевод на русский язык, 2021

© Чарный В., перевод на русский язык, 2021

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021

Удивительная история Бенджамина Баттона

I

Еще в 1860 году младенцу приличествовало явиться на свет в родительском доме. Ныне же, как мне подсказывают, великие светила врачевания постановили, что первый крик его должен отзвучать среди больничного эфира и чем фешенебельней заведение, тем лучше для него. Таким образом, молодой господин Роджер Баттон с супругой на пятьдесят лет опередили современную моду, когда летним днем 1860 года решили, что их первенцу подобает родиться в больнице. Имеет ли подобный анахронизм какое-либо отношение к ошеломительной истории, о которой я собираюсь рассказать, – об этом доподлинно никто и никогда не узнает.

Я лишь поведаю вам о том, что было дальше, и позволю решать самим.

В довоенном Балтиморе финансовое положение, равно как и общественное, у семейства Баттонов было весьма прочным. Они состояли в родстве с Этой Семьей и с Той Семьей, а это, как известно любому южанину, говорило об их принадлежности к бесчисленной знати, щедро населявшей Конфедерацию. То был их первый опыт в славном старинном обычае деторождения, и, по понятным причинам, господин Баттон был взволнован. Он надеялся, что родится мальчик, которого можно будет отправить в Йельский колледж, в Коннектикут, где сам господин Баттон в течение четырех лет носил весьма подходящее прозвище Манжетка.

Сентябрьским утром, всецело посвященный грандиозному событию, он в волнении поднялся в шесть утра, поправил и без того безупречный галстук и устремился по улицам Балтимора прямо к госпиталю, чтобы удостовериться, что минувшая темная ночь принесла на своей груди новую жизнь.

Когда до Мэрилендской частной больницы для Леди и Джентльменов ему оставалось ярдов сто, он увидел, как его семейный врач Кин спускается по ступенькам, потирая руки, как делают все доктора согласно неписаной профессиональной этике.

Господин Роджер Баттон, председатель правления компании по оптовой торговле скобяными товарами «Роджер Баттон и партнеры», помчался к доктору Кину с намного меньшим достоинством, чем можно было ожидать от джентльмена с Юга в это колоритное время.

– Доктор Кин! – кричал он. – Эй, доктор!

Услышав его, тот обернулся и застыл в ожидании, и по мере того, как к нему приближался господин Баттон, суровое лицо врача приобретало все более странное выражение.

– Что случилось? – вцепился в него задыхающийся Баттон. – Кто родился? Как она? Мальчик? Или кто? Что…

– Хватит молоть чепуху! – отрезал доктор Кин. Казалось, он был чем-то раздражен.

– Ребенок родился или нет? – взмолился Баттон.

Доктор Кин поморщился.

– В некотором роде да. – Он странно посмотрел на господина Баттона.

– С моей женой все в порядке?

– Да.

– Родился мальчик или девочка?

– Значит так! – вскричал разгневанный доктор Кин. – Идите и сами смотрите! Это возмутительно!

Проглотив последнее слово, он отвернулся, бормоча:

– Вы что, думаете, что это пойдет на пользу моей профессиональной репутации? Еще один подобный случай, и мне конец – да и вообще кому угодно!

– Да в чем там дело? – господин Баттон, объятый ужасом, все еще ждал объяснений. – Тройняшки?

– Нет, не тройняшки! – оборвал его доктор. – Идите, сами все увидите! И найдите себе другого врача. Молодой человек, я помог вам появиться на свет и сорок лет наблюдал ваших родных, но с вами никаких дел иметь не желаю! Не хочу больше видеть ни вас, ни ваших родственников, никогда! Прощайте!

Резко повернувшись и больше не сказав ни слова, он забрался в ожидавшую его у бордюра двуколку и с мрачным видом укатил прочь.

Ошеломленный господин Баттон остался стоять на тротуаре, дрожа, как осиновый лист. Какое несчастье могло случиться? Желание идти дальше внезапно покинуло его, и лишь с огромным трудом он заставил себя подняться по ступенькам и войти в двери Мэрилендской частной больницы для Леди и Джентльменов.

В непроницаемом для света мраке приемной залы за столом сидела постовая сестра. Отринув стыд, господин Баттон подошел ближе.

– Доброе утро, – она приветственно взглянула на него.

– Доброе утро. Я… Меня зовут Баттон.

Неподдельный ужас исказил лицо девушки. Вскочив со стула, она хотела было бежать, но с видимым усилием взяла себя в руки.

– Я хочу увидеть своего ребенка, – продолжил Баттон.

Медсестра ойкнула.

– Ко… конечно! – истерически закричала она. – Наверх. Идите наверх. Вам туда!

Она указала ему направление, и господин Баттон, которого прошиб холодный пот, на негнущихся ногах проследовал на второй этаж. Там он встретил другую медсестру, в руках которой был тазик.

– Меня зовут Баттон, – выдавил он. – Я хочу увидеть своего…

Блямс! Тазик упал на пол, поехав прямиком к лестнице. Блямс! Блямс! Он методически спускался прочь по ступенькам, словно поддался всеобщему ужасу, вызванному появлением этого джентльмена.

– Я хочу видеть моего ребенка! – Баттон почти срывался на визг. Он едва держался на ногах.

Дзынь! Тазик достиг первого этажа. Медсестра, справившись с минутным замешательством, смерила господина Баттона уничижительным взглядом.

– Хорошо, господин Баттон, – тихо согласилась она. – Будь по-вашему. Знали бы вы, в каком состоянии с самого утра весь наш персонал! Это просто неслыханно! После подобного вся репутация нашей больницы…

– Быстрее! – хрипло взревел он. – Не желаю ничего слышать!

– Что ж, господин Баттон, следуйте за мной.

Он потащился вслед за ней. Пройдя по длинному коридору, они достигли комнаты, из которой раздавался истошный детский крик, – позже ее стали называть «комнатой плача», и вошли внутрь.

Вдоль стен стояло с полдюжины белых эмалированных кроваток, и у каждой в головах была привязана бирка.

– Где мой ребенок? – задыхался Баттон.

– Вон там! – указала сестра.

Взгляд господина Баттона следовал за ее пальцем, и вот что он увидел. Закутанный в объемистое одеяло, помещаясь в кроватке лишь частично, сидел старик лет примерно семидесяти. Его редкие волосы были совершенно седыми, а с подбородка спускалась дымчатая борода, нелепо развеваемая ветерком, залетавшим в распахнутое окно. Его поблекшие, белесые глаза недоуменно уставились на Баттона.

– Я что, сошел с ума? – прогремел тот, и ужас на его лице постепенно сменился гневом. – Или это одна из ваших омерзительных больничных шуточек?

– Никто из нас не позволил бы себе шутить подобным образом, – строго отвечала медсестра. – Я не знаю, в своем вы уме или нет, но это совершенно определенно ваш ребенок.

Холодный пот вновь проступил на лбу господина Баттона. Он закрыл глаза, вновь открыл их и посмотрел: ошибки не было, перед ним был семидесятилетний мужчина. Семидесятилетний ребенок, чьи ноги свисали с бортов кроватки, в которой он сидел.

Старик спокойно смотрел на них, а затем внезапно заговорил надтреснутым голосом.

– Ты мой отец? – спросил он.

Господин Баттон и сестра встрепенулись.

– Если ты и впрямь мой отец, – раздраженно продолжал тот, – то я хочу, чтобы ты забрал меня отсюда или хотя бы распорядился, чтобы мне принесли кровать поудобнее.

– Во имя всего святого, откуда ты взялся? Кто ты вообще такой? – яростно завопил Баттон.

– Я не могу точно сказать, кто я такой, – последовал жалобный ответ, – ведь я родился всего несколько часов назад, но моя фамилия Баттон.

– Ты лжец и мошенник!

Старик устало посмотрел на медсестру.

– Хорошо же у вас относятся к новорожденным, – с укоризной прозвучал его слабый голос. – Скажите ему, что он неправ.

– Вы ошибаетесь, господин Баттон, – резко одернула отца медсестра. – Это ваш ребенок, и вам придется с этим смириться. Мы настоятельно просим вас сегодня же забрать его домой и сделать это как можно скорее.

– Домой? – переспросил тот, не веря своим ушам.

– Разумеется, мы же не можем оставить его здесь! Это невозможно!

– Я буду очень рад, – посетовал старик. – Это место подойдет кому-то помоложе и не такому требовательному. Среди всех этих криков и завываний положительно невозможно уснуть. Я попросил чего-нибудь поесть, – тут в его голосе послышались нотки возмущения, – а мне принесли бутылочку с молоком!

Господин Баттон тяжело опустился на стул рядом с кроваткой сына и схватился за голову.

– Святые небеса! – бормотал он в священном ужасе. – Что скажут люди! Что же мне делать!

– Вам следует немедленно забрать его домой! – напомнила медсестра.

Перед глазами измученного отца с ужасающей ясностью проступала гротескная картина: он идет по улицам, а бок о бок с ним шествует этот отвратительный призрак.

– Не могу! Не могу… – простонал он.

Люди будут останавливать его, задавать вопросы и что он им ответит? Придется ему знакомить их с этим… с этим семидесятилетним стариком: «Это мой сын, родился сегодня, рано утром». И старик подберет свое одеяло, и они поплетутся дальше, мимо шумных лавок, мимо невольничьего рынка – в миг помрачения Баттон страстно пожелал, чтобы его сын оказался негром, – мимо квартала роскошных особняков, мимо дома престарелых…

– Да соберитесь же и придите в себя наконец! – прозвучал над его ухом командный голос сестры.

– Видите ли, – внезапно провозгласил старик, – если вы считаете, что я отправлюсь домой вот в этом одеяле, вы ошибаетесь.

– У детей должны быть одеяла.

Старик ехидно рассмеялся, продемонстрировав маленькую белую пеленку.

– Глядите! – дрожащим голосом проговорил он. – Вот во что меня собирались одеть.

– Все дети это носят, – чопорно вскинулась медсестра.

– Что ж, – насупился старик, – еще пара минут, и я вообще ничего не стану надевать! От этого одеяла у меня все чешется. Могли бы хоть простынь дать!

– Не снимай его, не надо! – спохватился господин Баттон, затем повернулся к сестре:

– И что же мне делать?

– Купите своему сыну какую-нибудь одежду.

Вдогонку ему слышался голос сына: «И трость, папа. Мне нужна трость».

Уходя, господин Баттон яростно хлопнул дверью.

II

– Доброе утро, – господин Баттон нервно поздоровался с клерком Чесапикской Галантерейной Компании. – Я хочу купить одежду своему сыну.

– Сколько ему лет, сэр?

– Часов шесть, – последовал незамедлительный ответ.

– Товары для новорожденных вон там, сзади.

– Полагаю, что они мне не нужны. Просто… это очень большой ребенок. Очень, эээ, крупный.

– У нас есть самые большие размеры.

– Где одежда для мальчиков? – отчаянно лавировал господин Баттон, чувствуя, что клерк, должно быть, пронюхал, что за постыдную тайну он скрывал.

– Вам туда.

– Что ж… – он помедлил. Мысль о том, что его сын сейчас наденет мужскую одежду, была невыносима. Если ему посчастливится найти мальчишеский костюм большого размера, можно будет сбрить эту кошмарную бороду, покрасить седину каштановым и как-то скрыть самое ужасное, заодно сохранив собственное достоинство, не говоря уже о положении в балтиморском обществе.

Впрочем, лихорадочный поиск в отделе одежды для мальчиков ничего не дал – ни один костюм не подошел бы новорожденному Баттону. Разумеется, вина лежала на сотрудниках магазина, как и полагается в таких случаях.

– Так сколько лет вашему сыну? – полюбопытствовал клерк.

– Шестнадцать.

– О, прошу прощения. Мне послышалось «шесть часов». Одежда для подростков в другом крыле.

Несчастный господин Баттон побрел прочь, но вдруг остановился, просияв, и ткнул пальцем в манекен на витрине:

– Вот! Я куплю костюм с этого манекена.

Клерк недоуменно уставился на него.

– Но он совсем не детский. Нет, конечно, его можно носить, но он маскарадный! Вы бы и сами могли его надеть!

– Заворачивайте, это то, что мне нужно, – бросил раздосадованный клиент.

Потрясенный клерк подчинился.

Вернувшись в больничную палату, мистер Баттон швырнул пакет сыну.

– Давай, одевайся! – выпалил он.

Старик развязал пакет, недоуменно уставившись на его содержимое.

– Какая-то странная одежда, – недовольно заметил он. – Я не хочу выглядеть как дурак.

– Это я рядом с тобой выгляжу как дурак! – в гневе парировал Баттон. – Не важно, на кого ты там будешь похож. Надевай, или… или я тебя выпорю!

Он сглотнул – последнее слово далось ему нелегко, но поступить иначе он не мог.

– Хорошо, отец, – послышался ответ, в котором звучало насмешливое подобие сыновней почтительности. – Ты больше жил на этом свете, тебе виднее. Как скажешь.

Заслышав слово «отец», господин Баттон вновь содрогнулся.

– И поживее!

– Стараюсь, отец.

Когда сын наконец оделся, Баттон оглядел его с кислой миной. Костюм состоял из носков в крапинку, розовых штанов и курточки с поясом и широким белым воротником, над которым развевалась длинная седая борода, достававшая почти до живота.

Зрелище было удручающее.

– Погоди!

Господин Баттон схватил хирургические ножницы и тремя щелчками отхватил большую часть бороды. Однако даже после такой манипуляции общая композиция была далека от совершенства. Копна всклокоченных волос, слезящиеся глаза, старческие зубы никак не сочетались со столь забавным костюмом. Но господин Баттон был непреклонен, протянув ему руку.

– Идем! – сурово приказал он.

Сын доверчиво взял его руку.

– Как ты будешь звать меня, папа? – дрожащим голосом спросил он, пока они покидали палату. – Просто «сын», пока не придумаешь чего-нибудь получше?

Господин Баттон фыркнул.

– Я не знаю, – резко бросил он. – Думаю, назовем тебя Мафусаилом.

III

Даже после того, как скудную поросль на голове пополнения семейства Баттонов коротко остригли, а затем окрасили в неестественно черный, лицо выбрили так тщательно, что оно блестело, и вырядили в мальчишечью одежду, заказанную у ошарашенного портного, Баттон не мог не признать, что его сын совершенно не годится на роль первенца. Несмотря на старческую сутулось, Бенджамин Баттон – такое имя ему дали, несмотря на более подходящее, но оскорбительное Мафусаил, – был ростом пять футов восемь дюймов. Одежда не могла это скрыть, как и подстриженные, подкрашенные брови не скрывали слезящихся, поблекших, усталых глаз. Няня, которую наняли заранее, сбежала из дома, пылая праведным гневом, едва лишь взглянув на него.

Но глава семейства был настроен весьма решительно. Бенджамин был ребенком и должен был вести себя, как ребенок. Сперва он заявил, что, если Бенджамину не нравится теплое молоко, он может вообще ничего не есть, но все же его наконец убедили давать сыну хлеб с маслом и даже овсянку в качестве компромисса. Однажды он принес домой погремушку, вручил ее Бенджамину, недвусмысленно дав понять, что тот обязан с ней играть, и старик, с усталым видом приняв ее из рук отца, послушно принялся звенеть ей по нескольку раз за день.

Погремушка, конечно же, ему быстро наскучила, и он искал утешения в иных развлечениях, стоило ему остаться одному. Например, как-то господин Баттон обнаружил, что за минувшую неделю выкурил намного больше сигар, чем обычно. Несколько дней спустя феномену нашли объяснение – войдя в детскую без предупреждения, он увидел, что в комнате стоит синеватый дымок, а Бенджамин с виноватым видом пытается спрятать окурок темной «гаваны». За подобный проступок, конечно же, полагалась добрая порка, но господин Баттон не смог поднять руку на сына, вместо этого предупредив его, что от этого он может «перестать расти».

Несмотря на все это, он не сдавался. Он покупал игрушечных солдатиков, поезда, игрушечных животных, набитых хлопком, и, чтобы усилить эффект иллюзии, в которую верил сам, даже задавал клерку в магазине игрушек вопросы типа «сойдет ли краска с розовой уточки, если ребенок засунет ее в рот». Но, невзирая на все усилия, приложенные отцом, Бенджамин не проявлял к этому ни малейшего интереса. Он крался по лестнице в детскую, а в руках его был очередной том «Британской энциклопедии», которую он жадно поглощал, пока на полу валялись позабытые бумазейные коровы и Ноев ковчег. С подобного рода упрямством его отец совладать не мог, как ни старался.

Сенсация, которую появление подобного ребенка вызвало в Балтиморе, была невероятной. Трудно сказать, как этот казус в итоге повлиял бы на репутацию семейства и его родни, так как началась Гражданская война, и внимание общественности было приковано к делам иного рода. Некоторые горожане, отличавшиеся необычайной вежливостью, ломали голову в поисках подходящих поздравлений и в итоге сошлись во мнении, что ребенок поразительно похож на дедушку – неоспоримый факт, учитывая то, как обычно выглядят все мужчины семидесяти лет. Ни господин Баттон, ни его супруга не обрадовались подобным комплиментам, а дедушка Бенджамина был оскорблен до глубины души.

Покинув больничные стены, Бенджамин принял жизнь такой, как есть. К нему в гости приходили другие дети, и он, скрипя суставами, пытался играть с ними в волчок и шарики и даже – совершенно случайно – разбил окно на кухне камнем, пущенным из рогатки, чему втайне порадовался его отец.

Впоследствии Бенджамин каждый день что-то ломал, но лишь потому, что от него ждали этого, а он был послушным мальчиком.

Когда его дедушка сменил первоначальный гнев на милость, они с Бенджамином обнаружили, что весьма приятно могут проводить время вместе. Несмотря на огромную разницу в возрасте и жизненном опыте, они часами могли сидеть вдвоем, как закадычные друзья, с неустанной монотонностью обсуждая то, как медленно тянулись дни. Общество дедушки Бенджамину нравилось куда больше родительского – те трепетали в его присутствии, и, хотя их власть над ним была абсолютной, они часто обращались к нему «мистер».

Как и всех остальных, его весьма занимал вопрос собственного появления на свет в подобном теле и возрасте. Он искал статьи в медицинских журналах, но подобные случаи никогда ранее не описывались. По настоянию отца он честно пытался принимать участие в мальчишеских играх из тех, что полегче – от футбола внутри его все ходило ходуном, и он боялся, что его старым костям не срастись, сломай он себе что-нибудь.

Когда ему стукнуло пять, его отправили в детский сад, где он познал искусство наклеивания зеленой бумаги на оранжевую, рисования цветных узоров и бесконечного вырезания ожерелий из картона. Он имел обыкновение засыпать, предаваясь этим занятиям, что раздражало и пугало молодую воспитательницу. К его облегчению, она пожаловалась родителям, и больше туда он не ходил. Роджер Баттон сказал друзьям, что для этого его сын еще слишком мал.

К тому времени, как ему исполнилось двенадцать лет, родители уже привыкли к нему. В самом деле, благодаря силе привычки теперь они считали, что их сын ничем не отличается от остальных детей, разве что какой-нибудь курьезный случай нет-нет да и напоминал им об этом. Но однажды, спустя несколько недель после своего двенадцатого дня рождения, смотрясь в зеркало, Бенджамин сделал – или ему показалось, что сделал, – необычайное открытие. Быть может, глаза обманывали его или его волосы за двенадцать лет жизни под слоем краски сменили цвет с седого на серо-стальной? Стала реже сеть морщин на его лице? Была ли теперь его кожа здоровее, с налетом румянца? Наверняка он не знал, но больше он не сутулился, и его самочувствие определенно улучшилось с тех пор, как он родился.

– Возможно ли это? – он не смел даже предполагать подобное.

Он подошел к отцу.

– Я вырос, – решительно сообщил он. – Хочу носить длинные брюки.

Тень сомнения пробежала по лицу его отца.

– Что ж, даже не знаю, – протянул он наконец. – Четырнадцать лет – подходящий для этого возраст, а тебе еще всего двенадцать.

– Но ведь ты знаешь, что для своих лет я очень высокий, – возразил Бенджамин.

Отец с притворной задумчивостью оглядел сына.

– Не уверен, – поморщился он. – В свои двенадцать я был таким же здоровяком.

Это было неправдой – так Роджер пытался убедить себя в том, что его сын абсолютно нормален.

В конце концов они пришли к соглашению. Бенджамин и дальше обязан был красить волосы, а также играть со сверстниками. Очки и трость носить ему воспрещалось. Согласившись на эти условия, он получил свой первый костюм с длинными брюками.

IV

Я не намерен много говорить о жизни Бенджамина Баттона между двенадцатым и двадцать первым годами. Достаточно упомянуть, что в те годы он развивался вспять. Когда Бенджамину исполнилось восемнадцать, он стал похож на пятидесятилетнего мужчину: волос у него прибавилось, они приобрели темно-серый цвет, шаг его стал тверже, голос перестал дрожать, превратившись в приятный баритон. Отец отослал его в Коннектикут для сдачи вступительных экзаменов в Йельский колледж. Бенджамин сдал экзамены, пополнив ряды первокурсников.

На третий день после зачисления ему пришло уведомление от секретаря, мистера Харта явиться к нему в кабинет для ознакомления с расписанием. Взглянув в зеркало, Бенджамин решил, что ему следовало бы подкрасить волосы, но лихорадочные поиски в комоде ничего не дали – коричневой краски там не было. Он вспомнил, что она кончилась еще накануне и он выбросил пустую бутылку.

Перед ним была дилемма. Секретарь ждал его через пять минут. Делать было нечего – придется идти в таком виде. И он пошел.

– Доброе утро, – вежливо приветствовал его секретарь. – Вы пришли узнать, как дела у вашего сына?

– Собственно, меня зовут Баттон… – начал было Бенджамин, но мистер Харт оборвал его.

– Весьма рад встрече с вами, господин Баттон. Ваш сын должен явиться с минуты на минуту.

– Но это я! – выпалил Бенджамин. – Я зачислен на первый курс!

– Что?!

– Я первокурсник!

– Должно быть, вы шутите!

– Вовсе нет!

Нахмурившись, секретарь заглянул в личное дело студента.

– Позвольте, но Бенджамину Баттону восемнадцать лет!

– Именно так, – заверил его Бенджамин, слегка порозовев от смущения.

– Вы же не думаете, что я вам поверю, господин Баттон? – устало возразил секретарь.

– Мне восемнадцать, – вяло упорствовал тот, улыбаясь.

Секретарь мрачно указал ему на дверь.

– Убирайтесь, – процедил он. – Покиньте колледж и убирайтесь из города. Вы опасны для окружающих, вы не в себе!

– Но мне в самом деле восемнадцать!

Мистер Харт распахнул дверь.

– Немыслимо! – заорал он. – В вашем-то возрасте вы пытаетесь поступить на первый курс?! Да еще утверждаете, что вам восемнадцать лет! Даю вам восемнадцать минут на то, чтобы убраться вон из города.

Бенджамин Баттон с достоинством покинул кабинет, провожаемый любопытными взглядами полдюжины старшекурсников, ожидавших под дверью. В холле он остановился, обернулся, глядя в разъяренное лицо секретаря, все еще стоявшего в дверях, и твердым голосом проговорил:

– И все же мне восемнадцать лет.

Ему ответствовал лишь хор покатившихся со смеху студентов, и он удалился прочь.

Однако уйти так просто ему не дали. Пока он печально шествовал к железнодорожной станции, его догоняли все новые и новые группки студентов, и наконец он оказался в сопровождении огромной толпы людей. Как быстро разлетелась весть о том, что какой-то сумасшедший сдал вступительные экзамены, пытаясь выдать себя за восемнадцатилетнего! Весь колледж словно поразила лихорадка. Мужчины выбегали прочь из классных комнат, позабыв свои шляпы, футбольная команда, пренебрегая тренировками, присоединилась к рою любопытных, профессорские жены со шляпками и турнюрами набекрень, гомоня, бежали за процессией, из которой до уязвленного Бенджамина Баттона доносились издевательские крики:

– Это же Вечный Жид!

– Он бы еще в подготовительную школу пошел!

– Смотрите-ка, юный гений!

– Небось с домом престарелых перепутал.

– Дуй сразу в Гарвард!

Бенджамин шел все быстрее, а затем побежал. Он еще всем им покажет! Отправится прямиком в Гарвард, и тогда они пожалеют о своих оскорблениях!

Оказавшись в безопасности, в вагоне поезда, следовавшего на Балтимор, он высунулся в окно.

– Вы еще пожалеете! – кричал он.

Ответом ему был все тот же студенческий хохот. И это была самая большая из ошибок, которую когда-либо допускали в Йельском колледже.

V

В 1880 году Бенджамину Баттону исполнилось двадцать лет, и свой день рождения он отметил, устроившись на работу в отцовскую компанию по торговле скобяными изделиями. В том же году он приобщился к общественной жизни, а именно по настоянию отца стал посещать танцы. Роджеру Баттону стукнуло пятьдесят, и он все больше сближался с сыном – Бенджамин уже перестал красить волосы, все еще сохранявшие серый оттенок, они выглядели примерно одинаково и могли бы сойти за братьев.

Одним августовским вечером они вырядились в свои лучшие вечерние костюмы, сели в двуколку и отправились на танцы в загородный дом семейства Шевлин, находившийся в предместье Балтимора. Вечер выдался великолепный. Свет полной луны, заливавший дорогу, придавал ей матовый платиновый блеск, а запоздалые цветы, чуть дыша, словно смеялись еле слышно, разливая в недвижном воздухе свой аромат. Окрестные поля, засеянные спелой пшеницей, сияли, как днем, и почти невозможно было устоять перед красотой прозрачного неба… почти.

– Торговлю скобяными товарами ждет большое будущее, – провозгласил Роджер Баттон, чуждый всяческой одухотворенности и обладавший рудиментарным чувством прекрасного.

– Стариков вроде меня новым фокусам не научишь, – глубокомысленно заметил он. – Будущее за вами, молодежь, вы полны энергии, полны жизненных сил!

Далеко впереди виднелись огни дома Шевлинов, и чем ближе они подъезжали, тем явственней становился звук, напоминавший легкое дыхание, – может быть, играли скрипки или серебристая рожь шелестела на ветру под луной.

Они притормозили за двухместной каретой, из которой выходили пассажиры. Сперва наружу выбралась дама, за ней пожилой джентльмен, а затем юная леди, прекрасная, как сама любовь. Бенджамин вздрогнул: как будто химическая реакция пробежала по его телу, разложив его на элементы и собрав воедино. Он оцепенел, кровь бросилась ему в лицо, залила лоб, стучала в уши. Он впервые влюбился.

То была девушка стройная, хрупкая, с волосами, пепельными в лунном свете и золотистыми, как мед, в отблеске шипящих газовых ламп на крыльце. Ее плечи скрывала мягчайшая желтая испанская мантилья, усыпанная черными бабочками, под платьем с треном сверкали туфельки.

Роджер склонился к сыну.

– Смотри, это юная Хильдегарда Монкриф, дочь генерала Монкрифа.

Бенджамин холодно кивнул.

– Красивая, – сказал он безучастно.

Но, когда негритенок увел их лошадь, добавил:

– Папа, можешь ей меня представить?

Они приблизились к группе гостей, центром которой была мисс Монкриф. Воспитанная в старых традициях, она сделала ему книксен. Да, он, пожалуй, пригласит ее на танец. Поблагодарив ее, на негнущихся ногах он отошел прочь.

Время до предназначенного ему танца тянулось бесконечно долго. Молча, с непроницаемым видом он стоял у стены, испепеляющим взглядом следя за тем, как вокруг Хильдегарды Монкриф вьются юные балтиморские хлыщи, на чьих лицах читалось страстное обожание. Какими несносными, какими невыносимо цветущими казались они ему! От вида их кудрявых усиков внутри его рождалась тошнотворная волна.

Но лишь пришел его черед и он закружился с ней на паркете под звуки последнего парижского вальса, его ревность и волнение растаяли, как снежная мантия. Он был очарован, ослеплен ею и чувствовал, что вся жизнь впереди.

– Вы с братом приехали сразу вслед за нами, да? – спросила Хильдегарда, глядя на него снизу вверх, и глаза ее блестели, как голубая глазурь.

Бенджамина охватило сомнение. Если она думает, что он приходится братом собственному отцу, стоит ли сказать правду? Он вспомнил, чем все закончилось в Йельском колледже, и решил, что не стоит. Грубо было бы перечить ей, и совершеннейшим преступлением было бы омрачать этот восхитительный миг нелепой историей своего рождения. Может быть, когда-нибудь позже он обо всем ей расскажет. А сейчас он кивал, улыбался ей, слушал ее и был счастлив.

– Мне нравятся мужчины ваших лет, – щебетала Хильдегарда. – Мальчишки помоложе такие глупые. Хвастаются передо мной, сколько шампанского выпили в колледже, сколько денег проиграли за карточным столом. А мужчины вашего возраста знают толк в женщинах.

Бенджамин почувствовал, что готов сделать ей предложение, но усилием воли подавил внезапный порыв.

– Пятьдесят – самое время для романтики, – продолжала она. – В двадцать пять все уже слишком опытные, в тридцать валятся с ног от работы, в сорок лет начинаются истории, не кончающиеся, пока не истлеет сигара, шестьдесят… слишком близко к семидесяти, но вот пятьдесят лет – возраст зрелости, и мне он нравится.

Пятьдесят лет начали казаться Бенджамину прекрасным возрастом. Он страстно желал стать пятидесятилетним.

– Я всегда говорила, что лучше стану женой пятидесятилетнего мужчины и буду окружена заботой, чем буду вынуждена заботиться о тридцатилетнем муже.

Остаток вечера для Бенджамина был сладок, словно мед. Хильдегарда еще дважды танцевала с ним, и они пришли к выводу, что их мнения по насущным вопросам во многом совпадают. В следующее воскресенье они договорились поехать кататься в экипаже и продолжить разговор на прогулке.

Отправляясь домой в двуколке почти на рассвете, когда послышалось жужжание первых пчел и луна еще мерцала в холодном росяном блеске, Бенджамин вполуха слушал, как его отец разглагольствовал о торговле.

– Как думаешь, что для нас важнее всего помимо гвоздей и молотков? – спросил его Баттон-старший.

– Любовь, – рассеянно отвечал ему сын.

– Угольники? – переспросил его отец. – Кажется, с ними я уже разобрался.

Бенджамин смотрел на него пустыми глазами, а небо на востоке вдруг озарилось светом, и среди проносившихся мимо деревьев показалось солнце.

VI

Когда полгода спустя стало известно о помолвке мисс Хильдегарды Монкриф и Бенджамина Баттона (я говорю, что о ней стало известно потому, что генерал Монкриф заявил, что скорее бросится на собственную саблю, чем объявит о ней лично), лихорадочное возбуждение балтиморской общественности достигло предела. Полузабытая история рождения Бенджамина была вновь извлечена на свет, носилась в воздухе, обрастая невероятными, скандальными подробностями. Говорили, что на самом деле он приходится Роджеру Баттону отцом; что Бенджамин – его брат, просидевший в тюрьме сорок лет, что он – замаскированный Джон Уилкс Бут, и в довершение всего – что на голове у него растут маленькие конические рожки.

Воскресные приложения к нью-йоркским журналам обыграли эти слухи, публикуя шаржи, где Бенджамин Баттон изображался то с рыбьим, то со змеиным туловищем, то с телом, отлитым из чистой меди. Среди газетчиков он был известен как «человек-загадка из Мэриленда». И, как всегда, правде предпочитали верить лишь немногие.

Но все, как один, были согласны с генералом Монкрифом касательно «преступного» намерения его дочери отдаться в руки мужчины, которому, вне всяческих сомнений, было пятьдесят лет. Тщетной была публикация в «Балтимор Блейз», заказанная Роджером Баттоном, где крупно было напечатано свидетельство о рождении его сына – этому никто не верил. Достаточно было просто взглянуть на Бенджамина.

1

В 1860 году еще полагали, что появляться на свет надлежит дома. Ныне же, гласит молва, верховные жрецы медицины повелевают, дабы первый крик новорожденного прозвучал в стерильной атмосфере клиники, предпочтительно фешенебельной. Поэтому, когда молодые супруги мистер и миссис Роджер Баттон решили в один прекрасный летний день 1860 года, что их первенец должен появиться на свет божий в клинике, они опередили моду на целых пятьдесят лет. Связан ли этот анахронизм с той поразительной историей, которую я собираюсь здесь поведать, навсегда останется тайной.

Я расскажу, как все было, а там уж судите сами. Перед войной супруги Баттоны занимали в Балтиморе завидное положение и процветали. Они были в родстве с Этим Семейством и с Тем Семейством, что, как известно каждому южанину, приобщало их к многочисленной аристократии, которой изобиловала Конфедерация. Они впервые решились отдать дань очаровательной старой традиции — обзавестись ребенком, и мистер Баттон, вполне естественно, нервничал. Он надеялся, что родится мальчик и он сможет определить его в йельский колледж, штат Коннектикут, где сам мистер Баттон целых четыре года был известен под недвусмысленным прозвищем «Петух».

В то сентябрьское утро, когда ожидалось великое событие, он встал в шесть часов, оделся, безупречно завязал галстук и, выйдя на улицу, устремился к клинике, торопясь узнать, зародилась ли в лоне ночи новая жизнь.

В сотне шагов от Частной мэрилендской клиники для леди и джентльменов он увидел доктора Кина, пользовавшего все его семейство, который выходил из главного подъезда, потирая руки привычным движением, как будто мыл их под краном, к чему обязывает всех врачей неписаный закон их профессии.

Мистер Роджер Баттон, глава фирмы «Роджер Баттон и К°, оптовая торговля скобяными товарами», бросился навстречу доктору, вмиг позабыв о достоинстве, которое было неотъемлемым качеством южанина в те незабываемые времена.

— Доктор Кин! — вскричал он. — Ах, доктор Кин!

Доктор услышал это и остановился, ожидая мистера Баттона, причем на строгом докторском лице появилось весьма странное выражение.

— Ну как? — спросил мистер Баттон, запыхавшись от быстрого бега. — Уже? Что с ней? Мальчик? Или нет? И какой…

— Говорите вразумительно! — резко оборвал его доктор Кин. Вид у него был раздраженный.

— Родился ребенок? — пробормотал мистер Баттон с мольбой.

Доктор Кин нахмурил брови.

— М-да, пожалуй… я бы сказал… в некотором роде. — Он опять посмотрел на мистера Баттона странным взглядом.

— Как жена? Благополучно?

— Да.

— А кто у нас — девочка или мальчик?

— Оставьте меня! — закричал доктор Кин, окончательно потеряв самообладание. — Сделайте милость, разбирайтесь сами. Безобразие!

Последнее слово он будто выплюнул Баттону в лицо и пробормотал, отворачиваясь:

— Уж не думаете ли вы, что это поднимет мой врачебный престиж? Да случись еще хоть раз нечто подобное — и я разорен, такое кого угодно разорит!

— Но в чем же дело? — вскричал мистер Баттон в ужасе. — Тройня?

— Если бы тройня! — ответил доктор убийственным тоном. — Нет уж, ступайте полюбуйтесь собственными глазами. И найдите себе другого доктора. Я принимал вас, когда вы родились на свет, молодой человек, и сорок лет лечил ваше семейство, но теперь между нами все кончено. Не хочу больше видеть ни вас, ни вашу родню! Прощайте!

Он резко повернулся, не сказав более ни слова, уселся в пролетку, которая ждала его у тротуара, и отбыл в суровом молчании.

Ошеломленный мистер Баттон остался стоять на улице, весь дрожа. Что за непоправимое несчастье его постигло? У него вдруг пропало всякое желание идти в Частную мэрилендскую клинику для леди и джентльменов, он помедлил немного, но все же пересилил себя, поднялся по ступеням и вошел.

В сумраке приемной сидела за столом медицинская сестра. Сгорая со стыда, мистер Баттон подошел к ней.

— Доброе утро, — любезно приветствовала она его.

— Доброе утро. Я… я мистер Баттон.

Ее лицо вдруг исказил ужас. Она вскочила, готовая, казалось, выбежать вон, и лишь с видимым трудом осталась на месте.

— Я хочу видеть своего ребенка, — сказал мистер Баттон.

Сестра тихонько пискнула.

— О-о… пожалуйста! — воскликнула она, и в голосе ее послышались истерические нотки. — Идите наверх. Наверх. Вон туда.

Она указала в сторону лестницы, и мистер Баттон, спотыкаясь на каждом шагу и обливаясь холодным потом, побрел на второй этаж. Там он обратился к другой сестре, которая встретила его с тазом в руках.

— Я мистер Баттон, — едва вымолвил он. — Я хочу видеть своего…

Дзинь! Таз со звоном упал на пол и покатился к лестнице. Дзинь! Дзинь! Таз мерно позвякивал о ступеньки, как бы разделяя всеобщий ужас, внушаемый Баттоном.

— Я хочу видеть своего ребенка! — Голос мистера Баттона срывался. В глазах у него мутилось.

Дзинь! Таз благополучно достиг первого этажа. Сестра овладела собой и взглянула на мистера Баттона с нескрываемым презрением.

— Что ж, мистер Баттон, — произнесла она, понизив голос. — Как вам будет угодно. Но если бы вы только знали, в каком мы теперь положении! Ведь это сущее безобразие! Репутация нашей клиники погибла навсегда…

— Довольно! — прохрипел он. — Я больше не могу!

— В таком случае, мистер Баттон, пожалуйте сюда.

Он поплелся за ней. Они остановились в конце длинного коридора, у двери палаты, за которой на все лады раздавался писк младенцев, — недаром впоследствии ее стали называть «пискливой палатой». Они вошли. У стен стояло с полдюжины белых колыбелек, и к каждой был привязан ярлычок.

— Ну? — задыхаясь, спросил мистер Баттон. — Который же мой?

— Вон тот! — сказала сестра.

Мистер Баттон поглядел туда, куда она указывала пальцем, и увидел вот что. Перед ним, запеленутый в огромное белое одеяло и кое-как втиснутый нижней частью туловища в колыбель, сидел старик, которому, вне сомнения, было под семьдесят. Его редкие волосы были убелены сединой, длинная грязно-серая борода нелепо колыхалась под легким ветерком, тянувшим из окна. Он посмотрел на мистера Баттона тусклыми, бесцветными глазами, в которых мелькнуло недоумение.

— В уме ли я? — рявкнул мистер Баттон, чей ужас внезапно сменился яростью. — Или у вас в клинике принято так подло шутить над людьми?

— Нам не до шуток, — сурово ответила сестра. — Не знаю, в уме вы или нет, но это ваш сын, можете не сомневаться.

Холодный пот снова выступил на лбу Баттона. Он зажмурился, помедлил и открыл глаза. Сомнений не оставалось: перед ним был семидесятилетний старик, семидесятилетний младенец, чьи длинные ноги свисали из колыбели.

Он безмятежно взирал на них, а потом вдруг заговорил надтреснутым старческим голосом:

— Ты мой папа?

Баттон и сестра содрогнулись.

— Если ты мой папа, — продолжал старик ворчливо, — забери меня поскорей отсюда или хотя бы вели им поставить здесь удобное кресло.

— Ради всего святого, скажи, откуда ты взялся? Кто ты? — закричал мистер Баттон в отчаянии.

— Не могу сказать доподлинно, кто я, — отозвался плаксивый голос, — потому что я родился всего несколько часов назад, знаю только, что моя фамилия Баттон.

— Лжешь! Ты самозванец!

Старик устало повернулся к сестре.

— Миленькая встреча для новорожденного, — жалобно проскулил он. — Да скажите же ему, что он ошибается.

— Вы ошибаетесь, мистер Баттон, — сурово сказала сестра. — Это ваш сын, тут уж ничего не поделаешь. И будьте столь любезны забрать его домой как можно скорее, сегодня же.

— Домой? — переспросил Баттон, все еще не веря своим ушам.

— Да, мы не можем его здесь держать. Никак не, можем, понимаете?

— Что ж, тем лучше, — проворчал старик. — Нечего сказать, хорошенькое тут у вас место для малыша, который любит тишину и покой. Все время писк, крики, даже вздремнуть невозможно. А когда я попросил поесть, — тут он взвизгнул от возмущения, — мне сунули бутылочку с молоком!

Мистер Баттон рухнул на стул подле своего сына и закрыл лицо руками.

— Боже мой, — прошептал он в ужасе. — Что скажут люди? Как мне теперь быть?

— Вам придется забрать его домой, — настойчиво потребовала сестра. — Немедленно!

Перед глазами несчастного Баттона с ужасающей отчетливостью возникла нелепая картина: он идет по людным улицам бок о бок с этим немыслимым чудищем.

— Я не могу. Не могу! — простонал он.

Люди будут останавливаться, расспрашивать, а что ответить? Придется представлять им семидесятилетнего старца:

— Это мой сын, он родился сегодня утром.

А старик будет кутаться в свое одеяло, и они пройдут мимо оживленных магазинов, мимо невольничьего рынка (на миг мистеру Баттону страстно захотелось, чтобы его сын был чернокожим), мимо роскошных особняков, мимо богадельни…

— Ну! Возьмите же себя в руки! — скомандовала сестра.

— Послушайте, — сказал вдруг старик решительно, — уж не думаете ли вы, что я пойду домой в этом одеяле? Как бы не так.

— Новорожденных всегда пеленают в одеяла.

Со злобным смехом старик показал крошечную белую распашонку.

— Полюбуйтесь! — произнес он надтреснутым голосом. — Вот что они для меня приготовили.

— Новорожденным всегда надевают такие распашонки, — строго сказала сестра.

— Ну а на сей раз, — возразил старик, — не пройдет и двух минут, как новорожденный предстанет перед вами нагишом. Это одеяло кусается. На худой конец дали бы хоть простыню.

— Нет, нет, подожди! — поспешно сказал мистер Баттон и повернулся к сестре. — Что же мне делать?

— Идите в магазин и купите ему одежду.

Голос сына настиг мистера Баттона уже у выхода:

— И трость, папаша. Мне нужна трость.

Мистер Баттон в ярости захлопнул за собой дверь.

2

— Доброе утро, — обратился взволнованный мистер Баттон к приказчику универсального магазина Чизпика. — Мне нужна детская одежда.

— А сколько вашему ребенку, сэр?

— Без малого шесть часов, — опрометчиво ответил мистер Баттон.

— Приданое для новорожденных продается напротив.

— Нет, мне кажется… боюсь, что это мне не подойдет. Видите ли… ребенок очень крупный. Чрезвычайно… э-э… крупный.

— Там имеются самые большие детские размеры.

— А где можно купить одежду для подростков? — спросил мистер Баттон, в отчаянии меняя тактику.

Он был уверен, что приказчик догадывается о его постыдной тайне.

— Здесь.

— Тогда… — Он поколебался. Мысль, что сына придется одеть, как взрослого, была для него невыносима. Если бы, скажем, найти костюм для очень крупного подростка, можно остричь эту ужасную бороду, перекрасить седые волосы в каштановый цвет, и скрыть таким образом самое ужасное, сохранив остатки самоуважения… о своей репутации в обществе он уже и не вспоминал.

Но, лихорадочно осмотрев все витрины, он убедился, что подходящего костюма для новорожденного Баттона нет. Он проклинал магазин, — что ж, в подобных случаях только и остается проклинать магазин.

— Сколько, вы говорите, вашему мальчику? — с любопытством спросил приказчик.

— Ему… шестнадцать лет.

— Ах, простите, а мне послышалось — шесть часов. Одежду для юношей продают в соседнем зале.

Мистер Баттон поплелся было прочь. Но вдруг он остановился и радостно указал на манекен в витрине.

— Вот! — воскликнул он. — Я беру тот костюм, что на манекене.

Приказчик посмотрел на него в изумлении.

— Но это же не детский костюм, — сказал он. — А если и детский, то сшит для манекена. Да он вам самому пришелся бы впору.

— Заверните, — потребовал покупатель. — Именно это мне и нужно.

Ошеломленный приказчик повиновался.

Вернувшись в клинику, Баттон вошел в палату и едва не запустил в сына свертком.

— Вот тебе, одевайся, — сказал он со злостью.

Старик развернул бумагу и насмешливо поглядел на содержимое пакета.

— Да ведь это просто смешно, — пожаловался он. — Я не хочу, чтобы из меня сделали обезьяну…

— Это ты из меня обезьяну сделал! — огрызнулся Баттон. — Не тебе судить, как ты выглядишь. Живо одевайся или… или я тебя отшлепаю.

На последнем слове он всхлипнул, хотя чувствовал, что именно это и следовало сказать.

— Ладно, папа, — сказал сын с притворным почтением. — Ты старше, значит, тебе видней. Я повинуюсь.

При слове «папа» мистер Баттон вновь содрогнулся.

— И поторапливайся.

— Я поторапливаюсь, папа.

Когда сын оделся, мистер Баттон осмотрел его и окончательно упал духом. На нем были крапчатые чулки, розовые панталоны и кофточка с белым воротником. Поверх нее почти до пояса змеилась грязно-серая борода. Впечатление было не из лучших.

— Подожди-ка!

Мистер Баттон схватил хирургические ножницы и тремя быстрыми движениями отхватил бороду. Но и это не помогло — вид новорожденного по-прежнему был далек от совершенства. Жесткая щетина на подбородке, тусклые глаза, желтые стариковские зубы выглядели нелепо в сочетании с нарядным, сшитым для витрины костюмом. Но мистер Баттон, ожесточившись, протянул сыну руку.

— Пошли! — сказал он строго.

Сын доверчиво уцепился за эту руку.

— А как ты будешь меня звать, папочка? — спросил он дребезжащим голосом, когда они выходили из палаты. — Просто «малыш», покуда не придумаешь что-нибудь получше?

Мистер Баттон хмыкнул.

— Не знаю, — ответил он сурово. — Пожалуй, назовем тебя Мафусаилом.

3

Даже когда отпрыска Баттонов коротко остригли, покрасили волосы в неестественный черноватый цвет, щеки и подбородок выбрили до блеска, а потом нарядили в детский костюмчик, сшитый по заказу портным, который долго не мог прийти в себя от удивления, мистеру Баттону все же пришлось признать, что такой первенец отнюдь не делает чести его семейству.

Бенджамин Баттон — так его назвали, отказавшись от весьма подходящего, но слишком уж вызывающего имени Мафусаил, — хоть и сутулился по-стариковски, имел пять футов восемь дюймов росту. Этого не скрадывала одежда, равно как короткая стрижка и крашеные брови не скрадывали тусклых, выцветших глаз. Нянька, заранее взятая к ребенку, едва увидев его, в негодовании покинула дом.

Но мистер Баттон твердо решил: Бенджамин — младенец и таковым должен быть. Прежде всего он объявил, что если Бенджамин не будет пить теплое молоко, то вообще ничего не получит, но потом его уговорили помириться на хлебе с маслом и даже овсяной каше. Однажды он принес домой погремушку и, отдавая ее Бенджамину, в недвусмысленных выражениях потребовал, чтобы он играл ею, после чего старик с усталым видом взял ее и время от времени покорно встряхивал.

Однако погремушка, без сомнения, его раздражала, он, оставаясь в одиночестве, находил другие, более приятные для себя развлечения. К примеру, однажды мистер Баттон обнаружил, что за минувшую неделю выкурил сигар намного больше обычного; все объяснилось несколько дней спустя, когда, неожиданно войдя в детскую, он увидел, что комната наполнена легким голубым туманом, а Бенджамин с виноватым видом пытается спрятать окурок гаванской сигары. Конечно, следовало бы его хорошенько отшлепать, но мистер Баттон почувствовал, что не способен на это. Он только предупредил сына, что курение задержит его рост.

Несмотря на этот случай, мистер Баттон продолжал гнуть свою линию. Он купил оловянных солдатиков, игрушечный поезд, принес больших, забавных зверей, набитых ватой, и для полноты иллюзии — по крайней мере собственной — настойчиво допытывался у продавца, «не слиняет ли розовая окраска утки, если ребенок засунет игрушку в рот». Но вопреки всем стараниям своего отца Бенджамин оставался равнодушен к игрушкам. Он тайком, по черной лестнице, спускался вниз и приносил в детскую том Британской энциклопедии, над которым и проводил целый день, а коровы, набитые ватой, и Ноев ковчег валялись в небрежении на полу. Такого упорства мистер Баттон не в силах был сломить.

Рождение Бенджамина поначалу произвело в Балтиморе сенсацию. И трудно сказать, как это несчастье отразилось бы на общественном положении Баттона и его родственников, если бы не началась Гражданская война, которая отвлекла от них внимание. Некоторые особенно вежливые люди ломали себе головы над тем, что бы такое сказать родителям Бенджамина, дабы это было им приятно, и наконец нашли простой выход: объявили, что новорожденный похож на своего деда — ввиду свойственной семидесятилетним старикам умственной слабости отрицать это было трудно. Мистер и миссис Роджер Баттон нисколько не обрадовались, а дед Бенджамина оскорбился до глубины души.

Покинув клинику, Бенджамин безропотно принимал окружающий мир. Однажды к нему привели поиграть нескольких малышей, и он кое-как дотянул до вечера, стараясь проявлять интерес к волчку и шарикам, причем ему удалось даже, правда по чистейшей случайности, разбить окно на кухне выстрелом из рогатки — подвиг, которому его отец втайне радовался.

С тех пор Бенджамин ухитрялся каждый день что-нибудь разбивать, но делал это лишь для того, чтобы угодить взрослым, поскольку характер у него был покладистый.

Когда дед перестал испытывать враждебность к нему, они с Бенджамином начали находить большое удовольствие в общении друг с другом. Часами сидели они, старый и малый, словно закадычные друзья, и беседовали о всяких пустяках.

С дедом Бенджамин чувствовал себя свободнее, чем с родителями, которые всегда словно побаивались его и, забывая о своем родительском авторитете, нередко называли «мистером».

Он сам не менее других был удивлен тем, что родился таким старым и умудренным опытом. Он попытался найти объяснение этому в медицинском журнале, но выяснил лишь, что науке подобные случаи не известны. По настоянию отца он честно пробовал играть с другими мальчиками, но предпочитал спокойные игры, — футбол приводил его в трепет: он боялся, что, если ему переломают старческие кости, они уже никогда не срастутся.

Пяти лет от роду его отдали в детский сад, где он приобщился к великому искусству наклеивать зеленые бумажки на оранжевые, плести цветные узоры и изготовлять бесконечные картонные украшения. Случалось, он засыпал, не выполнив урока, — эта привычка сердила и ужасала его юную наставницу. К счастью, она пожаловалась родителям, и его забрали оттуда. Баттоны объяснили своим друзьям, что мальчик, как им кажется, еще не дорос до детского сада.

На двенадцатый год после его рождения родители наконец к нему привыкли. Воистину столь велика сила привычки, что они уже не видели разницы между ним и другими детьми — разве только иногда какая-нибудь его странность напоминала им об этом. Но однажды, вскоре после того, как ему исполнилось двенадцать, Бенджамин взглянул в зеркало и сделал поразительное открытие. Он не поверил своим глазам: неужели пробивавшаяся из-под краски седина на тринадцатом году его жизни приобрела серовато-стальной оттенок? Неужели сеть морщин на его лице словно бы сгладилась? Неужели кожа стала свежей и упругой, а на щеках, словно тронутых зимним морозом, даже заиграл легкий румянец? Его одолевали сомнения. Он замечал, что больше не сутулился и здоровье его заметно окрепло со времен младенчества.

— Возможно ли?… — подумал или, вернее, едва осмелился подумать Бенджамин.

Он пошел к отцу.

— Я вырос, — решительно объявил он. — Купи мне длинные брюки.

Отец задумался.

— Право, не знаю, — сказал он наконец. — Длинные брюки обычно носят с четырнадцати лет, а тебе только двенадцать.

— Но ты должен признать, — возразил Бенджамин, — что я довольно крупный ребенок для своих лет.

Отец бросил на него неуверенный взгляд.

— Ну, я этого не нахожу, — сказал он. — В двенадцать лет я не уступал тебе.

Это была ложь: Роджер Баттон давно вошел в сделку с совестью, молчаливо притворяясь, будто его сын вполне нормальный ребенок.

Наконец был найден компромисс. Бенджамину по-прежнему придется красить волосы. Он будет стараться играть со своими ровесниками. Он обещает не носить очки и не гулять с тростью по улице. В награду за все это ему обещали купить длинные брюки.

4

Я не намерен много распространяться о жизни Бенджамина Баттона от двенадцати до двадцати одного года. Достаточно заметить, что за эти годы он неуклонно молодел. К восемнадцати годам он перестал сутулиться и выглядел пятидесятилетним мужчиной; волосы его стали гуще и слегка потемнели; он ходил твердым шагом, дребезжащий голос превратился в мужественный баритон. И тогда отец послал его в Иельский колледж держать экзамены, которые Бенджамин успешно сдал и был зачислен на первый курс.

Через три дня он получил уведомление от мистера Харта, из канцелярии колледжа; ему предлагали явиться для составления учебного плана. Бенджамин, поглядевшись в зеркало, решил, что волосы надо подкрасить, но, лихорадочно обыскав ящик письменного стола, не обнаружил там склянки с краской. Тут он вспомнил, что еще вчера израсходовал остаток краски и выбросил склянку. Выбора не было. Через пять минут ему предстояло явиться в канцелярию. Ничего не попишешь — придется идти как есть. И он пошел.

— Доброе утро, — любезно встретил его мистер Харт. — Вы, должно быть, пришли справиться о своем сыне.

— К вашему сведению, моя фамилия Баттон… — начал Бенджамин, но мистер Харт прервал его:

— Очень рад с вами познакомиться, мистер Баттон. Я ожидаю вашего сына с минуты на минуту.

— Да это же я! — рявкнул Бенджамин. — Меня зачислили на первый курс.

— Что-о?

— Меня зачислили на первый курс.

— Да вы шутите!

— Нисколько.

Клерк нахмурился и заглянул в карточку, лежавшую перед ним.

— Но у меня здесь значится, что Бенджамину Баттону восемнадцать лет.

— Вот именно, восемнадцать, — подтвердил Бенджамин и слегка покраснел.

Клерк устало взглянул на него.

— Право, мистер Баттон, не думаете же вы, что я вам поверю.

Бенджамин улыбнулся не менее устало.

— Мне восемнадцать, — повторил он.

Клерк решительно указал ему на дверь.

— Уходите, — сказал он. — Уходите из колледжа и покиньте наш город. Вы опасный маньяк.

— Мне восемнадцать!

Мистер Харт распахнул дверь.

— Подумать только! — вскричал он. — В ваши годы пытаться поступить на первый курс! Восемнадцать лет, говорите? Даю вам восемнадцать минут, и чтобы духу вашего в городе не было.

Бенджамин Баттон с достоинством покинул канцелярию, причем с полдюжины старшекурсников, ожидавших в приемной, таращили на него глаза. Отойдя немного, он оглянулся на взбешенного клерка, который все еще стоял в дверях, и твердо повторил:

— Мне восемнадцать лет от роду.

Под дружный хохот старшекурсников Бенджамин удалился.

Но ему не суждено было так легко отделаться. Он печально брел к вокзалу и вдруг обнаружил, что его сопровождает сперва стайка, потом рой, и, наконец, плотная толпа студентов. Весть о том, что какой-то маньяк выдержал вступительные экзамены и пытался выдать себя за восемнадцатилетнего юношу, облетела город. Весь колледж лихорадило. Студенты выбегали на улицу, позабыв в аудитории свои шляпы, футбольная команда прервала тренировку и присоединилась к толпе, профессорши, со съехавшими на одно ухо шляпками, со сбившимися на бок турнюрами, громкими воплями преследовали процессию, а вокруг так и сыпались насмешки, попадавшие в самое уязвимое место Бенджамина Баттона:

— Наверное, это Вечный Жид!

— В его возрасте ему бы быть приготовишкой!

— Только поглядите на этого вундеркинда!

— Он решил, что у нас здесь богадельня!

— Эй, ты, поезжай в Гарвард!

Бенджамин прибавил шагу, потом перешел на рысь. Он им покажет! Да, он поедет в Гарвард, и они еще пожалеют о своих опрометчивых насмешках!

Благополучно укрывшись в вагоне балтиморского поезда, он высунулся из окна.

— Вы еще пожалеете! — заорал он.

— Ха-ха! — хохотали студенты. — Ха-ха-ха!

В тот день йельский колледж совершил роковую ошибку…

5

В 1880 году Бенджамину Баттону исполнилось двадцать, и свой день рождения он ознаменовал тем, что стал компаньоном отца в фирме «Роджер Баттон и К°, оптовая торговля скобяными товарами». В том же году он начал «выезжать в свет», вернее, отец чуть ли не насильно стал вывозить его на светские балы. Роджеру Баттону было уже пятьдесят, и отец с сыном теперь куда больше подходили друг другу — право, с тех пор как Бенджамин перестал красить волосы (в которых все еще пробивалась седина), они казались ровесниками и их вполне можно было принять за братьев.

В один из августовских вечеров они облачились во фраки и отправились в карете к Шевлинам, в их загородную усадьбу неподалеку от Балтимора.

Вечер был чудесный. Полная луна заливала дорогу мягким серебристым светом, увядающие осенние цветы наполняли недвижный воздух благоуханием, словно пронизывая его тихим, едва слышным смехом. Широкие поля, покрытые далеко окрест ковром пшеницы, были освещены, как днем.

Казалось бы, никто не мог остаться равнодушным к этой чистой красоте неба… казалось бы…

— Да, у торговли скобяными товарами великое будущее, — говорил Роджер Баттон. Он не был возвышенным человеком — его эстетические чувства пребывали в зачаточном состоянии.

— В мои годы уже поздно учиться всем этим нынешним новшествам, — заметил он глубокомысленно. — А вот у вас, подрастающего поколения, полного сил и энергии, великое будущее.

Далеко впереди показались мерцающие огни усадьбы, и вскоре послышался тихий неумолчный ропот — быть может, то вздыхали скрипки или шелестела пшеница в лунном серебре.

Они остановились подле роскошного экипажа, из которого уже высаживались гости. Сначала вышла дама, за ней пожилой господин и еще одна молодая дама, блиставшая ослепительной красотой. Бенджамин вздрогнул, в нем словно началась химическая реакция, все его существо как бы преобразилось. Его охватил озноб, щеки и лоб зарделись, в ушах зашумело. Это пришла первая любовь.

Девушка была стройна и нежна. Под луной ее волосы казались пепельными, а у подъезда, при свете шипящих газовых фонарей, они отливали медовой желтизной. Плечи ее окутывала золотистая испанская мантилья, подбитая черным шелком, очаровательные ножки выглядывали из-под края платья.

Роджер Баттон шепнул сыну:

— Это юная Хильдегарда Монкриф, дочь генерала Монкрифа.

Бенджамин сдержанно кивнул.

— Недурна, — заметил он равнодушно. А когда негр-слуга отвел лошадей в сторону, добавил: — Папа, ты не мог бы представить ей меня?

Они подошли к гостям, окружившим мисс Монкриф. По старой доброй традиции она сделала Бенджамину глубокий реверанс. Да, разумеется, он может рассчитывать на танец. Он поблагодарил ее и отошел, ноги у него подкашивались. Время ползло мучительно медленно, он едва дождался своей очереди. Он стоял у стены, безмолвный, непроницаемый, взирая убийственным взглядом на восторженно-влюбленные физиономии аристократических отпрысков Балтимора, увивавшихся вокруг Хильдегарды Монкриф. Как они были отвратительны Бенджамину, как невыносимо юны! Их вьющиеся каштановые бакенбарды вызывали в нем ощущение, подобное желудочной колике.

Но, когда подошла его очередь и он закружился с ней по сверкающему паркету под звуки модного парижского вальса, его ревность и тревоги растаяли, как весенний снег. Ослепленный и очарованный, он чувствовал, что жизнь только начинается.

— Вы с вашим братом подъехали следом за нами, не правда ли? — спросила Хильдегарда, подняв на него сияющие лазурные глаза.

Бенджамин был в нерешительности. Если она приняла его за брата отца, стоит ли говорить ей правду? Он вспомнил, что приключилось с ним в Иеле, и решил промолчать. Ведь спорить с дамой неприлично; и к тому же было бы просто преступлением портить такие дивные минуты нелепым рассказом о его появлении на свет. Лучше уж как-нибудь потом. Он кивал, улыбался, внимал ей и был на верху блаженства.

— Мне нравятся мужчины в вашем возрасте, — сказала Хильдегарда. — Эти мальчишки так глупы. Хвастают тем, сколько выпивают шампанского в колледже и какую кучу денег проигрывают в карты. А вот мужчины в вашем возрасте умеют ценить женщин.

Бенджамин почувствовал, что готов не сходя с места сделать ей предложение, — усилием воли он подавил этот порыв.

— Вы в самом романтическом возрасте, — продолжала она. — Вам пятьдесят. В двадцать пять мужчины полагают, будто знают все на свете; в тридцать они бывают изнурены работой; в сорок — рассказывают бесконечные истории, слушая которые можно выкурить целый ящик сигар; в шестьдесят… ах, в шестьдесят… там уж и до семидесяти недалеко; а пятьдесят — это пора возмужания. Вот что мне по душе.

И Бенджамин подумал, что нет возраста чудеснее, чем пятьдесят лет. Как жаждал он быть пятидесятилетним мужчиной!

— Я всегда говорила, — продолжала между тем Хильдегарда, — что предпочла бы выйти замуж за пятидесятилетнего, который стал бы меня лелеять, чем за тридцатилетнего и самой лелеять его.

Весь вечер Бенджамин купался в медовой желтизне. Хильдегарда осчастливила его еще двумя танцами, и они выяснили, что их взгляды на все существенные проблемы поразительно совпадают. Она согласилась совершить с ним воскресную прогулку, дабы продолжить этот важный разговор.

Возвращаясь домой уже перед рассветом, когда жужжали ранние пчелы и меркнущая луна отсвечивала в холодных капельках росы, Бенджамин, словно сквозь сон, слышал, как отец толковал про оптовую скобяную торговлю:

— …а как ты думаешь, кроме молотков и гвоздей, что заслуживает особого внимания?

— Любовь, — рассеянно отозвался Бенджамин.

— Любое?! — воскликнул Роджер Баттон. — Да ведь не можем же мы торговать чем попало!

Бенджамин смотрел на отца невидящим взглядом, а небо на востоке вдруг озарилось светом, и в пробуждающейся листве тоненько засвистела иволга…

6

Полгода спустя, когда стало известно о помолвке мисс Хильдегарды Монкриф и мистера Бенджамина Баттона (я говорю «стало известно», ибо генерал Монкриф заявил, что скорее проткнет себя собственной шпагой, чем официально объявит об этой помолвке), балтиморское общество пришло в лихорадочное волнение. История рождения Бенджамина, почти забытая, снова выплыла наружу и, раздуваемая сплетней, приобрела чудовищный и невероятный вид. Говорили, что в действительности Бенджамин — отец Роджера Баттона; что он — его брат, просидевший сорок лет в тюрьме; что это переодетый Джон Уилкс Бут и, наконец, что на голове у него есть пара маленьких острых рожек.

Воскресные приложения к нью-йоркским газетам подняли шумиху и поместили прелестные карикатуры, изображавшие Бенджамина Баттона то в виде рыбы, то в виде змеи и даже в виде медной болванки. Он фигурировал в газетах, как Таинственный Незнакомец из Мэриленда. Истинной же его истории, как это обычно бывает, не знал почти никто

Однако все соглашались с генералом Монкрифом, что это попросту преступно со стороны очаровательной девушки, которая могла бы выйти за любого из блестящих балтиморских юношей, — броситься в объятия человека, которому никак не меньше пятидесяти. Напрасно мистер Роджер Баттон крупным шрифтом напечатал в балтиморской газете «Пламя» свидетельство о рождении сына. Никто ему не поверил. Стоило только взглянуть на Бенджамина, и все становилось ясным.

Однако те двое, которых эта история касалась более всего, оставались непоколебимы. О женихе Хильдегарды ходило столько лживых сплетен, что она упрямо не хотела поверить даже истине. Напрасно генерал Монкриф указывал ей на высокую смертность среди пятидесятилетних, или, во всяком случае, среди людей, которым на вид можно дать пятьдесят; напрасно пытался убедить ее, что скобяная торговля — дело ненадежное. Хильдегарда решила выйти замуж за зрелого мужчину — и поставила на своем.

7

В одном по крайней мере друзья Хильдегарды Монкриф ошибались. Скобяная торговля процветала. За пятнадцать лет, с 1880 года, когда Бенджамин женился, и до 1895-го, когда его отец удалился от дел, их состояние выросло вдвое, главным образом благодаря усилиям Баттона младшего.

Незачем и говорить, что со временем балтиморское общество приняло супругов в свое лоно. Даже старый генерал Монкриф примирился со своим зятем, после того как Бенджамин дал ему денег на печатание его двенадцатитомной «Истории Гражданской войны», отвергнутой девятью виднейшими издателями.

Да и в самом Бенджамине за пятнадцать лет произошло немало перемен. Ему казалось, что кровь быстрее струится в его жилах. Он теперь с удовольствием вставал ранним утром, бодро шагал по оживленным, залитым солнцем улицам, без устали принимал и отгружал партии молотков и гвоздей. В 1890 году он нанес решительный удар конкурентам, войдя в сенат с нижеследующим предложением: все гвозди, которыми заколочены ящики, содержащие гвозди, являются собственностью грузоотправителя, — впоследствии это предложение стало законом, одобренным верховным судьей Фоссайлом, благодаря чему фирма «Роджер Баттон и К°» стала экономить более шестисот гвоздей ежегодно.

Кроме того, Бенджамин обнаружил, что его все больше привлекают простые радости жизни. Эта растущая тяга к удовольствиям выразилась в том, что он первым в Балтиморе приобрел автомобиль. Встречая Бенджамина на улице, его сверстники обычно с завистью глазели на это воплощение здоровья и энергии.

— Он словно молодеет с каждым годом, — говорили они.

И если старый Роджер Баттон, которому теперь было шестьдесят пять, поначалу не оценил сына должным образом, то в конце концов он загладил свою вину, так как теперь едва ли не заискивал перед ним.

А теперь мы вынуждены коснуться предмета не слишком приятного, о котором следует сказать как можно короче. Одно лишь тревожило Бенджамина Баттона: он больше уже не испытывал влечения к своей жене.

К этому времени Хильдегарде исполнилось тридцать пять и у нее был четырнадцатилетний сын Роско.

В первое время после женитьбы Бенджамин ее боготворил. Но годы шли, ее волосы, некогда отливавшие медовой желтизной, теперь имели тоскливый грязноватый оттенок. Лазурные голубые глаза потускнели и обрели цвет залежавшейся глины; но мало того — и это было главное, — она стала слишком равнодушной, слишком спокойной, слишком самодовольной и вялой в проявлении своих чувств, слишком ограниченной в своих интересах.

До свадьбы именно она «вытаскивала» Бенджамина на балы и торжественные обеды — а теперь все было наоборот. Она выезжала с ним в свет, но без всякой охоты, будучи во власти той непреодолимой инерции, которая в один прекрасный день завладевает человеком и не покидает его до конца жизни.

Неудовольствие Бенджамина росло. В 1898 году, когда разразилась Испано-американская война, он был уже до такой степени равнодушен к своему домашнему очагу, что решился пойти в армию добровольцем. Использовав свои деловые связи, он получил звание капитана и проявил столь блестящие способности, что был повышен в чине и стал сначала майором, а потом подполковником, в каковом чине и участвовал в знаменитой битве при Сан-Хуан Хилле. Он был легко ранен и награжден медалью.

Бенджамин так привык к бурной и беспокойной армейской жизни, что ему жаль было с ней расстаться, но дела требовали его присутствия, и он, выйдя в отставку, вернулся в Балтимор. На вокзале ему устроили встречу с оркестром и с почетным эскортом проводили до дома.

8

Хильдегарда приветствовала его с балкона, размахивая большим шелковым флагом, но, едва поцеловав ее, Бенджамин с болью в сердце понял, что эти три года сделали свое дело.

Перед ним была сорокалетняя женщина, в волосах у которой уже пробивалась седина. Это привело его в отчаяние.

Поднявшись к себе, он увидел свое отражение в старом зеркале, подошел ближе и стал с беспокойством рассматривать собственное лицо, то и дело поглядывая на фотографию, сделанную перед войной.

— О господи! — вырвалось у него.

Поразительный процесс продолжался. Сомнений не было — теперь он выглядел лет на тридцать. Он ничуть не обрадовался, напротив, ему стало не по себе: он неотвратимо молодел. Прежде у него еще была надежда, что, когда тело его придет в соответствие с его подлинным возрастом, природа исправит ошибку, которую она совершила при его появлении на свет. Он содрогнулся. Будущее представилось ему ужасным, чудовищным.

Внизу его уже ждала Хильдегарда. Вид у нее был злобный, и он подумал, что она, должно быть, заподозрила неладное. Стремясь сгладить натянутость, он за обедом завел разговор на волновавшую его тему в весьма, как ему казалось, деликатной форме.

— Знаешь, — обронил он как будто вскользь, — все находят, что я помолодел.

Хильдегарда бросила на него презрительный взгляд и фыркнула.

— Нашел чем хвастать.

— Я не хвастаю, — заверил он ее, испытывая мучительную неловкость.

Она снова фыркнула.

— Хорошенькое дело, — сказала она и, помолчав, добавила: — Надеюсь, ты найдешь в себе силы положить этому конец.

— Но как? — спросил он с удивлением.

— Я не намерена с тобой спорить, — заявила она. — Всякий поступок может быть приличен или неприличен, в зависимости от обстоятельств. Если ты решил быть таким оригиналом, что ж, помешать тебе я не могу, однако мне кажется, все это не слишком деликатно с твоей стороны.

— Но, Хильдегарда, поверь, я тут ничего не могу поделать.

— И я тоже. Ты попросту упрямишься. Ты решил быть оригиналом, был им всю жизнь и таким останешься. Но вообрази, на что это было бы похоже, если бы каждый смотрел на вещи так, как ты, — во что превратился бы мир?

На этот нелепый довод нечего было ответить, и Бенджамин промолчал, но с этой минуты пропасть, их разделявшая, стала еще шире. Он мог только удивляться, как это она некогда сумела его очаровать.

А тут еще он обнаружил, что с приходом нового века жажда удовольствий в нем, как на грех, стала возрастать. Он бывал на всех приемах в Балтиморе, танцевал с молодыми замужними дамами, болтал с красавицами, впервые блиставшими на балах, пленялся ими, а его супруга, словно старая вдова, чье лицо не сулило ничего доброго, сидела среди пожилых матрон, то напуская на себя надменный и презрительный вид, то следя за ним пристальным, удивленным, полным упрека взглядом.

— Подумать только! — говорили вокруг. — Какая жалость! Такой молодой человек, а женат на сорокапятилетней старухе! Да ведь он лет на двадцать ее моложе.

Они забыли — ведь людская память так коротка, — что в 1880 году их мамаши и папаши тоже судачили об этом неравном браке.

Неприятности, которые Бенджамину приходилось терпеть в своем семействе, окупались новыми интересами, которые у него появились. Он начал играть в гольф и делал необычайные успехи. Он увлекся танцами: в девятьсот шестом году он неподражаемо исполнял бостон, в девятьсот восьмом — максиксе, а в девятьсот девятом все юноши в городе завидовали его умению танцевать касул-уок.

Разумеется, дела несколько мешали его светским успехам, но ведь он занимался скобяной торговлей вот уже двадцать пять лет и теперь полагал, что вскоре сможет передать ее в руки своего сына Роско, который недавно окончил Гарвардский университет.

Люди часто принимали его за Роско и наоборот. Бенджамину это было приятно — он вскоре забыл зловещий страх, который охватил его, когда он вернулся с Испано-американской войны, и стал наивно радоваться своей внешности. В этой бочке меда была лишь одна ложка дегтя: он терпеть не мог появляться на людях с женой. Хильдегарде было уже под пятьдесят, и, глядя на нее, он чувствовал себя нелепо…

9

Однажды, в сентябре 1910 года, через несколько лет после того, как фирма «Роджер Баттон и К°» перешла в руки Роско Баттона, некий молодой человек, которому на вид можно было дать лет двадцать, поступил на первый курс Гарвардского университета в Кембридже. Он не сделал роковой оплошности и умолчал о том, что ему уже далеко за пятьдесят и что его сын окончил это же самое учебное заведение десять лет назад.

Его зачислили в университет, и в самом скором времени он оказался среди первых в своей группе, отчасти, вероятно, потому, что выглядел чуть постарше своих однокурсников, большинству из которых было восемнадцать лет.

Но настоящий успех пришел к нему, лишь когда он сыграл в футбольном матче против команды Йельского колледжа с таким блеском и холодной, беспощадной яростью, что забил семь штрафных и четырнадцать обычных мячей в ворота соперников, после чего все одиннадцать игроков один за другим были в беспамятстве унесены с поля.

Однако, как ни странно, на третьем курсе он уже едва мог играть в футбол. Тренеры замечали, что он сбавил в весе, и от самых наблюдательных не укрылось, что он стал несколько ниже ростом.

Он больше не забивал мячей, — его терпели в команде главным образом потому, что надеялись на его громкую славу, приводившую йельцев в трепет и замешательство.

На последнем курсе он уже совсем не в состоянии был играть. Он стал таким щуплым и хилым, что один второкурсник даже принял его за новичка, и это было для него горьким унижением. О нем заговорили как о вундеркинде — старшекурсник, которому не больше шестнадцати лет! — и искушенность сверстников часто заставляла его краснеть. Ему все труднее становилось учиться, материал казался слишком сложным. Он слышал некогда от сокурсников о школе святого Мидаса, приготовительном заведении, где многие из них учились перед колледжем, и решил после окончания университета поступить туда, чтобы беспечально жить среди мальчиков своего роста.

В 1914 году, окончив колледж, он вернулся в Балтимор с гарвардским дипломом в кармане. Хильдегарда к тому времени переехала в Италию, и Бенджамин поселился со своим сыном Роско. Роско встретил отца приветливо, но все же в его чувствах явно не было сердечности — сын, очевидно, склонен был даже считать, что Бенджамин, который слонялся по дому, предаваясь юношеским мечтаниям, мешает ему. Роско уже был женат, занимал в Балтиморе видное положение и не хотел, чтобы его семейства коснулась сплетня.

Бенджамин, которого больше не жаловали ни юные красавицы, ни студенты, остался в одиночестве, если не считать трех или четырех пятнадцатилетних мальчишек, живших по соседству. Вскоре он вернулся к мысли о поступлении в школу святого Мидаса.

— Послушай, — сказал он однажды Роско, — я ведь тебе давно говорю, что хочу ездить в приготовительную школу.

— Что ж, поезжай, — коротко отозвался Роско. Он старался уклониться от неприятного разговора.

— Но не могу же я ездить туда один, — сказал Бенджамин жалобно. — Придется тебе отвозить и привозить меня.

— Мне некогда, — резко оборвал его Роско. Глаза его сузились, он смотрел на отца с неприязнью. — И должен тебе сказать, — добавил он, — брось-ка ты это дело. Лучше остановись… Лучше… лучше… — Он запнулся. — Лучше ты повернись налево кругом и дай задний ход. Шутка зашла слишком далеко. Это уже не смешно. Веди себя… прилично!

Бенджамин смотрел на него, глотая слезы.

— И вот еще что, — продолжал Роско. — Я хочу, чтобы при гостях ты звал меня «дядя» — не Роско, а «дядя», понял? Просто нелепо, когда пятнадцатилетний мальчишка зовет меня по имени. Лучше даже, если ты всегда станешь звать меня «дядей», тогда быстрее привыкнешь.

Роско бросил на отца суровый взгляд и отвернулся.

10

После этого разговора Бенджамин уныло поплелся наверх и поглядел на себя в зеркало. Он не брился вот уже три месяца, но не увидел на своем лице ничего, кроме светлого пушка, который попросту не стоил внимания. Когда он вернулся из Гарварда, Роско предложил ему надеть очки и наклеить на щеки бакенбарды, и тогда ему вдруг показалось, что повторяется комедия первых лет его жизни. Но щеки под бакенбардами чесались, и, кроме того, ему было стыдно их носить. Он заплакал, и Роско над ним сжалился.

Бенджамин принялся было читать детскую книжку «Бойскауты Бимини Бей». Но вдруг он поймал себя на том, что неотвязно думает о войне. За месяц перед тем Америка примкнула к союзникам, и Бенджамин решил пойти добровольцем, но, увы, для этого нужно было иметь хотя бы шестнадцать лет от роду, а он выглядел заметно моложе. Однако, если б он сказал правду — что ему пятьдесят семь лет, — его не взяли бы по старости.

Раздался стук в дверь, и дворецкий подал конверт, на котором стоял большой официальный штамп; письмо было адресовано Бенджамину Баттону. Бенджамин торопливо вскрыл конверт и с чувством восторга прочитал письмо. Его уведомляли, что многие офицеры запаса, служившие в рядах армии во время Испано-американской войны, вновь призываются с повышением в чине; к письму были приложены приказ о производстве его в бригадные генералы армии Соединенных Штатов и предписание явиться немедленно.

Бенджамин вскочил, дрожа от нетерпения. Именно об этом он и мечтал! Он схватил шапку и уже через десять минут, войдя в большую швейную мастерскую на Чарльз-стрит, срывающимся дискантом заказал себе военную форму.

— Хочешь поиграть в войну, сынок? — небрежно спросил приемщик.

Бенджамин рассвирепел.

— Послушайте! Не ваше дело, чего я хочу! — ответил он зло. — Моя фамилия Баттон, я живу на Маунт-Вернон Плейс, так что можете не сомневаться, что я вправе носить форму.

— Ну что ж, — сказал приемщик с сомнением. — Не ты, так твой отец, стало быть, это все едино.

С Бенджамина сняли мерку, и через неделю форма была готова. Труднее было приобрести генеральские знаки различия, потому что торговец настойчиво уверял Бенджамина в том, что красивый значок ХАМЛ ничуть не хуже и с ним даже интереснее играть.

И вот ночью, не сказав Роско ни слова, он покинул дом и поездом доехал до военного лагеря в Мосби, штат Южная Каролина, где должен был принять под свое командование пехотную бригаду. В знойный апрельский день он подъехал к воротам лагеря, расплатился с шофером такси, привезшим его с вокзала, и обратился к часовому у ворот.

— Кликни кого-нибудь, чтобы отнесли мои вещи, — скомандовал он.

Часовой укоризненно взглянул на него.

— Вот так штука! — заметил он. — И далеко ты собрался в генеральской одежке, сынок?

Бенджамин, почетный ветеран Испано-американской войны, напустился на него, сверкая глазами, но, увы, при этом дал петуха:

— Смирно! — Он хотел крикнуть это громовым голосом, набрал воздуху… и вдруг увидел, что часовой щелкнул каблуками и сделал на караул. Бенджамин попытался скрыть довольную улыбку, но, когда он обернулся, улыбка исчезла с его лица. Часовой приветствовал вовсе не его, а внушительного артиллерийского полковника, который подъехал к воротам верхом.

— Полковник! — пронзительно окликнул его Бенджамин.

Полковник подъехал вплотную, натянул поводья, взглянул на Бенджамина, и его глаза насмешливо блеснули.

— Ты чей, малыш? — спросил он ласково.

— Вот я тебе сейчас покажу малыша, чертова кукла! — угрожающе заявил Бенджамнн. — Ну-ка, слезай с коня!

Полковник захохотал во все горло.

— Тебе нужен конь, а, генерал?

— Вот! — крикнул Бенджамин в изнеможении. — Читайте!

И он швырнул полковнику приказ о своем производстве в генеральский чин.

У полковника глаза полезли на лоб.

— Кто тебе это дал? — спросил он и сунул приказ в карман.

— Правительство, в чем вы очень скоро сможете убедиться!

— Ступай за мной, — сказал полковник; лицо у него было растерянное. — Я отведу тебя в главный штаб, там разберемся. Идем.

И полковник пошел к штабу, ведя коня под уздцы. Бенджамину ничего не оставалось, как последовать за ним, стараясь соблюсти достоинство, причем в душе он клялся жестоко отомстить полковнику.

Но ему не суждено было осуществить эту месть. Вместо этого ему было суждено улицезреть своего сына Роско, который на второй день примчался из Балтимора, злой и раздосадованный тем, что пришлось ехать, бросив все дела, и препроводил плачущего генерала, теперь уже без мундира, обратно домой.

11
В 1920 году у Роско Баттона родился первенец. Однако во время торжества по этому случаю никто не счел нужным упомянуть о том, что грязный мальчишка, лет десяти на вид, который играл возле дома в оловянных солдатиков и детский цирк, доводится новорожденному дедом.

Этот маленький мальчик, чье свежее, улыбающееся личико носило на себе едва уловимый след печали, ни у кого не вызывал неприязни, но для Роско Баттона его присутствие было хуже всякой пытки. Выражаясь языком поколения Роско, это был «неделовой подход».

Он полагал, что отец, не желая выглядеть шестидесятилетним стариком, вел себя отнюдь не так, как пристало «уважающему себя деляге» — это было любимое выражение Роско, — а дико и отвратительно. Право, стоило ему задуматься над этим, и через каких-нибудь полчаса он чувствовал, что сходит с ума. Роско считал, что энергичные люди должны сохранять молодость, но надо же знать меру, ведь это… это… просто неделовой подход! И на том Роско стоял.

Через пять лет его маленький сын мог уже играть с маленьким Бенджамином под присмотром одной няни. Роско одновременно отдал обоих в детский сад, и Бенджамин обнаружил, что нет в мире чудеснее игры, чем возиться с разноцветными полосками бумаги, плести корзиночки, делать цепочки и рисовать забавные, красивые узоры. Однажды он нашалил, его поставили в угол и он заплакал, но обычно ему бывало весело в светлой, залитой солнцем комнате, где ласковая рука мисс Бейли касалась иногда его взъерошенных волос.

Сын Роско через год пошел в первый класс, а Бенджамин остался в детском саду. Он был счастлив. Правда, порой, когда другие малыши говорили о том, кем они станут, когда вырастут, по его лицу пробегала тень, как будто своим слабым детским умом он понимал, что ему все это навеки недоступно.

Дни текли однообразно. Уже третий год он ходил в детский сад, но теперь он был слишком мал, чтобы играть с яркими бумажными полосками. Он плакал, потому что другие мальчики были больше его и он их боялся. Воспитательница что-то говорила ему, но он ничего не понимал.

Его забрали из детского сада. Центром его крошечного мирка стала няня Нана в накрахмаленном полосатом платье. В хорошую погоду они ходили гулять в парк; Нана указывала на огромное серое чудовище и говорила: «Слон», а Бенджамин повторял за ней это слово, и когда его укладывали вечером спать, он без конца твердил:

— Слен, слен, слен.

Иногда Нана позволяла ему попрыгать на кроватке, и это было очень весело, потому что, если сесть на нее с размаху, упругий матрасик подбросит кверху, а если при этом протяжно говорить: «А-а-а», голос так смешно вибрирует.

Он любил брать трость, стоявшую у вешалки, и сражаться со стульями и столами, приговаривая:

— Трах-тарарах!

Когда приходили гости, пожилые дамы сюсюкали над ним, и это было ему приятно, а молодые норовили чмокнуть его, и он покорялся без всякой охоты. В пять часов долгий день кончался, Нана уводила его наверх кормить овсянкой или другой кашкой с ложечки.

Его детские сны были свободны от бурных воспоминаний; он не помнил ни о славных временах в колледже, ни о той блистательной поре, когда он волновал сердца многих красавиц. Для него существовала лишь белая, уютная колыбель, Нана, какой-то человек, который приходил иногда взглянуть на него, и огромный оранжевый шар; по вечерам, перед сном, Нана указывала на этот шар и говорила: «Солнце». Когда солнце скрывалось, он уже безмятежно спал и кошмары не мучили его.

Прошлое — как он вел своих солдат на штурм Сан Хуан Хилла; как прожил первые годы после женитьбы, работая до летних сумерек, вертясь в людском водовороте ради юной Хильдегарды, которую любил без памяти; как еще прежде сидел до поздней ночи, покуривая сигару, в старинном, мрачном доме Баттонов на Монрострит вместе со своим дедом — исчезло из его памяти, подобно мимолетному сну, словно этого и не бывало вовсе.

Он ничего не помнил. Не помнил даже, теплым или холодным молоком его только что поили, не замечал, как проходили дни, — для него существовала лишь колыбель и Нана, к которой он давно привык. А потом он совсем утратил память. Когда он хотел есть, он плакал — только и всего. Дни и ночи сменяли друг друга, он еще дышал, и над ним слышалось какое-то бормотание, шепоты, едва достигавшие его слуха, и был свет, и темнота.

А потом наступил полный мрак: белая колыбелька, и смутные лица, склонившиеся над ним, и чудесный запах теплого, сладкого молока — все исчезло для него навек.

Scott Fitzgerald

Ф. Скотт Фицджеральд
Странная история Бенджамина Баттона


В 1860 году правильным считалось появляться на свет в домашней обстановке. Ныне, по предписаниям высоко вознёсшихся эскулапов, первые крики младенцев должны раздаваться непременно в анестезированной — и желательно с духом последних веяний! — больничной атмосфере. Так что мистер и миссис Роджер Баттон опередили моду на полвека, когда в один из летних дней 1860 года решили, что их первый ребенок должен появиться на свет в больнице. Мы уже никогда не узнаем, имел ли влияние данный анахронизм на удивительную историю, которую я решил записать.

Я просто расскажу вам, что случилось, а вы уж судите сами.

Семья Роджера Баттона занимала завидное общественное и финансовое положение в довоенном Балтиморе. Они были родней Этой Семье и Той Семье, что — как известно любому южанину — гарантировало им членство в среде многочисленной высшей знати, из которой и состояла основная масса населения Конфедерации. Очаровательный древний обычай обзаведения детьми им довелось испытать на себе впервые, так что мистер Баттон, естественно, нервничал. Он надеялся, что будет мальчик, и тогда его можно будет отправить в Коннектикут, в Йельский университет — ведь в этом заведении сам мистер Баттон на протяжении четырех лет был известен под довольно-таки ожидаемой кличкой «Пуговка».

В тот сентябрьский день, когда ожидалось величайшее событие, он вскочил с постели в шесть утра, оделся, поправил и без того безупречный галстук и вышел на балтиморскую улицу, спеша в больницу, чтобы поскорее узнать, не явилась ли из тьмы ночной в лоно его новая жизнь?

Не дойдя сотни ярдов до «Мэрилэндского частного госпиталя для леди и джентльменов», он увидел доктора Кини, их семейного врача, который как раз спускался по ступеням, потирая руки — как бы умывая их — как того и требует от доктора неписаная профессиональная этика.

Президент оптовой торговой фирмы «Роджер Баттон и Компания», мистер Роджер Баттон, забыв об условностях, вдруг побежал к доктору Кини — чего никак нельзя было ожидать от джентльмена-южанина тех живописных времён.

— Доктор Кини! — крикнул он. — Эй, доктор Кини!

Доктор услышал его, обернулся и остановился, поджидая. На его медицински-суровом лице по мере приближения мистера Баттона всё чётче проступало какое-то странное выражение.

— Ну, как? — потребовал ответа мистер Баттон, даже не переведя дыхания. — Что там? Как она? Мальчик? Нет? Что…

— Выражайтесь яснее, — резко оборвал его доктор Кини. И посмотрел на него с непонятным раздражением.

— Скажите же, родился ли ребёнок? — взмолился мистер Баттон.

Доктор Кини нахмурился.

— Ну, да, можно сказать и так, до некоторой степени… — и снова бросил на мистера Баттона странный взгляд.

— С моей женой всё в порядке?

— Да.

— Мальчик или девочка?

— Ну, вот что! — воскликнул доктор Кини с неприкрытым раздражением. — Идите и смотрите сами! Воз-му-ти-тель-но! — он выпалил последнее слово по слогам, затем отвернулся, пробормотав: — И как же, позвольте узнать, может такой случай отразиться на моей репутации, а? Еще один такой — и я погиб! Такое кого хочешь уничтожит!

— Да что случилось? — ничего не понимая, спросил мистер Баттон. — Тройня?

— Нет, не тройня! — оборвал его доктор. — Что говорить? Можете сами пойти и посмотреть. И ищите себе другого врача. Я был у постели вашей матушки, когда вы явились на свет, молодой человек, я уже сорок лет с вашей семьей, но теперь я умываю руки! Я больше никогда не хочу видеть ни вас, ни вашу родню! Прощайте!

Он резко развернулся, молча забрался в свой стоявший у тротуара фаэтон и уехал прочь, даже не обернувшись.

Ошеломлённый мистер Баттон так и остался стоять на тротуаре, дрожа от головы до пят. Что за несчастье приключилось? У него вдруг совсем пропало желание идти в «Мэрилэндский частный госпиталь для леди и джентльменов» — и лишь некоторое время спустя он с огромным усилием заставил себя подняться по лестнице и войти в здание.

В слабо освещенном холле за столом сидела медсестра. Поборов робость, мистер Баттон подошёл поближе.

— Доброе утро! — поздоровалась она, с улыбкой глядя на него снизу вверх.

— Доброе утро… Я… Меня зовут Баттон.

Услышав это, девушка изменилась в лице. Она в неподдельном ужасе вскочила и чуть не бросилась бежать, сдержавшись лишь ценой огромного усилия.

— Покажите моего ребёнка, — сказал мистер Баттон.

Медсестра охнула.

— Да-да, конечно! — вскрикнула она. — Наверх. Прямо наверх! Вам вот туда!

Она показала, куда идти, и мистер Баттон, в холодном поту, неуверенно повернулся и пошёл на второй этаж. В верхнем холле он обратился к другой медсестре, несшей куда-то таз.

— Меня зовут Баттон, — с трудом выговорил он. — Покажите мне…

Бац! Таз грохнулся на пол и покатился к лестнице. Бац! Бац! Таз поскакал по лестнице вниз, будто поддавшись всеобщему ужасу, внушаемому этим господином.

— Покажите моего ребёнка! — мистер Баттон уже почти кричал; еще немного — и он упадёт в обморок.

Бах! Таз достиг первого этажа. Акушерке удалось взять себя в руки, и она одарила мистера Баттона холодным презрительным взглядом.

— Хорошо, мистер Баттон, — глухо сказала она. — Хорошо же! Но неужели вы не понимаете, во что вы нас тут всех превратили и что с нами теперь будет? Это совершенно возмутительно! От репутации нашего госпиталя не останется и камня на камне после…

— Короче! — хрипло воскликнул он. — Я больше не в силах всё это выслушивать!

— Пожалуйста, за мной, мистер Баттон.

Он поплёлся за ней. Пройдя по длинному коридору, они подошли к помещению, из которого доносились крики и вопли разной степени громкости — да-да, позднее такие палаты прозовут «музыкальными». Они вошли.

Рядами вдоль стен стояло с полдюжины белых эмалированных колыбелек на колесах, на изголовье каждой был прицеплен ярлычок.

— И где же мой? — судорожно сглотнул мистер Баттон.

— Вон там! — ответила акушерка.

Мистер Баттон взглянул в направлении, указанном её пальцем, и вот что он увидел: в одну из колыбелек был, на сколько можно, втиснут завернутый в толстое белое одеяльце старик лет семидесяти. Его редкие волосы были почти совсем седыми, а с подбородка свисала длинная серая борода, нелепо раскачиваясь взад-вперед от теребившего её ветерка из окошка. Он посмотрел на мистера Баттона тусклыми, поблекшими глазами, в которых читался один огромный вопрос.

— Я что, сошёл с ума? — разразился мистер Баттон; его страх сменился яростью. — Что это за отвратительные медицинские шутки?

— Нам тут не до шуток, — строго ответила акушерка. — И я понятия не имею, в своём ли вы уме — но могу вас уверить, что это именно ваш ребёнок!

На лбу мистера Баттона опять выступила испарина. Он закрыл глаза, затем открыл и снова посмотрел туда. Ошибки не было: он видел перед собой мужчину семидесяти лет — то есть, ребенка семидесяти лет, ребенка, чьи ножищи не помещались в колыбель и свисали по бокам!

Старик некоторое время безмятежно смотрел то на него, то на акушерку, а затем вдруг заговорил надтреснутым старческим голосом:

— Ты мой отец? — спросил он.

Мистер Баттон и акушерка резко вздрогнули.

— Если да, — ворчливо продолжал старик, — то будь так добр, забери меня отсюда. Или хотя бы сделай так, чтобы они сюда принесли кресло-качалку, да поудобнее!

— Во имя Господа, откуда ты взялся? Кто ты такой? — в бешенстве воскликнул мистер Баттон.

— Точно тебе не скажу, — проворчал нытик, — потому что я только что родился — точно знаю только, что фамилия моя Баттон.

— Ты лжешь! Ты обманщик!

Старик устало повернулся к акушерке.

— Вот как он рад новорожденному, — слабым голосом посетовал он. — Скажите же ему, что он ошибается, давайте же!

— Вы ошибаетесь, мистер Баттон, — строго сказала акушерка. — Это ваш ребёнок, и вам придётся с этим смириться. Мы вынуждены просить вас забрать его домой как можно скорее — лучше прямо сегодня.

— Домой?! — не веря, переспросил мистер Баттон.

— Да, мы не можем держать его здесь. Понимаете, мы действительно не можем!

— Я этому крайне рад, — опять заныл старик. — Что за место для карапуза, обожающего тишину! Из-за этого воя и воплей я ни минуты не спал! Я просил чего-нибудь покушать, — тут в его голосе послышалось пронзительное негодование, — а они принесли мне бутылочку молока!

Мистер Баттон рухнул на стул рядом с сыном и закрыл руками лицо.

— Боже мой! — пробормотал он, в полнейшем ужасе. — Что люди скажут? И что мне теперь делать?

— Вы должны забрать его домой, — настойчиво повторила акушерка. — Немедленно!

Перед глазами мученика со всей ужасающей ясностью возникла гротескная картина: вот он идет по людным городским улицам, а рядом с ним шагает это внушающее ужас явление…

— Не могу… Я не могу, — простонал он.

Люди станут останавливаться, чтобы поговорить, и что он будет говорить? Он будет вынужден представлять его, этого древнего старца: «Это мой сын, родился сегодня под утро». А затем старик подоткнет своё одеяльце, и они побредут дальше, мимо суетливых лавок, мимо невольничьего рынка — на одно жуткое мгновение мистер Баттон страстно пожелал, чтобы его сын родился черным! — мимо роскошных домов фешенебельного квартала, мимо дома престарелых…

— Ну-ка, сейчас же возьмите себя в руки! — скомандовала акушерка.

— Послушайте-ка, — вдруг заговорил старик, — если вы вдруг подумали, что я пойду домой в этом одеяльце, то вы решительно заблуждаетесь!

— Дети всегда в одеяльцах!

Злобно крякнув, старик взмахнул маленькой белой пеленкой.

— Смотри! — дрожащим голосом сказал он. — Вот что они мне дали!

— Все дети такие носят, — натянуто сказала акушерка.

— Ну что ж, — сказал старик, — сейчас увидите, что на этом ребёнке ровно через две минуты не будет вообще ничего! Одеяло колется. Дали бы хоть простыню, что ли.

— Нет, только не снимай! — быстро сказал мистер Баттон и повернулся к акушерке. — Что посоветуете?

— Сходите в магазин и купите сыну одежду.

Уже в нижнем холле до мистера Баттона донесся голос сына:

— И трость, папаша! Мне нужна трость…

Выйдя на улицу, мистер Баттон в ярости хлопнул дверью.

II

— Доброе утро, — нервно поздоровался мистер Баттон с приказчиком универмага «Чезапик Драй Гудс». — Мне нужна одежда для моего ребёнка.

— Сколько лет вашему ребёнку?

— Ну, где-то шесть часов, — не подумав, ответил мистер Баттон.

— Отдел для младенцев с другой стороны.

— Ох, даже не знаю… Не думаю, что мне это подойдёт. У меня… Он очень крупный ребёнок, необычный. На редкость… крупный.

— Там есть самые большие детские размеры.

— А где отдел для подростков? — спросил мистер Баттон в отчаянной попытке сменить тему. Ему показалось, что приказчик уже догадался о его позорной тайне.

— Здесь.

— Ну… — он замешкался. Сама мысль о том, чтобы одеть сына во взрослую одежду, казалась невыносимой. Вот если бы только удалось найти очень большой подростковый костюмчик… Тогда можно будет отрезать эту длинную ужасную бороду, покрасить волосы в темный цвет, и худшее будет надежно спрятано — а ему удастся сохранить хотя бы толику своей пошатнувшейся самооценки, не говоря уже о положении в балтиморском обществе…

Однако энергичное исследование подросткового отдела показало, что здесь нет подходящего костюмчика для новорожденного Баттона. Само собой, виноват был магазин — ведь в таких случаях всегда виноват магазин!

— Простите — сколько, вы сказали, вашему мальчику? — с любопытством осведомился приказчик.

— Ему? Шестнадцать…

— Ах, прошу прощения! Мне послышалось, будто вы сказали «шесть часов». Отдел для юношей в следующем крыле.

Мистер Баттон в печали пошёл прочь. Но вдруг остановился, просиял и показал пальцем на манекен в витрине.

— Вот! — воскликнул он. — Я возьму этот костюмчик! Вон тот, что на манекене!

Приказчик посмотрел на витрину.

— Но, — возразил он, — это же не детский костюм… Ну, то есть детский, но это ведь для маскарада! Он же вам будет впору!

— Заверните! — нервно, но твердо заявил покупатель. — Это то, что нужно!

Изумлённый приказчик повиновался.

Вернувшись в госпиталь, мистер Баттон вошёл в палату и почти швырнул свёрток сыну.

— Вот тебе одежда! — выпалил он.

Старик развязал верёвку и стал недоумённо рассматривать покупку.

— Выглядит как-то странно, — пожаловался он. — Я не желаю, чтобы меня наряжали, как клоуна…

— А я не желаю, чтобы клоуна делали из меня! — яростно перебил его мистер Баттон. — Как ты выглядишь — не твоё дело! Сейчас же надевай, а не то… А не то я тебя отшлёпаю! — Он неуверенно сглотнул на последнем слове, чувствуя, тем не менее, что сказал именно то, что нужно было сказать.

— Хорошо, отец, — последовал ответ в тоне гротескно преувеличенной сыновней почтительности, — ты ведь уже жизнь прожил, так что знаешь лучше… Как скажешь.

Как и ранее, при слове «отец» мистер Баттон резко вздрогнул.

— И поторапливайся!

— Да-да, уже иду, отец.

Когда сын оделся, мистер Баттон с тоской его оглядел. Костюм состоял из носков в горошек, розовых штанишек и приталенной ремешком блузы с широким белым воротником. Надо всем этим колыхалась длинная седая борода, свисая почти до пояса. Смотрелось ужасно.

— Погоди-ка…

Мистер Баттон схватил больничные ножницы и тремя быстрыми движениями ампутировал большой кусок бороды. Но даже после этой модернизации ансамбль смотрелся далеко не идеально. Оставшаяся кисточка чахлых волос, водянистый взгляд, старческие зубы никак не соответствовали веселому костюмчику. Но мистер Баттон отличался упрямством; он протянул сыну руку.

— Пошли! — нехотя позвал он.

Сын доверчиво взял его за руку.

— Папа, а как ты меня будешь звать? — дрожащим голосом спросил он, когда они выходили из палаты, — просто «сынок», наверное? Пока не придумаешь мне имя?

Мистер Баттон хмыкнул.

— Не знаю пока, — грубовато ответил он. — Может, назовём тебя Мафусаилом?

III

Даже после того, как нового члена семьи Баттонов коротко постригли и покрасили в неестественный бледно-черный цвет, растительность на лице выбрили до блеска, а затем приодели в детский костюмчик, пошитый на заказ озадаченным портным, Баттонам так и не удалось скрыть тот факт, что их сын слабо подходил на роль первенца. Рост Бенджамина — так его назвали, хотя оскорбительное «Мафусаил» подошло бы больше — составлял пять футов восемь дюймов[1], невзирая на старческую сутулость. Одеждой этого было не скрыть, и никакая стрижка и подкрашенные брови не маскировали глядевших из-под них поблекших, водянистых и усталых глаз. Нанятая заблаговременно нянька с негодованием покинула дом, как только увидела младенца.

Но мистер Баттон твердо стоял на своём. Бенджамин был младенцем, и младенцем он и будет считаться! Поначалу он объявил, что если Бенджамину не нравится теплое молочко, он может не есть вообще — но, в конце концов, его уговорили позволить сыну употреблять хлеб и масло, а также иногда, в порядке компромисса, и овсяную кашу. Однажды он принёс домой погремушку, дал её Бенджамину и недвусмысленно приказал «играть» — на что старик устало согласился и весь день послушно гремел игрушкой на весь дом.

Без всяких сомнений, погремушка его раздражала — и он находил себе иные, более спокойные развлечения, когда его оставляли в покое. Однажды, например, мистер Баттон обнаружил, что за неделю выкурил гораздо больше сигар, чем обычно — феномен разъяснился через несколько дней, когда он невзначай зашёл в детскую: вся комната была в голубоватом дыму, а Бенджамин с виноватым выражением пытался куда-нибудь спрятать окурок черной «гаваны». Здесь требовалась хорошая трёпка, но мистер Баттон обнаружил, что не в силах этого сделать. Пришлось всего лишь предупредить сына, что от курения дети перестают расти.

И, тем не менее, он продолжал упорствовать. Он приносил домой оловянных солдатиков, игрушечную железную дорогу, больших мягких, набитых ватой, зверей; для полноты создаваемой им — а хотя бы и только для себя! — иллюзии, он даже требовал от приказчиков в лавке игрушек уверений, что краска с розового утенка не слезет, если малыш засунет игрушку в рот! Но, несмотря на все отцовские усилия, Бенджамин не проявлял к игрушкам никакого интереса. Он тайком спускался вниз по черной лестнице и возвращался в детскую с томом Британской энциклопедии, над которым и корпел весь вечер — а плюшевая буренка и Ноев ковчег так и валялись забытыми на полу. Мистер Баттон был бессилен против такого упрямства.

Поначалу в Балтиморе поднялась грандиозная шумиха. Во что этот казус, с социальной точки зрения, мог бы обойтись Баттонам и их родне, теперь уже не определить — внимание города отвлекла разразившаяся Гражданская война. Неизменно вежливое меньшинство поломало голову, подбирая слова поздравлений родителям, и, в конце-концов, остановилось на остроумном замечании о том, что дитя — ну прямо точь в точь дедушка; этот факт не подлежал сомнению благодаря общему для всех семидесятилетних состоянию увядания. Мистер и миссис Баттон были этому вовсе не рады, а дедушка Бенджамина — чрезвычайно оскорблён.

Покинув родильное отделение больницы, Бенджамин сразу же принял жизнь такой, какая она есть. Однажды к нему в гости привели нескольких мальчишек, и он провел малоприятный вечер, пытаясь пробудить у себя интерес к волчкам и мраморным шарикам; он даже совершенно случайно умудрился разбить камнем из рогатки кухонное окно, что стало предметом тайной гордости отца.

После этого Бенджамин каждый день стал нарочно что-нибудь разбивать; но занимался он этим лишь потому, что этого от него ждали — а по натуре он был очень послушным.

Как только первоначальная дедушкина враждебность угасла, Бенджамин и этот джентльмен стали получать громадное обоюдное удовольствие от общения. Эти двое, столь разные по возрасту и жизненному опыту, могли сидеть вдвоем часами, как старики, монотонно и без устали обсуждая мелочи дня. Бенджамин чувствовал себя гораздо лучше в компании деда, нежели с родителями — те относились к нему с явным благоговейным страхом и, несмотря на свою безграничную власть над ним, часто обращались к нему на «Вы».

Как и все остальные, он был озадачен несомненно взрослым состоянием своего ума и тела при рождении. Он взялся за медицинские журналы, но обнаружил, что такие случаи никогда еще не описывались. По настоянию отца он честно пытался играть с другими детьми и часто принимал участие в спокойных играх — футбол его чрезмерно утомлял, а ещё он опасался, что при переломе его старые кости не срастутся.

Когда ему исполнилось пять лет, его отправили в детский сад, где посвящали в искусства наклеивания зелёных бумажек на оранжевые, плетения цветных орнаментов и производства бесконечных картонных цепочек. Он периодически засыпал прямо посреди занятий — и эта привычка раздражала и одновременно пугала его юную воспитательницу. К его счастью, она пожаловалась родителям, и из детского сада его забрали. Друзьям Баттоны заявили, что, по их мнению, он еще слишком мал.

К тому времени, когда ему исполнилось двенадцать, родители к нему привыкли. Привычка, безусловно, имеет огромную силу: они больше не считали, что он отличается от любого другого ребенка — этот факт вспоминался лишь тогда, когда о нём напоминала какая-нибудь странная аномалия. Но однажды, спустя несколько недель после двенадцатого дня рождения, Бенджамин взглянул в зеркало и сделал — или подумал, что сделал — изумительное открытие. Кажется, за дюжину лет — да неужели это правда?! — его крашенные волосы стали отливать сталью, утратив белизну. И морщины на лице стали менее заметными. Да и кожа стала выглядеть моложе и здоровей, и даже появился легкий румянец? Он не был уверен… Но точно знал, что больше не сутулится и чувствует он себя гораздо лучше, чем в первые дни своей жизни.

«Да неужели?» — думал он — точнее, едва осмеливался думать!.

Он пошёл к отцу.

— Я вырос, — решительно заявил он. — Я буду носить длинные брюки.

Отец колебался.

— Ну, не знаю… — сказал он, подумав. — Длинные брюки обычно надевают в четырнадцать лет — а тебе всего двенадцать.

— Но ты же видишь, что я очень рослый для своего возраста! — возразил Бенджамин.

Отец задумчиво на него посмотрел.

— Вряд ли, — сказал он. — Когда мне было двенадцать, я был таким же.

Это была неправда: но Роджер Баттон был связан молчаливым соглашением с самим собой, обязывавшим его верить в нормальность своего сына.

В результате был достигнут компромисс. Бенджамин должен был и дальше подкрашвать голову. Он должен был стараться больше играть с детьми своего возраста. Он не должен был носить очки и не должен был появляться на улице с тростью. Взамен всех этих уступок ему купили первый костюм с длинными взрослыми брюками.

IV

О том, что происходило в жизни Бенджамина Баттона между двенадцатью и двадцатью одним годом, я рассказывать не буду. Достаточно сказать, что это были годы обычного взросления. В восемнадцать Бенджамин выглядел на пятьдесят: волосы стали гуще, седина стала темней; походка стала уверенной, из голоса ушла надтреснутая дрожь, тембр опустился до здорового баритона. Таким его и отправил отец в Коннектикут на вступительные экзамены в Йельский колледж. Бенджамин успешно сдал экзамены и поступил на первый курс.

На третий день после зачисления он получил уведомление от секретаря колледжа мистера Гарта, в котором тот приглашал его прибыть к нему в кабинет для составления расписания занятий. Взглянув в зеркало, Бенджамин решил, что нужно немного подкрасить посветлевшие волосы. Он торопливо пошарил в ящике стола, однако пузырька с краской там не нашлось. Он тут же вспомнил, что выбросил его позавчера, когда кончилась краска.

Положение было безвыходным. Через пять минут он должен был предстать перед секретарём. Делать было нечего — пришлось идти, как есть.

— Доброе утро! — вежливо поздоровался секретарь. — Вы, наверное, пришли поговорить о вашем сыне?

— Ну, собственно говоря, меня зовут Баттон… — начал было Бенджамин, но мистер Гарт его перебил.

— Очень приятно, мистер Баттон. Я как раз жду вашего сына — он должен подойти с минуты на минуту.

— Да это же я! — выпалил Бенджамин. — Я первокурсник.

— Что?!

— Я первокурсник.

— Вы, вероятно, шутите?

— Вовсе нет.

Секретарь нахмурился и посмотрел на лежавший перед ним формуляр.

— Но у меня здесь указано, что мистеру Бенджамину Баттону восемнадцать лет.

— Да, мне восемнадцать, — подтвердил Бенджамин, слегка покраснев.

Секретарь бросил на него утомленный взгляд.

— Разумеется, мистер Баттон, я никак не могу в это поверить.

Бенджамин устало улыбнулся.

— Мне восемнадцать лет, — повторил он.

Секретарь сурово указал на дверь.

— Убирайтесь! — сказал он. — Убирайтесь из колледжа и выметайтесь из этого города! Вы явно опасны для общества!

— Мне восемнадцать лет.

Мистер Гарт распахнул дверь.

— Ну и ну! — воскликнул он. — Мужчина в таком возрасте и пытается сойти за первокурсника! Так вам, говорите, восемнадцать? Ну что ж, даю вам восемнадцать минут, чтобы убраться вон из этого города.

Бенджамин Баттон вышел из комнаты с гордо поднятой головой, и полдюжины первокурсников, ждавших своей очереди в холле, с любопытством посмотрели ему вслед. Сделав несколько шагов, он обернулся, посмотрел в глаза разъярённому секретарю, всё ещё стоявшему в дверях, и твёрдо повторил:

— Мне восемнадцать лет!

Группа первокурсников захихикала, и Бенджамин удалился.

Но ему не суждено было так просто уйти. Печально побрёл он к железнодорожной станции, и вдруг обнаружил, что его преследуют первокурсники: сначала группа была небольшой, затем побольше, и вот уже за ним шла плотная толпа. Все уже слышали, как душевнобольной сдал вступительные экзамены в Йель и попытался прикинуться юношей восемнадцати лет. По колледжу прошла волна лихорадочного волнения. Из аудиторий выбегали студенты без шляп, футбольная команда в полном составе бросила тренировку и смешалась с простыми смертными, профессорские жены в шляпках и турнюрах набекрень бежали, вопя, вслед за процессией, непрерывно извергавшей замечания прямо в самые больные места Бенджамина Баттона.

— Да это же «Вечный Жид»!

— В его возрасте надо поступать в детский сад!

— Вы только посмотрите на юного гения!

— Он, видно, думал, что тут дом престарелых!

— Поезжай в Гарвард!

Бенджамин шёл всё быстрее, и вскоре он уже бежал. Ну, он им еще покажет! Он действительно поступит в Гарвард, и тогда они ещё пожалеют обо всех своих обидных насмешках!

Очутившись в безопасном купе балтиморского поезда, он высунулся в окно.

— Вы ещё пожалеете! — крикнул он.

— Ха-ха-ха! — покатывались со смеху первокурсники. — Ха-ха-ха!

Никогда еще Йельский колледж не допускал столь роковой ошибки…

V

В 1880 Бенджамину Баттону исполнилось двадцать, и свой день рождения он отметил тем, что поступил на работу в отцовскую торговую фирму «Роджер Баттон и Компания». В тот же год он начал «вращаться в обществе» — то есть, по настоянию отца, стал появляться вместе с ним на модных танцевальных вечерах. Роджеру Баттону было пятьдесят, и с сыном он общался все больше и больше — ведь с тех пор, как Бенджамин перестал красить волосы (которые всё ещё отливали сединой), сын с отцом на вид были почти одного возраста, и их легко можно было принять за братьев.

В один из августовских вечеров, облачившись во фраки и белые галстуки, они уселись в фаэтон и поехали на танцевальный вечер в загородный дом Шевлинов, располагавшийся невдалеке от Балтимора. Вечер выдался чудесный. Залитая светом полной луны дорога отливала матовой платиной, а ночные цветы ранней осени наполняли неподвижный воздух ароматами, похожими на тихий, едва слышный смех. Просторную равнину, устланную пшеничной соломой, словно розгами, было видно, как днём. Простая красота небосклона никого не могла бы оставить равнодушным — почти никого.

— В оптовом бизнесе сейчас очень хорошие перспективы, — произнес Роджер Баттон. Он не был чувствительным человеком — его эстетическое чувство было рудиментарным.

— Старички вроде меня уже никогда не смогут придумать ничего нового, — серьёзно заметил он. — Это для вас, карапузов, с вашей энергией и жизненной силой, открывается блестящее будущее!

Вдалеке, где кончалась дорога, показались огни загородного дома Шевлинов, и тут же издалека до них стали доноситься ритмичные звуки, похожие на вздохи — быть может, то был высокий плач скрипок, а может, серебряный шелест пшеницы под луной.

Перед ними медленно двигался красивый экипаж, пассажиры которого подъехали раньше них и стали высаживаться у дверей. Сначала вышла дама, затем пожилой джентльмен, а затем еще одна юная дама — прекрасная, как грех. Бенджамин вздрогнул; по его телу будто разлилось некое вещество, рассеявшее и тут же собравшее заново все составлявшие его атомы. Он выпрямился; щеки и лоб покраснели от прилива крови, а в ушах застучало. Пришла первая любовь!

Девушка была стройной и хрупкой, её волосы при свете луны казались пепельными, а на крыльце, в свете шипящих газовых фонарей, оттенок становился медовым. На её плечи была наброшена легкая желтая, в черных бабочках, испанская мантилья; из-под каймы платья с турнюром блестели пуговички ботинок.

Роджер Баттон придвинулся к сыну поближе.

— Это юная Хильдегарда Монкриф, дочь генерала Монкрифа, — сказал он.

Бенджамин нарочито-равнодушно кивнул.

— Весьма мила, — безразлично ответил он. Но когда негритёнок сел на козлы, чтобы отогнать экипаж, Бенджамин добавил:

— Отец! Пожалуй, ты можешь меня ей представить.

Они приблизились к группе гостей, в центре которой находилась мисс Монкриф. Воспитанная в старинных традициях, в ответ на обращение Бенджамина она сделала глубокий реверанс. Да, он может рассчитывать на танец. Он поблагодарил её и отошёл — его слегка пошатывало.

Как невыносимо долго тянулось время до того момента, когда должна была наступить его очередь пригласить её на танец! Бенджамин стоял у стены, не проронив ни слова, абсолютно непроницаемый, убийственным взглядом следя за водоворотом отпрысков лучших семей Балтимора, клубившихся со страстным обожанием во взорах вокруг Хильдегарды Монкриф. Бенджамину они все казались отвратительными; что за невыносимый румянец! Их завитые темные усики вызывали у него чувство, похожее на несварение.

Но когда настал его черед и он поплыл вместе с ней по ставшему вдруг ненадежной опорой полу под музыку последнего парижского вальса, вся ревность и беспокойство вдруг растаяли, словно снежинки на плаще. Ничего не замечая, во власти очарования, он почувствовал, что жизнь для него только начинается.

— Вы с братом ехали той же дорогой, что и мы? — спросила Хильдегарда, и её глаза блеснули, как ярко-голубая эмаль.

Бенджамин замялся. Если она приняла их с отцом за братьев, стоило ли её разубеждать? Он вспомнил, что с ним случилось в Йеле, и решил этого не делать. Невежливо спорить с дамой; было бы преступлением испортить столь чудесный момент гротескной историей своего происхождения. Может быть, позже. Поэтому он кивнул, заулыбался, внимательно слушал — и был счастлив.

— Мне нравятся мужчины в вашем возрасте, — сказала ему Хильдегарда. — Молодые ребята всегда ведут себя по-идиотски. Они вечно рассказывают, как много шампанского выпили в колледже и как много денег проиграли в карты. А мужчины в вашем возрасте ценят женщин!

Бенджамин почувствовал, что вот-вот сделает предложение — лишь с большим трудом ему удалось подавить этот импульс.

— Ваш возраст — это возраст романтики, — продолжила она. — Пятьдесят лет. В двадцать пять мужчины чрезмерно искушенные; в тридцать — бледны от постоянной работы; в сорок наступает время длинных историй, которые рассказывают, закурив сигару, и заканчивают, когда сигара докурена до конца; шестьдесят — ну, это уже почти семьдесят… А пятьдесят — это самый спелый возраст. Мне нравится пятьдесят!

И Бенджамину пятьдесят казались великолепным возрастом. Как бы он хотел, чтобы ему было пятьдесят!

— Я всегда говорила, — продолжала Хильдегарда, — что лучше уж выйти замуж за пятидесятилетнего, чтобы обо мне заботились, чем за тридцатилетнего, чтобы заботиться о нём!

Остаток вечера Бенджамин провёл в медовом тумане. Хильдегарда танцевала с ним ещё два раза, и они обнаружили, что их мнения по всем вопросам дня удивительным образом совпадают. Она согласилась поехать с ним на прогулку в следующее воскресенье, чтобы более подробно обсудить все эти вопросы.

В фаэтоне на пути домой, когда вот-вот должны были показаться первые лучи солнца и наступил час пробуждения первых пчёл, а заходящая луна тускло мерцала в каплях прохладной росы, Бенджамин совсем не слушал рассуждения отца об оптовой торговле.

— И как ты считаешь, чему нам стоит уделить наибольшее внимание, если не считать молотков и гвоздей? — говорил старший Баттон.

— Любви, — рассеяно ответил Бенджамин.

— Кровлям? — воскликнул Роджер Баттон. — Да я же только что всё тебе рассказал о кровлях!

Бенджамин посмотрел на него туманным взором, и тут же в небе на востоке показались первые лучи солнца, а в кроне пробуждающегося дерева пронзительно зевнула иволга.

VI

Когда шесть месяцев спустя о помолвке мисс Хильдегарды Монкриф и Бенджамина Баттона стало известно (именно «стало известно», поскольку генерал Монкриф объявил, что лучше пронзит своё сердце собственной шпагой, нежели объявит о ней), событие чрезвычайно взбудоражило балтиморское общество. Почти забытая история рождения Бенджамина была снова извлечена на свет божий и разлетелась на крыльях скандала, приобретая по пути самые невероятные и плутовские формы. Говорили, что на самом деле Бенджамин был отцом Роджера Баттона, что он был его братом, отсидевшим сорок лет в тюрьме, что он был не кто иной, как сам Джон Уилкс Бут в бегах — и, наконец, что у него на голове есть пара небольших остреньких рожек.

Воскресные приложения нью-йоркских газет откликнулись на происшествие очаровательными карикатурами, на которых лицо Бенджамина Баттона было приставлено к туловищу рыбы, змеи и, наконец, медного идола. Среди журналистов он стал известен под именем «Таинственный человек из Мэриленда». Несмотря на все это, правдой — как это обычно и бывает — практически никто не интересовался.

Тем не менее, все соглашались с генералом Монкрифом в том, что прекрасная девушка, которая могла бы выйти за любого балтиморского холостяка, «совершила преступление», отдав своё сердце мужчине под пятьдесят. Тщетно старался мистер Роджер Баттон, публикуя свидетельство о рождении своего сына аршинными буквами в балтиморской газете «Блейз». Никто не поверил. Ведь достаточно было просто взглянуть на Бенджамина — и всё становилось ясно!

Но никаких колебаний не было у тех двоих, которых эта история касалась непосредственно. О её женихе распространялось так много лживых слухов, что Хильдегарда упрямо отказывалась верить даже в правду. Тщетно генерал Монкриф обращал её особое внимание на высокую смертность среди пятидесятилетних мужчин — или же мужчин, лишь выглядевших на пятьдесят; тщетно пытался он убедить её в нестабильности оптовой торговли. Хильдегарда решила выйти замуж за «спелые» пятьдесят — и она вышла замуж!

VII

По крайней мере, в одном друзья Хильдегарды Монкриф точно ошибались. Оптовая торговля процветала самым изумительным образом. За пятнадцать лет, прошедших между женитьбой Бенджамина Баттона в 1880 и уходом на пенсию его отца в 1895, семейное состояние удвоилось — и основная в том заслуга принадлежала младшему владельцу предприятия.

Не стоит и говорить, что пара со временем была принята в круг балтиморского общества. Даже старый генерал Монкриф примирился с зятем после того, как Бенджамин вручил ему деньги на издание его двадцатитомной «Истории Гражданской войны», которую до того отклонило девять крупных издательств.

Сам Бенджамин за пятнадцать лет сильно изменился. Теперь он чувствовал, что кровь в его венах стала двигаться гораздо быстрее. Он с радостью вставал по утрам, с радостью шёл пружинящим шагом по залитой солнцем оживлённой улице на работу, где без устали занимался поставками партий молотков и гвоздей. В 1890 он придумал сделавший его знаменитым в деловом мире ход: в договоры поставок было включено положение о том, что «все гвозди, использованные для упаковочных ящиков, в которых поставляется партия товара, являются собственностью грузополучателя»; положение было одобрено и узаконено Председателем Верховного Суда Динозауросом, что обеспечило оптовой торговой фирме «Роджер Баттон и Компания» ежегодную экономию в размере шести сотен гвоздей!

Кроме того, Бенджамин обнаружил, что его всё больше влекла к себе весёлая сторона жизни. Погоня за удовольствиями набирала темп — в пример можно привести тот факт, что он был первым в Балтиморе, кто купил и научился водить автомобиль. Встречаясь с ним на улице, сверстники всегда с завистью смотрели на него: здоровье и сила прямо-таки бросались в глаза.

«Кажется, он молодеет с каждым годом», — говорили все. И если поначалу Роджер Баттон, которому теперь было шестьдесят пять, не оказал своему сыну достойного приема, то теперь он загладил свою вину, ударившись в самое настоящее низкопоклонство.

И вот тут-то мы и подошли вплотную к неприятной теме, которую лучше было бы побыстрее миновать. Бенджамина Баттона беспокоило лишь одно: он перестал чувствовать влечение к жене.

К тому времени Хильдегарде исполнилось тридцать пять; у неё был четырнадцатилетний сын, Роскоу. Сразу после свадьбы Бенджамин её боготворил. Годы шли, медовый оттенок волос утратил яркость и стал обычным тёмным, ярко-голубая эмаль глаз поблекла и стала походить на дешёвый фаянс — но главным было не это, а то, что в её характере проявились степенность, спокойствие, она стала ровной и равнодушной ко всему, отличаясь трезвостью вкусов. В первые годы после свадьбы именно она «таскала» Банджамина по балам и обедам — а теперь все стало наоборот. Она, конечно, наносила визиты, но уже без всякого энтузиазма — отдавшись во власть бесконечной инерции, которая в один прекрасный день появляется в жизни любого из нас и остается с нами уже до самого конца.

Недовольство Бенджамина росло. К 1898 году, когда разразилась война с Испанией, его семейная жизнь стала для него настолько пустой, что он решил послужить в армии. Используя свои деловые связи, он выхлопотал себе звание капитана и вскоре показал себя столь способным на новом поприще, что его повысили сначала до майора, а затем и до подполковника — и в этом звании он принял участие в знаменитой битве за Сан-Хуан. Он был легко ранен и награжден медалью.

Бенджамин так сильно привязался к бодрой и нервной жизни армейского лагеря, что очень жалел, когда ему пришлось уволиться в запас и вернуться домой — увы, бизнес требовал внимания. На станции его встретили с духовым оркестром и с почетом препроводили до дома.

VIII

Хильдегарда, размахивая большим шёлковым флагом, встречала его на крыльце — едва поцеловав её, он уже с замиранием сердца осознал, что прошедшие три года взяли-таки своё. Перед ним стояла женщина под сорок, с лёгкой сединой в волосах. Он приуныл.

Поднявшись в комнату, он случайно взглянул в старое знакомое зеркало — и в беспокойстве подошёл поближе, чтобы рассмотреть себя получше и сравнить с собственной фотографией в форме, сделанной прямо перед войной.

— Господи помилуй! — громко воскликнул он. Процесс продолжался. Не было никаких сомнений: теперь он выглядел на тридцать лет. Он не обрадовался, а почувствовал беспокойство — он молодел. До сих пор он надеялся, что, как только видимый облик его тела и настоящий возраст сравняются, гротескный феномен, отметивший его рождение, исчезнет сам по себе. Он поёжился. Судьба его была ужасна и невероятна.

Внизу его ждала Хильдегарда. Вид у неё был разгневанный, и он подумал о том, что она, наконец-то, поняла, что что-то было неладно. С трудом ему удалось ослабить возникшее между ними напряжение, и за обедом он, как можно деликатнее, приступил к обсуждению дела.

— Н-да, — как бы между прочим произнёс он, — все говорят, что я стал выглядеть моложе.

Хильдегарда презрительно на него посмотрела и фыркнула.

— Думаешь, есть чем гордиться?

— Да я не горжусь… — поспешно ответил он.

Она опять фыркнула.

— Подумать только! — произнесла она, и затем: — Мне всегда казалось, что тебе должно хватить приличия, чтобы это прекратить!

— Да причём тут я? — спросил он.

— Я не собираюсь с тобой спорить, — заметила она. — Но всё можно делать либо как положено, либо неправильно. Уж если тебе взбрело в голову отличаться ото всех остальных людей, не думаю, что у меня получится тебя остановить — но и разумным я это считать не могу ни в коем случае!

– Но, Хильдегарда… Ведь я ничего не могу поделать.

— Можешь! Ты просто упрямый. Ты вбил себе в голову, что не хочешь быть, как все. Ты всегда был таким, таким ты и останешься. Но задумайся, на что был бы похож мир, если бы все вокруг вели себя так же, как и ты, а?

Поскольку спор был напрасным и спорить было не о чем, Бенджамин промолчал — и с этих пор между ними пролегла глубочайшая бездна. Он думал, как же это ей удалось когда-то его приворожить?

Бездна расширялась — он обнаружил, что, чем ближе был конец века, тем сильнее бурлила в нём жажда развлечений. Ни одна вечеринка в Балтиморе не проходила без него: он танцевал с самыми красивыми и молоденькими чужими женами, обменивался любезностями с самыми популярными дебютантками, и находил их всех очаровательными — а его жена, подобно мрачной вдовствующей королеве, восседала среди матрон, то выражая собою надменный гнев, то следя за ним презрительным, изумлённым и укоризненным взором.

— Вы только посмотрите! — говорили люди. — Какая жалость! Молодой парень, в таком возрасте — и связался с женщиной сорока пяти лет. Он же, наверное, лет на двадцать моложе её!

Они, конечно, забыли — как это свойственно людям — что об этой же, столь неподходящей друг другу паре, их мамы и папы судачили ещё в 1880 году.

Несчастье в семейной жизни Бенджамина компенсировалось пробуждением всё новых и новых интересов. Он увлёкся гольфом и добился в нём больших успехов. Он увлекался танцами: в 1906 он был мастером по «бостону», в 1908 он в совершенстве овладел «матчишем», а в 1909 все юноши города мечтали научиться танцевать «кастл-уолк», как он.

Его общественная активность, до некоторой степени, мешала деловой — но он и так уже честно отдал двадцать пять лет оптовой торговле, так что теперь мог с чистой совестью передать дело в руки сына Роскоу, который недавно окончил Гарвард.

Их с сыном теперь часто принимали друг за друга. И это нравилось Бенджамину — он стал самым наивным образом любить себя и быстро забыл незаметно подкравшийся страх, овладевший им после возвращения с испанской войны. В бочке меда была лишь одна ложка дёгтя: он терпеть не мог появляться в обществе с женой. Хильдегарде было почти пятьдесят, и рядом с ней он чувствовал себя нелепым.

IX

В сентябре 1910 года — спустя несколько лет после того, как оптовая торговая фирма «Роджер Баттон и Компания» перешла в руки молодого Роскоу Баттона — мужчина, на вид лет двадцати, приехал поступать на первый курс Гарвардского университета в Кембридж. Он не совершил ошибку, объявляя, что ему уже никогда опять не исполнится пятьдесят; не стал он и упоминать о том, что его собственный сын окончил этот же университет десять лет назад.

Его приняли, и практически сразу же он смог занять особое положение в классе — отчасти благодаря тому, что выглядел немного старше остальных первокурсников, которым было в среднем по восемнадцать лет.

Но главной составляющей его успеха было то, что в футбольной игре против команды Йеля он сыграл просто фантастически, с таким натиском и такой холоднокровной, беспощадной яростью, что Гарварду было засчитано семь тачдаунов и четырнадцать голов в поле, а одиннадцать игроков команды Йеля в разные моменты игры было унесено с поля в бессознательном состоянии. Он прославился на весь колледж.

Как ни странно, но на предпоследнем курсе он едва-едва попал в команду. Тренеры говорили, что он сбросил в весе, а самые наблюдательные из них заметили, что и ростом он стал пониже. Тачдауны у него больше не получались — да и в команде его оставили лишь в расчете на то, что его потрясающая репутация посеет ужас и панику в команде Йеля.

На последнем курсе в команду он уже не прошёл. Он стал столь изящным и хрупким с виду, что какие-то второкурсники однажды приняли его за первокурсника, что ужасно его унизило. Для всех он был чем-то вроде вундеркинда: старшекурсник, которому никак не больше шестнадцати лет. Его же самого всё чаще стало изумлять полное отсутствие духовных интересов у его одноклассников. Учиться становилось всё тяжелее — предметы казалось слишком сложными. Он слышал разговоры одноклассников о знаменитой подготовительной школе Св. Мидаса, где многие учились до колледжа, так что после окончания университета он решил поступать к Св. Мидасу, где можно будет вести уединенную жизнь среди подобных ему мальчишек.

По окончании университета в 1914 он отправился домой, в Балтимор, с гарвардским дипломом в кармане. Хильдегарда жила теперь в Италии, поэтому Бенджамин жил со своим сыном Роскоу. Но, несмотря на хорошие, в общем и целом, отношения, со стороны Роскоу по отношению к отцу явно не хватало сердечности; сын даже демонстрировал тенденцию, позволявшую считать, что отцовские бесцельные блуждания по дому в юношеской тоске чем-то сыну мешали. Роскоу был уже женат и занимал подобающее положение в балтиморском обществе, поэтому даже намёк на скандал, связанный с его семьей, был для него немыслим.

Бенджамин, более не принимаемый в обществе дебютанток и студентов, всё чаще проводил время в одиночестве; иногда компанию ему составляли трое-четверо четырнадцатилетних соседских мальчишек. Он всё чаще задумывался о школе Св. Мидаса.

— Послушай, — сказал он однажды Роскоу, — я тебе уже не раз говорил, что хочу в подготовительную школу.

— Ладно, поезжай, — коротко ответил Роскоу. Этот разговор был ему неприятен; ему вовсе не хотелось разговаривать на эту тему.

— Но яже не могу поехать сам! — беспомощно сказал Бенджамин. — Ты должен записать меня туда и отвезти.

— У меня нет на это времени! — грубо оборвал его Роскоу. Он прищурился и смущённо посмотрел на отца. — Я считаю, — добавил он, — что хватит тебе уже и дальше продолжать в том же духе. Остановись, и побыстрее! Лучше уж… — он запнулся и покраснел, подыскивая слова, — лучше уж разворачивайся обратно и начинай двигаться в другую сторону. Шутка чрезмерно затянулась, это уже не смешно! Веди… Веди себя прилично, наконец!

Бенджамин смотрел на него, чуть не плача.

— И вот ещё что, — продолжал Роскоу. — Когда у нас в доме гости, я хочу, чтобы ты звал меня «дядей» — не «Роскоу», а «дядя», понятно? Смешно смотрится, когда пятнадцатилетний мальчишка зовёт меня по имени! Можешь даже называть меня «дядя» всегда, так ты быстрее привыкнешь.

Сурово посмотрев на отца, Роскоу развернулся и ушёл.

X

По окончании этого разговора Бенджамин печально побрёл наверх и остановился у зеркала. Он не брился уже три месяца, но на лице у него не появилось ничего, кроме легкого белого пушка, с которым не стоило и бороться. Когда он вернулся домой из Гарварда, Роскоу сразу же предложил ему начать носить очки, накладные усы и бакенбарды, так что показалось, что вот-вот повторится фарс первых лет его жизни. Но под усами чесалось, из-за этого он почувствовал себя униженным, расплакался, и Роскоу неохотно отступил.

Бенджамин взял книгу рассказов для мальчиков «Юные скауты в Бимини-бэй» и стал читать. Но в голове у него почему-то была одна война. Месяц назад Америка присоединилась к «Альянсу союзников», и Бенджамин хотел было отправиться служить — но увы, в армию брали только с шестнадцати, а он выглядел гораздо младше. Да и его настоящий возраст, пятьдесят семь лет, тоже не позволил бы ему отправиться на войну.

Раздался стук в дверь, после чего появился дворецкий с письмом; оно было адресовано мистеру Бенджамину Баттону, а в углу конверта стоял жирный официальный штамп. Бенджамин в нетерпении разорвал конверт и с чувством глубокого удовлетворения прочитал письмо. В нём было сказано, что многих офицеров запаса, принимавших участие в испанской войне, страна опять призывает на службу — с повышением в чине — поэтому к письму прилагается официальный приказ о назначении его бригадным генералом армии Соединенных Штатов с указанием явиться немедленно в расположение части.

Бенджамин вскочил, слегка дрожа от переполнявших его чувств. Именно то, чего он хотел! Он схватил кепку, и десять минут спустя уже входил в большое ателье на Чарльз-Стрит, где ломающимся дискантом осведомился, когда можно будет снять мерку на форму.

— Хочешь поиграть в войну, сынок? — рассеяно спросил портной.

Бенджамин вспыхнул.

— Эй, ты! Не лезь не в своё дело! — в гневе ответил он. — Меня зовут Баттон, я живу на Маунт-Вермон — так что знай, что я имею на это право!

— Да-да, конечно, — смущённо согласился портной. — Не ты, так твой отец — так что всё в порядке…

С Бенджамина сняли мерку, и через неделю его форма была готова. Небольшие трудности возникли при приобретении генеральских знаков различия, поскольку торговец упорно настаивал на том, что красивый значок «Общества молодых христиан» будет выглядеть ничуть не хуже, а играть с ним будет гораздо веселей.

Ничего не сказав Роскоу, он ушёл из дома вечером и на поезде добрался до военного лагеря «Мосби» в Южной Каролине, где ему предстояло принять командование пехотной бригадой. Знойным апрельским днём он подъехал к входу в лагерь, расплатился с таксистом, доставившим его с железнодорожной станции, и повернулся лицом к часовому.

— Вызови кого-нибудь донести мой багаж! — бодро скомандовал он.

Часовой посмотрел на него с укоризной.

— Вот это да! — произнёс он. — Ай да генеральчик! И куда же ты собрался, сынок?

Бенджамин, ветеран испанской войны, чуть не испепелил его взглядом — но, увы, с ломким дискантом поделать было ничего нельзя.

— Сми-и-и-рна! — попытался было он оглушить его; умолк, набирая воздуха — тут часовой неожиданно щелкнул каблуками и отсалютовал винтовкой. Бенджамин, пряча удовлетворенную улыбку, отвернулся — и тут же улыбка сползла с его лица. Команда была выполнена лишь потому, что к посту приближался внушительный артиллерийский полковник на лошади.

— Полковник! — пронзительно выкрикнул Бенджамин.

Полковник подъехал поближе, опустил поводья и внимательно, с искоркой в глазах, посмотрел на него.

— И чей же тут у нас малыш, а? — ласково спросил он.

— Я, черт тебя дери, сейчас покажу тебе, кто тут у нас малыш! — свирепо возопил Бенджамин. — А ну, слезай с лошади!

Полковник громко расхохотался.

— Желаете коня, генерал?

— Вот! — в отчаянии выкрикнул Бенджамин. — Читай! — И он протянул приказ полковнику.

Полковник прочитал приказ и от удивления вытаращил глаза.

— Где ты это взял? — спросил он, сунув документ себе в карман.

— Получил от правительства, и ты скоро об этом узнаешь!

— Следуй за мной, — сказал полковник и посмотрел на него с недоумением. — Поговорим в штабе. За мной!

Полковник развернулся и направил лошадь шагом к штабу. Делать было нечего — пришлось Бенджамину за ним пойти, сохраняя по возможности достоинство и строя планы суровой мести.

Но этим планам не суждено было воплотиться в жизнь. Взамен через два дня из Балтимора материализовался сын Роскоу, сердитый и злой из-за непредвиденной поездки, и препроводил хнычущего генерала — уже без формы — обратно домой.

XI

В 1920 у Роскоу Баттона родился первый ребёнок. Во время полагающихся по такому случаю торжеств никто, однако, не счёл подобающим даже упомянуть, что неряшливый мальчишка лет десяти, игравший где-то в доме в оловянных солдатиков и миниатюрный цирк, приходился новорожденному родным дедушкой.

Никто не относился плохо к румяному и весёлому мальчику, пусть его лицо иногда слегка омрачалось печалью — но для Роскоу Баттона само его присутствие в доме стало пыткой. Используя расхожее выражение его поколения, Роскоу не считал всё это дело «стоящим». Он думал, что отец, отказываясь выглядеть на свои шестьдесят, вёл себя не так, как это было положено «настоящему мужику» — так любил говорить Роскоу — а вёл себя странно и превратно. Задуматься об этом деле хотя бы на полчаса означало для него подойти вплотную к грани безумия. Роскоу соглашался, что те, у кого «ещё есть порох в пороховницах», могут выглядеть молодо, однако столь буквальное выполнение этого правила, как бы это сказать… «не стоило того». И на этом мысль Роскоу иссякала.

Через пять лет сын Роскоу подрос и уже мог играть вместе с маленьким Бенджамином под присмотром той же няни. Роскоу в один и тот же день отвёл обоих детей в детский сад, и Бенджамин обнаружил, что игра с маленькими полосками цветной бумаги, из которой можно создавать орнаменты и цепочки, а также забавные и красивые аппликации — самая чудесная игра в мире! Однажды он расшалился, его поставили в угол, и он расплакался — но, в основном, время проходило весело, в светлой комнате, в окна которой светило солнышко, а еще добрая мисс Бэйли часто гладила его по взъерошенной голове.

Сын Роскоу через год перешёл в первый класс, а Бенджамин остался в детском саду. Ему там было очень хорошо. Иногда, когда другие малыши говорили о том, кем они станут, когда вырастут, его детское личико чуть мрачнело — будто в его детских неясных мыслях появлялось четкое понимание того, что для него всё это было уже невозможно.

Дни текли сплошным монотонным потоком. Он третий год подряд ходил в детский сад, но теперь он был слишком мал для того, чтобы понять, зачем нужны яркие блестящие полоски бумаги. Он плакал, потому что другие мальчишки были больше него, и он их боялся. Воспитательница что-то говорила ему, но он совершенно ничего не понимал, хотя и очень старался.

Его забрали из детского сада. Няня — он звал её «Нана» — в накрахмаленном полосатом платье стала центром его маленького мира. В солнечные дни они гуляли в парке; Нана показала на огромное серое чудовище и сказала «слон», а Бенджамин повторил за ней, и вечером, ложась спать, он несколько раз повторил: «Слон, слон, слон!». Иногда Нана разрешала ему попрыгать на кровати, и это было весело, потому что если приземлиться и сесть прямо, кровать спружинит и подбросит тебя вверх, а если говорить «А-а-а!», когда прыгаешь, то получается очень смешной звук.

Ему очень нравилась большая трость из прихожей — с ней можно было бегать, воюя с ножками стульев и столов, крича: «На тебе! На тебе!». Иногда вокруг были люди, и старушки всегда начинали сюсюкать, что было интересно, а девушки всегда пытались его поцеловать, что было неинтересно, но он не сопротивлялся. А когда в пять часов вечера долгий день подходил к концу, он поднимался наверх вместе с няней, где его с ложечки кормили геркулесовой кашей и вкусным протёртым пюре.

В его детских снах не было никаких мучительных воспоминаний; ничто не напоминало ему об атлетических успехах в колледже или о том блестящем времени, когда он волновал девичьи сердца. Для него существовали лишь белые и надежные стенки кроватки, Нана и какой-то человек, приходивший на него иногда посмотреть — и ещё огромный далёкий оранжевый шар, на который Нана показывала пальцем, когда наступала пора спать, и который она называла «солнышко». Когда солнышко закатывалось, его глазки уже сами собой закрывались — и не было никаких снов, никаких беспокойных снов…

Прошлое — смелая атака у Сан-Хуана во главе подразделения; первые годы после свадьбы, когда он летними вечерами засиживался допоздна на работе ради юной Хильдегарды, которую любил; время до свадьбы, когда, покуривая трубку, он вместе с дедом сидел ночи напролет на крылечке старого мрачного дома Баттонов на Монро-Стрит — всё это исчезло из его сознания, точно пустые грёзы, как будто этого всего никогда и не было. Он не помнил!

Он не помнил, было ли молочко, которым его поили, теплым или прохладным, не помнил, как проходили дни — для него существовала лишь кроватка и рядом с ней его няня. А затем он не помнил уже ничего. Когда ему хотелось есть, он плакал — вот и всё. Днём и ночью он дышал, а над ним раздавались негромкие звуки и бормотание, которые он едва слышал, ещё были едва различимые запахи, а еще свет и темнота.

А затем осталась только темнота: белая кроватка и размытые лица над ним, и тёплый сладковатый аромат молока — всё исчезло из его сознания.


Примечание переводчика:

[1] Метр семьдесят два.


Оригинальный текст: The Curious Case of Benjamin Button, by F. Scott Fitzgerald.


Яндекс.Метрика


Фрэнсис Скотт Фицджеральд

Загадочная история Бенджамина Баттона

Удивительная история Бенджамина Баттона

I

Еще в 1860 году младенцу приличествовало явиться на свет в родительском доме. Ныне же, как мне подсказывают, великие светила врачевания постановили, что первый крик его должен отзвучать среди больничного эфира и чем фешенебельней заведение, тем лучше для него. Таким образом, молодой господин Роджер Баттон с супругой на пятьдесят лет опередили современную моду, когда летним днем 1860 года решили, что их первенцу подобает родиться в больнице. Имеет ли подобный анахронизм какое-либо отношение к ошеломительной истории, о которой я собираюсь рассказать, – об этом доподлинно никто и никогда не узнает.

Я лишь поведаю вам о том, что было дальше, и позволю решать самим.

В довоенном Балтиморе финансовое положение, равно как и общественное, у семейства Баттонов было весьма прочным. Они состояли в родстве с Этой Семьей и с Той Семьей, а это, как известно любому южанину, говорило об их принадлежности к бесчисленной знати, щедро населявшей Конфедерацию. То был их первый опыт в славном старинном обычае деторождения, и, по понятным причинам, господин Баттон был взволнован. Он надеялся, что родится мальчик, которого можно будет отправить в Йельский колледж, в Коннектикут, где сам господин Баттон в течение четырех лет носил весьма подходящее прозвище Манжетка.

Сентябрьским утром, всецело посвященный грандиозному событию, он в волнении поднялся в шесть утра, поправил и без того безупречный галстук и устремился по улицам Балтимора прямо к госпиталю, чтобы удостовериться, что минувшая темная ночь принесла на своей груди новую жизнь.

Когда до Мэрилендской частной больницы для Леди и Джентльменов ему оставалось ярдов сто, он увидел, как его семейный врач Кин спускается по ступенькам, потирая руки, как делают все доктора согласно неписаной профессиональной этике.

Господин Роджер Баттон, председатель правления компании по оптовой торговле скобяными товарами «Роджер Баттон и партнеры», помчался к доктору Кину с намного меньшим достоинством, чем можно было ожидать от джентльмена с Юга в это колоритное время.

– Доктор Кин! – кричал он. – Эй, доктор!

Услышав его, тот обернулся и застыл в ожидании, и по мере того, как к нему приближался господин Баттон, суровое лицо врача приобретало все более странное выражение.

– Что случилось? – вцепился в него задыхающийся Баттон. – Кто родился? Как она? Мальчик? Или кто? Что…

– Хватит молоть чепуху! – отрезал доктор Кин. Казалось, он был чем-то раздражен.

– Ребенок родился или нет? – взмолился Баттон.

Доктор Кин поморщился.

– В некотором роде да. – Он странно посмотрел на господина Баттона.

– С моей женой все в порядке?

– Да.

– Родился мальчик или девочка?

– Значит так! – вскричал разгневанный доктор Кин. – Идите и сами смотрите! Это возмутительно!

Проглотив последнее слово, он отвернулся, бормоча:

– Вы что, думаете, что это пойдет на пользу моей профессиональной репутации? Еще один подобный случай, и мне конец – да и вообще кому угодно!

– Да в чем там дело? – господин Баттон, объятый ужасом, все еще ждал объяснений. – Тройняшки?

– Нет, не тройняшки! – оборвал его доктор. – Идите, сами все увидите! И найдите себе другого врача. Молодой человек, я помог вам появиться на свет и сорок лет наблюдал ваших родных, но с вами никаких дел иметь не желаю! Не хочу больше видеть ни вас, ни ваших родственников, никогда! Прощайте!

Резко повернувшись и больше не сказав ни слова, он забрался в ожидавшую его у бордюра двуколку и с мрачным видом укатил прочь.

Ошеломленный господин Баттон остался стоять на тротуаре, дрожа, как осиновый лист. Какое несчастье могло случиться? Желание идти дальше внезапно покинуло его, и лишь с огромным трудом он заставил себя подняться по ступенькам и войти в двери Мэрилендской частной больницы для Леди и Джентльменов.

В непроницаемом для света мраке приемной залы за столом сидела постовая сестра. Отринув стыд, господин Баттон подошел ближе.

– Доброе утро, – она приветственно взглянула на него.

– Доброе утро. Я… Меня зовут Баттон.

Неподдельный ужас исказил лицо девушки. Вскочив со стула, она хотела было бежать, но с видимым усилием взяла себя в руки.

– Я хочу увидеть своего ребенка, – продолжил Баттон.

Медсестра ойкнула.

– Ко… конечно! – истерически закричала она. – Наверх. Идите наверх. Вам туда!

Она указала ему направление, и господин Баттон, которого прошиб холодный пот, на негнущихся ногах проследовал на второй этаж. Там он встретил другую медсестру, в руках которой был тазик.

– Меня зовут Баттон, – выдавил он. – Я хочу увидеть своего…

Блямс! Тазик упал на пол, поехав прямиком к лестнице. Блямс! Блямс! Он методически спускался прочь по ступенькам, словно поддался всеобщему ужасу, вызванному появлением этого джентльмена.

– Я хочу видеть моего ребенка! – Баттон почти срывался на визг. Он едва держался на ногах.

Дзынь! Тазик достиг первого этажа. Медсестра, справившись с минутным замешательством, смерила господина Баттона уничижительным взглядом.

– Хорошо, господин Баттон, – тихо согласилась она. – Будь по-вашему. Знали бы вы, в каком состоянии с самого утра весь наш персонал! Это просто неслыханно! После подобного вся репутация нашей больницы…

– Быстрее! – хрипло взревел он. – Не желаю ничего слышать!

– Что ж, господин Баттон, следуйте за мной.

Он потащился вслед за ней. Пройдя по длинному коридору, они достигли комнаты, из которой раздавался истошный детский крик, – позже ее стали называть «комнатой плача», и вошли внутрь.

Вдоль стен стояло с полдюжины белых эмалированных кроваток, и у каждой в головах была привязана бирка.

– Где мой ребенок? – задыхался Баттон.

– Вон там! – указала сестра.

Взгляд господина Баттона следовал за ее пальцем, и вот что он увидел. Закутанный в объемистое одеяло, помещаясь в кроватке лишь частично, сидел старик лет примерно семидесяти. Его редкие волосы были совершенно седыми, а с подбородка спускалась дымчатая борода, нелепо развеваемая ветерком, залетавшим в распахнутое окно. Его поблекшие, белесые глаза недоуменно уставились на Баттона.

– Я что, сошел с ума? – прогремел тот, и ужас на его лице постепенно сменился гневом. – Или это одна из ваших омерзительных больничных шуточек?

– Никто из нас не позволил бы себе шутить подобным образом, – строго отвечала медсестра. – Я не знаю, в своем вы уме или нет, но это совершенно определенно ваш ребенок.

Холодный пот вновь проступил на лбу господина Баттона. Он закрыл глаза, вновь открыл их и посмотрел: ошибки не было, перед ним был семидесятилетний мужчина. Семидесятилетний ребенок, чьи ноги свисали с бортов кроватки, в которой он сидел.

Старик спокойно смотрел на них, а затем внезапно заговорил надтреснутым голосом.

– Ты мой отец? – спросил он.

Господин Баттон и сестра встрепенулись.

– Если ты и впрямь мой отец, – раздраженно продолжал тот, – то я хочу, чтобы ты забрал меня отсюда или хотя бы распорядился, чтобы мне принесли кровать поудобнее.

– Во имя всего святого, откуда ты взялся? Кто ты вообще такой? – яростно завопил Баттон.

– Я не могу точно сказать, кто я такой, – последовал жалобный ответ, – ведь я родился всего несколько часов назад, но моя фамилия Баттон.

– Ты лжец и мошенник!

Старик устало посмотрел на медсестру.

– Хорошо же у вас относятся к новорожденным, – с укоризной прозвучал его слабый голос. – Скажите ему, что он неправ.

– Вы ошибаетесь, господин Баттон, – резко одернула отца медсестра. – Это ваш ребенок, и вам придется с этим смириться. Мы настоятельно просим вас сегодня же забрать его домой и сделать это как можно скорее.

– Домой? – переспросил тот, не веря своим ушам.

– Разумеется, мы же не можем оставить его здесь! Это невозможно!

– Я буду очень рад, – посетовал старик. – Это место подойдет кому-то помоложе и не такому требовательному. Среди всех этих криков и завываний положительно невозможно уснуть. Я попросил чего-нибудь поесть, – тут в его голосе послышались нотки возмущения, – а мне принесли бутылочку с молоком!

Господин Баттон тяжело опустился на стул рядом с кроваткой сына и схватился за голову.

– Святые небеса! – бормотал он в священном ужасе. – Что скажут люди! Что же мне делать!

– Вам следует немедленно забрать его домой! – напомнила медсестра.

Перед глазами измученного отца с ужасающей ясностью проступала гротескная картина: он идет по улицам, а бок о бок с ним шествует этот отвратительный призрак.

– Не могу! Не могу… – простонал он.

Люди будут останавливать его, задавать вопросы и что он им ответит? Придется ему знакомить их с этим… с этим семидесятилетним стариком: «Это мой сын, родился сегодня, рано утром». И старик подберет свое одеяло, и они поплетутся дальше, мимо шумных лавок, мимо невольничьего рынка – в миг помрачения Баттон страстно пожелал, чтобы его сын оказался негром, – мимо квартала роскошных особняков, мимо дома престарелых…

– Да соберитесь же и придите в себя наконец! – прозвучал над его ухом командный голос сестры.

– Видите ли, – внезапно провозгласил старик, – если вы считаете, что я отправлюсь домой вот в этом одеяле, вы ошибаетесь.

– У детей должны быть одеяла.

Старик ехидно рассмеялся, продемонстрировав маленькую белую пеленку.

– Глядите! – дрожащим голосом проговорил он. – Вот во что меня собирались одеть.

– Все дети это носят, – чопорно вскинулась медсестра.

– Что ж, – насупился старик, – еще пара минут, и я вообще ничего не стану надевать! От этого одеяла у меня все чешется. Могли бы хоть простынь дать!

– Не снимай его, не надо! – спохватился господин Баттон, затем повернулся к сестре:

– И что же мне делать?

– Купите своему сыну какую-нибудь одежду.

Вдогонку ему слышался голос сына: «И трость, папа. Мне нужна трость».

Уходя, господин Баттон яростно хлопнул дверью.

II

– Доброе утро, – господин Баттон нервно поздоровался с клерком Чесапикской Галантерейной Компании. – Я хочу купить одежду своему сыну.

– Сколько ему лет, сэр?

– Часов шесть, – последовал незамедлительный ответ.

– Товары для новорожденных вон там, сзади.

– Полагаю, что они мне не нужны. Просто… это очень большой ребенок. Очень, эээ, крупный.

– У нас есть самые большие размеры.

– Где одежда для мальчиков? – отчаянно лавировал господин Баттон, чувствуя, что клерк, должно быть, пронюхал, что за постыдную тайну он скрывал.

– Вам туда.

– Что ж… – он помедлил. Мысль о том, что его сын сейчас наденет мужскую одежду, была невыносима. Если ему посчастливится найти мальчишеский костюм большого размера, можно будет сбрить эту кошмарную бороду, покрасить седину каштановым и как-то скрыть самое ужасное, заодно сохранив собственное достоинство, не говоря уже о положении в балтиморском обществе.

Впрочем, лихорадочный поиск в отделе одежды для мальчиков ничего не дал – ни один костюм не подошел бы новорожденному Баттону. Разумеется, вина лежала на сотрудниках магазина, как и полагается в таких случаях.

– Так сколько лет вашему сыну? – полюбопытствовал клерк.

– Шестнадцать.

– О, прошу прощения. Мне послышалось «шесть часов». Одежда для подростков в другом крыле.

Несчастный господин Баттон побрел прочь, но вдруг остановился, просияв, и ткнул пальцем в манекен на витрине:

– Вот! Я куплю костюм с этого манекена.

Клерк недоуменно уставился на него.

– Но он совсем не детский. Нет, конечно, его можно носить, но он маскарадный! Вы бы и сами могли его надеть!

– Заворачивайте, это то, что мне нужно, – бросил раздосадованный клиент.

Потрясенный клерк подчинился.

Вернувшись в больничную палату, мистер Баттон швырнул пакет сыну.

– Давай, одевайся! – выпалил он.

Старик развязал пакет, недоуменно уставившись на его содержимое.

– Какая-то странная одежда, – недовольно заметил он. – Я не хочу выглядеть как дурак.

– Это я рядом с тобой выгляжу как дурак! – в гневе парировал Баттон. – Не важно, на кого ты там будешь похож. Надевай, или… или я тебя выпорю!

Он сглотнул – последнее слово далось ему нелегко, но поступить иначе он не мог.

– Хорошо, отец, – послышался ответ, в котором звучало насмешливое подобие сыновней почтительности. – Ты больше жил на этом свете, тебе виднее. Как скажешь.

Заслышав слово «отец», господин Баттон вновь содрогнулся.

– И поживее!

– Стараюсь, отец.

Когда сын наконец оделся, Баттон оглядел его с кислой миной. Костюм состоял из носков в крапинку, розовых штанов и курточки с поясом и широким белым воротником, над которым развевалась длинная седая борода, достававшая почти до живота.

Зрелище было удручающее.

– Погоди!

Господин Баттон схватил хирургические ножницы и тремя щелчками отхватил большую часть бороды. Однако даже после такой манипуляции общая композиция была далека от совершенства. Копна всклокоченных волос, слезящиеся глаза, старческие зубы никак не сочетались со столь забавным костюмом. Но господин Баттон был непреклонен, протянув ему руку.

– Идем! – сурово приказал он.

Сын доверчиво взял его руку.

– Как ты будешь звать меня, папа? – дрожащим голосом спросил он, пока они покидали палату. – Просто «сын», пока не придумаешь чего-нибудь получше?

Господин Баттон фыркнул.

– Я не знаю, – резко бросил он. – Думаю, назовем тебя Мафусаилом.

III

Даже после того, как скудную поросль на голове пополнения семейства Баттонов коротко остригли, а затем окрасили в неестественно черный, лицо выбрили так тщательно, что оно блестело, и вырядили в мальчишечью одежду, заказанную у ошарашенного портного, Баттон не мог не признать, что его сын совершенно не годится на роль первенца. Несмотря на старческую сутулось, Бенджамин Баттон – такое имя ему дали, несмотря на более подходящее, но оскорбительное Мафусаил, – был ростом пять футов восемь дюймов. Одежда не могла это скрыть, как и подстриженные, подкрашенные брови не скрывали слезящихся, поблекших, усталых глаз. Няня, которую наняли заранее, сбежала из дома, пылая праведным гневом, едва лишь взглянув на него.

Но глава семейства был настроен весьма решительно. Бенджамин был ребенком и должен был вести себя, как ребенок. Сперва он заявил, что, если Бенджамину не нравится теплое молоко, он может вообще ничего не есть, но все же его наконец убедили давать сыну хлеб с маслом и даже овсянку в качестве компромисса. Однажды он принес домой погремушку, вручил ее Бенджамину, недвусмысленно дав понять, что тот обязан с ней играть, и старик, с усталым видом приняв ее из рук отца, послушно принялся звенеть ей по нескольку раз за день.

Погремушка, конечно же, ему быстро наскучила, и он искал утешения в иных развлечениях, стоило ему остаться одному. Например, как-то господин Баттон обнаружил, что за минувшую неделю выкурил намного больше сигар, чем обычно. Несколько дней спустя феномену нашли объяснение – войдя в детскую без предупреждения, он увидел, что в комнате стоит синеватый дымок, а Бенджамин с виноватым видом пытается спрятать окурок темной «гаваны». За подобный проступок, конечно же, полагалась добрая порка, но господин Баттон не смог поднять руку на сына, вместо этого предупредив его, что от этого он может «перестать расти».

Несмотря на все это, он не сдавался. Он покупал игрушечных солдатиков, поезда, игрушечных животных, набитых хлопком, и, чтобы усилить эффект иллюзии, в которую верил сам, даже задавал клерку в магазине игрушек вопросы типа «сойдет ли краска с розовой уточки, если ребенок засунет ее в рот». Но, невзирая на все усилия, приложенные отцом, Бенджамин не проявлял к этому ни малейшего интереса. Он крался по лестнице в детскую, а в руках его был очередной том «Британской энциклопедии», которую он жадно поглощал, пока на полу валялись позабытые бумазейные коровы и Ноев ковчег. С подобного рода упрямством его отец совладать не мог, как ни старался.

Сенсация, которую появление подобного ребенка вызвало в Балтиморе, была невероятной. Трудно сказать, как этот казус в итоге повлиял бы на репутацию семейства и его родни, так как началась Гражданская война, и внимание общественности было приковано к делам иного рода. Некоторые горожане, отличавшиеся необычайной вежливостью, ломали голову в поисках подходящих поздравлений и в итоге сошлись во мнении, что ребенок поразительно похож на дедушку – неоспоримый факт, учитывая то, как обычно выглядят все мужчины семидесяти лет. Ни господин Баттон, ни его супруга не обрадовались подобным комплиментам, а дедушка Бенджамина был оскорблен до глубины души.

Покинув больничные стены, Бенджамин принял жизнь такой, как есть. К нему в гости приходили другие дети, и он, скрипя суставами, пытался играть с ними в волчок и шарики и даже – совершенно случайно – разбил окно на кухне камнем, пущенным из рогатки, чему втайне порадовался его отец.

Впоследствии Бенджамин каждый день что-то ломал, но лишь потому, что от него ждали этого, а он был послушным мальчиком.

Когда его дедушка сменил первоначальный гнев на милость, они с Бенджамином обнаружили, что весьма приятно могут проводить время вместе. Несмотря на огромную разницу в возрасте и жизненном опыте, они часами могли сидеть вдвоем, как закадычные друзья, с неустанной монотонностью обсуждая то, как медленно тянулись дни. Общество дедушки Бенджамину нравилось куда больше родительского – те трепетали в его присутствии, и, хотя их власть над ним была абсолютной, они часто обращались к нему «мистер».

Как и всех остальных, его весьма занимал вопрос собственного появления на свет в подобном теле и возрасте. Он искал статьи в медицинских журналах, но подобные случаи никогда ранее не описывались. По настоянию отца он честно пытался принимать участие в мальчишеских играх из тех, что полегче – от футбола внутри его все ходило ходуном, и он боялся, что его старым костям не срастись, сломай он себе что-нибудь.

Когда ему стукнуло пять, его отправили в детский сад, где он познал искусство наклеивания зеленой бумаги на оранжевую, рисования цветных узоров и бесконечного вырезания ожерелий из картона. Он имел обыкновение засыпать, предаваясь этим занятиям, что раздражало и пугало молодую воспитательницу. К его облегчению, она пожаловалась родителям, и больше туда он не ходил. Роджер Баттон сказал друзьям, что для этого его сын еще слишком мал.

К тому времени, как ему исполнилось двенадцать лет, родители уже привыкли к нему. В самом деле, благодаря силе привычки теперь они считали, что их сын ничем не отличается от остальных детей, разве что какой-нибудь курьезный случай нет-нет да и напоминал им об этом. Но однажды, спустя несколько недель после своего двенадцатого дня рождения, смотрясь в зеркало, Бенджамин сделал – или ему показалось, что сделал, – необычайное открытие. Быть может, глаза обманывали его или его волосы за двенадцать лет жизни под слоем краски сменили цвет с седого на серо-стальной? Стала реже сеть морщин на его лице? Была ли теперь его кожа здоровее, с налетом румянца? Наверняка он не знал, но больше он не сутулился, и его самочувствие определенно улучшилось с тех пор, как он родился.

– Возможно ли это? – он не смел даже предполагать подобное.

Он подошел к отцу.

– Я вырос, – решительно сообщил он. – Хочу носить длинные брюки.

Тень сомнения пробежала по лицу его отца.

– Что ж, даже не знаю, – протянул он наконец. – Четырнадцать лет – подходящий для этого возраст, а тебе еще всего двенадцать.

– Но ведь ты знаешь, что для своих лет я очень высокий, – возразил Бенджамин.

Отец с притворной задумчивостью оглядел сына.

– Не уверен, – поморщился он. – В свои двенадцать я был таким же здоровяком.

Это было неправдой – так Роджер пытался убедить себя в том, что его сын абсолютно нормален.

В конце концов они пришли к соглашению. Бенджамин и дальше обязан был красить волосы, а также играть со сверстниками. Очки и трость носить ему воспрещалось. Согласившись на эти условия, он получил свой первый костюм с длинными брюками.

IV

Я не намерен много говорить о жизни Бенджамина Баттона между двенадцатым и двадцать первым годами. Достаточно упомянуть, что в те годы он развивался вспять. Когда Бенджамину исполнилось восемнадцать, он стал похож на пятидесятилетнего мужчину: волос у него прибавилось, они приобрели темно-серый цвет, шаг его стал тверже, голос перестал дрожать, превратившись в приятный баритон. Отец отослал его в Коннектикут для сдачи вступительных экзаменов в Йельский колледж. Бенджамин сдал экзамены, пополнив ряды первокурсников.

На третий день после зачисления ему пришло уведомление от секретаря, мистера Харта явиться к нему в кабинет для ознакомления с расписанием. Взглянув в зеркало, Бенджамин решил, что ему следовало бы подкрасить волосы, но лихорадочные поиски в комоде ничего не дали – коричневой краски там не было. Он вспомнил, что она кончилась еще накануне и он выбросил пустую бутылку.

Перед ним была дилемма. Секретарь ждал его через пять минут. Делать было нечего – придется идти в таком виде. И он пошел.

– Доброе утро, – вежливо приветствовал его секретарь. – Вы пришли узнать, как дела у вашего сына?

– Собственно, меня зовут Баттон… – начал было Бенджамин, но мистер Харт оборвал его.

– Весьма рад встрече с вами, господин Баттон. Ваш сын должен явиться с минуты на минуту.

– Но это я! – выпалил Бенджамин. – Я зачислен на первый курс!

– Что?!

– Я первокурсник!

– Должно быть, вы шутите!

– Вовсе нет!

Нахмурившись, секретарь заглянул в личное дело студента.

– Позвольте, но Бенджамину Баттону восемнадцать лет!

– Именно так, – заверил его Бенджамин, слегка порозовев от смущения.

– Вы же не думаете, что я вам поверю, господин Баттон? – устало возразил секретарь.

– Мне восемнадцать, – вяло упорствовал тот, улыбаясь.

Секретарь мрачно указал ему на дверь.

– Убирайтесь, – процедил он. – Покиньте колледж и убирайтесь из города. Вы опасны для окружающих, вы не в себе!

– Но мне в самом деле восемнадцать!

Мистер Харт распахнул дверь.

– Немыслимо! – заорал он. – В вашем-то возрасте вы пытаетесь поступить на первый курс?! Да еще утверждаете, что вам восемнадцать лет! Даю вам восемнадцать минут на то, чтобы убраться вон из города.

Бенджамин Баттон с достоинством покинул кабинет, провожаемый любопытными взглядами полдюжины старшекурсников, ожидавших под дверью. В холле он остановился, обернулся, глядя в разъяренное лицо секретаря, все еще стоявшего в дверях, и твердым голосом проговорил:

– И все же мне восемнадцать лет.

Ему ответствовал лишь хор покатившихся со смеху студентов, и он удалился прочь.

Однако уйти так просто ему не дали. Пока он печально шествовал к железнодорожной станции, его догоняли все новые и новые группки студентов, и наконец он оказался в сопровождении огромной толпы людей. Как быстро разлетелась весть о том, что какой-то сумасшедший сдал вступительные экзамены, пытаясь выдать себя за восемнадцатилетнего! Весь колледж словно поразила лихорадка. Мужчины выбегали прочь из классных комнат, позабыв свои шляпы, футбольная команда, пренебрегая тренировками, присоединилась к рою любопытных, профессорские жены со шляпками и турнюрами набекрень, гомоня, бежали за процессией, из которой до уязвленного Бенджамина Баттона доносились издевательские крики:

– Это же Вечный Жид!

– Он бы еще в подготовительную школу пошел!

– Смотрите-ка, юный гений!

– Небось с домом престарелых перепутал.

– Дуй сразу в Гарвард!

Бенджамин шел все быстрее, а затем побежал. Он еще всем им покажет! Отправится прямиком в Гарвард, и тогда они пожалеют о своих оскорблениях!

Оказавшись в безопасности, в вагоне поезда, следовавшего на Балтимор, он высунулся в окно.

– Вы еще пожалеете! – кричал он.

Ответом ему был все тот же студенческий хохот. И это была самая большая из ошибок, которую когда-либо допускали в Йельском колледже.

V

В 1880 году Бенджамину Баттону исполнилось двадцать лет, и свой день рождения он отметил, устроившись на работу в отцовскую компанию по торговле скобяными изделиями. В том же году он приобщился к общественной жизни, а именно по настоянию отца стал посещать танцы. Роджеру Баттону стукнуло пятьдесят, и он все больше сближался с сыном – Бенджамин уже перестал красить волосы, все еще сохранявшие серый оттенок, они выглядели примерно одинаково и могли бы сойти за братьев.

Одним августовским вечером они вырядились в свои лучшие вечерние костюмы, сели в двуколку и отправились на танцы в загородный дом семейства Шевлин, находившийся в предместье Балтимора. Вечер выдался великолепный. Свет полной луны, заливавший дорогу, придавал ей матовый платиновый блеск, а запоздалые цветы, чуть дыша, словно смеялись еле слышно, разливая в недвижном воздухе свой аромат. Окрестные поля, засеянные спелой пшеницей, сияли, как днем, и почти невозможно было устоять перед красотой прозрачного неба… почти.

– Торговлю скобяными товарами ждет большое будущее, – провозгласил Роджер Баттон, чуждый всяческой одухотворенности и обладавший рудиментарным чувством прекрасного.

– Стариков вроде меня новым фокусам не научишь, – глубокомысленно заметил он. – Будущее за вами, молодежь, вы полны энергии, полны жизненных сил!

Далеко впереди виднелись огни дома Шевлинов, и чем ближе они подъезжали, тем явственней становился звук, напоминавший легкое дыхание, – может быть, играли скрипки или серебристая рожь шелестела на ветру под луной.

Они притормозили за двухместной каретой, из которой выходили пассажиры. Сперва наружу выбралась дама, за ней пожилой джентльмен, а затем юная леди, прекрасная, как сама любовь. Бенджамин вздрогнул: как будто химическая реакция пробежала по его телу, разложив его на элементы и собрав воедино. Он оцепенел, кровь бросилась ему в лицо, залила лоб, стучала в уши. Он впервые влюбился.

То была девушка стройная, хрупкая, с волосами, пепельными в лунном свете и золотистыми, как мед, в отблеске шипящих газовых ламп на крыльце. Ее плечи скрывала мягчайшая желтая испанская мантилья, усыпанная черными бабочками, под платьем с треном сверкали туфельки.

Роджер склонился к сыну.

– Смотри, это юная Хильдегарда Монкриф, дочь генерала Монкрифа.

Бенджамин холодно кивнул.

– Красивая, – сказал он безучастно.

Но, когда негритенок увел их лошадь, добавил:

– Папа, можешь ей меня представить?

Они приблизились к группе гостей, центром которой была мисс Монкриф. Воспитанная в старых традициях, она сделала ему книксен. Да, он, пожалуй, пригласит ее на танец. Поблагодарив ее, на негнущихся ногах он отошел прочь.

Время до предназначенного ему танца тянулось бесконечно долго. Молча, с непроницаемым видом он стоял у стены, испепеляющим взглядом следя за тем, как вокруг Хильдегарды Монкриф вьются юные балтиморские хлыщи, на чьих лицах читалось страстное обожание. Какими несносными, какими невыносимо цветущими казались они ему! От вида их кудрявых усиков внутри его рождалась тошнотворная волна.

Но лишь пришел его черед и он закружился с ней на паркете под звуки последнего парижского вальса, его ревность и волнение растаяли, как снежная мантия. Он был очарован, ослеплен ею и чувствовал, что вся жизнь впереди.

– Вы с братом приехали сразу вслед за нами, да? – спросила Хильдегарда, глядя на него снизу вверх, и глаза ее блестели, как голубая глазурь.

Бенджамина охватило сомнение. Если она думает, что он приходится братом собственному отцу, стоит ли сказать правду? Он вспомнил, чем все закончилось в Йельском колледже, и решил, что не стоит. Грубо было бы перечить ей, и совершеннейшим преступлением было бы омрачать этот восхитительный миг нелепой историей своего рождения. Может быть, когда-нибудь позже он обо всем ей расскажет. А сейчас он кивал, улыбался ей, слушал ее и был счастлив.

– Мне нравятся мужчины ваших лет, – щебетала Хильдегарда. – Мальчишки помоложе такие глупые. Хвастаются передо мной, сколько шампанского выпили в колледже, сколько денег проиграли за карточным столом. А мужчины вашего возраста знают толк в женщинах.

Бенджамин почувствовал, что готов сделать ей предложение, но усилием воли подавил внезапный порыв.

– Пятьдесят – самое время для романтики, – продолжала она. – В двадцать пять все уже слишком опытные, в тридцать валятся с ног от работы, в сорок лет начинаются истории, не кончающиеся, пока не истлеет сигара, шестьдесят… слишком близко к семидесяти, но вот пятьдесят лет – возраст зрелости, и мне он нравится.

Пятьдесят лет начали казаться Бенджамину прекрасным возрастом. Он страстно желал стать пятидесятилетним.

– Я всегда говорила, что лучше стану женой пятидесятилетнего мужчины и буду окружена заботой, чем буду вынуждена заботиться о тридцатилетнем муже.

Остаток вечера для Бенджамина был сладок, словно мед. Хильдегарда еще дважды танцевала с ним, и они пришли к выводу, что их мнения по насущным вопросам во многом совпадают. В следующее воскресенье они договорились поехать кататься в экипаже и продолжить разговор на прогулке.

Отправляясь домой в двуколке почти на рассвете, когда послышалось жужжание первых пчел и луна еще мерцала в холодном росяном блеске, Бенджамин вполуха слушал, как его отец разглагольствовал о торговле.

– Как думаешь, что для нас важнее всего помимо гвоздей и молотков? – спросил его Баттон-старший.

– Любовь, – рассеянно отвечал ему сын.

– Угольники? – переспросил его отец. – Кажется, с ними я уже разобрался.

Бенджамин смотрел на него пустыми глазами, а небо на востоке вдруг озарилось светом, и среди проносившихся мимо деревьев показалось солнце.

VI

Когда полгода спустя стало известно о помолвке мисс Хильдегарды Монкриф и Бенджамина Баттона (я говорю, что о ней стало известно потому, что генерал Монкриф заявил, что скорее бросится на собственную саблю, чем объявит о ней лично), лихорадочное возбуждение балтиморской общественности достигло предела. Полузабытая история рождения Бенджамина была вновь извлечена на свет, носилась в воздухе, обрастая невероятными, скандальными подробностями. Говорили, что на самом деле он приходится Роджеру Баттону отцом; что Бенджамин – его брат, просидевший в тюрьме сорок лет, что он – замаскированный Джон Уилкс Бут, и в довершение всего – что на голове у него растут маленькие конические рожки.

Воскресные приложения к нью-йоркским журналам обыграли эти слухи, публикуя шаржи, где Бенджамин Баттон изображался то с рыбьим, то со змеиным туловищем, то с телом, отлитым из чистой меди. Среди газетчиков он был известен как «человек-загадка из Мэриленда». И, как всегда, правде предпочитали верить лишь немногие.

Но все, как один, были согласны с генералом Монкрифом касательно «преступного» намерения его дочери отдаться в руки мужчины, которому, вне всяческих сомнений, было пятьдесят лет. Тщетной была публикация в «Балтимор Блейз», заказанная Роджером Баттоном, где крупно было напечатано свидетельство о рождении его сына – этому никто не верил. Достаточно было просто взглянуть на Бенджамина.

Те же, кого эта история касалась напрямую, не сомневались ни секунды. О женихе Хильдегарды плели столько небылиц, что та отказывалась верить даже правде. Генерал Монкриф безуспешно твердил о том, что мужчины в пятьдесят лет (или те, кому на вид лет пятьдесят) часто внезапно умирают, напрасно он сетовал на то, что торговля скобяными товарами не приносит стабильного дохода, – Хильдегарде был нужен зрелый мужчина, и она вышла замуж.

VII

По меньшей мере в одном друзья Хильдегарды Монкриф ошибались. Торговля скобяными товарами приносила небывалые доходы. За пятнадцать лет, прошедших со свадьбы Бенджамина в 1880-м до дня, когда его отец отошел от дел, в 1895-м, состояние семейства умножилось вдвое, и большей частью то была заслуга молодого Баттона.

Стоит ли говорить, что тогда балтиморцы приняли его и жену с распростертыми объятиями. Даже старый генерал Монкриф примирился с зятем, стоило тому оплатить издание его «Истории Гражданской войны» в двадцати томах, которую отвергли девять крупных издательств.

За пятнадцать лет Бенджамин разительно изменился. Кровь кипела в его жилах, каждое утро он встречал с радостью, пружинисто шагая по шумным, солнечным улицам, чтобы без устали принимать поставки своих гвоздей и молотков. В 1890-м он стал знаменитым благодаря своей находчивости в делах: он предложил считать все гвозди, которыми были сбиты ящики с грузом гвоздей, собственностью экспортера. Предложение это было узаконено и одобрено председателем Верховного суда Фоссилом, и отныне компания по оптовой торговле скобяными товарами «Роджер Баттон и партнеры» ежегодно экономила больше шести сотен гвоздей.

Кроме того, Бенджамин постепенно стал находить удовольствие в радостях жизни. Энтузиазм его все рос, и он стал первым гражданином Балтимора, купившим автомобиль и научившимся его водить. Встретив его на улицах города, сверстники завидовали его здоровью и жизнерадостности.

«Он будто молодеет с каждым годом», – говорили они. И если папаша Баттон, которому было уже шестьдесят пять, не признавал своего сына, когда тот родился, то теперь всячески заискивал перед ним.

Теперь же стоит упомянуть об одном малоприятном факте, чтобы как можно скорее забыть о нем: единственным источником волнений для Бенджамина Баттона стала его супруга, к которой он совершенно охладел.

Хильдегарде тогда было тридцать пять лет, и у них был четырнадцатилетний сын, Роско. Когда они только поженились, Бенджамин был от нее без ума. Но годы шли, и ее волосы цвета меда утратили волнующий блеск, превратившись в каштановые, голубая глазурь ее глаз стала дешевой эмалью, и, что было хуже всего, она совершенно одомашнилась, утратив былую страсть, став бледной тенью самой себя, потеряв вкус к жизни. Раньше она не могла затащить Бенджамина на танцы и званые ужины, а теперь все было наоборот. Она все еще выходила с ним в свет, но без особой охоты, пожираемая той вечной косностью, что, лишь раз найдя приют в нашей жизни, уже не покидает нас до самого конца.

Недовольство Бенджамина росло. В 1898 году, едва разразилась испано-американская война, его дом настолько ему опостылел, что он решил пойти на фронт добровольцем. С его связями ему удалось получить патент на капитанский чин, и военное дело давалось ему с таким успехом, что он быстро дослужился сперва до майора, а затем и до подполковника и участвовал в знаменитом штурме высоты Сан-Хуан. Он был легко ранен и награжден медалью.

Тяготы и волнения кавалерийской жизни так завладели им, что он не хотел увольняться, хоть того и требовали дела его компании. Подав в отставку, он вернулся домой. На станции его встречали с оркестром и провожали до самого дома.

VIII

Хильдегарда ждала его на пороге, размахивая шелковым флагом, и поцеловав ее, он ощутил, как дрогнуло его сердце – три года не прошли для нее даром. Минуло ее сорокалетие, и в волосах супруги он заметил первые проблески седины. Зрелище это повергло его в уныние.

Наверху, у себя в комнате, его ждало такое знакомое зеркало – он подошел ближе, взволнованно изучая свое отражение, на миг сравнив его с довоенной фотографией в униформе.

– Боже правый! – вскричал он. Время шло вспять, сомнений не было – в зеркале перед ним был мужчина лет тридцати. Но это зрелище вовсе не радовало его – он становился все моложе. До сих пор он надеялся, что, когда его телесный возраст совпадет с хронологическим, невероятный процесс, омрачивший его рождение, завершится. Он задрожал. Какой немыслимый, беспощадный рок тяготел над ним!

Он спустился вниз, где его ждала расстроенная Хильдегарда, и все гадал, не догадалась ли она, что с ним происходит? В попытке разрядить напряжение, возникшее меж ними, он осторожно коснулся этой темы за ужином.

– Знаешь, – заметил он как бы между прочим, – все твердят, что я выгляжу еще моложе прежнего.

Фыркнув, Хильдегарда смерила его презрительным взглядом.

– Разве этим стоит хвалиться?

– Я вовсе не хвалюсь, – неловко парировал он.

Она засопела.

– Еще чего! – заворчала она, и, чуть помедлив, добавила: – Полагаю, тебе хватит мужества прекратить это?

– Но как? – с вызовом ответил он.

– Не собираюсь с тобой спорить, – отрезала она. – Но в жизни можно принимать верные решения или ошибочные. Раз уж ты решил, что должен отличаться от всех остальных, не стану тебе мешать, но знай, что так поступать нельзя.

– Но Хильдегарда, я ничего не могу с этим поделать!

– Нет, можешь. Просто ты упрямый. Думаешь, что можешь быть не таким, как все. Ты всегда так думал и всегда останешься таким. Но подумай, во что превратится мир, если все вдруг захотят того же, что и ты?

Бенджамин промолчал – ее доводы ничего не стоили, и продолжать разговор было бессмысленно. С тех пор пропасть меж ними только росла. Он не мог понять, как вообще когда-то мог поддаться ее чарам.

Они отдалились друг от друга еще больше, когда новый век начал набирать обороты – жажда развлечений в нем лишь усиливалась. Он был гостем каждой балтиморской вечеринки, танцуя с замужними красавицами, вовсю болтал с еще неопытными, но уже популярными светскими девицами, наслаждаясь их обществом, а его немолодая жена, как дурное знамение, была в кругу сопровождающих их пожилых дам и надменно следила за ним то с недовольством, то с торжественно-загадочным презрением.

«Глядите! Как жаль, что такой молодой красавец женат на этой сорокапятилетней женщине! Должно быть, он лет на двадцать моложе ее!» – слышались голоса сочувствующих горожан, забывших (людям свойственно забывать), что четверть века назад предметом их сплетен была та же самая несообразная пара.

В собственном доме Бенджамин чувствовал себя все более несчастным, компенсируя это все новыми увлечениями. Он стал играть в гольф, добившись значительных успехов. Занялся танцами: в 1906-м ему не было равных в бостонском степе, в 1908-м его признали мастером матчиша, а в 1909-м он танцевал касл-уок так, что от зависти лопалась вся городская молодежь.

Его хобби, конечно же, мешали ему управлять компанией, но он работал в торговле скобяными изделиями уже двадцать пять лет и полагал, что вскоре сможет передать бразды правления в руки сына Роско, недавно окончившего Гарвард.

Их с сыном теперь часто путали. Это нравилось Бенджамину – он уже забыл, какой страх овладел им по возвращении с испано-американской войны, и принимал то, как он выглядит, с наивной радостью. В его бочке меда, впрочем, была своя ложка дегтя – он терпеть не мог выходить в свет с женой. Хильдегарде было уже почти пятьдесят, и рядом с ней он ощущал нелепость всего происходящего.

IX

Однажды, в сентябре 1910-го, спустя несколько лет после того, как управление компанией по оптовой торговле скобяными товарами «Роджер Баттон и партнеры» перешло к юному Роско Баттону, молодой человек лет примерно двадцати поступил на первый курс Гарвардского университета в Кембридже. Он не стал делать никаких опрометчивых заявлений, скрывая свой истинный возраст или упоминая тот факт, что десять лет тому назад его сын стал выпускником того же самого учебного заведения.

После зачисления почти сразу его назначили на должность старосты, отчасти потому, что он был чуть старше остальных первокурсников, средний возраст которых составлял восемнадцать лет.

Но ключ к его успеху лежал в великолепном футбольном матче с Йельским колледжем, где он играл так безжалостно, решительно и с такой холодной яростью, что на его счету к концу матча было семь тачдаунов и четырнадцать мячей в воротах соперника, а также один игрок Йеля, которого унесли с поля в бессознательном состоянии. Тогда вся слава досталась ему одному.

Странным было то, что к третьему курсу он едва сумел войти в состав команды. Тренеры говорили, что он похудел и как будто бы стал ниже ростом. Тачдаунов он уже не делал, и в команде его оставили лишь потому, что одно его присутствие должно было посеять ужас и смятение среди игроков йельской команды.

На старших курсах в команду его не взяли. Он так похудел и стал таким маленьким, что однажды какие-то второкурсники приняли его за новенького, отчего он испытал невероятное унижение. Он стал чем-то вроде местного феномена – старшекурсник, которому едва можно было дать шестнадцать, и теперь его одноклассники казались ему все более приземленными. Учеба давалась ему тяжело – он чувствовал, что уже не справляется со сложными науками. Его ушей достигли разговоры других учеников о знаменитой подготовительной школе Сент-Мидас, и после выпуска он вознамерился поступить туда, где он сможет спокойно учиться среди своих сверстников.

Выпустившись из Гарварда в 1914-м, он отправился в родной Балтимор с дипломом за пазухой. Хильдегарда переехала в Италию, и Бенджамин стал жить с Роско, своим сыном. Хоть тот и встретил его довольно тепло, сердечности в нем не чувствовалось, и у Бенджамина, мечтательно слонявшегося по дому, не раз возникало ощущение того, что он попросту мешает ему жить. Роско уже женился, и ему не нужны были никакие скандальные сплетни о его семье.

Бенджамин уже не пользовался популярностью у юных дебютанток и студенток и в основном сидел без дела, общаясь лишь с тремя-четырьмя пятнадцатилетними соседскими мальчишками. Его вновь посетила мысль об учебе в школе Сент-Мидас.

– Послушай, – обратился он как-то раз к Роско, – помнишь, я говорил о том, что хочу пойти в подготовительную школу?

– Ну так иди, – отозвался сын. Он был не в восторге от отцовской затеи и не хотел продолжать разговор.

– Одному мне не справиться, – жалобно продолжал Бенджамин. – Проводишь меня туда?

– У меня времени нет, – огрызнулся Роско. Сощурившись, он исподлобья взглянул на отца.

– И кстати, – добавил он, – лучше бы тебе завязывать со всем этим. Хватит уже. Ты должен… должен…

Он покраснел, силясь подобрать слова.

– Ты должен стареть, как все остальные, эти твои шутки уже чересчур далеко зашли! Это совсем не смешно. Возьми себя в руки!

Бенджамин смотрел на него глазами, полными слез.

– И еще, – продолжал Роско, – когда к нам будут приходить гости, я не хочу, чтобы ты называл меня по имени. Обращайся ко мне «дядя», ясно? Глупо, когда пятнадцатилетний мальчишка зовет меня «Роско». А вообще, теперь будешь звать меня «дядей» все время, быстрее привыкнешь.

Он вновь окинул отца неодобрительным взглядом, а затем отвернулся.

X

Разговор был окончен, и Бенджамин понуро поплелся наверх, где вновь уставился в зеркало. Он не касался бритвы уже три месяца, но на лице его не было ничего, кроме белесого пуха, не стоившего внимания. Когда он вернулся домой из Гарварда, Роско предложил ему носить очки и фальшивые бакенбарды, и ему показалось на миг, что фарс времен его детства повторяется вновь. Но от бакенбардов у него чесалось лицо, и он стыдился носить их. Доведенный до слез, он пожаловался Роско, и тот нехотя отступился.

Бенджамин открыл книгу рассказов «Бойскауты Бимини-Бэй» и принялся за чтение. Но он постоянно думал о войне. В прошлом месяце Америка присоединилась к союзным войскам, и ему снова хотелось пойти на фронт, но призыв начинался с шестнадцати лет, а он выглядел моложе. На самом деле, если бы даже ему было пятьдесят семь – таков был его настоящий возраст, – ему бы отказали.

В дверь постучали: явился дворецкий, а в руках у него было письмо с большой печатью в углу, адресованное господину Бенджамину Баттону. Он с нетерпением вскрыл его и прочел: офицеры запаса, участвовавшие в испано-американской войне, призывались на службу с повышением в звании, и его ждала должность бригадного генерала, а также приказ немедленно явиться на призывной пункт.

Взволнованный Бенджамин подскочил от радости. Его мечта сбылась! Он натянул кепи, и десять минут спустя уже был в магазине одежды на Чарлз-стрит, неровным дискантом потребовав у клерка, чтобы тот снял с него мерки для военной формы.

– Что, сынок, в солдата поиграть захотел? – лениво спросил тот.

Бенджамин покраснел.

– Вот еще! Мало ли чего я хочу, – гневно отрезал он. – Я – Баттон, живу на Маунт-Вернон, и кому, как не вам, знать, что я еще как гожусь для военного дела.

– Ну, если не ты, – с сомнением оглядел его клерк, – то папаша твой точно годится. Будь по-твоему.

Он снял с Бенджамина мерки, и неделю спустя его униформа была готова. Непросто было получить генеральские знаки различия – продавец настаивал, что значок Юношеской Ассоциации Христиан куда красивее и с ним намного веселее играть.

Ничего не сказав Роско, однажды ночью он выбрался из дома, сев на поезд до Кэмп-Мосби в Южной Каролине, где была расквартирована его пехотная бригада. Душным апрельским днем он расплатился с таксистом, довезшим его до ворот лагеря, и обратился к часовому.

– Распорядитесь, чтобы кто-нибудь забрал мой багаж! – бросил он.

Часовой укоризненно оглядел его.

– Скажи-ка, куда это ты собрался в генеральской форме, сынок?

Бенджамин, ветеран испано-американской войны, сверкнул глазами, но ломающийся голос подвел его.

– Слушай внимательно! – попытался рявкнуть он, но ему не хватило дыхания. Вдруг он увидел, что солдат щелкнул каблуками, взяв винтовку на изготовку. Бенджамин удовлетворенно улыбнулся, но, едва он оглянулся, улыбка сползла с его лица. Часовой вытянулся во фрунт не от его окрика, а от того, что к воротам на коне подъехал величественного вида полковник артиллерии.

– Полковник! – пискнул Бенджамин.

Полковник, поравнявшись с ним, натянул поводья, спокойно глядел на него сверху вниз, и в глазах его блеснул огонек.

– Ты чей, паренек? – миролюбиво поинтересовался он.

– Скоро узнаете, что, черт возьми, я за паренек! – яростно огрызнулся Бенджамин. – Немедленно спешиться!

Полковник загоготал.

– Что, генерал, сами в седло сядете?

– Смотрите! – отчаянно вскричал Бенджамин. – Вот, читайте! – и он сунул свои бумаги под нос полковнику.

Полковник принялся за чтение, и у него глаза на лоб полезли.

– Откуда у тебя эти бумаги? – требовательно спросил он, пряча их за пазухой.

– Я получил их от правительства, как вам скоро станет известно!

– Пойдем-ка со мной, – загадочно протянул полковник. – Я отведу тебя в штаб, там и поговорим. Идем.

Полковник взял лошадь под уздцы, направляясь в штаб, и Бенджамину ничего не оставалось, кроме как следовать за ним со всем возможным достоинством, в душе помышляя о скорой мести.

Но скорой мести не случилось. Зато очень скоро, спустя всего два дня, его сын Роско, взмыленный и злой после дальней дороги, приехал из Балтимора, препроводив рыдающего генерала, оставшегося без униформы, обратно домой.

XI

В 1920 году у Роско родился первенец. В праздничной суматохе, однако, никто не счел нужным заметить, что чумазый мальчуган лет десяти, игравший в солдатики и с миниатюрным цирком, приходился новорожденному дедушкой.

Мальчишку, на свежем, веселом лице которого порой мелькала тень печали, в доме никто не обижал, но для Роско Баттона сам факт его существования был источником невыносимых мук. Ему казалось, что его отец, упорно не старевший в свои шестьдесят, вел себя не как «энергичный жеребец», как любил выражаться Роско, а совершенно непонятным и неправильным образом. Стоило ему задуматься обо всем этом дольше, чем на полчаса, как он чувствовал, что сходит с ума. Он верил в то, что энергичные люди должны ощущать себя молодыми, но не становиться бесполезными – не до такой же степени! На этом его размышления обычно прерывались.

Спустя еще пять лет малыш вырос настолько, что уже мог играть с маленьким Бенджамином под присмотром няньки. Роско отвел их в детский сад в один день, и Бенджамин обнаружил, что играть с полосками цветной бумаги, плести из нее коврики, цепочки и разнообразные красивые узоры лучше всего на свете. Как-то раз он провинился, и его отправили в угол, где он стоял и плакал, но по большей части он весело проводил время в большой, яркой комнате, где сквозь оконные стекла светило солнце и нежная рука мисс Бэйли нет-нет да и трепала его по взъерошенным волосам.

Через год сына Роско перевели в старшую группу, а Бенджамин остался в средней. Он был так счастлив! Иногда он слышал, как другие дети говорили о том, кем станут, когда вырастут, и тогда лицо малыша омрачалось, словно он понимал, что ему это не суждено.

Так неспешно проходил день за днем. Его перевели в младшую группу, и теперь он уже не понимал, зачем нужны эти яркие маленькие бумажные полоски. Он все время плакал, так как другие мальчики были больше его и он их боялся. Воспитательница что-то говорила ему, но он не мог понять ее, как ни пытался.

Его забрали из детского сада. Нянька Нана в накрахмаленном клетчатом платье стала центром его маленького мира. В ясную погоду они ходили гулять в парк, и Нана, показывая пальцем на огромное, серое чудище, называла его «слоник», а Бенджамин повторял за ней, и вечером, когда она переодевала его, чтобы уложить спать, он снова и снова говорил ей «слони, слони, слони». Иногда она разрешала ему попрыгать на кровати, и это очень забавляло его – он садился и сразу вскакивал на ноги, а если он долго прыгал и говорил «а-а-а-а», получался смешной прерывистый звук.

Он любил играть с большой тростью: брал ее с вешалки для шляп, стучал по столам и стульям, приговаривая «дерись, дерись, дерись». Если в доме были гости, пожилые дамы наперебой кудахтали над ним, а он с интересом наблюдал за ними; девушки пытались поцеловать его, и он со скучающим видом поддавался. Когда же в пять часов кончался очередной длинный день, Нана вела его наверх, где с ложечки кормила овсянкой и вкусным пюре.

Его детский сон ничто не тревожило: ни воспоминания о прекрасных днях учебы в колледже, ни о тех блистательных годах, когда он покорял сердца красавиц. Для него существовала лишь его уютная белая кроватка, и еще Нана, а еще иногда к нему приходил какой-то человек, а еще был большой оранжевый шар, на который указывала Нана, когда он в сумерках ложился спать, называя его «солнце». Когда солнце исчезало, его веки тяжелели – но снов он не видел.

Все, что осталось в прошлом – безумный штурм высоты Сан-Хуан во главе отряда; первые годы брака, когда до заката он работал в шумном городе ради юной Хильдегарды, которую любил; дни, когда в ночи он сидел и курил вместе с дедушкой в старом, мрачном доме Баттонов на Монро-стрит, – все это исчезло из его памяти, как призрачный сон, как будто ничего и не было. Он уже ничего не помнил.

Он не помнил, холодным или теплым было молоко, которым его поили в прошлый раз, или как проходил день за днем – теперь для него существовала лишь его колыбель и Нана. Затем он забыл и это. Если он был голоден, он начинал плакать – вот и все. День сменялся ночью, и он дышал, а вокруг звучала невнятная, едва различимая речь, и были слышны какие-то еле уловимые запахи, и свет сменялся тьмой.

Наконец осталась лишь тьма – его белая колыбелька, неясные лица, сладкий вкус теплого молока, – все растворилось в ней, все исчезло.

Богатый мальчик

Красная книга

(январь и февраль 1926)

I

Начни с особенного, и, не успев этого понять, ты создашь нечто типичное, начни с типичного – и не создашь ничего. Все мы слегка чудные, чуднее того, что готовы продемонстрировать кому-либо или самим себе. Когда я слышу человека, объявляющего себя «обычным, честным, открытым малым», я чувствую глубокую уверенность в каком-то определенном и, возможно, ужасном пороке, который он скрывает, и его торжественные заверения в собственной нормальности, и честности, и открытости всего лишь способ напомнить себе об этом укрывательстве.

Так что не существует ничего типичного, ничего обобщенного. Есть богатый мальчик, и это история о нем, а не о ему подобных. Всю свою жизнь я провел среди его собратьев, но только он стал моим другом. Кроме того, если бы я писал о его братьях, я должен был начать с разоблачения всей той лжи, которую бедные говорят про богатых, а богатые сами про себя. Вместе они создали настолько дикую нелепость, что, когда мы берем в руки книгу о богачах, то некий инстинкт готовит нас к чему-то нереальному. Даже самые умные и бесстрастные наблюдатели жизни создали страну богатых настолько же нереальной, как и сказочную страну.

Позвольте же мне рассказать вам о самых богатых. Они отличаются от нас с вами. Они рано познают, что такое обладание и удовольствие, и это делает с ними что-то, делает их мягкими там, где мы тверды, и циничными там, где мы полны доверия, тем особым образом, который очень трудно понять в том случае, если ты не родился очень, очень богатым. Они считают, глубоко в душе, что они лучше нас, потому что мы должны сами находить и получать что-то хорошее от жизни. Даже когда они глубоко погружаются в наш мир, начиная тонуть в нем, они продолжают считать себя лучше нас. Они другие. Я могу описать молодого Энсона Хантера единственным способом, представив его чужестранцем, и я буду упрямо держаться за эту точку зрения. Но если я приму его точку зрения хотя бы на мгновение, я пропал – и мне нечего будет показать, кроме нелепого надуманного фильма.

II

Энсон был старшим из шестерых детей, которым было уготовано однажды разделить состояние в 15 миллионов долларов. Сознательного возраста – кажется, это должно быть семь лет – он достиг в начале века, когда бесстрашные молодые женщины уже скользили вдоль Пятой авеню в электромобилях. В те дни у него с братом была английская гувернантка, которая говорила на очень чистом, очень хорошем английском, так что оба мальчика говорили в точности как она – все их слова и предложения были гладкими и чистыми и не бежали вприпрыжку, как у нас. Они не говорили в точности как английские дети, но переняли акцент, присущий великосветским людям, живущим в Нью-Йорке.

Летом всех шестерых детей перевозили из дома на 71-й улице в большое поместье на севере Коннектикута. Это не было модным местечком, отец Энсона хотел познакомить детей с этой стороной жизни как можно позже. Он был человеком, в чем-то превосходившим свое сословие, которое составляло основу нью-йоркского общества, и свое время, полное снобизма и утрированной вульгарности Позолоченного века, и он хотел, чтобы его сыновья усвоили привычку концентрироваться, имели здоровое сложение и выросли правильными успешными людьми. Они с женой приглядывали за сыновьями, пока это было возможно, до того момента, когда двое старших мальчиков отправились в школу, – а это вообще довольно затруднительно в больших домах. Намного проще это делать в домах маленьких или средних, наподобие того, в котором прошло мое детство, – я никогда не выходил за пределы слышимости маминого голоса, ощущения ее присутствия, ее одобрения или неодобрения.

Впервые Энсон ощутил свое превосходство, когда увидел отличие в отношении к нему местных жителей. Родители мальчиков, с которыми он играл, всегда спрашивали о его отце и матери и приходили в плохо скрываемый восторг, когда их собственных детей приглашали в дом Хантеров. Он принимал это как естественный порядок вещей, и определенное нетерпение, с которым он относился ко всем компаниям, в которых не занимал центральное место – с точки зрения денег, положения или авторитета, – осталось с ним до конца жизни. К соревнованию с другими за превосходство он относился с презрением, поскольку ожидал, что оно достанется ему само по себе, и когда этого не происходило, он замыкался в своей семье. Ему было достаточно семьи, на Востоке до сих пор деньги были чем-то феодальным, кланообразующим. На снобском Западе деньги разделяли семьи, заставляли их формировать разные слои общества.

Когда Энсон отправился в Нью-Хейвен в восемнадцать, он был высоким юношей крепкого телосложения со здоровым цветом лица, обязанный этим упорядоченной жизни, которую он вел в школе. У него были светлые волосы, растущие в забавном беспорядке, и нос с горбинкой – эти два обстоятельства не позволяли ему заслужить звание красавчика – но у него было обаяние уверенности в себе и слегка грубоватая манера поведения, так что люди из высшего общества, сталкиваясь с ним на улицах, без объяснений узнавали в нем богача и ученика одной из лучших школ. Тем не менее его столь явное превосходство не позволило ему иметь успех в колледже: независимость была принята за эгоизм, а отказ соответствовать стандартам Йеля с надлежащим почтением принижал тех, кто старался им соответствовать. Итак, задолго до выпуска он начал переносить центр своей жизни в Нью-Йорк.

В Нью-Йорке он был дома – там был его личный дом со «слугами, которых вы нынче больше нигде не найдете» – и его собственная семья, в которой благодаря чувству юмора и умению устраивать дела он стремительно становился центром, и вечера дебютанток, и правильный мир мужских клубов, и иногда случающиеся шумные попойки с изысканными девушками, которых Нью-Хейвен видел только с пятого ряда. Его собственные стремления были весьма традиционны – они включали даже безупречную тень женитьбы, которая когда-нибудь случится, – но они отличались от желаний большинства молодых людей тем, что над ними не витал туман идеализма или иллюзий. Энсон полностью принимал мир больших денег и большой экстравагантности, мир разводов и разврата, мир снобизма и привилегий. Жизнь большинства из нас закончится компромиссом – его жизнь с этого началась.

Мы с ним впервые встретились поздним летом 1917 года, когда он только что покинул Йель и, как и большинство из нас, был подхвачен истерией войны. В сине-зеленой форме военно-морской авиации он прибыл в Пенсаколу, где гостиничные оркестры играли «Прости, дорогая», а мы, молодые офицеры, танцевали с девушками. Он всем нравился, и, несмотря на то что он водился с выпивохами и был не самым хорошим пилотом, даже инструкторы относились к нему с определенной долей уважения. Он часто заводил с ними долгие разговоры в своей уверенной логичной манере, разговоры, которые заканчивались тем, что он вытаскивал себя, а чаще другого офицера из какой-то надвигающейся заварушки. Компанейский, пошловатый, алчущий удовольствий – и мы все были изумлены, когда он влюбился в консервативную подходящую девушку.

Ее звали Паула Леджендр, темноволосая серьезная красотка откуда-то из Калифорнии. У ее семьи была зимняя резиденция где-то за пределами города, и, несмотря на свою чопорность, она была невероятно популярна. Существует целая категория мужчин, чей эгоизм не приемлет в женщине чувства юмора. Но Энсон к ним не относился, и я не мог понять притягательности ее «искренности» – это было то, что ее характеризовало, – для его пытливого и в чем-то саркастического ума.

Так или иначе, но они полюбили друг друга – и на ее условиях. Он больше не участвовал в сумеречных посиделках в баре «Де Сот», и, где бы их ни замечали, они всегда были вовлечены в долгий, серьезный разговор, который продолжался уже несколько недель. Много позже он рассказал мне, что эти беседы были не чем иным, как обменом незрелыми и порой бессмысленными утверждениями. Эмоциональное содержание, которое постепенно заполняло эти диалоги, произрастало не из слов, а из невероятной серьезности, с которой их произносили. Это было наподобие гипноза. Часто его прерывали, уступая выхолощенному юмору, который мы называем весельем, но наедине разговор продолжался, торжественный и серьезный настолько, чтобы дать им ощущение единства чувства и мысли. Они стали негодовать из-за любых прерываний, перестали откликаться на комичность жизни и даже на умеренный цинизм своих сверстников. Они были счастливы, только когда диалог продолжался, и купались в его серьезности, как в янтарном сиянии открытого пламени. Ближе к концу все же возникала пауза, которой они не противились, и эта пауза была вызвана страстью.

Как это ни странно, Энсон был так же поглощен диалогом, как и она, и так же до глубины души взволнован, но в то же время он понимал, что с его стороны многое не было искренним, а с ее – слишком простым. Поначалу он презирал и ее эмоциональную незрелость тоже, но любовь сделала ее глубже и помогла расцвести, так что ни о каком презрении речи больше не шло. Он чувствовал, что если бы он смог войти в теплую безопасную жизнь Паулы, то был бы счастлив. Долгая подготовка к диалогу исключала любую напряженность, и он научил ее тому, что сам узнал от более авантюрных женщин, и это вызывало у нее поистине священный восторг. Однажды вечером после танцев они решили пожениться, и он написал матери длинное письмо о своей избраннице. На следующий день Паула рассказала, что она богата и владеет состоянием более миллиона долларов.

III

Это было в точности как если бы они сказали: «У каждого из нас ничего нет, и мы будем бедны вместе», только, к счастью, они были богаты. У обоих появилось одно и то же ощущение приключения. Тем не менее, кода Энсон должен был уехать в апреле и Паула с матерью сопровождали его на Север, положение его семьи в Нью-Йорке и их образ жизни произвели впечатление. Находясь наедине с Энсоном в комнатах, где он играл мальчиком, она была преисполнена приятным ощущением безопасности и заботы. Фотографии Энсона в шапочке выпускника начальной школы, Энсона верхом с возлюбленной из давно забытого лета, Энсона в толпе шаферов и подружек невесты со свадьбы заставили ее почувствовать ревность к той жизни, которую он вел до встречи с ней, и настолько полно его значительная личность вобрала эти проявления, что ею полностью завладела мысль о незамедлительной свадьбе, чтобы вернуться в Пенсаколу, уже будучи его женой.

Но о немедленной свадьбе речи не шло, даже помолвка должна оставаться секретом до окончания войны. Когда она осознала, что до конца отпуска осталось всего два дня, ее неудовлетворенность выкристаллизовалась в намерение заставить его чувствовать то же нетерпение, что и она сама. Они ехали на загородный ужин, и она решила поставить вопрос ребром этим же вечером.

С ними в «Ритце» с некоторых пор жила кузина Паулы, закрытая хмурая девушка, которая любила Паулу, но слегка завидовала ее выдающейся помолвке. Пока Паула, опаздывая, одевалась, ее кузина, которая не была приглашена на вечеринку, поймала Энсона в гостиной их номера.

Энсон встречался с друзьями в пять часов, где спокойно и ни от кого не скрываясь выпивал в течение часа. В нужный момент он ушел из Йельского клуба, и шофер его матери отвез его в «Ритц», однако его обычная устойчивость к алкоголю немного подвела, и в жарко натопленной комнате у него внезапно закружилась голова. От осознания этого он удивился и одновременно был смущен.

Кузине Паулы было двадцать пять лет, но она была невероятно наивна и сначала не смогла понять, что происходит. Она никогда не встречалась с Энсоном до этого момента и была ошарашена, когда он стал бормотать что-то несусветное и чуть было не сел мимо стула, но до появления Паулы до нее так и не дошло, что тот запах, который она приняла за запах свежевычищенной униформы, на самом деле был запахом виски. Однако Паула поняла это сразу, как только вошла; и ее единственной мыслью было увести Энсона подальше до того, как ее мать увидит его, кузина догадалась по ее взгляду.

Когда Паула и Энсон наконец добрались до лимузина, внутри обнаружились двое мужчин, оба спали; именно с ними Энсон выпивал в Йельском клубе, и они также намеревались поехать на вечеринку. Он полностью забыл о том, что они в машине. По дороге в Хэмпстед они проснулись и стали петь. Некоторые из песен были довольно грубыми, и хотя Паула и пыталась смириться с тем, что Энсон может позволить себе небольшие словесные злоупотребления, ее губы сжимались от стыда и отвращения.

Кузина, оставшаяся в отеле, смущенная и взволнованная, обдумала случившееся и затем вошла в спальню миссис Леджендр со словами:

– Разве он не забавный?

– Кого ты считаешь забавным?

– Мистера Хантера. А что? Он кажется таким забавным.

Миссис Леджендр пристально на нее посмотрела.

– И что же в нем забавного?

– Он сказал, что он француз. Я этого не знала.

– Это какой-то абсурд. Ты, должно быть, неправильно его поняла. – Она улыбнулась – Это была шутка.

Но кузина упрямо покачала головой.

– Нет. Он сказал, что вырос во Франции. И еще сказал, что не знает ни слова по-английски и поэтому не может разговаривать со мной. И он действительно не мог!

Миссис Леджендр нетерпеливо отвернулась в тот момент, когда кузина задумчиво добавила:

– Однако, возможно, это было из-за того, что он был очень пьян, – и вышла из комнаты.

Этот забавный рассказ тем не менее был правдой. Энсон, обнаружив, что не может контролировать свой голос, прибегнул к неожиданному выходу, объявив себя неспособным говорить по-английски. И еще много лет впоследствии он любил пересказывать эту часть истории, и каждый раз она заканчивалась заливистым смехом, который вызывали у него эти воспоминания.

Пять раз в течение следующего часа миссис Леджендр пыталась дозвониться до Хэмпстеда. Когда ей наконец это удалось, пришлось ждать еще десять минут, пока она услышала в трубке голос Паулы.

– Кузина Джо сказала мне, что Энсон нетрезв.

– О нет…

– О да. Кузина Джо сказала именно это. Он назвался ей французом, и упал со стула, и вел себя очень странно. Я не хочу, чтобы ты возвращалась домой с ним.

– Мама, он в полном порядке. Пожалуйста, не волнуйся о…

– Но я волнуюсь. Я думаю, это все ужасно. Я хочу, чтобы ты пообещала мне не приходить с ним домой.

– Я позабочусь обо всем, мама.

– Я не хочу, чтобы ты возвращалась с ним домой.

– Хорошо, мама. До свидания.

– Будь осторожна, Паула. Попроси кого-нибудь проводить тебя.

Паула медленно отодвинула трубку от уха и положила ее на рычаг. На ее лице появилось выражение безнадежной досады. Энсон спал мертвецким сном в одной из спален наверху, в то время как ужин внизу с грехом пополам подходил к концу.

Часовая поездка немного привела его в чувство, и он заявил о своем приходе уже не таким выдающимся образом, что дало Пауле надежду на то, что вечер будет не окончательно испорчен после всего произошедшего, однако два неосмотрительных коктейля перед ужином завершили катастрофу. Он громогласно и местами переходя на оскорбления, что-то рассказывал собравшимся на вечеринке в течение пятнадцати минут, а затем молча сполз под стол, совсем как пьяница на старой репродукции. Однако в отличие от репродукции в этой ужасной ситуации не было ничего забавного. Никто из присутствующих молодых девушек не сделал ни единого замечания о произошедшем инциденте, который, казалось, заслуживал только молчания. Его дядя и двое других мужчин затащили его наверх, и только после этого Паула позвонила домой.

Спустя час Энсон проснулся в густом тумане нервной агонии, сквозь который он, спустя мгновение, ощутил присутствие своего дяди Роберта, стоящего у двери.

– …Я спросил: тебе лучше?

– Что?

– Тебе получше, старина?

– Я чувствую себя ужасно, – сказал Энсон.

– Я дам тебе кое-что. Если сможешь проглотить, то уснешь.

С усилием Энсон спустил ноги с кровати и встал.

– Со мной все в порядке, – глухо сказал он.

– Тихо, тихо.

– Я дума, что сткан брнди помжт мне спститься вниз.

– О нет.

– Да, мне пмжт тольк это. А счас я в прдке. Полагаю, я в…

– Все решили, что на тебя повлияла погода, – сказал его дядя неодобрительно. – Но не волнуйся об этом. Шуйлер вообще не появлялся. Он вырубился прямо в раздевалке клуба «Линкс».

Безразличный к любому мнению, кроме мнения Паулы, Энсон тем не менее решил спасти обломки этого вечера, но, появившись после холодного душа, он обнаружил, что большая часть гостей уже разошлась. Паула немедленно встала, готовая ехать домой.

В лимузине прерванный серьезный разговор продолжился. Она знала, что он иногда выпивает, принимала это, но никак не ожидала подобного поведения, и ей даже кажется, что после всего пережитого они не очень хорошо подходят друг другу. Их представления о жизни слишком различаются, и так далее. Когда она закончила говорить, настала очередь Энсона, и он говорил очень рассудительно и трезво. Затем Паула сказала, что ей нужно еще раз все обдумать, она не будет принимать решение сегодня же, и она вовсе не злится, просто ей ужасно жаль. Она не сможет позволить ему зайти в отель вместе с ней, но, перед тем как выйти из машины, она потянулась и безрадостно поцеловала его в щеку.

Следующим днем у Энсона состоялся долгий разговор с миссис Леджендр, Паула тем временем сидела и молча слушала. Было решено, что Пауле потребуется некоторое время на размышления о том, что произошло, и позже, если мать и дочь решат, что так будет лучше, они последуют за Энсоном в Пенсаколу. Со своей стороны он принес искренние извинения с чувством собственного достоинства – и на этом все завершилось. Имея на руках все карты, миссис Леджендр была не в состоянии воспользоваться преимуществами. Он не давал обещаний, не выказал никакого раскаяния и только произнес несколько глубокомысленных замечаний о жизни, которые в конце концов позволили ему ощутить собственное моральное превосходство. Когда они приехали на Юг тремя неделями позже, ни Энсон в своем удовлетворении, ни Паула в облегчении от воссоединения не осознавали, что психологический момент был упущен навсегда.

IV

Он подавлял и одновременно привлекал ее, и при этом наполнял тревогой. Смущенная сочетанием твердости и ребячества, сентиментальности и цинизма – несоответствие, которое было чересчур тяжелым для ее простодушного ума, – Паула привыкла думать о нем как о двух разных людях. Когда они были наедине, на официальном приеме или рядом с подчиненными, ее наполняла огромная гордость за ощущение силы и привлекательности от его присутствия, покровительственного и понимающего характера.

В другой компании ей становилось не по себе, когда то, что было настоящей светскостью без снобистских замашек, показывало себя с другой стороны. Другая сторона была грубой, с балаганным чувством юмора и пренебрегающая всем, кроме удовольствий. На какое-то время рассудок заставлял ее избегать его, даже вовлек ее в короткий тайный роман с давним поклонником, но безрезультатно – после четырех месяцев обволакивающей со всех сторон жизненной энергии Энсона остальные мужчины казались его бледным подобием.

В июле он получил приказ уехать за границу, и их нежность и желание достигли крещендо. Паула рассматривала возможность скоропалительной свадьбы и отказалась от этой мысли только потому, что теперь к его дыханию всегда примешивался запах коктейля, а мысли о вечеринке заставляли ее чувствовать себя больной от страха. После отъезда она писала ему длинные письма, полные сожалений о днях любви, которые они теряют из-за ожидания. В августе самолет Энсона разбился над Северным морем. Его подобрал эсминец после ночи, проведенной в холодной воде, и отправил в госпиталь с пневмонией, перемирие было подписано до того, как его окончательно отправили домой.

Потом, получив еще один шанс и не имея никаких материальных преград, загадочное столкновение их темпераментов возникло вновь, осушая слезы и поцелуи, приглушая голоса, заставляя сердца стучать тише, и в их распоряжении остались только старые добрые письма. Однажды днем репортер светской хроники прождал около дома Хантеров почти два часа, чтобы получить подтверждение состоявшейся помолвки. Несмотря на отрицания Энсона, первым абзацем в статье было: «постоянно замеченные в обществе друг друга в Саусхэмптоне, Хот-Спрингс и Тукседо-Парк». Однако их серьезные разговоры переросли в продолжительные ссоры, и дело чуть было не закончилось разрывом. Энсон взял привычку постоянно напиваться, и из-за этого он даже опоздал на помолвку, а Паула тем временем стала требовать от него определенного поведения. Его отчаяние было беспомощно перед лицом его гордости и знания самого себя: помолвка была окончательно расторгнута.

«Моя самая дорогая… – так теперь начинались его письма. – Моя самая дорогая, любимая, когда я проснулся сегодня посреди ночи и осознал, что все кончено, я почувствовал, что хочу умереть. Я не могу больше продолжать жить. Возможно, встретившись этим летом, мы еще раз обо всем поговорим и примем другое решение, мы были так возбуждены и огорчены в тот день, и я чувствую, что не смогу прожить жизнь до конца без тебя. Ты говоришь о каких-то других людях. Разве ты не знаешь, что для меня нет никого, кроме тебя…»

Паула, путешествуя по Востоку, иногда вскользь упоминала свои развлечения, чтобы вызвать его интерес. Но Энсон был слишком проницательным для того, чтобы удивляться. Когда в ее письмах проскальзывали мужские имена, он чувствовал даже большую уверенность в ней и легкое пренебрежение, он всегда был выше подобных вещей. Но при этом он продолжал надеяться, что однажды они поженятся.

Тем временем он рьяно погрузился в блеск и мишуру развлечений послевоенного Нью-Йорка, стал вхож в маклерскую контору, присоединился к полудюжине клубов, допоздна танцевал и существовал в трех мирах: своем собственном, в мире выпускников Йеля и в той части полусвета, которая обитает на Бродвее. Но при этом всегда были восемь нерушимых и вдумчивых часов, посвященных работе на Уолл-стрит, где сочетание обширных связей его семьи, острый ум и безграничная энергичность быстро продвинули его вперед. У него был тот редкий ум, состоящий из множества ячеек, иногда он появлялся в офисе отдохнувший и посвежевший, не проспав и часа, но такие случаи были редкостью. И вот в начале 1920-х его общий доход, включая комиссионные, превысил двенадцать тысяч долларов.

По мере того как йельские обычаи уходили в прошлое, он становился все более и более популярной фигурой среди своих одноклассников в Нью-Йорке, популярность эта превзошла даже колледж. Он жил в великолепном доме и имел все возможности для введения молодых людей в другие великолепные дома. Более того, его жизнь уже сейчас была безопасной и устроенной, в то время как у них по большей части все было шатко и ненадежно. Они обращались к нему за поддержкой, испытывая при этом восхищение, и он с готовностью отвечал, получая удовольствие, помогая людям и устраивая их дела.

Теперь в письмах Паулы не было никаких мужчин, но зато в них появилась ранее не замеченная нотка нежности. Из разных источников он слышал, что у нее появился «серьезный кавалер», Лоуэлл Тайер, бостонец высокого достатка и положения, и, несмотря на уверенность в том, что она продолжает любить его, ему пришлось с трудом принять мысль о том, что в конце концов он ее потеряет. За исключением одного жалкого дня, она не была в Нью-Йорке почти пять месяцев, и по мере того, как слухи усиливались, им овладевало все большее желание увидеть ее. В феврале он взял отпуск и поехал во Флориду.

Палм-Бич раскинулся широко и привольно между мерцающим сапфиром озера Уэрт, с вкраплениями домов-лодок, стоящих на якоре, там и здесь, и великолепным бирюзовым берегом Атлантического океана. Громады отелей «Брейкерс» и «Ройял Пойнсиана» высились как близнецы над ярким песком, и вокруг них теснились клуб «Денсинг Глейд», игорный дом «Бредли» и дюжина модных магазинов с ценами в три раза выше, чем в Нью-Йорке. По решетчатой веранде отеля «Брейкерс» две сотни молодых девушек делали шаг вправо, затем шаг влево, крутились и затем скользили, используя то, что в гимнастике называется двойным шагом, в то время как две тысячи браслетов со звоном скользили вверх-вниз по двум тысячам рук.

В клубе «Эверглейдс» после наступления темноты Паула, Лоуэлл Тайер, Энсон и случайно подвернувшийся четвертый играли в бридж. Энсону казалось, что ее милое серьезное лицо было бледным и усталым. К этому моменту он близко знал ее три года, а в свете она была четыре или пять лет.

– Две пики.

– Сигарету? О, прошу прощения. Пас.

– Пас.

– Я удвою три пики.

В комнате, наполненной дымом, было с дюжину столов. Энсон, встретившись с Паулой глазами, неотрывно смотрел на нее, даже после того как Тайер заметил это.

– Что на кону? – рассеянно спросил он.

Роза на площади Вашингтона, —

нестройно запели молодые люди, сидящие по углам комнаты:

Я задыхаюсь без единого стона

В воздухе этого притона.

Дым лежал плотными пластами, как туман, и открывшаяся дверь наполнила комнату полуразмытыми мистическими силуэтами. Блестящие глазки метались между столов, разыскивая господина Конана Дойля среди англичан, которые притворялись англичанами в вестибюле отеля, как и положено англичанам.

– Хоть ножом режь.

– …ножом режь…

– …режь.

В конце игры Паула неожиданно поднялась и заговорила с Энсоном тихим напряженным голосом. Бросив с опаской взгляд на Лоуэлла Тайера, они вышли в дверь и преодолели долгий спуск по каменным ступеням, и спустя мгновение они уже шли, взявшись за руки, по залитому лунным светом пляжу.

– Дорогая, дорогой… – Они без оглядки обнимались, страстно, под прикрытием тени.

…Затем Паула отклонилась назад и позволила его губам произнести то, что она хотела услышать, – она чувствовала, что эти слова были на подходе, пока они целовались. И опять она отклонилась, слушая, но, как только он притянул ее ближе к себе, она поняла, что он не сказал ничего, кроме «дорогая моя», тем глубоким и печальным шепотом, от которого ей всегда хотелось плакать. Робко и покорно ее эмоции отступили, и слезы потекли по лицу, но сердце продолжало кричать: «Попроси меня, ох, Энсон, мой дорогой, попроси же!»

– Паула… Паула!

Эти слова сжали ее сердце, и Энсон, чувствуя, как она дрожит, решил, что эмоций достаточно. Ему больше не нужно было ничего говорить, не нужно посвящать судьбы неясному призраку, не имеющему никаких практичных оснований. Почему он должен, когда он может держать, как сейчас, ее в объятиях, ждать неизвестно чего еще год – или вечность? Он думал о них обоих, и о ней даже больше, чем о себе. На мгновение, когда она внезапно сказала, что ей нужно возвращаться в отель, он засомневался, сначала подумав: «Вот он, этот момент», а потом: «Ну уж нет, я подожду, все равно она моя».

Он забыл, что Паула тоже была измотана напряжением этих трех лет. Ее настроение улетучилось в ночи.

Следующим утром он вернулся в Нью-Йорк, наполненный беспокойным неудовольствием. Там его ждала прелестная дебютантка, с которой он познакомился в машине, и в течение двух дней они вместе обедали и ужинали. Сначала он рассказал ей немного о Пауле и придумал какую-то мифическую несовместимость, помешавшую им быть вместе. Девушка была юной, дикой и импульсивной, и ей польстило доверие Энсона. Он мог завладеть ею, даже не добравшись до Нью-Йорка, но, к счастью, он был трезв и сохранял контроль над собой. Позже, в апреле, без предварительных уведомлений, он получил телеграмму из Бар-Харбор, в которой Паула уведомляла его о помолвке с Лоуэллом Тайером и о незамедлительной свадьбе в Бостоне. То, в реальность чего он никогда не мог поверить, наконец происходило на самом деле.

В то утро Энсон до краев налился виски и поехал в офис, где без перерывов работал, страшась того, что произойдет, если он остановится. Тем вечером он, как обычно, вышел в свет, ничего не рассказав о произошедшем, он вел себя очень сердечно и внимательно, много шутил. Но с одной вещью он и там не мог справиться – в течение трех дней в любом месте, в любой компании он внезапно клал голову на руки и начинал рыдать как ребенок.

V

В 1922 году, когда Энсон вместе со своим младшим партнером поехал за границу, чтобы изучить некоторые лондонские займы, стало известно, что его берут в фирму. Ему было 27 лет, он потяжелел, но не обрюзг и обладал манерами человека более старшего возраста. Люди младше и старше его любили и доверяли ему, а матери были спокойны, когда их дочери оказывались под его попечительством, благодаря его манере ставить себя на одну ступень с самыми старшими и наиболее консервативными людьми в любой компании. «Вы и я, – как бы говорил он, – мы едины. Мы-то понимаем».

У него было интуитивное и слегка снисходительное понимание слабостей мужчин и женщин, и, как священник, он больше заботился о поддержании внешнего образа. Утром каждого воскресенья он по традиции проводил уроки в воскресной школе – даже если холодный душ и быстрая смена костюма на строгий пиджак были единственным, что отделяло его от дикой ночи накануне. Однажды, руководствуясь общим чувством, несколько детей встали из переднего ряда и пересели на последний. Он частенько рассказывал эту историю, и обычно его вознаграждали бурным смехом.

После смерти своего отца он стал фактически главой семьи и взял на себя ответственность за судьбу младших детей. Из-за некоторых сложностей его власть не распространялась на семейную недвижимость, которой управлял его дядя Роберт, добрый от природы, но пристрастившийся к алкоголю любитель скачек.

Дядя Роберт и его жена Эдна были очень дружны с Энсоном и были сильно огорчены, когда его по праву заслуженное превосходство не нашло нужного применения. Он устроил ему членство в городском клубе, попасть в который в Америке было сложнее всего – условием принятия было «участие семьи в строительстве Нью-Йорка» (или, иными словами, семья должна быть богата до 1880 года) – и когда Энсон после принятия пренебрег им в пользу Йельского клуба, дядя Роберт вызвал его на небольшой разговор. Но когда Энсон отказался стать партнером консервативной, хотя и немного запущенной брокерской конторы самого Роберта Хантера, отношения дяди и племянника стали заметно прохладнее. Подобно учителю начальных классов, научившему всему, что знал он сам, Роберт незаметно исчез из жизни Энсона.

В его жизни было так много друзей, но едва ли нашелся бы хоть один, не воспользовавшийся его необычной добротой, и едва ли был кто-то, ни разу не почувствовавший смущения из-за грубых высказываний или привычки напиваться, когда и как ему было угодно. Его беспокоило, когда портачил кто-то другой, а по поводу собственных промахов он только отшучивался. Рассказывая о происходящих с ним странных событиях, он всегда заражал окружающих смехом.

Той весной я работал в Нью-Йорке и частенько встречался с ним за ланчем в Йельском клубе, членство в котором, за временным неимением собственного клуба, обеспечивал мне мой университет. Я прочел о свадьбе Паулы, и однажды днем, когда я спросил его о ней, что-то подвигло его рассказать всю историю. После этого он частенько приглашал меня на семейные ужины в свой дом и вел себя так, как будто между нами были особенно близкие отношения, и я невольно перенял часть его уверенности в этом.

Я обнаружил, что, несмотря на доверие матерей, он не относился покровительственно ко всем девушкам без разбора. Все зависело от девушки, и при малейшем намеке на отсутствие твердости ей приходилось самой о себе заботиться, даже рядом с ним.

– Жизнь сделала из меня циника, – иногда говорил он.

Под жизнью он имел в виду Паулу. Иногда, особенно когда он выпивал, что-то путалось в его голове, и он считал, что она жестоко его бросила.

Этот «цинизм», или же понимание того, что легкомысленные девушки не заслуживают пощады, подтолкнул его к роману с Долли Каргер. В те годы это был не единственный его роман, но именно он глубже всего его затронул и сильно повлиял на его отношение к жизни.

Долли была дочерью печально известного публициста, благодаря женитьбе попавшего в высшее общество. Сама же она выросла в Младшей Лиге, дебютировала в «Плазе» и вступила в Женскую Ассамблею, и только самые почтенные семьи, к которым относились Хантеры, могли усомниться в том, по праву ли она занимала место в свете, так часто ее фотографии мелькали в газетах, привлекая к ней завидного внимания больше, чем к некоторым девушкам, без сомнения его заслуживающим. У нее были темные волосы, красные губы и яркий румянец, чрезвычайно ей шедший, который она, однако, маскировала под слоем бледной розоватой пудры во время своего первого года, проведенного в обществе. Иметь румянец считалось немодно, нужно было демонстрировать викторианскую бледность. Она носила черные строгие костюмы и стояла, держа руки в карманах и слегка подавшись вперед, со сдержанным и чуть насмешливым выражением на лице. Она восхитительно танцевала – и любила это занятие больше, чем что-либо другое, за исключением флирта. С того момента как ей исполнилось десять, она всегда была влюблена, и обычно в кого-то, кто не отвечал ей взаимностью. Те же, кто отвечал – и таких было великое множество, – утомляли ее после первой же короткой встречи, но, несмотря на все свои неудачи, ее сердце оставалось отзывчивым и теплым к тем, с кем она терпела неудачу. Когда она встречала их, то всегда предпринимала еще одну попытку – иногда успешную, чаще нет.

В погоне за недостижимым ей никогда не приходило в голову, что определенное сходство объединяет всех тех, кто отказался любить ее: все они обладали сильной интуицией, которая позволяла заглянуть внутрь и увидеть ее слабость, слабость, заключенную не в недостатке эмоций, а в недостатке умения ими управлять. Энсон понял это сразу, как только увидел ее, меньше чем через месяц после свадьбы Паулы. Он довольно сильно пил, и на неделю он притворился влюбленным в нее. Затем он грубо ее бросил и забыл об этом – и незамедлительно стал самым главным человеком в ее сердце.

Как и многие девушки того времени, Долли вела себя несдержанно и неосмотрительно. Отсутствие традиционной морали у поколения, бывшего немногим старше, было простым следствием послевоенного желания избавиться от устаревших манер, а Долли была одновременно старше и развязнее, и она увидела в Энсоне две крайности, которые так ищут эмоционально незрелые женщины, – нежелание потакать слабостям, перемежающееся с умением защищать. В его характере она почувствовала одновременно и черты сибарита, и твердый гранитный камень, и эти две черты полностью отвечали всем потребностям ее природы.

Она понимала, что это будет тяжело, но ошиблась в причине: она думала, что Энсон и его семья ожидают более подходящей женитьбы, но она тут же догадалась, что ее преимуществом станет его пристрастие к алкоголю.

Они встретились на большом балу дебютанток, и, по мере того как росло ее страстное увлечение, они все больше и больше времени проводили вместе. Подобно всем матерям, миссис Каргер верила в неукоснительную порядочность Энсона и поэтому позволяла Долли сопровождать его в загородные клубы, расположенные не близко, и в пригородные дома, не вникая особенно в то, чем они там занимаются, и не задавая вопросов по поводу поздних возвращений. Сначала эти объяснения звучали правдоподобно, но приземленные намерения Долли заполучить Энсона вскоре были погребены под лавиной ее эмоций. Поцелуев на заднем сиденье такси уже было недостаточно, и тогда они придумали забавный выход.

Они на некоторое время выпадали из обычного мира и создавали свой собственный мир, в котором выпивка Энсона и пропадания Долли не были бы так заметны и вызывали бы меньше замечаний. Этот мир состоял из меняющихся элементов – из некоторых друзей Энсона по Йелю и их жен, двух или трех молодых брокеров и биржевых маклеров и горстки неприкаянных молодых людей, только-только закончивших колледж, при деньгах и со склонностью пускаться в загулы. Чего не хватало этому миру, так это масштаба, и в качестве компенсации они получили свободу, которую едва ли могли себе позволить. Более того, они были центром этого мира, который подарил Долли удовольствие честной снисходительности – удовольствие, которым Энсон, вся жизнь которого состояла из снисходительности, предопределенной с самого детства, был не в состоянии с ней поделиться.

Он не был в нее влюблен и много раз повторял это на протяжении всей долгой и суровой зимы их романа. К весне ему все наскучило, он захотел обновить свою жизнь каким-то другим способом, кроме того, он понял, что должен либо порвать с ней, либо взять на себя ответственность за определенное обольщение. Выжидающее отношение ее семьи ускорило это решение – однажды вечером, когда мистер Каргер негромко постучал в дверь библиотеки, объявляя, что он оставил бутылку старого бренди в столовой, Энсон почувствовал, что жизнь заманивает его в ловушку. Этой ночью он написал ей короткую записку, в которой сообщил, что уезжает в отпуск и в свете всех обстоятельств им лучше больше не видеться.

Это было в июне. Его семья закрыла дом и переехала за город, поэтому он временно жил в Йельском клубе. Я слышал о его романе с Долли по мере его развития – соленые шуточки о его презрении к женщинам с нестабильной психикой, не заслуживающим места в социальной системе координат, в которую он верил, – и когда той ночью он сказал мне, что определенно с ней расстается, я был рад. Я встречал Долли то тут, то там и каждый раз ощущал жалость из-за безнадежности ее битвы, к которой примешивался стыд от того, что я знал многое, что было не положено знать. Она была, как принято говорить, «маленькой милашкой», и в этом было определенное безрассудство, которое очаровывало меня. Ее поклонение богине упадка было бы не столь заметно, отдавайся она ему с меньшим чувством, – она готова была пожертвовать всю себя, и я был рад, когда услышал, что эта жертва будет принесена не на моих глазах.

Энсон собирался оставить прощальное письмо у нее дома следующим утром. Это был один из немногих домов, который оставляли незапертым на Пятой авеню, и он знал, что Каргеры, по непроверенной информации, полученной от Долли, отложили путешествие за рубеж, предоставив дочери шанс. Как только он вышел за порог Йельского клуба на Мэдисон-авеню, мимо него прошел почтальон, и он последовал за ним внутрь. Первое же письмо, на которое упал его взгляд, было написано рукой Долли.

Он знал, что это – одинокий и трагичный монолог, полный упреков, мольбы и «а что, если», всех тех извечных интимных подробностей, которые он сам писал Пауле Леджендр когда-то в прошлом, которое казалось другим веком. Схватив письмо вместе с несколькими счетами, он снова достал и открыл его. К его удивлению, это была короткая и отчасти формальная записка, в которой говорилось, что Долли не сможет сопровождать его в поездке за город в этот уик-энд, потому что Перри Халл из Чикаго неожиданно приехал в город. В заключение было сказано, что Энсон сам виноват в случившемся: «Если бы я чувствовала, что ты любишь меня так же сильно, как я люблю тебя, я бы поехала с тобой в любое время и в любое место, но Перри так мил, и он так хочет, чтобы я вышла за него замуж…»

Энсон презрительно усмехнулся, у него уже был опыт с подобными ловушками. Более того, он знал, как Долли поработала над этим планом, возможно, послав за доверчивым Перри и высчитав время его прибытия, – и даже то, как она поработала над этим посланием, чтобы заставить его ревновать, но удержать при этом. Подобно большинству компромиссов, в этом не было ни силы, ни жизнеспособности, а только одно безнадежное отчаяние.

Внезапно он разозлился. Он сел в вестибюле и перечитал записку еще раз. Затем подошел к телефону, позвонил Долли и сказал ясным приказным тоном, что он получил ее письмо и позвонит ей в пять часов, как они заранее и планировали. Едва дождавшись показной неуверенности в ее «возможно, я смогу встретиться с тобой на часок», он повесил трубку и пошел на работу. По дороге он разорвал свое собственное письмо на клочки и выбросил его на улице.

Он не испытывал ревности – она для него ничего не значила, – но ее жалкая уловка разбудила все самое упрямое и эгоистичное в нем. Он усмотрел в этом дерзость кого-то, явно находящегося гораздо ниже его самого, и такое нельзя было спускать с рук. Если ей хотелось знать, кому она принадлежит, она это узнает.

В четверть шестого он был на пороге. Долли была одета для прогулки, и он в молчании выслушал ее послание, гласившее: «Ах, я смогу уделить тебе всего лишь час», которое она начала по телефону.

– Надень шляпку, Долли, – сказал он, – мы немного прогуляемся.

Они поднялись от Мэдисон-авеню до Пятой авеню, и за это время рубашка облепила крупную фигуру Энсона, став влажной из-за сильной жары. Он мало говорил, сухо побранил ее и не сказал ни единого слова любви, но еще до того, как они прошли шесть кварталов, она опять была его, извинялась за записку, предлагая отменить встречу с Перри в качестве расплаты, предлагая сделать все что угодно. Она думала, что он пришел потому, что начинал влюбляться в нее.

«Мне жарко, – сказал он, когда они дошли до 71-й улицы. – Я в зимней одежде. Если я ненадолго зайду в дом и переоденусь, ты сможешь подождать меня внизу? Это займет всего минуту».

Она была счастлива, признание в том, что ему жарко, вообще любой физической факт о нем приводил ее в дрожь. Когда они подошли к обитой железом двери и Энсон вынул ключ, она испытала восторг.

Внизу было темно, и, после того как он поднялся в лифте, Долли подняла занавеску и посмотрела через плотный тюль на дома напротив. Она услышала, как остановился лифт, и, намереваясь немного подразнить его, нажала кнопку и вызвала его вниз. Затем, следуя неосознанному импульсу, она вошла в лифт и поехала на этаж, который должен был быть его.

– Энсон, – позвала она, слегка посмеиваясь.

– Одну минуту… – ответил он откуда-то из спальни. И затем после небольшой паузы. – Теперь ты можешь войти.

Он переоделся и застегивал жилет.

– Это моя комната, – сказал он приветливо. – Как она тебе нравится?

В ее поле зрения попала фотография Паулы на стене, и она уставилась на нее с восхищением, совсем как Паула когда-то рассматривала детские фотографии Энсона пять лет назад. Она кое-что знала о Пауле – какие-то фрагменты, которые она по частям вытянула из Энсона.

Внезапно она подошла к Энсону и подняла руки. Они обнялись. За окном уже сгущались мягкие искусственные сумерки, хотя солнце еще ярко отражалось от крыш домов. Через полчаса в комнате будет совершенно темно. Непредвиденная возможность захватила их, лишила обоих дыхания, и они теснее придвинулись друг к другу. Это было величественно и неизбежно. Все еще держа друг друга в объятьях, они подняли головы, и их взгляды встретились на портрете Паулы, глядящей на них со стены.

Неожиданно Энсон убрал руки и, сев за стол, попытался открыть ящик, используя связку ключей.

– Хочешь выпить? – спросил он грубовато.

– Нет, Энсон.

Он налил себе полстакана виски, проглотил его и затем открыл дверь в холл.

– Пошли, – сказал он.

Долли колебалась.

– Энсон, я поеду с тобой сегодня за город, после всего этого. Ты ведь понимаешь, правда?

– Конечно, – коротко ответил он.

В машине Долли они доехали до Лонг-Айленда, чувствуя себя ближе друг другу, чем когда-либо. Они знали, что должно случиться, и лицо Паулы не должно напоминать о том, чего им не хватало, но, когда они оказались одни этой тихой жаркой ночью на Лонг-Айленде, им было уже все равно.

Имение в Порт-Вашингтоне, в котором они должны были провести этот уик-энд, принадлежало кузине Энсона, которая вышла замуж за сына медного магната из Монтаны. Бесконечная подъездная дорога начиналась у сторожки привратника и петляла между привезенных из-за границы молодых тополей, упираясь в итоге в огромный розовый дом в испанском стиле. Энсон частенько здесь бывал раньше.

После ужина они танцевали в клубе «Линкс». Около полуночи Энсон убедился, что его кузены не собираются уходить раньше двух, и затем объяснил, что Долли устала, поэтому он отвезет ее домой и потом вернется обратно на танцы. Слегка дрожа от волнения, они забрались в арендованный автомобиль и поехали в Порт-Вашингтон. Когда они доехали до сторожки, Энсон остановился, чтобы перекинуться с ночным сторожем парой слов.

– Когда тебе на обход, Карл?

– Да вот прямо сейчас.

– И потом ты будешь здесь, пока все не приедут?

– Да, сэр.

– Очень хорошо. Послушай, если в эти ворота въедет автомобиль, любой, неважно чей, я хочу, чтобы ты немедленно позвонил в дом. – Он вложил в руку Карла пятидолларовую банкноту. – Все ясно?

– Да, мистер Энсон. – Будучи человеком старой закалки, он не позволил себе ни подмигнуть, ни улыбнуться. Все это время Долли провела в машине, слегка отвернувшись в сторону.

У Энсона был ключ. Зайдя внутрь, он сразу же налил им обоим выпить, хотя Долли так и не прикоснулась к стакану, а он тем временем точно определил местонахождение телефона и убедился, что его хорошо слышно из их комнат, расположенных на первом этаже.

Пять минут спустя он постучал в дверь комнаты Долли.

– Энсон?

Он вошел, закрыв за собой дверь. Она была в постели, в волнении приподнявшись на локтях; сев рядом, он взял ее руки в свои.

– Энсон, дорогой.

Он ничего не ответил.

– Энсон… Энсон! Я люблю тебя… Скажи, что ты меня любишь. Скажи это сейчас – разве ты не можешь сказать это сейчас? Даже если это и не так.

Он не слушал. Поверх ее головы он заметил портрет Паулы, висящий на стене.

Он встал и подошел поближе. На раме слабо поблескивало отражение лунного света, а внутри была размытая тень лица, которое, казалось, он не узнавал. В порыве чувств он обернулся и с отвращением уставился на маленькую фигурку на кровати.

– Все это полная глупость, – глухо сказал он. – Я не понимаю, о чем я думал. Я не люблю тебя, и тебе лучше дождаться того, кто действительно будет тебя любить. Я не люблю тебя нисколько, ты понимаешь это?

Его голос треснул, и он стремительно вышел вон. Вернувшись в гостиную, он нетвердой рукой налил себе выпить, и в этот момент открылась входная дверь и вошла его кузина.

– Энсон, что ты здесь делаешь? Я услышала, что Долли нездоровится. – В ее голосе слышалась забота. – Я слышала, что она плохо себя чувствует…

– С ней все в порядке. – Он оборвал ее, повысив голос, чтобы Долли могла услышать их из своей комнаты. – Она просто немного устала и отправилась спать.

Еще долгое время Энсон верил, что господь, пытаясь оградить нас, иногда вмешивается в людские дела. Но Долли Каргер, лежа без сна, уставившись в потолок, никогда больше не верила ни во что.

VI

Когда Долли следующей осенью вышла замуж, Энсон был в Лондоне по служебным делам. Как и со свадьбой Паулы, все произошло неожиданно, но оказало на него другой эффект. Сначала он решил, что это забавно, и даже с трудом удерживался от смеха, думая об этом. Позже эта мысль повергла его в депрессию, она заставила его почувствовать себя старым.

В этих историях был какой-то повторяющийся мотив, даже несмотря на то что Паула и Долли принадлежали к разным поколениям. Он ощутил что-то похожее на чувство, которое испытывает сорокалетний мужчина, узнавший о свадьбе дочери своего старинного друга. Он отправил свои поздравления, и, в отличие от поздравлений Пауле, на этот раз они были искренними – он никогда по-настоящему не хотел, чтобы Паула была счастлива.

Когда он вернулся в Нью-Йорк, его сделали партнером на фирме, и в связи с возросшими обязанностями у него почти не осталось свободного времени. Отказ застраховать его жизнь, который он получил от страховой компании, так сильно на него повлиял, что он бросил пить почти на год и уверял, что чувствует себя физически намного лучше, хотя думается мне, что он скучал по веселым россказням о приключениях, которые играли такую большую роль в его жизни в то время, когда ему было чуть за двадцать. Но он не перестал бывать в Йельском клубе. Он был там видной фигурой, известной личностью, и, в то время как его ровесники, закончившие колледж семь лет назад, расползались по тихим и трезвым местечкам, он олицетворял собой старые добрые времена.

Его день, как и его голова, никогда не были слишком заняты, чтобы не оказать любого рода помощь тому, кто просил о ней. То, что вначале казалось гордостью и чувством собственного превосходства, стало привычкой и истинной страстью. И всегда было что-то: младший брат, попавший в беду в Нью-Хейвен, ссора между другом и женой, которую нужно было разрешить, должность, которую нужно было найти для этого человека, или дело, требующее вложений. Но его коньком были неурядицы молодых женатых пар. Молодые пары очаровывали его, и их квартиры были для него настоящими святилищами, он узнавал историю их романтических отношений, советовал, где и как жить, и запоминал имена их детей. С молодыми женами он вел себя очень осмотрительно, он никогда не злоупотреблял доверием, которое их мужья неизменно оказывали ему, как бы странно это ни выглядело в свете его неприкрытой распущенности.

Казалось, он испытывал радость от счастливых браков и погружался в настолько же приятную меланхолию от тех, кто сбился с пути удачного замужества. Не проходило ни одного сезона, чтобы он не наблюдал крах союза, созданию которого он, возможно, и поспособствовал. Когда Паула развелась и почти сразу же вышла замуж за другого бостонца, он говорил со мной о ней однажды. Он никогда не любил никого так же сильно, как ее, но настаивал, что ему уже все равно.

«Я никогда не женюсь, – говорил он. – Я слишком много видел, и для меня счастливый брак – это огромная редкость. Кроме того, я слишком стар».

Тем не менее он верил в брак. Подобно всем людям, почти вступившим в счастливый брак, он верил в брак со всей страстью – и ничего из того, что он видел, не могло поколебать эту веру, его цинизм растворялся в ней как воздух. Но он действительно верил в то, что он уже слишком стар. В возрасте 28 лет он начал хладнокровно принимать тот факт, что в браке не будет романтической любви, решительно выбрал девушку из Нью-Йорка, принадлежащую к его классу, привлекательную, умную, подходящую ему девушку без намека на нарекания, – и постарался влюбиться в нее. Вещи, которые он говорил Пауле от чистого сердца, другим из чувства приличия, он больше никому не мог сказать без усмешки или с силой, необходимой для убеждения.

«Когда мне будет сорок лет, – говорил он друзьям, – я стану настоящим мужланом и влюблюсь в хористку, как и все остальные».

Несмотря ни на что, он упорствовал в своих попытках. Его матери хотелось видеть его женатым, и он мог теперь это себе позволить – у него было свое место на рынке ценных бумаг и его доход приближался к двадцати пяти тысячам в год. С ним нельзя было не согласиться: когда его друзья – а большинство времени он проводил в том кругу, который образовался во времена Долли, – расходились каждый к своему домашнему очагу, он уже не получал удовольствия от своей свободы. Он даже задумался, не стоило ли ему жениться на Долли. Даже Паула не любила его больше, чем она, и он хорошо усвоил, какой большой редкостью для холостяка являются подлинные чувства.

В тот момент, когда подобные настроения незаметно подобрались к нему вплотную, его слуха достигла одна тревожная история. Его тетя Эдна, женщина около сорока лет, завела открытую интрижку с распущенным молодым выпивохой по имени Кэри Слоун. Все знали об этом, за исключением его дяди Роберта, который вот уже пятнадцать лет проводил все время за разговорами в клубах, воспринимая собственную жену как нечто само собой разумеющееся.

Энсон слышал об этом отовсюду, каждый раз со все возрастающей тревогой. Он даже стал испытывать к дяде что-то наподобие прежней приязни, и это было больше, чем просто личная приязнь, это было что-то наподобие семейной солидарности, на которой была основана его гордость. Его интуиция подсказала одно необходимое условие, которое нужно соблюсти, а именно то, что дядя не должен был пострадать. Это был его первый опыт непрошеного вмешательства, но, зная характер Эдны, он чувствовал, что сможет разобраться с этим лучше, чем посторонний судья или его собственный дядя.

Дядя был в Хот-Спрингс. Энсон изучил источник скандала, чтобы избежать возможности ошибки, а затем пригласил Эдну пообедать с ним в «Плазе» на следующий день. Что-то в его голосе, должно быть, испугало ее, поэтому она стала отказываться, но он настаивал, меняя дату, пока у нее наконец не осталось оснований для отказа.

Она встретилась с ним в назначенное время в вестибюле «Плазы», миловидная, слегка увядающая сероглазая блондинка, одетая в шубу из русского соболя. Пять роскошных колец с бриллиантами и изумрудами мерцали на ее изящных руках. Энсон подумал, что эти меха и камни, маскирующие ее угасающую красоту, заработаны отцом, а не дядей.

Несмотря на то что Эдна почувствовала его враждебность, она оказалась не готова к его прямолинейности.

– Эдна, я поражен тем, как ты себя ведешь, – сказал он сильным и твердым тоном. – Сначала я не мог в это поверить.

– Поверить во что? – резко спросила она.

– Не нужно притворяться передо мной, Эдна. Я говорю о Кэри Слоуне. Помимо всего прочего, я не думаю, что ты можешь обращаться с дядей Робертом и…

– А теперь послушай, Энсон… – начала она сердито, но он не допускающим возражений тоном продолжил:

– …и с собственными детьми подобным образом. Вы женаты уже восемнадцать лет, и у тебя достаточно опыта, чтобы понимать, что происходит.

– Ты не имеешь права разговаривать со мной подобным образом. Ты…

– Имею. Дядя Роберт всегда был моим лучшим другом. – Он резко дернулся. Он по-настоящему сочувствовал дяде и своим трем маленьким кузенам.

Эдна поднялась, оставив свой салат из краба нетронутым.

– Это самая большая глупость.

– Очень хорошо. Если ты не хочешь выслушать меня, я пойду к дяде Роберту и все ему расскажу. Все равно рано или поздно он обо всем узнает. А после этого я пойду к старому Моисею Слоуну.

Эдна неуверенно опустилась на стул.

– Не говори так громко. – В ее голосе звучала мольба, а глаза наполнились слезами. – Ты не представляешь себе, как звучит сейчас твой голос. Ты должен был выбрать не такое людное место для своих нелепых обвинений.

Он ничего не ответил.

– Ох, я никогда тебе не нравилась, я знаю это, – продолжала она, – а сейчас ты просто пытаешься получить выгоду от каких-то идиотских сплетен, чтобы разрушить единственную интересную дружбу, которая у меня есть. Что я сделала, чтобы ты так меня ненавидел?

Энсон ждал в молчании. Она пыталась воззвать к его рыцарскому духу, затем к жалости и, наконец, к его изысканной утонченности, когда же он не высказал никакого интереса, последовали признания, и он смог воспользоваться ситуацией. Храня молчание и невозмутимость, возвращаясь к своему главному орудию, которым были его искренние эмоции, он погрузил ее в глубочайшее отчаяние к тому моменту, когда обед подошел к концу. В два часа она достала зеркальце, носовой платок и постаралась скрыть следы слез и запудрить тени под глазами. Она согласилась встретиться с ним у себя дома в пять.

Когда он появился, она лежала, растянувшись, на шезлонге, закрытом летним навесом из плотной ткани, и слезы, которые он вызвал за обедом, казалось, все еще блестели у нее на глазах. Затем он ощутил неприятное присутствие Кэри Слоуна.

Фрэнсис Скотт Фицджеральд

Загадочная история Бенджамина Баттона

Удивительная история Бенджамина Баттона

I

Еще в 1860 году младенцу приличествовало явиться на свет в родительском доме. Ныне же, как мне подсказывают, великие светила врачевания постановили, что первый крик его должен отзвучать среди больничного эфира и чем фешенебельней заведение, тем лучше для него. Таким образом, молодой господин Роджер Баттон с супругой на пятьдесят лет опередили современную моду, когда летним днем 1860 года решили, что их первенцу подобает родиться в больнице. Имеет ли подобный анахронизм какое-либо отношение к ошеломительной истории, о которой я собираюсь рассказать, – об этом доподлинно никто и никогда не узнает.

Я лишь поведаю вам о том, что было дальше, и позволю решать самим.

В довоенном Балтиморе финансовое положение, равно как и общественное, у семейства Баттонов было весьма прочным. Они состояли в родстве с Этой Семьей и с Той Семьей, а это, как известно любому южанину, говорило об их принадлежности к бесчисленной знати, щедро населявшей Конфедерацию. То был их первый опыт в славном старинном обычае деторождения, и, по понятным причинам, господин Баттон был взволнован. Он надеялся, что родится мальчик, которого можно будет отправить в Йельский колледж, в Коннектикут, где сам господин Баттон в течение четырех лет носил весьма подходящее прозвище Манжетка.

Сентябрьским утром, всецело посвященный грандиозному событию, он в волнении поднялся в шесть утра, поправил и без того безупречный галстук и устремился по улицам Балтимора прямо к госпиталю, чтобы удостовериться, что минувшая темная ночь принесла на своей груди новую жизнь.

Когда до Мэрилендской частной больницы для Леди и Джентльменов ему оставалось ярдов сто, он увидел, как его семейный врач Кин спускается по ступенькам, потирая руки, как делают все доктора согласно неписаной профессиональной этике.

Господин Роджер Баттон, председатель правления компании по оптовой торговле скобяными товарами «Роджер Баттон и партнеры», помчался к доктору Кину с намного меньшим достоинством, чем можно было ожидать от джентльмена с Юга в это колоритное время.

– Доктор Кин! – кричал он. – Эй, доктор!

Услышав его, тот обернулся и застыл в ожидании, и по мере того, как к нему приближался господин Баттон, суровое лицо врача приобретало все более странное выражение.

– Что случилось? – вцепился в него задыхающийся Баттон. – Кто родился? Как она? Мальчик? Или кто? Что…

– Хватит молоть чепуху! – отрезал доктор Кин. Казалось, он был чем-то раздражен.

– Ребенок родился или нет? – взмолился Баттон.

Доктор Кин поморщился.

– В некотором роде да. – Он странно посмотрел на господина Баттона.

– С моей женой все в порядке?

– Да.

– Родился мальчик или девочка?

– Значит так! – вскричал разгневанный доктор Кин. – Идите и сами смотрите! Это возмутительно!

Проглотив последнее слово, он отвернулся, бормоча:

– Вы что, думаете, что это пойдет на пользу моей профессиональной репутации? Еще один подобный случай, и мне конец – да и вообще кому угодно!

– Да в чем там дело? – господин Баттон, объятый ужасом, все еще ждал объяснений. – Тройняшки?

– Нет, не тройняшки! – оборвал его доктор. – Идите, сами все увидите! И найдите себе другого врача. Молодой человек, я помог вам появиться на свет и сорок лет наблюдал ваших родных, но с вами никаких дел иметь не желаю! Не хочу больше видеть ни вас, ни ваших родственников, никогда! Прощайте!

Резко повернувшись и больше не сказав ни слова, он забрался в ожидавшую его у бордюра двуколку и с мрачным видом укатил прочь.

Ошеломленный господин Баттон остался стоять на тротуаре, дрожа, как осиновый лист. Какое несчастье могло случиться? Желание идти дальше внезапно покинуло его, и лишь с огромным трудом он заставил себя подняться по ступенькам и войти в двери Мэрилендской частной больницы для Леди и Джентльменов.

В непроницаемом для света мраке приемной залы за столом сидела постовая сестра. Отринув стыд, господин Баттон подошел ближе.

– Доброе утро, – она приветственно взглянула на него.

– Доброе утро. Я… Меня зовут Баттон.

Неподдельный ужас исказил лицо девушки. Вскочив со стула, она хотела было бежать, но с видимым усилием взяла себя в руки.

– Я хочу увидеть своего ребенка, – продолжил Баттон.

Медсестра ойкнула.

– Ко… конечно! – истерически закричала она. – Наверх. Идите наверх. Вам туда!

Она указала ему направление, и господин Баттон, которого прошиб холодный пот, на негнущихся ногах проследовал на второй этаж. Там он встретил другую медсестру, в руках которой был тазик.

– Меня зовут Баттон, – выдавил он. – Я хочу увидеть своего…

Блямс! Тазик упал на пол, поехав прямиком к лестнице. Блямс! Блямс! Он методически спускался прочь по ступенькам, словно поддался всеобщему ужасу, вызванному появлением этого джентльмена.

– Я хочу видеть моего ребенка! – Баттон почти срывался на визг. Он едва держался на ногах.

Дзынь! Тазик достиг первого этажа. Медсестра, справившись с минутным замешательством, смерила господина Баттона уничижительным взглядом.

– Хорошо, господин Баттон, – тихо согласилась она. – Будь по-вашему. Знали бы вы, в каком состоянии с самого утра весь наш персонал! Это просто неслыханно! После подобного вся репутация нашей больницы…

– Быстрее! – хрипло взревел он. – Не желаю ничего слышать!

– Что ж, господин Баттон, следуйте за мной.

Он потащился вслед за ней. Пройдя по длинному коридору, они достигли комнаты, из которой раздавался истошный детский крик, – позже ее стали называть «комнатой плача», и вошли внутрь.

Вдоль стен стояло с полдюжины белых эмалированных кроваток, и у каждой в головах была привязана бирка.

– Где мой ребенок? – задыхался Баттон.

– Вон там! – указала сестра.

Взгляд господина Баттона следовал за ее пальцем, и вот что он увидел. Закутанный в объемистое одеяло, помещаясь в кроватке лишь частично, сидел старик лет примерно семидесяти. Его редкие волосы были совершенно седыми, а с подбородка спускалась дымчатая борода, нелепо развеваемая ветерком, залетавшим в распахнутое окно. Его поблекшие, белесые глаза недоуменно уставились на Баттона.

– Я что, сошел с ума? – прогремел тот, и ужас на его лице постепенно сменился гневом. – Или это одна из ваших омерзительных больничных шуточек?

– Никто из нас не позволил бы себе шутить подобным образом, – строго отвечала медсестра. – Я не знаю, в своем вы уме или нет, но это совершенно определенно ваш ребенок.

Холодный пот вновь проступил на лбу господина Баттона. Он закрыл глаза, вновь открыл их и посмотрел: ошибки не было, перед ним был семидесятилетний мужчина. Семидесятилетний ребенок, чьи ноги свисали с бортов кроватки, в которой он сидел.

Старик спокойно смотрел на них, а затем внезапно заговорил надтреснутым голосом.

– Ты мой отец? – спросил он.

Господин Баттон и сестра встрепенулись.

– Если ты и впрямь мой отец, – раздраженно продолжал тот, – то я хочу, чтобы ты забрал меня отсюда или хотя бы распорядился, чтобы мне принесли кровать поудобнее.

– Во имя всего святого, откуда ты взялся? Кто ты вообще такой? – яростно завопил Баттон.

– Я не могу точно сказать, кто я такой, – последовал жалобный ответ, – ведь я родился всего несколько часов назад, но моя фамилия Баттон.

– Ты лжец и мошенник!

Старик устало посмотрел на медсестру.

– Хорошо же у вас относятся к новорожденным, – с укоризной прозвучал его слабый голос. – Скажите ему, что он неправ.

– Вы ошибаетесь, господин Баттон, – резко одернула отца медсестра. – Это ваш ребенок, и вам придется с этим смириться. Мы настоятельно просим вас сегодня же забрать его домой и сделать это как можно скорее.

– Домой? – переспросил тот, не веря своим ушам.

– Разумеется, мы же не можем оставить его здесь! Это невозможно!

– Я буду очень рад, – посетовал старик. – Это место подойдет кому-то помоложе и не такому требовательному. Среди всех этих криков и завываний положительно невозможно уснуть. Я попросил чего-нибудь поесть, – тут в его голосе послышались нотки возмущения, – а мне принесли бутылочку с молоком!

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13

  • Загадки рассказ о них
  • Загадки про сказочных героев русских народных сказок с ответами
  • Загадки про сказку теремок для дошкольников
  • Загадки про сказку о золотом петушке
  • Загадки про сказку конек горбунок